В волчьей пасти (fb2)


Настройки текста:



Бруно Апиц В волчьей пасти

Сказание о Бухенвальде

Седьмого апреля 1945 года самодельный радиопередатчик, скрытый в подземелье Бухенвальдского лагеря смерти, послал в эфир сигнал о помощи. Это не была мольба о спасении. Сигнал передали мужественные люди. Двадцать одна тысяча заключенных, переживших адовы муки, готовились восстать. У них было очень мало оружия — девяносто карабинов, двести бутылок с горючим, шестнадцать ручных гранат, пятнадцать пистолетов и один легкий пулемет. Но они обладали тем, что грознее всякого оружия, — мужеством, человеческим достоинством, которое эсэсовские палачи не смогли втоптать в грязь. Лагерь, обнесенный колючей проволокой, через которую был пропущен электрический ток, охраняли шесть тысяч эсэсовцев, вооруженных пулеметами, и свора собак, приученных рвать на части человеческие тела, а на ближайшем аэродроме бомбардировщики ждали только сигнала, чтобы стереть с лица земли Бухенвальд.

Промедление было поистине смерти подобно. Пятьдесят шесть тысяч заключенных уже сожгли в печах Бухенвальда. Фабрика смерти работала с немецкой аккуратностью ночью и днем, и пепел сожженных стлался над полями Тюрингии — «Зеленого сердца Германии», долетая до тихого, задумчивого Веймара, где некогда Гёте и Шиллер создавали свои бессмертные творения, проникнутые горячей любовью к человеку, где писал свои фуги гениальный Иоганн-Себастьян Бах и звучали симфонические поэмы Ференца Листа. Но это было давно. А в 1944 году возле Веймара в Бухенвальде темной августовской ночью двуногие звери выстрелили в затылок Эрнсту Тельману и сожгли в печи совесть Германии. И смертники Бухенвальда спешили. Кому был направлен сигнал о помощи? Всем. Но Красная Армия вела в те дни ожесточенные бои на линии Ратибор — Бреслау (Вроцлав), в четырехстах километрах от Бухенвальда. Третья американская армия генерала Наттона после долгого топтания на месте подошла наконец к линии Эйзенах — Гота — Ордруф и снова остановилась. Всего два часа потребовалось бы танкам генерала Паттона, чтобы достичь Бухенвальда. Теперь документально установлено, что американское командование приняло сигнал смертников. Приняло, но не ответило.

Обстановка в лагере была предельно накалена. Эсэсовские главари искали подпольный центр Сопротивления. Перед лицом неизбежного поражения и расплаты за чудовищные преступления Гиммлер торопился. У эсэсовцев была еще одна причина опасаться за свою шкуру. После тотальных мобилизаций войска охраны были сокращены и к лагерному самоуправлению стали привлекать узников из числа уголовных. Но постепенно политические заключенные, проявляя находчивость и самообладание, оттеснили уголовников и овладели почти всеми постами в лагерном самоуправлении. И, хотя зверский режим в Бухенвальде не ослабел, заключенным удалось активизировать движение Сопротивления.

Догадываясь о подготовке восстания, начальник лагеря Швааль намеревался осуществить последнее преступное решение. Советских военнопленных, которые по указанию подпольного центра должны были разгромить казармы эсэсовцев, начали первыми выводить из лагеря на расстрел. Теперь судьбу узников решали минуты. И в полдень 11 апреля Интернациональный лагерный комитет отдал приказ о восстании. И двадцать одна тысяча изможденных, истерзанных людей пошли на штурм. Два часа ожесточенных боев — и лагерь был в их руках. Американские войска вступили в Бухенвальд через сорок восемь часов, днем 13 апреля 1945 года. А еще через шесть дней, 19 апреля, бывшие узники собрались на апельплаце, месте лагерного сбора, на торжественно-траурный митинг, чтобы почтить память жертв фашистского террора. На русском, французском, английском, польском и немецком языках было зачитано торжественное заявление, принятое Интернациональным лагерным комитетом. В этом заявлении есть знаменательные слова: «Мы, представители всех национальностей, вели жестокую, беспощадную борьбу. И эта борьба еще не закончена! Гитлеризм еще окончательно не уничтожен на земном шаре! Еще находятся на свободе наши мучители — садисты. Поэтому мы клянемся перед всем миром на этом апельплаце, на этом месте ужасов, творимых фашистами, что прекратим борьбу только тогда, когда последний фашистский преступник предстанет перед судом Правды.

Уничтожение фашизма — наша задача. Это наш долг перед погибшими товарищами, перед их семьями!»

Представитель Интернационального лагерного комитета призвал собравшихся в знак готовности к борьбе поднять руку для клятвы. И двадцать одна тысяча рук взметнулись вверх. Слово «Клянемся!» эхом отозвалось в Тюрингенских лесах и горах и покатилось по всей Германии.

Среди бывших узников, дававших торжественную клятву в Бухенвальдском лагере смерти, находился заключенный номер 2417, Бруно Апиц, автор этой книги, которая вышла в Германской Демократической Республике несколькими изданиями и переведена на многие языки.

Нелегкий путь прошел Бруно Апиц, писатель, ныне признанный народом, перед которым он выполнил клятву, данную в Бухенвальде. Ибо произведение «В волчьей пасти» — это не только литературный памятник жертвам Бухенвальдского лагеря смерти. Это оружие для борьбы против возрождающегося в Западной Германии фашизма.

Сын прачки, Бруно Апиц ребенком начал свою трудовую деятельность. В конце первой мировой войны, когда ему было семнадцать лет, Апица упрятали в тюрьму за пламенную речь, обращенную к бастующим рабочим военной промышленности.

В двадцатых годах Апиц пробует силы на литературном поприще, чтобы пером служить своему народу. В 1930 году его избирают председателем Союза пролетарских революционных писателей города Лейпцига, одного из промышленных центров Саксонии, в которой в свое время гремели классовые бои, потрясшие всю Германию, и где влияние рабочих партий было особенно велико.

Недолго пробыл Бруно Апиц на посту вожака пролетарских писателей Лейпцига. 30 января 1933 года гитлеровская клика приходит к власти, а в мае того же года Апица бросают в тюрьму Вальдхейм. Три года томился он в застенках Вальдхейма, а оттуда его переводят в лагерь Бухенвальд, за колючей проволокой которого он находился восемь лет — 2920 дней.

Когда за спиной Бруно Апица захлопнулись ворота Вальдхеймской тюрьмы, ему не было еще тридцати трех лет. Из Бухенвальда он вышел сорокачетырехлетним. У древних римлян годы жизни мужчины от тридцати до сорока пяти лет считались периодом расцвета — акме, за которым начинается полоса затухания. Бруно Апиц опроверг эту теорию. Он доказал, что правы были латиняне, противники этой теории, считавшие, что лишь к сорока годам кончается юношеский возраст мужчины. Чудовищный режим Бухенвальда подорвал здоровье Бруно Апица, но не сломил его дух, его волю, его неукротимое желание быть полезным своему классу и всему немецкому народу.

В первую очередь Бруно Апиц стремится помочь своим соотечественникам выбраться из трясины чудовищного духовного обнищания, в которую их толкнул Гитлер, вновь черпать из вечных источников разума и света, в создании которых такую выдающуюся роль когда-то сыграли великие сыны немецкого народа. Уже через несколько недель после разгрома гитлеровской Германии Бруно Апиц участвует в возрождении театра в Лейпциге и становится его директором. Он сотрудничает в лейпцигской газете «Фольксцейтунг», пишет страстные обличительные статьи против фашизма, способствует созданию нового, демократического киноискусства.

Но мог ли журналист и литератор Бруно Апиц не рассказать своему народу и всему миру, что он и тысяча других жертв гитлеровского режима пережили в лагере смерти?! И несколько лет назад Апиц начал работать над воплощением своего замысла. Это был нелегкий период его жизни. Терпение, труд, громадный жизненный опыт Бруно Апица принесли свои плоды. Роман «В волчьей пасти» стал одним из популярнейших произведений в Германской Демократической Республике, его читают самые широкие круги населения. В ближайшее время роман будет экранизирован.

Кроме романа «В волчьей пасти», Бруно Апиц опубликовал рассказы о жизни узников концентрационных лагерей. Один из них, «Эстер», повествующий о страстной любви двух заключенных, вспыхнувшей, как неугасимое пламя, за несколько дней до казни, можно назвать гимном красоте человеческих чувств. Сейчас Бруно Апиц пишет роман о родном ему рабочем классе. В центре произведения женщины-пролетарки, прошедшие сквозь бури и политические потрясения кайзеровской и Веймарской Германии.

Недавно немецкие писатели и многочисленные почитатели творчества Апица отметили его шестидесятилетие. Бруно Апиц поздно утвердил себя в литературе. Но он уже много дал как писатель.

* * *

В последнее десятилетие за рубежом опубликовано много книг, посвященных второй мировой войне. По-разному освещаются события войны в двух германских государствах. В Западной Германии книжный рынок наводнен множеством изданий. Здесь и мемуарная и полумемуарная литература, художественная, полухудожественная и антихудожественная. Писали и пишут все, кто может и не может, но одержим стремлением выполнить социальный заказ хозяев, извратить факты и заработать на трагических событиях прошлого. Пишут фельдмаршалы, генералы и лейтенанты, пишут их жены и любовницы, лакеи и шоферы, бывшие гаулейтеры и министры, пишут родственники, знакомые и полузнакомые участников генеральского заговора 20 июля. Приступ графомании не ослабевает, а весь этот мутный поток литературы имеет совершенно определенное назначение, одну ясно выраженную политическую цель — принизить, исказить величайший подвиг Советской Армии, спасшей человечество от порабощения, оправдать гитлеровскую политику международного разбоя, скрыть или представить в искаженном свете все, что происходило в Германии в период второй мировой войны, и обеспечить идеологическую подготовку третьей мировой войны. В этом хоре клеветников и фальсификаторов прорываются лишь отдельные голоса мужественных публицистов и писателей, стремящихся рассказать своему народу правду о безграничном моральном падении одних немцев, о трусливом молчании других и героизме пролетарских борцов, которые в мрачные годы фашистского господства стремились спасти честь Германии.

Прямо противоположное явление мы наблюдаем в Германской Демократической Республике, где объединенными усилиями историков, публицистов, писателей проделана поистине огромная работа по разоблачению роли гитлеровской Германии в развязывании войны. Большую пользу принесли международные конгрессы историков, состоявшиеся в Лейпциге в 1957 году и в Берлине в конце 1959 года. Особое внимание на этих конгрессах было уделено движению Сопротивления в Германии и гитлеровским концлагерям, где находилось в заточении восемь миллионов человек. Большую часть узников уничтожили в Освенциме, Дахау, Бухенвальде, Берген-Бельзене, Равенсбрюке и других лагерях. Что пережили эти жертвы гитлеровского террора, что перечувствовали они, — может рассказать до конца правдиво лишь тот, кто пережил все это сам. Рассказать правду об этих лагерях — значит не только помочь разоблачению гитлеровского режима (о нем мы знаем достаточно), но, что еще важнее, способствовать разоблачению возрождающегося фашизма, милитаризма и расизма в Западной Германии, где неофашизм Аденауэра пытаются выдать за демократическое обновление.

В Германской Демократической Республике вышли книги о Берген-Бельзене, Бухенвальде, Равенсбрюке. Создан впечатляющий труд о героях рабочего класса, повешенных и расстрелянных гитлеровскими палачами, — «Воспрянет род людской». Огромный разоблачительный материал собран в книге «СС в действии» и в других работах. Однако до последнего времени и в ГДР почти не было художественных произведений о концентрационных лагерях. Книга Бруно Апица восполняет этот пробел. Ее особая ценность состоит еще и в том, что она написана человеком, который пришел с «того света», пережил ужасы гитлеровского лагеря смерти, выстоял, выжил и рассказал народу правду.

Размышляя о творчестве Бруно Апица и в первую очередь о его произведении «В волчьей пасти», мы с большим удовлетворением отмечаем оптимизм писателя, счастливо отличающий его от многих собратьев по перу на Западе.

Разве не было у Бруно Апица, смертника Бухенвальда, неизмеримо больше оснований, чем у многих писателей, отсидевшихся во время войны в «бесте нейтральности», впасть в безграничный пессимизм? Однако Бруно Апиц не стал глашатаем пессимизма. Как и другие писатели пролетариата, чье творчество питает оптимистическая философия революционного класса, Апиц не разуверился в народе, а еще сильнее полюбил его, убедившись в его безграничных возможностях. С большой силой, глубоко и правдиво он показал, что человек, воспитанный на революционных традициях и преданный им, способен выстоять не только физически, — это не главное. Он способен пронести сквозь мрак фашистской ночи нерасплесканной свою любовь к человеку, веру в него, веру в победу сил добра над черными силами зла. И характерно при этом следующее: из того, что Бруно Апиц видел, наблюдал, пережил в Бухенвальде, он взял для своей книги такое событие, на котором с поразительной силой были проверены человеческие сердца и показана сила и красота подлинно пролетарского интернационализма.

Люди, находившиеся в «волчьей пасти», остались людьми кристально чистыми, смелыми.

* * *

Прочитав книгу Бруно Апица, мы невольно вспоминаем о Западной Германии, где нашли прибежище шваали и эсэсовские фюреры всех рангов. Снова на Рейне и в Руре выползли из своих нор фабриканты оружия, бывшие генералы Гитлера, и германский империализм явно намерен в третий раз на протяжении жизни одного поколения ввергнуть нашу старую, не раз залитую кровью планету в пучину новой войны. На этот раз атомной войны. И снова, как это было после первого мирового побоища, над Германией, теперь только Западной, проливается дождь американских миллиардов. И снова маршируют дивизии немецкого вермахта, только теперь он называется бундесвером. И снова политические слепцы (их всегда было много в Европе) пытаются усыпить бдительность народов, награждают всеми добродетелями вчерашних палачей Европы и открывают им ворота в свои страны. Поистине кого боги хотят погубить, у того они отнимают разум.

С поразительным однообразием в Западной Германии повторяется то, что происходило в гитлеровском рейхе перед второй мировой войной: идет политическое оскопление народа, дабы заставить его молчать. Гитлер запретил Коммунистическую партию в 1933 году. Аденауэр это сделал в 1956 году. Гитлер уничтожил все прогрессивные организации в 1933 году. В боннском рейхе начали против них поход в 1949 году, сразу же после того, как волей американского командования к власти в Западной Германии пришла партия ХДС. Недавно мир был свидетелем, как подлейший и неправый суд в Западной Германии отправил в тюрьмы лучших борцов за мир. Зато коменданты Бухенвальда, Освенцима, Дахау, Берген-Бельзена, Равенсбрюка разгуливают на свободе и получают высокие пенсии. Благоденствует расист Глобке, правая рука Аденауэра. Благоденствует генерал Шпейдель, убийца Барту, один из главарей гитлеровского вермахта, палач Парижа. Теперь он командует войсками НАТО в центральной зоне Европы. Пепел пятидесяти шести тысяч сожженных в Бухенвальде еще витает над полями Европы, а садистка Ильза Кох, делавшая в Бухенвальде абажуры из человеческой кожи, получает пенсию в боннском рейхе.

В книге Бруно Апица есть один эпизод. Он относится к мучительно тяжелым дням, когда пришла телеграмма Гиммлера, предписывавшая эвакуировать лагерь, что вело за собой расстрел всех заключенных. В те трагические часы на заседании подпольного центра коммунист Бохов обратился к своим соратникам с призывом к восстанию. И в этом призыве прозвучала страстная вера в справедливое устройство грядущего мира. «А мы должны жить! — говорил он. — Я не мастер на громкие слова, но сегодня я все-таки скажу: те, кто живыми выйдут за колючую проволоку концентрационного лагеря, станут авангардом сил, которые создадут более справедливый мир! Мы не знаем, что грядет. Но каков бы ни был потом мир, он будет более справедливым, не то мы вынуждены разочароваться в разуме человечества. Мы не удобрение! Мы не мученики, мы не жертвы. Мы носители высочайшего долга!»

Миллионы людей после войны убедились в том, что лидеры обреченного строя противятся созданию прочного и длительного мира, противятся разоружению. Сотни миллионов людей во всех странах еще раз убедились в том, что только социализм способен дать мир и достойную жизнь всему человечеству, избавить его от мерзостей и ужасов капиталистического рабства. И книги, подобные произведению Бруно Апица, помогают понять звериную сущность фашизма — этого порождения капитализма — с его неизбежными спутниками: расовым изуверством, лагерями смерти, истребительными войнами.

З. Шейнис

В волчьей пасти

Деревья на вершине Эттерсберга сочились сыростью и словно замерли в безмолвии, которое окутывало гору, обособляя ее от окружающей местности. Листва, выщелоченная зимними морозами и теперь уже бесполезная, догнивала на земле, поблескивая влагой.

Весна поднималась сюда нерешительным шагом.

Щиты, установленные между деревьями, казалось, предостерегали ее:

«Район комендатуры концентрационного лагеря Бухенвальд. Внимание! Опасно для жизни! Проход воспрещен. Часовой стреляет без предупреждения».

А вместо подписи — символический череп и две скрещенные кости.

Беспрерывно моросящий дождь не давал просохнуть плащам пятидесяти эсэсовцев, которые в этот предвечерний час, в марте 1945 года, стояли под навесом на бетонном перроне. У этого перрона, называемого «станцией Бухенвальд», кончался железнодорожный путь, проложенный от Веймара до вершины горы. Поблизости находился лагерь.

На его обширном, покатом к северу апельплаце выстроились заключенные для вечерней переклички. Блок за блоком — немцы, русские, поляки, французы, евреи, голландцы, австрийцы, чехи, богословы, уголовники… — необозримая масса, командными окриками собранная в гигантский точный квадрат.

Сегодня заключенные тайком перешептывались. Кто-то принес в лагерь известие, что американцы перешли у Ремагена Рейн…

— Ты уже знаешь? — спросил Герберта Бохова староста Рунки, стоявший рядом с ним в первой шеренге тридцать восьмого блока. Бохов кивнул. — Говорят, они создали предмостное укрепление.

В их перешептывание вмешался Шюпп, стоявший за ними во второй шеренге:

— Ремаген? Это еще очень далеко.

Не получив ответа, он заморгал, уставясь в затылок Бохову. На всегда простодушно-удивленном лице лагерного электрика Шюппа, с круглым ртом и круглыми глазами за стеклами очков в черной оправе, отразилось возбуждение от неожиданного известия. Другие заключенные тоже перешептывались, но Рунки прервал их беседу, прошипев: «Тише!» От ворот лагеря приближались блокфюреры, эсэсовцы низшего ранга, направляясь к подчиненным им блокам. Перешептывание замерло, а возбуждение спряталось за каменными лицами.

Ремаген!

Это и вправду еще очень далеко от Тюрингии.

И все-таки. Благодаря решающему зимнему наступлению Красной Армии, которая через Польшу вторглась в Германию, фронт на западе пришел в движение.

Лица заключенных ничем не выдавали волнения, вызванного этим известием.

Люди молча равнялись на впереди стоящего и на соседа, следя взглядом за блокфюрерами, которые обходили блоки и пересчитывали заключенных. Равнодушно, как и в любой другой день. На верхнем конце апельплаца, у ворот староста лагеря Кремер подал коменданту список общего состава лагеря и стал, как полагалось, несколько в стороне от огромного людского квадрата. Лицо его было непроницаемо, хотя мысли — те же, что и у десятков тысяч людей, стоявших позади него.

Блокфюреры давно уже подали коменданту Рейнеботу свои рапорты и нестройными рядами расположились у ворот. Тем не менее прошел еще целый час, прежде чем цифры сошлись. Наконец Рейнебот шагнул к укрепленному на штативе микрофону.

— Приготовиться! Смирно!

Гигантский квадрат застыл.

— Шапки долой!

Заключенные разом сорвали с голов засаленные шапки. У железных ворот стоял помощник начальника лагеря Клуттиг и принимал рапорт от коменданта. Потом он лениво поднял правую руку.

Так повторялось из года в год.

Между тем новость не давала покоя Шюппу. Он больше не мог молчать и, скривив рот, пробормотал в затылок Бохову:

— У начальства-то скоро зачешутся пятки!

Бохов спрятал улыбку в складках неподвижного лица.

Рейнебот снова подошел к микрофону.

— Шапки надеть!

Руки вскинулись! Засаленные шапки, как пришлось, взлетели на головы, с перекосом вперед, назад, на сторону, и заключенные стали похожи на компанию весельчаков. Зная, что военная точность доводит в этом случае до комизма, комендант, по усвоенной им привычке, скомандовал в микрофон:

— Поправить!

Десятки тысяч рук завозились с шапками.

— Кончай!

Единый удар руками по швам брюк. Теперь шапки должны сидеть правильно. Квадрат стоял навытяжку.

Эсэсовцы в своих взаимоотношениях с заключенными игнорировали войну. В лагере все шло по заведенному распорядку день за днем, как если бы время здесь остановилось. Но за автоматическим исполнением этого распорядка бурлил живой поток. Всего лишь несколькими днями раньше Кольберг и Грауденц «пали, героически сопротивляясь превосходящим силам врага…»

Красная Армия!

«Переправа через Рейн под Ремагеном…»

Союзники!

Клещи сжимались!

Рейнебот скомандовал:

— Вещевая команда — в вещевую камеру! Парикмахеры — в баню!

Ничего необычного для лагеря в этом распоряжении не было. Просто, как уже не раз за последние месяцы, прибывал новый состав с заключенными. Очищались концентрационные лагери на Востоке: Освенцим, Люблин…

Бухенвальд, переполненный до отказа, должен был принимать еще и еще. Число новичков росло, как столбик ртути в термометре лихорадящего больного. Куда деть всех этих людей? Чтобы как-нибудь разместить эти массы, нужно было в пределах лагеря найти временные помещения. Людей тысячами загоняли в бывшие конюшни. Вокруг конюшен возвели двойной забор из колючей проволоки, и то, что здесь возникло, стали называть Малым лагерем.

Лагерь в лагере, обособленный, живущий по своим законам. Здесь ютились люди всех европейских наций. Никто не знал, где их родной дом, никто не угадывал их мыслей, и говорили многие из них на языках, которых никто не понимал. Люди без имени и лица.

Из тех, кого отправляли сюда другие лагери, половина умирала в пути или гибла, расстрелянная эсэсовскими конвоирами. Трупы бросали на дорогах. Пересылочные списки не сходились, номера заключенных перепутывались. Какой номер принадлежал живому, какой мертвому? Кому еще было известно имя и происхождение этих людей?

— Разойдись!

Рейнебот выключил микрофон. Гигантский квадрат ожил. Старосты блоков выкрикивали команду. Блок за блоком приходил в движение. Огромное людское скопище растекалось, устремляясь по апельплацу к баракам. Блокфюреры скрылись за воротами.

В то же время к станции подошел товарный поезд, доставивший новую партию заключенных. Не успел поезд остановиться, как вдоль вагонов побежали несколько эсэсовцев, срывая с плеч карабины. Они выдергивали засовы и раздвигали двери.

— Вон, свиньи вонючие! Выходи! Вон!

Прижатые один к другому, стояли заключенные в зловонной тесноте вагонов, и от внезапного притока кислорода у людей кружилась голова. Под крики эсэсовцев они протискивались к выходу и летели кувырком на перрон, падая друг на друга. Эсэсовцы сгоняли их в беспорядочную кучу. Подобно лопнувшим нарывам, извергали вагоны свое содержимое.

Одним из последних выпрыгнул из вагона польский еврей Захарий Янковский. Возясь с застрявшим чемоданом, он получил от одного из эсэсовцев удар прикладом по руке.

— Еврейская свинья проклятая!

Янковскому удалось поймать чемодан, который разъяренный эсэсовец швырнул ему вслед.

— Верно, у тебя там ворованные брильянты, свинья!

Янковский поволок за собой чемодан и нырнул с ним под защиту толпы.

Эсэсовцы забрались в вагоны и прикладами выталкивали тех, кто еще там находился. Больных и обессилевших они сбрасывали вниз, как мешки. Остались только мертвые, которых во время долгого переезда складывали в углу, с трудом находя место для этой цели. Один из трупов полусидел и ухмылялся.


Почти в каждом бараке была географическая карта, приклеенная к стене или к конторке старосты, обычно — опытного, многолетнего заключенного. Эти карты были вырезаны из газет еще тогда, когда фашистские войска маршировали через Минск, Смоленск, Вязьму на Москву и позже — через Одессу и Ростов на Сталинград.

Блокфюреры, злобные эсэсовцы, любители рукоприкладства, не возражали против появления карт, и даже иногда, когда были в хорошем настроении, а кругом гремели победные фанфары, они тщеславно постукивали пальцем по русским городам.

«Ну, где ваша Красная Армия?»

Это было давно.

Теперь они старались не замечать этих карт. Не видели они и черточек, проведенных на картах заключенными. Толстых и тонких, синих, красных и черных.

Захватанные тысячью пальцев, названия прежних мест боев расплылись на тонкой газетной бумаге и превратились в черные пятна грязи. Гомель, Киев, Харьков…

Но кто сейчас интересовался ими?

Теперь дело шло о Кюстрине, Штеттине, Грауденце, о Дюссельдорфе и Кельне.

Но и эти названия большей частью представляли собой уже шершавые пятна. Сколько раз здесь писали, зачеркивали, стирали и снова писали, пока от газетной бумаги ничего не оставалось!

Тысячи пальцев скользили вдоль этих фронтов, замазывали их, стирали. Неудержимо приближалась развязка!


Вот и сейчас заключенные, наполнив шумом затихавшие на день бараки, гроздьями облепили карты.

В тридцать восьмом бараке сквозь кучку заключенных, изучавших карту на конторке старосты, протиснулся Шюпп.

— Ремаген. Вот он — между Кобленцем и Бонном.

— Сколько же оттуда еще до Веймара? — спросил кто-то.

Шюпп состроил гримасу удивления, заморгал, видимо стараясь ухватить мелькнувшую у него мысль.

— Вот подойдут они ближе…

Его палец проделал по карте предстоящий путь: Эйзенах, Лангензальца, Гота, Эрфурт… Наконец Шюпп поймал свою мысль.

— Когда они будут в Эрфурте, то будут и в Бухенвальде.

Но когда? Через несколько дней? Недель? Месяцев?

— Поживем — увидим. Только ничего хорошего не жди. Думаешь, эсэсовцы так и отдадут нас американцам! До этого они всех нас укокошат.

— Смотри, не обделайся заранее со страху! — одернул скептика Шюпп.

В группу порывисто вклинился дневальный.

— Тащили бы лучше миски для жратвы!

Застучали деревянные башмаки, задребезжали миски.


Эсэсовцы сформировали из толпы прибывших маршевую колонну, и заключенные, сопровождаемые их дикой ордой, шатаясь и спотыкаясь, двинулись к лагерю.

Янковскому удалось юркнуть в середину шеренги и тем самым спастись от ударов свирепствовавших эсэсовцев. Шагая в колонне, никто не думал о соседе. Каждый был полон тревоги перед тем неизвестным, что его самого ожидало. Больных и ослабевших поддерживали лишь по привычке, превратившейся в животный инстинкт самосохранения. Так, нетвердым шагом, колонна ползла по дороге и через ворота вливалась в лагерь.

Онемевшая от удара эсэсовца рука Янковского повисла на суставе, как что-то чуждое и враждебное, и ныла ужасно. Однако необходимость сосредоточить все внимание на чемодане почти сняла чувство боли. Чемодан во что бы то ни стало надо было протащить в ворота нового лагеря.

Быстрыми глазами Янковский озирался вокруг. В общей давке толпа внесла его в ворота. Опыт помог ему спрятаться так искусно, что он, не привлекая к себе внимания эсэсовцев, вместе со всем потоком невредимый проник в лагерь.

Чудом было, что он вообще довез сюда свой чемодан. Янковский, дрожа, отгонял от себя всякую мысль об этом, чтобы не спугнуть чуда. Только в одно верил он со всем пылом души: милосердный бог, верно, не допустит, чтобы чемодан попал в руки эсэсовцев.

На апельплаце новоприбывшие опять построились.

Из последних сил Янковский старался более или менее твердо шагать в колонне, которая теперь направилась в глубь лагеря. Только не шататься и не спотыкаться, это привлечет внимание! У Янковского гудело и шумело в висках, но он кое-как держался и с облегчением увидел, что теперь колонну конвоируют заключенные.

В свободном пространстве между высокими каменными зданиями новичков ожидали парикмахеры, сидевшие длинным рядом на принесенных ими табуретах. Здесь царила суматоха. Новоприбывшие должны были раздеться, чтобы затем идти в баню. Но сделать это было не так-то просто, потому что один из шарфюреров орал и бесновался, расшвыривая заключенных, точно кур.

Когда наконец восстановился порядок и шарфюрер исчез в бане, измотанный Янковский опустился на каменистую землю. Острая боль в руке перешла в глухое биение крови. Янковский довольно долго сидел, опустив голову, и встрепенулся, только когда его кто-то сильно тряхнул. Перед ним стоял один из заключенных, сопровождавших колонну; он принадлежал к лагерной охране.

— Эй ты, не спать! — по-польски сказал он.

Янковский поднялся, пошатываясь.

Большинство уже разделись донага. Жалкие фигуры вылупились из рваных обносков и, дрожа под холодным мелким дождем, стояли перед парикмахерами. А те машинками обривали им все волосы с головы и тела.

Янковский пытался здоровой рукой снять с себя убогую одежду. Поляк из охраны помог ему.

Тем временем двое заключенных бродили среди толпы и ворошили снятые вещи. Иногда они брали в руки и осматривали какой-нибудь мешок или узел. Янковский испугался.

— Что они ищут?

Заключенный из охраны обернулся в сторону тех двоих и добродушно рассмеялся.

— Это Гефель и Пиппиг из вещевой камеры.

Он успокоительно махнул рукой.

— Здесь у тебя ничего не стибрят. Иди, брат, обрейся!

Осторожно ступая босыми ногами по острому щебню, Янковский подошел к парикмахерам.

Перед входом в баню шарфюрер снова создал толкотню, криками загоняя новичков в большой деревянный чан.

Пять-шесть человек одновременно должны были погружаться в дурно пахнувший от долгого употребления щелочной дезинфекционный раствор.

— Эй вы там, вонючее зверье! Окунайтесь с башкой.

Толстой дубинкой он размахивал над бритыми головами, которые мгновенно исчезали в жиже.

— Этот опять нализался! — чуть слышно бросил маленький, немного кривоногий Пиппиг, бывший наборщик из Дрездена.

Гефель не обратил внимания на его слова. Он наткнулся на чемодан Янковского.

— Чего только они не притащат с собой!..

Когда Пиппиг нагнулся над чемоданом, к ним, спотыкаясь, поспешил Янковский. Его лицо то краснело, то бледнело от страха. Он что-то тараторил. Но они не понимали поляка.

— Кто ты? — спросил Гефель. — Имя, имя!

Это поляк, по-видимому, понял.

— Янковский, Захарий, Варшава.

— Чемодан твой?

— Так, так.

— Что у тебя там?

Янковский без конца говорил, размахивал руками и протягивал их над чемоданом, словно защищая его.

Шарфюрер выскочил из бани и с проклятиями погнал людей перед собой. Чтобы не привлекать внимания к поляку, Гефель пихнул его обратно в очередь голых людей. Тут Янковский сразу попал в лапы шарфюрера, который схватил его за локоть и швырнул в баню. Янковскому пришлось влезть в чан, а затем робко теснившиеся люди протолкнули его во внутреннее помещение бани.

Влажное тепло благодетельно согрело его насквозь прозябшее тело, а под душем Янковский безвольно предался недолгой неге. Напряжение и страх растворились, и его кожа жадно впитывала тепло.

Пиппиг присел на корточки и с любопытством открыл чемодан.

Но тут же захлопнул крышку и, пораженный, взглянул на Гефеля.

— Что такое?

Пиппиг снова приоткрыл чемодан, но лишь настолько, чтобы Гефель, нагнувшись, мог заглянуть внутрь.

— Сейчас же закрой! — прошипел тот, вскочив, и со страхом огляделся, ища шарфюрера. Но эсэсовец был в бане.

— Если они это сцапают… — прошептал Пиппиг.

Гефель нетерпеливо махал рукой.

— Убрать! Спрятать! Живо!

Пиппиг воровато покосился на баню. Убедившись, что за ним не следят, он бросился с чемоданом к каменному зданию и исчез.

В бане от душа к душу ходил Леонид Богорский и осматривал прибывших. На нем были только тонкие трусы и деревянные башмаки. Его атлетический торс блестел от воды. Этот русский, капо банной команды, при появлении новичков предпочитал держаться на заднем плане. Здесь ему не мешал шарфюрер, развлекавшийся у чана.

Под теплый шорох воды обалдевшие люди впервые по прибытии в лагерь наслаждались покоем. Казалось, вода смывает с них всю тревогу, весь страх и пережитые ужасы. Богорский видел это неизменно совершавшееся превращение. Он был молод, ему не исполнилось еще и тридцати пяти. Он был летчиком, офицером. Но фашисты в лагере об этом не знали. Для них он был просто русский военнопленный, которого, подобно многим, переслали из другого лагеря в Бухенвальд. Богорский делал все, чтобы остаться неузнанным. Он принадлежал к интернациональному лагерному комитету, ИЛКу, строго засекреченной организации, о существовании которой, кроме нескольких посвященных, не знал ни один заключенный, а тем более — эсэсовцы.

Богорский прохаживался от душа к душу. Его улыбки было порой достаточно, чтобы придать новичкам чувство некоторой уверенности. Перед Янковским он остановился, разглядывая тщедушного человечка, который, закрыв глаза, предавался благодетельному воздействию теплого дождя.

«Где он теперь витает?» — подумал Богорский, улыбнулся и спросил на безукоризненном польском языке:

— Сколько времени вы были в пути?

Янковский, вырванный из далеких, неясных видений испуганно открыл глаза.

— Три недели, — ответил он и тоже улыбнулся. Хотя Янковский по опыту знал, что молчание — лучшая защита, особенно в новой, незнакомой среде, он вдруг почувствовал потребность высказаться.

Бросая по сторонам беспокойные взгляды, он стал торопливо рассказывать о том, что видел в пути. Поведал об ужасах эвакуации. Неделями они, шатаясь, брели по дорогам, голодные и слабые, без отдыха и остановок. Ночью их среди поля сгоняли в общую кучу, они без сил опускались на окаменевшую пашню и тесно прижимались друг к другу, ища защиты от лютой стужи. Многие, многие утром не могли стать в ряды, чтобы идти дальше! Отряд конвойных эсэсовцев, следовавший за колонной, расстреливал всех, кто еще был жив, но не мог подняться. Крестьяне находили трупы и хоронили их тут же в поле. Многие на марше падали без сил. Как часто щелкали тогда затворы! А каждый раз, когда хлестали выстрелы, посланные вдогонку беглецу, колонну гнали вперед ускоренным шагом.

— Бегом, свиньи! Бегом, бегом!

Когда Янковский умолк, потому что рассказывать больше было не о чем, Богорский спросил:

— Сколько человек вышло из Освенцима?

— Три тысячи было… — тихо ответил Янковский.

По лицу его промелькнула робкая улыбка. Он хотел сказать еще что-то. Его тянуло поделиться с кем-нибудь в этом чужом лагере тайной своего чемодана, но в эту минуту шарфюрер приказал закрыть души и погнал в баню новую партию.

Янковский, пошатываясь, вышел на дождь и холод.

Чемодан исчез!

Гефель, поджидавший поляка, быстро закрыл ему рот рукой и прошептал:

— Молчи! Все в порядке!

Янковский понял, что должен вести себя тихо. Он уставился на немца. Тот заторопил его:

— Забирай свою рухлядь и проваливай!

Гефель бросил Янковскому на руки вещи и нетерпеливо втолкнул его в ряды тех, кто после бани должен был отправляться в вещевую камеру, чтобы сдать свои грязные тряпки в обмен на чистые.

Янковский засыпал немца словами. Тот не понял поляка, но почувствовал, что за этим словоизвержением скрывается глубокая тревога, и успокоительно похлопал его по спине.

— Да-да-да! Ладно! Иди себе, иди!

Втиснутому в шеренгу Янковскому оставалось только идти к вещевой камере.

— Ничего худо? Совсем нет худо?

Гефель только махнул рукой.

— Ничего худого, совсем ничего худого…


Как осчастливленный подарком юноша, спешил Пиппиг по лестнице в вещевую камеру.

В этот поздний час в длинной кладовой, где висели тысячи мешков с одеждой, уже не было никого из вещевой команды. Только пожилой Август Розе стоял у длинного, перегораживавшего помещение стола и разбирался в каких-то бумагах.

Он удивленно взглянул на крадущегося Пиппига.

— Что это ты тащишь?

Пиппиг только рукой махнул.

— Где Цвейлинг?

Розе большим пальцем указал на комнату гауптшарфюрера.

— Посторожи! — торопливо бросил Пиппиг и проворно шмыгнул в глубину темноватого склада.

Розе посмотрел ему вслед, а затем стал наблюдать за гауптшарфюрером, который был виден через застекленную перегородку.

Подперев голову руками, Цвейлинг сидел за письменным столом перед развернутой газетой. Казалось, он спал. Однако долговязый верзила не спал, он размышлял. Последние известия с фронта встревожили его.

Пиппиг снова вышел в переднее помещение, сделал в сторону Розе успокоительный жест, с шумом открыл дверь в канцелярию рядом с комнатой Цвейлинга и намеренно громко крикнул:

— Мариан, пошли вниз — будешь переводить!

Цвейлинг испуганно встрепенулся. Он увидел, как поляк, которого позвал Пиппиг, ушел вместе с ним.

Пиппиг сделал быстрый знак Кропинскому, и они оба скользнули в заднее помещение. В дальнем углу склада, за высокими штабелями вещевых мешков и одежды умерших заключенных, стоял чемодан.

Пиппиг, юркий, как ртуть, и возбужденный, вытянув шею, еще раз прислушался, потер руки и ухмыльнулся, как бы говоря Кропинскому: «Ну-ка, взгляни, что я принес!..» Он щелкнул замками, открывая их, и поднял крышку чемодана. С залихватским видом засунув руки в карманы, он наслаждался произведенным эффектом.

В чемодане лежало, свернувшись в комок и прижав ручки к лицу, завернутое в тряпки дитя: мальчик лет трех, не больше.

Кропинский опустился на корточки и уставился на ребенка. Малютка лежал неподвижно. Пиппиг нежно погладил маленькое тельце.

— Ах ты, котеночек! Вот ведь, приблудился к нам…

Он хотел повернуть ребенка за плечо, но тот сопротивлялся. Наконец Кропинский нашел нужные слова:

— Бедная крошка! — сказал он по-польски. — Откуда ты?

Услышав звуки польской речи, ребенок вытянул головку, как насекомое, которое выпускает спрятанные щупальца. Это первое слабое проявление жизни так потрясло обоих взрослых, что они, как зачарованные, не могли оторвать глаз от малютки. Худенькое лицо ребенка было серьезно, как у сознательного человека, и глаза блестели совсем не по-детски. Дитя смотрело на чужих в немом ожидании. А те не смели дохнуть.

Розе одолело любопытство. Осторожно пробрался он в угол и вдруг вырос перед Кропинским и Пиппигом.

— Это еще что такое?

Пиппиг в испуге стремительно повернулся и зашипел на изумленного Розе:

— Ты что, с ума сошел? Прийти сюда! Убирайся обратно! Хочешь натравить на нас Цвейлинга?

Розе махнул рукой.

— Он дрыхнет.

И, с любопытством нагнувшись над ребенком, он проблеял:

— Тебе все смешки да смешки. Недурную игрушку ты навязал себе на шею.

В переднем помещении у длинного стола стояло несколько новоприбывших, они сдавали всякие мелочи — кто обручальное кольцо, кто связку ключей.

Работники команды прятали все это в бумажные мешки, и Гефель в качестве капо наблюдал за их работой.

Рядом с ним стоял Цвейлинг и тоже следил. Вечно разинутый рот сообщал его неподвижному лицу какое-то совсем бессмысленное выражение. Груда хлама не интересовала его, и он отошел от стола. Гефель проводил взглядом долговязого эсэсовца: небрежная осанка придавала его тощей фигуре сходство с кривым гвоздем. Цвейлинг большими шагами возвратился в кабинет.

Новичков скоро отпустили, и Гефель наконец получил возможность заняться ребенком. Розе, вернувшийся в переднее помещение, задержал его.

— Если ты ищешь Пиппига…

Сгорая от любопытства, он показал на склад.

— Знаю, — отрезал Гефель. — Об этом не болтать, понял?

Розе изобразил возмущение.

— Что я, доносчик?

Он обиженно смотрел вслед Гефелю. Другие заключенные насторожились и стали его расспрашивать, но Розе не отвечал. Таинственно улыбаясь, он ушел в канцелярию.

Ребенок сидел в чемодане, а Кропинский, стоя перед ним на коленях, пытался завязать с ним беседу.

— Как тебя звать? Скажи мне. Где папа? Где мама?

Подошел Гефель.

— Что нам делать с этим человечком? — растерянно заморгал Пиппиг. — Если он им попадется, его убьют.

Гефель опустился на колени и задумчиво посмотрел в лицо малютке.

— Он нет говорить, — в отчаянии объяснил Кропинский.

Присутствие незнакомых людей, по-видимому, пугало ребенка. Он теребил свою рваную курточку, лицо же оставалось странно застывшим. Похоже было, что дитя не умело плакать.

Гефель взял в свою руку беспокойную ручку ребенка.

— Кто же ты, маленький?

Ребенок пошевелил губами и проглотил слюну.

— Он голоден! — догадался, обрадовавшись, Пиппиг. — Я ему что-нибудь принесу.

Гефель выпрямился и глубоко вздохнул. Все трое беспомощно переглянулись. Гефель резким движением сдвинул шапку на затылок.

— Да… да-да… конечно…

Пиппиг усмотрел в этом положительный ответ на свое предложение и хотел уже бежать. Однако туманные слова Гефеля были всего лишь попыткой найти выражение блуждающим мыслям и привести их в порядок. Что будет с ребенком? Куда его деть? Пока что он должен оставаться здесь. Гефель остановил Пиппига и задумался.

— Приготовь ребенку постель, — сказал он наконец Кропинскому. — Возьми две старые шинели, положи их там в углу и…

Он запнулся. Пиппиг вопросительно посмотрел на него. На лице Гефеля отразился внезапный испуг.

— А что, если малыш закричит?

Гефель прижал руку ко лбу.

— Когда маленькие дети пугаются, они кричат… Что же делать, черт возьми? — Он уставился на ребенка и долго смотрел на него. — Может… может… он и не умеет кричать… — Гефель схватил малыша за плечи и слегка потряс. — Тебе нельзя кричать, слышишь? Не то придут эсэсовцы.

Внезапно лицо ребенка перекосилось от ужаса. Он вырвался, забрался снова в чемодан, съежился в комок и закрыл ручками лицо.

— Понимает, — пробормотал Пиппинг.

Чтобы проверить свое предположение, он захлопнул крышку. Они стали прислушиваться. Из чемодана — ни звука.

— Ну, ясно, он понимает, — повторил Пиппиг.

Он снова открыл чемодан. Ребенок не шелохнулся, Кропинский поднял его, и малютка, как скрючившееся насекомое, повис у него на руках. Растерянно глядели трое мужчин на это диковинное создание.

Гефель взял у Кропинского ребенка и повертел его в разные стороны, чтобы лучше рассмотреть. Малютка втянул ножки и головку, прижал ручки к лицу. Это делало его похожим на младенца, только что извлеченного из материнского чрева, или на жука, который прикинулся мертвым. Потрясенный Гефель возвратил малыша Кропинскому, и тот, прижав ребенка к себе, стал нашептывать ему успокаивающие польские слова.

— Он наверняка будет вести себя спокойно, — глухо произнес Гефель и сжал губы.

Снова все трое переглянулись. Каждый ждал от другого решения в этом необычном деле. Опасаясь, как бы их отсутствие не было замечено Цвейлингом, Гефель увлек Пиппига за собой.

— Пойдем, — сказал он и добавил, обращаясь к Кропинскому. — А ты оставайся здесь, пока все не разойдутся.

Кропинский опустил оцепенелый комочек обратно в чемодан, и пока он из нескольких шинелей готовил ребенку постель, у него тряслись руки. Бережно уложил он ребенка, накрыл его и осторожно отвел ручонки от лица. При этом он заметил, что малютка слегка сопротивляется, а веки его остаются судорожно сжатыми.

К тому времени, когда Пиппиг опять шмыгнул в угол с кружкой кофе и ломтем хлеба, Кропинскому удалось уговорить мальчонку снова открыть глаза. Поляк усадил ребенка и подал ему алюминиевую кружку. Пиппиг с подбадривающей улыбкой протянул ему хлеб. Но малютка не взял ничего.

— Боится! — решил Пиппиг и сунул хлеб ему в ручки. — Ешь! — ласково сказал он.

— Теперь ты должен поесть и уснуть, — зашептал Кропинский. — И ничего не бойся! Дядя Пиппиг сторожит, я тоже. И я возьму тебя с собой в Польшу. — Он, посмеиваясь, указал на себя. — У меня там домик!

Ребенок поднял на Кропинского серьезные глаза. На личике было написано напряженное внимание. Малютка приоткрыл рот. И вдруг с проворством зверька уполз под шинели. Пиппиг и Кропинский ждали несколько секунд. Потом Кропинский осторожно приподнял шинель. Мальчик лежал на боку и жевал хлеб. Кропинский снова бережно накрыл ребенка, и они с Пиппигом ушли из угла, заставив проход мешками. Оба заключенных прислушались, За мешками все было тихо.

Когда они пришли в переднее помещение, команда уже собралась на ежевечернюю перекличку. Заключенные из вещевой камеры принадлежали к «прикомандированным», они были заняты более продолжительное время и поэтому не участвовали в общей перекличке лагеря. Их подсчитывал на месте работы командофюрер, эсэсовец низшего ранга. Он рапортовал о них коменданту, который добавлял их число к общему составу. Цвейлинг только что вышел из своего кабинета, и оба товарища бросились в ряды. Чтобы прикрыть их опоздание, Гефель разыграл перед гауптшарфюрером комедию:

— Вам нужно особое приглашение? — сердито проворчал он.

Вытянувшись перед Цвейлингом с шапкой в руке, он доложил:

— Команда вещевой камеры, двадцать заключенных, построилась для переклички.

После этого он стал в строй к остальным.

Цвейлинг шагал, считая ряды.

Гефель был весь внимание. Он напряженно прислушивался к звукам из заднего помещения, А что, если ребенок все-таки испугается и закричит?

Сосчитав людей, Цвейлинг махнул рукой, что означало — «Разойдись!» Ряды распались, и заключенные возвратились к своим занятиям. Только Гефель остался на месте — он не заметил знака Цвейлинга.

— Что еще? — невыразительным, тягучим голосом спросил тот.

Гефель очнулся в испуге.

— Ничего, гауптшарфюрер!

Цвейлинг подошел к столу и подписал рапорт.

— О чем это вы сейчас задумались?

Это должно было звучать дружелюбно.

— Ни о чем особенном, гауптшарфюрер.

Цвейлинг высунул язык, загнул кончик книзу: так он обычно улыбался.

— Вы, верно, побывали дома, а?

Гефель поднял плечи.

— Как так? — с непонимающим видом спросил он. Цвейлинг не ответил. Многозначительно улыбнувшись, он ушел в кабинет. Вскоре он покинул склад, чтобы сдать рапорт. На нем был коричневый кожаный плащ — признак, что он больше не придет. Ключи от вещевой камеры Гефель по окончании работ сдавал страже у ворот.

В канцелярии вокруг Гефеля столпились заключенные, они желали узнать подробности, так как Розе проболтался. Когда Гефель выругал его, начал громко оправдываться:

— Я в ваших фокусах не участвую.

Заключенные шумели, перебивая друг друга:

— Где, где ребенок?

— Тихо! — осадил их Гефель и обратился к Розе. — Никто не затевает фокусов. Ребенок только переночует здесь, а завтра мы его уберем.

Заключенные хотели взглянуть на малыша. Они прокрались в угол. Кропинский осторожно приподнял шинель. Тараща глаза, заглядывая друг другу через плечо, люди рассматривали маленькое существо. Ребенок лежал, свернувшись, как личинка жука, и спал. Лица заключенных просияли, они давно не видели детей. Вот диво!

— Совсем настоящий маленький человек!..

Гефель дал им вдоволь насмотреться. Кропинский ликовал. Он тихонько опустил шинель так, чтобы она не мешала малышу дышать, и заключенные на цыпочках покинули угол. В этот вечер они слонялись без дела по канцелярии, сидели на длинном столе, болтали и радовались, сами толком не зная чему. Счастливее всех был Кропинский.

— Маленькое польское дитя! — каждую минуту повторял он сияя и вкладывал всю свою гордость в эти слова.

* * *

Пиппиг заметил, что Гефель избегает его. По окончании работ Пиппиг подсел к нему за стол и стал смотреть, как тот без удовольствия черпает ложкой остывший суп. Гефель угадывал в молчании Пиппига вопрос. Он бросил ложку в миску и поднялся.

— Ребенка придется куда-то убрать?

Гефель отмахнулся от вопроса Пиппига и, протиснувшись между рядами столов, направился в умывальную сполоснуть миску Пиппиг пошел за ним. Здесь они были одни.

— Куда же ты хочешь его деть?

Это бесконечное выпытывание! Гефель недовольно сдвинул брови.

— Отвяжись!

Пиппиг промолчал. К такому тону Гефеля он не привык. Гефель это почувствовал и с раздражением, а отчасти из желании оправдаться набросился на Пиппига:

— У меня свои соображения. Ребенок завтра исчезнет. Не спрашивай ни о чем!

Он вышел из умывальной. Пиппиг остался. Что нашло на Гефеля?

Гефель поспешно покинул барак. На дворе все еще моросил пронизывающий мелкий дождь. Гефель вздрогнул и втянул голову в плечи. Его мучило, что он так грубо обошелся с Пиппигом. Но рассказать этому славному парню причины своего молчания он не мог, — это была глубочайшая тайна. Ни Пиппиг, ни кто-либо другой не знал, что он, бывший фельдфебель рейхсверовского гарнизона в Берлине и член коммунистической ячейки, здесь, в лагере, был военным инструктором интернациональных групп Сопротивления.

Из интернационального лагерного комитета с течением времени образовался центр Сопротивления. Первоначально в интернациональном лагерном комитете, ИЛКе, объединились члены коммунистических партий разных стран просто как представители своих наций, чтобы помочь тысячам согнанных в одно место людей осознать свою общность, наладить взаимное понимание между национальностями и при помощи лучших людей пробудить чувство солидарности, которого вначале не было и в помине. Ведь одними только профессиональными преступниками из среды заключенных-немцев было заселено несколько бараков. Кроме того, встречалось немало искателей личной выгоды, которые унизились до роли добровольных приспешников эсэсовцев. Они были заодно с блокфюрерами и командофюрерами и становились их осведомителями. Даже среди политических заключенных во всех блоках, среди представителей всех находившихся в лагере национальностей, попадались ненадежные элементы, которые вопрос сохранения своей жизни ставили выше блага и безопасности коллектива.

Да и не всякий носивший красный треугольник действительно был «политическим», то есть сознательным противником фашизма, Всякие «нытики» и неугодные лица, схваченные гестапо, тоже носили на одежде красный треугольник. Поэтому в бараках для политических состав был неоднородный — от «неустойчивых элементов» до потенциальных преступников, и многие обитатели этих бараков, собственно говоря, должны были бы носить зеленый треугольник — отличительный знак уголовников. Между блоками немцев и иностранцев — поляков, русских, французов, голландцев, чехов, датчан, норвежцев, австрийцев и многих других — из-за различия языков, а также и по другим причинам вначале не было взаимного понимания. Членам компартии, объединившимся в ИЛКе, пришлось преодолеть много трудностей, прежде чем удалось устранить недоверие заключенных-иностранцев, которые никак не могли привыкнуть видеть в заключенных-немцах своих товарищей. Потребовалась упорная и тайная, а потому опасная работа членов ИЛКа, чтобы пробудить у тысяч людей мысль, что они составляют один коллектив, и добиться их доверия. В каждом бараке члены комитета окружили себя доверенными людьми, и мало-помалу ИЛК укрепил свое положение среди заключенных, хотя ни один человек даже не подозревал о существовании тайных связей. Члены ИЛКа не занимали в лагере видных постов и старались не привлекать к себе внимания. Они жили и работали просто и незаметно. Богорский работал в банной команде, Кодичек и Прибула — как специалисты в бараке оптиков, ван Дален — как простой санитар в лазарете, Риоман — как повар-француз в казино эсэсовцев, где его очень ценили любители вкусно поесть. Наконец, Бохов занимал скромное место писаря в тридцать восьмом бараке. Здесь бывший депутат ландтага от коммунистической партии Бремергафена создал для себя и своего опасного дела надежное убежище. Он замечательно владел пером рондо и хорошо писал печатными буквами, благодаря чему глупый до смешного блокфюрер в чине унтершарфюрера чрезвычайно им дорожил. Бохов должен был изготовлять для него десятки плакатов с глубокомысленными изречениями. И вот Бохов выводил: «Имя моей чести — верность», «Один народ, одна империя, один фюрер». Унтершарфюрер сбывал его изделия среди своих знакомых и сделал себе из этого прибыльный гешефт. Ему и в голову не приходило, что искусный писарь блока не просто «безобидный» заключенный.

Это Бохов на совещании ИЛКа предложил назначить Андре Гефеля военным инструктором групп Сопротивления. «Я его знаю, это испытанный товарищ. Я поговорю с ним».

Когда год назад Бохов после вечерней переклички вышел пройтись с Гефелем по пустырю — ибо того, что хотел сказать Бохов, никто не должен был слышать, — был такой же дождливый вечер, как сегодня. Пятидесятилетний мужчина шагал, засунув руки в карманы, рядом с худощавым Гефелем, который был лет на десять моложе его. Звучный (а сейчас приглушенный) голос Бохова долетел до Гефеля. Бохов обдумывал каждое слово, чтобы сказать ровно столько, сколько Гефелю следовало знать.

— Мы должны готовиться, Андре… к концу… Интернациональные боевые группы… понятно?.. Оружие…

Гефель в изумлении поднял глаза, но Бохов коротким движением руки пресек все возможные вопросы.

— Об этом позже, не теперь!

И в заключение, когда они расставались, Бохов сказал:

— Ты не должен привлекать к себе внимания даже по пустякам, понял?

Это было год назад, и с тех пор все шло хорошо. За это время Гефель узнал, где они достают оружие, о котором Бохов тогда не хотел говорить. Заключенные тайно выделывали рубящее и колющее оружие в разных мастерских лагеря. Советские военнопленные изготовляли на токарных станках веймарских оружейных заводов, где им приходилось работать, ручные гранаты и контрабандой переправляли их в лагерь, а специалисты, занятые в лазарете для заключенных и в патологическом отделении, готовили из припрятанных химикалиев заряды для этих гранат. Все это Гефель теперь знал, и когда он по вечерам в тайном месте обучал членов групп обращению с оружием, его особенно радовало, что он может показывать приемы на пистолете «Вальтер» калибра 7,65 миллиметра. Этот пистолет был украдем у помощника начальника лагеря Клуттига во время попойки в клубе для фюреров СС. Украден по всем правилам одним из тех заключенных, которые обслуживали кутил. Виновник так и не был обнаружен, ибо подобной смелости даже заядлый ненавистник коммунистов Клуттиг не мог предположить у заключенных. Он подозревал одного из своих собутыльников. Каким ледяным спокойствием нужно было обладать тому, кто после пиршества, вместе со своей командой рабов-кельнеров, должен был промаршировать через ворота в лагерь и пронести мимо эсэсовцев под одеждой пистолет! Этот ледяной холод Гефель ощущал каждый раз, когда держал в руке драгоценное оружие, каждый раз, когда доставал его из тайника и прятал на себе, чтобы пойти на получасовое учение — через весь лагерь, то и дело отвечая на приветствия ничего не знающих друзей, то и дело встречая эсэсовцев на своем пути. В такие мгновения он ощущал холод металла на теле.

До сих пор все шло хорошо.

И вдруг в лагерь попадает ребенок! Таким же тайным и опасным путем, как тогда «Вальтер», калибра 7,65. Об этом Гефель ни с кем не мог поговорить, кроме Бохова. Чтобы добраться до тридцать восьмого барака, Гефелю достаточно было пройти несколько шагов. И все же это был для него длинный путь. На душе у Гефеля было тяжело. Не следовало ли ему действовать иначе? Искорка жизни перескочила сюда из лагеря смерти. Разве не обязан был он охранять эту крохотную искорку, чтобы ее не растоптали?

Гефель остановился и посмотрел на блестевшие от дождя камни у себя под ногами. На всем свете не могло быть более очевидной истины.

На всем свете!

Но не здесь!

Вот о чем он теперь думал.

В сознании Гефеля тенями скользили мысли об опасностях, которые могли разгореться от маленькой искры, тлевшей в потайном уголке лагеря, но он гнал эти мысли от себя. Не поможет ли Бохов?

Вот тридцать восьмой барак — одноэтажное каменное здание, пристроенное, подобно другим, к одному из деревянных бараков, первоначально существовавших в лагере. Как и остальные каменные сооружения, этот барак состоял из четырех общих помещений для заключенных и примыкавшего к ним спального. В том, что капо вещевой камеры явился в один из бараков, не было ничего необычного, и поэтому заключенные не обратили на вошедшего Гефеля никакого внимания. Бохов сидел за столом старосты и составлял рапортичку личного состава блока для утренней переклички. Гефель протиснулся сквозь толпу заключенных к Бохову.

— Не выйдешь ли со мной?

Ни слова не говоря, Бохов встал, надел шинель, и оба покинули барак. Выйдя, они не стали разговаривать, и только когда выбрались на широкую, ведущую к лазарету дорогу, по которой еще сновало в обоих направлениях много заключенных, Гефель сказал:

— Мне надо с тобой поговорить.

— Что-нибудь важное?

— Да!

Они беседовали тихо, не привлекая к себе внимания.

— Один поляк, Захарий Янковский, принес с собой ребенка.

— Это ты называешь важным?

— Малыш у меня в кладовой.

— Как так? Почему?

— Я спрятал его у себя.

В темноте Гефель не мог разглядеть лица Бохова. Какой-то заключенный быстро шел им навстречу из лазарета, стараясь укрыть голову от моросящего дождя, и с разгона толкнул их. Бохов остановился.

— Да ты, кажется, с ума сошел!

Гефель поднял руки.

— Дай объяснить, Герберт…

— Я ничего не хочу слышать.

— Нет, ты должен выслушать, — настаивал Гефель.

Он знал, что Бохов человек твердый и непреклонный. Они пошли дальше, и в груди у Гефеля вдруг поднялась горячая волна.

— У меня у самого дома мальчуган, ему теперь десять лет, — без всякой связи с предыдущим заговорил он. — Я еще ни разу не видел его.

— Сентименты! Тебе дано самое строгое указание ни во что не впутываться. Ты об этом забыл?

Гефель защищался:

— Если эсэсовцы сцапают малютку, ему крышка. Не могу же я притащить его к воротам: «Смотрите, вот что мы нашли в чемодане».

Они дошли почти до лазарета и повернули обратно. Гефель чувствовал, что Бохов настроен непримиримо, и заговорил с глубоким упреком:

— Герберт, дружище, у тебя нет сердца.

— Сентиментальный бред! — Бохов заметил, что произнес это слишком громко. Поэтому он тут же оборвал себя и продолжал тише — Нет сердца? Здесь речь идет не об одном ребенке, а о пятидесяти тысячах человек!

Гефель молча шел рядом. Он был глубоко взволнован Возражение Бохова ошеломило его.

— Ладно, — сказал он, пройдя несколько шагов. — Завтра утром я снесу ребенка к воротам.

Бохов покачал головой.

— Ты хочешь вместо одной глупости сделан, другую?

Гефель разозлился.

— Одно из двух: или я спрячу ребенка, или сдам его!

— Ну и стратег!

— Так что же делать?

Гефель выдернул руки из карманов и беспомощно развел ими. Бохов старался не поддаться волнению, охватившему Гефеля. Пытаясь успокоить товарища, он заговорил своим деловитым и как будто безучастным тоном:

— Я слыхал в канцелярии, что завтра уходит партия заключенных, и я позабочусь, чтобы поляк попал в нее. Ты отдашь ему ребенка.

Такое жестокое решение привело Гефеля в ужас. Бохов остановился, подошел к Гефелю вплотную и посмотрел ему прямо в глаза.

— Ну, чего еще?

Гефель тяжело дышал. Бохов понимал его чувства. При обсуждении тех или иных вопросов решающее значение имел долг перед всем лагерем. Бохова ИЛК сделал ответственным за группы Сопротивления. Мог ли он, Бохов, допустить, чтобы из-за какого-то ребенка военный инструктор групп навлек опасность на себя, а может быть, и на сами группы? Или на весь созданный с такими усилиями подпольный аппарат? А может быть, и на лагерную охрану, которая внешне была вполне легальной организацией, но по существу — великолепным военным объединением? Никогда не знаешь, во что выльется самое безобидное дело. Случай с ребенком может быть первым толчком, и разом обрушится смертельная лавина, сметая всех и все. Такие мысли проносились в голове Бохова, когда он глядел на Гефеля. Он повернулся, чтобы продолжать путь, и печально сказал:

— Иногда сердце очень опасная вещь! Поляк, конечно, сообразит, что делать с ребенком. Раз он довез малыша до нашего лагеря, он довезет его и дальше.

Гефель по-прежнему молчал. Они свернули с дороги и остановились между бараками. Здесь было пустынно. Обоих пробирало под холодным ливнем. Впотьмах они почти не видели друг друга. Гефель спрятал руки глубоко в карманы, зябко втянул плечи. Он не трогался с места. Бохов схватил его за плечи и потряс.

— Не валяй дурака, Андре! — мягко сказал он. — Ложись спать, завтра поговорим.

Они расстались.

Бохов посмотрел Гефелю вслед и усталыми шагами пошел дальше. Бохова охватило чувство жалости, но он сам не знал, кого ему жаль: Гефеля, или ребенка, или того незнакомого поляка, который даже не подозревал, что в эту минуту решалась его судьба. Решалась заключенными, его собратьями, которые в силу сложившихся обстоятельств имели над ним власть. Бохов отогнал от себя эти мысли. Действовать надо быстро и бесстрашно. Он торопливо соображал. Скорей назад в барак!

Бохов перехватил Рунки, старосту блока, у выхода в тот момент, когда тот собирался нести заполненную рапортичку в канцелярию старосты лагеря.

— Дай сюда, Отто, я отнесу сам.

— Что-нибудь случилось? — спросил Рунки, заметив необычный тон Бохова.

— Ничего особенного, — ответил тот.

Рунки знал, что Бохов — один из лагерных «старожилов», чье слово имеет вес. О принадлежности Бохова к ИЛКу и вообще о существовании этой организации он не имел ни малейшего понятия. Среди политических заключенных действовал закон конспирации, связывавший их всех безусловным взаимным доверием. Любопытство отсутствовало, люди знали, но молчали обо всем, что должно было происходить в лагере. Здесь царили строгая внутренняя дисциплина и сознание полного единства, не допускавшее необдуманных вопросов о вещах, которых не следовало знать. Все без исключения подчинялись закону, который воспринимали как нечто само собой разумеющееся: важному делу помогать молчанием. Так они защищали друг друга и охраняли сокровенные тайны от разоблачения. Круг таких заключенных был велик, он распространялся на весь лагерь. В каждом бараке были товарищи, которые носили в сердце тайну, окутанную молчанием. Партия, их связавшая, была с ними здесь, в лагере, невидимая, неуловимая, вездесущая. Конечно, тому или иному она, так сказать, открывала свое лицо, но только тем, кому дозволено было его видеть. В остальном все они были на один лад: обритые наголо, в грязных лохмотьях, с красным треугольником и номером на груди… Потому Рунки не стал расспрашивать Бохова, когда тот отобрал у него рапортичку.

В комнате рядом с канцелярией, где помещались староста лагеря Кремер и его помощник Прелль, вечерняя деятельность уже затихла. Прелль вышел за чем-то в канцелярию. Кроме Кремера, занятого составлением для завтрашней переклички сводки всего состава лагеря, на основании рапортичек отдельных блоков, здесь находилось лишь несколько старост блоков и писарей, уже сдавших свои рапортички и болтавшихся без дела. Вошел Бохов. По его поведению — Бохов медлил передать рапортичку Кремеру — лагерный староста понял, что у писаря тридцать восьмого блока есть что-то на душе. Кремер тоже принадлежал к кругу знающих и молчащих. Назначение его лагерным старостой было устроено товарищами из ИЛКа. Эту важную должность раньше занимал назначенный Клуттигом уголовный преступник, который злоупотреблял своим постом для личных выгод и поэтому был устранен. Его нужно было заменить человеком, внушающим доверие. Члены ИЛКа остановили свой выбор на старосте блока Вальтере Кремере. Искусно использовав разногласия между Клуттигом и начальником лагеря Шваалем, товарищи из ИЛКа «сделали» Кремера лагерным старостой. Эта задача была возложена на надежного человека, парикмахера начальника лагеря, каждое утро обслуживавшего Швааля. В то время как Клуттиг для различных обязанностей, выполняемых заключенными, предпочитал уголовников, Швааль любил назначать политических, полагаясь на их высокий уровень развития и дисциплинированность. О вечных трениях между Клуттигом и Шваалем знал весь лагерь. Швааль охотно прислушивался к словам парикмахера, советовавшего ему назначить на пост старосты политического заключенного, ведь это давало ему случай лишний раз утереть нос строптивому помощнику. Так Кремера официально назначили приказом начальника лагеря. Кремер хоть и не был членом ИЛКа, но благодаря своему положению всегда стоял в центре событий. Ничто в лагере не могло произойти без его ведома. Он получал приказы от Швааля, от его помощника и от коменданта. Приказы нужно было выполнять, но так, чтобы жизнь и безопасность заключенных не ставились под угрозу. Это требовало ума и искусного маневрирования. Кремер, плотный, широкоплечий медник из Гамбурга, был олицетворением спокойствия. Ничто не могло вывести его из равновесия. Молчаливо сотрудничая с членами партии, нес он тяжкие обязанности своего поста. Подпольная партийная организация лагеря воплощалась для него в лице Герберта Бохова. И хотя Кремер ни разу не сказал об этом вслух, он знал, что все исходившее от Бохова, исходило от партии. Заботясь о том, чтобы староста лагеря как можно меньше знал о структуре их подпольной организации, Бохов нередко перегибал палку. «Не спрашивай, Вальтер, так для тебя лучше!» — часто говаривал он, когда Кремеру хотелось вникнуть в смысл указаний, которые давал ему Бохов. Кремер обычно молчал. Правда, частенько ему казалось странным, что из указаний делают «тайны». В эти минуты его охватывало искушение похлопать Бохова по плечу: «К чему такое скрытничанье, Герберт, я и сам кое-что понимаю!» Иногда он втихомолку посмеивался — ведь он знал то, что ему знать не полагалось, но чаще сердился — Бохов, по его мнению, сделал бы лучше, поговорив начистоту. Вот и сейчас, дружески поворчав, он выпроводил лишних посетителей и выжидательно посмотрел на Бохова.

— Глупая история! — начал тот.

— Что стряслось?

— Ты готовишь новый эшелон?

— Ну и что же? — вопросом ответил Кремер. — Прелль составляет ведомость.

— В последней партии новоприбывших есть поляк, Захарий Янковский. Он, наверно, в Малом лагере. Не можешь ли ты сунуть его в этот эшелон?

— А что с ним?

— Да ничего, — неопределенно ответил Бохов. — Свяжись с Гефелем. Он даст тебе кое-что для поляка.

— Что именно?

— Ребенка.

— Что-о?!

Кремер отбросил карандаш, которым делал записи. Бохов заметил, как изумлен Кремер.

— Пожалуйста, не спрашивай меня. Так нужно.

— Но ты говоришь о ребенке! Подумай, Герберт! Эшелон пойдет неизвестно куда! Ты понимаешь, что это значит?

Бохов начал нервничать.

— Я больше ничего не могу сказать.

Кремер встал.

— Что это за ребенок? Что с ним случилось?

Бохов махнул рукой.

— Ничего. Дело не в нем.

— Могу себе представить! — фыркнул Кремер. — Послушай, Герберт, обычно я много не спрашиваю и полагаюсь на то, что…

— Вот и не спрашивай!

Кремер мрачно смотрел перед собой.

— Иногда ты чертовски затрудняешь мне дело, Герберт.

Бохов примирительно положил руку ему на плечо.

— Никто, кроме тебя, не может этим заняться. Гефель все знает. Скажи, что ты пришел по моему поручению.

Кремер угрюмо что-то проворчал. Он был недоволен.


На душе у Гефеля было неспокойно. Он быстро шел между бараками, направляясь к себе. Несколько запоздавших заключенных стучали башмаками, спеша в свои бараки. Через короткие промежутки времени слышался свист: староста лагеря делал вечерний обход. Его свистки означали, что никто из заключенных больше не должен находиться вне бараков. Свистки раздавались все дальше и тише. Мокрые от дождя крыши бараков тускло блестели. Под шагами Гефеля шуршал и скрипел щебень. Иногда Гефель спотыкался, он был так зол на Бохова, что шел, не замечая дороги. И чего Бохов мудрит из-за маленького ребенка? Продрогший, вошел Гефель в барак. Общие помещения опустели, все уже лежали на нарах. Дневальные гремели суповыми чанами. За столом сидел староста блока. В воздухе еще висел чад от вечерней похлебки, смешанный с запахом одежды, которая лежала аккуратно сложенная на скамьях. Никто не обратил внимания на Гефеля, он разделся и положил одежду на свое место.

«Не прав ли в конце концов Бохов? Какое мне дело до чужого ребенка? — размышлял Гефель. — Хватит забот и без того!»

Мысль эта показалась Гефелю настолько гадкой, что он устыдился ее. А попытавшись прогнать эту недобрую мысль, он вдруг вспомнил свою жену Дору. Откуда взялось это воспоминание? Неужели спавший в углу склада малютка извлек это мучительное чувство из глубоких недр его души? Оно затопило все его нутро, и он вдруг удивился, что в чуждом ему мире может быть женщина, которая называлась когда-то его женой. Как блуждающие огни, замелькали картины прошлого. У него был сын, которого он ни разу не видел, у него была квартира, настоящая квартира — с комнатами, окнами и мебелью. Но все эти образы не складывались в некое целое, а смутно маячили перед ним, подобно развалинам взорванного мира в непроглядной тьме. Гефель, сам того не заметив, закрыл руками лицо и, казалось, пристально всматривался в черную бездну. Раз в месяц он посылал письмо во мрак: «Дорогая Дора! Живу неплохо, я здоров, что поделывает малыш?» И раз в месяц к нему приходило письмо из мрака, и каждый раз жена в конце приписывала: «…горячо целую тебя…»

«Из какого мира залетала эта весточка? Боже мой, откуда? — думал Гефель. — Конечно, из мира, где тоже есть маленькие дети, только их не крутят в воздухе, схватив за ножки, и не разбивают им, как котятам, головку о стену». Гефель неподвижно смотрел перед собой. Под властью воспоминаний мысли увядали, рассыпались в ничто, и он чувствовал лишь одно: теплоту своих ладоней. И вдруг ему почудилось, будто из мрака протянулись две руки, обхватили его лицо и неведомый голос прошептал: «Андре… бедная крошка…» Гефель вздрогнул в испуге. «Спятил я, что ли?»

Он опустил руки. Холодный воздух скользнул по щекам. Гефель посмотрел на свои руки — они снова послушно выполняли привычные действия: свернули штаны, сложили, как было предписано, куртку номером наружу.

Да, Бохов прав. Ребенка нужно убрать. Здесь он стал бы опасным для всех. Поляк сам позаботится о том, чтобы его провезти. Гефель вошел в спальное помещение, Знакомая вонь окончательно вернула его к действительности, «…горячо целую тебя…» Гефель забрался на соломенный тюфяк и накрылся колючим одеялом.

В спальном помещении с рядами нар в три яруса нескоро водворилась тишина. Известно о том, что американцы перешли у Ремагена Рейн, взбудоражило людей. Гефель прислушивался к неясному бормотанию. Сосед по нарам уже спал, и его негромкий храп странно выделялся на фоне общего возбуждения. Раз американцы перешагнули через Рейн, они скоро будут и в Тюрингии, а тогда это уже долго не протянется! «Это!» Что именно? Что тогда долго не протянется? В слове «это» было что-то недоговоренное. Годы заключения, годы надежд и отчаяния спрессовались в нем в опасный заряд. Слово, маленькое и тяжелое, было подобно гранате в руке человека, и когда придет время… Вокруг Гефеля раздавались шепот и бормотание, мирно посвистывал носом сосед, и Гефель поймал себя на том, что он, как и другие, думал: это долго не протянется, и, пожалуй, ребенка в углу склада можно будет… Перешептывание, к которому он машинально прислушивался, убаюкало его, унесло куда-то, и ему было приятно, как от ласки тех далеких незнакомых рук… Вдруг Гефель широко раскрыл глаза и рывком перевернулся на другой бок. Нет, довольно! Прочь! Ребенка надо убрать — завтра, послезавтра.

* * *

Штандартенфюрер Алоиз Швааль, начальник лагеря, сидел в этот вечер с обоими помощниками, Вейзангом и Клуттигом, в своем служебном кабинете. У Швааля, приземистого, склонного к полноте шестидесятилетнего мужчины с дряблыми щеками и круглым лицом, была привычка, разговаривая, ходить вокруг какого-нибудь предмета обстановки. Поэтому его массивный письменный стол стоял посредине пышно обставленного кабинета. Начальник был любителем торжественных речей. Свои слова он всегда сопровождал широкими жестами, подкрепляя их выразительными паузами. Переправа неприятеля через Рейн привела его, а еще более Клуттига в состояние нервного раздражения. На диване, позади резного стола для совещаний, раздвинув ноги, сидел штурмбанфюрер Вейзанг — перед ним неизменная бутылка трофейного французского коньяка — и прислушивался к спору, разгоревшемуся между Шваалем и Клуттигом. Вейзанг уже хлебнул лишнее. Мутными глазами дога следил он за каждым движением своего хозяина.

Предвидя события, которые должны были последовать за переходом американцев через Рейн, Швааль решил образовать из заключенных санитарную команду; ввиду постоянных воздушных тревог и угрозы нападения на лагерь она будет действовать в помощь эсэсовцам. Вопрос об этой команде дал повод к пререканиям, и стычка между начальником лагеря и его помощником становилась все более жаркой. Костлявый и тощий Клуттиг, невзрачный человек лет тридцати пяти, с длинным носом, на конце которого было утолщение, стоял перед письменным столом, и его близорукие воспаленные глаза ядовито жалили собеседника сквозь стекла очков. Между ним и начальником лагеря существовали непримиримые разногласия, которые сейчас, в этой трудной ситуации, привели к взрыву. Клуттиг не скрывал, что не питает к Шваалю никакого уважения. Его приказы он выслушивал с высокомерным молчанием и если в конечном счете их все-таки выполнял, то лишь в силу того простого факта, что Швааль стоял выше по рангу, как начальник лагеря и штандартенфюрер. Швааль брал верх над Клуттигом только благодаря своему рангу, но втайне он испытывал в его присутствии мучительное сознание своей неполноценности. Он не переносил в Клуттиге стремления всегда идти напролом и в то же время завидовал его смелости.

Швааль был труслив, нерешителен, не уверен в себе, однако глубоко убежден, что обладает дипломатическими способностями и в этом превосходит Клуттига, бывшего владельца мелкой плиссировочной мастерской. У Клуттига, само собой разумеется, не могло быть предпосылок для такого таланта, который Швааль развил в себе за тридцать лет службы в тюремном ведомстве. Он успел дойти до инспектора. В прежние годы они во время попоек иногда подшучивали над прошлым друг друга и называли один другого «тюремным душегубом» и «юбкой-плиссе», не предвидя, что это подтрунивание когда-нибудь вы родится в опасную вражду. Сегодня это и случилось.

Спор разгорелся из-за состава санитарной команды. Клуттиг решительно восстал против намерения Швааля использовать только политических заключенных из числа тех, кто провел в лагере уже несколько лет. Как начальник лагеря Швааль мог себе позволить милостиво поучать бывшего владельца мастерской:

— Вам, милый мой, не хватает знания людей и широты кругозора. Мы должны извлечь выгоду из дисциплинированности коммунистов. В их команде не будет отлынивать ни один. Они держатся вместе — водой не разольешь.

В Клуттиге все кипело.

Его возражения становились все резче, а голос приобретал ту колючую озлобленность, которой Швааль втайне боялся; уж очень она напоминала ему голос начальника тюрьмы, где он когда-то служил.

— Я должен обратить ваше внимание, что использовать коммунистов при сложившемся положении вещей опасно. Возьмите для этой цели других заключенных.

Швааль напыжился.

— Ба-ба-ба! — Он остановился перед Клуттигом, расправил плечи и выпятил живот. — Других заключенных? Профессиональных преступников? Воров?

— В лагере существует тайная организация коммунистов.

— Что они могут против нас предпринять?

Швааль снова прошелся вокруг письменного стола.

— В лагере есть тайный радиопередатчик!

Клуттиг подошел к столу, и Швааль вынужден был остановиться. Властелин лагеря, великолепно разыгрывая роль великодушного начальника, теребил пуговицу на кителе Клуттига.

— Вы знаете, что я отдавал распоряжение запеленговать этот воображаемый передатчик. Результат? Нуль! Не теряйте спокойствия, господин гауптштурмфюрер!

— Я восхищаюсь вашим спокойствием, господин начальник лагеря!

Они смерили друг друга холодным взглядом. Шваалю казалось, что у него ширится грудь, но в тот же миг искусственно разыгрываемое самообладание покинуло его, и он заорал:

— Я не теряю душевного равновесия, как вы! Стоит мне приказать, и весь лагерь будет в полчаса расстрелян! Весь лагерь, да, да! Вместе с вашей коммунистической организацией!

Теперь уже и Клуттиг не владел собой. От его костлявого лица отлила вся кровь, и он так закричал на Швааля, что Вейзанг в испуге вскочил и, став между спорящими, попытался оттеснить Клуттига.

— Постой, Клуттиг, постой!..

Клуттиг презрительно оттолкнул штурмбанфюрера.

— Пошел прочь, болван! — и снова закричал на Швааля: — Эти негодяи, наверно, уже запасли оружие, а вы ничего не предпринимаете! И, возможно, они уже установили связь с американцами. Я отказываюсь выполнить Ваш приказ!

Вейзанг снова попытался выступить посредником.

— Да ты и не получаешь никаких приказов: они идут к Рейнеботу…

Но он достиг лишь того, что разозленный Клуттиг прикрикнул на него:

— Заткни глотку!

— Гауптштурмфюрер! — взревел Швааль. У него от бешенства тряслись щеки.

— Я не позволю мной командовать!..

— Начальник лагеря пока еще я!

— Сук…

Клуттиг вдруг оборвал себя, повернулся и плюхнулся на диван, где до этого сидел Вейзанг.

Так же внезапно, как Клуттиг, отрезвел и Швааль. Он подошел к столу совещаний, подбоченился и спросил:

— Что вы, собственно, хотели сказать?

Клуттиг не шелохнулся. Он сидел, свесив голову, бессильно опустив руки на широко расставленные колени. После такой яростной перебранки Швааль, по-видимому, и не ждал ответа. Он подошел к шкафчику в углу, взял стаканы, сел за стол и налил вина.

— Выпьем за прошедший испуг.

Он жадно осушил стакан. Вейзанг подтолкнул Клуттига и протянул ему коньяк.

— А ну, хлебни, это успокаивает!

Клуттиг нехотя взял у штурмбанфюрера стакан и залпом выпил коньяк, как лекарство, мрачно глядя перед собой. О взаимно нанесенных оскорблениях они, казалось, забыли, и опьянение перешло у них в душевную усталость. Швааль взял сигарету и откинулся в кресле. Он курил, глубоко затягиваясь. Клуттиг продолжал неподвижно сидеть, уставившись в пространство, а на тупом лице Вейзанга нельзя было прочесть даже признаков какой-либо мысли. Швааль посматривал то на одного, то на другого и с юмором отчаяния наконец сказал:

— М-да, почтенные, песенка-то наша спета!

Клуттиг ударил рукой по столу и закричал пронзительно, истерично:

— Нет! — Его нижняя челюсть выдвинулась вперед. — Нет!

Швааль видел, что Клуттиг охвачен паникой. Он отбросил сигарету, встал и с наслаждением почувствовал, что опять держит себя в руках. За его письменным столом висела большая географическая карта. Швааль подошел к ней и стал рассматривать ее с видом знатока. Потом постучал по булавкам с разноцветными головками.

— Вот как проходит фронт: здесь, здесь и вот здесь. — Он повернулся и оперся руками о стол. — Или что-нибудь не так, а?

Вейзанг и Клуттиг молчали. Швааль подбоченился.

— А что будет через месяц, через два месяца, а может, даже через три недели?

Ответил на это он сам, ударяя кулаком по карте. По Берлину, Дрездену, Веймару. Доска отзывалась громким стуком. Швааль был удовлетворен. По жующим челюстям Клуттига и беспомощным собачьим глазам Вейзанга он мог видеть, что его слова производят впечатление. Поступью полководца вернулся он к столу совещаний и презрительным тоном изрек:

— Будем ли мы еще обманывать себя, господа?

Он сел.

— На востоке большевики, на западе американцы, а мы посередке. Ну, что скажете? Подумайте, гауптштурмфюрер! Ведь никому нет до нас дела и никто нас отсюда не вызволит. Разве что сам черт нас заберет!

В приступе внезапной доблести Вейзанг швырнул на стол свой пистолет.

— Меня он не заберет! — проскрипел штурмбанфюрер. — У меня еще есть вот это.

Швааль не обратил внимания на героический жест баварского кузнеца, и тот бесславно спрятал свое оружие. Начальник лагеря скрестил руки на груди.

— Нам остается только действовать на свой страх и риск.

Тут вскочил Клуттиг.

— Я вижу вас насквозь! — завопил он, опять впадая в истерику. — Вы хотите примазаться к американцам! Вы трус!

Швааль досадливо отмахнулся.

— Пожалуйста, без громких слов! Храбрецы мы или трусы, что мы можем поделать? Мы должны убраться в безопасное место, вот и все. Для этого требуется ум, господин гауптштурмфюрер! Ум, дипломатия, гибкость. — Швааль тряхнул на ладони свой пистолет. — Вот это уже недостаточно гибко.

Клуттиг тоже выхватил из кармана свой пистолет и помахал им.

— Но зато убедительно, господин начальник лагеря, убедительно!

Они готовы были снова завязать ссору. Вейзанг протянул между ними руки.

— Успокойтесь! Не застрелите друг друга!

— В кого же вы хотите стрелять? — спросил Швааль почти весело.

— Расстрелять всех, всех, всех! — с пеной у рта заорал Клуттиг и начал метаться по кабинету. Затем он в отчаянии снова бросился на диван и провел рукой по своим редким бесцветным волосам.

— Время для геройства, пожалуй, прошло, — саркастически заметил Швааль.

На другое утро Клуттигу волей-неволей пришлось передать приказ начальника лагеря Рейнеботу. Он сидел с едва достигшим двадцатипятилетнего возраста гауптшарфюрером в его кабинете, который помещался в одном из крыльев здания при входе в лагерь. Рейнебот своей холеной внешностью резко отличался от Клуттига. Тщеславный молодой человек восхищался собственной элегантностью. Розоватый оттенок кожи и словно напудренная нижняя часть лица без малейшего намека на бороду делали Рейнебота похожим на опереточного героя, хотя он был обыкновенным сыном обыкновенного пивовара.

Небрежно откинувшись на стуле и упершись коленями в край стола, он выслушал приказ.

— Санитарная команда? Изумительная мысль! — Он скептически скривил губы. — Кто-то, по-видимому, испугался буки?

Клуттиг, ничего не ответив, встал и подошел к радиоприемнику. Широко расставив ноги и подбоченясь, он стоял перед ящиком, из которого звучал голос диктора, передававшего последние известия:

— «…после усиленной артиллерийской подготовки вчера вечером разгорелась битва за Нижний Рейн. Гарнизон города Майнца был отозван на правый берег реки…»

Рейнебот некоторое время смотрел на помощника начальника лагеря. Он знал, что происходит в душе Клуттига, и скрывал свой собственный страх перед надвигавшейся опасностью под маской плохо разыгрываемого презрения.

— Пора тебе засесть за английский язык, — сказал он, и его всегда наглая улыбка застыла жесткой складкой в углах рта.

Клуттиг не обратил внимания на насмешку.

— Они или мы! — злобно проворчал он.

— Мы! — с изящным жестом ответил Рейнебот, бросил на стол линейку и встал.

Они смотрели друг на друга и молчали, скрывая свои мысли. Клуттиг вдруг разъярился.

— Если нам придется уйти… — Он сжал кулаки и прошипел сквозь зубы: — Я ни одной мыши не оставлю здесь в живых!

Рейнебот это уже слышал. Он знал цену Клуттигу: много шуму, мало толку.

— Как бы ты не опоздал, господин гауптштурмфюрер! — с язвительной усмешкой заметил он. — Наш дипломат уже выпускает мышей из ловушки…

— Растяпа! — Клуттиг потряс кулаком. — Почем мы знаем, может, свиньи уже установили тайную связь с американцами. Те пришлют несколько бомбардировщиков и за одну ночь вооружат весь лагерь. Как-никак, это пятьдесят тысяч человек, — с дрожью в голосе добавил он.

Рейнебот высокомерно отмахнулся.

— Это сплошь кретины. Два-три залпа со сторожевых вышек — и…

— А если американцы выбросят парашютистов? Ну, что тогда?

Рейнебот пожал плечами.

— Тогда тарарам здесь окончится. — И он с надменным спокойствием усмехнулся. — А я заблаговременно переберусь в Испанию.

— Ты увертлив, как угорь, — презрительно фыркнул Клуттиг. — Здесь речь идет не об одной твоей шкуре.

— Правильно! — холодно возразил Рейнебот. — И о твоей тоже. — Он ухмыльнулся Клуттигу в лицо. — Плохи теперь дела и у штурмбанфюрера и даже у начальника лагеря. — Рейнебот насмешливо перебирал руками, как бы поднимаясь по воздушной лестнице. — Наша песенка спета, Адольф! Утешься, я твой товарищ по несчастью!

Клуттиг упал на стул и уставился перед собой. Его злило, что Рейнебот так хладнокровно говорит об их рухнувших честолюбивых планах. Дело вообще-то шло к концу! Теперь вся задача сводилась к тому, чтобы обезопасить себя от тех, что за колючей проволокой. Клуттиг разразился проклятиями по адресу начальника лагеря.

— Растяпа проклятый! Он отлично знает, что скоты в лагере организовались. Вместо того чтобы выловить десяток и перещелкать…

— Неизвестно, поймает ли он тех, кого надо, — заметил Рейнебот, — а не то, дорогой мой, дело выйдет боком! Под первый выстрел надо настоящих, руководство, головку.

— Кремера! — быстро сказал Клуттиг.

— Это один, а кто другие?

Рейнебот закурил. Сев на угол стола, он лениво покачивал ногой.

— Я возьму в оборот этого гада, — яростно прошипел Клуттиг, — и выжму его, как лимон.

Рейнебот нагло расхохотался.

— Наивно, господин начальник, очень наивно. Во-первых: Кремер не станет болтать. Из него ты ни одного слова не вытянешь. Во-вторых: заперев Кремера, ты тем самым предупредишь других.

Он подошел к микрофону.

— Хорошенько присмотрись к парню, и тогда ты поймешь, что ни шиша от него не добьешься, — сказал он и включил микрофон — Лагерный староста Кремер! Немедленно к коменданту.

В тот момент, когда этот вызов прозвучал из всех громкоговорителей лагеря, Кремер находился в вещевой камере у Гефеля. Цвейлипга еще не было, и Кремер с Гефелем тихо разговаривали в углу у окна.

— Завтра уходит эшелон. Ты знаешь, что требуется, Андре.

Гефель молча кивнул. Вызов прозвучал вторично:

— Лагерный староста Кремер! Срочно к коменданту!

Кремер, недовольно засопев, уставился на громкоговоритель. Гефель сжал губы.


Клуттиг сидел, сгорбясь на стуле, и Рейнебот грубо потряс его за плечо.

— Эй, ты! Возьми себя в руки! Иначе этот тип сразу увидит, что наша последняя победа засела у тебя в печенке.

Клуттиг послушно встал и оправил китель.

Через несколько минут Кремер вошел в комнату. Одним взглядом он оценил представившуюся ему картину. Прислонясь к стене, стоял Клуттиг, недоверчиво и враждебно поглядывая на него, на стуле за письменным столом сидел, вернее лежал, нахальный юнец.

— Тут для вас кое-что новенькое приготовлено, вот послушайте.

Кремер хорошо знал этот небрежный, тщеславный тон. Рейнебот неторопливо поднялся, засунул руки в карманы брюк и начал большими шагами прохаживаться по комнате. Он решил сообщить о приказе начальника лагеря вскользь, как о чем-то маловажном. Но как раз его подчеркнутое равнодушие и настороженные взгляды Клуттига, которые Кремер все время чувствовал на себе, сразу подсказали ему, что речь идет о необычном.

— Шестнадцать заключенных, шестнадцать многолетних политических заключенных требуется выделить в санитарную команду, — картавил нахальный юнец. Говоря как бы в пространство и совершенно равнодушно, он пояснил, что санитарная команда при воздушных тревогах должна будет выходить за наружную цепь постов… У Кремера захватило дух, но он взял себя в руки и ничем не выдал, какие мысли уже закипели в его мозгу: шестнадцать надежных товарищей по ту сторону постов… Клуттиг вдруг вырос перед Кремером и пролаял:

— Заключенные выходят без охраны, понятно? — С трудом сдерживая возбуждение, он прошипел сквозь зубы — Но не стройте себе никаких иллюзий, мы бдительны!

Он и сам не знал, в чем выразится эта бдительность. Они молча посмотрели друг на друга. Кремер спокойно встретил полный ненависти взгляд Клуттига. И вдруг им овладело торжествующее чувство уверенности. За ненавистью, горевшей в этих бесцветных глазах с красной каемкой, он увидел страх, голый страх. Клуттиг все более распалялся, но и Кремер не был так спокоен, как казалось. В его уме одна комбинация сменяла другую. Рейнебот, опасаясь, что Клуттиг вот-вот потеряет самообладание, попытался это предотвратить.

— Завтра утром вы доставите ко мне шестнадцать «орлов», — сказал он.

Кремер, к которому Рейнебот обращался, стоя позади него, повернулся и ответил:

— Так точно!

— Они должны украсить себя санитарными ящиками, противогазами и касками.

— Так точно!

Юноша ленивой походкой подошел к Кремеру и сильно тряхнул его.

— Если кто-нибудь из «орлов» улетит… — он коварно улыбнулся — то мы сумеем возместить ущерб.

Не успел Кремер ответить, как Клуттиг опять очутился перед ним и, стараясь его запугать, прошипел:

— За счет всего лагеря!

— Так точно!

Эта неизменная формула покорности, к которой прибегал Кремер, не давала Клуттигу почвы для нападения.

— Я хочу знать, поняли вы или нет! — пролаял он.

— Так точно!

Клуттиг хотел разразиться руганью, но спокойствие Кремера задушило его порыв, и он лишь прохрипел:

— Можете идти!

Но только Кремер направился к двери, как Клуттиг, потеряв самообладание, заорал:

— Остаться! — И когда Кремер с удивлением обернулся, подошел к нему вплотную и с коварным видом спросил:

— Вы, кажется, были партийным активистом?

Кремер соображал: «Куда он гнет?» И ответил:

— Так точно!

— Коммунистическим?

— Так точно!

Такая откровенность ошеломила Клуттига.

— И вы говорите мне это так… так…

На губах Кремера промелькнула чуть заметная усмешка.

— Именно поэтому я здесь.

— Нет! — резко возразил Клуттиг, снова овладев собой. — Вы здесь для того, чтобы не могли вербовать шайки заговорщиков и создавать на воле тайные организации, как в лагере!

Клуттиг впился взглядом в Кремера. За Клуттигом стоял Рейнебот, заложив палец за борт кителя, и покачивался на носках.

«Тайная организация? — Кремер выдержал сверлящий взгляд. — Неужели они что-нибудь знают?» Но тут же ему стало ясно, что Клуттиг лишь закидывает удочку, «Вот, значит, что! — подумал Кремер. — Вы видите во мне организатора! Тут вы дали маху!» У него было такое чувство, будто он своей широкой спиной прикрывает Бохова. И он спокойно ответил:

— Организацию, господин гауптштурмфюрер, вы ведь сами вызвали к жизни.

Оторопевший Клуттиг мог выдавить из себя лишь протяжное «Что-о?», а Рейнебот подошел на шаг ближе.

— Еще что выдумаете?

Кремер почувствовал, что его смелый выпад увенчался успехом.

— И она вовсе не тайная, — продолжал он. — Лагерь находится под самоуправлением заключенных, и мы точно выполняем все распоряжения лагерного начальства.

Клуттиг посмотрел на Рейнебота, ища поддержки, но тот иронически посмеивался и, казалось, потешался над ним. Это взбесило Клуттига, и он заорал на Кремера:

— Так точно! И вы, конечно, всюду насажали своих людей.

— Приказ начальника лагеря гласит: доверять управление только приличным и добросовестным заключенным.

— Коммунистам, не так ли?

— О каждом заключенном, — бесстрашно возразил Кремер, — докладывали высшему лагерному начальству. Кандидата представляли начальству и получали утверждение.

Клуттигу нечем было крыть. В бешенстве метался он по комнате и вопил:

— Негодяи все вы, сволочь, преступники!

Кремер стоял неподвижно И молча выслушивал брань Клуттига. Видно было, что ему все как с гуся вода. Гауптштурмфюрер снова подошел к нему, размахивая руками:

— Мы знаем, как обстоит дело! Не думайте, что мы глупы.

Рейнебот стал между Кремером и брызгавшим слюной Клуттигом.

— Можете идти! — процедил он.

Клуттиг, задыхаясь от ярости, бросился на дверь, хотя она уже закрылась за Кремером.

— Пес проклятый!..

Рейнебот стоял, небрежно опершись о стол.

— Я говорил тебе, что ты от него ни шиша не добьешься, — заметил он с иронической улыбкой.

Клуттиг тяжело затопал по комнате.

— Я и знать не желаю, каких мерзавцев он сыщет для этой… этой санитарной команды. — Он взмахнул кулаком. — С каким удовольствием я заехал бы ему в рыло! Расстрелял бы собаку!

Рейнебот оттолкнулся от стола.

— Ты делаешь все шиворот-навыворот, господин начальник! Зачем ты орешь на него? Негодяй давно уже почуял, что он у нас на примете.

Клуттиг продолжал бушевать.

— Пусть знает, пес! Пусть знает, что мы идем последу!

— Неверно!

Клуттиг резко остановился и выпучил глаза на молодого коменданта. Весь его гнев теперь обрушился на Рейнебота.

— Ты, кажется, хочешь меня учить, как мне обращаться со здешней сволочью?

Его сварливый тон не произвел на Рейнебота никакого впечатления. Он закурил новую сигарету и задумчиво выпускал дым в потолок.

— У большевиков, несомненно, есть тайная организация, согласен. Кремер у них, возможно, одна из главнейших фигур, с этим я тоже согласен. — Он небрежной походкой подошел к Клуттигу. — Ну-ка, послушай, господин начальник, Поговорим с глазу на глаз. Приказ нашего дипломата нам обоим не по вкусу, верно? Если он выпускает мышей, мы, напротив, должны закрыть ловушку. Нам нужна головка! И мы отрубим ее одним ударом! — Он мотнул головой в сторону лагеря. — И в конце концов, не все же они большевики. К ним надо подсадить своего человечка. Безобидного, с приветливой физиономией, но с длинным носом, чтобы он умел вынюхивать, понятно?

Он ухмыльнулся Клуттигу с хитрым видом сообщника. Клуттига, по-видимому, эта мысль воодушевила.

— Но где ты возьмешь такого, чтобы он…

— Предоставь это мне, уж я знаю, что делать! — быстро и решительно ответил Рейнебот.

Клуттиг капитулировал перед Рейнеботом, как человеком более умным. Он расхохотался.

— А ты и вправду ловкая бестия!

На этот раз Рейнебот принял его слова за похвалу и улыбнулся.

— Когда нужно, и мы можем быть дипломатами…

* * *

В той «конюшне» Малого лагеря, куда попал Янковский, царила дикая суматоха. Сгрудившись в кучу, обитатели обступили дневального, наливавшего похлебку из огромного котла. Люди кричали, визжали и спорили на всех языках, перебивая друг друга и размахивая руками. «Старожилы» отпихивали новичков от котла. Один оттеснял другого, а староста блока орал на всех. Снова и снова пытался он призвать к порядку изголодавшихся людей.

— Отойдите ж наконец, болваны этакие! Станьте в очередь!

Никто его не понимал, никто не обращал на него внимания. Те, кого отталкивали в сторону, с еще большим остервенением, рвались снова к котлу. Другие подстерегали того из новичков, кто уже получил порцию супа и торопливо работал ложкой или, не имея ложки, хлебал прямо из миски. Еда стекала у него с углов рта на куртку. Руки хватали миску прежде, чем ее владелец успевал доесть, тянули ее в одну и в другую сторону. Миска, дребезжа, падала на пол. Все кидались на нее, и счастливец, которому удавалось ее схватить, крепко прижимал трофей к себе и проталкивался сквозь гущу народа к котлу, таща за собой целую гроздь оборванных фигур, ждавших лишь последнего глотка, чтобы завладеть посудиной.

Единственный, кто не принимал участия в свалке, был сам дневальный. Он равнодушно, не поднимая глаз, черпал поварешкой. Когда толпа слишком напирала, он освобождал себе место, действуя локтями и задом.

Вошел Пиппиг. Измученный староста блока, коренастый человек с круглой, как шар, головой, в отчаянии всплеснул руками, радуясь, что в лице Пиппига видит наконец хоть одного разумного человека.

— Каждый день все то же, каждый день все то же! — прохрипел он. — Хоть бы мисок у нас было достаточно! Этих парней никак не вразумить.

— Выставь их, — посоветовал Пиппиг, — а потом впускай столько, сколько у тебя мисок.

— Тогда они подымут во дворе гвалт, хоть беги.

Пиппиг ничего больше не мог придумать и, вытянув шею, озирался среди царившей сумятицы.

— Нет ли у тебя среди новичков Янковского?

— Как будто есть.

Староста блока попытался перекричать общий гвалт:

— Янковский!

Но получился лишь слабый хрипящий звук.

Пиппиг принялся сам разыскивать поляка. Янковский стоял в углу, судорожно сжав руки под подбородком, и смотрел на кипевшую вокруг битву. Он заметил Пиппига и, по-видимому, сразу узнав его, побежал ему навстречу.

— Ты! Ты! Где ребенок?

Пиппиг предостерегающе приложил ко рту палец и кивнул Янковскому, чтобы тот шел с ним.


Кремер был занят с Преллем, готовившим список для эшелона. Нужно было отправить тысячу обитателей Малого лагеря. Бухенвальд задыхался. Прелль распределил общую численность эшелона между отдельными блоками Малого лагеря, так чтобы старосты могли передохнуть. Уйдет эшелон, и опять освободится немного места в переполненных «конюшнях».

Составление отдельных партий было передано старостам, которые вместе с дневальными и писарями блоков решали, кого отдать. В каждый эшелон назначали наиболее ослабевших.

Безжалостный закон самозащиты вершил печальный отбор.

Неприятное молчание повисло между лагерным старостой и его помощником. Прелль стоял рядом с Кремером, который, нагнув голову, сидел за столом и изучал представленный ему список. Время от времени он поглядывал снизу вверх на Прелля и морщил при этом лоб. Оба молчали, но, по-видимому, в голове у каждого из них возникали одни и те же мысли. Прелль прятал в углах рта смущенную улыбку, которая теперь робко выползла наружу и скривила его губы.

— Опять нам приходится тысячу человек посылать неизвестно куда…

Кремер выпятил нижнюю губу, раскинул на столе локти и, положив руки одну на другую, посмотрел на них.

— Иногда я думаю, — тихо заговорил он, — иногда я думаю, какими мы стали дьявольски черствыми.

Прелль понял его, но все-таки переспросил:

— Мы? Кого ты имеешь в виду?.

— Нас! — беспощадно ответил Кремер.

Он встал, подошел к окну, засунул руки в карманы штанов и стал смотреть на широкий апельплац. На одном его конце вытянулось здание комендатуры с вышкой. На крыше здания было установлено двенадцать гигантских прожекторов. Утром и вечером, когда лагерь выстраивался, они беспощадно извергали через плац во мрак снопы света и своими сверкающими лучами, точно саблями, полосовали усталые лица. Вокруг вышки — мостки, на которых в это холодное мартовское утро часовые топали ногами, чтобы согреться. Тяжелый пулемет высунул через перила мостков в лагерь свою вынюхивающую морду.

Заключенные в одиночку, парами или группами двигались по апельплацу взад и вперед, выходили за ворота или входили в лагерь. Стоя навытяжку, с шапкой в руке, отмечались они у окошка. Блокфюрер, дежуривший у ворот, пропускал их. Сегодня блокфюрер опять был не в духе — он орал на заключенных, одних угощал пинками, других — кулаком по загривку.

Кремер смотрел на это безучастно. Он думал о поручении, которое было ему совсем не по душе. Что может значить ребенок? Опасность? Из-за ребенка? Исключено! Ребенок, очевидно, имеет какое-то отношение к Гефелю. Но какое? Если бы он это знал, тогда ребенка, пожалуй, можно было бы… Всему помехой глупое скрытничанье Бохова!.. Он, Кремер, из-за него как слепой. Ничего не знает… «Не спрашивай! Делай, что я сказал».

Кремер насупил брови. Он стоял, опираясь рукой о переплет окна. И вдруг ударил по раме кулаком.

— Что с тобой? — послышался сзади голос Прелля.

Кремер вздрогнул и обернулся.

— Ничего, — сухо ответил он.

Преллю захотелось утешить его.

— Это будет последний эшелон. Может, американцы уже перехватят его.

Кремер молча кивнул и возвратил Преллю список.

— Что я еще хотел сказать? Позаботься, чтобы поляки, прибывшие вчера, — понимаешь? — попали в этот эшелон…


В канцелярии вещевой камеры вокруг Янковского толпились заключенные, работавшие в команде. Пиппиг сунул ему в карман краюху хлеба. Янковский потихоньку отламывал кусок за куском и украдкой отправлял их в рот. Ему стыдно было признаться, что он так голоден.

— Жуй хорошенько, приятель, — подбадривал его Пиппиг. — Сегодня у нас клецки с хреном.

И с этими словами он поставил перед ним кружку кофе. Кропинский выполнял роль переводчика. Оба поляка поговорили между собой, и Кропинский сообщил:

— Он сказать, он не отец маленький дитя. Отец мертвый, и мать тоже, в Освенцим, в газовая камера. Он сказать, дитя имел три месяц, когда он и отец и мать попасть из гетто в Варшава в лагерь Освенцим. Он сказать, СС делать все дитя мертвый. Этот маленький он всегда прятать.

Янковский перебил Кропинского и торопливо начал ему что-то объяснять. Кропинский перевел:

— Он сказать, маленький не знать, что такой люди. Он только знать, что такой СС и что такой заключенный. Но он сказать, маленький очень хорошо знать, когда приходить СС, и прятаться и всегда очень тихий.

Кропинский умолк. Молчали и другие, опустив головы. Гефель положил руку на плечо поляка, и тот ласково улыбнулся: его правильно поняли.

— Мариан, — обратился Гефель к Кропинскому. — Спроси его, как зовут мальчугана.

Кропинский передал вопрос.

— Маленький дитя звать Стефан Цилиак, а отец маленький дитя быть адвокат в Варшава, — перевел он ответ.

Взгляд Гефеля, полный сочувствия, остановился на маленьком тщедушном человечке, которому, наверно, было уже далеко за пятьдесят.

С глубоким доверием смотрел Янковский на окружавших его заключенных. Они были к нему так добры, и его скромная улыбка говорила об уверенности, что ребенок после стольких опасностей наконец надежно укрыт. У Гефеля стало тяжело на душе. Поляк не подозревал, почему Гефель послал за ним. Он явно радовался, что нашел славных товарищей. А Гефель думал о том, что «славные товарищи» должны будут сказать поляку: «Возьми ребенка снова с собой, здесь нам не до него». И тихий человечек безропотно возьмет свою ношу и потащит ее все дальше и дальше, опасливо оберегая эту крошечную искорку жизни, чтобы ее не растоптал эсэсовский сапог. Янковский, видимо, почувствовал, что немец разглядывает его как-то по-особенному, и улыбнулся Гефелю. Но тот все больше погружался в свои мысли. Вот беспомощный человек тащит повсюду за собой частичку жизни, которую он хитростью вырвал из когтей освенцимской смерти только для того, чтобы понести навстречу новым опасностям. Какая бессмыслица! Где-нибудь смерть, ухмыляясь, отберет у него из рук чемодан. «Ишь ты, ишь ты! Какую прелесть мне принес!..» С этим Гефель никак не мог примириться. Такой нелепости следует положить конец, и это нужно сделать теперь и здесь. Только здесь могла быть надежда спасти ребенка. Больше нигде! Гефель огляделся. Воцарилось молчание. Никто из заключенных не знал, что сказать. Взгляд Гефеля остановился на Пиппиге. Они молча посмотрели друг другу в глаза. Какому из двух противоположных велений долга последовать? Тяжкое бремя выбора сжимало сердце Гефеля, и он с болью осознал, как одинок он в этот миг. Немой взгляд Пиппига притягивал его, и он готов был кивнуть ему в знак безмолвного согласия. Но он лишь тяжело и глубоко вздохнул и встал.

— Оставайтесь здесь, — сказал он заключенным из вещевой команды, — и следите, как бы Цвейлинг вдруг не вошел.

Сопровождаемый Янковским, Кропинским и Пиппигом, он направился в глубину склада. Увидев Янковского, мальчик пошел ему навстречу и, как доверчивая собачонка, дал взять себя на руки.

Янковский молча прижал ребенка к себе и заплакал беззвучно и без слез. Воцарилась гнетущая тишина. Пиппиг не мог ее долго выдержать.

— Ну, не устраивайте тут поминки! — грубо сказал он, хотя спазмы сжимали ему горло.

Янковский спросил о чем-то Гефеля, забыв, что немец не поймет его. Кропинский пришел на помощь:

— Он спросить, остаться ли маленький дитя здесь.

И вот сейчас он, Гефель, должен сказать поляку, что тот завтра уедет с эшелоном, а ребенка… Но он не мог произнести ни слова и почувствовал облегчение, когда Пиппиг ответил за него. Он успокаивающе похлопал Янковского по спине, дитя, мол, конечно, останется здесь. При этом он вызывающе посмотрел на Гефеля. Но тот молчал, не находя в себе сил возразить Пиппигу. Внезапно его охватил страх. Своим молчанием он сделал первый шаг к тому, чтобы нарушить указание Бохова. Правда, он, стараясь успокоиться, убеждал себя, что завтра еще будет время возвратить поляку ребенка, но в то же время он не находил в себе уверенности, что выполнит свой долг.

И только когда Пиппиг, по-своему истолковав молчание Гефеля, улыбнулся Янковскому: «Не горюй, старина, мы знаем, как ухаживать за ребенком!» — Гефель напустился на него:

— Не болтай глупостей!

Но этот протест прозвучал слишком слабо, чтобы убедить Пиппига. Тот только рассмеялся.

Янковский спустил ребенка на пол и стал с благодарностью трясти Гефелю руки, что-то радостно лопоча. И Гефелю пришлось молчать.


После того как Прелль ушел в Малый лагерь, Кремер послал одного из работавших в канцелярии заключенных за Боховым.

— Ты договорился с Гефелем? — был первый вопрос Бохова.

— Успею! — угрюмо ответил Кремер. — Лучше послушай, что творится.

Он коротко рассказал Бохову, что произошло у него с Клуттигом и Рейнеботом, и ознакомил его с приказом начальника лагеря.

— Они что-то чуют, это ясно, но не знают ничего определенного. Пока они считают меня главным коноводом, вы в безопасности.

Этими словами он закончил свой отчет. Бохов внимательно выслушал его.

— Значит, они ищут нас, — размышлял он вслух. — Ну что ж, прекрасно! Пока мы не наделаем ошибок, они нас не найдут. Но то, что ты становишься козлом отпущения, мне вовсе не нравится.

— Не бойся, своей широкой спиной я всех вас накрою!

Бохов испытующе посмотрел на Кремера, в его словах он уловил легкий оттенок иронии. Поэтому он не без раздражения сказал:

— Да-да, Вальтер, конечно. Я тебе доверяю. Лучше сказать — мы тебе доверяем. Ты удовлетворен?

Кремер резко отвернулся от Бохова и сел за стол.

— Нет!

Бохов насторожился.

— Что это значит?

Кремер больше не мог сдерживаться.

— Почему я должен сдать в эшелон маленького ребенка? У нас ему безопаснее всего! Неужели ты не понимаешь? Что кроется за этим ребенком?

Бохов ударил кулаком по ладони.

— Не ставь меня в такое трудное положение, Вальтер! За ребенком ничего не кроется!

— Тем хуже!

Кремер встал и прошелся по комнате. Видно было, что он старается побороть возбуждение. Затем он остановился, мрачно глядя перед собой.

— Дисциплина дисциплиной, но мне это слишком не по душе, — глухо произнес он. — Нельзя ли сделать как-нибудь иначе?

Бохов не ответил, а только вскинул руки, как бы говоря, что он не видит выхода. Кремер подошел ближе.

— Все дело в Гефеле, не так ли?

Бохов уклонился от прямого ответа.

— Ты напрасно задумываешься над такими вопросами.

— Ты говоришь — вы мне доверяете, — с издевкой в голосе сказал Кремер. — А я плевать хотел на такое доверие!

— Вальтер!

— Ах, брось! Чепуха! Вздор! Это твое проклятое скрытничанье. Ты бредишь конспирацией!

— Вальтер! Это черт знает что! Ради твоей же собственной безопасности ты не должен знать о делах больше, чем необходимо. Тебе это непонятно? Речь идет о твоей безопасности.

— Речь идет о безопасности ребенка!

Кремер начал упрашивать:

— Неужели с ребенком нельзя поступить иначе? Я его спрячу! Ну? Что? Предоставь это мне, у меня он будет в целости и сохранности.

Один миг казалось, что Бохов готов уступить, но затем он начал сопротивляться еще энергичнее.

— Невозможно! Совершенно невозможно! Ребенка надо убрать из лагеря, немедленно!. То, чего я от тебя требую, быть может, жестоко, согласен. Но ведь жестоки и условия, в которых мы находимся. Конечно, дело связано с Гефелем, Зачем мне это скрывать, раз ты и сам знаешь. Скажу тебе больше. Знай же, что я не брежу конспирацией. Гефель сидит в уязвимом месте. Слушай, Вальтер! В очень уязвимом. Если цепь здесь порвется, могут распасться все звенья.

Он на минуту умолк. Кремер мрачно смотрел перед собой. Видно было, что слова Бохова подействовали на него. Доказывая Кремеру неосуществимость его желания, Бохов развил дальше его же мысль.

— Ты берешь у Гефеля ребенка и где-нибудь его скрываешь. Хорошо. Можешь ли ты скрыть и тот факт, что ребенок взят у Гефеля? Вмешивается случай, и ребенка находят…

Кремер поднял руки, пытаясь остановить Бохова, но тот продолжал:

— Всего-навсего случай, Вальтер, у нас же немалый опыт, дружище! Достаточно мелочи, и самое верное дело проваливается… Вот такой мелочью, видишь ли, является этот ребенок. Ты не можешь зарыть его, как дохлую кошку. Кто-нибудь должен смотреть за малюткой. Этот человек попадает в карцер и… выдает тебя.

Тут Кремера уже нельзя было сдержать, он от души расхохотался.

— Они скорей укокошат меня, чем дождутся, чтоб я…

— Я тебе верю, Вальтер, — тепло ответил Бохов. — Я тебе верю безусловно. Но что будет, если тебя прикончат?

— Ну, что же тогда? — торжествующе спросил Кремер.

— Ребенок-то останется.

— Ну то-то! — снова с победоносным видом возразил Кремер. Бохов горестно улыбнулся.

— Семь тысяч советских офицеров получили пулю в затылок, и ни один из них так и не узнал, что эсэсовец в халате врача, ставивший его перед измерительной рейкой, был его убийцей…

— Какое отношение имеет это к ребенку? — сердито спросил Кремер.

Однако Бохов с большой настойчивостью продолжал:

— От тебя они уже ничего не добьются. Ты мертв. Но ты же знаешь их методы. Кто скажет, что они не потащат ребенка в Веймар? Там они посадят его на колени какой-нибудь обученной нацистской тетушке: «Ты из лагеря Бухенвальд, бедняжка? Как звали доброго дядю, который прятал тебя от злых эсэсовцев?» — Кремер стал прислушиваться к словам Бохова. — И славная тетушка до тех пор будет выспрашивать у ребенка — по-немецки, по-русски, по-польски, смотря, какой язык малыш понимает, пока он… И тогда, Вальтер, не останется никого, кто мог бы прикрыть Гефеля своей широкой спиной.

Бохов сунул руки в карманы. Он сказал достаточно. Оба помолчали. Наконец Кремер, после мучительного раздумья приняв решение, сказал:

— Я и зайду к Гефелю…

Он преодолел себя. Бохов тепло улыбнулся другу.

— И вовсе не известно, что в эшелоне ребенок… Я хочу сказать… если поляк сумел привезти малыша сюда, он сумеет провезти его и дальше. И хотя мы обычно боимся случайностей, сейчас будем надеяться на них. Большего мы сделать не в силах.

Кремер молча кивнул. Бохов понял, что вопрос исчерпан.

— Теперь о санитарной команде, — сказал он, переходя к другой проблеме. — Тут надо действовать быстро.

Первой его мыслью было использовать эту команду как информационную группу. Возможность была чрезвычайно заманчива. Но затем у него возникли сомнения. Клуттиг искал врагов. Бохов почесал щетинистый затылок.

— Если бы только знать, чего они хотят!

— Тут все будет в порядке, — высказал свое мнение Кремер. — Приказ исходит от начальника лагеря.

Бохов недоверчиво махнул рукой.

— Что приказывает Швааль и что делает из этого Клуттиг, не одно и то же.

— Поэтому тому я и говорю, — быстро перебил его Кремер, — предоставьте санитарную команду мне. Предоставьте полностью!

Бохов широко раскрыл глаза.

— Что ты задумал?

Кремер хитро улыбнулся.

— То же, что и ты.

— Что и я? — притворился непонимающим Бохов.

— Слушай, довольно тебе изображать из себя конспиратора, — обозлился Кремер, — мне это надоело. Есть у тебя мыслишки насчет санитарной команды? — Кремер постучал себе по виску. — Может, и в моей голове сидят те же мысли.

Бохов почувствовал себя застигнутым врасплох. Он провел обеими руками по щекам. Кремер торжествовал.

— Вот видишь! О чем думаем мы двое, о том будут думать и товарищи, которых я сегодня же подберу. Ты полагаешь, они станут ждать, чтобы я им подмигнул? Они и так будут смотреть в оба, когда попадут за ворота. При тайном руководстве и без тайного руководства… о котором они ничего не знают, — поспешно добавил он, чтобы успокоить Бохова. — В этом ты можешь быть уверен. А о том, что они там, за воротами, высмотрят, я, конечно, буду знать. Зачем же тебе создавать сложную систему связи, когда через меня известия пойдут по прямому проводу?

Бохов согласился не сразу, и Кремер дал ему время подумать. Предложение было разумное. Но без одобрения ИЛКа Бохов не мог дать на него согласие, ибо тем самым пассивная до сих пор роль старосты лагеря превращалась в активную. Кремер заметил, что Бохов колеблется.

— Прикиньте там, — сказал он, — но это должно быть решено быстро.

Бохов уже думал о том, как бы спешно переговорить с ИЛКом. До Богорского добраться нетрудно, да и до голландца Петера ван Далена тоже. Но как повидать Прибулу и Кодичка? Правда, они находились в лагере, но работали в одном из оптических бараков, построенных вдоль апельплаца. Там изготовлялись прицельные приборы, и доступ туда был строго запрещен. С французом Риоманом тоже нельзя было связаться. Он работал в кухонной команде офицерского казино, за пределами лагеря. Тех, с кем трудно было встретиться, можно было уведомить только через «проверку проводки». Бохов неохотно прибегал к этому способу уведомления, который приберегался для крайних случаев. Однако теперь спешность и важность дела этого требовали. Бохов вопросительно посмотрел на Кремера.

— Ты можешь распорядиться проверить проводку?

— Могу, — кивнул Кремер, который сразу понял, о чем идет речь. Он уже как-то выполнял такое поручение.

— Так заметь себе числа: три, четыре, пять и в заключение восьмерка.

Кремер кивнул.

— ИЛК! — с лукавой усмешкой сказал он.


В мастерской лагерных электриков у тисков стоял заключенный и старательно опиливал какую-то металлическую деталь.

Вошел Кремер.

— Шюпп здесь? — спросил он.

Заключенный указал напильником через плечо на деревянную загородку в глубине мастерской и, заметив недовольное лицо Кремера, сказал:

— Там никого больше нет.

Шюпп сидел за столом и возился с механизмом будильника. Он поднял глаза на вошедшего Кремера.

— Нужно проверить проводку, Генрих, — сказал Кремер.

Шюпп понял его.

— Сделаем, и немедленно!

Кремер подошел на шаг ближе.

— Числа такие: три, четыре, пять и под конец восьмерка.

Шюпп встал. О значении чисел он не спрашивал. Просто шло важное сообщение от кого-то к кому-то. Он собрал в кучку все лежавшее на столе и достал ящик с инструментами.

— Сейчас же начну, Вальтер.

— Все должно пройти гладко, слышишь?

Шюпп сделал удивленное лицо.

— У меня всегда все проходит гладко.

От Шюппа Кремер пошел к Гефелю. Цвейлинг был на месте. Увидев старосту лагеря, который стоял с Гефелем у длинного стола, он сейчас же вышел из кабинета.

— Что случилось?

— Гефель должен приготовить вещи, — не теряя присутствия духа, ответил Кремер. — Завтра уходит эшелон.

— А куда?

Цвейлинг от любопытства высунул язык.

— Не знаю.

Цвейлинг оскалил зубы.

— Бросьте втирать очки! Вы ведь знаете больше нас.

— Как так? — с наивным видом переспросил Кремер.

— Я не интересуюсь вашими плутнями.

И ушел назад в кабинет.

— Вот выискался умник, — проворчал Кремер, глядя ему вслед. — Я от Бохова, — прошептал он. — Должен с тобой поговорить. Выйдем за дверь.

Пиппинг с кипой одежды в руках вынырнул из глубины склада и подошел к столу. Он уловил последние слова Кремера, обращенные к Гефелю, и недоверчиво поглядел им вслед. Кремер и Гефель остановились на площадке наружной каменной лестницы, которая вела вдоль стены во второй этаж. Кремер оперся о железные перила.

— Чтобы не тратить лишних слов, Андре, я в курсе дела. Завтра уходит эшелон. Янковский увозит ребенка с собой, понял?

У Гефеля был вид осужденного, он опустил голову.

— Неужели с ребенком нельзя поступить иначе? — тихо спросил он.

Теми же словами и с тем же вопросом обращался Кремер к Бохову. По-видимому, на всем свете не было других слов для этого безвыходного положения. И теми же словами Бохова Кремер ответил теперь Гефелю.

— Невозможно! Совершенно невозможно!

После продолжительной паузы Гефель спросил:

— Куда идет эшелон?

С мучительным чувством Кремер ударил ладонью по перилам и не ответил. Гефель посмотрел на него в упор.

— Вальтер!

Кремер начал терять терпение.

— Нам нельзя так долго стоять здесь. Ты лучше моего знаешь, как обстоят у тебя дела. Не выкидывай никаких штучек. Завтра у меня будет довольно хлопот с эшелоном и не хватит времени проверять, все ли порядке с ребенком. Значит…

Он расстался с Гефелем и начал спускаться по лестнице. А Гефель повернулся так быстро, словно его кто-то толкнул, и возвратился в вещевую камеру.

— Что ему надо было от тебя? — спросил Пиппиг.

Гефель не ответил. Лицо у него было мрачное. Он прошел мимо Пиппига в канцелярию.

Холодный и сырой ветер свистел между бараками, и Кремер глубже засунул руки в карманы шинели. Он пересек проулок, за которым слева открывался вид на крематорий — зловещее здание с безмолвно торчащей вверх дымовой трубой. Сплошной забор из бурых, пропитанных карболинеумом досок окружал весь участок и скрывал его от взоров любопытных. Что происходило за этими досками? Ни один заключенный этого не видел, так как доступ туда был строго запрещен. А Кремер все-таки знал.

В качестве старосты лагеря он уже не раз бывал за этим забором, когда новые составы привозили по нескольку сот мертвых. Тогда они горами лежали на дворе. Поляки, работавшие в крематории носильщиками, стаскивали трупы один за другим с кучи и срывали с них одежду. Ткани были ценным текстильным сырьем, которое не следовало сжигать вместе с мертвыми телами. Раздевать трупы было не легким делом. Скрюченные в борьбе со смертью и застывшие в железном оцепенении члены добровольно не расставались с тем, что на них было надето. Но у носильщиков уже выработалась сноровка. Два человека хватали труп. Сначала они расстегивали пуговицы шинели и куртки, потом приводили мертвеца в сидячее положение. Пока одни носильщик его поддерживал, другой стаскивал с него через голову шинель и куртку. Это было жуткое зрелище. Покойник с повисшей головой и вытянутыми вперед руками напоминал пьяного, которого раздевают, чтобы уложить в постель. Судорожно сведенные пальцы, как крючки, цеплялись за рукава. Сильным рывком куртку или шинель выдергивали из упрямых рук трупа. На теле у многих женщин было изысканно-элегантное шелковое белье. От нежного цвета сомон до зеленого, оттенка морской воды. Расстегнутый ворот обнажал высохшую костлявую грудь с торчащими ключицами. Оголенный труп беспомощно валялся на размытой грязи, жалко раскинув окоченелые руки и склонив бритую голову набок. Разинутый рот, зиявший, как черная дыра, создавал впечатление, будто покойник до упаду хохочет над всем этим маскарадом. Ведь в раздевании совсем не было нужды — бедняга и без того давно уже окоченел.

Особыми щипцами носильщики вспарывали шнуровку на башмаках — чаще всего это была намотанная бечевка или проволока — и срывали их с босых ног. У некоторых трупов стягивали по нескольку пар тончайших дамских чулок. Между голыми трупами, лежавшими как попало, бродил еще один заключенный с зубоврачебными щипцами в руках. Он обследовал рты трупов в поисках золотых зубов. Протезы он вырывал щипцами. Если они не представляли ценности, он тут же всовывал их обратно в черную дыру и заколачивал теми же щипцами. Лишь после этого два других носильщика хватали обобранного мертвеца за руки или за ноги, смотря по тому, как он лежал, и перетаскивали в общую кучу. Привычными движениями они раскачивали мертвеца, и он шмякался на груду нагой плоти…

Кремер остановился.

По всему лагерю снова смердело горелым мясом. Этот острый запах въедался в слизистые оболочки. Высокая дымовая труба извергала в небо багровое пламя. Черно-бурый чад клочьями висел над лагерем.

Кремер вспомнил одну ночь в августе 1944 года. Это было за несколько дней до бомбежки лагеря американцами. Из окна барака Кремер, как и теперь, увидел над дымовой трубой красное полыханье и подумал: «Кого это сжигают они среди ночи?» На следующий день по лагерю шепотом передавали: расстреляли Тельмана и сожгли в крематории. Был ли справедлив этот слух? Никто не мог точно сказать. Но нет! Один мог!

18 августа 1944 года персонал крематория получил от коменданта приказ одну печь держать растопленной и ночью. На эту ночь команду заперли в запасных помещениях при крематории. Эсэсовцам не нужны были свидетели. Однако один поляк-носильщик ускользнул и спрятался за грудой угля во дворе крематория. Он видел, как растворилась калитка в заборе и во двор ввалилась орава эсэсовских шарфюреров. Они привели человека в штатском. Высокий, широкоплечий, в темном костюме, он шел без пальто, бритая голова была непокрыта.

Незнакомца направили к входу в камеру — и тут грянули выстрелы. Эсэсовцы, таща за собой расстрелянного, исчезли с ним в камере. Через несколько часов — столько времени требовалось, чтобы сжечь труп, — конвой покинул крематорий. Уходя, один из шарфюреров сказал своему спутнику: «А ты знаешь, кого мы только что в печь сунули? Коммунистического вожака — Тельмана».

Несколько дней спустя Шюпп, взволнованный, прибежал к Кремеру. В регистрационной книге коменданта он прочел запись о том, что расстрелян Эрнст Тельман.

Кремер долго смотрел на дымовую трубу. В ту ночь он никак не мог заснуть, не мог оторвать глаз от алого пламени, высоко полыхавшего в черном небе. И вот теперь это же пламя снова жгло его сердце. Кремер знал, почему была алой ткань его знамени.

Подойдя к деревянной лестнице, чтобы подняться в канцелярию, он услышал голос Шюппа. Микрофон разносил его слова по всему лагерю:

— Внимание! Проверка линии!

Кремер помедлил у лестницы и улыбнулся исподтишка. После разговора с Кремером Шюпп перекинул через плечо ремень ящика с инструментами и, выйдя за ворота, направился в служебное помещение коменданта.

Удостоверение Шюппа всюду открывало ему доступ. То здесь, то там всегда требовалось что-нибудь исправить, и Шюпп с удивительной ловкостью сумел сделать себя незаменимым. Он знал, что его открытое лицо и сметливость простака располагают к нему людей, и пользовался этим. Сейчас он вытянулся в струнку перед Рейнеботом и на грубый окрик «Чего надо?» с невинным видом ответил:

— Придется опять проверить линию, господин комендант, в лагере есть неисправные громкоговорители.

Рейнебот, работавший за письменным столом, небрежно бросил:

— Верно, вы сами там что-нибудь напортачили, а?

С детским изумлением на лице Шюпп возразил:

— Я вовсе не портачил. А только проволока теперь такая хрупкая, что провода то и дело рвутся: ведь материал-то военного времени!

— Не угощайте меня всяким вздором! Прокричите, что надо, в микрофон и скорей проваливайте!

Это означало, что Шюппу разрешили привести в действие лагерную радиосеть. Он подошел и включил ее. В проводах загудело. Шюпп для пробы подул в микрофон и откашлялся.

— Внимание, проверка линии! Внимание, проверка линии! Я считаю: три, три, четыре, четыре, пять, пять… восемь. Повторяю: три, три, четыре, четыре, пять, пять… восемь.

Голос Шюппа был услышан во всех бараках и мастерских; в бараке оптиков на миг подняли глаза от работы Кодичек и Прибула. В казино внимательно прислушался к сообщению повар-француз Анри Риоман. Три, четыре, пять — это были цифры ключа и вместе с тем условные номера отдельных членов ИЛКа. Их извещали, что сегодня в восемь часов они должны явиться в известное им место. Риоман стал сосредоточенно помешивать в котле на очаге. Прибула и Кодичек многозначительно переглянулись. Очевидно, произошло что-то особенное.


— Проверка линии окончена. Проверка линии окончена.

Шюпп выключил установку. Рейнебот, слушавший лишь краем уха, насмешливо заметил:

— До трех, слава богу, вы еще способны считать!

— Так точно, господин комендант, настолько меня хватает.

Он, весь сияя, таращил круглые глаза на элегантного юношу, который со скучающим видом кивнул ему, приказывая удалиться.

Довольный, Шюпп возвратился в мастерскую.

* * *

Собрание ИЛКа прошло никем не замеченным. Незадолго до назначенного часа Бохов отправился к условленному месту встречи. Было холодно и темно. Между бараками почти не было видно заключенных. Они стояли по нескольку человек у входов в бараки, затемненных на случай налетов, и курили, прикрывая сигарету рукой. Только на длинной дороге, которая вела от апельплаца к лазарету, заметно было оживление. Заключенные шли в амбулаторию или возвращались оттуда, торопясь в свои бараки. Рядом с лазаретом находился барак, служивший складом для сенников и разных больничных принадлежностей. Бохов вошел туда. В помещении склада два санитара при слабом свете электрической лампочки, казалось, были заняты набивкой сенников. При входе Бохова они прервали работу и отодвинули в сторону большой ворох соломы. В грубо сколоченном полу неприметно для глаза был вырезан прямоугольник, прикрытый щитом, который Бохов приподнял, чтобы протиснуться сквозь узкую щель вниз. Санитары тотчас замаскировали люк сверху соломой. Под бараком находился подвал, глубиной немногим более одного метра. Во всю длину подвала стояли низкие, сложенные из кирпича, столбы, на которых стоял барак, а в поперечном направлении тянулись ряды опорных балок, поддерживавших пол. Все это напоминало рудничную штольню. По голой земле был рассыпан слой мелких осколков известняка, спотыкаясь о которые Бохов пробрался в глубь подвала.

Члены ИЛКа на корточках сидели вокруг свечи. Прервав разговор, они взглянули на приближавшегося Бохова. Тот расположился возле них и стал прислушиваться к спору, разгоревшемуся из-за Иозефа Прибулы. Весть о том, что фашисты оставили город Майнц, со всей очевидностью показывала: американцы расширяли предмостное укрепление у Ремагена и продвигались дальше. Добрая весть! И Прибула, ликуя, хватил кулаком по ладони.

— Скоро и мы ударить!

Но его чрезмерная уверенность вызвала возражения у других. Кодичек что-то недовольно проворчал, а ван Дален хлопнул Прибулу по плечу.

— Ты очень дельный малый, — сказал он, растягивая немецкие слова, — но очень нетерпеливый.

Прибула, самый молодой среди них, был и вправду самым нетерпеливым. Ему всегда казалось, что события развиваются слишком медленно.

— Очень нетерпеливый, — повторил ван Дален и, как наставник, предостерегающе поднял указательный палец. Богорский, положив руку на колено поляку, рассказал о том, что он узнал от бывших обитателей Освенцима.

— Ударить? Скоро?

Богорский с сомнением покачал головой и нагнулся вперед, так что свеча, призрачно осветив его лицо, проложила на лбу резкие тени.

— Из трех тысяч человек только восемьсот добрались до Бухенвальда, — многозначительно сказал он.

— Эвакуация — это всегда смерть, — добавил Богорский, крутым взмахом руки подчеркивая свои последние слова. И в тот же миг его увеличенная тень метнулась по потолку.

Члены ИЛКа поняли, почему Богорский об этом говорил. Риоман отбросил кусочек известняка, который он рассеянно перекатывал из одной руки в другую. Только Прибула не желал понять Богорского.

— Я говорить, мы не ждать, пока фашисты гнать нас из лагерь. Я говорить, мы пробить сквозь забор и бежать к американцам.

Бохов недовольно засопел, другие подняли шум, а Богорский покачал головой.

— Нехорошо. Совсем нехорошо. Американцы еще далеко. Очень далеко. Мы должны подождать или… извините, как это по-немецки?

Он повернулся за помощью к остальным.

— Отложить, — выручил его Бохов.

— Хорошо, отложить. — Богорский поблагодарил улыбкой и продолжал развивать свою мысль. — Мы должны каждый день знать, где проходит линия фронта, и все время следить за фашистами в лагере. Эсэсовцы не рискнут сражаться с американцами, они убегут. Тогда придет наш час!

Прибула подался вперед и лег ничком.

— Убегут? — продолжал он спорить. — А что, если они стрелять?

— Ну что ж, — усмехнулся Богорский. — Тогда и мы будем стрелять!

Прибула с недовольным видом снова поднялся.

— Из один или два пистолет, который у нас есть?

Прежде чем Богорский успел ответить, заговорил Риоман.

Сопровождая свои слова выразительными жестами, он стал доказывать неукротимому поляку, что тот неправ.

— Ты сам сказать, у нас почти нет пистоле. Как же ты хотеть делать восстань с один или два пистоле? Это ведь… — Он щелкнул пальцами, не находя нужного немецкого выражения. — Это ведь nonsense[1].

И тут все разом накинулись на Прибулу, говоря шепотом и взволнованно перебивая друг друга. Они старались разъяснить ему, что преждевременное выступление может привести к гибели всего лагеря. Но Прибулу не так просто было переубедить. Он молча выслушивал их веские аргументы, а меж бровей у него залегла негодующая складка. Ван Дален примирительно похлопал Прибулу по плечу: он все-таки должен понять, что нельзя так легкомысленно ставить на карту жизнь пятидесяти тысяч человек.

Бохов взял на себя задачу успокоить возбужденных товарищей.

— Не горячитесь так! — прервал он их спор. — Именно сейчас мы должны с холодной головой оценивать события. — Он выпрямился и уперся руками в колени, широко расставив локти. — Есть еще одно дело. Вот послушайте! Мне не ясно, как нам следует поступить.

Товарищи насторожились, и он сообщил им о санитарной команде, высказав тут же свои сомнения. Богорский покачал головой.

— Ну, хорошо, — сказал он. — Они нас ищут, ищут уже давно и все еще не нашли. Если найдут — ловушка это будет или не ловушка — все равно… Понимаете? Я говорю, не надо бояться. Я говорю, нужна большая осторожность, и все шестнадцать товарищей должны быть умные, очень умные. Понимаете?

С трудом подбирая немецкие выражения, он объяснил, что совершенно безразлично, невинна ли затея с санитарной командой или скрывает ловушку. Существенна при этом возможность делать наблюдения в районе лагеря. Команда будет бродить повсюду, будет подходить к казармам, к войсковым гаражам, к интендантским складам…

Бохов прервал его.

— Может быть, эсэсовцы как раз и хотят заманить команду туда. Что, если они потом посадят одного из этих товарищей, а то и всех шестнадцать? В карцере их будут терзать до тех пор, пока они не скажут, кому сообщают о своих наблюдениях. Ведь эсэсовцам достаточно довести до точки хоть одного, чтобы узнать, как налажена связь с аппаратом.

Богорский не желал ничего слышать.

— Нет, нет, нет! — сказал он упрямо. — Не с аппаратом, вовсе не с аппаратом!

Он предложил установить связь только между ним самим и каким-нибудь товарищем из санитарной команды. Но Бохов тоже оставался непреклонным.

— А если тебя выдадут?..

Богорский улыбнулся.

— Тогда умрет не аппарат, а один я.

Против этого восстали все. Богорский рассердился. Опасность есть всегда, сказал он. Разве не опасно было создавать такую разветвленную сеть Сопротивления, куда вошли и интернациональные группы? Разве не опасно хранить оружие?

— Мы поклялись молчать и умереть, и я хочу сдержать клятву.

— Эту клятву нельзя так понимать, — возразил Бохов.

— Разве можно рассчитывать на кого-нибудь еще, кроме нас? — спросил Богорский.

— Да, — ответил Бохов и рассказал товарищам о предложении Кремера.

Чем больше Бохов обдумывал это предложение, тем более находил его приемлемым. Остальные товарищи тоже оценили идею Кремера: новых связей устанавливать не придется, а Бохов и без того поддерживал со старостой постоянный контакт. Даже Богорский отказался от своего плана. Он поднял обе руки и дружелюбно улыбнулся.

— Ну что ж, я буду считать, что меня, как это говорится, убедили…

Совещание длилось менее получаса. Его участники поодиночке, незаметно покинули место встречи и разошлись по баракам.

Кремер как раз собирался идти в лазарет, чтобы сформировать из санитаров команду, когда к нему явился Бохов. Им не нужны были долгие разговоры. Бохов сообщил Кремеру, что товарищи согласились с его предложением. Кремер возьмет на себя руководство санитарной командой. Они обсудили, кого из санитаров выбрать. Тут нужны надежные, испытанные товарищи. Немного позже Кремер отправился в лазарет. В длинном коридоре перед амбулаторией теснились больные.

Кремер пробрался между ними в амбулаторию. Здесь кипела работа. Больных впускали по десять человек. Кислый запах ихтиола и зловоние, распространявшееся от всевозможных болячек, делали воздух почти непригодным для дыхания. Санитары в изношенных белых халатах обслуживали заключенных. Все делалось молча, по раз навсегда заведенному порядку. Санитары сдергивали с больного места грязные размокшие бумажные повязки и очищали воспаленные раны от чёрной корки — застывшей ихтиоловой мази. Деревянной лопаточкой они размазывали по ране порцию свежего ихтиола. Быстро, привычными движениями наматывали бумажный бинт, подобно тому как наматывают бумажную манжету вокруг цветочного горшка. При этом, как правило, не произносилось ни слова. Приходилось как можно полнее использовать короткий промежуток между вечерней перекличкой и сигналом для отхода ко сну. Легким толчком в спину санитар отсылал пациента.

— Готово, следующий!

Следующий, уже успев спустить штаны, с безмолвной мольбой показывал санитару черно-синюю флегмону на тощей ляжке. Его отделили от прочих, и он, придерживая рукой сползавшие штаны, заковылял к тем, кто уже ждал очереди у операционного стола.

Оперировал старший санитар Эрих Кён, коммунист, в прошлом актер. У него не было времени даже взглянуть в лицо больного, которого клали на операционный стол — деревянный помост с черной клеенчатой подушкой. Кён видел только нарывы и опухоли, и пока его ассистенты накладывали эфирную маску, он прикидывал взглядом продольные и поперечные разрезы, которые ему предстояло сделать, и вот его скальпель уже врезался в больную ткань. Большими пальцами обеих рук он выдавливал гной и очищал рану. Ассистент, стоя наготове с ихтиолом и бинтом, тут же накладывал повязку.

Другой ассистент приподнимал оперированного и, посадив, быстро приводил его в чувство парой крепких затрещин по правой и левой щеке. (Не обижайся, товарищ, нам некогда ждать, пока ты очухаешься сам!)

Еще оглушенный эфиром, пациент после такого подбадривания сползал со стола и, не замечая ничего вокруг, тащился к скамье у стены. Здесь ему разрешалось сидеть и вместе с другими, прошедшими через такую же процедуру, клевать носом, пока не выветрится наркоз. Никому до них больше не было дела. Лишь время от времени один из санитаров поглядывал на шаткую скамью.

— Ну, товарищ, очухался? Ступай-ка домой, освободи место!

Кремер с внутренним содроганием наблюдал за всем происходящим. Охотно и покорно ложились больные на стол. Жадно впивали наркоз. Для них важно было, что придет скорее — сон или нож. Девятнадцать секунд… двадцать., двадцать од… Многие вдруг издавали стон — нож опережал сон.

Кён только коротко кивнул Кремеру, когда тот вошел, хотя сразу понял, что староста лагеря хочет с ним поговорить. Проделав еще три операции, Кён закончил работу. Он прошел с Кремером в общее помещение санитаров и вымыл руки. Кремер, все еще под впечатлением тяжелой картины, сказал:

— Как ты это гонишь…

Вытирая руки, Кён сел на скамью возле Кремера и усмехнулся, как человек, видавший всякие виды.

— М-да, так вот и гоним… — Страдая желудком, он несколько лет назад попал в лазарет, там санитары понемногу отходили его, и… он остался. В дальнейшем из него вышло что-то вреде полумедика, и мало-помалу, под давлением необходимости, он усвоил хирургические приемы. Теперь он оперировал, как настоящий врач. — М-да, так вот и гоним!

В тоне, каким он произнес эти слова, звучала нотка тщеславия.

Немногословный и сосредоточенный у операционного стола, он становился беспечным и благодушным, когда тяжелый труд оставался позади. Этот худощавый сорокалетний человек веселил своих друзей в лазарете, черпая темы из неистощимого источника театральных воспоминаний, а в палате бодростью своего большого сердца он раздул не одну истлевавшую искорку жизненной силы.

— Ну, парень, дело идет на лад? — обычно приветствовал он больного, подходя к койке. — Видишь, я тебе всегда говорил: все не так плохо без аха и оха!

Но теперь он сидел подле Кремера, серьезный и задумчивый.

— Да-да, — закивал он, когда Кремер объяснил ему причину своего прихода. — Начинается блицкригом, а кончается санитарной командой из заключенных. Сперва — победные фанфары, затем — сирены противовоздушной обороны.

Он встал и повесил полотенце на гвоздь.

— Немецкий народ, какое ты, в общем и целом, тупое стадо! Затемняешь себе мозги, а потом приходится затемнять окна…

Он горько рассмеялся. Затем вдруг круто повернулся к Кремеру, и его серые глаза проницательно поглядели на старосту.

— Без охраны за цепь постов? Послушай, ведь это же…

— Потому я и пришел с тобой поговорить, — отозвался Кремер.

Кён, заинтересовавшись идеей, подсел к нему, и они беседовали до тех пор, пока Кремер не был вынужден покинуть лазарет, чтобы дать ночной сигнальный свисток. Они отобрали шестнадцать санитаров для команды.

— Пока ничего не говори! — посоветовал Кремер. — Я с ними сам потолкую.


На другое утро Пиппиг принес из канцелярии список отправлявшихся с эшелоном. С озабоченным лицом он передал его Гефелю. Тот молча взял список. С того дня, как они приютили ребенка, между ними возникла какая-то отчужденность. Прежние отношения были нарушены.

Гефель, обычно ровный и приветливый, стал скуп на слова и отмалчивался, когда дело касалось ребенка. Все уговоры Пипинга оставить малютку ни к чему не привели. У них не было принято в случае разногласия допытываться о причинах. Один уступал другому, если чувствовал, что тот прав. В вопросе о ребенке Пиппиг никак не мог понять приятеля, ему казалось, что все не так уж сложно.

Фронт все ближе придвигался к лагерю. Неясное положение должно было так или иначе разрешиться. Все они скоро будут либо свободны, либо… мертвы. Третьей возможности для них не было.

Чего же проще? Спрятать ребенка здесь, пока стрелка весов не качнется в ту или другую сторону. Он вместе с ними выйдет на свободу или вместе с ними умрет.

Придя к такому простому выводу, Пиппиг не мог взять в толк, почему Гефель так твердо решил отдать малыша. Трусил он, что ли?

Гефель бросил список на стол.

— Приготовь вещи. Когда мы в полдень будем их выдавать, ты приведешь поляка и вернешь ему чемодан, — коротко сказал он.

Пиппиг засунул руки в карманы брюк и сощурился.

— Конечно, пустой?

В вопросе чувствовался вызов.

Гефель взглянул коротышке прямо в глаза.

— Нет! — бросил он и хотел уйти.

Пиппиг удержал его за руку.

— Ребенок останется здесь!

Гефель круто повернулся к нему.

— Это не тебе решать!

— И не тебе! — отрезал Пиппиг.

Жесткими глазами смотрели они друг на друга. Оба были разгорячены.

— Ты боишься? — примирительно спросил Пиппиг.

Гефель презрительно отвернулся.

— Не болтай вздора!

Пиппиг снова схватил его за рукав, начал просить.

— Оставь ребенка, Андре! Тебе не придется ни о чем беспокоиться, я отвечаю за все.

Гефель сухо рассмеялся.

— Ты отвечаешь за все? А если дело выплывет, кого возьмут за жабры? Тебя или меня? Меня, я капо! Ничего не поделаешь, ребенок отправится с поляком.

Оставив Пиппига, он ушел в канцелярию.

Пиппиг печально посмотрел на дверь. Ему стало ясно: Гефель трусил. В Пиппиге поднялась волна негодования и презрения. «Ладно, если он трусит и не желает рисковать, я сам позабочусь о том, чтобы малыш был в безопасности. Его надо убрать из вещевой камеры, притом — немедленно. Если спрятать мальчонку в другом месте, Гефель уже не будет за него отвечать». Пиппиг озабоченно засопел.

Куда же деть ребенка? В настоящую минуту он еще не знал, но это нисколько не меняло его решения.

«Надо посоветоваться с Кропинским, что-нибудь да придумаем!»

Гефелю было нелегко так круто обойтись со славным Пиппигом, и он знал, что тот теперь о нем думает.

Достаточно было одного слова, и Пиппиг все понял бы. Но этого слова нельзя было произнести.

Позже пришел Кремер. Он отошел с Гефелем в угол вещевой камеры.

— Эшелон уходит во второй половине дня.

— У меня уже есть список, — кивнул Гефель.

— Ну и как? — спросил Кремер.

Гефель смотрел мимо Кремера в окно.

— Что «ну и как»? — переспросил он и пожал плечами.

— Ребенок, конечно, уедет. — И, почувствовав боль в вопросе Гефеля, Кремер добавил тепло — Я ведь не изверг, Андре, но ты должен понять…

— А я, по-твоему, не понимаю? — голос Гефеля звучал почти враждебно.

Кремер не пожелал ввязываться в спор. Он должен был проявить твердость, как бы это ни было мучительно для него самого. Поэтому он молча кивнул, протянул Гефелю руку и сказал примирительно:

— Я не стану больше с этим возиться. Так и знай! Теперь все в твоих руках.

Он ушел.

Гефель мрачно смотрел ему вслед. «Теперь все в твоих руках!» Устало направился он в дальний угол склада.

Мальчик сидел на шинели и забавлялся старыми картами для игры в скат, которые принес ему Кропинский.

Тот примостился на корточках перед ребенком. Увидев Гефеля, он с благодарностью взглянул на него. Гефель сдвинул шапку на затылок и провел рукой по лбу.

Ребенок уже привык к нему и улыбнулся. Но Гефель оставался необычно серьезен. Его взгляд скользнул куда-то поверх головки мальчика, и он заговорил с Кропинским голосом, который ему самому показался чужим.

— Ты отнесешь ребенка к поляку.

Кропинский, казалось, не понял его, и Гефель резким тоном добавил:

— Поляк сегодня уходит с эшелоном.

Кропинский медленно поднялся.

— С эшелоном?

Гефель был уже достаточно раздражен, ему хотелось как можно скорее покончить с этим делом.

— Что тут особенного? — накинулся он вдруг на Кропинского.

Кропинский машинально закивал головой. В эшелоне действительно не было ничего особенного. Но почему Гефель говорил с такой злобой?

— Куда эшелон? — спросил Кропинский.

Лицо Гефеля еще больше помрачнело.

— Не знаю! — отрезал он. — Делай что сказано.

Глаза Кропинского широко раскрылись — в них застыл страх. С его губ уже готово было слететь слово недовольства, но он промолчал и только смотрел с растерянной и безнадежной улыбкой в нахмуренное лицо Гефеля. А тот, боясь потерять власть над собой, прикрикнул на Кропинского:

— Унеси ребенка, пока не пришел Цвейлинг, и…

Кропинский опустился на корточки, осторожно отобрал у малютки «картинки», заботливо сложил их и взял ребенка на руки, собираясь идти.

Гефель вдруг провел рукой по мягким волосикам ребенка.

Лицо Кропинского просияло надеждой, он одобрительно закивал Гефелю, и в его голосе звучала мольба:

— Хорошо посмотри малое дитя! — нежно произнес он, — какие красивые глазки, и малый носик, и малые ушки, и малые ручки… Все такое малое…

У Гефеля стеснило грудь, он медленно опустил руку, словно завешивая каким-то покровом лицо малютки.

— Да, да, маленькое еврейское дитя из Польши…

Кропинский оживился.

— Что значит дитя из Польши? — сказал он, покачивая головой. — Дети есть на весь свет. Надо любить дети и защищать…

Измученный Гефель разразился проклятиями:

— Черт побери! Хоть лопни, а я не могу иначе! Кремер сказал мне… он требует, чтобы я ребенка…

У Кропинского заблестели глаза, он решительно перебил Гефеля:

— Ты не слушай Кремер. Кремер крутой человек. Ты смотри на Красная Армия. Идет все ближе, все ближе, и американцы тоже. Что же будет? Еще две недели, и фашисты все вон, и мы свободны… и малое дитя.

Гефель так крепко сжал губы, что они побелели. Он уставился перед собой, словно потеряв нужную мысль. Наконец он очнулся и махнул рукой — казалось, он отбрасывал в сторону все свои сомнения.

— Я подумал и решил, — совершенно другим голосом сказал он. — Тебе нельзя сейчас нести ребенка к поляку. Что тот будет с ним делать? Когда готовится эшелон, там всегда ужасная суматоха. Подожди часов до двух.

Кропинский облегченно вздохнул.


Тем временем Кремер отправился в лазарет. Там в одном из помещений его ждали шестнадцать человек, отобранные в команду. Они еще не знали, зачем им велено было явиться. Это должен был сообщить им Кремер. Он поспешно вошел в комнату и начал без обиняков:

— Товарищи, вы с нынешнего дня числитесь в санитарной команде.

Санитары с любопытством обступили его. Он знал их всех. Они были молодые, смелые, надежные товарищи и в лагере находились давно.

— Что это за штука — «санитарная команда»?

Кремер в немногих словах объяснил им смысл их назначения. В случае налета на лагерь их используют как санитарный персонал в помощь эсэсовцам.

— Мы, наверно, должны будем подавать им сухие штаны? — ехидно заметил один из санитаров.

Другие рассмеялись и затем с интересом выслушали Кремера, который сообщил, что их снабдят касками, противогазами, санитарными ящиками и разрешат выходить без охраны за наружную цепь постов.

— Ну и ну! — зашумели санитары. — Ведь это неслыханное дело!

Кремер усмехнулся и кивнул.

— Видно, скоро конец, — сказал он.

— И начальнички занервничали. Так ведь? — сказал кто-то.

Кремер снова кивнул.

— Мне незачем вам все подробно расписывать. Вы и сами поймете, что к чему. — Он оглядел каждого в отдельности и продолжал: — Отобрали вас мы, а не начальство. Для них вы санитарная команда — и только. Понятно?

Он остановился. Шестнадцать молодых людей сразу смекнули, что за этими словами что-то кроется, и когда Кремер продолжал с ударением, в то же время понизив голос, они мгновенно поняли, чего от них ждут.

— Не зевайте, хорошенько смотрите по сторонам, вам придется бывать везде. Обо всем, что заметите, сообщайте Эриху Кёну, он будет вашим командиром. Все прочее я уже с ним обсудил.

Кён кивком подтвердил его слова.

— Это еще не все! — Кремер повернулся в кругу слушателей. — Необходимо соблюдать строжайшую дисциплину и строжайшую секретность! Чтобы начальству не к чему было придраться. Вы меня поняли?

Он молча оценивал взглядом каждого из шестнадцати. Они знали Кремера и больше ни о чем не спрашивали. Задача была им ясна.

Кремер повел санитарную команду к воротам.

Рейнебот встретил их высокомерной улыбкой. Он вышел из своего кабинета, остановился перед командой и с явным наслаждением стал натягивать перчатки из свиной кожи. Затем изящным шагом прошелся по ряду. Заключенные стояли навытяжку, ни один мускул не дрогнул на их лицах.

Улыбка Рейнебота становилась все более насмешливой.

— Вы, конечно, отобрали самых лучших? — обратился он к Кремеру.

— Самых что ни на есть лучших, господин комендант, так точно! — безбоязненно ответил Кремер.

И вопрос и ответ были одинаково двусмысленны.

— Надеюсь, вы деликатно предупредили ваших товарищей о том, какие удовольствия ожидают лагерь, если хоть один из них вздумает улизнуть?

— Так точно, господин комендант! Заключенные получили от меня необходимые инструкции.

— Великолепно! — с той же двусмысленной интонацией ответил Рейнебот. — Кто же у них главный?

— Я! — выступил вперед Кён.

— Ага! — Рейнебот засунул большой палец за борт элегантной шинели и забарабанил по ней остальными пальцами.

— Конечно, Кён! Что бы ни случилось, без него никогда не обходится.

Кремер, выгораживая Кёна, пояснил:

— Он старший санитар лазарета.

— Ага! — снова повторил Рейнебот. — Вот, значит, как обстоит дело! — и кивком дал понять Кремеру, что тот ему больше не нужен.

Команда зашагала назад.


Двое сидевшие в углу вещевого склада не знали, что у них был тайный слушатель в лице Цвейлинга.

Он пришел в камеру совершенно неожиданно. Пиппиг, стоявший в проходе между мешками с одеждой и внимательно следивший за тем, что происходило в углу, его не заметил. Но Цвейлинг, взглянув на Пиппига, сразу понял, что в глубине склада творится что-то необычное. Он тихонько подкрался сзади к ничего не подозревавшему Пиппингу и своим тягучим голосом спросил:

— На что это вы пялите глаза?

Пиппиг мгновенно повернулся и в страхе уставился на открытый рот Цвейлинга. Шарфюрер криво усмехнулся и злобно сказал:

— Теперь — ни звука!

— Господин гауптшар…

— Молчать! — грозно зашипел тот на Пиппига, на цыпочках приблизился к штабелям из мешков и стал прислушиваться.

Гефель и Кропинский вышли из глубины склада, заставили проход мешками и уже направились к выходу, как вдруг очутились лицом к лицу с начальником камеры. У Гефеля застыла кровь в жилах, сердце заледенело. Но он мгновенно овладел собой. Равнодушно указав на несколько штабелей, он внешне спокойно обратился к Кропинскому:

— А потом положишь мешки с вещами сюда.

Цвейлинг тоже принял равнодушный вид.

— Разбираете вещи?

— Так точно, гауптшарфюрер, — чтобы не завелась моль.

Кропинский, хорошо владея собой, загородил проход еще одним штабелем.

Цвейлинг быстро подошел к Кропинскому, пнул его коленом пониже спины и отодвинул мешки в сторону.

В передней части вещевой камеры стоял Пиппиг и, дрожа от страха, следил за Цвейлингом, который исчез в глубине склада. Понимая всю опасность положения, Гефель и Кропинский обменивались взглядами.

Когда Цвейлинг вдруг вырос из-за мешков, малыш, спасаясь от эсэсовца, забился в угол и сжался в комок. Тут подошел Гефель. Цвейлинг растянул рот в глупой ухмылке, отчего кожа складками легка вокруг подбородка, образовав что-то вроде венца.

— Так! Ясно! Здесь завелась моль, — хитро сказал он.

Коварное дружелюбие его тона насторожило Гефеля, и он решил пойти прямо навстречу опасности. Только мужество и полнейшая откровенность могли как-то спасти положение.

— Гауптшарфюрер… — начал Гефель.

— Ну что?

— Мне хотелось бы вам объяснить…

— Ну, понятно. Как же иначе? — Цвейлинг носком сапога указал на ребенка. — Захватите-ка эту моль с собой.

Кропинский побрел за Гефелем и Цвейлингом и тоже вошел в кабинет начальника. Гефель опустил ребенка на пол, и малыш робко заполз в угол. Цвейлинг пренебрежительно махнул рукой в сторону Кропинского, и тому пришлось удалиться.

Не успел Цвейлинг сесть за письменный стол, как у ворот завыла сирена. Она ревела, как голодный хищник. Цвейлинг выглянул в окно, и Гефель воспользовался благоприятной возможностью, чтобы заговорить на постороннюю тему.

— Воздушная тревога, гауптшарфюрер! Не сойдете ли в подвал?

Цвейлинг осклабился, по-видимому силясь улыбнуться. И только когда сирена стихла, испустив гортанный звук, он ответил:

— Не-ет! На этот раз я останусь наверху, с вами.

Он закурил сигарету и стал дымить, глядя перед собой. После каждой затяжки челюсть его отвисала. Казалось, он что-то обдумывал.

Гефель, готовый ко всему, недоверчиво следил за странным поведением Цвейлинга. Наконец Цвейлинг поднял глаза на Гефеля. И опять Гефелю показалось, будто он что-то взвешивает.

— Вчера они уже были за Эрфуртом, — неожиданно проговорил он.

Гефель молчал. «Что ему от меня нужно?» Цвейлинг высунул язык, коснулся его кончиком отвислой нижней губы и долго смотрел на заключенного, который с самым безучастным видом стоял перед ним. Наконец он сказал:

— Собственно говоря, я всегда хорошо с вами обращался… — И, сощурив глаза, через щелки стал наблюдать за Гефелем, ожидая ответа. Но Гефель упорно молчал, еще не понимая, к чему тот клонит.

Цвейлинг встал и прошел, волоча ноги, в угол, куда забился ребенок. Бессмысленным взглядом уставился фашист на маленькое живое существо, потом осторожно потрогал его кончиком сапога. Малютка отполз, насколько мог, дальше. В Гефеле каждый нерв был напряжен.

В переднем помещении у длинного стола стояли Кропинский и Пиппиг. Они усердно занимались подготовкой вещей для эшелона и в то же время все посматривали на застекленную перегородку. Они ожидали ужасной сцены и дивились, что в комнате Цвейлинга так тихо. Вот они увидели, как Цвейлинг подошел к Гефелю И сказал ему, по-видимому, что-то приветливое. Что же там происходит?

На лице Цвейлинга застыла широкая улыбка.

— Стоит мне захотеть, — сказал он, — стоит мне захотеть, и вы сегодня же очутитесь в карцере…

Он весело поморгал, в то же время пристально следя за Гефелем.

Кропинский и Пиппиг увидели, как Цвейлинг, оскалив зубы, провел себе указательным пальцем поперек гортани.

— Смотри! Кажется, дело дрянь, — испуганно прошептал Пиппиг.

Гефель стоял перед Цвейлингом неподвижно, все с тем же безучастным видом. Но мысль его лихорадочно работала. «Ему, безусловно, что-то от тебя нужно!»

Вдруг Цвейлинг поднял голову и прислушался. Злобный гул самолетов раздавался как раз над вещевой камерой. Он долго следил за угрожающим ревом, потом опять перевел взгляд на Гефеля. Оба молча смотрели друг другу в глаза, и каждый был занят своим. Маловыразительное лицо Цвейлинга не могло служить зеркалом его мыслей, и только моргающие глаза показывали, что за узким лбом что-то шевелится.

— Но я не захочу… — после долгой паузы произнес он.

— Знать бы, что он задумал сделать с Гефелем! — возбужденно прошептал Пиппиг.

И Кропинский отозвался таким же взволнованным шепотом:

— Неужели пошлет его в карцер?

Вдруг кровь бросилась Гефелю в голову. Он наконец понял смысл поведения Цвейлинга. Потрясение было так велико, что он не мог произнести ни слова. Между тем Цвейлинг почувствовал, что Гефель его понял. Испугавшись собственной храбрости, он снова сел за стол и начал бесцельно перебирать бумаги. Испытующий взгляд Гефеля лишал его уверенности, но идти на попятный уже было поздно. Решительное слово было произнесено. И он еще более доверительно промолвил:

— Пока эта моль здесь наверху, она в безопасности…

Теперь он высказался уже совсем недвусмысленно. В Гефеле боролись противоречивые чувства. Все, что до сих пор угнетало его, было отброшено одним махом, и он наконец видел возможность надежно спрятать ребенка. Он решительно подошел к Цвейлингу. Тому вдруг стало страшно. Он затряс указательным пальцем перед лицом Гефеля и прокаркал:

— Если вас накроют, виноваты будете вы, а не я! Вы меня поняли?

Отбросив всякую осторожность, Гефель ответил:

— Я вас очень хорошо понял.

Цвейлинг испугался, что зашел слишком далеко, и, сделав над собой усилие, принял обычный повелительный тон, он сердито кивнул в сторону ребенка:

— Убрать!

Гефель взял мальчика на руки и хотел выйти. Когда он был уже у двери, Цвейлинг еще раз позвал его:

— Гефель! — Они молча оценивали друг друга взглядами. Цвейлинг прищурил глаза: — Вы хотите выйти отсюда живым?

Краткое молчание. Они, казалось, подстерегали друг друга.

— Так же, как и вы, гауптшарфюрер! — ответил Гефель и поспешно вышел из кабинета.

Гефель подошел к столу, все еще сильно возбужденный. Пиппиг заметил это и благоразумно удержался от вопросов. Гефель заставил себя успокоиться.

— Отнеси его обратно в дальний угол, — сказал он, передавая Кропинскому ребенка.

Кропинский хотел что-то спросить, но Пиппиг цыкнул на него:

— Унеси, живо!

Кропинский, прижимая к груди ребенка, поспешно ушел в глубь склада.

Ожидаемая катастрофа не разразилась, но вместо нее создалась совершенно новая и пока еще не поддававшаяся оценке ситуация. Гефель был не в состоянии что-либо объяснить, но Пиппиг этого и не требовал. По тому, как он взглянул на Гефеля, видно было, что он догадывается о содержании разговора в кабинете Цвейлинга. Он и Гефель не обменялись ни словом. Гефель устало повернулся и тяжелой походкой ушел в канцелярию. Пиппиг за ним не последовал.


Злобными, ненавидящими глазами следил Цвейлинг из окна своего кабинета за тем, что происходило вокруг. Те, что за стеклянной перегородкой, стали теперь его сообщниками. Его так и подмывало наброситься на них, заорать и в привычном опьянении властью утопить свою собственную неуверенность. Но вдруг он испуганно обернулся, совершенно отчетливо услыхав далекое буханье и громыханье — где-то одна за другой рвались бомбы. Разинув в ужасе рот, он смотрел в пустоту и прислушивался. Потом нервно потер щеку, словно проверяя, выбрита ли она.

Воздушная тревога застигла шестнадцать санитаров в тот момент, когда они в своем необычном обмундировании выстроились перед служебным помещением начальника лагеря.

Заключенные разбегались по баракам. На дороге перед лагерем было оживленно. Рабочие команды беглым шагом устремлялись в лагерь. Эсэсовцы спешили в свои убежища.

В связи с тревогой в кабинете Швааля собралось высшее начальство, и когда Рейнебот вошел доложить о прибытии санитарной команды, начальник лагеря нервно повернулся к коменданту.

— Что такое? Ах, так!

Он небрежно махнул рукой: теперь не время произносить речи. Пусть команда немедленно приступит к своим обязанностям.

Гул самолетов наполнял воздух. Где-то неподалеку слышны были разрывы.

Рейнебот вышел из административного здания и с обычным нахальным видом передал санитарной команде приказание начальника лагеря:

— Эй, орлы, убирайтесь-ка прочь!

Кён крикнул:

— Санитарная команда, смирно! — Шеренга застыла. — Налево кругом! Бегом… марш!

Рейнебот насмешливо глянул им вслед, вздохнул и поспешно удалился в бомбоубежище.


Нигде не было видно ни души, только шестнадцать санитаров в необычных головных уборах рысью бежали по наружной территории лагеря. Усмехаясь, они понимающе подмигивали друг другу.

Над ними с ревом проносились бомбардировщики. Разрывы рявкали и грохотали.

Где это — в Готе или в Эрфурте?

Достигнув наружной цепи постов, Кён доложил начальнику стражи о прибытии команды и с особым удовольствием молодцевато гаркнул:

— Четыре человека — к казармам СС! Четыре — к интендантскому складу! Четыре — к войсковым гаражам! Остальные вместе со мной пойдут к домам начальства. Через десять минут после отбоя команде быть здесь в полном составе. Понятно?

— Так точно! — ответили санитары хором.

— Разойдись!

Санитары разбежались в указанных направлениях, а начальник стражи молча стоял и смотрел. На этот раз не ему пришлось командовать.

* * *

Гефель сел за стол и уставился на лежавший перед ним список эшелона. К счастью, заключенные, работавшие в канцелярии, не заметили того, что произошло в вещевой камере, и это спасло Гефеля от любопытных расспросов. Гефель все еще был очень возбужден. Но его взволновало вовсе не коварное предложение Цвейлинга, его взволновала неожиданная возможность спасти ребенка. Все казалось таким заманчивым, легким и простым, а между тем что-то сжимало и теснило ему грудь. Ведь он только что обещал Кремеру убрать ребенка из лагеря. А Кремер верил его слову. Что, если он нарушит обещание? Если он сам спрячет малыша? Цвейлинга ему теперь нечего бояться. Гефель неподвижно смотрел на столбцы цифр. За каждым номером стоит человек, но один номер пропущен — ребенок. У него нет номера. Он не существует. Достаточно ткнуть его в чемодан и… Один из тысяч, выходя после обеда из ворот, потащит что-то с собой… Гефель закрыл глаза. Разве строгое выполнение долга не есть самое лучшее алиби перед собственной совестью?

Но вот мучительное чувство вины нахлынуло снова. И снова у Гефеля появилось гнетущее ощущение, будто издалека на него устремлены два глаза, немые и неотступные. Были это глаза ребенка? Были это глаза жены? Еще никогда за все годы заточения Гефель не чувствовал себя таким одиноким, как сейчас.

Он бежал от заманчивого предложения Цвейлинга. Бежал от безмолвного взора Пиппига. Только от себя он не мог убежать, хотя и сознавал, что слишком слаб, чтобы принять решение на свой страх и риск.

Гефель вышел к Пиппигу. Тот по-прежнему стоял у длинного стола, словно поджидая товарища. В воздухе висел непрерывный гул. Похоже было на массированный налет. Цвейлинг стоял перед угловым окном своего кабинета и смотрел на небо. Быстро взглянув в сторону Цвейлинга и убедившись, что тот его не видит, Гефель шепнул Пиппигу:

— Пойдем!

Они прошли в дальний угол склада. Кропинский, который все это время не отходил от ребенка, поднялся им навстречу. Он был весь ожидание. Трое товарищей стояли тесной кучкой. Гефель мотнул головой в сторону переднего помещения.

— Цвейлинг предложил мне оставить ребенка.

— Так! — сухо заметил Пиппиг. — Вроде бы выкупа, если дела повернутся иначе. Совсем не глупо. Ну, а что ты?

Гефель нерешительно пожал плечами. Пиппиг рассердился.

— Чего ты боишься? Ведь он у тебя в руках, теперь он тебя не выдаст.

Гефель, все еще колеблясь, пытался возражать.

— Если мы оставим ребенка, Цвейлинг решит, что мы приняли его предложение…

— А если даже так, не все ли нам равно? — настаивал Пиппиг и вдруг решительно заявил:

— Ребенок останется!

Гефель из последних сил хотел что-то резко возразить, но тут Кропинский похлопал его по плечу.

— Ты хороший товарищ!

Гефель молча засунул руки в карманы. Его взяли с наскока, и он печально усмехнулся, огорченный своей нерешительностью.

Воздушная тревога продолжалась. Заключенные томились у больших печей, вокруг которых была лишь узкая зона тепла, ибо топили скупо. Воздух нагревался от испарений человеческих тел, сгрудившихся здесь на тесном пространстве. Многие обитатели бараков спали, положив руки на стол, — окружающий шум им не мешал. Лагерь словно вымер, и просторный апельплац опустел. У ворот тоже никого не было видно. Только на вышках вокруг лагеря часовые, переминаясь с ноги на ногу, поглядывали на небо.

На наружной территории лагеря, у казарм эсэсовцев, патрулировали четверо из санитарной команды. Неторопливо шагали они от казармы к казарме, внимательно ко всему присматриваясь. Сколько же казарм занято?

Другая группа ходила по лесу с северной стороны лагеря. Отсюда, в местах, где не мешали деревья, далеко видна была Тюрингия. Под недружелюбными взглядами часовых четверка шла вдоль ограды.

У них тоже было задание. Найти, учитывая расположение леса и вышек, место в ограде лагеря, наиболее удобное для прорыва при массовом выступлении.

Каски скрывали пытливые взгляды команды от часовых. Временами четверо санитаров останавливались, казалось бы, для того, чтобы оглядеть местность и тем разогнать скуку многочасового патрулирования. Но при этом безобидном развлечении шла ориентировка и оценка расстояний. Четверка шепотом, чтобы не услышали часовые, делилась результатами наблюдений.

Лишь во второй половине дня дали отбой тревоги. Сирена возвестила об этом продолжительным воем. Лагерь ожил. Из бараков высыпали заключенные. На кухне загремели чанами, но жалкая похлебка уже успела остыть. У ворот тоже зашевелились, и вскоре Рейнебот объявил в громкоговоритель, чтобы к воротам явились отбывающие с эшелоном. Услышав приказ, Малый лагерь засуетился, как потревоженный муравейник. Перед «конюшнями» во все стороны сновали заключенные. К этому времени подтаяло, и кишевший здесь люд шлепал по топкой грязи. Старосты блоков и дневальные с ног сбились, стараясь внести в эту сумятицу хоть какой-нибудь порядок. Люди кричали, толкались, куда то протискивались, пока наконец после бесконечного шума и беготни не были сформированы маршевые колонны.

В вещевой камере выдача скудного скарба была быстро окончена. Как три заговорщика, стояли рядом Гефель, Пиппиг и Кропинский. Гефель чувствовал, что настала критическая минута. Пиппиг предложил привести Янковского, чтобы тот мог проститься с ребенком. Но Гефель не согласился, он не хотел видеть поляка, не хотел ничего знать, не хотел ни о чем слышать.

— Дружище, Андре, нельзя же, чтобы бедняга так и уехал…

— Оставь меня в покое!

Гефель был как в лихорадке. Он ушел от товарищей в канцелярию.

Пиппига охватило отчаяние.

— Сходи, Мариан, — сказал он наконец. — Сбегай в Малый лагерь и расскажи Янковскому про малыша.

Янковский находился в величайшем смятении. Эшелон вот-вот должен выступить, и никто не принес ему ребенка. Он то и дело выбегал из рядов и извергал на круглоголового старосту поток польских слов, заклиная его, чтобы тот разрешил ему сходить в вещевую камеру. Староста блока, довольный тем, что наконец собрал свою колонну, был глух к мольбам Янковского и нетерпеливо пихал его обратно в строй. Янковский был похож на пойманную птицу.

Увидев вдруг Кропинского, возбужденный поляк кинулся ему навстречу. Слезы бежали по его лицу. Почему он должен покинуть лагерь без ребенка? Кропинский не находил слов, чтобы утешить несчастного.

— Не надо плакать, братишка, — без конца твердил он. — Поверь мне, мы лучше, чем ты, защитим маленького Стефана.

Янковский усиленно мотал головой. Вид у него был жалкий. Серую «зебровую» шапку Янковский для защиты от холода натянул на уши, она сползла ему низко на лоб, штаны и куртка, слишком большие, болтались на нем, голые ноги были засунуты в бесформенные деревянные башмаки. Длинным обтрепанным рукавом Янковский вытирал слезы, застилавшие ему глаза. Исстрадавшееся, несчастное существо. У него хватало душевных сил только на то, чтобы смиренно просить:

— Отдайте его мне, ну, пожалуйста, отдайте его мне!

Он хотел броситься перед Кропинским на колени, но тот, схватив его за локти, сильно тряхнул, словно этим можно было его вразумить.

— Не плачь, братишка, не плачь! — все повторял Кропинский — Ну чего ты плачешь? Ты ведь даже не отец малютки.

Янковский возмутился.

— Я больше, чем отец!

В бурном приливе чувств Кропинский прижал несчастного к себе и поцеловал.

— Иди, брат, да будет тебе защитой пресвятая матерь божия!

Но Янковский, крепко вцепившись в Кропинского, не желал уходить. Кропинский едва выносил эту муку. Он снова и снова прижимал к себе одинокого горемыку, потом оторвал его от себя и быстро пошел прочь.

— Брат, брат! — кричал ему вслед Янковский, но тот уже не слышал. Янковский, бессильно уронив руки, тихонько застонал, а возбужденный староста, опять увидев поляка не в ряду, бешено накинулся на него:

— Черт бы тебя побрал! Чего ты все тут торчишь? Убирайся-ка на свое место, живо!

Янковский покорно вернулся в свой ряд и, корчась от душевной муки, поплелся вместе с длинной колонной в гору, на апельплац. Здесь опять поднялась страшная суматоха. Наконец Рейнебот, пересчитав партию, построил ее, затем ворота раскрылись, и серая тысяченожка медленно и с трудом поползла из лагеря.

В суете отправки эшелона Кремер забыл о ребенке. Но теперь, когда жалкое шествие двигалось мимо него, он, заметив в рядах заключенного с мешком на спине, подумал: «Не этот ли?»

Но это был не польский еврей Захарий Янковский. Тот, шатаясь, брел без багажа к неведомой следующей остановке.

Итак, все было кончено! Того, что Гефель сделал, уже нельзя было поправить, он это понимал. Усталый, сидел он в канцелярии и готовил для Цвейлинга вещевой список только что ушедшего эшелона.

Пиппиг меж тем вздохнул с облегчением. Все в порядке, ребенок спасен. Дело ясное! Пиппиг ликовал. Такую ловкую шутку удалось сыграть! И с кем? С эсэсовцами? С бедным польским евреем Янковским? С жизнью? С судьбой? Слишком сложные вопросы! Он не стал ломать себе голову, а только радовался, что сделал нечто полезное для малютки.

А Кропинский? Тот сидел в укромном углу, держал мальчика на коленях и тихо, очень тихо напевал ему песни родины.

Гефель подал Цвейлингу вещевой список.

— Кстати об этой моли, — сказал Цвейлинг. — Она должна была отправиться с эшелоном, не так ли?

Он оттянул нижнюю губу и высунул язык. Гефель секунду помедлил с ответом, но тут же принял решение.

— Так точно, гауптшарфюрер!

— А теперь вы должны помалкивать, и другие тоже.

— Так точно, гауптшарфюрер!

Цвейлинг скривился.

— «Так точно, так точно!» — передразнил он. — Нечего нам дурачить друг друга. Через неделю-другую американцы будут здесь, и тогда вы возьмете свою моль на руки и скажете американцам: «Вот этим мы обязаны нашему гауптшарфюреру»…

— Так точно, гауптшарфюрер! — с трудом выдавил из себя Гефель.

Цвейлинг отбросил дружеский тон.

— К черту вас с вашим вечным «так точно»! В конце концов, это большая глупость, что я… Если история выплывет, все вы очутитесь в карцере. Мне-то ничего не будет. Надеюсь, это вам ясно?

— Так точно!

Цвейлинг откинулся в кресле.

— Стало быть, скажите своим, чтоб они держали язык за зубами.

— Так точно, гауптшарфюрер!


Пиппиг принес ребенку чашку жидкого кофе, куда добавил несколько ложек свекольного сока. Ребенок глотнул и отодвинул чашку.

— И мне это было бы не по вкусу, — озабоченно вздохнул Пиппиг.

— Что же мы давать для малый ребенок? — Кропинский беспомощно повел плечами. — У него такие тонкие ручки, такие тонкие ножки!..

Пиппиг ощупал худенькое тельце. Да, в чем только душа держится!

— Малый ребенок надо иметь хлеб, белый хлеб, и сахар и молоко.

Пиппиг рассмеялся.

— Молоко? Да что с тобой, Мариан! Не могу же я кормить его грудью.

Кропинский озабоченно покачал головой. Пиппиг двумя руками потер бритый затылок и вдруг выпалил:

— Ну, ясно! Малышу нужно молоко.

— Откуда же ты возьмешь?

Но у Пиппига, по-видимому, уже возник план, а если он что-либо решал, то не допускал колебаний.

— Пиппиг-цыпик, не тужи и себя покажи! — задорно произнес Пиппиг, но тут же подсел к ребенку и ласково похлопал по его ручонке. — Вот увидишь, мой маленький, завтра дядя Пиппиг пойдет на большой луг, там много коров, и они делают «му-у»… — Ребенок улыбнулся. Пиппиг обрадованно взял его личико в руки. — Ты еще научишься у нас смеяться, малыш! — И, хитро подмигнув, ткнул недоумевающего Кропинского пальцем в плечо. — А ты завтра покормишь его грудью, понятно?

В канцелярии Гефель не стал распространяться о том, как изменилось положение. Ребенок останется в камере, все понемногу улаживается, объяснил он, многозначительно кивнув в сторону кабинета Цвейлинга. Заключенные из вещевой команды сразу его поняли.

— Не болтайте о том, что у нас тут в камере…

Конец фразы Пиппиг заменил выразительным жестом. Этим все было сказано.

По окончании работ Гефель сидел за своим столом. Пиппига не было. Многие заключенные уже улеглись на нары. Позади Гефеля тесной кучкой сидели несколько человек и усиленно перешептывались.

У капо вещевой камеры путались мысли, теснило грудь. Он подпер руками голову и закрыл глаза. Ему давно уже было ясно, что он должен дать Бохову отчет в своих действиях. Неужели он трусил? Наверно, надо было спрятать ребенка и никому об этом не говорить? Даже Бохову, даже Кремеру?

Гефель все глубже погружался в унылые думы. Но вот шепот за спиной дошел до его сознания.

Под Оппенгеймом американцы создали новое предмостное укрепление. Танки прорвались на восток! Их авангард достиг Майна у Ганау и Ашаффенбурга. Восточнее Бонна идут маневренные бои. Гарнизон Кобленца отведен на восточный берег. В Бингене уже сражаются на улицах.

Гефель прислушался внимательнее. Вот как они уже близко! Как быстро идут дела!

«Ребенка просто надо было спрятать», — нашептывал ему внутренний голос. Он открыл глаза.

Действовал ли он обдуманно и последовательно? Он послушался веления сердца. Не устоял под напором чувств. Значит, сердце оказалось сильнее ума?

Чувствовать — мыслить, мыслить — чувствовать…

Думы Гефеля скользили, как корабль без руля. Измученный человек измышлял для себя тысячу оправданий. Что сделал бы он, проходя мимо стремительного потока, в котором тонет ребенок? Не думая о себе, он бросился бы в быстрину, и это было бы самым естественным.

Гефель глубоко вздохнул. Пойти к Бохову? К Кремеру? Кому сказать, что он набедокурил?


В третьем бараке помещались «прикомандированные», то есть заключенные, работавшие в офицерском казино кельнерами или на кухне, а также обслуживавшие эсэсовцев в качестве портных, сапожников, посыльных и слуг.

— Добрый вечер, Карл!

Пиппиг подсел к работавшему в эсэсовской кухне Вундерлиху и хитро ему подмигнул. Вундерлих сразу заметил, что у коротышки что-то на уме.

— Чего тебе?

— Молока!

— Молока? Для чего, собственно?

— Чтобы пить, дурень!

— Тебе?

Пиппиг сделал вид, что обиделся.

— Что до меня, я бы выпил пива, если бы оно было. — Он притянул Вундерлиха к себе и шепнул ему на ухо. — У нас ребенок.

— Ч-что такое?

— Тс-с!

Пиппиг осторожно огляделся и, положив руку на плечо Вундерлиху, шепотом посвятил его в «тайну».

— Такие-то дела, Карл, а малышке нужно молоко. Вот такие у него ручки, вот такие ножки. Как бы бедняжка не скапутился у нас. Так послушай, Карл, всего два стакана!

Вундерлих задумался.

— А как ты пронесешь молоко через ворота?

Значит, он согласен? Пиппиг просиял.

— Это уж моя забота.

— А если тебя накроют?

Пиппиг рассердился.

— Пиппиг-цыпик, не тужи и себя покажи!

Вундерлих засмеялся. Но задача была не из простых: как Пиппигу добраться до молока? Наконец было решено: Пиппиг придумает себе какое-нибудь дельце с выходом «наружу», ну хотя бы понесет старую одежду в эсэсовскую швальню. Итак, молоко требовалось доставить в швальню.

Вундерлих оглянулся и кивком подозвал одного из посыльных.

— В чем дело? — спросил тот, подходя к столу.

— Послушай, завтра с утра зайдешь ко мне и отнесешь в швальню бутылку молока. Руди придет за ней туда.

Посыльный протянул Пиппигу руку.

— Добрый вечер, Руди!

— Добрый вечер, Альфред!

Для посыльного такое поручение было пустяком. Он мог свободно ходить по всей территории лагеря.

— Будет сделано! — сказал он, не расспрашивая ни о чем, так как даже необычное дело всегда выполнялось как само собой разумеющееся.

— Нужно еще предупредить Отто, — сказал Вундерлих и отправился с Пиппигом в другой конец барака.

Отто Ланге, капо эсэсовской швальни, пожилой, в прошлом зажиточный портной, попавший в лагерь за «распространение слухов», стоял у громкоговорителя и слушал передачу последних известий.

Вундерлих отвел его в сторону.

— Завтра утром я пришлю тебе бутылку молока. Пиппиг зайдет к тебе за ней.

Портной кивнул и провел пальцем по верхней губе — привычка, оставшаяся еще со времени жизни на свободе, тогда он носил усы.

— Имей в виду, — наставлял Пиппиг портного, — я принесу тебе старые шинели. Ты затребовал их у нас, понятно?

Ланге кивнул.

— Ладно, тащи!

Какой замысловатый путь, чтобы раздобыть бутылку молока! И, несмотря на готовность всех участников, — путь опасный. Если Пиппига накроют у ворот лагеря, все дело лопнет. Он отправится прямой дорогой в карцер. Повезет ему — получит двадцать пять ударов. Не повезет — кончит свое земное странствие в крематории, и вопрос будет исчерпан. Но Пиппиг не трусил. При всевозможных отчаянных проделках, на какие он пускался, им всегда владело оптимистическое чувство: милый боженька не покинет в беде вольнодумца. Когда Пиппиг перед входом в барак прощался с Вундерлихом, тот вздумал предостеречь его:

— Только не попадись, приятель!

Пиппиг набрал в рот воздуха, уже готовый возмутиться, но Вундерлих со смехом махнул рукой.

— Я знаю, ты себя покажешь!

И Пиппиг засеменил прочь, удовлетворенный. Возвратясь в барак, Вундерлих наткнулся на санитара из эсэсовского лазарета.

— Слушай, Франц, можешь прислать мне завтра утром немного глюкозы?

Санитар с сомнением покачал головой.

— Глюкозы? У нас у самих ее почти нет.

— Мне для товарища.

— Один пакетик, не больше, — вздохнул санитар. — Пришлю с посыльным.

Вундерлих похлопал Франца по плечу.


Кремер сидел над рапортичками для завтрашней переклички, когда вошел Гефель. Опустившись на табурет, он закурил. Кремер бросил на него быстрый взгляд.

— Сошло благополучно?

Гефель молча курил.

— Один там в колонне нес мешок за спиной, это, наверно, и был тот самый поляк? — спросил Кремер, продолжая писать.

Гефелю достаточно было кивнуть, и Кремер был бы удовлетворен. Но Гефель не откликнулся и упорно глядел и пол. Кремер удивился.

— В чем дело?

Гефель сунул окурок под сапог и растоптал его.

— Я должен тебе кое-что сказать…

Кремер отложил карандаш.

— Ты что, не отдал ребенка?

Гефель поглядел ему в лицо.

— Нет.

Между ними легло молчание.

— Послушай!..

Кремер вскочил, подбежал к двери и открыл ее. Он по привычке хотел проверить, одни ли они. В канцелярии было пусто. Кремер закрыл дверь и прислонился к ней спиной. Засунув руки в карманы и плотно сжав губы, он смотрел куда-то вдаль. Гефель ожидал бурной вспышки и намерен был защищаться изо всех сил.

Но Кремер сохранял странное спокойствие, и прошло немало времени, прежде чем он заговорил.

— Ты не выполнил данного тебе указания!

— И да и нет!

Кремер ждал, что Гефель будет продолжать, но тот молчал.

— Ну? — спросил наконец Кремер.

Гефель перевел дух.

— Случилось кое-что…

Он запнулся и так, запинаясь, поведал Кремеру, что произошло между ним и Цвейлингом. Его рассказ должен был служить одновременно и объяснением и оправданием.

Кремер дал ему договорить, у него подергивалась щека, и он долго молчал даже после того, как Гефель умолк. Его лицо приняло жесткое выражение, зрачки сузились. Наконец странно хриплым голосом он проговорил:

— Сам-то ты веришь тому, что мне рассказал?

Гефель уже снопа почувствовал себя уверенно и сердито ответил:

— Я тебе не вру.

Кремер резким движением оттолкнулся от двери, прошелся несколько раз по комнате и сказал, обращаясь скорее к самому себе:

— Конечно, ты мне не врешь, но… — Он остановился перед Гефелем. — Но, может быть, ты врешь себе?

Гефель недовольно пожал плечами, и тогда Кремера прорвало:

— Ты связался с негодяем! Цвейлинг самый настоящий негодяй! Он только и ищет, как бы прикрыть нами свой тыл!

Но тут и Гефель, решив принять сражение, возразил горячо:

— Зато он теперь у нас в руках!

Из горла Кремера вырвался сухой смех.

— У нас в руках? Дружище Андре, сколько времени ты в лагере? Всего полгода, не так ли? — Он повертел вправо и влево большим пальцем. — Тыл он сумеет прикрыть и своими дружками. Или так, или этак, смотря по тому, куда ветер подует. Но стоит им отбросить американцев хоть на пять километров, как наш Цвейлинг опять начнет петухом ходить. Вот тогда он возьмет тебя под ноготь, да и мальчонку тоже. Ах, Андре, что ты натворил!

Гефель поднял руки. Казалось, он хочет заткнуть себе уши.

— От того, что ты сказал, мне еще труднее.

— А от того, что ты сделал, еще труднее нам.

Измученный Гефель простонал:

— Не мог же я ребенка…

— Ты должен был вернуть ребенка тому, кто взял на себя заботу о нем. Вот что тебе было приказано. Но ты сделал по-своему. Ты нарушил дисциплину!

— Если мы выйдем отсюда живыми, я отвечу перед партией, на этот счет ты можешь быть спокоен, — возразил Гефель.

Кремер твердо посмотрел ему в глаза:

— Партия здесь!

У Гефеля готово было сорваться с уст резкое возражение, но он сдержал себя.

Под тяжелым взглядом Кремера Гефель опустил глаза. Как ни мучительно это было, он не мог не признать, что Кремер прав. Тем не менее все в нем восставало, когда он думал о том, что должен был предоставить ребенка его судьбе. Он как бы противился мощной руке, которая грозила воткнуть ему в сердце ключ и запереть его. Он чувствовал себя виноватым и перед ребенком и перед партией. Голова его упала на грудь.

— Я не мог иначе… я… не мог, — с горечью и мукой тихо проговорил он.

Кремер в эту минуту любил Гефеля и понимал его страдания, но он взял себя в руки.

— Не когда-нибудь, а здесь и сейчас надо с этим покончить, — твердо произнес он.

Оба помолчали. У Кремера между бровей легла глубокая складка. Он беспокойно ходил по комнате, по-видимому ища выход из создавшегося положения.

— Теперь никто не сумеет избавить меня от ребенка, — поразмыслив, сказал он наконец и тут же накинулся на Гефеля: — Или ты воображаешь, что я могу подсунуть его кому-нибудь в качестве багажа?

Им снова овладело раздражение, и он яростно шагал взад и вперед.

— Если бы ты вернул ребенка поляку, его уже увезли бы из лагеря, и все было бы хорошо. А что теперь делать? Что делать?

Он сел на стол и свесил руки между колен. Гефель устало опустился на табурет. Он был внутренне опустошен.

Ожидаемого столкновения не произошло, и все высокое и благородное в его поступке испарилось. Остался только голый и трезвый факт — нарушение дисциплины. Гефель уныло смотрел перед собой.

Кремер разнял крепко сплетенные пальцы рук и наконец, более мягко, чем раньше, сказал:

— Нам незачем становиться врагами, Андре. Только не врагами! Мерзавец Цвейлинг этого не стоит. — Он тяжело спустился со стола и, внезапно приняв решение, добавил — Ты должен поговорить с Боховом. Должен! — настойчиво повторил он в ответ на горячий протест Гефеля.

Но Гефель настаивал:

— Оставим это между нами, Вальтер! Пусть Бохов думает, что ребенок уехал с поляком.

Упрашивания Гефеля действовали Кремеру на нервы.

— Теперь, когда ребенка приходится оставить в лагере — ты слышишь, приходится, — прорычал он, — это уже не только наше дело. Я не знаю о твоих обязанностях. Не надо рассказывать мне о них, но ты должен понять, какой опасности ты подверг себя из-за ребенка.

— А что мне было делать, когда я его нашел?

— Вздор! Речь не об этом. Тебе был дан приказ отправить ребенка из лагеря.

— Да, конечно, но…

Этот возглас отчаяния ударил Кремера, как ножом. Он тяжело дышал, глаза его потемнели. Два товарища стояли друг против друга и мучительно искали выхода. Не выдержав, Кремер снова зашагал взад и вперед. Как быть?

Он почти не слушал Гефеля, который вновь принялся убеждать его:

— Это не протянется долго, Вальтер, поверь мне. Каждый день американцы могут оказаться здесь. Вальтер! Разве мы не продержимся день-другой? Зачем же мне говорить с Боховом и тревожить его? Ребенка теперь все равно не отправить из лагеря. Ты ведь сам сказал. Так в чем дело? Пусть это останется между нами. Никто ничего не знает. Только ты да я, больше никто.

— А Цвейлинг?

— Он не пикнет.

Кремер рассмеялся горько и язвительно. Создавшееся положение требовало действий, притом немедленных, все равно, будет Бохов уведомлен или нет. Ребенка не отправили из лагеря. Поручение, переданное Кремеру через Бохова, он не выполнил, как следовало. Его долг был — проверить действия Гефеля, он же предоставил все ему, а теперь?..

— Какая чертовщина! — ворчал Кремер, негодуя и на себя и на других, и метался по комнате, словно за ним гнались.

Ему не хотелось уступать Гефелю.

— Допустим, мы Бохову ничего не скажем. Что же тогда? Что тогда? — раздраженно напустился он на Гефеля.

Но это было уже почти согласие. Гефель обрадованно поднял руки, видимо желая положить их на плечи Кремеру, но тот увернулся и крикнул:

— Ребенка убрать из камеры, и подальше!

— Куда? — спросил Гефель.

— Вот именно, куда? Видишь, что ты наделал? Куда же нам его приткнуть? Его надо убрать от тебя и от проклятого Цвейлинга в такое место, куда не заглядывают эсэсовцы.

Таким местом — и единственным — был инфекционный барак в Малом лагере. Все эсэсовцы обходили его, делая большой крюк, из боязни схватить брюшной или сыпной тиф.

Кремер остановился перед Гефелем и посмотрел на него в упор.

— Барак шестьдесят первый, — лаконично изрек он.

Гефель пришел в ужас.

— В инфекционный барак? Ни в коем случае!

— Ребенок отправится в шестьдесят первый барак! — Говоря это, Кремер сам старался убедить себя в правильности решения. — Санитары-поляки живут там по нескольку месяцев, и никто из них еще не заразился. Они молодцы. О ребенке они позаботятся, будь спокоен. Это же их дитя, польское. Что ж, может, мне спрятать его у себя в корзине для бумаг, а?

Гефель молчал, кусая губы. Кремер продолжал бушевать:

— Другого выхода нет. Баста! Хватит и того, что ты втянул меня в эту историю. Так что без фокусов! Ребенка поместить в шестьдесят первом!

Гефель задумался. Все-таки это было лучше, чем эшелон. Он взглянул на Кремера.

— А Бохов?

Кремер рассердился.

— Надеюсь, это наше дело? Разве ты не сам сказал?

Гефель молча кивнул, у него уже не было сил радоваться.

* * *

Цвейлинг жил в стороне от лагеря, в красивом поселке, построенном заключенными для эсэсовцев. Два года назад он женился, и его двадцатипятилетняя супруга Гортензия — полногрудая женщина, пышущая здоровьем, — стала предметом тайной зависти многих шарфюреров в поселке. Однако брак по разным причинам не принес Цвейлингу счастья. Шикарный мундир когда-то потряс воображение Гортензии, но за время их недолгого брака она убедилась, что за эффектной декорацией скрывается пустой и слабовольный субъект. Гортензия уже не раз тайно сравнивала своего муженька с подтянутым гауптштурмфюрером Клуттигом, который, правда, был неказист, зато мужествен. В результате этих сравнений на долю Цвейлинга оставались только презрение и пренебрежение. Семейная жизнь становилась все более скучной и безрадостной, и супруги почти не находили, что друг другу сказать. Но не это в первую очередь печалило жену Цвейлинга. Гортензия не рожала детей. Врач ничем не мог помочь — внутренние сращения препятствовали зачатию. Женщина не желала с этим мириться и мысленно во всем винила узкогрудого мужа, который своим дряблым телом и бледной кожей — Цвейлинг никогда не занимался спортом — так невыгодно отличался от нее. Неудовлетворенность семейной жизнью ожесточила Гортензию, и нередко в постели она отталкивала мужа, угрюмо бросая: «Ах, оставь!»

Но иногда ей становилось его жаль, и если она допускала его к себе, он потом, как собачка, которую погладили, довольный уползал назад в свою постель.

Хозяйство Гортензия вела самостоятельно и не позволяла Цвейлингу вмешиваться, да и вообще она имела привычку действовать, не спрашивая мнения мужа.

В этот вечер Гортензия сидела в столовой — эта комната служила и гостиной — перед буфетом и укладывала в ящик фарфоровую посуду, заботливо обертывая каждую вещь газетной бумагой.

Цвейлинг был уже дома. Стащив с себя сапог и поставив босую ногу на сиденье кресла, он толстым серым носком вытирал разопревшие пальцы, потом с огорчением стал рассматривать пятку — опять натер до крови!

Гортензия не обращала на него внимания. Она была занята укладкой посуды. Цвейлинг снова натянул носок и, напрягаясь, снял другой сапог. Затем вынес сапоги, в шлепанцах и расстегнутом кителе вернулся в комнату и сел в кресло.

Некоторое время он наблюдал за Гортензией, оттянув нижнюю губу. В памяти мелькнуло, как один из шарфюреров, смачно ухмыльнувшись, сказал ему: «Ножки у твоей жены… ого!»

Цвейлинг смотрел на круглые, чуть полноватые икры Гортензии и на кусочек голой ляжки под задравшейся кверху юбкой. Да, тому парню она пришлась бы по вкусу!..

— Что ты делаешь?

— Никогда не знаешь… — небрежно процедила Гортензия.

Цвейлингу такой ответ показался непонятным. Он попытался вложить смысл в слова жены, но это ему не удалось.

— Что ты сказала? — снова спросил он.

Гортензия оторвалась от своего занятия и раздраженно ответила:

— А ты думаешь, я брошу мой чудесный фарфор?

Теперь Цвейлинг понял. Он сделал успокаивающий жест.

— До этого еще не дошло…

Гортензия рассмеялась недобрым смехом и продолжала упаковывать посуду, теперь уже разъяренная. Цвейлинг откинулся в кресле и, с наслаждением вытянув ноги, сложил руки на животе. Немного помолчав, он сказал:

— Но я уже принял меры…

Гортензия откликнулась не сразу, сначала она не придала значения словам мужа, но затем, повернув к нему голову, она с любопытством спросила:

— Вот как? А что именно?

Цвейлинг тихонько засмеялся.

— Да говори же! — сердито крикнула Гортензия.

— Видишь ли, один заключенный, капо, спрятал у меня еврейского ублюдка.

Цвейлинг снова негромко рассмеялся. Теперь уже Гортензия всеми своими пышными телесами повернулась к мужу.

— Ну и что же? Что дальше?

— Я его и сцапал.

— Ты отобрал у него ребенка?

— Я не так глуп.

— Так что же ты сделал? — торопила мужа Гортензия.

Цвейлинг лукаво скривил рот, прищурил глаз и, наклонясь к Гортензии, доверительно прошептал:

— Ты прячешь фарфор, а я — еврейского ублюдка.

Он беззвучно захихикал.

Гортензия стремительно поднялась.

— Рассказывай!

Цвейлинг снова откинулся в кресле.

— Что же тут, собственно, рассказывать? — проговорил он. — Я накрыл капо, а дальше все было очень просто. Если бы я отправил его в карцер, он теперь был бы уже трупом.

Гортензия слушала с возрастающим напряжением.

— Так почему же ты не…

Цвейлинг хитро постучал пальцем по своему лбу.

— Ты не тронешь меня, а я не трону тебя. Так будет вернее.

Он с изумлением заметил, что Гортензия испуганно вытаращила на него глаза.

— Что с тобой? Чего ты пялишь глаза? — спросил он.

— А ребенок? — спросила Гортензия; у нее перехватило дыхание.

Цвейлинг повел плечами и небрежно заметил:

— Он все еще у меня в камере. Мои черти смотрят в оба, можешь не беспокоиться.

Гортензия без сил опустилась на стул.

— И ты полагаешься на своих чертей? Хочешь торчать в лагере, пока не придут американцы? Ну, знаешь…

Цвейлинг устало махнул рукой.

— Не болтай чепухи! Торчать в лагере? А ты уверена, что я сумею быстро выбраться из лагеря, когда начнется горячка? На этот случай еврейский ублюдок — замечательная штука! Ты не находишь? По крайней мере они будут знать, что я добрый человек.

Гортензия в ужасе всплеснула руками.

— Готгольд, муж мой! Что ты наделал!

Цвейлинга удивило ее волнение.

— Чего тебе еще надо? Все будет в порядке.

— Ну как ты себе все это представляешь? — гневно возразила Гортензия. — Когда придет их час, эти разбойники не станут обсуждать, добрый ли ты человек. Они ухлопают тебя, прежде чем появится первый американец. — Она снова всплеснула руками. — Шесть лет мой муж в эсэсовских частях…

Цвейлинг готов был вскипеть. Высмеивать свою принадлежность к эсэсовцам он Гортензии не позволит! Тут он не терпел никакой критики. Но жена бесцеремонно перебила его:

— Ну, а ты думал о том, что будет дальше? А? Если настанут новые времена, чем ты займешься?

Раздраженный гневом жены, Цвейлинг уставился на нее. Гортензия стояла перед ним, воинственно подбоченясь. Цвейлинг заморгал, растеряв все свои мысли. Гортензия вдруг затараторила несдержанно и злобно:

— Я могу работать! Могу пойти в кухарки! А ты? Ты ничему не учился. Если твоей эсэсовской службе придет конец, что тогда?

Цвейлинг вместо ответа только лениво отмахнулся. Гортензию это не удовлетворило.

— Может, мне взять тебя на содержание?

— Перестань молоть чепуху! — Цвейлинг чувствовал, что Гортензия его презирает. — Подожди, посмотрим, как все обернется. Ты же видишь, что я был предусмотрителен.

— С этим еврейским ублюдком? — визгливо расхохоталась Гортензия. — Предусмотрителен! Надо же додуматься! Пойти на сговор с коммунистами!

— Ты ничего не понимаешь!

Цвейлинг вскочил и сердито зашагал по комнате. Гортензия подбежала к нему и, дернув его за рукав, повернула к себе. Он огрызнулся, но это не произвело на нее никакого впечатления.

— А если это выплывет? Что тогда?

Цвейлинг испуганно посмотрел на Гортензию.

— Что может выплыть?

Она теребила его за рукав, назойливо повторяя:

— А что, если это выплывет?

Цвейлинг угрюмо оттолкнул ее руку, но Гортензия не сдавалась. Когда он хотел пройти мимо нее, она загородила ему дорогу.

— Есть у тебя разум? Или тебя бог обидел? Натворить такое под самый конец! Неужели ты не понимаешь, что ты наделал? Если эта история выплывет, твои же дружки прищелкнут тебя в последнюю минуту.

Потеряв уверенность, Цвейлинг пролаял:

— Так что же мне прикажешь делать?

— Не кричи так, — зашипела Гортензия. — Ты должен отделаться от этого еврейского ублюдка, и чем скорее, тем лучше!

Неподдельный страх Гортензии заразил Цвейлинга. Он вдруг осознал опасность.

— Но как это сделать?

— Мне-то откуда знать? Ведь ты шарфюрер, а не я!

Она сама кричала слишком громко и теперь испуганно смолкла. Разговор вдруг пресекся.

Гортензия наклонилась над ящиком и вновь занялась укладкой, с яростью разрывая газетные листы. В продолжение всего вечера супруги не обменялись почти не единым словом.

Цвейлинг искал выхода из положения. Уже лежа в постели, он не переставал ломать себе голову. Вдруг он приподнялся и толкнул жену в спину.

— Гортензия!

Она испуганно села в постели и со сна долго не могла прийти в себя. А Цвейлинг тем временем торжествующе кричал:

— Придумал!

— Что такое?

Цвейлинг включил свет.

— Скорей! Вылезай!

— Ну чего тебе? — дрожа от холода, проворчала Гортензия. Цвейлинг был уже у двери и повелительно рычал:

— Скорей же! Иди!

Сейчас это был шарфюрер, и Гортензия боялась его. Она вылезла из теплой постели, надела поверх тонкой ночной сорочки капот и пошла за Цвейлингом в столовую, где тот принялся ворошить содержимое одного из ящиков буфета.

— Где бумага, мне надо написать…

Гортензия оттолкнула его в сторону и сама стала рыться в ящике, где и без того был ералаш.

— На, держи!

Она подала Цвейлингу старый пригласительный билет от Объединения женщин-нацисток, но Цвейлинг яростно швырнул его обратно в ящик.

— Ты с ума спятила? — Он оглядел комнату. На одном из стульев лежал пакет. Цвейлинг оторвал кусок от обертки. — Это подойдет. — И положив клочок бумаги на стол, он грубо скомандовал — Карандаш, живо! Садись сюда, будешь писать..

Войдя в раж, он нетерпеливо скреб щеку.

— Ну, как это пишется?

— Я еще не знаю, чего ты хочешь, — буркнула Гортензия, садясь с карандашом за стол.

— Пиши! — прикрикнул на нее Цвейлинг, но как только жена коснулась карандашом бумаги, удержал ее руку. — Не так! Печатными буквами! Должно выглядеть так, будто писал заключенный.

Гортензия с возмущением бросила карандаш.

— Ну, знаешь ли…

— Чепуха! Пиши! — Он опять почесал щеку и начал диктовать — Капо Гефель и поляк Кропинский спрятали в вещевой камере еврейского ребенка, а гауптшарфюрер Цвейлинг ничего об этом не знает.

Гортензия жирными печатными буквами выписывала это на бумаге. Цвейлинг задумался. Нет, не то!

Он оторвал от обертки еще клочок и сунул его Гортензии.

— Гефель из вещевой камеры и поляк Кропинский хотят насолить гауптшарфюреру Цвейлингу. Они спрятали в вещевом складе, в правом дальнем углу, еврейского ребенка.

Цвейлинг, стоя за спиной Гортензии, заглянул ей через плечо.

— Так будет лучше. А теперь подпишись: заключенный из вещевой камеры.

Еще не кончив выводить буквы, Гортензия спросила:

— Что ты сделаешь с этой запиской?

Цвейлинг с довольным видом потер руки.

— Незаметно подсуну ее Рейнеботу.

— Ну и мошенник же ты! — презрительно сказала Гортензия.

Цвейлинг счел это за одобрение. Тугие груди Гортензии под тонкой ночной сорочкой дразнили его взгляд.


На другой день Пиппиг сразу же после утренней переклички помчался в лазарет. Здесь в амбулатории он застал Кёна.

— Послушай, мне нужна резиновая грелка!

— Зачем тебе? — Кён удивленно посмотрел на Пиппига, запыхавшегося от быстрого бега, и отрицательно покачал головой. — У нас их очень мало.

— Я сейчас же принесу обратно.

Пиппиг продолжал клянчить, и потребовалось все его красноречие, чтобы выманить у недоверчивого Кёна одну из драгоценных грелок. После этого Пиппиг бросился назад в вещевую камеру и попросил Кропинского привязать ему грелку к животу. Захватив тюк из приготовленных Кропинский шинелей, он покинул вещевую камеру и, пройдя апельплац, приблизился к воротам. Здесь он объяснил, куда идет. Эсэсовец за окошком равнодушно выписал пропуск. Дежурный блокфюрер оглядел Пиппига.

— Куда ты тащишь этот хлам?

Готовый к любым вопросам и всяким неожиданным препятствиям, Пиппинг четко повернулся правым плечом вперед, хорошо зная, что военная выправка, которой эсэсовцы придают особое значение, может служить самым лучшим пропуском.

— Несу отборные шерстяные вещи для ремонта в швальню СС! — отчеканил он, делая ударение на слове «шерстяные», особенно благозвучном для уха блокфюрера. Как-никак, война шла уже пятый год…

Пиппиг охотно дал блокфюреру осмотреть шинели. Правдоподобное объяснение и отличное качество вещей не давали повода придраться к заключенному. Легким кивком блокфюрер отпустил Пиппига.

— Ну, проваливай!

Пиппиг, уже без надобности, проделал образцовый поворот налево кругом на каблуке. Когда он выбрался за ворота, у него было такое чувство, словно он только что проскользнул сквозь игольное ушко.

В швальне его встретил роттенфюрер.

— Что это вы принесли?

Не успел Пиппиг ответить, как Ланге издали крикнул эсэсовцу:

— Это материал для починки, роттенфюрер. Я затребовал его из вещевой камеры. Все в порядке.

Роттенфюрер пропустил Пиппига.

Тот протащил шинели между рядами заключенных, работавших на швейных машинах, и плюхнул тюк на закройный стол перед Ланге. Капо обстоятельно осмотрел каждую шинель. Он высоко поднимал ее, вертел во все стороны, выворачивал наизнанку, расстилал на столе, проверял подкладку, сукно и вообще делал вид, что очень занят. Но глаза его во время этой кипучей деятельности частенько посматривали в определенном направлении, и Пиппиг смекнул. Ага, под столом, в ящике для обрезков!

Пиппиг проворно опустился на корточки. Ланге прикрыл его, широко распялив в руках шинель, внизу же Пиппиг был скрыт обшивкой стола. Ловкими пальцами Пиппиг расстегнул куртку и рубашку, отвинтил пробку грелки, порылся в ящике, нашел бутылку и, перелив молоко, снова спрятал пустую бутылку среди лоскутьев. В этот мне сверху упал пакетик. Глюкоза! Пиппиг взглянул на Ланге. Тот прищурил один глаз. Они поняли друг друга.

Пиппиг спрятал пакетик, привел в порядок одежду и выпрямился. Бросив несколько незначительных слов Ланге, коротышка затопал прочь. У выхода роттенфюрер сделал отметку на пропуске.

Холодное как лед молоко студило Пиппигу живот. По дороге он переложил пакетик с глюкозой в шапку. Таким образом пакетик всегда был у него в руке, когда приходилось срывать с головы шапку, приветствуя кого-либо из эсэсовцев.

Подходя к воротам лагеря, Пиппиг увидел у окошка группу заключенных и заметил, что блокфюрер ощупывает каждого из них.

Черт бы его побрал! Вот негодяй — обыскивает!..

Повернуть назад или остановиться Пиппиг уже не мог — он был слишком близко к воротам. Как быть? Смелость города берет! Пиппиг-цыпик, не тужи и себя покажи! Бесстрашно полез Пиппиг в игольное ушко. Протиснувшись между заключенными, он сорвал с головы шапку с пакетиком, щелкнул каблуками и выкрикнул:

— Заключенный две тысячи триста девяносто восемь возвращается из швальни СС в лагерь!

Когда занятый обыском блокфюрер повернулся к Пиппигу, тот протянул ему пропуск, сделал элегантный поворот и… вот он уже проскользнул сквозь игольное ушко. В эти секунды напряжение, казалось, достигло предела. А что, если бы за его спиной раздался крик: «Эй ты, из вещевой камеры! Назад, к воротам!»

С каждым шагом, удалявшим Пиппига от ворот, напряжение в нем ослабевало. Холода на животе он больше не ощущал. Окрика не раздалось! За Пиппигом тянулась бесконечная спасительная пустота. Оставив позади половину апельплаца, Пиппиг перешел на рысь. Напряжение совсем исчезло, и вместо него в груди Пиппига разлилось чувство огромного ликования.

Пиппиг мчался вперед. Радуйся, малыш, будет тебе молоко!

У Кропинского в глазах стояли слезы радости. Опустившись перед ребенком на корточки, они благоговейно созерцали, как лакомился малютка. Обеими ручками он крепко держал большую алюминиевую кружку и, напоминая маленького медвежонка, все чавкал, чавкал…

— Добрый брат, храбрый брат!.. — то и дело поглаживая рукав Пиппига, шептал Кропинский.

Пиппиг возражал:

— Брось! Если бы ты знал, какого я труса праздновал…

Он смеялся, он сам не верил, что нее так окончилось. За ними вдруг вырос Гефель, и они радостно посмотрели на него.

— Откуда у вас молоко?

Пиппиг осклабился, слегка ткнул мальчика указательным пальцем в брюшко:

— На лугу стоит коровка и делает «му-у»!

Ребенок засмеялся.

Пиппиг сел на пол и захлопал в ладоши.

— Он засмеялся! Вы слышали? Он засмеялся!

Гефель оставался серьезным. Он провел тревожную ночь, и вид у него был усталый. Еще до утренней переклички он узнал от Кремера, что тот уже обо всем договорился с поляком Цидковским, старостой шестьдесят первого барака.

Гефель стоял теперь перед ребенком и смотрел, с каким удовольствием он пьет молоко. Вот сейчас придется этим двум объяснить, что ребенок…

— Послушайте… — начал Гефель.

Пиппиг сразу догадался, что устами Гефеля говорит лагерный староста. Он видел утром, как Кремер направлялся к Гефелю. Очевидно, у старосты были основания, чтобы убрать ребенка из камеры. Но почему именно в инфекционный барак?

Гефель успокоил обоих. Днем невозможно перенести ребенка в Малый лагерь. Это можно сделать только под покровом темноты. После общей переклички Цвейлинг обычно уходил из вещевой камеры, вот тогда и наступал благоприятный момент. Пиппиг засунул руки в карманы и голосом, полным печали, проговорил:

— Бедный котеночек!

Подошел заключенный и предупредил их: явился Цвейлинг. Им пришлось разойтись.

Цвейлинг сразу же направился в свой кабинет. Ему до сих пор еще не удалось подбросить записку. Придя в лагерь, он осторожно заглянул в комнату коменданта. Рейнебот сидел за письменным столом и удивленно посмотрел на Цвейлинга, который, смущенно поклонившись, удалился. Что нужно этому олуху из вещевой камеры?

За утро Цвейлинг несколько раз выходил из камеры, но его преследовали неудачи — каждый раз у ворот что-нибудь мешало его замыслу.

Послеобеденные часы Цвейлинг провел у себя в кабинете, погруженный в думы. После вечерней переклички Рейнебот обычно садился на мотоцикл и уезжал к своей милой в Веймар. Чтобы отделаться от записки, Цвейлингу ничего не оставалось, как провести перекличку и выждать, пока Рейнебот покинет лагерь.

Хорош ли вообще этот план с проклятой запиской?

Страх, который нагнала на него Гортензия, все еще парализовал его члены. Все это время, пока он служил в частях СС, ему не приходилось задумываться о будущем. Он принадлежал к объединению «Мертвая голова» и к лагерным войскам эсэсовцев, и это освобождало его от всех житейских хлопот. Лишь после вчерашнего объяснения с Гортензией он устрашающе ясно, прямо перед собой, увидел момент, когда лагеря больше не будет, и этот момент уже трудно было мысленно отодвигать в блаженную даль. О том, что он сам может погибнуть, Цвейлинг не думал. Для этого он был слишком туп. Со скукой смотрел он сквозь стеклянную перегородку на заключенных, работавших в камере, и в голове у него вяло шевелились мысли. Что с ним будет?

«Может, мне взять тебя на содержание? Ты ничему не учился». Эти слова все еще сверлили его мозг, да к тому же не давала покоя мысль, что в скором будущем его ждет нелегкая жизнь. И надо же, чтобы на фронте все пошло вкривь и вкось!

До сих пор он жил, не зная забот. И вдруг все это разом должно измениться! Фюрер просчитался. Фюрер? Глупости! О нем Цвейлинг в ту минуту думал как о ком-то совершенно постороннем и недосягаемом. Отсиживается себе где-то в надежном бомбоубежище!

Цвейлинг чувствовал себя покинутым. Начальник лагеря не обращает на него внимания. А другие? Клуттиг? Рейнебот? Они с ним любезны, только когда можно чем-либо поживиться. Золотым портсигаром какого-нибудь еврея, брильянтовым перстнем, золотой авторучкой… «Дружище гауптшарфюрер…» — и хлопают его по плечу.

Дружище? Цвейлинг рассмеялся, представив себе, как будут глумиться над ним эти «господа друзья», если ему в один прекрасный день понадобится их помощь. Неопределенный страх, от которого Цвейлинг никак не мог избавиться, внезапно превратился в страх перед Клуттигом и Рейнеботом. Вдруг всплывет история с еврейским ублюдком? Тогда эти не поколеблются отправить его на тот свет…

К длинному столу подошел Гефель и беседовал теперь с другими заключенными. Цвейлинг ненавидящими глазами смотрел на них. Страх в нем изменил окраску и превратился в ненависть к «подлому псу», который развел у него все это свинство с еврейским ублюдком. «Вот кого я должен благодарить! — думал Цвейлинг. — Погоди, уж я поджарю тебя, скотина, на медленном огне!»

«Заткни хайло! Опять распустил слюни!..»

Гортензия часто произносила эти грубые слова — ей был ненавистен вечно разинутый рот Цвейлинга.

Цвейлингу почудилось, что он слышит голос жены, и он тут же очнулся от своих дум. Как застигнутый врасплох, он захлопнул рот, поднялся и, шагнув к двери, открыл ее:

— Гефель!

Гефель вскинул глаза и последовал за Цвейлингом в кабинет. Каждый раз, когда они стояли друг против друга, им приходилось тщательно вычеркивать из памяти то, что теперь вклинилось между ними — вопрос о ребенке! Вопрос этот затаился в их черепных коробках как нечто опасное для обоих, и Гефель с любопытством ждал, что Цвейлинг сейчас скажет ему. Спокойно и прямо смотрел он в лицо шарфюреру. Тот вытянул под столом длинные ноги.

— Сегодня больше эшелона не будет. После переклички убирайтесь все в свои бараки.

Что это значило?

— Вам не нравится, что вы раньше уйдете отдыхать?

Это должно было звучать приветливо.

— У нас еще очень много дела.

Цвейлинг кивком отпустил заключенного.

— Доделаете завтра. На сегодня довольно! И без того скоро конец, — добавил он.

— Как прикажете вас понять, гауптшарфюрер? — представился наивным Гефель.

— Да вы не притворяйтесь, — с деланной доверчивостью сказал Цвейлинг. — Мы оба знаем, о чем речь.

Они молча смерили друг друга взглядом.

— Объявите перекличку. Ключ я сегодня возьму с собой.

Выходя из кабинета, Гефель чувствовал на спине подстерегающий взгляд Цвейлинга. Незаметно подмигнув Пиппигу, который стоял у стола и подозрительно следил за кабинетом, он дал тому понять, что происходят какие-то события. Они не обменялись ни единым словом, только глаза их сказали: «Не зевай!»

— Стройся на перекличку! — Гефель шел по камере. — Стройся на перекличку!

Заключенные, дивясь преждевременной перекличке, собрались в переднем помещении у длинного стола. Тем временем Гефель ходил по камере и проверял, закрыты ли окна. Он размышлял: если Цвейлинг на этот раз сам отнесет ключ к воротам, камеру им не открыть, и проникнуть в нее можно будет лишь окольным путем.

Первоначальный план приходилось отбросить.

Гефель чувствовал, что где-то притаилась опасность.

Почему Цвейлинг дольше обычного торчит в камере? Что он задумал?

Из угла вышел Кропинский, тоже удивленный ранней перекличкой.

— Что случилось?

Гефель успокоил поляка и отослал его в переднее помещение. После его ухода Гефель открыл одно из двух окон, выходивших на боковую сторону здания, и высунулся наружу. На три метра ниже окна начиналась крыша здания, соединявшего вещевую камеру с баней. Гефель остался доволен. Он закрыл окно, но затвор поставил так свободно, что при нажиме на оконную раму снаружи он должен был податься. После этого Гефель направился в переднее помещение.


Уже стемнело, и лагерная перекличка давно окончилась, а Цвейлинг все еще оставался в вещевой камере. Укрытые мраком, в углу между кухней и баней стояли Гефель, Пиппиг и Кропинский. Молча наблюдали они за окном во втором этаже большого каменного здания. Сеял мелкий холодный дождь. Спрятав руки в карманы тонких штанов, трое мужчин неуклонно следили за окнами. Над лагерем нависла мертвая тишина. Не видно было ни одного заключенного. Время от времени по хрусткому гравию пробегал какой-нибудь возвращавшийся из канцелярии блоковый староста и исчезал в одном из бараков. Вспугнутая тишина успокаивалась и снова застывала. Слабо тлели красные лампочки на заборе. Тускло поблескивал мокрый от дождя асфальт на широком апельплаце. Вокруг лагеря чернел лес.

Кропинский что-то прошептал, но его нельзя было понять, и ему не ответили.

Спал ли уже ребенок?

Цвейлинг, придя в свой кабинет, поставил лампу под письменный стол и завесил ее, чтобы свет не проникал сквозь незатемненные окна наружу. Прошло достаточно времени, и теперь он мог быть уверен, что Рейнебот покинул лагерь, а часовых у ворот больше нет. Записка лежала наготове в верхнем наружном кармане кителя. Цвейлинг потушил лампу и поставил ее обратно на стол. Ощупью пробираясь вдоль окон склада, он прошел в дальний угол, отодвинул в сторону штабель мешков с одеждой и посветил перед собой карманным фонариком. От слепящего света ребенок широко раскрыл глаза и тут же заполз под одеяло.

На дворе Кропинский дернул Гефеля за рукав.

— Смотри-ка!

Все трое уставились на последнее окно, за которым колебался неверный отсвет. Пиппиг вдруг побежал к вещевой камере. Гефель настиг его, прежде чем тот успел ринуться через незапертую дверь в здание, оттащил назад и зашипел:

— Ты с ума спятил?

— Убью собаку! — прохрипел Пиппиг.

Теперь подоспел и Кропинский. Наверху скрипнула дверь. Надо было принимать решение. Трое заключенных перешептывались торопливо и взволнованно.

Гефель исчез в здании, а двое других, как мыши, шмыгнули в темноту ниши под наружной каменной лестницей. Гефель молниеносно закрыл за собой дверь. Над ним раздавалось звяканье подкованных сапог по каменным ступеням. Тусклое сияние от затемненного карманного фонаря, как призрак, скользило вниз по лестнице. В вестибюле стоял мрак. У Гефеля было меньше секунды, чтобы решить, куда спрятаться, да и выбирать, собственно, не приходилось, Оставался только угол двухметрового простенка рядом с входной дверью. Ждать стоя или опуститься на корточки? Повинуясь инстинкту, Гефель мгновенно съежился на корточках у голой стены, убрал голову в колени и обхватил ее руками. Он даже закрыл глаза, словно это могло сделать его невидимым.

Цвейлинг дошел до нижней площадки и направился к двери. Сейчас решится, будет ли ближайший миг счастливым или… Стоит фонарю случайно качнуться в сторону, и Гефель будет обнаружен. Но Цвейлинг направил узкий луч на дверную ручку.

Гефель, затаив дыхание, всем своим существом следил за бешеным бегом секунд. Но секунды пронеслись — и никаких событий не произошло.

С глубоким облегчением услышал Гефель, как открылась и снова закрылась дверь. Загремел вставляемый снаружи ключ, дважды щелкнул замок и заскрипели удалявшиеся шаги..

Гефель поднял голову. С какой невероятной быстротой пришлось ему соображать в эти секунды! Но сейчас было не время для подобных размышлений. Он выпрямился.

Двое в нише под каменной лестницей замерли, стараясь слиться со стеной. Цвейлинг прошел совсем близко от них. Его кожаный плащ блестел, а поднятый воротник упирался в края фуражки.

Длинными ногами, колени которых никогда не сгибались, он шагал по апельплацу, и постепенно его тощая, наклоненная вперед фигура растаяла, как привидение, в дожде и мраке.

Дальше все пошло так, как друзья заранее обсудили и подготовили.

Пиппиг и Кропинский крадучись пошли вдоль здания вещевой камеры. На уровне земли находились световые шахты многих окон подвального этажа. Бесшумно спустились они в последнюю из этих шахт. Осторожно подергали створки окна, и те раскрылись. Оба заключенных проскользнули внутрь.

Гефель в это время находился в первом этаже. Он все обстоятельно обдумал. С крыши соединительного здания он может быстро проникнуть в вещевую камеру, но переправить таким путем ребенка не удастся. Это отняло бы слишком много времени, и опасность попасться была бы слишком велика.

Гефель открыл окно на лестнице и прислушался. В напряжении этой минуты он ощущал, как четко работает его мозг. Это внушало ему веру в успех. Он самым точным образом представлял себе, как все должно произойти. Сначала ждать и прислушиваться. Два-три мгновения, пока не возникнет уверенность, что в ближайшем соседстве нет никого: ни заключенного, ни эсэсовца, который мог именно в эту минуту идти из лагеря. Позади здания тянулся забор, во мраке его не было видно, только слабые красные точки лампочек напоминали о нем. Напротив торцовой стены вещевой камеры стояла сторожевая вышка.

Но она не смущала Гефеля. Часовой не мог его видеть, так как между вышкой и зданием камеры находилась баня. Следующая вышка была на расстоянии двадцати пяти метров. Она была опаснее. Но и об этом обстоятельстве Гефель подумал. При таком дожде и в таких потемках часовому пришлось бы немалое время всматриваться в определенную сторону, чтобы что-нибудь разобрать. Не было никакого основания предполагать, что часовой остановит взгляд на вещевой камере как раз в тот миг, когда Гефель махнет с крыши в верхнее окно. Конечно, могло не повезти. Тогда вспыхнул бы прожектор и… конец!

Впрочем, рискуют жизнью и ради менее важных вещей; и при этом всегда хоть немного полагаются на удачу. Итак, вперед, Андре! Бесшумно перелез Гефель на крышу соединительного здания, лег ничком, прислушался. Тишина! Осторожно подполз он к торцовой стене вещевой камеры, сжался в комок. При первом же прыжке он должен был уцепиться за карниз над головой.

Гефель пригнулся, как бегун на старте, сознание и воля сосредоточились на одной цели, и он изо всех сил бросил свое тело вверх. Руки ухватились, задержались, он повис! Однако подтянуться на руках ему удалось гораздо медленнее и с большим трудом, чем он себе представлял. На какую-то долю секунды Гефелю показалось, что он попал в полосу яркого света и стал для всех видим. Внезапно в нем поднялась волна страха. Жаркая, властная. Но эта волна тотчас же разлилась по мышцам, и мышцы напряглись. Гефель подтянулся наверх. Когда он лбом надавил на оконную раму, ему показалось, что стена, к которой он прижимался, оттолкнула его и он летит вниз. Не долго думая, он отпустил одну руку, распахнул створки, словно это было самым обычным делом, и вот уже его рука крепко держится за раму. Еще рывок — и Гефель очутился внутри. Быстро запер окно, пригнулся, закрыл глаза и испытал блаженное чувство спада напряжения.

Краткий миг расслабленности, и Гефель опять вполне овладел собой. Он отодвинул в сторону штабель мешков с одеждой. Его руки нащупали тело ребенка.

— Это я, малыш! Тихо! Совсем тихонько!

Первоначально Кропинский хотел остаться в вещевой камере и дать себя запереть, чтобы потом забрать ребенка, но Гефель на это не согласился. Если бы Цвейлинг накрыл «гостя», Гефель легче справился бы с гауптшарфюрером, чем поляк.

С мальчиком на руках Гефель поспешил через длинный вещевой склад в канцелярию. Все надо было проделать быстро — в подвальном этаже его ждали товарищи. Ребенок, привыкший к необычайным событиям и подготовленный Кропинским, вел себя образцово. Гефель спустил его на пол, достал на складе одну из стремянок, которые служили для развешивания мешков с одеждой. Такой мешок, как будто случайно забытый, висел на стремянке. В нем лежала длинная веревка. Гефель вынул ее, усадил ребенка в мешок, завязал отверстие и прикрепил веревку к мешку. Потом он поставил стремянку на стол и влез по ней. Рядом с дымоходом находился люк для выхода на крышу. Избегая малейшего шума, Гефель открыл люк и снова стал вслушиваться в темноту, затем с веревкой в руке выбрался на скат крыши. Прячась позади люка, он потянул за веревку и вытащил мешок наверх; распластался на крыше, подполз к низенькой дымовой трубе и прислушался. Потом решительным движением поднял мешок и спустил его в трубу.

В подвале Пиппиг и Кропинский, открыв дверцу дымохода с напряжением прислушивались к звукам сверху. Нетерпеливый Пиппиг просунул голову в тесное отверстие. Видеть он ничего не мог, в дымоходе стояла кромешная тьма. На лицо ему падала сажа. Пиппиг вытащил голову из трубы и, чертыхаясь, вытер запорошенные глаза. Веревка шуршала, задевая за острые края устья дымовой трубы. Что, если она перетрется?

Гефель испугался и остановил ее, быстро соображая, что делать. Затем пренебрегая опасностью, выпрямился, держась за трубу, подложил под веревку руку, и отпустил ее.

Веревка соскользнула с рукава на голое запястье и начала разматываться, сдирая с руки кожу. Чтобы не застонать, Гефель прижался лбом к трубе. Наконец из подвала был подан условный сигнал — кто-то дернул за веревку. Гефель ослабил ее. Сунув ободранную руку под мышку, он в изнеможении опустился на крышу. Так просидел он довольно долго, пока боль не утихла.

В подвале двое друзей старались протащить мешок сквозь отверстие дверцы. Мальчик застонал.

— Мариан, что ты! Осторожно!

Кропинский остановился и начал шепотом уговаривать ребенка. Мальчик умолк и задвигался. Придерживая свисающую часть мешка, Кропинский помогал ему, и ребенок сам протиснулся наружу из узкого отверстия.

— Тут он?

— Тут.

Кропинский дрожащими пальцами развязал веревку и открыл мешок.

— Слава богу! — вздохнул Пиппиг. — Вот уж действительно роды с наложением щипцов!

Малютка дрожал всем телом, его крохотная душа испытала сильное потрясение. Кропинский гладил и утешал мальчика, который всхлипывая, ища помощи, прижимался к взрослому человеку. Наконец ребенок настолько успокоился, что можно было начать опасный путь через лагерь. Они снова посадили мальчика в мешок и прибрали сор у дверцы. Гефель уже втянул веревку наверх. Пиппиг и Кропинский посовещались. Кропинский должен был пойти вперед и выяснить, все ли там в порядке. Если он на расстоянии двадцати метров не заметит ничего подозрительного, он должен вернуться за Пиппигом. Они выползли из световой шахты на открытый воздух. К счастью, дождь полил сильнее. Они сверлили глазами мрак.

— Вперед, Мариан!

Кропинский ушел, а Пиппиг остался в темном углу у стены вещевой камеры. Кропинский шел мимо бараков. В некоторых двери были открыты. Там стояли заключенные и курили. Кропинский остановился и прислушался. Его великолепный слух далеко проникал в тишину. Он безошибочно отличал шаг шарфюрера от шага заключенного: шаг первого, в тяжелых, прочных сапогах, хрустел и звучал уверенно, шаг второго — в неудобных деревянных башмаках, да еще в такой мерзкий дождь — гулко стучал и был тороплив. Кропинский прислушался. Поблизости никого не было. Быстро побежал он назад и позвал Пиппига. Они вместе дошли до того места, где только что стоял Кропинский. Здесь, в тени одного из бараков, Пиппиг остановился, а Кропинский продвинулся еще на двадцать метров. Словно лоцман, вел он Пиппига мимо бараков, указывая, когда пересекать переулки. Так добрались они до Малого лагеря. Последний участок пути был наиболее опасным. Выйдя из-под защиты бараков, они вынуждены были, никуда не сворачивая, пройти значительное расстояние по широкой дороге, которая вела к лазарету. По ней брели в амбулаторию заключенные; правда, из-за дождя их было меньше, чем обычно. Спрятавшись в тени барака, Пиппиг и Кропинский следили за дорогой. Лишь немногие заключенные были теперь в пути — признак, что скоро прозвучит ночной свисток. Некоторые из заключенных для защиты от дождя накинули на голову тонкую полосатую шинель или обрывок мешка.

— Ну как, Мариан? — спросил Пиппиг.

— Надо попытать счастья, — ответил поляк.

— Пошли за теми тремя. Давай!

И Пиппиг выскочил на дорогу, Кропинский — за ним. Они шагали по пятам троих заключенных, шедших в лазарет. Двое из них закутались от дождя. Пройдя несколько шагов, Кропинский схватил Пиппига за руку.

— Эсэсовцы!

И в самом деле, навстречу им двигались два шарфюрера. Пиппиг испугался не меньше Кропинского, но натренированная в лагере находчивость мгновенно подсказала ему, что делать. Не успели шарфюреры приблизиться, как Пиппиг быстро подтянул мешок на плечо и свисающий конец его набросил на голову. Он чувствовал, как тельце ребенка прижалось к его телу, а ручонки искали в мешке, за что зацепиться. Придав себе вид закутанного от дождя человека и прячась за спинами трех заключенных, Пиппиг ловко проскользнул мимо шарфюреров. Те ничего не заметили и продолжали с ожесточением топать сапогами, поднимаясь по мокрой от дождя дороге.

Наконец можно было свернуть в Малый лагерь, за колючей проволокой которого они будут в безопасности. Сюда эсэсовцы никогда не заходили. Отвратительный запах ударил им в нос, когда они вступили в шестьдесят первый барак, мрачное здание без окон, внутренность которого слабо освещалась двумя-тремя электрическими лампочками. Повсюду лежали сенники — Цидковскому и его помощникам приходилось хозяйничать в этой тесноте, используя каждый уголок для размещения больных. Умирающие лежали на сенниках. Покойника проще было вынести, подняв с пола, чем вытаскивать его из гнезда в трехъярусных деревянных стеллажах, тянувшихся вдоль стен. Там лежали «легкие» пациенты. Они, несомненно, больше нуждались в сенниках, чем умирающие, которым все равно уже ничто не могло помочь. Тем не менее последние, все без исключения, лежали на «мягком» ложе. Тут решал не разум, а простое чувство человечности. Поэтому более легкие больные лежали на голых досках, защищенные от холода лишь драным одеялом или изношенной «зебровой» шинелью.

Безмолвные и неподвижные лежали «легкие» больные и умирающие, на чьи черты смерть уже поспешила наложить свою печать; о том, что они еще живы, можно было судить лишь по младенчески слабым стонам или по сиплому дыханию.

Пиппиг и Кропинский поспешили по узкому проходу между сенниками. Навстречу им вышел поляк-санитар. Пиппиг и Кропинский вместе с ним исчезли за перегородкой. Цидковский был уже предупрежден об их приходе. Он помог Пиппигу высвободить малыша из мешка, по-отечески заботливо взял его на руки и осторожно посадил на нары. Все стояли вокруг малыша и, улыбаясь, с любопытством глядели на него. Мальчик, еще не пришедший в себя от последних переживаний, боязливо озирался в кругу чужих людей. Он готов был заплакать и тянулся ручонками к Кропинскому.

Пиппиг торопил. Надо было уходить.

Когда оба были уже на пути к своим баракам, Кропинский глубоко вздохнул:

— Я никак не забыть два шарфюрер. Что, если они тебя спросить, что там в мешке? Ох, ох!..

Он все еще не мог прийти в себя от пережитого страха, и Пиппиг успокаивающе похлопал его по спине.

— Не бойся, Мариан, милый боженька не покинет в беде вольнодумца!

* * *

Шюпп выполнил поручение Кремера. Такая возможность явилась, когда однажды электрик был вызван в войсковые гаражи. Он должен был исправить радиоприемник унтершарфюрера Брауэра, надзиравшего за гаражами.

— Воспользуйся случаем и немного послушай, — сказал Кремер, имея в виду передачи иностранных станций. За последнее время, после сдачи Ремагена, сообщения с фронта стали очень туманными.

Брауэр был в комнате не один, когда Шюпп, открыв дверь, заявил о себе, как обычно:

— Лагерный электрик просит разрешения войти!

Тут же сидел роттенфюрер Мейсгейер, деливший с Брауэром обязанности по надзору.

— Входи, входи, радиот! — заорал Брауэр, явно находившийся в отменном настроении. — Чтобы через пять минут эта рухлядь была в порядке! Не то выверну тебе все пальцы, один за другим.

Шюпп сразу заметил, что оба подвыпили. Тощий, прыщавый роттенфюрер в фуражке набекрень сидел перед испорченным приемником и тщетно пытался извлечь из него какие-нибудь звуки. Высоким сдавленным голосом он тоже закричал на Шюппа:

— Тут в лампе какая-то дрянь. Потрудись живо выковырять ее. А не справишься, собачий выродок, так я тебе вдобавок еще и шею сверну!

Грубый тон эсэсовцев не вывел Шюппа из равновесия. Он поставил на пол ящик с инструментами и бесстрашно возразил:

— Ну, это вы лучше оставьте. Кто же вам тогда приведет этого брехуна в порядок? А вы ведь любите сворачивать ручки настройки.

— Сворачивать ручки! — прохрипел, развеселившись, Мейсгейер и презрительно крутнул волноискатель. Такое обращение с приемником возмутило Шюппа как специалиста.

— Это никуда не годится! — упрекнул он Мейсгейера. Он мог позволить себе подобный вольный тон, зная, что эсэсовцам не обойтись без электрика. Оба болвана расхохотались, и Брауэр, сидевший за столом, теперь тоже, пошатываясь, подошел к приемнику и, ухмыляясь, посмотрел на Шюппа.

Вдруг физиономия эсэсовца изменилась. С удивлением указывая пальцем на Шюппа, он подозвал к себе Мейсгейера.

— Погляди-ка на эту глупую рожу, — сказал он, и оба уставились на электрика.

Ничего не понимая, Шюпп еще шире раскрыл свои круглые глаза.

— Этот радиот смахивает на нашего «всеимперского умника»! — заорал Брауэр.

Мейсгейер подтвердил это необычайное открытие. Шюппа пронизал страх. Эти два негодяя были опасны. Еще миг, и Брауэр может заехать ему кулаком в лицо только за то, что он смеет быть похожим на Гиммлера.

Но эта страшная минута исчезла так же внезапно, как возникла. Брауэр и Мейсгейер одновременно разразились гулким хохотом. Брауэр одобрительно хлопнул Шюппа по плечу. Он ревел и давился смехом под аккомпанемент мейсгейеровского дисканта.

Опасность пронесло, и Шюпп благоразумно сделал «хорошую мину при плохой игре», которую эсэсовцы не пожелали прекратить, сделав такое грандиозное открытие.

Брауэр сорвал с головы Мейсгейера эсэсовскую фуражку и нахлобучил ее на Шюппа, затем, выхватив из рук Шюппа шапку заключенного, он напялил ее на острый череп Мейсгейера. Теперь наконец шутка получила свое завершение. Перед ними стояла удачная карикатура на их «всеимперского умника», и Мейсгейер, хохоча, вытянулся перед ней по фронт.

Через четверть часа англичане начнут передавать военные сводки, и Шюпп должен их услышать.

Мужественно подавляя в себе боль унижения, Шюпп терпеливо выжидал, пока оба горе-вояки не нахохотались вволю и не устали от своей забавы. Тогда он снял с себя эсэсовскую фуражку и положил ее на стол. Его жест при этом был настолько недвусмыслен, что это не ускользнуло от Брауэра. Тот восхищенно поднял брови и обратился к Мейсгейеру:

— Глянь-ка, этот тип способен обижаться!

У Шюппа готовы были сорваться резкие слова, но он сдержался.

Если бы он дал понять эсэсовцам, что считает себя оскорбленным, шутка окончилась бы для него плохо. Он знал по опыту, что от подобных субъектов можно ждать чего угодно. Они напоминали хищных зверей в клетке, у которых когтистые лапы уже лишились былой силы, но еще способны внезапно ударить. Поэтому Шюпп, приняв деловой вид, подошел к радиоприемнику и начал с ним возиться.

Здесь, занимаясь своим прямым делом, Шюпп был неприкосновенен, и он с удовлетворением отметил, что смех эсэсовцев идет на убыль. Мейсгейер бросил ему уже ненужный реквизит — шапку заключенного, надел свою и вышел из комнаты. Шюпп облегченно вздохнул — от одного он избавился.

Он уже обнаружил в аппарате повреждение. Отошел один из контактов, и Шюпп мог его мгновенно исправить. Но он не спешил. Прежде всего надо было отделаться от Брауэра. Тот совал свой нос в ящик и желал знать, в чем, собственно, загвоздка. У Шюппа был разработан метод отпугивания назойливых эсэсовцев, который он применял почти всегда успешно. Чем невежественнее эсэсовцы были в технических вопросах, тем охотнее разыгрывали знатоков, дабы скрыть от заключенного свои слабые места. Шюпп пользовался этим. Вот и теперь, отвечая Брауэру, он пустился в пространное изложение истории радио. Он заговорил о Фарадее и Максвелле, от Генриха Герца перешел к Маркони, украсил свой «доклад» технической кабалистикой, пускал в уши унтершарфюреру электрические волны, забивал ему мозги конденсаторами, катушками, лампами, навел туману, распространяясь о колебательных контурах и магнитных полях, об индукции, высоких и низких частотах, пока у эсэсовца не пошла голова кругом.

— Ну, а что с этой рухлядью? — нетерпеливо проворчал Брауэр.

Шюпп состроил невинную мину.

— Это мы и должны установить.

Брауэру стало невмоготу. Он глубже надвинул фуражку и проревел:

— Если через четверть часа не будет готово, я тебя в порошок изотру! Ты слышал, радиот?

Он яростно хлопнул дверью.

Шюпп озорно усмехнулся. Он быстро исправил контакт и включил приемник. Очень тихо и словно издалека донеслись до него знакомые четыре удара литавров. Англичане! А затем так же тихо и издалека — на немецком языке с английским акцентом:

«От нижнего Зига до излучины Рейна, к северу от Кобленца кипит сражение».

«Американские танковые силы от предмостного укрепления под Оппенгеймом прорвались на восток. Их передовые части достигли Майна у Ганау и Ашаффенбурга. Между северными отрогами Оденвальда и Рейном завязались ожесточенные маневренные бои…»

Шюпп чуть не влез в коробку радиоприемника. Каждое слово буквально выжигалось у него в мозгу, он ничего не должен забыть.

Когда Брауэр вернулся, Шюпп все еще увлеченно слушал. Он тотчас же погасил прием и дал такой громкий звук, что аппарат взвизгнул. Брауэр в восторге бросился к приемнику.

— Ловкач! Радиот! Как тебе удалось? Я тут сам мудрил, но у меня ни черта не вышло. Ты и вправду…

Но хвалить заключенного не полагалось. Поэтому Брауэр оборвал свои излияния, грубо бросив:

— Ах ты, чертов сын, главное, что ящик снова в порядке!

Шюпп собрал свои инструменты.


Вскоре Шюпп и Кремер уже стояли перед картой, которую Кремер прикрепил у себя к стене. От Ремагена союзники за несколько дней пробились до Оппенгейма. Отсюда наступление шло в направлении Франкфурта, а севернее Кобленца уже обозначился удар в сторону Касселя. Фронт несомненно приближался к Тюрингии!

Шюпп и Кремер переглянулись без слов, оба думая об одном и том же. Кремер взял линейку и измерил расстояние от Ремагена до Франкфурта. Затем — оттуда до Веймара. Оставалось менее двух третей уже пройденного пути, и тогда…

Кремер глубоко вздохнул, снова положил линейку на стол и глухо произнес:

— Через две недели мы будем либо свободны, либо мертвы…

Шюпп рассмеялся:

— Мертвы? Друг, Вальтер, эсэсовцы ничего нам больше не сделают. У них уже и теперь полны штаны.

— Надо выждать… — предостерегающе произнес Кремер.

Вдруг он схватил Шюппа за руку и показал в окно на ворота. По апельплацу быстрым шагом шли от ворот Клуттиг и Рейнебот. Заключенные, попадавшиеся им навстречу, снимали шапки, а потом украдкой оборачивались и глядели им вслед. Кремер и Шюпп тоже взволнованно следили за ними, пока те не скрылись из виду.

— Что-то случилось! Беги за ними, Генрих, и посмотри, куда их понесло.

Шюпп убежал.

Кремера охватила тревога. У него вдруг возникло чувство, будто те двое явились в лагерь за ним. Вот сейчас распахнется дверь и голос Клуттига резнет как плетью: «Следуйте немедленно за нами!»

Кремер прижал к вискам кулаки, тревога переросла в страх. Что если все открыто? Все!

И когда на самом деле распахнулась дверь, Кремер, вздрогнув, обернулся. В комнату торопливо вошел Шюпп.

— Они направились к вещевой камере.

На какой-то миг Кремер испытал блаженное чувство облегчения, но оно тут же сменилось еще большим страхом. Он смотрел на Шюппа невидящим взглядом.


Рейнебот утром нашел под дверью своего кабинета записку и долго вертел ее, ничего не понимая.

«Гефель и Кропинский хотят насолить гауптшарфюреру Цвейлингу. Они спрятали в вещевом складе, в правом дальнем углу, еврейского ребенка…»

Рейнебот перечел записку несколько раз.

«Заключенный из вещевой камеры», — гласила подпись.

Рейнеботу вдруг припомнилась вчерашняя маленькая сцена с Цвейлингом. Тот открыл дверь, растерянно остановился на пороге, потом смущенно пробормотав приветствие, удалился.

Рейнебот свистнул сквозь зубы и сунул записку в карман. Позже он показал ее Клуттигу. Тот тоже перечитал ее несколько раз, не понимая, в чем дело. Он закрыл воспаленные глаза, и в толстых стеклах его очков резко преломился свет.

Рейнебот развалился в кресле за письменным столом.

— Что ты скажешь по поводу подписи?

Клуттиг туповато ответил:

— Чей-то донос.

— Заключенного?

— А чей же еще?

Рейнебот улыбнулся с сознанием своего превосходства.

— Цвейлинга! — сказал он и неторопливо поднялся. Взяв у Клуттига записку, он заговорил резким тоном: — Это написал Цвейлинг, и никто иной!

Глупо-недоуменное лицо Клуттига рассердило Рейнебота.

— Ну как же ты не понимаешь? — желчно напустился он на помощника начальника лагеря. — Дело совершенно ясное. Этот чертов олух спутался с коммунистами, а теперь у него зад чешется.

Клуттиг старался уследить за ходом мысли догадливого молодого коменданта. Тот заложил левую руку за спину и сунул большой палец правой руки за борт кителя. Тот шагал он перед Клуттигом взад и вперед, и слова его были полны цинизма.

— Не угодно ли господину гаупштурмфюреру сравнить сообщение высокочтимого ВКВ[2] с передачей англичан?

Он остановился перед Клуттигом и, повысив голос, продолжал:

— Тогда бы ты увидел, мой милый, что американцы наступают от Оппенгейма. Они уже под Ашаффенбургом. Угодно взглянуть на театр военных действий? — С любезной насмешливостью Рейнебот указал на висевшую на стене карту. — Направление удара — Тюрингия! Ну, так как? Не будем обманывать себя, господа! — как говорит наш дипломат. А я добавлю: сопоставляйте факты! — Он с довольным видом прошелся взад и вперед и обратился к безмолвному Клуттигу — Так вот, прошу вас, господин помощник начальника, сопоставляйте!

Клуттиг, по-видимому, начал что-то соображать:

— Ты хочешь сказать, что Цвейлинг подъехал к коммунистам, чтобы в случае чего…

— Весьма проницательно! — насмехался Рейнебот. — Каждый на свой лад. Все может пойти быстро, даже очень. За неделю — от Ремагена до Франкфурта! Ты сам можешь подсчитать, когда они будут здесь. А теперь послушай, какие выводы делаю из фактов я. При помощи еврейского детеныша они окрутили Цвейлинга. «Господин гауптшарфюрер, посмотрите разок сквозь пальцы! Если обстановка переменится, мы поступим так же!» Верно? — Рейнебот не стал ждать ответа Клуттига и ткнул пальцем в воздух. — Кашу заварил Гефель, он из их организации. Итак, кто стоит за всей этой историей? Подпольная организация! Что? Надо схватить Гефеля и поляка впридачу, как его там?

Теперь Клуттиг понял. Он был возмущен.

— А что мы сделаем с Цвейлингом?

— Ничего, — ответил Рейнебот. — Сцапаем Гефеля и этого самого поляка — и конец нити у нас в руках. Долговязый осел будет еще рад помочь нам разматывать клубок.

Клуттиг глядел на него с нескрываемым восхищением.

— Ну и продувная ж ты бестия!

Такое восторженное признание его дальновидности пришлось тщеславному юнцу по душе. Он побарабанил пальцами по борту кителя.

— Мы займемся этой историей сами, без нашего дипломата, скорее даже — пойдем против него. Мы должны быть умны, господин гауптштурмфюрер, очень умны! Дело может провалиться. Я уже говорил тебе и повторяю: если мы ударим, то уж по-настоящему, понятно? Мы можем позволить себе только один удар, и он должен попасть в точку. — Рейнебот подошел к Клуттигу вплотную и проговорил настойчивым тоном — Теперь не вздумай делать глупости. Об организации — ни слова, она не существует, понятно? Дело идет только о еврейском ублюдке, уразумел?

Клуттиг кивнул и доверился мудрости Рейнебота. Тот не желал терять ни минуты и решительно надвинул на лоб фуражку.

— Ну, пошли!

Они рванули дверь в вещевую камеру и быстро вошли. Заключенные, работавшие в переднем помещении, обернулись в недоумении, и кто-то крикнул:

— Смирно!

Все заключенные стали навытяжку; каждый остался там, где работал. Гефель, которого окрик «смирно» застал в канцелярии, оторопел, увидев помощника начальника лагеря и Рейнебота. Он поспешно вышел вперед и по привычке отрапортовал:

— Команда вещевой камеры за работой!

Рейнебот, держа палец за бортом кителя, прокартавил:

— Пусть построятся!

Преувеличенно громким голосом Гефель передал приказ по всем помещениям. В голове у него был сумбур. Заключенные стекались со всех сторон, сознавая опасность, которая таилась во внезапном появлении начальства, и торопливо строились в обычные две шеренги. Тем временем Клуттиг спросил, где Цвейлинг.

Гефель доложил:

— Гауптшарфюрер Цвейлинг сегодня еще не был здесь.

Наступила зловещая тишина. Заключенные стояли не шевелясь и смотрели на Клуттига и Рейнебота, которые не произносили ни слова. Первые, самые напряженные мгновения после прихода эсэсовцев пронеслись, как дикие птицы, над головами заключенных, неся беду. Теперь тишина казалась оледенелой.

Клуттиг подал Рейнеботу знак, и тот быстро направился в правый дальний угол склада. А пока что Клуттиг, присев на длинный стол, болтал ногой. В задней шеренге стояли рядом Пиппиг и Кропинский. Пиппиг незаметно ткнул кулаком Кропинского. В первой шеренге стоял Розе. Его откровенно испуганное лицо заметно отличалось от замкнутых лиц остальных. В голове Гефеля, как всегда стоявшего в конце первой шеренги, бурно проносились мысли. Сильно бился пульс в шейной артерии, и он отчетливо слышал его частое туканье. Как ни странно, приход Клуттига и Рейнебота он связывал не столько с исчезнувшим ребенком, сколько с «Вальтером», калибра 7,65 миллиметра. Кроме Гефеля, никто не знал про тайник, где он хранится.

Ему вдруг пришла на память старинная детская игра с поисками спрятанной вещи, и он возликовал: «Холодно, холодно, холодно!» Он мысленно осматривал тайник с оружием, прикидывал возможности его обнаружения и вспоминал, как он мальчиком радовался, когда спрятанную им вещь, несмотря на усердные поиски, никому не удавалось найти.

«Холодно, холодно, холодно!» Он совсем успокоился, тягостное туканье затихло, волнение улеглось. Теперь он даже мог искоса наблюдать за Клуттигом, который сидел на столе, постукивая пальцами по колену. Подстерегающий взгляд Клуттига бегал по неподвижным рядам заключенных, останавливаясь на каждом из них; заключенные смотрели прямо перед собой, в пустоту. В помещении царило то парализующее напряжение, которое в любую минуту грозит взрывом. Прошло довольно много времени, пока возвратился Рейнебот. На его лице блуждала насмешливая улыбка, брови были подняты.

— Пусто! — лаконично изрек он.

Клуттиг соскочил со стола. Напряжение взорвалось. Клуттига захлестнула волна ярости, подобная шквалу.

— Гефель, вперед!

Гефель вышел из ряда и остановился в двух шагах перед Клуттигом. Но тот смотрел не на него, а искал кого-то глазами среди других заключенных.

— Где тут польская свинья Кропинский? Сюда!

Кропинский медленно двинулся с места, прошел между, шеренгами и стал рядом с Гефелем. Рейнебот подрагивал коленями. Розе стоял, оцепенев и стараясь изо всех сил не сгибать ног, которые, казалось, стали ватными. Лица остальных заключенных были жестки, сумрачны, неподвижны. Пиппиг переводил взгляд с Рейнебота на Клуттига.

А у того ком ярости подкатил к горлу. Голова странно торчала на вытянутой шее. Он пытался овладеть собой.

— Где ребенок? — зловеще прошипел он сквозь зубы.

Кропинский от волнения проглотил слюну. Никто не отвечал. Клуттиг мгновенно потерял самообладание:

— Где еврейский ублюдок, хотел бы я знать?! — визгливо прокричал он, и тут же накинулся на Гефеля — Отвечайте немедленно!

Он брызгал слюной.

— Здесь нет никакого ребенка.

Клуттиг взглядом призвал на помощь Рейнебота; от ярости слова застревали у него в глотке.

Рейнебот неторопливо подошел к Кропинскому, притянул его за куртку к себе и почти дружелюбно спросил:

— Скажи же, поляк, где ребенок?

Кропинский усиленно замотал головой.

— Я не знать…

Рейнебот размахнулся. Искусный боксерский удар пришелся точно в подбородок Кропинскому. Этот удар был так силен, что Кропинский пошатнулся и упал назад в ряды заключенных. Товарищи подхватили его под руки. Из угла рта у Кропинского текла тонкая алая струйка.

Рейнебот опять притянул Кропинского к себе и повторил удар. Кропинский осел, как пустой мешок.

Рейнебот отряхнул руки, как от пыли, и снова сунул палец за борт кителя.

Своими двумя ударами он подал Клуттигу сигнал, и тот принялся дико и исступленно обоими кулаками молотить по лицу Гефеля, потом прохрипел:

— Где еврейский ублюдок? Выкладывай!

Гефель прикрыл руками голову. Тогда Клуттиг с такой яростью пнул его сапогом в живот, что Гефель с воплем согнулся пополам.

У Пиппига срывалось дыхание. Он судорожно сжимал кулаки. «Продержаться, продержаться! — внушал он себе. — Они уже под Оппенгеймом! Это протянется не долго. Продержаться, продержаться!..»

У Клуттига дрожала нижняя губа. Он оправил на себе китель. Гефель с трудом выпрямился. Удар сапогом чуть не вышиб из него дух. Он стоял, опустив голову, и кряхтел. Кропинский лежал без движения.

Рейнебот небрежно взглянул на ручные часы.

— Даю вам всем минуту сроку. Кто скажет, где спрятан еврейский ублюдок, получит награду.

Заключенные стояли, словно оцепенев. Пиппиг вслушивался в тишину. Неужели кто-нибудь заговорит? Он искал глазами Розе. Хотя Пиппиг видел лишь его спину, он заметил, что у Розе дрожат руки.

После бесконечно долгих тридцати секунд Рейнебот снова взглянул на часы. Внешне он казался беззаботным, на самом же деле быстро взвешивал дальнейшую тактику. Нагнать на болванов страху, думал он, и они размякнут!

— Еще тридцать секунд, — любезно сообщил он, — и мы заберем этих двух… к Мандрилу… — Он сделал выразительную паузу и растянул губы в многозначительной усмешке. — Если с ними там что-нибудь случится, это будет на вашей совести.

Он избегал смотреть на заключенных, уставившись на часы, как стартер.

Безумный взгляд Клуттига блуждал по лицам. Ряды стояли неподвижно и казались отлитыми из металла. Пиппиг дрожал от волнения. Не взять ли все на себя? Выйти вперед и сказать: «Я спрятал ребенка, я один!..»

Минута истекла. Рейнебот опустил руку с часами. Пиппига как будто кто-то толкал в спину: «Вот! Сейчас! Выходи вперед!» Но он не тронулся с места.

Рейнебот кончиком сапога ткнул Кропинского в бок.

— Встать!

«Теперь, теперь, теперь!» — кричало у Пиппига внутри, и у него вдруг возникло чувство, что вот он уже выходит вперед, невесомый, как во сне. Кропинский поднялся, шатаясь, и получил от Рейнебота такой пинок в поясницу, что отлетел к двери. Но не страх и не трусость удерживали Пиппига. Остановившимися глазами смотрел он вслед Гефелю, когда тот шел к двери…

Оставшись одни, заключенные еще долго стояли, застывшие и немые, парализованные пережитым потрясением; потом Розе вскинул в воздух кулаки. У него сдали нервы, и он истошным голосом заорал:

— Я больше не могу!

Тогда наконец ожили ряды, и Пиппиг очнулся от оцепенения. Сквозь неразбериху расстроившихся рядов он кинулся к Розе и, грубо схватив его, пригрозил кулаком:

— Заткнись!


Цвейлинг действительно выжидал, пока все не окончится, и лишь после этого появился в камере. Он искоса поглядывал на заключенных. Бездеятельно сидели они в канцелярии, а в переднем помещении у длинного стола стояло несколько человек, которые, очевидно, тоже ничего не делали, но при его появлении поспешно взялись за работу.

Цвейлинг, стараясь не замечать угнетенного состояния заключенных, направился в свой кабинет. Но вдруг в него закралось неприятное чувство. Неужели они догадались, что записку подбросил он? Цвейлинг нерешительно остановился и скривил лицо, изображая улыбку.

— Что это у вас такие глупые рожи? Где Гефель?

Пиппиг, тоже стоявший у стола, дергая за шнуровку, вскрывал вещевой мешок.

— В карцере, — мрачно ответил он, не взглянув на Цвейлинга, и тот уловил намек в его словах.

— Он что-нибудь выкинул?

Цвейлинг высунул язык и облизнул нижнюю губу. Пиппиг не ответил, упорно молчали и другие, и это отбило у Цвейлинга охоту продолжать расспросы. Не произнеся больше ни слова, он ушел в кабинет, провожаемый враждебными взглядами заключенных. Пиппиг тихонько послал ему вслед ругательство. Цвейлинг, не глядя, сбросил на стул коричневый кожаный плащ и задумался. Неприятное чувство не исчезало. Все говорило о том, что заключенные его подозревают. Он угрюмо моргал, глядя перед собой. Лучше всего казаться приветливым, а в остальном делать вид, будто ничего не знаешь.

Он вызвал к себе Пиппига.

— Ну, рассказывайте, что тут стряслось?

Пиппиг ответил не сразу.

В эту минуту, когда речь шла о судьбе двух его любимых товарищей, у Пиппига было непреодолимое желание дать волю своим самым глубоким человеческим чувствам в обманчивой надежде, что удастся пробиться к сердцу того, кто сидит сейчас перед ним, прощупывая его взглядом. Что более высокое и благородное мог доверить Пиппиг эсэсовцу, чем свое вечно попираемое человеческое «я», плененное, как за прутьями решетки, за полосами серо-синей одежды заключенного? Стремление говорить, как человек, было так сильно, что сердце уже готово было размягчиться, и на какой-то короткий миг Пиппиг поверил, что это осуществимо, мысли уже начали складываться в слова. Но вдруг осознав весь цинизм и всю порочность, написанные на лице Цвейлинга, он сдержал свой порыв.

Если его полосатая одежда была решеткой, за которой был пленен человек, то серая форма эсэсовца была броней, непробиваемой броней, за которой таился враг, хитрый, трусливый и опасный, как дикая кошка в дебрях лесных.

Перед Пиппигом сидел доносчик, достаточно хладнокровный, чтобы использовать предложенное ему в слабую минуту человеческое доверие, а потом его растоптать, если это будет выгодно.

Пиппигу стало стыдно, что он хоть на минуту поддался стремлению сердца.

— Ну рассказывайте же!.. — услышал он голос Цвейлинга.

Пиппиг был теперь холоден и спокоен.

— Что же могло случиться? Гефеля и Кропинского из-за ребенка погнали в карцер.

Цвейлинг заморгал.

— Выходит, кто-то донес.

— Так точно, гауптшарфюрер, — быстро ответил Пиппиг, — кто-то донес.

Цвейлинг немного помедлил и сказал:

— Значит, среди вас есть подлец?

— Так точно, гауптшарфюрер, среди нас есть подлец!

С каким ударением произнес он эти слова! — И они, наверно… взяли… это самое с собой?

— Нет, гауптшарфюрер!

— Где же оно?

— Не знаю.

Цвейлинг явно был поражен.

— Как так? Вчера вечером оно еще было здесь.

— Не знаю.

Цвейлинг вскочил.

— Я сам его видел!

Теперь он себя выдал. То, что в мыслях Пиппига до сих пор было только подозрением, превратилось в уверенность. Доносчиком был Цвейлинг. Он!

Цвейлинг уставился в непроницаемое лицо Пиппига. И вдруг заорал:

— Пусть все построятся, вся команда! Мы найдем этого подлого пса!

Но в тот же миг он переменил тактику. Одним прыжком подскочив к Пиппигу, который уже держался за ручку двери, он проговорил доверительно:

— Нет, Пиппиг, так не годится! Давайте пока перестанем говорить об этом деле. Я был с вами так снисходителен, что и меня могут притянуть к ответу. Не будем трезвонить о наших делах! Постарайтесь выяснить, кто этот подлец, и дайте мне знать. Он у нас попляшет!

С нетерпением ожидая согласия Пиппига, Цвейлинг высунул язык и облизнул нижнюю губу. Но Пиппиг молчал. Он сделал предписанный поворот налево кругом и вышел из кабинета. Цвейлинг через стекла перегородки смотрел ему вслед. Рот его остался разинутым.


Из окна своей комнаты Кремер видел, как через апельплац прошли арестованные, а за ними Клуттиг и Рейнебот. Кропинский шатался, Гефель шел с опущенной головой.

За окнами канцелярии стояли заключенные и во все глаза следили за группой.

К Кремеру примчался Прелль. В это время те четверо уже дошли до ворот. Приходилось напрягать зрение, чтобы на таком расстоянии что-нибудь разобрать. И все-таки Кремеру и Преллю удалось рассмотреть, что арестованных направили в правое крыло административного здания.

Прелль, не в силах произнести хоть слово, взглянул на Кремера, и в его испуганных глазах застыл вопрос: «Как это могло случиться?»

Карцер поглотил их.

Лицо Кремера было мрачно.


Весть о случившемся быстро облетела лагерь. Арест Гефеля был предупреждением об опасности. Что же произошло? Заключенные разносили волнующую новость по блокам. Барак оптиков узнал о ней от одного из рассыльных.

— Только что в карцер упрятали Гефеля и одного поляка. Их вели Клуттиг и Рейнебот. Скверная история…

Прибула и Кодичек озабоченно переглянулись: военный инструктор в карцере? Что это означало? Новость достигла и лазарета. Ван Дален, узнав о ней, ничего не сказал. Он мыл под краном грязные бинты. Его густые брови задумчиво сдвинулись. Дело могло принять опасный оборот. Мелькнуло искушение бросить все и бежать к Бохову. Однако голос рассудка остановил его, ибо высший закон всех работников подполья предписывал — никогда не привлекать к себе внимания. В случае прямой опасности он своевременно получит указания.

К Шюппу, болтавшемуся вблизи вещевой камеры, бросились с расспросами заключенные, работавшие в расположенной по соседству бане. Они поделились новостью с Богорским, который, скрывая озабоченность, придал себе равнодушный вид.

— Ну что могло случиться? Верно, Гефель был неосторожен.

Бохов узнал об аресте товарищей от дневальных, которые принесли весть из кухни. Он был так встревожен, что не мог усидеть на месте. Воспользовавшись первым предлогом, он поспешил в канцелярию. Ему повезло — он застал Кремера одного. Тот втайне боялся встречи с Боховом. Слишком хорошо Кремер понимал, почему предоставил и без того обремененному заботами Гефелю самому справляться с заданием Бохова. Глубокое чувство человечности усыпило его совесть и заставило после передачи распоряжения закрыть на дальнейшее глаза. Больше этого не касаться! Ничего больше не видеть, ничего больше не знать!

Движимый тем же побуждением, он горячо возражал Бохову, когда тот стал упрекать его в том, что он не проследил за ребенком вплоть до отправления эшелона.

— Я свой долг выполнил! — защищался он, без конца твердя одно и то же.

Бохов не отвечал ему. Человек строго дисциплинированный, он привык воспринимать действительность такой, как она есть, и понимал, что нет смысла спорить о совершенной ошибке. Арест Гефеля создал опасное положение. Бохов догадывался, что между этим арестом и стараниями Клуттига и Рейнебота нащупать аппарат существовала связь. Эти двое, несомненно, подозревали в Гефеле подпольщика. Из-за одного только ребенка они не стали бы действовать так открыто. Бохов, сжав губы, искал выхода и не находил.

— Что же делать?

Кремер беспомощно поднял плечи.

— Из лагеря нам теперь ребенка не удалить. Хорошо еще, что я вовремя распорядился убрать его из вещевой камеры. Все это подстроил Цвейлинг.

Бохов слушал его одним ухом. Он размышлял. Только Кремер, лагерный староста, имел возможность разнюхать, что происходит с Гефелем и Кропинским в карцере.

— Послушай, Вальтер! — сказал он наконец. — Ты должен помочь. Теперь нет смысла скрывать что-либо от тебя. Ты все равно знаешь больше, чем я могу тебе сказать.

— Чего я не должен знать, я и не знаю, даже тогда, когда знаю, — возразил Кремер.

— Нас никто не подслушивает?

— Можешь говорить, — проворчал Кремер.

Бохов понизил голос.

— Тебе известно, что у нас есть оружие. Где мы его прячем — вопрос второстепенный. Гефель — военный инструктор групп Сопротивления. Один из самых нужных нам товарищей! Понятно тебе?

Кремер насупил брови и молча кивнул.

— Что с ним теперь творят в карцере, никто не знает, — продолжал Бохов. — Несомненно одно, они постараются выжать из него все, что им нужно. Если Гефель не устоит, из-за него может погибнуть весь аппарат. Ему известно, где хранится оружие, он знает товарищей из групп Сопротивления, он знает нас, подпольное руководство…

Бохов остановился. Молчал и Кремер. Он медленно опустил руки в карманы и смотрел перед собой. От стойкости одного человека зависела жизнь многих, если не всего лагеря!

Кремер был потрясен, осознав чудовищность такого положения.

— Правильнее было бы, если бы я своевременно поговорил с тобой, — продолжал через некоторое время Бохов. — Тогда ты забрал бы у Гефеля ребенка раньше, чем до него добрался Цвейлинг…

Кремер молча кивнул.

— Послушай, Вальтер, ты должен выведать, стойко ли держится Гефель. Мы не можем проникнуть в карцер. Как это устроить, ты сам решишь. Я даже не могу ничего посоветовать. Может быть, привлечешь Шюппа.

Кремер уже и сам подумал об этом.

— Сразу же сообщай мне обо всем, что узнаешь. Тебе теперь ясно, в чем дело. Будь осторожен, Вальтер! Кого бы ты ни привлек, говори ему лишь самое необходимое, а об остальном — молчок!

— Этого ты мог бы мне и не объяснять, — проворчал Кремер.

Бохов похлопал его по плечу.

— Знаю, знаю…

Не в натуре Бохова было терять при опасности голову. Он был мужествен, но без лихости, он взвешивал, наблюдал, рассчитывал. Если Бохов что-либо признавал правильным, он осуществлял это медленно, но настойчиво, нередко даже без ведома товарищей. Так же, например, он действовал в августе 1944 года, когда, воспользовавшись общей неразберихой после налета американской авиации, удалось припрятать и пронести в лагерь шесть карабинов.

Бохов получил тогда задание как можно скорее спрятать драгоценное оружие в абсолютно безопасном месте, притом так, чтобы оно в любое время было под рукой и не подвергалось порче. На следующий же день он доложил ИЛКу о том, что выполнил поручение. На вопрос, где спрятано оружие, он ответил: «В лазарете», но категорически отказался указать тайник более точно.

— Если бы я обсуждал с вами это место, вы, безусловно, были бы против.

Товарищи испугались: вдруг что-нибудь не так? Но он отмолчался.

— Ищите, — говорил он, равнодушный ко всем упрекам и сомнениям. — Тому, кто найдет карабин, я уступлю свой хлебный паек за неделю.

Ван Дален, работавший в лазарете, облазил все закоулки. Кодичек и Прибула, как только им в течение дня представлялся случай побывать в лазарете, обшаривали взглядом все места, которые, по их мнению, могли служить тайником. Эта игра в прятки вызывала в них досаду, а Бохова веселила. Только Богорский не принимал в ней участия.

— Уж если Герберт делает, то делает как надо!

* * *

Однажды в воскресный день в конце августа Бохов вместе с Кодичком и Прибулой направился в сторону лазарета. К ним присоединился ван Дален. И вот все четверо сели на скамью напротив главного барака. Они пришли сюда, потому что Бохов выразил наконец желание показать им тайник.

— Ты скорее говорить, где они, — торопил его Прибула.

Он подразумевал карабины. Бохов улыбнулся уголками рта.

— Да ты сидишь перед ними!

Прибула и другие стали посматривать исподтишка на стену барака. Бохов помог им, молча кивнув головой в сторону зеленых цветочных ящиков на окнах. В этих ящиках цвела красная герань.

Ван Дален смекнул первым.

— Там, внутри? — пораженный, прошептал он.

Бохов подтвердил взглядом. Все безмолвно уставились на цветочные ящики. Бохов дал товарищам подивиться вдоволь.

— Согласились бы вы со мной, если бы я предложил вам это хранилище?

Никто не ответил, но все явно были недовольны.

— Это рискованно, — сказал наконец ван Дален.

— Но надежно, — быстро добавил Бохов. — Кто ищет спрятанное, роется в углах, но проходит мимо всего, что лежит у него под носом, а кроме того…

Бохов запнулся. Какой-то эсэсовец свернул с дороги к главному бараку. Он шел мимо цветочных ящиков, не обращая на них внимания. Но перед последним, ближайшим к входной двери, остановился. Что-то в этом ящике возбудило его интерес. Прибула испуганно схватил Бохова за руку. Они увидели, как эсэсовец выпрямил цветок, свисавший из ящика, и вдавил его стебель в землю. С невероятным напряжением следили они за его действиями. Бохов уверенно улыбался. И как только эсэсовец исчез в бараке, он с улыбкой продолжил прерванную фразу:

— …а кроме того, сентиментальная бестия губит людей, но не цветы…

Все молчали. Эта сцена их убедила.

— Поручение выполнено, — спокойно сказал Бохов. — Вещи спрятаны в безопасном месте, они в любое время под рукой и защищены от порчи: Кён тщательно завернул их в промасленные тряпки.

При расставании Бохов прищурил один глаз.

— Могу я оставить хлебный паек себе?

Ван Дален, качая головой, ушел назад к себе в лазарет. Прибула в знак одобрения дал Бохову тумака.

Бохов смеялся.


Зима прошла. Герань давно завяла. А цветочные ящики по-прежнему стояли на окнах. Никто не обращал на них внимания. Сухой и невзрачной была в них земля…

Теперь Бохов уже не был так спокоен, как недавно. Он пошел к Богорскому. Дорог был каждый час, ибо каждый час могла разразиться ужасная беда. Боясь упустить время, Бохов решился нарушить заповедь осторожности. Он искал случая, чтобы посоветоваться с Богорским, и случай пришел ему на помощь.

Шарфюрер бани бездельничал в своей комнате, душевая была пуста, а заключенные заняты тем, что перетаскивали в дезинфекционное отделение тряпье, которое сбросили с себя прибывшие с недавним эшелоном. Богорский был там же. Быстро приняв решение, Бохов взялся за работу, сгреб в охапку тряпье и направился с другими заключенными в дезинфекционную. Богорский, тут же поняв смысл его поведения, незаметно пошел вслед за ним. Заключенных им нечего было опасаться, а в дезинфекционной камере им никто не помешает, Они остановились позади наваленной грудой одежды, откуда могли наблюдать за входом. Богорский уже знал об аресте.

— Если они отделают Гефеля… Если он не устоит…

Молча смотрели они друг на друга. Богорский развел руками. Он не знал, что сказать, опасность была так огромна, что они почти не решались о ней говорить. Темная и зловещая, горой надвигалась она на них. Они понимали свою беспомощность. Что могут они сделать, если Гефель назовет хоть одно имя?

Тогда цепь размотается! И увлечет всех в пучину. Как хорошо ни была замаскирована их организация, она все же состояла из людей, правда — решительных и готовых идти навстречу любой опасности. Однако там, в отрезанных от лагеря камерах карцера, царили другие законы. Там человек был наедине с самим собой, а кто может сказать о себе, что, несмотря на телесные и душевные пытки, он останется тверд как железо и не превратится в жалкую тварь, в истерзанный ком человеческой плоти, в котором перед лицом страшной боли и неизбежной мучительной смерти не возобладает голая жажда жизни и не окажется сильнее воли и мужества? Каждый из них давал клятву скорее умереть, чем совершить предательство. Но соблюдение клятвы зависит от духовной силы человека, которую трудно определить заранее.

Быть может, уже в эту минуту Гефель лежит изувеченный в камере, с душевным трепетом думает о жене и детях и, слабея, называет одно-единственное имя, имя, которое он, возможно, считает не столь важным. И вот цепь начинает разматываться.

Кто из тысячи членов групп Сопротивления может с уверенностью сказать, что там, в камере, у него окажется достаточно сил, чтобы выстоять до конца?

— Провал вполне возможен, — прошептал Бохов. Богорский, молча глядевший в одну точку, вздрогнул.

Потом печально улыбнулся, как бы отметая путаницу неспокойных мыслей и преодолевая минутную слабость.

— Что будет, — тихо произнес он, — мы не знаем. Мы еще ничего не знаем.

Лицо Бохова потемнело.

— Мы должны доверять Гефелю, — сказал Богорский.

— Доверять, доверять! Ты так уверен, что он выдержит?

Богорский поднял брови.

— Разве ты можешь знать это обо мне? Или о себе? Или о других?

Бохов недовольно отмахнулся от жестоких вопросов. Конечно, никто этого о себе не знает. Вот потому-то Гефелю и не следовало впутываться в историю с ребенком. С самого начала. Ну, а что вышло? Сперва он прячет ребенка у себя, потом совершает грубое нарушение дисциплины, а теперь сидит в карцере и… и…

— Ты тоже допустил здесь ошибку.

— Я?.. — вспыхнул Бохов. — При чем тут я?

— Ты говоришь, это не твое дело, это дело Гефеля.

— Ну и что? — защищался Бохов. — Разве я не дал Гефелю указание убрать ребенка из лагеря?

— Кто это сказал? Твое сердце это сказало?

Бохов в ужасе всплеснул руками.

— Ради бога, Леонид, к чему ты клонишь? Разве мало того, что Гефель, послушавшись голоса сердца, сбился с пути? А теперь ты требуешь, чтобы я…

— Нехорошо, очень нехорошо! — Богорский в раздражении наморщил лоб. — Ты сделал ошибку от ума, а Гефель — от сердца. Голова Герберта и сердце Андре действовали врозь. И это нехорошо.

Бохов не возражал. Ему были чужды рассуждения, которыми руководит чувство. Он сердито бросил в кучу принесенные им вещи и с угрюмым видом слушал упреки Богорского.

Он, Бохов, только приказывал и распоряжался и оставил Гефеля с его душевной мукой одного. Вместо того чтобы ему помочь, Бохов отослал его. «Ты должен возвратить ребенка поляку, и баста!»

Бохов в ярости ударил кулаком по куче тряпья.

— А что я мог сделать?

Богорский пожал плечами.

— Не знаю… — сказал он.

— То-то, — с торжеством ответил Бохов.

Богорский остался невозмутим. Он знал, что ошибка всегда соседствует с правильными поступками, как тень соседствует со светом. Бохов совершил ошибку, но он с таким же успехом мог поступить и правильно.

— Хорошо, — добавил Богорский по-русски.

Убрать ребенка из лагеря! Это было необходимо, и он, Бохов, потребовал этого от Гефеля.

— Ну ладно, — согласился Богорский, — но почему же Гефель этого не сделал?

Бохов вскипел:

— Потому что он… — и вдруг, взволнованный, замялся под взглядом Богорского. Он молча смотрел на Богорского, читая на лице друга его мысль: «Голова сама по себе, сердце само по себе».

Может быть, он должен был сам проследить за тем, чтобы ребенка действительно увезли из лагеря? Может быть, он до последней минуты должен был контролировать Гефеля? Может быть, он лишь потому предоставил все Гефелю, что в нем, Бохове, таком рассудочном и холодном, было живо такое же теплое человеческое чувство, как и в Кремере, который, добросовестно выполнив данное ему поручение, закрыл на дальнейшее глаза. Оставленный всеми, Гефель вынужден был взвалить всю тяжесть ответственности себе на плечи. Кто виноват? Кто сделал ошибку? Никто не сделал! Все сделали!.. Бохов смотрел в глаза другу…

Человеческие глаза! В их сиянии, как в бездонном море, скрывались тайны знания и незнания, все ошибки и заблуждения сердца, понимание и постижение, вся любовь. Бохов был глубоко взволнован. Он думал: «Ты человек, докажи это!..»

Думал он о себе? О Гефеле? Или это была мысль широкая, как мир, обнимавшая всех, кто зовется человеком?

— Ты человек, докажи это!..

В груди Бохова поднялась буря. Он боялся расчувствоваться.

— Так что же нам делать? — спросил он, скрывая за деловитостью свою слабость.

Богорский снова пожал плечами. Что они могут сделать? Все военные занятия немедленно прекратить. Никакого обучения, как пользоваться оружием, никаких собраний групп. Тонко разветвленную сеть аппарата нужно глубоко погрузить в недра тайны. Вот все, что можно сделать. И ждать, терпеливо ждать.


Передача в карцер арестованных состоялась без каких-либо издевательств над ними. Обычных жестокостей не было. Мандрак, шарфюрер карцера, только собрался завтракать — из его комнаты тянуло приятным запахом жареного картофеля. Жуя, он вышел в проход и, по кивку Клуттига, запер Гефеля и Кропинского вместе в одну из камер. Другим кивком помощник начальника лагеря предложил Мандраку пойти с ним и Рейнеботом в кабинет последнего. Мандрак исполнил это не торопясь. Пропустив обоих начальников вперед, он прежде всего надел в своей комнате форменный китель. Затем спокойно вошел в комнату коменданта и застегнулся на все пуговицы. Он стоял, хотя Клуттиг и Рейнебот сели. Клуттиг нервно затягивался сигаретой, Рейнебот, небрежно развалясь в кресле, сунул большой палец за борт кителя. Мандрак кончил жевать.

— Послушайте, приятель, — начал Клуттиг, — эти двое — особый случай, мы вместе займемся ими.

— Допрос до признания, — вставил Рейнебот и злобно оттянул один угол рта вверх.

Клуттиг умоляюще поднял обе руки.

— Ради бога, не угробьте ни одного из них; они нам нужны.

Он рассказал Мандраку, что произошло, и объяснил, что Гефель — это ключ, который поможет им раскрыть подпольную организацию. Мандрак слушал молча и только раз облизнул губы. На его мертвенно-землистом лице, изрытом множеством оспин, не отразилось ни малейшего интереса. Тупой взгляд темных, без искорки, глаз тоже ничего не выражал. В том, как он стоял перед начальством, чувствовалась угодливость.

Клуттиг поднялся.

— Теперь вы знаете, — с ударением сказал он, — в чем ваша задача.

Мандрак медленно засунул руки в карманы брюк и тихим голосом спросил:

— Что же мне с ними делать?

Рейнебот побарабанил пальцами.

— Приласкать их, Мандрил, приласкать! — цинично сказал он.

Мандрак искоса взглянул на Рейнебота, и по его лицу проскользнуло что-то вроде усмешки. Ему нравилось, когда его называли Мандрилом. В этой отвратительной кличке было что-то от первобытного леса, что-то устрашающее, и Мандрак этим наслаждался. Он говорил мало, спрашивал еще меньше. И когда Клуттиг опасливо вмешался: «Нет, Мандрил, оставьте пока обоих в покое, мы о них еще поговорим», — Мандрил медленно повернул к нему голову и лишь молча кивнул. Он направился к выходу, и, казалось, ему трудно было вытащить из кармана руку, чтобы нажать ручку двери. Выйдя, он захлопнул дверь ногой. Потом, волоча ноги, поплелся в карцер. Длинный, но в ширину нее более двух метров, коридор был постоянно погружен в полутьму. Несколько голых лампочек под потолком своим тусклым сиянием только сгущали царивший здесь сумрак. Коридор запирался прочной решетчатой дверью, а в другом конце его было забранное решеткой оконце. За массивными, окованными железом, деревянными дверями камер, казалось, ничто не шевелилось. Камеры лежали по обе стороны коридора, окоченелые и застывшие, как мертвецкие. Единственным живым существом здесь был бесшумно сновавший по коридору уборщик Ферсте.

Мандрил подошел к камере номер пять и отодвинул в сторону крышечку «глазка». Долго смотрел он в отверстие. В камере карцера не было ни стола, ни стула, ни сенника, ни одеяла. Пустой четырехугольный ящик длиной в два метра, высотой в три и шириной в полтора метра. Единственным инвентарем служила электрическая лампочка в потолке, забранная решеткой из проволоки. Оконце в наружной стене камеры было также снабжено толстой решеткой. Мандрил отпер камеру. Гефель и Кропинский по-воински вытянулись перед ним. Не говоря ни слова, Мандрил схватил Кропинского за грудки и дернул его вперед, к двери. То же он проделал с Гефелем, поставив его рядом с Кропинским. Затем проверил, как стоят оба арестованных, и пнул их в коленные чашечки.

— Стоять смирно! — мрачно произнес он. — Кто пошевельнется, будет бит, пока ему не станет весело.

Он вышел из камеры и подозвал к себе Ферсте.

— Никакой жратвы!

Ферсте выслушал приказ, стоя навытяжку.

Гефель и Кропинский замерли, неподвижные, настороженные, как два испуганных зверя. Они не сводили глаз с двери камеры, ожидая тех ужасов, которые могли разразиться в любой миг. Их мысли оцепенели, только слух был напряжен до предела. Они прислушивались к лагерным шумам, проникавшим к ним от ворот. Там, за стенами карцера, все шло заведенным порядком. Как странно!..

Дежурный блокфюрер на кого-то кричал, постукивали быстро и боязливо деревянные башмаки. В громкоговорителе щелкал включенный микрофон, гудел ток, чей-то голос вызывал капо трудовой статистики. Через некоторое время другой голос пригласил какого-то оберштурмфюрера к начальнику лагеря. Потом через ворота прошлепало целое стадо деревянных башмаков — это было похоже на конский топот. Блокфюрер бесновался, ругался, кричал. Гефель стал внимательнее, оцепенение прошло, мысли начали оттаивать. Он вслушивался в деловую суету лагерного дня, которую раньше совсем не замечал. Теперь она врывалась ему в уши, подобно тревожным звонкам трамвая. Возникали странные мысли. Ты же в концентрационном лагере! А что это такое? Он вдруг сделал открытие, что совсем забыл о внешнем мире, о тамошней жизни. Того, что было по ту сторону колючей проволоки, он не мог охватить ни мыслью, ни чувством. Единственно сущим и понятным был тупой рев блокфюрера, вечные крики, топот и суета. В минуты напряженного внимания эта действительность тоже показалась Гефелю призрачной, нереальной. И вдруг он подумал совершенно отчетливо: нет, это все не настоящее, это только наваждение!

И в эту призрачную действительность из безвестной дали вдруг влетели слова, исполненные бесконечной нежности: «…горячо целую тебя…» Гефель дрожал от охватившего его озноба. Он таращил глаза на откидную створку для пищи в двери и забыл о стоявшем рядом Кропинском… И вдруг Гефель увидел действительность! Она была далеко, но она приближалась, неудержимая, на танках, с орудиями! Настоящим было только это! Ничего иного!

Внезапно он вспомнил о Кропинском.

— Мариан, — чуть дохнул он, так как говорить было запрещено.

— Так? — дохнул в ответ Кропинский.

— Американцы подходят все ближе… Ждать недолго.

Кропинский ответил не сразу.

— Ведь я говорить всегда…

Больше они не беседовали. Стояли не шевелясь. Но внутри каждый имел опору. Вновь проснувшееся ощущение жизни теплой кровью растекалось по жилам.


Клуттиг волновался, подобно актеру перед началом спектакля. Он сидел с Рейнеботом в казино. Взяв бутылку вина, они расположились в укромном углу и шептались, сдвинув головы. В стеклах очков. Клуттига сверкал азарт охотника. Улов надо использовать! Рейнебот сощурил глаза и предложил:

— Сперва мы им хорошенько набьем зад. Потом пусть поварятся в собственном соку, а ночью допрос до признания.

Клуттиг, беспокойно ерзая на стуле, лакал стакан за стаканом.

— А если ничего из них не вытянем?

Рейнебот утешил его:

— Будем лупить их до тех пор, пока они не забудут, самцы они или самки. Не беспокойся, мерзавцы запоют у нас соловьями.

Рейнебот отпил глоток, смакуя.

— Не дуй столько! — упрекнул он Клуттига, который опрокинул в себя новый стакан.

Клуттиг нервно провел языком по губам и озабоченно спросил:

— Что, если мы дадим маху? Надо во что бы то ни стало добиться толку.

Рейнебот был невозмутим. Откинувшись на стуле, он холодно ответил:

— Знаю, Роберт, знаю!

Клуттиг горячился за двоих.

— Что ты за человек, Герман? Как ты можешь быть так спокоен?

Рисуясь перед самим собой, Рейнебот вытянул губы и нагнулся через стол к Клуттигу. Тот впивал в себя каждое слово, которое нашептывал ему Рейнебот.

— Сейчас как раз пришло время показать, на что мы годны. Ты что-нибудь понимаешь в психологии? Так вот, слушай, господин помощник начальника! Гефель и другой… как его… должны умереть для лагеря. Их единственное общество теперь — это мы. Ты, я и Мандрил. Пусть им кажется, что сам господь бог от них отвернулся. — Он постучал по локтю Клуттига, который не отрываясь смотрел в хитрое лицо Рейнебота. Затем, выждав пока его идеи проникли в мозг Клуттига, молодой человек продолжал: — Чем более одинокими они себя будут чувствовать, тем легче нам удастся выжать из них то, что нам нужно. Мандрил получит полномочия забавляться с ними, как ему угодно. Только ни в коем случае он не должен их угробить.

Клуттиг кивнул в знак согласии.

— Мы выколотим из Гефеля одно имя за другим. Все будет ол райт.

— Изучать английский язык и быть начеку! Понятно, господин помощник начальника лагеря? — Он встал, бормоча: — «К оружию, граждане!»

— Куда? — спросил Клуттиг.

— Набить им зады, — любезно ответил Рейнебот.

— Как, уже сейчас? — Клуттиг осовелыми глазами смотрел на Рейнебота.

— Куй железо, пока горячо! — промолвил тот. Мандрил отпер камеру. Молча схватив Гефеля, он с размаху выбросил его в коридор. За ним последовал Кропинский. Мандрил снова запер камеру. Этой краткой минуты Гефелю и Кропинскому было достаточно, чтобы обменяться взглядом, полным испуга, но и решимости. Подталкивая сзади пинками, Мандрил погнал арестованных из карцера, мимо Ферсте, прижавшегося к стене узкого коридора. В большой комнате блокфюреров в противоположном крыле здания уже стояла «кобыла». Здесь толклись свободные от службы эсэсовцы, которых привлекало предстоявшее зрелище. Позади «кобылы» сидел на стуле Клуттиг и качал ногой. Когда Мандрил втолкнул обоих узников в комнату, Рейнебот подошел к Кропинскому и схватил его за пуговицу куртки.

— Где еврейский ублюдок? — спросил он. Но Кропинский ничего не ответил, и Рейнебот убеждающим тоном продолжал: — Подумай, поляк!

У Кропинского забегали глаза, он искал лазейки: — Я не понимать немецкий…

Это звучало беспомощно и нелепо.

— Ах, ты «не понимать немецкий»? — отозвался Рейнебот. — Мы тебе сейчас дадим урок немецкого языка.

Не без умысла принялся Рейнебот сначала за Кропинского. Пусть Гефель посмотрит.

Трое блокфюреров схватили Кропинского и толкнули к «кобыле». Его ноги засунули в особый ящик, который затем продвинули вперед, так что ноги оказались зажатыми.

Блокфюреры сдернули с Кропинского штаны и швырнули его на лоткообразную решетку. Ягодицы выступали вверх. Отработанными приемами два блокфюрера вытянули руки Кропинского вперед, держа их за запястья и прижимая плечи книзу. Третий прижал голову Кропинского к решетке. Теперь тело лежало неподвижно, словно привинченное. Тем временем Рейнебот и Клуттиг приготовились. Рейнебот тщательно натянул перчатки из свиной кожи и согнул, проверяя, длинную, в палец толщиной, камышовую трость. После этого началась экзекуция.

Гефель стоял вытянувшись, заглушённый крик комом застрял в горле, сердце отчаянно билось. «Кобыла» притягивала его взор. Рейнебот расставил ноги. Примериваясь, коснулся тростью голых ягодиц. Изящным движением подавшись вперед, упруго откинув верхнюю часть туловища назад, он размахнулся и в тот же миг трость просвистела в воздухе. Хлясть! Кропинский судорожно вздрогнул, это было заметно лишь по тому, как чуть вскинулось его скованное тело. После Рейнебота стегнул Мандрил. Его удар, нанесенный с такой же силой, но без спортивной элегантности Рейнебота, пришелся в область бедер.

Кропинский хрипел, его тело дрожало. Блокфюреры навалились на его вздрагивавшие плечи. Теперь снова взял трость Рейнебот. Замахиваясь, он сладострастно выпятил вперед нижнюю челюсть и, прищурившись, нацелился в огненно-красную полосу, оставшуюся от первого удара. Кропинский издал высокий звук, прорвавшийся сквозь пену вокруг рта. Мандрил с равнодушным видом деловито бил по почкам. Удар следовал за ударом. Удары, наносимые Рейнеботом, приходились почти точно по одному и тому же месту. Красный рубец расширился, набух и лопнул. Брызнула скопившаяся кровь и потекла по ногам. Кропинский, полузадушенный, глухо застонал. Рейнебот, казалось, только этого и ждал.

Его плотоядная улыбка стала жестче, глаза сузились в щелочки, а трость очень точно ложилась на обнаженное мясо. Кропинский обмяк. Рейнебот и Мандрил прервали экзекуцию. Блокфюреры отпустили безжизненное тело, и один из них вылил ведро воды на потерявшего сознание поляка. А Рейнебот между тем присматривался к Гефелю. Тот словно замер, неподвижный, как столб. На его лице окаменел ужас. Он почувствовал, что глаза Рейнебота обращены на него. Их взгляды встретились. Рейнебот видел, как подействовало на Гефеля зрелище, и был доволен. Тонкая улыбка играла у него на губах, он перевел взгляд на Клуттига, как бы делясь с ним впечатлением, Мандрил тем временем закурил.

Кропинский зашевелился, делая попытку подняться. Блокфюреры снова прижали его тело к решетке. Мандрил отбросил сигарету, и экзекуция продолжалась. Придя в себя от холодной воды, Кропинский начал кричать, и блокфюреры с трудом удерживали его метавшееся тело. Градом сыпались свирепые удары, пока наконец оба начальника не нашли, что довольно. Блокфюреры стащили истерзанного Кропинского с «кобылы» и отшвырнули в сторону. Кропинский рухнул, как мешок.

— Встать! — заревел Клуттиг.

Кропинский машинально повиновался. Цепляясь дрожащими руками за стену, он поднялся и стоял, шатаясь.

— Натяни штаны, свинья! — снова заревел Клуттиг. — Ты что, своим добром похвастать захотел?

Кропинский повиновался, как автомат.

Окровавленным концом камышовой трости Рейнебот ткнул Гефеля в грудь и указал на «кобылу». Жест означал приглашение: прошу занять место.

Негнущимися ногами Гефель сделал несколько шагов, и блокфюреры распластали его на «кобыле».

* * *

Со времени ареста прошло уже несколько часов, а в лагере пока все оставалось по-прежнему. Царила мучительная неизвестность. Между лагерем и карцером не было контакта. В лагерь никогда не проникало вестей о том, что происходит в карцере. И лишь по утрам, когда к воротам вызывали носильщиков, заключенные знали, что Мандрил опять кого-то укокошил.

Конечно, с Гефелем и Кропинским не станут расправляться так быстро. Но это больше всего и волновало Бохова. Он был один в бараке. Рунки находился в канцелярии, а дневальные понесли в кухню чаны из-под еды. Бохов малевал для блокфюрера бессмысленные изречения, и его мучила тревога. Он отбросил перо и подпер кулаками голову. Необходимо прежде всего оповестить группы Сопротивления. Но это можно сделать только вечером, после переклички. А что еще разыграется до тех пор? Голова Бохова раскалывалась от дум. Может быть, все его опасения не имеют под собой почвы? Может быть, Гефель устоит и скорее даст себя убить, чем… Но он еще жив, а пока он жив, не исчезла опасность. Бохов уставился в доску стола.

Неужели он желает Гефелю смерти? Содрогнувшись, он отбросил эту жестокую мысль… Оставалось еще много других мыслей, и они расплывались, как круги по воде. Бохов думал об оружии, которое спрятано в надежных местах. Гефелю были известны некоторые тайники. Однако о карабинах в цветочных ящиках он ничего не знал.

Но разве не сам Гефель спрятал в мешках вещевой камеры несколько пистолетов, принесенных в лагерь советскими и польскими товарищами? Это было в ту пору, когда американцы еще не разбомбили оружейные заводы вблизи лагеря.

Не посвященный в тайну хранения этих пистолетов не сумел бы их обнаружить: на мешках с одеждой стояли фальшивые номера. Но тому, кто знал секрет, достаточно было протянуть руку… Единственным знающим был Гефель. Тайник был надежным, и только при измене…

Бохов закрыл глаза. Он ни о чем не хотел думать, ни о чем! Но кругообразные волны, расширяясь от той точки, где кануло в глубину жестокое желание, непрестанно возникали вновь…

Только при измене…

Думать об этом без конца становилось невыносимым! Что, если какому-нибудь ничего не подозревающему заключенному из команды по глупой случайности попадет в руки такой мешок?

Бохов беззвучно застонал. Вся подпольная деятельность была парализована, и это угнетало его. Ему казалось, что его суставы отяжелели, и он ощущал давление под ложечкой. Что же теперь делать? Конечно, прежде всего следует обезопасить аппарат от возможного предательства. Но удастся ли вообще обезопасить его? Или, может быть, первым делом перенести в более безопасное место пистолеты? И как это осуществить? Как?

Бохов не мог так просто взять и отправиться к какому-нибудь товарищу из вещевой камеры: «Послушай, мне надо тебе кое-что сказать, но только держи язык за зубами, понял?» Этим он выдал бы себя.

Бохов прижал к глазам кулаки. Тревога, как крыса, вгрызалась во все его мысли. Внезапно его охватила ненависть к Гефелю, виновнику подкрадывавшихся со всех сторон опасностей. Из-за легкомыслия Гефеля он, Бохов, вынужден теперь выдавать одну тайну за другой. Но Бохов быстро подавил в себе эту ненависть, зная, как опасно поддаваться чувствам, и тут же разум подсказал ему, что надо идти к Кремеру, только к Кремеру, и посвятить его в тайну хранения оружия. Кремер был единственным, кто мог взять на себя охрану пистолетов. Надо дать Кремеру поручение найти среди вещевой команды человека, который непосредственно наблюдал бы за тайником. Черт побери! Вот так одна тайна за другой и ускользает сквозь петли сети!

Бохов отнял руки от глаз и заставил себя мыслить четко. Какая польза от этих мучительных раздумий? Другого решения все равно не найдешь.

Кремер тоже сидел у себя, сжимал жесткие кулаки и проклинал Гефеля с его мягкосердечием и ребенка, без вины виноватого в том, что попал в лагерь. Лагерного старосту грызла тревога, и он, так же как Бохов, чувствовал свое бессилие перед лицом грозных опасностей, подобных силам стихий. Он тоже не имел права терять время и ломать себе голову над разными проблемами, надо было действовать.

И Кремер начал действовать. Из карманного фонарика, которым ему, как лагерному старосте, разрешено было пользоваться, он вынул батарейку, заменил ее старой, выгоревшей, вставил лампочку и вышел из барака.

Он отправился к Шюппу. Как хорошо, что ему пришла в голову мысль захватить фонарик! Шарфюрер как раз находился в бараке, а у Кремера был предлог для посещения. Он пришел затем, чтобы Шюпп сменил ему батарейку. Два-три тихо произнесённых слова, быстрый взгляд — этого им было довольно, чтобы понять друг друга, и немного позже Шюпп был уже у Кремера.

— Попытайся выяснить, чего они хотят от Гефеля. Мне необходимо знать.

Шюпп озабоченно почесал в затылке.

— Как же мне это сделать?

Кремер нетерпеливо махнул рукой.

— Все равно как. Ты выполнял и не такие поручения. Ступай в карцер и чини там хотя бы световую проводку.

Шюпп вздохнул.

— Для этого сначала надо, чтобы она испортилась.

И вдруг лицо его приняло удивленное выражение. Рот и глаза округлились. У него, видимо, блеснула мысль.

— Ферсте!

Он произнес лишь одно это слово. Кремер с сомнением покачал головой.

— Я уже думал о нем. Кто такой, собственно, Ферсте? Держит он нашу сторону или это прислужник Мандрила?

Шюпп напряженно заморгал. Взглянув через окно на большие часы над воротами лагеря, он вдруг заторопился.

— Попытаюсь.

«Будь осторожен, Генрих!» — хотел предостеречь его Кремер, по Шюпп уже вышел.

Шюпп вспомнил, что у Ферсте, которого держали в строгой изоляции от лагеря, каждый день в это время были свободные полчаса. Он обычно прогуливался близ ворот с наружной стороны. Шюпп знал о Ферсте очень мало. Расхаживая по своим делам, Шюпп часто видел уборщика на прогулке. Из чистого любопытства, желая хоть немножко прощупать этого человека, Шюпп, проходя мимо, дружески подмигивал ему.

Ферсте не откликался на это приветственное подмигивание, но лицо его не выражало и недовольства. Для Шюппа это служило хорошим предзнаменованием. Полный надежды, отправился он теперь с ящиком инструментов к порогам. Ему не надо было брать пропуск, его удостоверение обеспечивало ему свободный выход за пределы лагеря. Он начал возиться у здания комендатуры, проверяя кабель к микрофону. Этот кабель выходил из комнаты коменданта и, обогнув здание, шел в лагерь. В этот час у ворот было тихо. Дежурный блокфюрер, торча у окошка, томился скукой. Время от времени он подходил к Шюппу и смотрел, как тот орудует со штепселем.

— Что-нибудь неладно? — спросил он.

— Пока нет, — философски ответил Шюпп. — Но когда комендант включит микрофон, тот может оказаться неисправным, и тогда поднимется буча. — Шюпп постучал пальцем по контактному стерженьку. — Дело в том, что это изделие военного времени и с ним всегда что-нибудь не так. Вот посмотрите, здесь внутри ламели, они часто перегорают.

Блокфюреру было скучно.

— Заткнись! — скривив физиономию, добродушно буркнул он.

Объяснения Шюппа его не заинтересовали.

Шюпп был доволен. Он выдумывал себе одну задачу за другой. Уборщик карцера должен был появиться с минуты на минуту. И действительно, вскоре лязгнула железная решетка карцера и показался Ферсте. Отметившись у блокфюрера, он отправился на прогулку. В Шюппе росло напряжение. Обстоятельно исследовав контакт, он пошел вдоль кабеля.

— У вас проводка в порядке? — непринужденно спросил он у Ферсте, нарочно став так, чтобы блокфюрер мог его слышать.

Уборщик, удивленный таким непосредственным обращением, глянул на Шюппа и ответил коротким кивком. Незаметно для блокфюрера Шюпп прикрыл один глаз. Ферсте уловил этот тайный знак. Для Шюппа началась вторая фаза маневра. Идя вдоль кабеля, он протиснулся сквозь ворота. Если его знак пробудил в Ферсте любопытство, тот должен будет искать встречи. На это Шюпп и рассчитывал. Он с удовлетворением отметил, что уборщик хочет подойти ближе и вопросительно смотрит на него. Шюпп, деловито возясь с кабелем, сквозь зубы шепнул:

— Жаль, я бы не прочь починить вам проводку!.. Что им надо от Гефеля? — скороговоркой добавил он.

Ферсте прошел мимо и направился к воротам, чтобы показаться блокфюреру. Шюпп был как на иголках. Решающее слово было сказано. Как отзовется на него уборщик? По его виду ничего нельзя было понять. Спокойно продолжал он прогулку. Но когда он снова проходил мимо Шюппа, тот заметил на лице уборщика какое-то особенное выражение. Черты лица его были строги и неподвижны, но он медленно опустил глаза. Это означало согласие. Для Шюппа теперь все было ясно. Он повесил ящик с инструментами через плечо. Кабель микрофона был в порядке.

Возвратившись к Кремеру, он сказал:

— Думаю, дело пойдет!


Сеть групп Сопротивления, насчитывавших всего лишь по пять человек, охватывала все национальности. В каждом бараке была одна, а то и несколько таких групп, которые ничем не выделялись. Только участники этого движения знали друг друга. У ИЛКа была разработана система оповещения. Связные, отчасти выполнявшие инструкторские обязанности, заботились о том, чтобы новости и приказы быстро доходили до руководителей отдельных групп, а те в свою очередь осведомляли отдельных членов.

У Бохова был только один связной, который передавал его указания инструкторам, причем так, чтобы те не могли даже догадаться, откуда это шло. Чтобы увидеться со связным, Бохову пришлось дожидаться вечерней переклички. Это было томительное ожидание. Но теперь его сообщение, как быстролетная искра, помчалось по лагерю, от барака к бараку, и вскоре каждый участник групп Сопротивления уже знал об опасности, знал, что всякие собрания и военное обучение прекращаются. Весь аппарат, пока грозила ему опасность, должен был замереть. Каждый понимал, что обязан молчать и, в случае ареста, унести тайну с собой в могилу.

Парализующий страх, исходивший от безмолвного карцера у ворот, распространился повсюду.

В эту ночь уборщик карцера не спал. Он лежал на сеннике в камере и ждал. Мандрил в эту пору обычно пьянствовал в казино. Приходя обратно, он нередко выбирал кого-либо из обитателей карцера и у себя в комнате учинял ему допрос на свой страх и риск. По характеру воплей, разносившихся тогда в ночной тишине карцера, уборщик мог определить «степень» допроса. Иногда вызывали его, и он должен был волочить залитое кровью тело обратно в камеру. Бывало и так, что по утрам, до того как приходили носильщики, он обнаруживал под койкой Мандрила мертвеца. Тогда уборщик перетаскивал его в умывальную.

В карцере стояла мертвая тишина. Ферсте лежал, закинув за голову руки. Какой мог быть теперь час? За стенами шелестел непрекращающийся дождь.

Ферсте забылся чутким сном, но затем очнулся, как от толчка. Коридор ожил.

Послышались тяжелые шаги. Ферсте прислушался, он уже окончательно проснулся. По шагам, прошаркавшим мимо его камеры, он узнал Мандрила. Поблизости отперли одну из камер. Вместе с Мандрилом явились Рейнебот и Клуттиг, они сбросили с себя мокрые плащи. Рейнебот сел на койку; Клуттиг в расстегнутом кителе беспокойно ходил взад и вперед. На столе Мандрила белел череп, освещенный изнутри. Рядом лежал кнут из длинных кожаных ремней, скрепленных вместе в упругий, квадратного сечения жгут с толстыми латунными кнопками. Они служили не для украшения.

Подталкиваемые сзади Мандрилом, Кропинский и Гефель ввалились в комнату и остановились, шатаясь и дрожа всем телом. Их одежда еще была мокрой. Кропинский стоял, согнувшись и втянув голову в плечи. Его знобило. Гефель тоже трясся от холода. Челюсть его дрожала. Он хотел побороть слабость, пытался сжать челюсти, но от этого зубы застучали еще сильнее.

Рейнебот рассматривал их с видом знатока. Побои, видимо, сделали свое дело. Он неторопливо поднялся.

— Слушайте вы двое, — высокомерно начал он. — Сегодня днем мы с вами только шутили. А теперь дело пойдет всерьез.

Для начала он снова выбрал Кропинского.

— Я вижу, ты хорошо усвоил немецкий язык. Браво, сынок! — Взяв со стола кнут, он поднял его так, что ремни затанцевали на кончике носа Кропинского.

— Куда вы дели еврейского ублюдка? — Болезненная судорога свела лицо Кропинского. Он смотрел на Рейнебота, и в его взгляде была мольба. Тот щелкнул кнутом в воздухе. — Я считаю до трех, отвечай! — Кропинский сжал губы, лицо его перекосилось, словно он собирался — заплакать. — Раз… два… три…

Кропинский решительно покачал головой. Рейнебот хлестнул его вдоль и поперек по лицу. Кропинский дико закричал. Удары свистели. Ослепленный, он отпрянул, наткнулся на Клуттига, тот пинком послал его обратно, и Кропинский закачался под градом ударов, пока не рухнул с глухим стоном. Рейнебот продолжал яростно хлестать упавшего, который бешено катался по полу. Все это происходило за спиной у Гефеля. Он стоял, вытянув шею, и прислушивался, уставясь невидящими глазами в серое лицо Мандрила. Тот, казалось, что-то обдумывал, посматривая на горло Гефеля, которое делало частые глотательные движения. Вдруг он положил свои огромные ручищи на шею Гефеля и большими пальцами сдавил ему гортань. У Гефеля потемнело в глазах, его тошнило, он задыхался. Но в тот миг, когда он уже чувствовал, что теряет сознание, ему удалось вздохнуть: Мандрил отпустил его.

Гефель тяжело дышал. За спиной он слышал пронзительные, исступленные крики Клуттига и булькающие, хриплые вопли Кропинского. Рейнебот не успокоился до тех пор, пока поляк не замолк. Тогда он бросил кнут Мандрилу, который ловко поймал его. На гладком, холеном лице юноши не осталось ничего от обычного спокойного высокомерия, оно было безобразно искажено. Рейнебот, как когтями, вцепился в Гефеля и прохрипел, возбужденный экзекуцией:

— Теперь твой черед!

На Гефеля сзади набросился Клуттиг и вывернул ему руки за спину. Гефель скорчился от боли. Клуттиг уперся коленом ему в поясницу и завел его руки так высоко, что Гефель взвыл от неистовой боли и упал на колени. Тогда начал работать Мандрил. Кончик кнута, окованный латунью, безжалостно свистел, опускаясь на затылок Гефеля. Тот упал лицом на пол и потерял сознание.

— Пока хватит! — остановил Рейнебот Мандрила. — Через полчаса начнем снова.

Мандрил перетащил истерзанных узников назад в камеру, облил их ледяной водой и запер дверь.

Очнувшись от холодного душа, Кропинский зашевелился. Он сделал попытку приподняться, но руки подогнулись. Он упал ничком и так остался лежать. Кровь стучала в мозгу. Он медленно приходил в себя. Во рту был соленый привкус. Кропинский открыл глаза. Гнетущая тишина окружала его в этой кромешной тьме. В спине он чувствовал колющую боль, и каждый вздох был подобен удару ножа. Так он лежал довольно долго. Несмотря на боль, он грезил, и его сумеречное сознание погружалось в туманные видения, как в ласковую воду, «…такие у него малые ручки, и такой малый носик, и все такое еще малое…» — слышал он собственный голос, и ему мерещилось, что он улыбается. И вдруг туманное видение стало маленьким облачком, меньше, меньше — и исчезло. Кропинский ужасно испугался, Он стал шарить вокруг себя, почувствовал мокроту и холод, но вот рука его натолкнулась на что-то плотное. Тогда Кропинский совсем пришел в себя. И хотя вокруг было темно, он понял, что находится в камере, а то, что он нащупал, было Гефелем. Прошло еще немного времени, и Кропинский более или менее овладел своим разбитым телом. С мучительным трудом он поднялся на колени.

Он хотел заговорить, но губы его невероятно распухли. Срывающимся голосом он окликнул Гефеля:

— Андре!..

Тот не пошевелился и лишь после того, как Кропинский потряс его за плечо, издал глухой стон.

— Андре!..

Кропинский ждал ответа. Каждое биение пульса отзывалось болью в рубцах на его лице. Вдруг Гефель начал всхлипывать — судорожно, без слёз. Кропинский ощупал лицо и тело друга и не знал, чем ему помочь.

— Андре…

Гефель смолк. Еще какое-то время он лежал оцепенелый и безмолвный, затем стал приподыматься. Это стоило ему больших усилий. Устав, он оперся на руки и свесил голову, совершенно изнеможенный. С него каплями стекала вода. Он схватился рукой за нывший затылок, волосы там склеились. С большой осторожностью дотронулся он до тех мест, по которым бил кнут. Прикосновение было болезненно. С затылка на щеки сбегали капли. Но это была уже не вода… Гефель тыльной стороной руки вытер рот и простонал:

— Мариан…

— Андре…

— Что они сделали с тобой?

С трудом дыша, Кропинский ответил, стараясь подбодрить Гефеля:

— Я опять скоро… уже… совсем здоровый…

Они замолчали. Слышно было только их дыхание. Оба думали о пережитых потрясениях.

Вдруг в потолке камеры вспыхнула электрическая лампочка. Дверь распахнулась, и в камеру торопливо вошел Клуттиг. За ним — Рейнебот и Мандрил с какими-то веревками в руке.

— Встать!

Резкий голос Клуттига безжалостно прервал одиночество, создававшее иллюзию безопасности, и обнаженные нервы обоих узников затрепетали в ожидании новых мук. С трудом держались истерзанные люди на ногах. Клуттиг сгорал от нетерпения.

— Ты назовешь других участников вашей организации?! — орал он на Гефеля.

Леденящий ужас охватил несчастного.

— Будешь ты говорить?

Клуттиг схватил Гефеля за грудки и ударил о стену. Гефель упал как подкошенный. На него набросился Мандрил, вывернул ему руки за спину, связал их веревкой и дернул Гефеля кверху. Гефель чувствовал на своем лице дыхание Клуттига, который снова орал:

— Кто другие? Говори или я тебя убью!

Гефель стонал. Клуттиг принялся звонко хлестать его по лицу и не переставая вопил:

— Кто другие? Называй имена!

Рейнебот некоторое время не мешал Клуттигу, затем отстранил обезумевшего начальника и заговорил спокойно и настойчиво:

— Скажи, Гефель, не то будешь болтаться на веревке, пока не станешь звать маму.

Теперь Гефель знал, чего от него хотят, но знал также и то, что его ожидает, если он будет молчать. Он собрал все свои силы и со стоном напрягся, стараясь преодолеть душевные муки. Рейнебот следил за борьбой, отражавшейся на лице Гефеля, и, когда ему показалось, что кризис близок, он кивнул Мандрилу:

— Вздернуть!

Словно адское пламя обожгло Гефеля. Он издал протяжный крик. Страх перед ужасной пыткой как бы обнажил его тело и, казалось, содрал даже кожу. Задыхаясь от крика, он изо всех сил упирался, когда Мандрил потащил его к окну. Перебросив веревку через оконную решетку, Мандрил уже хотел потянуть за конец, но Рейнебот остановил его. Перекрывая крики Гефеля, он заревел:

— Назови два имени! Назови одно, слышишь, только одно! Ну! Говори!

Рейнебот выжидал. Сейчас страх прорвет плотину воли и затопит ее.

— Ну, живо! Говори!

Но Гефель не слышал его. Он кричал. Откинув назад голову, он судорожно двигал ею вправо и влево. Тут Мандрил рванул за веревку.

Руки Гефеля вздернулись вверх, плечевые суставы затрещали. Он повис! Его крик перешел в свистящий звук. Напряженные до предела мышцы затылка затвердели, как железо, вытянутая вперед шея оцепенела. Прикрутив веревку к решетке, Мандрил бросился на Кропинского, испуганно забившегося в угол.

— Я ничего не знать, — рыдал он.

Его связали, подтащили к окну и вздернули рядом с Гефелем. Оба вопили, как дикие звери, Рейнебот знал, что за этим следует.

Больше двух минут крики продолжались лишь в редких случаях, затем сила человека иссякала, ее хватало, лишь на детский писк. Клуттиг, подбоченясь, стоял перед подвешенными. Его воспаленные веки мигали. Пока те двое кричали, говорить с ними не имело смысла, они все равно ничего не слышали. Нужно подождать. Мандрил закурил сигарету.

Трое эсэсовцев вели себя так, словно присутствовали при научном опыте. У Гефеля первого голова упала на грудь. Он теперь уже только хрипел. Наконец! Время пришло!

— Слушай, Гефель! Мы сейчас тебя отвяжем. Но если ты не расскажешь, что тебе известно, будешь болтаться до тех пор, пока не превратишься в паяца. — Рейнебот подошел к Кропинскому. — Это относится и к тебе, поляк!

В подкрепление своей угрозы Рейнебот схватил обоих за ремень штанов и стал дергать, как за звонок. От каждого рывка, который, казалось, на центнеры увеличивал вес висящего тела, Гефель и Кропинский пронзительно вскрикивали. Оба были бледны как смерть. Рейнебот сопровождал свою бесчеловечную игру любезными словами:

— Вы сейчас убедитесь, что мы вовсе не изверги: мы вас отвяжем. Советую выказать нам свою благодарность.

По его знаку Мандрил отвязал веревки, и оба несчастных сползли на пол.

Рейнебот бросил на Клуттига вопросительный взгляд, и тот кивнул в знак согласия. Мандрил прислонил тела к стене в полусидячем положении. Рейнебот кончиком сапога приподнял свисавшую голову Гефеля.

— Что ты знаешь про Кремера? — Гефель не открывал глаз. Рейнебот немного подождал, потом отпустил голову Гефеля, и она опять упала на грудь. — Хорошо, — сказал Рейнебот, — начнем с другого конца. Что ты можешь рассказать о себе самом?

Тишину ожидания, длившуюся уже несколько секунд, нарушил Клуттиг. Бросившись на заключенных, словно футболист на мяч, он заревел с бешеной яростью:

— Будете вы говорить, негодяи?

Рейнебот, более умный и лучше владевший собой, сделал Клуттигу знак пока не вмешиваться. Он склонился к обоим лежащим на полу.

— Слушайте! Мы теперь оставим вас в покое. Но мы скоро вернемся. Немного отдышитесь и все хорошенько обдумайте. Либо вы расскажете нам, что мы хотим знать, и останетесь живы, либо мы повесим вас по-настоящему, и тогда ваша маленькая деточка останется без добрых дядюшек. — Он выпрямился и насмешливо произнес — Пойдемте, господа! Пациентам надо дать время подумать.

В замке злобно проскрежетал ключ, свет погас.

Благодетельна была ночь. Часы спокойствия и тишины парили бесшумно над двумя страдальцами, исцеляя их. Ферсте больше не надо было прислушиваться, он знал — их оставили в покое до утра.

Он заснул. Но в камере неподалеку от него началось перешептыванье, такое тихое, что оно даже воздуха не шелохнуло.

— Какие имя они хотеть знать от нас?

Гефель не ответил Кропинскому. Поддерживая друг друга, они поднялись и оперлись о стену, чтобы в мокрой одежде не замерзнуть на холодном цементном полу.

— Ты не хотеть мне сказать? — вскоре опять спросил Кропинский.

Но Гефель по-прежнему молчал. Он уронил голову и был рад, что Кропинский в темноте не может видеть его лица. Вопросы товарища, точно плуг, врезались в сознание Гефеля и, как почву, выворачивали наружу его старую вину. Его душевные муки сливались с муками истерзанного тела. Воля Гефеля рассыпалась, как источенный камень. Как ужасно, что он увлек за собой в эту бездну и Кропинского! По его вине невиновный должен пройти с ним через все муки и вместе с ним принять верную смерть. Из этой камеры не было выхода.

Думая, что он попал сюда из-за ребенка, Кропинский спрашивал, почему из них хотят выжать имена, не имеющие отношения к ребенку.

Холод от цементной стены проникал сквозь промокшую насквозь куртку Гефеля. Онемевшие от подвешивания руки безжизненно болтались. Кропинский больше не спрашивал. Он думал теперь только о себе. Холод леденил спину. Мрак в их камере, похожей на ящик, был черным отмершим куском ночи, вырезанным из тела дышавшей за стенами природы. Теперь у них больше не было ничего своего, кроме сердца, которое так удивительно упрямо билось, словно исправные часы.

Мысли Гефеля не могли оторваться от каменной глыбы вины. Они заблудились в осыпи распавшегося «я», спотыкаясь, искали пути среди неразберихи и бездорожья. Его нервы были подобны раскаленным проволокам, и внутри все кричало, словно он был еще подвешен. Пытаясь бежать от своего страха, он зашептал поспешно и горячо:

— Они придут опять! Слушай!.. Они придут опять!.. Нас снова подвесят… Слушай, я больше не выдержу!.. Я…

Гефель сжал себе горло. Слова больше не находили выхода. Гефель прислушался. Кругом было тихо. Кропинский ничего не ответил. Отчаяние с новой мукой охватило Гефеля. Тот, что стоит рядом с ним, боится так же, как и он, и отказывает ему в слове помощи, за которое Гефель мог бы уцепиться в водовороте душевного распада.

— Я трус, — прошептал он, совершенно уничтоженный. Пусть раздробятся и последние остатки его воли! Он не видел, что Кропинский спорит с ним, отрицательно качая головой, но он жадно прислушивался к словам друга.

— Ты только бояться. Я тоже бояться, — шепотом, как брату, сказал Кропинский. — Мы только бедный маленький люди, как малый дитя.

Простой человек, он не знал более сильных слов. Гефель вдруг задышал часто и горячо и, казалось, беззвучно кричал:

— Да ведь дело теперь даже не в ребенке! Дело совсем в другом! — Он застонал. — Что если они опять придут? Я не могу снова висеть, не могу! О господи! Ты ведь ничего не знаешь, Мариан, ничего не знаешь…

Стараясь помочь другу, Кропинский прошептал:

— Что же есть? Ты должен мне говорить.

Гефеля тянуло поговорить, чтобы снять с себя тяжесть вины перед Кропинским. Но какая-то сила внутри него противилась этому желанию. Тайну надо было тщательно хранить. Но ведь тот, кто стоял рядом с ним, был его товарищем перед лицом смерти. Он унесет тайну с собой. И Гефель начал рассказывать, запинаясь, словно рвал клочок за клочком свою тайну.

— Они хотят знать, какие товарищи в аппарате… У нас, видишь ли, аппарат… Об этом в лагере не знают. Никто ничего не знает… — Он рассказал о своей деятельности военного инструктора. — Знаешь, мы сидим по вечерам под одним из бараков лазарета, под землей, понимаешь?.. И я показываю, как вскидывать пистолет и как целиться…

Он поведал, как советские товарищи тайно протащили в лагерь оружие, и когда Кропинский спросил, есть ли в группах и польские товарищи, Гефель подтвердил и описал мужественный поступок Иозефа Левандовского:

— Это было до бомбежки лагеря, тогда еще работали заводы Густлофа и в большом цехе изготовляли карабины. Мы решили унести один из них в лагерь. Это устроил Левандовский… Мы выбрали день, когда у ворот дежурил кривоглазый блокфюрер из девятнадцатого блока. Он, надо тебе сказать, не выносит вида крови. В этот день Левандовский сделал вид, что ему дурно, упал у станка и при этом… — Гефель судорожно глотнул, — и при этом он нарочно подложил руку под суппорт. Ему разодрало руку от локтя до кисти. Кровь так и хлестала. Мы положили его на носилки, а под ним был карабин. Кровь лилась, но Левандовский, когда мы подошли к воротам, лежал совсем тихо и не шевелился. У кривого блокфюрера подогнулись колени, и мы быстро пронесли раненого через ворота. Карабин мы потом укоротили со ствола и приклада. Он теперь служит нам для упражнений. На нем я показываю товарищам, как заряжают ружье, как обращаются с затвором, как делают разборку.

Гефель умолк. Он рассказал столько, сколько заставил его страх…

Он был рад, что теперь возле него есть кто-то близкий ему и посвященный в его тайны.

Кропинский слушал, затаив дыхание. Ему так хотелось многое сказать, но он был слишком ошеломлен.

— Dobrze! Dobrze, dobrze![3] — мог лишь он повторять. Собственная исповедь несколько подбодрила Гефеля. Он почувствовал, что, в сущности, он не труслив и что у него хватит воли держаться. Только бы не сдали нервы. Стоило ему подумать, что эсэсовцы могут вернуться и снова подвесить его, как он весь начинал дрожать. Мускулы дергались, и страх затоплял сознание. И тут он опять вспоминал тот ужасный миг, когда мост между силой и волей грозил рухнуть… Вот почему он теперь искал опоры в Кропинском и чуть не молил его о поддержке.

— Теперь ты понимаешь, — обратился он через некоторое время к Кропинскому, — зачем им нужны имена?

— Но ты их не выдать?

— Выдать, выдать… Я не хочу выдать! Но меня снова подвесят, и я больше не выдержу!

Кропинский понимал его, он хотел помочь и не мог ничего предложить, кроме своей готовности страдать вместе с другом.

— Я тоже буду висеть, и я теперь все знать, как ты. Мы бедный маленький люди и совсем одни, и никто нас не защитить. Но мы не сказать ни одно слово. Правда, Андре, мы не сказать ни слово? Мы кричать, все время кричать, когда они хотеть имена. Это лучше, чем мы сказать…

На простые слова Кропинского Гефель ответил искренней благодарностью.

— Да, ты… ты прав, Мы просто будем кричать, не так ли? Тогда мы ничего не выдадим.

Так они помогали друг другу и пользовались слабостью как силой, укрепляя устои моста, дабы он не рухнул под приближавшимся новым напором волн.


Утренние часы Кремер провел в мучительной неизвестности. Бохов уже побывал у него, но Кремер ничего не мог ему сообщить, он не знал даже, удастся ли Шюппу проникнуть в карцер. Кремера, как лагерного старосту, часто вызывали к воротам. Прогулка туда была не из приятных. Сегодня Рейнебот уже два раза требовал его к себе. В громкоговорителе снова что-то щелкнуло, и в комнате Кремера раздался квакающий голос Рейнебота:

— Лагерный староста, мигом к воротам! В два счета! — добавил комендант на своем обычном жаргоне.

Кремер натянул на себя шинель, напялил шапку. «Что опять понадобилось этому проклятому черту?»

Кремер бежал через апельплац к воротам, как по тонкому льду. Долго ли выдержит этот лед?.. Может быть, Гефеля уже заставили говорить? За себя самого Кремер мог поручиться, что бы с ним ни случилось. Он знал, что его даже в самый опасный момент не одолеет слабость. Пульс у него всегда бьется ровно. Он умел замыкать в себе все свои чувства и мысли, поэтому его голова оставалась свободной, и Кремер при всей внутренней страстности всегда сохранял хладнокровие. Это давало ему большое преимущество над противником.

Таким стоял он теперь перед Рейнеботом. Тот уселся, болтая ногой, на край стола и даже предложил Кремеру сигарету.

— Я не курю.

— Ах, верно! Наш лагерный староста ведь не курит!.. Странный лагерный староста…

Лицо Кремера было непроницаемо, и Рейнебот не мог понять, дошла ли до Кремера его шутка. Закуривая, Рейнебот принял решение идти прямо к цели.

— Насчет Гефеля вы, наверно, знаете?

— Так точно, господин комендант, два человека из вещевой камеры арестованы по обвинению в укрывании ребенка.

— Вы хорошо осведомлены.

— К этому меня обязывает должность лагерного старосты.

— Тогда вы, наверно, знаете, что произошло этой ночью в карцере?

— Нет.

— Нет?

— Нет.

— Гефель умер.

Рейнебот прищурил глаза так, словно целился через мушку револьвера, но ничего не уловил. Ни в глазах Кремера, ни в его чертах. В черепную коробку Кремера он никак проникнуть не мог. А там вспыхнула одна неопровержимая мысль: «Врешь!» Спокойствие Кремера выбивало у Рейнебота почву из-под ног. Он отвернулся и заметил с напускным равнодушием:

— При вечерней перекличке вычеркните двоих, их нужно исключить из состава: Гефеля и этого поляка, как его?..

— Кропинского.

— Да, Кропинского, — сердито бросил он. Молодой комендант все больше терял власть над собой и допускал ошибки.

— Эти двое, можно сказать, окачурились вовремя! — произнес он, скривив губы. Рейнебот обладал способностью даже грубое слово преподносить элегантно. — Вы, наверно, рады, а? — Его взгляд скользнул по лицу Кремера. — Но тут вышла маленькая неполадка. Перед своей блаженной кончиной оба покаялись.

И снова быстрый взгляд.

Кремер высоко подмял брови.

— Значит, ребенка нашли?

Он перехитрил лису. Рейнебот сделал еще одну ошибку.

— Ребенка?.. Ему я очень благодарен. Он навел нас на след.

Теперь ложь стала явной! Ведь «покаяться» мог только Гефель, Кропинский ничего не знал. А Гефель был жив и ни в чем не признался!

Так они еще побеседовали, ходя все вокруг да около. Рейнебот опасался, что наговорил лишнего. Но ему хотелось просмаковать последнее удовольствие. Он вплотную подошел к Кремеру и снова, казалось, прицелился через прорезь и мушку:

— Значит, спишите со счета.

— Так точно!

Кремер выдержал его взгляд, даже глазом не моргнув. Он и Рейнебот стояли друг против друга и ценой огромного напряжения держали себя в руках. Взгляд Рейнебота стал холодным и зловещим, молодой комендант чувствовал, как все внутри у него уже готово обрушиться на Кремера. Но он ни малейшим жестом не выдал своего состояния и только коротко кивнул:

— Идите!

Когда Кремер ушел, Рейнебот отшвырнул сигарету. «Психологический путь» он сам себе отрезал!..


«А что, если они и в самом деле прикончили Гефеля? Вычеркивать из состава живого человека как мертвого? Этого еще никогда не было!» С тяжелыми мыслями вернулся Кремер в свое помещение.

Неужели Рейнебот сказал ему правду? Но где кончалась правда и где начиналась ложь? Дело ведь шло не о ребенке!

Как тревожны и грозны были часы с того момента, как Гефеля посадили в карцер! Каждый истекавший час мог взорваться изнутри, как снаряд. Тогда разом высыпали бы блокфюреры, бросились в бараки лагеря, туда, где можно найти товарищей из аппарата. Меньше чем за час они согнали бы всех этих людей в одно место. И карцер стал бы их последним бивуаком!

Если Кремеру, когда он спешил к Рейнеботу, казалось, будто он ступает по тонкому льду, то обратный путь он совершал словно по узким мосткам над пропастью. Едва он успел обогнуть здание канцелярии, как из громкоговорителя у ворот разнеслось:

— Лагерного электрика к воротам!

Кремер остановился. Приказ повторили:

— Лагерного электрика к воротам, живо!

Кремер повернулся и побежал к бараку электриков. Шюпп, с ящиком инструментов через плечо, шел ему навстречу.

— Смотри-ка, Вальтер, дело клеится!

Они быстро обменялись новостями.

— Гефель якобы умер…

У Шюппа от ужаса округлились глаза.

— Беги, Генрих, — напутствовал его Кремер, — может, удастся, узнаешь точнее.

Шюпп поспешил дальше. Кремер смотрел ему вслед.


Ферсте сдержал слово. По непонятной причине в карцере погасло электричество. Перегорели предохранители. Шюпп обследовал кипятильник в помещении Мандрила и потребовал, чтобы Ферсте ему помог. Мандрил с недоверчивым видом стоял рядом, он неохотно допускал заключенных в свои владения. Между Шюппом и Ферсте установилось безмолвное понимание. Шюпп избегал всякой интимности. Кратко и деловито он объяснил уборщику, что тот должен делать: держать кипятильник, пока сам он отвинчивает гайки. Обстоятельно осмотрел он внутренности кипятильника и не нашел никакого повреждения.

— Кипятильник в порядке, — объявил он и добавил, переходя на словоохотливый тон: — В случае короткого замыкания обычно виноваты эти штуки.

— Перестань болтать, — грубо оборвал его Мандрил, — и чини, что надо.

— Так точно, гауптшарфюрер, — послушно отозвался Шюпп и стал обращаться к Ферсте лишь с деловыми замечаниями.

Проверяя выключатель, он заметил:

— Проводка, кажется, мертва.

Верным чутьем заключенного уборщик тут же понял шифр намека.

Контакт, установившийся между заключенными, дал им возможность, несмотря на присутствие Мандрила, объясняться и дальше.

— Гауптшарфюрер уже сам исследовал аппарат и ничего не нашел, — сказал Ферсте.

Шюпп безобидным замечанием стер шифр:

— Придется осмотреть проводку. Где-нибудь должно быть короткое замыкание.

«Они ищут тех, кто в аппарате, а Гефель не умер. Он пока ни в чем не признался». Так Шюпп истолковал иносказание Ферсте. Это были ценные сведения. Но как устроить, чтобы с помощью Ферсте быть в курсе дальнейшей судьбы обоих арестованных? Не мог же Шюпп целыми днями возиться с ремонтом проводки!

— Зачем тебе нужно осматривать проводку? — брюзгливым тоном осведомился Мандрил.

Шюпп успокоил его.

— Это пойдет быстро, гауптшарфюрер. Вероятно, где-нибудь порвался провод.

Он попросил Ферсте принести стремянку и принялся осматривать провода, шедшие под потолком. Ферсте держал лестницу. Начав с помещения Мандрила, они метр за метром продвигались в глубь темного коридора. Мандрил стоял в дверях своей комнаты и наблюдал за ними. С этим мрачным зверем надо было обращаться осторожно. Шюпп молча продолжал работу. В то же время мозг его усиленно изыскивал способ безопасно поговорить с Ферсте. Они молчали, но напряженно ждали, чтобы сказать друг другу хоть несколько слов, а это стало бы возможно, если бы Мандрил не шел следом. Они двигались по коридору все дальше, и расстояние между ними и Мандрилом увеличивалось. Но, может быть, он крался за ними?

Чтобы усыпить его подозрения, они развили усердную деятельность, громко произнося слова, предназначенные для слуха Мандрила: «Поставь стремянку чуть круче… Так, хорошо… Держи крепко!..» В то же время они успевали тихо обмениваться другими словами.

— Зайду к тебе завтра…

Не дожидаясь ответа Ферсте, Шюпп поднялся по лесенке и стал возиться с проводом.

Оба не спускали глаз с Мандрила. Это не мешало Ферсте с интересом следить за работой электрика. Шюпп сошел вниз и, когда они вместе переносили стремянку, сказал:

— Ну, посмотрим теперь последний участок.

На что Ферсте шепотом ответил:

— Если Гефель сдаст, я нагнусь поправить башмак… Шюпп понял, этого было достаточно, чтобы наладить дальнейшую передачу известий. Он влез на стремянку и вскоре крикнул Ферсте:

— Все в порядке!

Они обменялись взглядом, все необходимое было сказано. Вместе понесли они стремянку по коридору.

— Ну, что там? — злобно заворчал Мандрил.

Шюпп поднял плечи, выражая сожаление.

— Здесь я в проводке ничего не нахожу. Надо выйти наружу и осмотреть ввод.

Воздушный провод под фронтоном здания, опускаясь, переходил в подземную линию. Место соединения находилось невысоко над землей. Здесь провод был порван. Шюпп усмехнулся. Ферсте был находчивый малый.

Шюпп тут же устранил небольшое повреждение и вернулся в карцер. Он ввинтил новые предохранители, и вспыхнул свет.

Скупой на слова Мандрил, по-видимому, был доволен.

— Что же там стряслось?

— Ничего особенного, гауптшарфюрер: короткое замыкание у ввода подземной линии.

— Почему же ты сразу не поглядел там?

Шюпп с невинным видом развел руками.

— Если бы можно было всегда заранее знать…

Мандрил не нашел что возразить электрику и отпустил его надменным кивком. Шюпп повесил свой ящик с инструментами через плечо. Когда Шюпп покидал карцер, Ферсте уже не обращал на него никакого внимания.

Шюпп сообщил Кремеру о том, что ему удалось узнать. Казалось бы, тот должен был слушать его с интересом. Староста лагеря, как обычно, сидел за столом, широко расставив локти и подперев кулаками подбородок. Но скоро он перестал воспринимать слова Шюппа, который красочно повествовал о том, как ему удалось перехитрить Мандрила. Гефель устоял!.. Лишь теперь Кремер понял, в каком волнении он жил с минуты ареста Гефеля. Он любил Гефеля, хотя и суровой любовью. Проклинал его, а теперь снова любил.

Один вопрос электрика вывел Кремера из задумчивости.

— Гефель входит в руководство? — И, словно этот вопрос испугал его самого, Шюпп быстро добавил — Ты можешь и не отвечать.

Кремер поднял глаза и молча посмотрел на Шюппа. Тот прочел в этом взгляде ответ и больше не стал спрашивать, ему было достаточно и этого. Они сидели друг против друга, занятые каждый своими мыслями. Кремер преодолел наконец свое волнение и почувствовал к Гефелю братское чувство.

— Из-за этой глупой истории с ребенком они теперь могут отправиться на тот свет.

Он задумчиво уставился перед собой.

— Надо рискнуть, — сказал Шюпп, — и вызволить их из карцера.

Кремер недоверчиво рассмеялся.

— Как ты это устроишь?

— Через Цвейлинга!

Ответ Шюппа был не случайным. Но Кремер покачал головой.

— Этот пес и упрятал их туда.

— Знаю, — кивнул Шюпп. — Пиппиг мне рассказал. Вот потому и надо попытаться. В штрафной команде ведь уже раз удалось.

Однако Шюпп не мог убедить Кремера.

— Там было совсем другое, — ответил он.

Несколько лет назад группа политических заключенных из-за широко задуманной провокации, которую подстроили уголовные элементы, попала в штрафную команду и была освобождена оттуда лишь благодаря сплоченности товарищей в лагере. Несмотря на возражения Кремера, Шюпп упорно отстаивал свою мысль. Он быстро наклонился к Кремеру.

— Цвейлинг хочет иметь лазейку и тут и там, но ни с кем не хочет связываться крепко. На этом можно сыграть. Надо напустить на него Пиппига. Может, мне поговорить с Пиппигом?

На миг в Кремере поднялось отвращение. Он не был против того, чтобы использовать эсэсовцев, когда требовалось отвести опасность от товарищей, — к этому уже прибегали в случае со штрафной командой. В тот раз товарищи попали в беду из-за уголовников. Теперь же именно из-за эсэсовца Гефелю и Кропинскому грозила гибель.

И как раз этот доносчик должен будет… Какая дикая мысль! Тем не менее Кремер стал напряженно размышлять. Между начальником лагеря и Клуттигом была вечная вражда. Клуттиг мирволил содержавшимся в лагере ворам, а начальник предпочитал политических. Если бы удалось натравить Цвейлинга на начальника лагеря…

Кремер верил, что у Пиппига хватит на это ловкости. Круглые глаза Шюппа с волнением следили за Кремером. Тот что-то ворчал, проводя ребром руки по столу, и не произносил ни да ни нет.

— Действуйте сугубо осторожно! — наконец промолвил он.

* * *

После разговора с Шюппом Пиппиг проникся надеждой через Цвейлинга помочь друзьям. Он выжидал случая завязать с Цвейлингом беседу. Такой случай скоро представился.

— Вы еще ничего не узнали насчет доносчика? — спросил однажды Цвейлинг Пиппига, когда тот принес ему в кабинет какую-то ведомость.

— Нет, гауптшарфюрер. Вероятно, нам так и не удастся ничего узнать.

— Отчего же?

Цвейлинг облизнул языком нижнюю губу.

Пиппиг был вылеплен из другого теста, чем чувствительный Гефель, и он смело пошел прямо к цели. Подобно канатоходцу, который осторожно и все же уверенно ставит ногу, Пиппиг выбирал слова, лежавшие на острой как нож грани двусмысленности.

— Негодяй слишком хорошо замаскировался, — сказал он и как бы между прочим добавил: — Но мы теперь знаем, зачем он это сделал.

— Это и мне любопытно.

— Он считает себя очень умным и хочет насолить начальнику лагеря.

— Зачем это? — настороженно спросил Цвейлинг.

Пиппиг медлил с ответом.

Он быстро соображал и так же быстро принял решение. Он ведь уже стоял на канате, и ему ничего не оставалось, как пройти по этому канату.

— Тут не приходится много спрашивать, гауптшарфюрер. Достаточно взглянуть на карту фронта.

Цвейлинг невольно обернулся к стене, на которой висела карта. Пиппиг напряженно следил за ним, и когда Цвейлинг снова посмотрел на него, на лице Пиппига играла многозначительная улыбка. Цвейлинг растерялся. Относилась ли эта улыбка к нему? Он тоже ходил по канату. Цвейлинг решил продолжить игру в прятки.

— Вы думаете, доносчик хочет иметь лазейку на случай, если все перевернется?

— Ясно, — сухо ответил Пиппиг.

Разговор заглох. Теперь Пиппиг должен был двинуться вперед в намеченном направлении.

— Если все перевернется… — повторил он слова Цвейлинга и жестом показал, как это произойдет. — Но на какую сторону перевернется? Этого никто не знает.

Цвейлинг откинулся в кресле и отозвался пустой и ничего не значащей фразой:

— Ну, ничего страшного, верно, не стрясется.

В Пиппиге напряжение потрескивало, как электрические искры: его намеки Цвейлинг понял.

— Это зависит от вас, гауптшарфюрер.

Цвейлинг снова облизал нижнюю губу. Он был не в меньшем напряжении, чем Пиппиг! Но Цвейлинг ничего не сказал, и Пиппиг вынужден был продолжать.

— Мы были бы рады сказать: «Гауптшарфюрер Цвейлинг молодчина — вызволил нам Гефеля и Кропинского из карцера…»

Цвейлингу стало жарко, — это было открытое предложение. В нем молниеносно сменялись противоположные побуждения. Пока еще он был защищен пропастью, которая лежала между ним и заключенными. Но рано или поздно все может рухнуть, и тогда они схватят его за горло: у тебя на совести Гефель и Кропинский! Перед эсэсовцами тоже вставало неумолимое «или — или». Для заключенных оно означало свободу или смерть, для эсэсовцев — борьбу до последнего человека или бегство в Неведомое. У Цвейлинга не было охоты участвовать в борьбе «до последнего человека». Предложение манило.

— Как же я могу это сделать? — неуверенно спросил он.

Победа! Пиппиг прошел по канату, и под ногами у него снова была твердая почва!

— Вам едва ли будет трудно поговорить с начальником лагеря. Вы ведь знаете, как высоко он ставит политических.

Цвейлинг порывисто встал и шагнул к окну. В нем шла внутренняя борьба. Вышвырнуть Пиппига вон или согласиться на предложение? Ему хотелось сделать и то и другое. Но вышло это крайне неуклюже. Вдруг, повернувшись к Пиппигу, он грубо сказал:

— Убирайтесь!

А когда Пиппиг был уже у двери, он крикнул:

— Держать язык за зубами, понятно?

Как было Пиппигу не понять! И он чистосердечно ответил:

— Что вы, гауптшарфюрер! О таких вещах ведь не болтают…

В Цвейлинге бушевала ярость. Он сел за стол, и взгляд его забегал по карте.

Всего лишь несколько дней назад ему пришлось удлинить стрелки до Майнца, а теперь они продвинулись уже до Франкфурта…

Наверху, в северной части западного фронта, стрелки указывали уже на Дуйсбург. Пройдет немного времени, и ему придется направить стрелки на Кассель. А тогда через Вестфалию и Гессен враги вломятся в Тюрингию…

Бесплодная ярость Цвейлинга, понимавшего, что он отдал себя в руки Пиппига, сменилась жгучим страхом. «У тебя на совести Гефель и Кропинский…» Сколько уверенности появилось вдруг у этих мерзавцев!..

В обеденный час Бохов зашел к Кремеру.

— Есть новости?

— Нет.

Бохов сжал губы. На лице у него была тревога.

— Что-нибудь случилось? — спросил Кремер.

Бохов не ответил. Он сдвинул шапку на затылок и хотел было сесть на стул, но раздумал. Решение обратиться к Кремеру, чтобы он поручил постороннему человеку спрятать оружие в более надежное место, чрезвычайно его тяготило. Впервые тайна выходила за круг посвященных. Кремер чувствовал, что в Бохове происходит внутренняя борьба.

— Ну, говори же!

Бохов вздохнул.

— Ах, Вальтер, что за жизнь, что за жизнь!.. Иногда я готов проклинать того, кто сейчас сидит там…

Он имел в виду Гефеля.

— Да полно тебе, — упрекнул его Кремер и тут же, успокаивая, добавил — Это ведь наш товарищ. Правда, он начудил, но зачем проклинать?.. Друг, не давай воли нервам!

Грубая сердечность Кремера пришлась Бохову по душе.

— Да-да, совершенно верно, совершенно верно… Но, видишь ли, есть еще одно дело, которое надо уладить, и притом быстро.

Кремер не был удивлен, узнав от Бохова, что вещевая камера служит одним из хранилищ оружия. Он знал человека, кому можно было поручить это задание, — Пиппиг!

— Я все устрою, не волнуйся, — успокоил он Бохова.

Тот назвал ему номера мешков и объяснил, где они висят. Потом сказал со вздохом:

— Самое скверное в этой истории то, что приходится стоять в стороне и нельзя ничего предпринять…

Кремер выпятил нижнюю губу.

— Почему ты считаешь, что нельзя ничего предпринять? Нам следовало бы, например, попытаться вытащить наших двоих товарищей из карцера.

Бохов рассмеялся, словно услышал шутку.

— Я уже кое-что предпринял…

Смех Бохова оборвался.

— Ты с ума спятил?

— Нет, — сухо ответил Кремер. — И, надеюсь, ты одобришь.

Он рассказал, о чем они сговорились с Шюппом.

— Тот, наверно, уже добрался до Пиппига. А на Пиппига ты можешь положиться: хитрейший малый! Он сумеет подцепить Цвейлинга на крючок. Разве нам не стоило попытаться?

— До чего мы дойдем… — проскрипел сквозь зубы Бохов и закрыл руками лицо. Покачивая головой, смотрел Кремер на этого волевого человека, у которого вдруг сдали нервы.

— Я всегда говорил себе: Бохов — это чурбан; его ничто не проймет. А теперь поглядите-ка на этот чурбан…

Бохов не откликался. Так приятно было укрыться за своими руками. Опустив их через некоторое время, он, устало улыбаясь, кивнул Кремеру.

— Ты прав, Вальтер, сейчас нельзя терять голову.

Он собрался уходить, но на мгновение задержался.

— А что касается Цвейлинга… хорошо, надо испробовать все…

Бохов направился к выходу.

С глубоким сочувствием смотрел Кремер ему вслед. Как устало опустились у Бохова плечи.


В тот же обеденный час Мандрил, сидя в казино, обратил внимание на заключенного, который в углу зала чинил один из столиков. С тупым любопытством Мандрил следил за тем, как столяр завинчивал тиски, которые крепко сжали склеиваемые деревянные части. В этом не было ничего особенного.

Однако вечером, придя еще раз в казино и потягивая шнапс, Мандрил вспомнил о тисках. Они вдруг пробудили его интерес. Он подошел к отставленному в сторону столику и принялся рассматривать инструмент. Наконец попытался отвинтить тиски, но они сидели прочно, и освободить их можно было только при большом усилии. В казино в это время оставалось уже мало посетителей. Несколько блокфюреров сидели в зале и наблюдали за странным поведением Мандрила. Заключенные, обслуживающие эсэсовцев, тоже украдкой следили за ним. Мандрил держал тиски в руках, и за его низким лбом, по-видимому, шла какая-то работа. Блокфюреры не решались заговаривать с этим страшным человеком, который с тисками и руках вернулся к своему столику. Заметив, что на него поглядывают, он скривил бесцветный рот в тупую усмешку. Было уже поздно, когда Мандрил покинул казино.

Глядя на него, трудно было понять, пьян он или нет. Чем больше спиртного он поглощал, тем тверже был его шаг. Несмотря на сумбур в голове, он всегда отдавал себе отчет в своих действиях. Только движения его становились неуклюжими и как будто направлялись не им самим.

Допрос — до признания.

Ночью он отправился в камеру номер пять. Гефель и Кропинский лежали, тесно прижавшись друг к другу, на холодном полу и поднялись, когда увидели свет и входящего Мандрила. Дрожа от холода и испуга, стояли они перед ним. На землистом лице Мандрила ничего нельзя было прочесть.

— Ну, так ты успел подумать? — спросил он Гефеля.

Гефель проглотил слюну. Он молчал. Вспугнутой птицей затрепетал в нем страх. Камера была освещена тусклым светом лампочки, у которой, казалось, не хватало сил на большее. Мандрил еще несколько мгновений прислушивался к тишине, словно могло что-нибудь последовать, потом оттеснил Кропинского, стоявшего рядом с Гефелем, в дальний угол камеры.

— Будешь ты говорить? — снова обратился он к Гефелю.

У Гефеля пересохло в горле, он снова глотнул, ему трудно было дышать.

Кропинский, прижимался к стене, готовый срастись с нею. Мандрил не торопился.

— Ну, так в чем же дело? Ты будешь говорить?

Грудная клетка Гефеля была как пустое подземелье, в котором что-то гудело и выло. Ему хотелось броситься в угол к Кропинскому. Но его ноги словно приросли к полу.

— Значит, не желаешь!

Мандрил подошел к Гефелю и надел ему на виски инструмент так, как это делал столяр, когда склеивал части стола.

— Будешь говорить?

Гефель в ужасе широко раскрыл глаза, а Мандрил тем временем приложил подвижную колодку и, повернув рукоятку, затянул тиски.

Кропинский издал тихий пискливый крик. В голове Гефеля билась взбудораженная кровь. Стон, рвущийся из горла, заставил его разинуть рот, но тут же заглох без звука.

Мандрил засунул руки в карманы брюк и, как бы подбадривая, пнул Гефеля коленом в живот.

— Одно имя я уже знаю — твое. Кто второй? Говори!

В черепе Гефеля горел адский огонь. Он сжал кулаки. Ужас душил его.

Мандрил провел кончиком языка по губам, неторопливо вынул руку из кармана и повернул винт. Гефель застонал. Ему казалось, что он зажат между двумя каменными громадами, грозящими раздавить его.

Кропинский упал на колени и в беспредельном отчаянии от своей беспомощности, всхлипывая, пополз к Мандрилу. Тот отшвырнул его назад в угол, как мешок с тряпьем.

— Лежи тут, собака, и не шевелись!

Гефель, воспользовавшись тем, что его мучитель на миг отвлекся, сорвал с себя смертоносные тиски. Они с грохотом упали на пол. Кровь бешено билась и шумела в голове. У Гефеля потемнело в глазах, он прижал к вискам кулаки и зашатался. Мандрил в ярости набросился на него и несколькими увесистыми ударами сбил с ног. От боли Гефель вновь пришел в себя.

Уклоняясь от посыпавшихся на него ударов, он катался по полу камеры. Казалось, идет рукопашная схватка. Однако ослабевший, истерзанный Гефель быстро сдался. Тюремщик склонился над ним, коленями придавил его руки к полу и снова укрепил на голове тиски.

Надрываясь от крика, Гефель мотал головой, но тиски сидели крепко. Мандрил своей огромной ручищей зажал ему рот и туже повернул винт.

У Гефеля заклокотало в горле, глаза готовы были выскочить из орбит.

— Кто второй?

Кропинский заткнул кулаками свой рот, в беспредельном ужасе от того, что совершалось над его товарищем. Кто второй?

От адской боли Гефель бился на каменном полу. Имена! Имена!.. Они сидели у него в клокочущей гортани и ждали, чтобы их выпустили.

— Кто второй? Будешь ты говорить?

Когда Мандрил убрал руку, изо рта Гефеля вырвался задушенный крик:

— Кррааа…

Это были они, имена. Гефель выкрикивал их один за другим:

— Кррааа, кррааа…

Вдруг закричал и Кропинский. Сжав голову руками, он кричал…

Казалось, кричал сам воздух карцера, стены не могли поглотить этих криков, и безумие металось по камере.

Мандрил поднялся и, расставив ноги, стал над беснующимся телом Гефеля. Пока еще нельзя было допустить, чтобы тот умер. И Мандрил отвинтил тиски.

Безумные вопли Гефеля заглохли в хриплых стонах. Освобожденное тело вытянулось.

Кропинский боязливо сжался в комок, и как только Мандрил покинул камеру и потушил свет, он подполз к Гефелю, дрожащими руками ощупал его и начал всхлипывать в тихом отчаянии.

Гефель чувствовал, как в нем жизнь боролась со смертью. Кровь, словно исхлестанная бичами, неистово мчалась по жилам, мозг, казалось, расплавился от боли, и даже мысли горели, как в пламени лихорадки. Дыхание слабо трепетало.

— …имена… Мариан…

Кропинский провел рукой по вздрагивающему телу Гефеля.

— Ты кричать, брат, только кричать…

Гефель с трудом переводил дух. Он был слишком слаб, чтобы отвечать. Его измученное сознание блуждало на краю беспамятства, но не упало в благодетельную бездну.

— О боже, — всхлипывал Гефель, — о боже!..

Он страдал невыносимо.


На другой день Ферсте во время прогулки увидел на дороге электрика. Они взглянули друг на друга. Будет ли Ферсте поправлять башмак?

Казалось, Ферсте не обращает на монтера никакого внимания. Он высоко поднял заложенные за спину руки, и можно было подумать, что он выполняет гимнастические упражнения. Когда Шюпп проходил мимо него, направляясь к контрольному окошку, Ферсте положил руку себе на сердце. Шюпп вернулся в лагерь. Он понял. Гефеля и Кропинского пытали, но рука на сердце означала, что они держатся стойко.

Прошло всего два дня, но эти дни принесли с собой такую тяжесть, которая, казалось, угнетала людей в течение многих лет. Весь аппарат был приведен в бездействие. В группах Сопротивления из-за ареста Гефеля и Кропинского прекратились все занятия. Участники групп избегали всяких разговоров. Встречаясь в лагере, они приветствовали друг друга лишь беглым взглядом. Они не могли показать, что знакомы. В воздухе пахло бедой. И хотя в первый и второй день ничего не произошло, это отнюдь не успокаивало. У каждого было такое чувство, словно опасность лишь коварно притаилась и вырвется наружу как раз в тот момент, когда ты будешь думать, что можно вздохнуть с облегчением. Подавлены были все.

ИЛК тоже строго себя изолировал. Единственный, с кем в эти два дня встречался Бохов, был Богорский. Весть о поведении Гефеля, которую Кремер доставил Бохову, вселяла некоторую уверенность, и Бохов решил рискнуть на созыв совещания ИЛКа. Богорский согласился, и вечером члены ИЛКа собрались в подвале под лазаретным бараком. Они молча выслушали доклад Бохова. Им стал понятен ход событий. Ребенок был для Клуттига и Рейнебота желанным поводом, чтобы попытаться нащупать невидимые следы организации. Члены ИЛКа услышали, что Гефеля и Кропинского подвергали неслыханным пыткам, и теперь знали, что для тех двоих это было серьезным «испытанием преданности». Только одного они не знали: что будет завтра и послезавтра…

Будущее, казалось, было заряжено взрывчатым веществом.

Обычно обсуждение разных вопросов протекало оживленно, сегодня же все сидели вокруг тихо потрескивавшего огарка и не произносили ни слова. Затишье в лагере после ареста было обманчиво, и они ему не доверяли. То, что так болезненно переживал Бохов, теперь вместе с ним переживали и эти молчаливые люди.

Как тщательно велась подготовка к восстанию! Сколько за это время было доставлено оружия и боевых припасов и с каким огромным риском! Нередко то или иное отчаянно смелое предприятие, казалось, висело на волоске. Они обо всем подумали. Тысячи перевязочных пакетиков лежали наготове в надежных уголках лазарета. Были накоплены лекарства, собраны хирургические инструменты. Ломы, изолированные ножницы для проволочных заграждений — все было добыто.

Были разработаны оперативные планы. Боевые группы отдельных национальностей прошли подготовку, их задачи давно были определены. Лагерь разделили на секторы. Боевые действия должны начаться клиновыми ударами в разных направлениях. Польские группы прорвутся из лагеря на север. Советские группы предназначены для штурма эсэсовских казарм. Обязанность групп французов, чехов, голландцев и немцев — завладеть районом комендатуры. Главный удар должен последовать в западном направлении — для установления связи с приближающимися американцами и закрепления успеха восстания.

Среди боевых групп находились специальные отряды для особых задач. Широко разветвленная организация, невидимая, неуловимая, вездесущая и готовая ударить в любой час, была результатом искусной подпольной работы. Когда настанет час, буря грянет. Но час еще не настал, и американцы были еще далеко… А там, в недоступной камере, лежал человек, их товарищ. Достаточно одного его слова, слова, оброненного по неосторожности или из страха смерти, и разверзнется земля лагеря и отдаст свои тайны. Оружие, оружие! Не успеют пятьдесят тысяч ничего не подозревающих заключенных что-либо понять, как на лагерь обрушится чудовищный, лютый ураган уничтожения…

Члены ИЛКа неподвижно смотрели перед собой, смотрели в потрескивающее пламя свечи. Сдержанно и спокойно докладывал Бохов о событиях. Он рассказал, что Гефель и Кропинский до сих пор мужественно держатся. Люди слушали, их думы и мысли слились воедино. Поэтому не нужно было много слов. Но молчание было томительно. Бохов начал сердиться.

— Нельзя же так, товарищи! Что мы сидим, повесив головы? Черт знает что такое! Мы должны подумать, что можно будет сделать, если…

— Если! Да, если!.. — процедил сквозь зубы Кодичек. — Можем ли мы закопать оружие? — Он скрипуче рассмеялся. — Но оно ведь уже закопано.

Он явно нервничал.

— Чепуха! — буркнул Бохов. — Оружие останется на своем месте.

Он взял в руку большой кусок известняка и отбросил его. Взгляд беспокойно блуждал по каменистой почве. Видно было, что он старается вернуть себе утерянное самообладание. Теперь было не время для споров. Он повернулся к Кодичку, погрузившемуся в глубокое раздумье, и сказал с решительным жестом:

— В прошлый раз я уже говорил вам, что эсэсовцы нас ищут. Тогда мы смеялись, ведь Гефель еще не был в карцере. А теперь дело приняло серьезный оборот. Если он не выдержит, если он не устоит…

Бохов обвел товарищей пристальным взглядом. У всех были плотно сжаты губы, и Бохов безжалостно высказал то, что каждый из них думал:

— Если до нас доберутся, нас ждет смерть!

Свеча тихо потрескивала.

— Кое-кого из нас еще можно перебросить в безопасное место. — Члены ИЛКа насторожились, и Бохов предложил — Можем отправить с эшелоном в другой лагерь. Там наш товарищ растворится…

Ответа долго не было. Наконец ван Дален сказал:

— Не может быть, чтобы ты говорил об этом серьезно, Герберт!

— Нет, подумайте, — настаивал Бохов. — Гефель знает имена членов ИЛКа. Стоит ему назвать хоть одно имя…

Ван Дален покорно повел плечами.

— Тогда этот один должен будет умереть.

— А если он назовет всех нас?

— Тогда все мы умрем, — просто ответил ван Дален.

Прибула был взволнован, Бохов покачал головой.

— Кто хочет отправиться с эшелоном? — настаивал Бохов.

Прибула ударил кулаком по колену.

— Ты хочешь сделать из нас трусов?

Его тихие слова прозвучали, как крик. Бохов ответил не сразу, но необычайно спокойно:

— Мой долг, товарищи, спросить вас. — Он опустил глаза. — Я тоже виноват в том, что так все случилось. — Его голос показался остальным каким-то чужим, и они удивленно взглянули на него. Он крепко сжал губы. — Я оставил Гефеля одного, — еще тише продолжал он. — Я должен был сразу заняться им и ребенком. Я… этого не сделал.

Его слова были исповедью. Один только Богорский понял их смысл, но промолчал. Риоман кашлянул.

— Non, camarade[4] Герберт, — ласково сказал он. — Ошибка, но не скажи про вина.

Бохов взглянул на француза.

— Из ошибки вырастает вина, — сумрачно заметил он.

Кодичка вдруг прорвало.

— К черту Гефеля, — сердито воскликнул он, — к черту этого ребенка!

Прибула вскочил.

— Гефель и товарищ из Польши вместе в карцере, — жарким шепотом заговорил он, — а ты кричать к черту? Немец и поляк защищать малое польское дитя, и ты говоришь к черту! Ступай сам к черту!

Его побелевшие губы дрожали. В нем вспыхнул гнев. Ван Дален схватил Прибулу за руку. Молодой поляк отбросил руку голландца, в глазах загорелись враждебные искры.

И тут произошло нечто удивительное: Богорский начал смеяться. Он смеялся тихо, и плечи его вздрагивали. Этот смех так резко противоречил общему напряжению и возбуждению, что все с испугом уставились на русского. А он протянул к ним руки и с горькой шутливостью воскликнул:

— Какие мы, однако, веселые люди!

Он хотел сказать — смешные люди, но не нашел нужного немецкого слова.

И вдруг он весь преобразился. Лицо нахмурилось, глаза сверкнули. Подняв обе руки над головой и сжав кулаки, он затем резко опустил их.

— Нет, мы не веселые люди, а коммунисты! — Он произнес по-русски грубое ругательство и на своем родном языке обрушился на участников собрания. То, что он заговорил по-русски, поразило его самого, ведь никто его не мог понять, и он, оборвав себя на полуслове, тотчас продолжал на ломаном немецком языке. — Ошибки, вина, брань по адресу ребенка и товарищей! Так ли коммунисты обсуждают опасное положение? Должны ли обстоятельства иметь власть над нами? Не более ли достойно коммуниста самому стать хозяином положения? — Он замолчал. Его гнев рассеялся. Он продолжал уже спокойнее: — Допустим, где-то в лагере спрятан маленький ребенок, который вызвал всю эту сумятицу…

Тут Прибула пожелал знать, где, собственно, находится ребенок. Богорский успокоительно поднял руку.

— Он находится в шестьдесят первом бараке Малого лагеря. Не беспокойтесь, — поспешно добавил он, — ребенок устроен хорошо… — Он огляделся вокруг. — И, в сущности, не наше ли это общее дитя, раз из-за него двум товарищам пришлось сесть в карцер? Не должен ли ИЛК взять его под свою защиту? — И вдруг Богорский улыбнулся. — А сейчас самое важное — добыть ребенку приличную еду. — При этом он, сощурив глаз, взглянул на Риомана. Повар-француз сразу понял его и, рассмеявшись, закивал головой. Богорский тоже засмеялся в ответ. — Хорошо! — сказал он по-русски, — Мальчик это или девочка?

Бохов, к которому был обращен вопрос, угрюмо ответил:

— Не знаю.

Богорский подбоченился и, изобразив удивление, воскликнул:

— У нас ребенок, а мы даже не знаем, мальчишка это или девчонка!

Эта фраза рассмешила всех, понуренные головы поднялись. У Богорского стало легче на сердце. Товарищи явно ожили и принялись обсуждать, нельзя ли помочь Гефелю и Кропинскому.

Всплывали отчаянно смелые планы — от насильственного освобождения до восстания, но их пришлось отбросить. В конце концов все пришли к выводу, что вырвать товарищей из когтей Мандрила невозможно. Бохов сразу смекнул, что странное выступление Богорского было лишь средством преодолеть ту подавленность, жертвой которой стал ведь и сам Бохов. Его мрачное состояние духа тут же исчезло, тем более что ему сейчас же пришлось отговаривать товарищей от легкомысленных планов. Он объяснил им, что есть только одна возможность спасти арестованных, и при том маловероятная, и изложил принятое им вместе с Кремером решение использовать Цвейлинга.

— Вы скажете — акт отчаяния? Но разве есть иной путь?

И члены ИЛКа одобрили эту попытку, однако ими вновь и вновь овладевали опасения. Что делать, если Гефель не устоит? Богорский решительно пресек бесплодные вопросы.

— Ничего не надо делать, ровно ничего! — резко повторял он. — Но, может, у кого-нибудь есть желание отправиться с эшелоном?

Если вместо ответа на вопрос Бохова товарищи смущенно молчали, то теперь они возмутились. Никто не хотел покидать лагерь, все хотели остаться.

— Хорошо, — кивнул Богорский.

Он и сам не верил в серьезность предложения Бохова, догадываясь, что тот сделал его лишь потому, что сознавал свою вину. Но упадок духа был преодолен. И хотя собрание не дало иного результата, оно все же принесло большую пользу. Прежде всего нужно было убить страх, это был самый опасный враг.

— Мне тоже бывает страшно, товарищи, — промолвил Богорский, — но мы не должны терять веру. До сих пор Гефель выдерживал все пытки! Кто дал нам право в нем сомневаться? Разве тем самым мы не сомневаемся в самих себе? Опасность не столько в Гефеле и польском товарище, сколько в фашистах. От Кюстрина и Данцига до Бреславля Красная Армия все дальше и дальше гонит фашистов в Германию. Второй фронт продвинулся уже до Франкфурта. — Богорский развел руки, будто собирая что-то в широком пространстве, и затем свел кулаки. — Вот, товарищи, как это выглядит, — сказал он со сдержанной силой. — Чем ближе видят фашисты свой конец, тем больше они звереют — и Гитлер, и наши, вроде Швааля с Клуттигом. Они хотят нас уничтожить, и мы это знаем. Поэтому в противовес им мы держим наготове нашу тайную силу. Пока мы остаемся сильны, как Гефель и Кропинский… Да, да! — воскликнул Богорский, воспламеняясь от собственного красноречия. — Они останутся сильны! Пока мы берем с них пример, фашисты не доберутся до нас, но будут чувствовать нашу силу. Пусть ищут, они ничего не найдут. Ни одного патрона и ни одного человека! — В его сжатых кулаках, лежавших, как два камня, на коленях, чувствовалась мощь. — Фашисты, — продолжал он более спокойно, — наголо обрили нам голову, отняли у нас лицо и имя. Они дали нам номера, сняли с нас одежду и нарядили в полосатое рядно. — Он дернул на себе полосатую куртку. — Мы для них трудолюбивые пчелки, строим им дома, разбиваем сады. Зум-зум-зум! Каждая пчелка — полосатая. Я по виду такой же, как ты, и ты такой, как я. — Он разжал и снова сжал кулаки. Хорошо, — как бы проверяя свою мысль, продолжал он. — Но ведь у каждой пчелы — жало. Зум-зум-зум! Пусть-ка Клуттиг попробует запустить руку в наш рой… Мы все одинаковы, как две капли воды. Как хорошо, что они отняли у нас лица и сделали нас полосатыми, как это хорошо! Вы понимаете, товарищи?

Богорский нежно погладил ненавистную куртку, откинулся назад и закрыл глаза. Бохов устыдился при виде такого уверенного спокойствия. Его сухая натура не умела делать твердое гибким и податливым. Образные слова Богорского излучали тайные чары. У товарищей стали другие лица, они светились в отблеске мерцающей свечи. На этот раз не было вынесено никакого решения, да этого и не нужно было. Каждый хранил его в себе. Но когда все уже собирались разойтись, Прибула предложил выделить одного из товарищей, который будет лично отвечать за безопасность ребенка.

— Не требуется, — коротко, как всегда, заявил Бохов, — я беру это на себя… А ты, — обратился он к Риоману, — если у тебя найдется, чем покормить малютку, перешли Кремеру, он позаботится о дальнейшем.

— Oui, oui![5] — закивал француз.

Они выходили из подвала поодиночке через определенные промежутки времени и смешивались с другими заключенными, которые бродили по темной дороге взад и вперед, пока не прозвучал свисток лагерного старосты.

* * *

Гортензия была готова к отъезду. Ей все было ясно, вплоть до вида транспорта. Цвейлинг не сумел обзавестись автомобилем, зато у Клуттига была своя машина. Уже давно Гортензия носилась с мыслью закрепить за собой бравого гауптштурмфюрера, тогда он не отказался бы прихватить с собой ее багаж. Вообще это был мужчина совсем другого сорта, чем ее растяпа-муженек. Иногда на так называемых «товарищеских вечерах» Клуттиг приглашал ее потанцевать. Женский инстинкт подсказывал Гортензии, что гауптштурмфюрер млеет, обнимая ее пышную фигуру, и она, танцуя, охотно льнула к нему. Большего между ними не было. Клуттиг жил один. Он уже несколько лет назад развелся с женой.

В отличие от многих, за ним не было известно никаких историй с женщинами. Это еще более повышало ему цену в глазах Гортензии. Ей от природы были чужды сильные страсти, она была флегматична и ленива в своих чувствах. Сыграло свою роль и разочарование в семейной жизни.

Однажды вечером (Цвейлинга еще не было дома) Гортензия стояла в спальне перед зеркалом и, скучая, разглядывала себя. Она боролась с искушением посетить Клуттига. Ведь все не так просто. Ей не следовало забывать, что между ним и ее мужем была значительная разница в ранге. Разница в ранге? Гортензия презрительно надула губы. Этому скоро будет конец. Пройдет немного времени, и Цвейлинг опять станет тем, чем был раньше, то есть ничем. А Клуттиг? Гортензия равнодушно вздернула плечи. Она знала, что до войны Клуттиг был хозяином плиссировочной мастерской. Во всяком случае, он мужчина! Забота о багаже перевесила все сомнения. И Гортензия, приняв решение навестить Клуттига, критически оглядела себя в зеркале.

Блузка ей не понравилась, и Гортензия сменила ее на пуловер, который плотно облегал ее и особенно волнующе подчеркивал ее формы. Она обхватывала руками груди, вертелась перед зеркалом во все стороны и болтала сама с собой:

«На что приходится пускаться только для того, чтобы вывезти какое-то барахло!..»

Ей было жаль, что она не могла прихватить и свою чудесную мебель.

Клуттиг был дома. Он занимал на территории комендатуры отдельный дом. Увидев Гортензию, он удивился и предложил ей войти. Она опустилась на поданный Клуттигом стул, забыв снять пальто:

— Я только насчет вещей. У Готгольда ведь нет машины.

Клуттиг моргал, ничего не понимая. Гортензия смиренно сложила руки на коленях и сделала умоляющие глаза.

— Не возьмете ли вы вещи в вашу машину? Это всего лишь два-три чемодана и несколько ящиков.

— Куда это? — выпалил Клуттиг.

Гортензия растерянно подняла плечи. Наконец Клуттиг понял. Он что-то недовольно проворчал, заложил руки в карманы брюк и начал расхаживать перед Гортензией взад и вперед.

— Вы хотите сказать, если…

Гортензия усердно закивала.

Клуттиг остановился перед ней, широко расставив ноги.

— Военная операция, — решительно заявил он, — военная операция — это не переезд на новую квартиру!

Гортензия вздохнула. В военных операциях она ничего не смыслила.

— Вы один можете мне помочь. Что же мне делать? У Готгольда ведь нет машины!

Она расстегнула пальто и откинула его назад. Глаза Клуттига прилипли к ее грудям. Он тихонько проглотил слюну. У него запрыгал кадык. Гортензия видела борьбу на лице гауптштурмфюрера. Она двусмысленно улыбнулась, надежда в ней сменилась уверенностью в успехе. Но она заблуждалась. Похоть, обозначившаяся на физиономии Клуттига, была не так сильна, как ей бы хотелось. Глядя на Гортензию, Клуттиг негодовал, что эта соблазнительная женщина досталась такому болвану, как Цвейлинг. Из нее вышла бы отличная жена для гауптштурмфюрера. Подтянув к себе стул, Клуттиг уселся напротив Гортензии.

— Скажите, вы, собственно, счастливы? — спросил он без обиняков.

Гортензии стало страшно, взгляд Клуттига приковывал ее к месту.

— Нет, господин гауптштурмфюрер. Нет, нисколько. Вообще нет…

Клуттиг положил ей руку на колено.

— Хорошо, я возьму ваш багаж.

— О, господин гауптштурмфюрер!..

Обессилев от радости, Гортензия зажала его соскользнувшую руку между колен. На какой-то миг Клуттиг готов был отдаться приятному ощущению, но тут же убрал руку, откинулся на стуле и уставился на Гортензию. Она чувствовала, как ее пронизывает его острый взгляд, и испытала мимолетный, давно не изведанный трепет.

— Вы, конечно, знаете, — без всякого перехода продолжал Клуттиг, — что ваш муж сделал с еврейским ублюдком?

Гортензия испугалась еще больше. Она открыла рот, но не успела ответить, как Клуттиг угрожающе зашипел:

— И записку написал тоже он.

Гортензия была настолько ошеломлена словами Клуттига, что он по одному ее виду убедился в предательстве Цвейлинга. Важность этого открытия поразила его самого. Оцепенение Гортензии перешло в жгучий страх.

— Я тут совсем ни при чем.

— Конечно, — заявил Клуттиг, беря женщину под свою защиту. Он вдруг почувствовал себя связанным с нею. — За измену полагается смерть! — резко сказал он.

Гортензия вскочила с воплем.

— Ради бога, господин гауптштурмфюрер, ради бога!

Ее лицо исказилось. На нем был написан ужас. Клуттиг тоже поднялся. Они стояли друг против друга. Клуттигу казалось, что он ощущает теплоту тела Гортензии. Он схватил ее за руки. Отчаянный страх загасил в ней сейчас все чувственные желания, в то время как в Клуттиге они вспыхнули жарким пламенем. Теперь он уже нагло разглядывал Гортензию.

— Такая женщина, — внезапно с волнением произнес он, — такая женщина…

Но Гортензия не слышала его. В ней все дрожало.

— Неужели вы его убьете?

Клуттиг отпустил Гортензию и криво усмехнулся. Испуг женщины доставлял ему наслаждение. Он не отвечал. Он вспомнил, что говорил про Цвейлинга Рейнебот: «Долговязый осел будет еще рад помочь нам разматывать клубок». Эти слова навели его на новую мысль, которая была в духе смелых комбинаций Рейнебота.

— Убить — этого было бы для него мало, — сказал наконец Клуттиг, помолчав. — Мы заставим его загладить сделанное свинство.

Страх Гортензии сменился надеждой.

— Как именно? — отважилась она спросить.

И Клуттиг быстро ответил:

— Если уж он завел шашни с коммунистами, он должен знать этих молодчиков. И не каких-нибудь — тех мы, конечно, тоже знаем, — а настоящих — из руководства подпольной организации.

Гортензия не имела понятия о том, что делалось в лагере, который был для нее только местом службы мужа. Ее снова обуял страх.

— Ради бога, господин гауптштурмфюрер!

Глаза ее то вспыхивали, то гасли. Клуттиг подошел к ней вплотную. Он был на голову выше ее, и Гортензии приходилось смотреть на него снизу вверх. Клуттиг заглянул в ее тревожные глаза, в нем снова поднялась волна страсти и сжала ему горло.

— Поговорите с мужем, — хрипло произнес он, судорожно стараясь подавить дрожь в голосе.

Гортензия кивнула испуганно и послушно. Она запахнула на груди пальто и повернулась к двери. Клуттиг бесцеремонно схватил ее за руки. Думая, что он хочет сказать ей еще что-то важное, Гортензия вопросительно взглянула на него, но не прочла в его лице ничего, кроме неприкрытого желания.

— Дайте ему отставку, — задыхаясь, проговорил Клуттиг. — Ваши вещи я возьму с собой, — пообещал он ей.

У Гортензии было лишь одно желание — поскорей убраться прочь. Чувственность этого человека, на которой она строила свои расчеты, вдруг вызвала в ней отвращение.

Когда Гортензия ушла, Клуттиг бросился в кресло и вытер потное лицо. Он тяжело дышал. Возбуждение все еще клокотало в нем.


В тот самый час, когда Гортензия была у Клуттига, Цвейлинг находился в кабинете у Рейнебота. Пойти к начальнику лагеря он не осмелился. Рейнебот, казалось, был в превосходном настроении.

— Ну, дорогой мой, — воскликнул он, — не повезло же тебе с твоим капо!

При этом он самодовольно улыбался. Цвейлинг усмотрел в этом благоприятный признак и сделал осторожную попытку «замолвить словечко» за Гефеля. Рейнебот с огорченным видом покачал головой.

— Глупая история вышла. К сожалению, дело касается не только Гефеля, но и тебя.

Цвейлинг навострил уши.

— Я-то тут при чем?

Он проглотил комок. Рейнебот со скрытым удовольствием наблюдал за ним.

— Вот и я спрашиваю себя об этом, — лицемерно промолвил он и вынул из книги рапортов записку Цвейлинга. — Я до сих пор не могу этому поверить…

Цвейлинга уже мутило. Он сразу узнал записку. Рейнебот сочувственно вздохнул. Ему нравилось мучить Цвейлинга.

— Мы немножко погладили по спинкам Гефеля и поляка, как его там, и, видишь ли… — Рейнебот прищурил один глаз и тем придал незаконченной фразе определенный смысл. — Короче говоря, они всю вину сваливают на тебя.

Цвейлинг чуть не подскочил, но, чтобы не выдать себя, превратил рывок испуга в жест негодования.

— Это просто месть.

Рейнебот откинулся вместе со стулом и, вытянув руки, уперся ими в край стола.

— Это самое говорил и я себе.

Он выдержал небольшую паузу, многозначительно вертя записку. Цвейлинг сделал слабую попытку оправдаться.

— Не думаешь же ты, что я…

— Я ничего не думаю, — перебил его Рейнебот. — Это дело заковыристое: Любопытны кое-какие мелочи. Например, с этой запиской…

Рейнебот небрежно бросил бумажку Цвейлингу. Тот, рассматривая ее, пытался изобразить удивление, но Рейнебот ясно видел его игру. В нем крепла уверенность в своем предположении.

— Эту записку не писал никто из твоей команды.

Цвейлингу становилось все более не по себе.

— Откуда ты знаешь? — рискнул он спросить.

Рейнебот с улыбкой сообщника взял записку, сложил ее и спрятал в карман, изводя Цвейлинга обстоятельностью своих манипуляций. Цвейлинг не обладал способностью ловким возражением парировать удар, и поэтому минута безмолвия превратилась одновременно в допрос и признание.

Рейнебот знал теперь достаточно. Наслаждаясь достигнутым, он снова откинулся со стулом, сунул большой палец за борт кителя и побарабанил остальными.

— М-да, дорогой мой…

Лицо Цвейлинга стало серым, как пепел. Подобно утопающему, он пытался удержаться на поверхности.

— Кто докажет, что это я…

Рейнебот быстро нагнулся вперед.

— Как ты докажешь, что это не ты?..

Они пронизали друг друга взглядом. И сейчас же лицо Рейнебота опять стало любезным.

— Я убежден, что ты тут совершенно ни при чем. — Это было чистейшее лицемерие, и Цвейлинг так и должен был его понять. — Пока подробности знаем только мы с Клуттигом. — Он угрожающе улыбнулся и поднял палец. — Пока! Можно было бы сказать и так: гауптшарфюрер Цвейлинг впутался в историю с еврейским ублюдком, чтобы напасть на след подпольной организации… Да, можно было бы даже сказать, что гауптшарфюрер Цвейлинг действовал по тайному поручению… — Рейнебот почесал подбородок. — Все это можно было бы сказать…

Тут Цвейлинг вновь обрел дар речи.

— Однако… я ведь никого из них не знаю.

Рейнебот мгновенно устремил на него указательный палец.

— Видишь ли, вот это-то мне еще и не ясно. Я, дорогой мой, честен и говорю тебе прямо.

Цвейлинг хотел пуститься в уверения, но Рейнебот резко остановил его.

— Не болтай вздора, Цвейлинг! На карту поставлена твоя голова! И время истекает. Не втирай мне очки!

Цвейлинг почувствовал себя совершенно беспомощным.

— Как же я могу…

Рейнебот поднялся. Скользкий угорь исчез. Холодно и грозно заговорил он с Цвейлингом:

— Как ты это сделаешь — твое дело. Ты заигрывал с коммунистами, и глубоко ли ты увяз — твое дело. Как ты вытянешь голову из петли — твое дело. Все это твое дело, ясно? Мы хотим знать одно: кто стоит за кулисами. Кого ты знаешь?

Глаза Цвейлинга забегали.

— Я знаю Гефеля и Кропинского.

— Кого еще?

— Знаю Пиппига.

— Пиппига, хорошо. Кого еще?

Цвейлинг растерянно поднял плечи и сказал наудачу:

— Я знаю Кремера.

— Кремера ты тоже знаешь? Замечательно! — издевался Рейнебот. — К сожалению, всех этих знаем и мы, нам нужны другие имена.

— Какие другие?

Рейнебот стукнул кулаком по столу, но сейчас же овладел собой. Он поднялся, оправил на себе китель и с любезной улыбкой произнес:

— Срок короткий. Надо понатужиться, дорогой мой…


Совершенно обессиленный, пришел Цвейлинг домой.

— Готгольд, ты знаешь, они хотят тебя взять за горло, — встретила его Гортензия.

Цвейлинг в изнеможении упал на стул и расстегнул ворот кителя.

— Я должен подать им тайную организацию.

— Так подай! — напустилась на него Гортензия.

— Да я никого не знаю!

Гортензия скрестила на груди руки.

— Все это свалилось на тебя из-за проклятого ублюдка! Жаль, что ты его не убил!

Цвейлинг в отчаянии развел руками.

— Ну кого же я назову?

— Мне-то откуда знать! Это ты знаешь негодяев, что сидят в лагере, а не я! — сердито воскликнула Гортензия.

— А если я назову не тех, кого надо?

Гортензия насмешливо фыркнула.

— Какое нам дело? Тебе надо спасать свою шкуру!

Цвейлинг потер шею.

Ночь он провел без сна, размышляя о своих бедах. Рядом с ним посапывала жена. Но и она то и дело беспокойно ворочалась в постели.


Неожиданно в команде вещевой камеры появился новичок, присланный якобы для замены двух арестованных. Обстоятельства, при которых этот новичок прибыл в команду, показались Пиппигу, да и многим другим, весьма подозрительными. Ни в одну из важнейших команд лагеря, будь то лазарет или вещевая камера, трудовая статистика или канцелярия, не принимали нового работника, прежде чем его моральные качества и пригодность к работе не были проверены заключенными трудовой статистики и канцелярии, которые ведали составом рабочих команд. В связи с особенностями самоуправления предложения о приеме новичков подавались старостами команд эсэсовскому начальству. Высшее начальство лагеря не интересовалось внутренними взаимоотношениями, лежавшими в основе этих предложений. Ему важно было только, чтобы в лагере все шло «как по маслу». Само оно не имело ни охоты, ни умения руководить сложным аппаратом управления. Эта лень эсэсовских начальников была использована заключенными, чтобы постепенно создать в лагере надежное ядро исполнителей.

Внезапное появление в вещевой камере нового человека заставило работников команды насторожиться. Новичка, по утверждению Цвейлинга, прислал ему начальник рабочих команд.

— А кроме того, — и Цвейлинг дружески подмигнул Пиппигу, стоявшему перед ним в кабинете, — я нащупывал почву, нельзя ли вытащить Гефеля и Кропинского из карцера.

Пиппиг почувствовал в его словах ложь и не попался на удочку. Он спросил, чем будет заниматься новенький.

— Да чем же ему заниматься? — отозвался Цвейлинг таким тоном, будто это прибавление штата было неприятно и ему самому. Новичок носил красный треугольник политического. Никто из команды его не знал. Откуда он взялся?

Пиппиг не мог успокоиться. При первом удобном случае он улизнул из камеры и, взволнованный, поспешил к Кремеру.

— У нас появился новенький. Здесь что-то неладно.

Кремер велел Преллю принести из канцелярии регистрационную карточку Вураха — так звали новичка. Карточка ни о чем не говорила. Вурах, Максимилиан, бывший военнослужащий. Под арестом — два года. Причина ареста в карточке не была указана. Наверно, воровство у товарищей, — высказал предположение Кремер.

Несколько месяцев назад Вурах был доставлен в Бухенвальд из концентрационного лагеря Заксенхаузен.

Это было видно из карточки. Доставлен один.

Несколько месяцев назад в Заксенхаузене кем-то был написан донос на группу политических заключенных, их всех расстреляли. Об этом рассказывали заключенные, прибывшие из Заксенхаузена в Бухенвальд. Прелль, Кремер и Пиппиг переглянулись.

— Послушай-ка, Вальтер…

Пиппиг смотрел в одну точку. Кремер провел рукой по лбу.

— Черт бы его побрал!

Максимилиан Вурах, персонально доставленный в лагерь, а затем направленный в вещевую камеру самим начальником рабочих команд, был, вне всякого сомнения, доносчик!

— Что ж это, Вальтер!..

Кремер безмолвно возвратил карточку Преллю, и тот отнес ее обратно в канцелярию. Пиппиг был встревожен.

— Неужели этот малый начнет разнюхивать, куда мы дели ребенка?

Широко расставив локти, Кремер сидел за столом, смотрел в возбужденное лицо Пиппига, и его мысли шли гораздо дальше предположений коротышки.

Для команды не могло быть ничего опаснее доносчика, ползучего гада.

Первая мысль Кремера была о пистолетах. Какое-то беспокойство, предчувствие опасности связывало мысль об оружии с осведомителем. И Кремер уже не мог от этого отрешиться. Какое задание было у шпиона? И вдруг мешки показались Кремеру недостаточно надежным убежищем. Нужно убрать пистолеты из мешков! Но не следует ли предварительно переговорить с Боховым? Кремер отбросил сомнения, и мгновенно созрело решение действовать самостоятельно. Кремер встал и тут только заметил, что Пиппиг все еще что-то говорит ему. Он жестом остановил Пиппига.

— Теперь вот что!

Пиппиг умолк.

Кремер направился к двери, немного помедлил, словно прислушиваясь, затем вплотную подошел к Пиппигу и постучал ему указательным пальцем по груди.

— Слушай внимательно, что я тебе скажу, и… помалкивай, ясно?

Пиппиг послушно кивнул.

Кремер задумчиво выпятил нижнюю губу, казалось, он приводил в порядок мысли, и вдруг лаконично изрек:

— Три мешка с вещами, понял? — Он назвал Пиппигу номера. — Это верхние в седьмом ряду, они висят по прямой линии от среднего окна.

Смысл слов Кремера оставался для Пиппига неясен; он напряженно ждал, что лагерный староста пояснит их. Кремер на миг плотно сжал губы, твердо взглянул на Пиппига и сказал:

— Три пистолета: в каждом мешке по одному!

У Пиппига перехватило дыхание, но лицо не отразило его переживаний. «Это хорошо», — подумал Кремер.

— Эти вещицы должны исчезнуть, понял?

Пиппиг с усилием проглотил слюну. Да ведь все это… Ах, малыш, малыш!.. Пиппиг вдруг вспомнил, что Гефель не хотел оставлять ребенка, и устыдился, что заподозрил его в трусости. Теперь все стало ясно.

А тем временем Кремер разъяснял ему:

— Ты должен найти лучший тайник. Осмотрись у себя в камере. Если что-нибудь придумаешь, сразу дай мне знать.

Пиппиг был так потрясен, что не мог говорить. Он только кивнул и крепко пожал Кремеру руку. Это означало обещание.

Затем Пиппиг вернулся в вещевую камеру.

Радость распирала грудь. Новыми глазами смотрел он теперь на лагерь и его обитателей. Ему уже не казалось, что дугообразные ряды низких бараков боязливо пригнулись к земле. Над венцом деревянных строений высоко поднималось каменное здание вещевой камеры. Там было спрятано оружие. Лишь сейчас Пиппиг полностью осознал этот невероятный факт. Сердце у него готово было разорваться. Присутствие невидимой, всепроникающей силы наполняло его трепетом и неизведанной до сих пор радостью.

Оружие!

Навстречу шел блокфюрер. Пиппигу полагалось снять перед ним шапку. Он обычно делал это машинально. При этом на эсэсовцев запрещено было смотреть. Эсэсовцы тоже не удостаивали взглядом заключенного. Этого «дерьма» для них не существовало. Сейчас Пиппиг со злобной веселостью сорвал с головы шапку, это было похоже на безмолвный вызов: «Пиппиг-цыпик, не тужи и себя покажи!» Маленький наборщик из Дрездена с кривыми ногами никогда не испытывал такого внутреннего удовлетворения, как в этот миг. «Я не тужу и — будь уверен — себя покажу».

Блокфюрер прошел мимо. Пиппиг снова напялил шапку. Ясно, я себя покажу… Сердце прыгало в груди. Но вдруг Пиппига охватил безумный страх. Он мысленно увидел, как новичок роется в вещевых мешках.

Пиппиг пустился бежать. Задыхаясь, вошел он в канцелярию камеры. Заключенные ждали его с нетерпением.

— Где ты был? Новый уже полчаса торчит у Цвейлинга. Что там у них происходит?

— Скоро всех нас посадят в карцер, — проворчал Розе. — Вы не перестаете затевать всякие истории.

Пиппиг накинулся на него.

— За ту историю отвечаю я один, понимаешь? Не впутывай сюда товарищей!

— Из-за тебя нам всем еще поджарят пятки! — огрызнулся Розе.

Пиппиг пришел в ярость.

— По мне, ты хоть сегодня отправляйся домой и копайся в своем палисаднике.

Заключенные не дали ссоре разгореться.

Рассерженный ушел Пиппиг из канцелярии. Он метнул быстрый взгляд в сторону кабинета Цвейлинга. Новичок стоял навытяжку перед письменным столом.

В вещевом складе не было ни души.

Никем не замеченный, Пиппиг прошел по длинным рядам вещевых мешков. Вот здесь, должно быть, посредине. Пиппиг огляделся. Мешки висели в два яруса, до верхнего можно было добраться только с помощью стремянки. В седьмом ряду и по прямой линии от среднего окна — так описал это место Кремер. Там наверху? Пиппиг разглядел номера, четко обозначенные на мешках. Взяв стремянку, он поднялся по ней, ощупал один из мешков — ничего. Мешок, казалось, содержал самые обыкновенные вещи: Штаны и куртку, шинель, белье, обувь… Пиппиг ощупал все три мешка. Ничего!

Однако он обратил внимание на то, что в каждом мешке лежали сапоги с голенищами. Он стал приподнимать их, взвешивая в руке, и каждый раз один сапог казался более тяжелым. Пиппиг поставил стремянку на место и глубоко вздохнул. Воздух на складе был сухой, пахло нафталином.

Начальник рабочих команд назначил Вураха в вещевую камеру по настоянию Цвейлинга. Гауптшарфюрер ломал себе голову в поисках выхода. В какой тупик он попал! Дело дошло до того, что его в равной мере подозревали и эсэсовцы и заключенные. Как угодно, но он должен был обелить себя перед Рейнеботом. И если ради этого придется отправить на тот свет хоть сотню заключенных, его это нисколько не смутит. Но может ли он назвать кого попало? Рейнебот тут же решит, что Цвейлинг вводит его в заблуждение, и тогда окончательно сочтет его предателем. В конце концов Гортензия невольно навела его на весьма полезную мысль. Вне себя от гнева, кричала она на Цвейлинга:

— Вот ты и сидишь теперь меж двух стульев! Нет, что за человек! И ты еще хочешь быть настоящим эсэсовцем! Пошевели мозгами, надо же как-нибудь выпутываться из этой передряги! У тебя в лагере полно скотов, которые укажут тебе верные имена.

Тогда-то Цвейлинг и вспомнил о Вурахе. Когда тот прибыл, у начальства был о нем разговор.

Вураха перебросили в Бухенвальд, так как доносчика хотели спасти от расправы, грозившей ему со стороны заключенных Заксенхаузенского лагеря.

Начальник рабочих команд ухмыльнулся.

— Почему именно его?

— Ты ведь знаешь, что у меня случилось, — ответил Цвейлинг.

После этого оставались лишь формальности. И вот Вурax стоит перед Цвейлингом. Тот рассматривает заключенного. Приземистая фигура со слишком большой головой. На широком лице сидит кнопкой маленький нос. Тип хулигана!

— Бывший солдат?

— Так точно, гауптшарфюрер!

— И что же вы там откололи?

Цвейлинг облизнул нижнюю губу. Вураху было явно неприятно, что ему напоминают об этом, и он попытался обойти вопрос.

— Да надурил разок.

— Обокрали товарища, а?

Вурах взглянул на Цвейлинга, как пес, который не доверяет хозяину. Цвейлинг подтолкнул к Вураху пачку сигарет и, видя, что тот колеблется, подбодрил его:

— Ну берите же!

Вурах поспешно спрятал всю пачку.

— В Заксенхаузене вы провернули большущее дело, — продолжал разговор Цвейлинг.

Вурах, после «большущего дела» рассчитывавший на освобождение, не скрывал разочарования. Он пожал плечами.

— Что я от этого имею?

Он нахмурился и замкнулся в злобном молчании.

— Я позабочусь о том, чтобы вас выпустили.

Вурах насторожился. Цвейлинг говорил намеками.

— Начальник лагеря у нас порядочный малый. Он знает, чем может быть обязан такому человеку, как вы…

— Вы думаете, что я… — заинтересовавшись, начал Вурах.

— Я взял вас в свою команду не зря, — подогревал Цвейлинг его надежду. — Конечно, сперва я должен иметь что-нибудь в руках, это, я надеюсь, вы понимаете.

Вурах кивнул, он кое-что начал смекать.

— Вы, вероятно, знаете, что у меня случилось? — Вытянув длинную шею, Цвейлинг поглядел через стекло в канцелярию и, убедившись, что за ними никто не наблюдает, продолжал — Здесь тоже скверно запахло. Как и у вас в Заксенхаузене, завелись подпольщики, понимаете? Мы должны к ним подобраться. Это секретное поручение. Лично от начальника лагеря, понимаете? У вас ведь есть опыт?

Цвейлинг оскалил зубы. Вурах уже обдумывал. Цвейлинг продолжал:

— Если мы найдем заправил и я смогу доложить начальнику лагеря: «Вот, заключенный Вурах ухитрился…» Ну, ясно, мне сперва надо иметь что-нибудь в руках.

Вурах причмокнул губами.

— Конечно, я знаю многих. Ведь я сначала был в дезинфекционной команде, так мне приходилось бывать всюду.

— Вот видите! — обрадованно перебил его Цвейлинг.

Вурах втянул голову в плечи.

— Но будут ли это как раз те самые?

— Это вы и должны выяснить. В моей команде, несомненно, есть людишки такого сорта. Ну, так что еще?

Вурах сделал неуверенное движение рукой.

— Так сразу дело не пойдет. Мне надо подумать.

— Подумайте, Вурах, подумайте! — Цвейлинг встал. — Я сейчас представлю вас Пиппигу. Он наверняка из этой компании. А мы с вами… У нас с вами нет никаких дел.

Вурах все понял и чуть заметно усмехнулся. Цвейлинг кликнул Пиппига и указал большим пальцем на Вураха:

— Я тут проверил этого парня. Возьмите его в канцелярию и сами хорошенько к нему присмотритесь. Если что-нибудь не так, он сейчас же вылетит. Держать у себя мошенников мы не намерены.

Когда Пиппиг вошел с новичком в канцелярию, никто, кроме Розе, не поднял глаз. Вурах почувствовал этот неприязненный холод. Значит, надо держать ухо востро.


Куда деть пистолеты? Пиппиг без конца ломал себе голову.

Все послеобеденное время, прикрываясь суетливой деловитостью, он искал подходящий тайник. От крыши до подвала обследовал он камеру. Куда деть эти штуки? Куда? Он не находил такого места, которое показалось бы ему достаточно надежным. Что за чертовщина!

В стекло перегородки он увидел Цвейлинга, который сидел без дела за письменным столом.

«За письменным столом! — с презрением подумал Пиппиг. — Написал ли этот тип за всю жизнь хоть что-нибудь, кроме своего дурацкого имени под рапортичками? А вот расселся за письменным столом, как генеральный директор!»

И вдруг задумчивый взор маленького наборщика изменился. Лицо его напряглось. У него блеснула идея, он нашел хороший тайник!

После вечерней переклички Цвейлинг, как обычно, ушел, а команда продолжала работу почти до ночного свистка.

После ареста Гефеля Пиппиг взял на себя обязанность запирать камеру и сдавать ключ страже у ворот. Утром, перед перекличкой, он снова брал ключ. Это благоприятное обстоятельство играло существенную роль в плане Пиппига.

Если ему не помешает Цвейлинг, как тогда, когда уносили ребенка, все должно пройти гладко.

На этот раз все сложилось удачно. Цвейлинг убрался домой. За полчаса до свистка команда покинула камеру, Пиппиг запер ее. Дважды щелкнул замок. Но это был искусный обман. На самом деле вход остался открытым. Пиппиг отнес ключ к воротам.

Было темно. Сговориться со старостой блока было для Пиппига пустячным делом.

— Послушай, Макс, эту ночь я не буду спать в бараке — останусь в камере.

Староста добродушно заворчал:

— Что ты опять затеял, старый плут?

Но Пиппиг уже исчез.

Вещевая камера находилась в стороне от бараков, она входила в комплекс зданий кухни, прачечной, дезинфекционной камеры и бани. Пиппиг ловко перебегал через дороги, стараясь не попасться на глаза кому-либо из заключенных или запоздалому эсэсовцу, покидающему лагерь. Оказавшись под защитой темных зданий, Пиппиг почувствовал себя в безопасности. Тихонько открыв дверь, он юркнул внутрь…

Спрятавшись на всякий случай за штабелем мешков, который еще недавно охранял ребенка, Пиппиг подождал некоторое время. Стояла сухая, безветренная погода, с ясного неба светила полная луна. Вскоре Пиппиг услышал пронзительный свисток лагерного старосты. Он повторился в разных местах, то ближе, то дальше… Затем на лагерь опустился темный покров тишины.

Пиппиг ждал час, два… Часов у него не было, и он определял время интуитивно. Решив, что уже настала полночь, он вышел из своего убежища. В канцелярии взял молоток, клещи, стамеску — такие инструменты там были всегда. Затем прокрался в кабинет Цвейлинга. Порядок действий Пиппиг давно обдумал, и все шло без задержки. Сначала он приподнял тяжелый письменный стол и осторожно отодвинул его в сторону, потом откинул и сложил пополам истертый ковер. Каждое движение он рассчитал так, чтобы все предметы затем можно было вернуть точно на прежнее место. Цвейлинг не должен был заметить, что кто-то трогал его стол.

Теперь Пиппиг приступил к самой трудной и сложной работе. В этом месте пола он должен был освободить от гвоздей доску, длиной около метра. В ночном сумраке, напрягая зрение и шаря пальцами, Пиппиг искал гвозди! Они глубоко ушли в дерево! Этого он не предвидел.

Ну, только не нервничать! «Не тужи и себя покажи!..»

На пространстве, соответствующем ширине стола, он проверил все доски. Один из гвоздей слегка выдавался наружу. Но слишком мало, чтобы его можно было ухватить клещами. Пиппиг взялся за стамеску. Не найдя опоры, она соскользнула.

Спокойно, Руди, спокойно! Не повреди дерева! Помни обо всем!

Пиппиг осторожно водил лезвием, ощупывая шляпку гвоздя. Он был весь внимание. Где-нибудь ведь должна же стамеска зацепиться. На всем свете, нет такого гвоздя, у которого шляпка не сидела бы в дереве хоть немного косо. И Пиппиг нашел это место. Но просунуть лезвие хоть на долю миллиметра под шляпку гвоздя — это была тончайшая совместная работа инструмента, мускулов и нервов. Стамеска чуть-чуть зацепилась. Покачивая ее вверх и вниз, Пиппиг пытался приподнять гвоздь. Он трудился бесконечно долго и почувствовал наконец, что дело идет на лад. Чрезвычайно бережно он стал отгибать край шляпки, и вот ее уже можно было захватить клещами. Но и этим инструментом он должен был действовать очень осторожно, всячески избегая резких движений, чтобы не оставить на дереве следов. Скользя клещами вокруг шляпки, Пиппиг чуть-чуть надкусывал ее со всех сторон, пока клещи не ухватили ее надежно. Тогда он подложил под клещи свою шапку и мягкими движениями начал вытаскивать гвоздь миллиметр за миллиметром из гнезда.

Наконец!

Оставалось еще пять гвоздей. Но по сравнению с уже достигнутым это была детская игра. Приставляя стамеску, как рычаг, к доске, Пиппиг бережно, все время подкладывая шапку, отжимал доску вместе с гвоздями и в конце концов поднял ее. В прежние годы своего заточения Пиппиг работал в строительной команде и знал, что под половым настилом находится только шлак. Теперь все пошло очень быстро. Пиппиг разгреб шлак, загоняя его под доски, потом шмыгнул в помещение склада, подставил стремянку и снял мешки. До сих пор он сохранял спокойствие. Но когда он начал рыться в мешках и запустил руку в сапог, им овладела нервная торопливость. Спокойно, черт возьми! Но он не мог остановить дрожь в руке, ведь на дне сапога он обнаружил что-то постороннее и таинственное, завернутое в тряпки. Пиппиг сжал руку, и его бросило в жар и в холод. Оружие! Он вытащил пистолет.

Тяжелый, властный и гордый, пистолет милостиво разрешил держать себя дрожащей человеческой руке. Очень недолго предавался Пиппиг восторженному трепету. Затем поспешно достал остальные пистолеты, завязал мешки, повесил их на место, убрал стремянку и побежал со своим сокровищем обратно в кабинет Цвейлинга.

Чтобы не терять времени, Пиппиг не стал удалять тряпки и осматривать то, что в них находилось, а торопливо опустил их на приготовленное ложе, словно каждый миг, пока пистолеты оставались не спрятанными, был для них осквернением. Но когда он уже готов был положить на место половицу, его пронизал отчаянный страх.

Внизу что-то скрипнуло.

Пиппиг явственно услышал, как тихо отворилась и снова затворилась дверь.

На мгновение все стихло.

Потом послышались осторожные шаги. А Пиппиг с доской в руках все еще стоял на коленях перед отверстием. Все его чувства оцепенели, обратясь к тому зловещему, что надвигалось извне. Холодная капля пота пробежала у Пиппига по груди и оставила после себя ледяной след. Шаги приближались и уверенно направились к полуоткрытой двери кабинета. Пиппиг едва дышал, и вдруг его дыхание совсем пресеклось… Дверь открылась, и в темную комнату вошли две фигуры. Это были Мюллер и Брендель из лагерной охраны. Во время обхода они случайно нажали на ручку входной двери…

— Что ты тут делаешь? — сдержанно и угрюмо спросил Брендель.

Пиппиг раскрыл рот, он так оторопел, что не мог вымолвить ни слова. Брендель и Мюллер подошли ближе. Они нагнулись над отверстием, и Брендель протянул руку. Тут Пиппиг очнулся от оцепенения. Он с силой толкнул Бренделя в грудь.

— Лапы прочь!

Но Мюллер тоже опустил руку в отверстие, и теперь оба они, пораженные, держали в руках по пистолету.

— Откуда это у тебя?

Пиппиг вскочил.

— Это вас не касается!

Сильный Брендель схватил коротышку.

— Откуда? Говори!

Момент был критический. Мюллер стал между ними.

— Нам ты можешь сказать, Руди! Если ты не мерзавец и не собираешься втереть нам очки, скажи, что ты здесь…

— Мерзавец? Да у тебя, верно, не все дома? — вспылил Пиппиг. — Вы и сами знаете, что творится в команде. Нам подсадили шпика. А вещи эти Гефеля. Раз уж вы их видели, перестаньте трепать языком и помогите мне их спрятать.

Охранники переглянулись. Гефель был их инструктор, и они тут же смекнули что к чему. Если они не сразу поверили Пиппигу, то скорее от неожиданности, чем от подозрения, так как коротышку они знали уже много лет как надежного и верного товарища. Благодаря чутью, хорошо натренированному за долгие годы заключения, они научились отличать в любых непредвиденных ситуациях истинное от ложного и принимать правильные решения. Не колеблясь, они помогли Пиппигу спрятать пистолеты. Все же Брендель высказал недоумение — уж очень необычным было место тайника.

— Друг, — прошептал он, — как пришло тебе на ум спрятать все это под письменным столом Цвейлинга?

И Пиппиг шепнул в ответ:

— Задница шарфюрера как-никак самая надежная крышка. Если у нас и начнут щупать жабры, то здесь никто искать не станет. Ясно?

Такая несокрушимая логика восхитила Бренделя.

— Руди, ты гений!

— Заткнись! — отозвался Пиппиг, весьма польщенный.

Пустое пространство между пистолетами они заполнили шлаком. Потом вложили обратно доску, но перед этим Брендель сосчитал половицы и установил, что пистолеты лежат под одиннадцатой. Избегая всякого шума, они стали прибивать доску.

Чтобы заглушить удары молотка, Пиппиг клал на гвозди шапку. Прежде чем положить ковер, они убрали мусор. Потом вместе поставили стол на место, которое Пиппиг заметил себе по узору ковра. Слабый ночной свет все же дал им возможность проверить, во всем ли восстановлен прежний порядок. Лишь теперь Пиппиг забеспокоился: тайну во что бы то ни стало нужно было сохранить.

— Товарищи, — умоляюще заговорил он, — вы не станете болтать, правда?

Они были бы рады объяснить ему, что представляет собой в действительности лагерная охрана, но только похлопали Пиппига по плечу.

— Не бойся, малыш, мы все понимаем!

Они исчезли так же тихо, как пришли.

Пиппиг убрал инструменты и спрятался в углу, поджидая рассвета. Спать он не мог. Обхватив руками колени, сидел он, постелив под себя старые шинели.

Три пистолета, конечно, не были единственным оружием в лагере. Как человек дисциплинированный, Пиппиг подавлял в себе любопытство, но ему все-таки хотелось заглянуть глубже в эту тайну. Он догадывался, что существует какое-то руководство, но в общем он ничего не знал. Пиппиг прижал подбородок к коленям. Черт возьми, Руди, ты уже столько лет живешь в этом подземном мире, жалкий битый пес среди других таких же жалких битых псов, и единственная мысль в твоей глупой башке — о том, что это бесконечное серое время когда-нибудь все-таки кончится так или иначе… А что ты, темный человек, собственно, понимаешь под этим «так или иначе»?

Пучком розог гнала судьба Пиппига к концу. И в самом деле, разве не был он битым псом, который сидел сейчас на задних лапах в углу и с удивлением вдруг обнаружил, что другие, которых он считал такими же жалкими псами, давно уже сломали розги об колено и «так или иначе» превратили в решительное «либо — либо»?

Почему он не принадлежит к тем людям, к которым принадлежит хотя бы Гефель? Не потому ли ему не доверяют, что он мал ростом и у него кривые ноги? Кого он знает из тех? Никого! Горько было Пиппигу признаваться в этом.

Может, Кремер один из них?

Наверняка!

Завтра, решил Пиппиг, завтра он поговорит с Кремером. Он не хочет быть жалким псом, согласным на «так или иначе»!

Было еще темно, когда Пиппиг после свистка покинул здание вещевой камеры. Но на дорогах между бараками было уже оживленно. Дневальные стягивались с разных сторон к кухне, чтобы разнести по баракам огромные чаны с утренним кофе.

Отсутствие Пиппига не было замечено. В спальном помещении уже прибирали постели, и когда Пиппиг вошел, сосед по нарам все же спросил его, где он был ночью.

— У девочки, — ответил Пиппиг таким тоном, который исключал всякое любопытство.

Между тем весть о случившемся дошла до Бохова. Вскоре после утреннего свистка связной Бохова узнал от капо лагерной охраны о ночных событиях в вещевой камере. В утреннем сумраке между связным и Боховым состоялся краткий разговор шепотом. В первую минуту Бохов готов был рассердиться на своевольного Кремера, который превысил полномочия. Однако узнав, что в команду вещевой камеры затесался сомнительный субъект, Бохов одобрил перемену хранилища, тем более — с этим нельзя было не согласиться, — что маленький Пиппиг действовал с исключительной ловкостью. Слова Пиппига связной передал буквально: «Задница шарфюрера как-никак самая надежная крышка…»

Бохов невольно рассмеялся.

* * *

Ферсте теперь уже было известно, чего хотят от тех двоих, посаженных в камеру номер пять. Кое-что открыли ему ночные допросы, а также разговоры между Рейнеботом, Клуттигом и Мандрилом. О том же, что происходило в лагере, он в силу своего изолированного положения не знал ничего определенного. Во всяком случае, существовало что-то вроде тайной организации, и камера номер пять должна была стать тем каналом, через который эсэсовцы рассчитывали проникнуть в ее тайные ходы и переходы. Это Ферсте себе уяснил.

Его отец был крупным чиновником в Вене, и сам Ганс Альберт Ферсте, закончив образование, тоже поступил на государственную службу. После оккупации Австрии его арестовали вместе с отцом, и он долгие годы скитался, по тюрьмам, пока наконец не осел в Бухенвальде. Ферсте назначили в карцер. Здесь он и остался. Мандрил сделал его уборщиком. В противоположность своему предшественнику, Ферсте никогда не принимал участия в физических насилиях над арестованными. Между ним и Мандрилом не возникло никаких личных отношений.

Ферсте выполнял свою работу безмолвно и послушно. Он жил в карцере, как некая тень. Мандрилу никогда не приходилось его звать, в нужную минуту Ферсте всегда был на месте. Мандрилу ни о чем не надо было заботиться, все всегда было в полном порядке. Так Мандрил за протекшие годы привык к своей тени.

С тех пор как Гефель и Кропинский попали в карцер и у Ферсте наладилось общение с электриком, у служителя карцера возникло желание помочь обоим несчастным. Но что он мог сделать?

Он знал, что Гефель и Кропинский пока еще не должны были умереть. После пытки столярными тисками Гефель, у которого сделался сильный жар, лежал на мокром и холодном цементном полу камеры. Не только Кропинский, но и Ферсте дрожал от страха, что больной в бреду может выдать тайны, которые он до сих пор так доблестно хранил. Под видом усердной работы Ферсте беспокойно сновал мимо камеры номер пять, где находились Рейнебот, Клуттиг и Мандрил. Они загнали Кропинского в угол и с любопытством склонились над больным, которого тряс лихорадочный озноб.

Гефель бредил.

Места нажима на висках посинели и непомерно распухли. Нижняя челюсть у Гефеля дрожала, как от стужи, зубы выбивали дробь.

Мандрил безучастно стоял рядом и курил. Клуттиг низко нагнулся над несчастным и прислушивался. Разрозненные слова, обрывки фраз слетали с трясущихся губ. То шепот, сбивчивый и горячий, то резкие выкрики.

— Ты… прав… Вальтер… ты… прав…

Гефель стонал, он открывал глаза, всматривался в пустоту и не узнавал ничего вокруг. Он судорожно поднимал руки, и кулаки прыгали у него на груди. Вдруг он закричал:

— Партия здесь… здесь!.. — Тело напряглось, лицо потемнело, Гефель с трудом побрал в себя воздух, и внезапная судорога тут же разрешилась пронзительными воплями — Крааах… я… назову… имена… крааах, краах…

Крики затерялись в дрожащей гортани.

Клуттига охватило неистовое возбуждение.

— Хочет назвать имена! — обрадовался он и, словно надеясь вытрясти их из больного, начал толкать его сапогом. Голова Гефеля конвульсивно дергалась то туда, то сюда, молотившие воздух руки опустились, и Гефель залился плачем, сотрясавшим все тело.

— Здесь… здесь… — лепетал он. — Ты… прав, Вальтер… она здесь… здесь… и дитя, дитя… она должна защитить, защитить…

Как тогда, во время нестерпимой пытки, Гефель стал бить кулаками и ногами по каменному полу. Тело дрожало, а громкий плач перешел в детское всхлипыванье, и слюна пузырями выступила на воспаленных губах.

Рейнебот, заложив большой палец за борт кителя, барабанил остальными. Клуттиг выпрямился и вопросительно посмотрел на Рейнебота. Тот попытался соединить отрывочные фразы бреда так, чтобы придать им смысл.

— Партия получила от Вальтера задание защитить ребенка. — Рейнебот прищурился. — Понятно, господин гауптштурмфюрер? Захватив ребенка, мы захватим и партию.

Быстрыми шагами направившись в угол, Рейнебот ударом сапога заставил Кропинского встать, схватил его за грудки и начал немилосердно колотить головой о стену.

— Где ребенок? Проклятая польская падаль! Где ребенок? Не скажешь, собака, так околеешь еще раньше другого пса! Где ребенок?

Совсем одурев, Рейнебот бросился назад к Клуттигу.

— Подать сюда ребенка!

С тупой яростью смотрел он на бьющегося в лихорадке Гефеля.

— Этот гад не смеет подохнуть. Он нам еще нужен. Здесь пока нечего делать. Пошли! — крикнул он Клуттигу, и они вышли из камеры.

Мандрил последовал за ними в коридор. Когда же он вернулся в камеру, то увидел, что Гефель лежит на старом сеннике, завернутый в два рваных одеяла, а Ферсте на коленях стоит перед больным.

У Мандрила от изумления захватило дух. Приняв мгновенное и дерзкое решение помочь товарищу, Ферсте все поставил на карту.

Либо Мандрил сейчас затопчет его сапогами и сбросит Гефеля с сенника, либо…

— Что это значит? — услышал за собой Ферсте сиплый голос.

Отчаянно смелый прыжок в неизвестное, казалось, удался. Теперь надо закрепить достигнутое. Ферсте выпрямился с равнодушным видом и, выходя из камеры, мимоходом бросил:

— Этот не должен околеть, он вам еще нужен.

Через минуту — у Ферсте все было заранее приготовлено — он вернулся с мокрой тряпкой и положил ее Гефелю на пылающий лоб. Именно на необычности — в карцере еще ни одному арестованному не оказывали помощи, и меньше всего человеку обреченному — именно на необычности основывал Ферсте свои действия. Мандрил наблюдал за уборщиком, пораженный тем, что такими простыми приемами можно сделать умирающего «годным к использованию».

Он что-то буркнул, выражая не то неудовольствие, не то согласие.

— Но только самое необходимое!

— Мы здесь не в санатории, — ответил Ферсте.


Подать ребенка! Клуттиг готов был обыскать весь лагерь. Рейнебот рассмеялся.

— Господи помилуй! Как ты себе это представляешь? Пятьдесят тысяч человек. Лагерь — это целый город! Можешь ли ты быть в городе разом во всех местах? Молодчики станут перебрасывать ребенка, а мы будем бегать по кругу, как обалделые бараны. Неужели ты напоследок хочешь еще выставить себя в смешном виде?

Рейнебот плюхнулся на стул и заложил палец за борт кителя.

— Какая пакость! — яростно проскрежетал он.

Он не мог усидеть на месте и снова вскочил. Шмякнул фуражку об стол.

— Что с нами будет?

Клуттиг попытался взять насмешливый тон:

— Ты, кажется, собирался податься в Испанию?

— Ах, Испания…

Рейнебот сделал капризное движение рукой. Клуттиг затянулся сигаретой.

— А сейчас ты, видно, хочешь дать волю нервам?

— Дать волю нервам? — Рейнебот ядовито рассмеялся.

Вдруг он отошел от Клуттига и остановился перед картой.

Два дня назад военное командование передало, что англичанам и американцам после шестидневных усилий удалось расширить свое предмостное укрепление до Бохольта, Боркена, Дорстена и ворваться в Гамборн. А нынче утром поступили новые сообщения: «Крепость Кюстрин после упорной борьбы пала под натиском превосходящих сил противника…»

Большевики!

За эти дни на Западном фронте всплыли совершенно новые названия. На севере бои, по-видимому, шли уже под Падерборном. С юга удар был направлен из долины Лана в сторону курорта Трейзы, Герсфельда и Фульды.

Американцы!

Трейза — это путь к Касселю. Фульда — прямая дорога к Эйзенаху. Глаза Рейнебота, как беспокойные мухи, бегали по карте.

— Ну и мерзавцы!

Его лицо исказилось. Оно как будто раздалось вширь.

— Так-то, мой милый!.. — обратился он опять к Клуттигу. — А наш дипломат уже готовится к приему. «Прошу пожаловать, господа! Прошу вас: еврейские подонки, большевики, все в вашем распоряжении!» — Он выпятил нижнюю челюсть и уродливо оттянул верхнюю губу, — Пакость!

Внезапно он переменил тон.

— А в карцер мы все-таки засадили не тех!

Клуттиг от неожиданности даже забыл поднести сигарету ко рту.

— Не тех? Ну, знаешь…

Рейнебот раздраженно заговорил:

— Собаки молчат! Надо еще раз взяться за вещевую команду и хорошенько прощупать ее. Там, наверно, найдется один, который наложит в штаны. Он-то нам и нужен!

— Хочешь опять идти в вещевую камеру? — удивился Клуттиг.

Рейнебот взмахнул рукой. Видно было, что она дрожит.

— Одним нам уже не справиться. Времени не хватит. Привлечем гестапо.

Он бросил это слово, как нож. Клуттигу стало не по себе.

— Ты заходишь слишком далеко! Довольно и того, что мы заварили эту кашу на свой страх и риск. А тут еще гестапо! Если об этом узнает начальник лагеря…

Рейнебот гордо выпрямился перед Клуттигом.

— И такой человек хотел сам стать со временем начальником лагеря!.. Впрочем, завтра мы все равно будем бегать в штатском тряпье — если успеем переодеться. Но пока я ношу этот мундир…

Он замолк, встав в вызывающую позу. Клуттиг снова почувствовал превосходство этого юноши над собой. Бывшему владельцу плиссировочной мастерской стало на миг не по себе в кителе гауптштурмфюрера.

— Что ж, хорошо, — решил он, — гестапо так гестапо!..


Работники команды, чувствуя на себе недреманное око высшего лагерного начальства, были готовы к тому, что в любой час может грянуть новая беда. Тем не менее вторичное появление Клуттига и Рейнебота поразило их, как неожиданный удар. Им приказали немедленно построиться. Даже Цвейлинг был так смущен приходом своих коллег, что в трусливом ожидании не сводил с них глаз. Не заденет ли это посещение и его? В заднем ряду стоял Вурах. Он наблюдал за происходящим с тайной усмешкой, ведь у него-то было отличное алиби. Розе стоял в первом ряду. Он побелел, как мел, и старался побороть дрожь в руках и ногах. Пиппиг стоял на месте Гефеля. Выйдя на шаг вперед, он доложил:

— Команда вещевой камеры построилась.

— Новый капо, не так ли? — спросил Рейнебот, обращаясь неизвестно к кому, и пошел по рядам. Клуттиг последовал за ним.

В голове у Пиппига проносились догадки о причине опасного визита. Неужели Гефель… Эту мысль Пиппиг загнал в самый дальний уголок сознания. Вурах, Цвейлинг? Взор Пиппига скользнул по лицу Цвейлинга. Не его ли рук это дело?

Цвейлинг застыл на месте, так же как и заключенные.

Рейнебот ходил по рядам и мысленно отмечал каждого заключенного, которого он собирался изъять. Испуг на окаменевших лицах, мертвая тишина в помещении, где слышался только скрип его шагов: раз — два, раз — два, его собственное молчание — все это доставляло Рейнеботу наслаждение. Он упивался своей властью. Вокруг рта залегла складка тщеславия. «Стоит этим болванам нас увидеть, как они того и гляди в штаны напустят от страха. Если бы они знали, что и мы недалеки от этого!..» — цинично посмеивался над самим собой Рейнебот. А заключенный Пиппиг в это время думал: «Вот вы видите, что мы стоим неподвижно, строго держа строй, и воображаете, что мы вас боимся. Подождите малость! Вы сами уже готовы наделать в штаны. Недолго тебе еще барабанить пальцами по кителю, подлая рожа!..»

Седьмой ряд — прямо от среднего окна…

Раз — два… раз — два…

Перед Розе Рейнебот остановился. Он заметил испуг, плясавший у того в глазах. «Этот, кажется, подойдет!»

Потянув за пуговицу куртки, Рейнебот вытащил Розе из ряда.

— Вы пожилой и разумный человек. Как вы могли впутываться в такие глупые истории?

— Господин комендант… у меня… Я ничего не знаю… ровно ничего…

Рейнеботу стало весело. Он представил себе, что держит Розе за шиворот и тот болтается в воздухе. Да, этот ему и нужен!

— У вас или не у вас и знаете вы или не знаете — это еще выяснится.

Рейнебот оттолкнул Розе в сторону. У того душа ушла в пятки.

— Господин комендант… я право же не…

«Еще слово, и я схвачу его за горло!» — подумал Пиппиг, дрожа от негодования. Рейнебот круто повернулся к Розе.

— Молчать! Свинья!

Окрик прозвучал, как разрыв снаряда. Следующего Рейнебот мягко поманил пальцем и молча дал ему знак подойти к Розе. Этим следующим был Пиппиг. Он вышел из ряда, стал подле Розе и, улучив миг, ткнул его в спину. Пиппиг весь кипел от гнева.


Неожиданно в шестьдесят первый барак явился Кремер.

Малыш сидел на полу за нарами. Цидковский хотел было накинуть на него одеяло, чтобы скрыть от лагерного старосты, но тот махнул рукой.

— Оставь! Я все знаю.

Посыльный принес ему от Риомана бутылку молока и печенье. Кремер извлек все это из карманов и хотел дать ребенку. Но почему-то ему вдруг стало неловко, и он отдал припасы Цидковскому.

— На!

Цидковский с горячей благодарностью принял эти сокровища. Его лицо в глубоких морщинах сияло от радости. Он спрятал драгоценности в постель на нарах.

Кремер подошел к ребенку. Мальчик смотрел на большого, серьезного человека теплыми бархатными глазами молодого несмышленого животного. Но Кремер в этом детском лице видел отражение уже зрелых мыслей, и это его потрясло.

Кремер огляделся. Передняя часть помещения была оборудована под амбулаторию. Здесь стояли простой стол, несколько стульев, на этажерке — склянки, банки с мазями, несколько ножей, ножницы — самые необходимые материалы и инструменты для лечения ран.

— Где ты прячешь ребенка в случае опасности?

Цидковский, улыбнувшись, успокоительно покачал головой.

— Нету. Сюда никто ходит. Ни врач, ни эсэс. Дитя быстро шмыг-шмыг под нары.

Цидковский рассмеялся. Кремер же рассердился и стал его пробирать.

— Нет опасности? Да что ты знаешь? Только что из вещевой камеры уволокли половину команды! Подлецы ищут ребенка. Стоит им из одного-единственного выколотить правду о том, где мальчик, как они нагрянут сюда и начнут ползать по всем углам. Что тогда? Ну?

Цидковский вдруг осознал опасность и разволновался. Схватив малыша на руки, он прижал его к себе, словно защищая.

— Куда? — страдальчески произнес он, глядя на Кремера глазами затравленного зверя.

— Да, куда? — загремел Кремер. — Защитники, называется! Об этом надо было позаботиться прежде всего! Ребенок не игрушка, черт побери!

Цидковский почти не слушал упреков Кремера, он искал подходящий тайник. Мысль спрятать ребенка среди больных была сразу же отброшена. Оставалось только это помещение. Но где здесь надежный уголок?

Цидковский, быстро осматривая все вокруг, задерживался взглядом даже на деревянных затяжках крыши барака.

— Ну, так как же? — торопил его недовольный Кремер.

Цидковский пожал плечами. И вдруг его осенило. Посадив мальчика на нары, он убежал в угол, где стоял большой бак из оцинкованной жести.

Цидковский, что-то обдумывая, остановился перед баком и, когда подошел Кремер, сказал:

— Вот туда!

Поляк снял крышку.

— Ты с ума спятил? — в ужасе воскликнул Кремер, заглянув в бак, который до половины был забит перевязочным материалом, пропитанным корявыми сгустками крови.

Но Цидковский уже преодолел свою беспомощность. Он снова улыбнулся, предложил Кремеру наблюдать за происходящим и вызвал своих двух помощников.

Кремер слушал кипучую польскую речь Цидковского, который давал землякам указания, сопровождая их усиленными жестами. Санитары тотчас бросились выполнять поручение. Один стал решительно опорожнять бак от окровавленных бинтов, а другой прибежал со щеткой и тряпками. Скорее таз!

Внутрь бака налили дезинфекционного раствора, потом начисто выскоблили его. Между тем Цидковский, взяв жестяную крышку, ударами молотка загнул ее края. Крышка стала меньше. Теперь ее можно было на некоторую глубину вдвинуть в конический бак, где она и застряла.

Цидковский набросал на нее бинты. Они поползли через края, и создавалось впечатление, что бак переполнен. Тайник на случай опасности!

Зная эсэсовцев, можно было не сомневаться, что они станут совать нос во все углы, но далеко обойдут бак с его отвратительным содержимым. Это понимал и Кремер, и Цидковскому оставалось только заверить лагерного старосту, что впредь один из его людей постоянно будет на страже и в случае приближения опасности ребенка в одну минуту…

— Ты понимаешь, — тараторил Цидковский, воодушевленный удачной выдумкой, — бинты — вон, ребенок — в бак, закрыть крышка, бинты наверх. Dobrze!

Цидковский напряженно всматривался в лицо Кремера, ожидая знака согласия.

Кремер покорно опустил глаза.

Лучшей возможности, по-видимому, не было. А дальнейшее зависит от случая. Если эсэсовцы обратят внимание на бак и потребуют, чтобы его опорожнили — Кремер оглядел трех обступивших его поляков, — ребенок умрет, а с ним и эти три храбрых человека. В их глазах, казалось, светилось то молчание, с которым они пойдут на смерть. Три пары глаз были устремлены на него. Он не помнил имен этих людей и ничего не знал о них. Серо-синяя полосатая одежда заключенных болталась на их истощенных телах. Пусть в складках их лиц разрослись кустики бороды, как мох в рытвинах земли, пусть от недоедания обострились их скулы, но глаза сверкали неугасимым светом на изможденных лицах. Ни голод, ни иные страдания не могли замутить этих ясных глаз. Они, как светочи, продолжали посылать лучи из бездны человеческого унижения. Только пистолетный выстрел зверя в сером мундире мог погасить этот блеск. Но и тогда его угасание было бы подобно тихому закату светила, а мрак смерти стал бы легким покрывалом, окутывающим вечную красоту.

Кремер, правда, не думал именно так, но переживал в глубине души нечто подобное.

Цидковский дружески кивнул ему. Этот привет простого человеческого сердца простерся между двумя людьми аркой моста, который никто и никогда не сумеет разрушить.

Кремер подошел к нарам. Осторожно погладил он малыша по головке, ничего не сказал и только подумал: «Бедный майский жучок!..» Он вспомнил о коробке с крышкой в дырочках, куда он сажал жучков, когда был мальчишкой.

Какая тяжесть лежала на сердце у Кремера! Для ребенка он теперь сделал все, что было возможно. Но сколько еще нужно было сделать! Разве не держал этот ребенок, сам того не ведая, в своих невинных ручонках ту нить, на которой все висело?

Задумчиво смотрел Кремер на маленькое существо. Гефель и Кропинский попали из-за него в карцер. Десять человек из вещевой камеры были из-за него уведены бог знает куда. Тысяча решительных борцов, неизвестных и неузнанных, находились в непрестанной опасности, а теперь вот эти три добрых поляка окружили ребенка, готовые защищать его голыми руками.

Все ужасно запуталось и переплелось. Какими сложными путями приходится идти человеку, чтобы пробиться через этот ад дикого зверства! Каждый миг он может сорваться в пропасть. Везде подстерегают опасности… Но нет, это не так! Дело обстоит по-иному. То, что с ребенком соприкасается все большее число людей, — это не лавина, которая грозит все похоронить под собой, это сеть, которая все время плетется и ширится, всех защищая.

От стойкости Гефеля и Кропинского, через преданность Пиппига, к самоотверженности этих простых людей вилась нить, и чем больше за нее дергали, тем более прочной и неразрывной становилась вся сеть.

Так обстояло дело, и не иначе. Кремеру казалось, что он глотнул свежего воздуха. Он протянул Цидковскому руку.

— Ну, старина, — с грубой сердечностью пробурчал он, — ни пуха, ни пера!

Цидковский так глубоко, как Кремер, не задумывался. У него не было никаких опасений.

* * *

Толкотня и шум в Малом лагере были неописуемые. Беспорядочными толпами направлялись сюда из бани новички. Спотыкаясь, проникали они через огороженный колючей проволокой проход внутрь Малого лагеря. У многих из них не хватило времени, чтобы одеться в вещевой камере. Они шли голые или в одних штанах, таща остальные вещи на плече. Многие несли неуклюжие деревянные башмаки в руках, босиком шлепая по гравию. Их вела лагерная охрана. Новичков принимали усталые, издерганные старосты блоков, которые ломали себе голову, не зная, как разместить эти массы в давно уже переполненных «конюшнях». А новоприбывшие, изнеможенные тяготами недельного пути и сбитые с толку множеством сменяющихся впечатлений от непривычной обстановки, без вины становились причиной всеобщего раздражения. Их гоняли то туда, то сюда и каждый раз формировали из них новые группы.

Каждый староста стремился сбыть с рук возможно больше новичков, отчего в кишащей массе никак не мог установиться порядок, и Кремеру, когда он вернулся от Цидковского, пришлось действовать круто. Не слушая ничьих возражений и не считаясь с загрузкой отдельных блоков — пусть старосты сами справляются с этим напором, — распределял он людей.

Вливавшихся в лагерь новичков нужно было «рассредоточить», как струю из брандспойта, чтобы не возникло затора. Сердито ворча, старосты блоков входили с навязанными им толпами в свои бараки, где всех ждали новые волнения, где снова начинались давка и галдеж теснящихся и толкающихся человеческих тел. Внутренность «конюшен» гудела и жужжала, как улей при делении роя.

Наученные горьким опытом, «старожилы» поспешили укрыться на своих трехъярусных нарах. Они лежали там, как приклеенные, и каждый упорно и яростно защищал свое место от нежеланного прибавления семейства. Окруженные вавилонским смешением языков, дневальные казались немыми и глухими среди всех этих вопящих, возбужденных людей. Мускулистыми руками запихивали они «новых» в овощные закрома, еще теснее сдвигая «старых». Однако лишь немногим досталось вожделенное лежачее место. Остальных просто загоняли и втискивали в тесное помещение. По грубому дощатому полу прыгали потревоженные блохи.


Клуттиг лично доставил арестованных в Веймар и передал местному гестапо. Рейнебот нетерпеливо ждал возвращения помощника начальника лагеря и, когда тот прибыл, уединился с ним в своем кабинете. Там он вручил Клуттигу список, поданный Цвейлингом. Клуттиг жадно вчитывался в имена и наконец вздохнул с облегчением.

— Ну, это уже кое-что! Но те ли это имена?

Рейнебот воспринял это сомнение как критику своих действий.

— Из тех, кто здесь назван, каждый может принадлежать к тайной организации. Так-то! Что, нравится? А вообще сейчас не время об этом спрашивать. — Он нервно зашагал взад и вперед. — Ты слышал последние сообщения? Наступление пошло на Кассель. А от Касселя до Эйзенаха можно камень докинуть. Ты понимаешь, что это значит? — Рейнебот жестко рассмеялся. — Будь доволен тем немногим, что я могу тебе предложить.

Клуттиг почувствовал в словах Рейнебота упрек. Если уж этот начал нервничать…

Клуттиг еще раз наскоро пробежал глазами список. Первым стояло в нем имя Кремера. Далее следовали имена многих долголетних заключенных, хорошо известных лагерю. Клуттиг сжал губы. Он задумался. Если хоть половина названных имен выбрана удачно, этого достаточно, чтобы добраться до руководящего центра организации. В ближайшие дни положение на фронте решит судьбу лагеря! И вправду, для расспросов и проверок не оставалось времени. Нужно было действовать решительно.

Клуттиг, аккуратно сложив драгоценный список, тщательно спрятал его в карман. Губы раздвинулись в злобной гримасе.

— Теперь мы насыплем нашему дипломату перцу на хвост! Если его и это не расшевелит, я еще в последнюю минуту сволоку его в суд чести! — Клуттиг, хихикая, упал на стул. — А неплохую облаву мы тут ведем, как ты считаешь? Гестаповские молодчики в Веймаре выжмут из арестованных, где ребенок, и они его найдут, будь спокоен! Это обход с фланга. А это, — добавил он, похлопав по карману, в котором лежал список, — фронтальная атака. Однако, — он поглядел, моргая, на Рейнебота, — что мы сделаем с ними?

Рейнебот прервал свое хождение по кабинету и раздраженно ответил Клуттигу:

— Отправим на тот свет! Что же еще? Или ты хочешь сперва отделить козлищ от агнцев? В каменоломню их и расщелкать всю банду!

Клуттигу стало не по себе. Он выдвинул кадык из воротника форменного кителя. Рейнебот заметил, что Клуттиг нервничает.

— Опять испугался дипломата? Да, мой милый, сказав «а», надо сказать и «бе». Я могу помочь тебе забросить невод, но вытащить его ты должен сам, это уж твое дело. В конце концов, помощник начальника лагеря ты, а не я.

Клуттиг напряженно о чем-то думал, вперив в молодого человека ненавидящий взгляд. Наконец он кивнул.

— Хорошо! Ты прав. Это мое дело. — Он встал. — А Гефель? Как ты считаешь? Нужен он нам еще? Пожалуй, нам довольно и других.

— Сохрани пока его и поляка! — посоветовал Рейнебот. — Они от нас не убегут. Дай Мандрилу еще немного поиграть с ними. Вдруг он еще что-нибудь из них выдавит. Прикончить их можно и в последний день. Из списков они ведь уже вычеркнуты…


Мужественное вмешательство Ферсте спасло измученного Гефеля от лихорадки. И хотя Мандрил никого не пускал в камеру, Ферсте, тихий, но решительный, умел туда проникать. Убеждая ворчавшего Мандрила, что для поддержания жизни умирающего, кроме мокрой тряпки, нужна еще и пища, Ферсте каждый раз приносил Гефелю горячие блюда. Подобно тени, проскальзывал уборщик в камеру, охлаждал горячий лоб больного, вливал ему в рот согревающий напиток, а Мандрил в это время стоял в дверях.

Кропинский следил, сжавшись в комок в углу, и дивился чуду, совершавшемуся с его товарищем. Мудро рассудив, что Гефелю надо дать оправиться настолько, чтобы он вновь стал «годен к использованию», Мандрил щадил его. Но как только он заметил, что взгляд у Гефеля становится яснее, он запретил всякую дальнейшую помощь.

Ферсте снова был лишен доступа в камеру. Но он успел оторвать умирающего от порога смерти. По непонятной причине Мандрил оставил сенник в камере.

Однажды, выйдя из камеры, Мандрил запер ее, а Кропинский все продолжал сидеть не шевелясь в своем углу. Страх не позволял ему приблизиться к Гефелю. Тот лежал вытянувшись, словно оцепенев. Он дышал беззвучно, рот был открыт. Но вот он сделал глотательное движение и прошептал:

— Мариан…

— Так?..

— Сколько времени… — пальцы Гефеля судорожно скоблили сенник, — сколько времени мы здесь?

В углу по-прежнему было тихо. И лишь немного спустя среди тишины и безмолвия из угла донесся ответ:

— Пять день, брат…

Взор Гефеля был обращен к потолку, как неподвижное пламя тихо горящей свечи.

— Пять дней…

Гефель заморгал, и пламя его взгляда задвигалось, как от дуновения воздуха.

— Слушай, Мариан…

— Так?

— Сказал я… Ты слышишь, Мариан?

— Так.

— Сказал я… что-нибудь?

Гефель проглотил слюну.

— Не, брат…

— Совсем ничего?

— Не… Ты только кричать.

— Это правда?

— Так.

Гефель закрыл глаза.

— А ты?.. Что ты?

— Я тоже…

— Кричал?

— Так.

Тишина. Больше ничего сказано не было.


По апельплацу бежал посыльный. Он искал Кремера и, не найдя его, стал расспрашивать..

— Куда он девался?

Он помчался в Малый лагерь, поскользнулся в грязи, чуть не упал и наконец увидел Кремера.

— Вальтер!

Кремер не предвидел ничего хорошего. Он отвел посыльного в сторону.

— Ну что?

Молодой человек помедлил, чтобы отдышаться.

— Телеграмма! Я только что видел ее. — В его глазах прыгал страх. — Эвакуация!

Кремер ужаснулся. «Неужели правда?» На миг внезапный испуг приостановил в Кремере всякую умственную деятельность. Бессмысленно смотрел он в откровенно встревоженное лицо посыльного.

Многочисленные опасности, возникшие из-за ребенка, сплелись теперь в одну большую опасность. Дело шло к концу.

— Что же теперь? — спросил посыльный.

Лицо Кремера нервно скривилось.

— Ждать! — ответил он, так как другого ответа не находил, и вдруг обнаружил, что совершенно не знает, как нужно действовать теперь, когда настал этот самый «конец».

Что угодно, но только не ждать! Что-то внутри Кремера бессмысленно толкало его сунуть в рот сигнальный свисток, промчаться по рядам бараков и пронзительным свистом поднять к восстанию весь лагерь: «Эвакуация, эвакуация!»

Чтобы справиться со своим смятением, Кремер спросил:

— Ты знаешь какие-нибудь подробности?

Посыльный покачал головой.

— Я хотел только сразу же предупредить тебя. Начальство уже совещается.

Кремер что-то проворчал и засунул руки в карманы шинели. Итак, то, что должно было только еще прийти, теперь стало фактом. Но сейчас в своей пугающей близости известие казалось таким чудовищным, что завертело вихрем мысли спокойного и трезвого Кремера, Всего несколько дней назад он сказал Шюппу: «Через две недели мы будем либо свободны, либо мертвы…»

Тогда это были только слова! А теперь он стоял перед действительностью!

Кремера пробрал озноб. А что станет с Гефелем? С Кропинским? С десятью людьми из вещевой камеры?.. Пиппиг! Ребенок! Что с ними всеми будет?


Арестованные были заперты в тюрьму, под которую веймарское гестапо приспособило герцогские конюшни.

Рохус Гай, из частей СД[6], повел Клуттига в свой кабинет, находившийся в первом этаже. Безнадежно унылым казалось это помещение с собранной наспех случайной мебелью, состоявшей всего лишь из нескольких стульев, стола, пишущей машинки у окна и уродливого шкафа с дверцей на роликах. Какое-то забытое растение в горшке прозябало на подоконнике.

На побуревших от старости обоях выделялись светлые четырехугольники с веселым цветочным узором — следы иных времен.

Клуттиг опустился на стул перед пишущей машинкой. Гай, с сигарой во рту, стоял посреди комнаты, втянув голову в широкие плечи. Его изношенный костюм мешком висел на могучем теле. Руки были засунуты в карманы оттопыренных на коленях брюк. Протершийся от ежедневного ношения галстук съехал набок и вылезал из мятого пиджака. Хриплым голосом Гай заворчал на помощника начальника лагеря:

— Я хотел бы знать, чем вы, собственно, занимаетесь там, на своей горе! В такие дни мы должны разыскивать для вас какого-то ребенка! Да ведь у нас не детский приют! — Гай лязгнул зубами, во рту торчала изжеванная сигара. — Мне бы ваши заботы!..

Клуттиг попытался объяснить ему, в чем дело. Сейчас, когда такое опасное положение на фронте, нельзя медлить с раскрытием тайной коммунистической организации…

Гай нетерпеливо дернул локтями — руки его по-прежнему были засунуты в карманы.

— И с таким делом черт приносит вас сюда к третьему звонку!

— Мы ищем уже давно… — защищался Клуттиг.

— Дурачье! — с презрением произнес Гай. — Сколько лет вы там грели себе зады и жили в свое удовольствие! Расхаживали среди других, как боги…

Клуттиг попытался возразить, но Гай сразу же обрезал его:

— Не болтай вздора! Ты сам точно такой же паразит, как и прочие! — Он языком перекатил сигару в другой угол рта. — Веселенькая была игра, не так ли? «Шапки долой, шапки надеть!» И стоять перед вами навытяжку. И чем больше черви ползали перед вами, тем больше вы заносились: «До нас никто рукой не достанет!» Сукины дети! От избытка самомнения вы даже не замечали, как людишки охотно пресмыкались перед вами. И как легко им было прятаться по своим кротовьим норам. Ну, а что теперь?

Клуттиг почувствовал себя школьником, которого строго отчитывают.

— Если бы вы все это время были просто недоумками, я бы ничего не сказал, — продолжал гестаповец, — но вы жрали, пили, путались с бабами… у вас была мания величия! А теперь, когда вам пора укладывать чемоданы, вы вдруг замечаете, что коммунисты…

Он оборвал себя и с раздражением уставился на потухший огрызок сигары.

Клуттиг воспринимал эти упреки как жестокую несправедливость и опять сделал попытку возразить.

— Даю тебе честное слово, что я делал все…

Гай снова зажег окурок и сощурил глаза — в них попал дым. Со скучающим видом выслушивал он заверения Клуттига.

— Расскажи, что там натворила эта дрянь, которую ты мне привез?

Обрадованный тем, что гестаповец наконец перешел к делу, Клуттиг пустился в подробные объяснения. А Гай, наклонив голову, прохаживался по комнате. Казалось, он не проявляет особого интереса к словам Клуттига, однако он внимательно слушал и размышлял.

Связь между ребенком и коммунистической организацией, вероятно, действительно, существует. В оценке Пиппига и Розе Клуттиг, по-видимому, тоже прав. Судя по тому, как он описывает их, один — смелый малый, а другой — трус. В Гае проснулся охотничий инстинкт. Он не перебивал Клуттига, пока тот говорил, а сам продумывал тактику.

Розе и Пиппиг! С этих двух следует начать.

Клуттиг почти умолял гестаповца:

— У нас осталось мало времени, фронт все приближается и приближается…

Напуганный своими же словами, он вскочил и загородил Гаю дорогу. Потревоженный среди раздумья, тот посмотрел на взволнованного Клуттига. «Этот считает задачу весьма спешной и трудной», — подумал Гай. Он же полагал, что как раз теперь, когда близок решающий час, легче нащупать следы подполья. Ему нередко приходилось наблюдать, как человек, поставленный перед выбором между жизнью и смертью, в последний миг решал в пользу жизни, как он слабел и давал показания, хотя раньше упорно отпирался. Те десять заключенных, которых привез Клуттиг, видимо, не первый год в лагере. Они тоже знают, что дело идет к концу. Гай прищурил глаза.

Кто станет перед концом рисковать жизнью, когда есть возможность ускользнуть от последней большой опасности? Гестаповец снова перекатил сигару и нетерпеливо отмахнулся от дальнейших объяснений Клуттига.

— Хорошо. Все ясно!

После того как Клуттиг ушел, Гай отправился через двор в тюрьму. Хотя она была переполнена, он велел освободить одну из камер, затем, вручая надзирателю список бухенвальдцев, приказал записать их личное данные и заново распределить этих десятерых по разном камерам.

Их нужно было «смешать» с другими. Однако Розе и Пиппига он распорядился поместить вместе в освобожденную камеру.

— И чтобы не бросалось в глаза, понятно? Пусть это будет как бы случайно! Они не должны заметить, что их соединили нарочно.

Так Розе и Пиппиг очутились вместе в камере шестнадцатой, и ни тот, ни другой даже не подозревал, что этим было создано первое условие для успеха планов Гая.

Розе совсем пал духом. Сутулясь, сидел он на единственном в камере табурете, нервно потирал опущенные между колен руки и тупо смотрел перед собой. Лицо у него было белое как мел, его мутило, словно желудок был наполнен свинцом.

Пиппиг окинул взглядом голое помещение и ткнул Розе в плечо, стараясь его подбодрить.

— Встряхнись, приятель!

Розе тяжело дышал, губы его дрожали.

— Ты, собака… — хрипло произнес он.

Пиппиг с изумлением смотрел на Розе, который начал раскачиваться всем телом.

— Ты, собака… если мне теперь придет крышка, виноват будешь ты.

Пиппиг видел, как страдает этот человек.

— Да что ты, Август…

Розе мгновенно вскочил и схватил Пиппига за горло. Пиппиг вырвался из его рук, но Розе снова бросился на него, и завязалась отчаянная борьба. С грохотом упал табурет.

Пиппиг одолел обезумевшего. Но тут открылась дверь и в камеру вошел надзиратель.

— Ну и ну! Что тут у вас?

Он рознял их.

— Хотите угробить друг друга? Хватит и того, что вы сюда попали. Поладьте между собой и радуйтесь, что у вас на двоих целая камера. В других набито по пятнадцати человек.

Старый надзиратель сразу угадал, у кого сдали нервы. Он усадил Розе на табурет.

— Ну, успокойтесь!

Потом он обратился к Пиппигу, который застегивал пострадавшую в схватке куртку.

— Этим вы только ухудшите свое положение.

Пиппиг расслышал в этих словах человеческое участие и благодарно кивнул старику.

Тот снова оставил их одних и запер камеру.

Как надзиратель посадил его, так Розе и остался на табурете. Охваченный паническим страхом, он беспомощно хныкал:

— Я тут совершенно ни при чем. Все это меня совсем не касается. Я делал свою работу и больше ничего. Я хочу домой. Я не хочу околеть под самый конец.

Пиппигу было его жаль.

— Это правда, Август! К ребенку ты не имел никакого отношения.

Розе завопил, размахивая руками:

— Я ничего не знаю про ребенка! Ничего не знаю, ровно ничего!

— Вот и хорошо, — сухо возразил Пиппиг, внезапно рассердившись на трусливого Розе.

Прислонясь к стене, он смотрел на согнутую спину Розе, на втянутую в плечи голову. Среди коротко остриженных волос выделялась, как тонзура, круглая лысина.

Пиппиг чувствовал, что в тяжелую минуту от Розе не жди поддержки. А вообще как мало он, собственно, знает об этом человеке. Говорили, что Розе и при фашистах продолжал собирать взносы для какой-то партии, это и послужило причиной его ареста. Больше Пиппиг ничего не знал. С неизменным усердием плохо оплачиваемого служащего Розе выполнял в команде повседневные канцелярские работы. Вместо полосатой одежды заключенного ему больше пристал бы пиджак мелкого клерка. Вечно страшась чем-либо обратить на себя внимание, он часто становился объектом добродушных шуток. Никто не принимал его всерьез. В команде его все же считали своим человеком. Он никогда не давал повода к недоверию, но держался особняком.

Пиппиг упорно смотрел на его согнутую спину и вдруг ясно ощутил: здесь, рядом с ним, сидит предатель!

Но в тот же миг Пиппиг отбросил подозрение. В конце концов, Розе был не плохой малый. Он только трусил. Да, ясно, он просто трусил. Пиппиг решительно оттолкнулся от стены и подошел к Розе.

— Ты ведь не плохой малый, Август!

Розе не ответил. Он весь ушел в мрачные думы. Пиппиг немного поколебался, потом опустился на пол рядом с табуретом.

— Послушай, Август! Насчет ребенка ты не бойся. Ты ничего не знаешь, и все тут.

— Но я знаю! — заголосил Розе.

— Нет! — прикрикнул на него Пиппиг. — Ты ничего не знаешь! Ровно ничего! А раз ничего не знаешь, то ничего и не можешь рассказать!

Розе всегда подчинялся людям с более сильной волей. Он угрюмо молчал.

Пиппиг ткнул его в колено.

— Ты меня слышишь?.. Я тоже ничего не знаю, и остальные тоже ничего не знают. А если все мы ничего не знаем… ну, Август…

Розе не отвечал.

— Пойми же, Август, — начал его страстно убеждать Пиппиг. — Неужели ты единственный, кто… Ведь ты наш товарищ! Не думай сейчас о ребенке! Подумай о всех нас! Может быть, нас отправил сюда Цвейлинг. А может, доносчиком был Вурах. Слушай же, Август! Ты ведь не доносчик!

Розе мучительно застонал. На его замкнутом лице отражались все его чувства, кадык дрожал.

— Я не хочу околеть под самый конец, я не хочу околеть…

Пиппиг вскочил на ноги и выругался.

— Ну, это черт знает что! — Он сильно потряс Розе за плечи. — Август, будь человеком! Подумай немного! Неужели ты веришь, что за пять минут до конца они начнут мучить людей? Гестаповцы не так глупы. Они поостерегутся! Это для нас большой козырь! Нам надо только держаться вместе!

— Держаться вместе! — передразнил Розе. — Вот нам всем и переломают кости.

Пиппиг оставил его в покое. Сунув руки в карманы, он твердыми шагами заходил по камере.

— Раза два, конечно, могут заехать в рыло, к этому надо быть готовым…

Камеру отперли. Надзиратель придерживал рукой дверь.

— Пиппига на допрос!

Розе испуганно обернулся и посмотрел на старого надзирателя, который, выполняя свои не слишком почтенные обязанности, ждал у двери.

Равнодушно подняв плечи, Пиппиг двинулся вперед. У двери он повернулся к Розе и со смехом сказал:

— Ну, Август, не тужи и себя покажи!

Розе оцепенело уставился на дверь, которая закрылась за Пиппигом.


В это же время Бохов встретился с Богорским. Вместе с последними новичками, покинувшими баню, ушел и шарфюрер. Команда приводила в порядок душевую.

— Начинается, Леонид! — Бохов тяжело опустился на скамейку. — Я ничего не знаю наверняка, но Кремер только что принес сообщение: хотят эвакуировать!

Казалось, это известие не произвело на Богорского особенно сильного впечатления. А может быть, он скрывал свое волнение от Бохова? Тот встал, посмотрел себе под ноги и наконец поднял взгляд на Богорского.

— М-да, что же теперь?

В этом вопросе была не растерянность. Бохова беспокоила судьба пятидесяти тысяч человек. Долгие месяцы шли споры, как поступить, когда настанет срок. И вот этот срок, по-видимому, настал. Можно ли было допустить эвакуацию и тем самым отдать на смерть пятьдесят тысяч человек? Или же…

Богорский выдвинул ящик стола, достал оттуда карту Германии и, разостлав ее, подозвал Бохова.

Палец Богорского скользнул вдоль Одера и остановился у Кюстрина.

— Красная Армия уже здесь. — Затем он прижал палец к другой точке — Берлин! До Берлина теперь совсем недалеко, — пояснил он и стал внимательно изучать линию восточного и западного, фронтов.

На западе линия шла от Падерборна на Вильдунген, Трейзу, Герсфельд, Фульду. Удар, несомненно, был направлен через Кассель, Эйзенах, Эрфурт в глубь Тюрингии. Палец Богорского снова остановился.

— Веймар… и, — добавил он, — Бухенвальд!

Однако путь от западного фронта до Берлина был гораздо длиннее, чем от восточного. Кто возьмет Берлин, тому достанется и победа над гитлеровской Германией.

— Может быть, американцы и англичане решат уступить победу Советскому Союзу? Думаю, что нет!

Богорский, раскинув руки, сгреб на карте фронты Запада и Востока к одному центру — Берлину.

— Американцы, вероятно, будут действовать быстро: до Берлина путь дальний, а времени у них мало.

Бохов понимающе кивнул. Без сомнения, американцы приложат все усилия, чтобы оказаться в Берлине одновременно с Красной Армией. Можно ожидать быстрого вторжения американцев в Тюрингию. Начнутся гонки. Кто кого опередит? Американцы или фашисты с эвакуацией лагеря?

— А мы торчим посредине, — горестно улыбнулся Бохов и вздохнул. — Сколько событий сошлось разом! Надо сегодня же вечером обсудить все с ИЛКом. Мы не можем решить все вопросы одни.

Бохов снова сел на скамейку, чтобы поделиться с Богорским своими мыслями:

— Вот попадает в лагерь этакая кроха… Да, да, я знаю, Леонид, я знаю… Я не в этом смысле. Но ты все-таки подумай: сначала Гефель и Кропинский отправляются в карцер. Из-за этого! Мы вынуждены вывести из действия весь аппарат. Из-за этого! Теперь в вещевой камере хватают десять человек. Из-за этого! Есть от чего прийти в отчаяние.

Богорский молча слушал — пусть Бохов облегчит душу.

— Все зависит от ребенка, Леонид, от ребенка! — продолжал Бохов. — Пока они его не нашли, Гефель останется сильным, сильными будут также Кропинский и те десять. Но если ребенка найдут?.. Дружище! Ты и сам знаешь, что тогда будет. Это старая истина! Мысль о ребенке придавала сил Гефелю. Стоит им принести ребенка к Гефелю и сказать: «Вот он, а теперь выкладывай!» — тогда, говорю я тебе, у Гефеля лопнут нервы. И что дальше? Что дальше?

Бохов сжал руками виски.

— Многие, слишком многие знают о ребенке. Вот в чем опасность! Но тут уж ничего не изменить, — устало произнес он. — Мы влипли в это дело и должны как угодно выкарабкиваться.

Бохов застегнул шинель и уже деловым тоном добавил:

— Хочу сообщить тебе, что я сегодня же вечером созову ИЛК.

Он собрался уходить, но немного помешкал и сказал с горечью:

— Даже встречаться стало рискованно. Но мы больше не можем считаться с опасностью.

Они молча пожали друг другу руки.

Оставшись один, Богорский еще долго ломал себе голову в поисках выхода. Слишком многие знали о ребенке. Это действительно создавало серьезную опасность! Цепь тех, кто так или иначе соприкасался с ребенком, дотянулась уже до Цидковского. Эту цепь нужно было оборвать. Нужно было защитить товарищей от них самих. «Оборвать цепь, — думал Богорский, — но как?»


Прошло более часа, как ушел Пиппиг, а Розе все еще сидел, согнувшись, на табурете. Пройдет еще немного времени, и настанет его черед. Его обуял дикий страх. Розе уже видел, как он стоит лицом к лицу с гестаповцем.

«Господин комиссар, я, надо вам сказать, самый безобидный человек. Я выполнял свою работу, и больше ничего», — прошептал Розе.

Поскольку это было приятно Розе, воображаемый комиссар задавал ему вопросы: «Давно ли вы в лагере?» «Восемь лет, господин комиссар». «Восемь лет! Как только вы выдержали?» «Тяжелое было время, — с наслаждением рассказывал Розе. — Вы, может быть, не знаете, господин комиссар, что восемь лет назад лагерь еще не был таким, как теперь. В полицейской тюрьме я впервые услышал название Бухенвальд, и оно показалось мне смешным. Бухенвальд[7]… Это звучало так… Не знаю почему, но я подумал тогда, что попаду в живописный, опрятный лагерь, там меня возьмут на воспитание приветливые люди и месяца через два, глядишь, отправят домой…»

Шепот смолк, Розе уставился перед собой. Он думал о том, как восемь лет назад его вместе с другими заключенными доставили на веймарский вокзал. Когда они вышли из вагонов, их принял эсэсовский конвой. В памяти всплывали отдельные подробности. Розе опять видел людей, которые стояли на перроне и с некоторого расстояния наблюдали за происходящим. Враждебно и безмолвно. Так же враждебно и безмолвно держали себя эсэсовцы. Незнакомая серо-зеленая форма. Каска, карабин и череп на черном поле. Все это были молодые парни, не старше восемнадцати лет, но в них было что-то жуткое, опасное.

Заключенных посадили на грузовик с брезентовым верхом. На скамьях в передней и задней части кузова заняли места эсэсовцы, поставив карабины меж колен. Начальник конвоя перемахнул через поднятый задний борт и грозно, хотя и вполголоса, предупредил: «Всякие разговоры запрещены. Кто станет болтать, получит в рыло. При попытке к бегству — стреляем немедленно. Поехали!»

Дорога шла в гору, а когда машина остановилась, молчаливые конвоиры вдруг превратились в дикую, ревущую орду. С грохотом упал задний борт машины, эсэсовцы вскочили с сидений. Крича и работая прикладами, они сталкивали заключенных на землю и загоняли их в зеленый барак, перед которым остановился грузовик.

Розе вновь видел перед собой длинный полутемный коридор с множеством дверей. Эсэсовцы бегали взад и вперед, гулко разносился грохот их сапог. Длинным рядом стояли заключенные, лицом к стене, сплетя руки на затылке. За их спинами орали, ругались эсэсовцы, суетливые, по-солдафонски грубые. То и дело кто-нибудь из них останавливался на бегу. «Чего столпились? Стоять прямо, свиньи вонючие!» Вслед за этим — пинок в спину или такой удар кулаком по затылку, что заключенный головой ударялся о стену.

Картины расплылись. Розе все сидел на табурете, и в голове у него было пусто. Но мало-помалу опять нахлынули воспоминания, яркие и живые, будто все было только вчера.

Настал вечер, и тогда наконец заключенных политического отделения ввели в лагерь. Розе увидел себя среди толпы, маршировавшей по размякшей глинистой дороге навстречу неизвестности. За ними топал шарфюрер. Показались похожие на свайные постройки сторожевые вышки. От вышки к вышке шел забор — столбы из нетесаных бревен, обвитые колючей проволокой, тянувшейся подобно линиям нотной бумаги.

Из будки вышел часовой в каске, в шинели до пят. Шаткая дверь уныло заскрипела на ржавых петлях. За нею открылась голая местность, в кромешном мраке не видно было ни души. Лишь кое-где высились деревья, ветви которых, как вскинутые руки, вонзались в моросящую тьму, да виднелись беспорядочно расставленные фонарные столбы. В красноватом свете лампочек, отбрасывавших на землю круги, поблескивал сочившийся влагой туман. Лоснилась, как сало, жидкая грязь. Там и сям — черные пни, какие-то срубы… Оцепенелым, мертвым казался призрачный ландшафт.

«Бегом, сволочь!»

Подтянув штаны и балансируя, они прыгали по щиколотку в грязи. Спотыкались о камни, соскальзывали в ямы и, теряя равновесие, инстинктивно выставляли вперед руки.

«Бегом, черт бы вас взял!»

«Вот как это выглядело тогда, господин комиссар! А представляете ли вы себе, как мы первое время жили?

Воды для мытья не было, ее едва хватало для кухни. Наши лохмотья никогда не просыхали. Такими же мокрыми, какими снимали их с вечера, мы снова натягивали их рано утром… Так мы покидали согретую постель, господин комиссар… Все мы страдали поносом. За бараками находились вонючие нужники, ямы с переброшенной поперек балкой. Не было даже бумаги… Нам было все равно. А хватало ли нам тогда еды? Знаете ли вы об этом, господин комиссар? Я должен все описать вам подробно, а то вы не поймете…»

Вместо того, чтобы «описывать», Розе снова ушел в свои думы, и снова всплыли картины прошлого.

В четыре часа утра раздавался пронзительный свисток старосты блока. Дневальные орали:

— Подъем!

За окнами еще чернела ночь. В мутном свете дуговых фонарей грязь блестела, как озеро, и вязким тестом текла по дорогам между бараками. Призрачно клубился моросящий туман. Холодна, как лед, была заскорузлая одежда, тверды, как кость, мокрые башмаки.

Конец ночи и сну. На дворе брезжил новый день. Похлебав кофейного отвара, они шли в сырость, на холод! Кружка кофе нередко была единственным, что они имели за весь день…

«Да, да, господин комиссар, — простонал Розе, подавленный тяжестью воспоминаний. — Ломоть хлеба на день мы получали накануне вечером и обычно тут же пожирали его с похлебкой».

«Стройся на перекличку!» Значит — вылезай в грязь, в мерзость.

«Направо кру-гом! Шагом марш!»

Хлюп, хлюп! Левой — правой, левой — правой…

Поднимаясь в гору, мы успевали промокнуть до костей. Свет прожекторов бил нам в лица, ослеплял глаза. Тут свора блокфюреров рассеивалась и начинала нас считать. Грязь брызгала у них из-под ног, но они были в крепких сапогах! Перекличке, казалось, не будет конца! У начальства что-то не сходилось. Снова одного недоставало. Раздавалась грубая брань.

«Дневальные — в лес, искать сбежавшего!» — неслось из громкоговорителя.

Из всех бараков выскакивали дневальные, лагерный староста — впереди всех.

Нет, нет, это был еще не Кремер. О таком лагерном старосте тогда еще не приходилось и мечтать. Тогдашний староста носил зеленый треугольник, он был уголовник-рецидивист, он давно уже околел, сукин сын.

Так вот, мы стояли и ждали, пока не найдется недостающий. Стояли и тупо смотрели перед собой. Стояли и спали стоя. Проходил час, а то и два. Куда ж это спрятался бедняга? Может, свалился в нужник и захлебнулся в навозной жиже? Вот уж в самом деле! Тогда его долго будут выуживать длинными шестами…

А может, он стащил кусок хлеба, потом испугался и повесился в лесу? Вы подумаете — неужели из-за такого махонького кусочка хлеба? Эх, что вы знаете!.. А теперь сыщите-ка его в темноте, когда столько деревьев…

Два часа, три часа…

Дождь мочил нас, мы втягивали головы в плечи и становились все более похожими на марабу. Понемногу светало. Мы стояли, пялили глаза, спали. Голод начинал подло терзать кишки. Иной заключенный больше не мог выдержать. Он начинал качаться, у него подгибались колени, соседи подхватывали его, и он, как мешок, повисал между ними. А иной валился совсем, тогда его клали возле барака, сунув под голову свернутую куртку, чтобы хоть голова по крайней мере не лежала в грязи.

Прожекторы уже давно были выключены.

Иногда появлялся блокфюрер и проходил по рядам. «Осторожно», — передавалось шепотом из уст в уста. Усталые кости выпрямлялись. Руки по швам! Равняйся по переднему! Равняйся по соседу!.. Как только мерзавец уходил, тело снова расслаблялось.

Наконец сзади доносился свисток. Ряды оживали. Пропавшего нашли! Оцепенелые скелеты начинали двигаться, осторожно вытягивали ноги из грязи. Она чмокала и чавкала.

У кого-нибудь застревал при этом башмак. Балансируя на одной ноге, бедняга вытаскивал из грязи крепко всосавшийся башмак и вычищал его. Грязь плюхалась на землю, подобно коровьей лепешке.

Диким галопом выбегала орава эсэсовцев из леса. Лагерный староста — впереди всех! Слава богу, беглеца нашли! Его волокли за ноги через камни и пни. Голова болталась и, как мяч, отскакивала от узловатых корней деревьев. Был ли этот человек еще жив?

Его клали, словно принесенного собакой зайца, к ногам коменданта. Счет наконец сходился. «Рабочие команды, стройся!»

Ну, наконец-то! Оказывается, стояли не без пользы: два часа рабочего времени уже прошли. А теперь живо из лагеря. Песню!

Приютилась в лесу деревушка,
И под сенью высоких ракит
У лачуги на самой опушке
Чуть живая бабуся сидит.

Или:

Зауэрландские чудные горы,
Красотой вы прельщаете взоры.
Вас увидеть кто не был бы рад?
Издалека к вам люди спешат.

Розе усмехается. Он мог бы часами рассказывать самому себе, как жилось тогда.

— Я работал в землекопной команде водопроводной станции Веймара. Ай-ай-ай!.. Что там творилось! — Розе щелкает языком. — С горы вниз тянулся ров. Четыре метра в глубину, четыре метра в ширину. В нем лежал напорный трубопровод для воды — гончарные трубы толщиной с туловище человека.

Мы должны были засыпать ров, в том и заключалась наша работа. Как безобидно это звучит! А имеете ли вы представление о том, что это такое? Разрытая земля промерзла и стала твердой как камень. Ее нужно было разрыхлять мотыгой. Ай-ай-ай, как рукоятка била по лапам! Сначала вздувались пузыри, потом обнажалось мясо. А ты мотыжь и мотыжь! Мотыжь и кидай лопатой, мотыжь и кидай! Спинные мускулы? Нет, милый мой, — лезвие косы! Перевязать раны? Нет, милый мой, в Бухенвальде есть только здоровые и мертвецы. А стать мертвецом очень просто. Что ты думаешь, в самом деле! Когда на тебя набрасывается шарфюрер, ты начинаешь рыть изо всех сил! На расстоянии пяти метров стоит цепь часовых. Молодые парни. Они скучают и зябнут, а у тебя по роже бежит пот и дождь, застилая глаза. Но есть кое-что похуже! Проклятый понос! Ты уже готов сорвать с себя штаны и, не сходя с места… Это запрещено. Ты должен отпроситься у часового и выйти в лес. Ха-ха-ха! В лес… Это значит — за цепь часовых. А кто это сделает, того застрелят «при попытке к бегству». Ну-ка, справь свои дела!.. Но у тебя чуть не разрывается брюхо! И в последний миг тебе уже все равно. Одна только мысль — облегчиться… Ты роняешь мотыгу, ковыляешь через кучи земли к часовому, лезвие косы режет тебе спину; дрожа, ты шаркаешь перед мальчишкой. «Заключенный просит разрешения выйти…»

Если ты присядешь слишком близко к часовому, он подскочит к тебе и съездит прикладом по спине:

«Свинья! Что ты расселся перед самым моим носом?»

А если ты отойдешь на метр дальше, чем надо, он, может быть, рванет карабин…

Розе устало откинул голову назад. Это помогает, но только на миг, потом задержанная кровь начинает бурно биться в жилах. Розе вскакивает, размахивает руками.

«Все это я вам должен рассказать, господин комиссар! Я хочу, чтобы вы знали, через что я прошел. Одному богу известно, что вы теперь делаете с Пиппигом! Но я не имею к ребенку ровно никакого отношения, прошу вас поверить…»


Дальше Розе фантазировать не пришлось. Внезапно звякнул ключ в двери камеры. Надзиратель протиснулся внутрь, волоча за собой какой-то узел. Этим узлом был Пиппиг!

— Подержите его, — буркнул надзиратель Розе, который был уже готов кинуться в самый дальний угол камеры.

Розе повиновался. Он подхватил Пиппига сзади под руки, а надзиратель в это время откинул койку. Они положили Пиппига на нее. Надзиратель вышел с пустым кувшином, а затем вернулся, неся в нем поду.

— Вы сами увидите, что нужно делать, — сказал он, бросая Розе тряпку.

И ушел, оставив их одних.

Пиппиг лежал с закрытыми глазами. Один из них вытек. От левого уха тянулась к шее коричневая застывшая струйка крови. Нос и распухший рот были покрыты кровяными корками. Куртка распахнута, рубашка растерзана в клочья.

Рука Розе, державшая тряпку, дрожала. В страхе, к которому примешивалось любопытство, нагнулся он над Пиппигом. У того подергивались веки. Изуродованное лицо скривилось в гримасу, которая, вероятно, должна была изображать улыбку. Розе смотрел, охваченный ужасом.

И вдруг Пиппиг заговорил — тихо, но пугающе ясным голосом.

— Оботри мне физию…

Розе смочил тряпку и непослушными руками начал вытирать ему лицо.

Пиппиг с трудом отделил рубашку от тела. Лишь теперь Розе увидел у него на груди большие круглые участки сожженного мяса. Ожоги! Пиппиг почувствовал на своей груди застывший взгляд Розе.

— Это — сигарой, — пояснил он. Передохнув несколько секунд, он продолжал — Положи мне туда тряпку, да хорошенько ее смочи!

Почувствовав холод тряпки, Пиппиг застонал. Он тяжело дышал и с трудом выдавил из себя:

— Попить, быстрее!

Розе окинул взглядом камеру, в стенном шкафике нашел алюминиевую кружку и наполнил ее. Положив руку под спину Пиппигу, он приподнял его, и тот жадно выпил все до дна. Только теперь Пиппиг как будто начал приходить в себя, Со вздохом облегчения он откинул голову назад, и напряженное лицо разгладилось. Неповрежденный глаз ему удалось открыть лишь наполовину. И, словно это было сейчас самое важное, он начал исследовать пальцем рот. Нескольких зубов не хватало, другие шатались… Пиппиг презрительно махнул рукой: подумаешь — убыток!.. Затем он снял с груди тряпку и протянул ее Розе.

— Смочи еще раз!

По-видимому, к нему возвращались силы. Через некоторое время он заговорил:

— Не бойся, с тобой ничего не сделают, Теперь я знаю, что им надо.

Пиппиг запинался и шепелявил.

— Мы с тобой не случайно в одной камере. Они считают себя очень хитрыми. Но и мы не дураки. Слушай, Август! — Он с трудом приподнялся, отвел руку Розе, который хотел ему помочь, и отдышался. — Слушай, Август, это важно: здешний душегуб не потому меня так отделал, что я ничего не говорил, — он уже знает, что из меня ничего не вытянет, — а потому, что… Так слушай же, это важно — Пиппиг устал, дыхание вырывалось у него со свистом.

— Не волнуйся, — успокаивал его Розе.

Пиппиг попытался улыбнуться.

— Я нисколько не волнуюсь… — Он умолк, чувствуя, как целительно действует холод на его раны. — Приятно! — вздохнул он.

Ему захотелось снова лечь на спину. Некоторое время он лежал молча, не шевелясь. Розе нерешительно спросил его:

— Почему… почему он… не сделает так… со мной? Он тебе это сказал?

Пиппиг не ответил. Какой жалкий вопрос!

— Ах ты баба!.. — сказал он наконец.

Розе стало стыдно, он сидел, опустив глаза. Пиппиг продолжал:

— Душегуб знает, что ты человек мягкий. Потому он и посадил нас в одну камеру. Чтобы ты, увидев меня, струсил до смерти. Это его расчет. А тогда, будь уверен, он попробует обработать тебя сладкими речами. Если не хочешь и ты быть битым, держись стойко!

— Что же мне делать? — Лицо Розе безобразно перекосилось.

— Держать язык за зубами, больше ничего.

Розе глотнул.

— Ты ничего не знаешь, и на этом ты должен стоять, пусть он раз-другой и залепит тебе в рожу. Черт побери, столько-то ты можешь выдержать!

Боли у Пиппига стали нестерпимы. Он кряхтел и беспокойно мотал головой. Как бесконечно одинок был он в своих страданиях!

— Послушай, дай мне еще попить, — простонал он, приподнимаясь на локтях. Розе дрожащими руками поднес ему кружку ко рту. Жадно выпив всю воду, Пиппиг без сил опустился обратно.

Розе по лицу Пиппига видел, каким усилием воли тот преодолевает боль. Вдруг его одолел стыд. Розе заговорил тихо, обращаясь скорее к себе самому:

— Ну хорошо, Руди, хорошо, я ничего не знаю…

Пиппиг ожил.

— Вот видишь, вот видишь! — ликовал он. — На этом ты должен стоять. Не проболтайся, Август, слышишь? Если душегуб заметит, что ты знаешь хоть малость, он из тебя котлету сделает, понятно? Если же ты останешься стойким… понятно?.. Я, видишь ли, уже втолковал ему, что ты ровно ничего не знаешь.

— Что же, ты все взял на себя?

— У тебя, верно, не все дома! — воскликнул Пиппиг таким голосом, словно был совсем здоров. — Я ему сказал, что если все мы ничего не знаем, то ты-то уж наверняка ничего не знаешь, потому что ты… балда…

Силы Пиппига иссякли. Он вытянулся, и тело его словно размякло от боли. Розе смущенно смотрел перед собой. «Вот, значит, какое о тебе мнение! Пиппиг не заклинает тебя, не просит быть храбрым и мужественным… потому что ты балда…»

Розе повесил голову, он готов был спрятаться от самого себя, так ему было стыдно…

После Пиппига Гай вызвал к себе еще несколько бухенвальдцев. Он не был намерен учинять им допрос. Он хотел лишь прощупать их. В беседах с ними он судил о каждом по впечатлению, которое тот производил, и вскоре убедился, что все они стреляные птицы. Никто из них, мол, ничего не знает.

«Ну ладно, — думал Гай. — Пусть пока будет все так, вы еще запоете у меня соловьями!»

Теперь оставался еще Розе, ради которого он так обработал Пиппига. День уже клонился к вечеру, когда он велел вызвать Розе.

— Ну, любезный, садитесь. Кажется, вас зовут Розе, не так ли?

— Так точно.

Гай зажег сигару и аккуратно положил спичку в пепельницу.

— В глупую историю вы влипли, — сказал он, озабоченно вздохнув. — Давно в лагере?

— Восемь лет, — ответил Розе, пораженный тем, что допрос начался именно так, как он себе представлял.

Гай огорченно покачал головой.

— Восемь лет! Да-да… восемь лет! Я бы так долго не выдержал…

Да, выдержать восемь лет было не легко! Розе ничего не ответил и только старался не рассердить душегуба, боясь, как бы тот его не ударил.

Но у Гая, казалось, ничего подобного и в мыслях не было. Он посасывал сигару, и Розе смотрел на ее светящийся кончик. Вот такой сигарой душегуб выжигал дыры на теле… Гай откинулся на стуле, благодушно скрестил на груди руки и приветливо посмотрел на Роке.

— Вы, бухенвальдцы, смешной народ! Ради какого-то маленького ребенка вы идете на то, что вас избивают до бесчувствия. Если вы хотите держать язык за зубами, так и стойте на этом. Но если вы сперва даете исколотить себя, а потом все выбалтываете, вы не должны удивляться, если с вами перестают обращаться, как с разумными людьми.

Гай наклонился к Розе и доверительно произнес:

— Ваш Пиппиг молодчина, право! Он внушает уважение! Но разве не мог он мне сразу сказать: «Да, господин комиссар, мы нашли этакую маленькую козявку!» Тогда все было бы в порядке. Нет, сначала приходится сделать из него лепешку, и только после этого он все выкладывает. Разве так поступает разумный человек?

Гай снова откинулся на стуле и как бы вскользь заметил:

— Слава богу, другие ваши товарищи были умнее и сразу во всем признались. Что же выгадал Пиппиг?

Розе, скрючившись, сидел на стуле, и Гай уже предвкушал успех своей тактики. Он встал и начал прохаживаться по комнате. Казалось, он разговаривает сам с собой.

— Что делается в вашем лагере, меня не интересует, у меня свои заботы. Ваш Клуттиг настоящий бюрократ. Является ко мне и начинает заламывать руки: «Помоги! В лагере появился ребенок, он не зарегистрирован, и от этого не сходится список состава заключенных!» Гай рассмеялся, словно козел заблеял. — Разве это имеет какое-нибудь значение? Дня через дна сюда нагрянут американцы, и нам придется сматывать удочки. Нам, а не вам! Теперь представьте себе дурачка Пиппига. За пять минут до звонка этот идиот рискует жизнью из-за такого пустяка! Ведь я мог и убить его. На что вы, собственно говоря, рассчитывали?

С Розе творилось нечто ужасное. То, о чем толковал душегуб, далеко выходило за рамки «сладких речей». Он, по-видимому, многое знал. Неужели Пиппиг в самом деле во всем признался, а от него, Розе, этот факт утаил? Может быть, и другие?

Прежде чем Розе успел привести в порядок свои мысли, Гай, остановившись перед ним, подбадривающе похлопал его по плечу.

— О чем вы, собственно говоря, думали?

Розе по-прежнему сидел, повесив голову.

— Я ко всему этому не имею никакого отношения, — тихо произнес он.

— Я знаю! Пиппиг мне все рассказал, — поспешил заверить его — Но куда же вы утащили эту маленькую козявку?

Розе молчал. Гай стоял у окна и барабанил по стеклу. Взвесив все «за» и «против», он наконец принял решение. Подойдя к Розе, он с дружеским видом, но очень крепкой хваткой взял его за куртку и потянул к себе. Заметив бессильную податливость Розе, он понял, что действует правильно. Тогда Гай вынул сигару изо рта, стряхнул пепел и как бы случайно сунул горящий кончик под самый нос Розе. Разъедающий жар опалил тому слизистые оболочки.

— Ну, будьте благоразумны, Розе, — отеческим тоном сказал Гай.

Розе посмотрел душегубу прямо в глаза, они сверкали опасным блеском. Розе проглотил слюну. Он почувствовал, что Гай уже не так сильно держит его. Гай похлопал его по плечу.

— У меня нет желания обойтись с вами так же, как с Пиппигом, я вообще делаю это неохотно. Но если вы меня принудите, уважаемый Розе… Я ведь только выполняю свой долг!

«Если он заметит, что я знаю хоть малость…» Розе не отрывал взгляда от душегуба.

— Куда, стало быть, вы дели бедную козявку? Розе заморгал. Он собрал все свое мужество.

— Я не знаю, — заикаясь, произнес он, уже видя перед глазами кулак душегуба.

Но Гай только вздохнул и огорченно поднял обе руки.

— Ну, что ж. Мне вас жаль. Ступайте теперь в свою камеру и побеседуйте с Пиппигом. А мне придется ночью еще раз вас вызвать.

Было уже темно, когда надзиратель привел Розе в камеру. Пиппиг был без сознания. Надзиратель положил ему на лоб влажную тряпку и, выходя, проворчал, обращаясь к Розе:

— Смотрите, не делайте глупостей, хватит и того, что стало с этим…

Розе съежился на табурете. Сколько горя выпало на долю Пиппига и на его долю! Розе очень хотелось с кем-нибудь поговорить.

— Руди…

Пиппиг не шевелился, горячее дыхание с трудом вырывалось из его груди.

— Руди…

Розе потряс его за плечо.

Больной застонал. Розе оставил его в покое. И снова сел, сгорбившись, на табурет. Теперь он остался наедине со своими думами!

Едкий дым сигары еще стоял у него в ноздрях, и на груди он ощущал страшную хватку душегуба. Тюремный холод, казалось, пробирался ему под кожу.

Зарешеченная лампочка под потолком бросала в камеру убогий красноватый свет.

Скоро настанет ночь…

* * *

Начальник лагеря созывал к себе весь штаб, и вечерняя перекличка прошла поэтому очень быстро. Клуттига не было, и вместо него рапорт принимал вечно пьяный Вейзанг. Рейнебот, вытянувшись перед первым помощником начальника лагеря, отдал рапорт.

И после этого тут же приказал:

— Разойдись!

Сегодня все шло быстро. Что-то неуловимое носилось в воздухе, и это чувствовали все заключенные! Подобно волне газа, слух об эвакуации распространился по лагерю.

Внешне картина ухода с переклички не представляла ничего необычного. Блок за блоком, повернув «налево кругом», мерным шагом уходил вниз по покатому плацу. Как обычно, в узких проходах между бараками возникали заторы и давка. Маршевое построение здесь распадалось, — каждый стремился как можно скорее попасть в свой барак.

Только по некоторым мелочам можно было судить, что не все шло по заведенному. Комендант, начальник лагеря, блокфюреры не ждали, пока опустеет апельплац, а поспешно исчезли за воротами. Часовые, в другое время равнодушно топавшие по площадке главной вышки, стояли сегодня у пулеметов. Защищаясь от резкого мартовского ветра, со свистом налетавшего на вышку, они втягивали головы в поднятые воротники шинелей, глядя вслед растекавшейся толпе.

Сразу же после переклички «прикомандированные», работавшие, как правило, в различных эсэсовских зданиях до позднего вечера, возвратились в лагерь. Что-то носилось в воздухе!

В бараках шла обычная суета. Заключенные теснились у суповых чанов, дневальные равнодушно разливали жидкую похлебку, дребезжали миски. Люди, как всегда, усаживались так тесно на скамьи за длинными столами, что едва оставалось место, чтобы орудовать ложкой. Как всегда, после супа начинали отщипывать от снова уменьшенного хлебного пайка, предназначенного на следующий день. И все-таки что-то было по-иному.

Разговоры, раньше как рои мух, носившиеся в воздухе, принимали теперь определенное направление, в десятках тысяч мозгов что-то начинало шевелиться, десятки тысяч мыслей включались в строй, соединялись в гигантское шествие, и оно под знаменами надежды и ожидания двигалось к финалу, который с пугающей внезапностью проглянул вдруг сквозь разорванную гряду туч.

Во всех бараках была лишь одна тема разговоров: эвакуация. Многие из тех, кого годы заточения лишили способности смотреть в будущее, видели теперь, что кончается целая эпоха. Но что же их ждет? Смерть или свобода? Трудно было решить. События шли неравномерно, они петляли, блуждали и налагались одно на другое. Смерть или жизнь? Кто знает!

Во всех бараках говорили только об этом. Весь лагерь могли расстрелять в самую последнюю минуту. У фашистов ведь было все — бомбы, ядовитый газ, самолеты! Телефонный разговор начальника лагеря с расположенным поблизости аэродромом… и через полчаса не стало бы лагеря Бухенвальд, а была бы лишь окутанная дымом пустыня. Тогда конец твоим мечтам, товарищ! А ведь ты десять лет ждал совсем другого! Никому не хотелось умирать перед самым концом. Проклятие! Перед каким «концом»? Если бы знать… Многие вдруг делали открытие, что броня, в которую грудь оделась за все эти годы, уже не может сдерживать бешеное биение сердца. Многие только сейчас поняли, что готовность к смерти, все эти годы стоявшей у каждого за спиной, подобно часовому с ружьем, что эта готовность была воображаемой и что быть выше смерти ложная мысль.

Жуткий призрак гибели уже злорадно хихикал: «Хорошо смеется тот, кто смеется последним!»

Пусть не будет таким возвышенным, товарищ, то, что бьется изнутри о броню… Да, да, до сих пор ты отгонял смерть щелчком. Только не забудь в своем приподнятом состоянии, что та смерть, которую ты отгонял щелчком… была твоя смерть, и она была принадлежностью лагеря, как и ты сам!

А ту смерть, милый мой, что сейчас хихикает за воротами, ту ты так просто не отгонишь! Это самая коварная, самая подлая из всех смертей! Она подобна цинику, который подносит к твоему носу букет цветов, когда ты испускаешь последний вздох. А какой букет подносит она: дома, улицы, людей, деревню, лесной уголок, город, автомобили, велосипедистов, жену, постель, комнату с хорошей мебелью и гардинами на окнах, детишек…

Прекрасный, сказочный мир сует она тебе под нос: «Ну-ка, понюхай!..» Молчи, товарищ! Сейчас умирать никому не охота, хотя раньше каждому умереть было все равно, что чихнуть.

Так и выходит: смерть в лагере была твоим соседом, смерть за оградой — твой враг!

Вместе со слухом об эвакуации этот враг прокрался в лагерь и теперь таился повсюду, где собирались люди. Притаился он и под полом лазаретного барака. Проникнув через люк вслед за собравшимися, он проковылял за ними, спотыкаясь, в задний конец подвала, где горела свеча, и каждый, будь то Богорский или Бохов, Риоман или Прибула, Кодичек или ван Дален, знал о присутствии молчаливого гостя.

Бохов рассказал о сложившемся положении. О том, как угнали десять человек из вещевой камеры, о грозящей эвакуации, о приближении фронта к Тюрингии, о том, как быстро назревают события. Риоман дополнил это сообщение. Он узнал о совещании у начальника лагеря. О чем там могли говорить, было совершенно ясно. Неукротимый Прибула заявил, что надо силой воспрепятствовать эвакуации. Он требовал, чтобы группы Сопротивления были готовы выступить по первому сигналу и чтобы было роздано оружие.

— Ты с ума сошел? — крикнул ему по-польски Богорский.

В казармах было размещено три тысячи эсэсовцев. Это удалось разведать Кену во время рейдов санитарной команды, которая почти ежедневно выходила «за ворота». Кассель, где шли бои, находился близко, но все еще был слишком далеко. Каждый день мог принести новости, каждый прожитый час был уже выигрышем во времени. А раз дело обстояло так, раз неуверенность и надежда на спасение колыхались, подобно беспокойным волнам, нужно было воздерживаться от опрометчивых решений. Следовало сохранить практику выжидания, а если начнется эвакуация — замедлять и задерживать ее, чтобы спасти возможно больше людей. Но все они знали, что решающий час близится и что круг должен замкнуться. А что произойдет тогда…

— …Что произойдет тогда, товарищи, — сказал Бохов с особой серьезностью, — решит вопрос жизни и смерти. А мы должны жить! Я не мастер на громкие слова, но сегодня я все-таки скажу: те, кто живыми выйдут за колючую проволоку концентрационного лагеря, станут авангардом сил, которые создадут более справедливый мир! Мы не знаем, что грядет. Но каков бы ни был потом мир, он будет более справедливым, не то мы вынуждены разочароваться в разуме человечества. Мы не удобрение, мы не мученики, мы не жертвы. Мы носители высочайшего долга!

И словно устыдившись своего пафоса, он вдруг умолк. Богорский устремил на него дружеский взгляд.

Затем, как всегда спокойно и неторопливо, Бохов заговорил снова:

— Нам нужно обсудить еще кое-что, товарищи: вопрос о ребенке. Так продолжаться не может! Ребенок несет с собой опасность. Клуттиг, разыскивая его, рыщет по лагерю, как дьявол. Ему нужно добраться до нас. Конечно, он топчется в темноте, ведь мы не имеем к ребенку никакого отношения. Другое дело — Гефель…

Бохов посмотрел на Богорского, словно ожидая от него возражения. Но тот молчал. Тогда Бохов продолжал:

— Через Гефеля и только через него может быть пробита брешь. Он доблестно держится, товарищи, — мне это доподлинно известно, — и это успокоительно. Но доверие — хорошо, а осторожность — лучше. Достаточно им найти ребенка… и знаем ли мы, что останется тогда от мужества Гефеля? Да и не в одном Гефеле дело. О ребенке знают слишком многие. Ребенка нужно отобрать у Цидковского, и так, чтобы тот не знал, куда его переведут. Тогда цепь оборвется. Но куда же девать малыша? Я долго думал. Давайте возьмем его сюда, в подвал.

Предложение показалось членам ИЛКа совершенно неприемлемым, и все недовольно заворчали. Только Богорский молчал. Но Бохов стоял на своем.

— Спокойно, товарищи! — сказал он и разъяснил свой план. — В углу подвала ребенку будет приготовлено мягкое гнездышко. Несколько раз в день к ребенку, — конечно, с соблюдением всех правил предосторожности, — должен спускаться надежный товарищ. Он будет приносить еду. Ребенок привык к тому, чтобы его прятали.

Ван Дален скептически покачал головой.

— Ты обрываешь цепь только для того, чтобы вновь соединить все звенья в другом месте.

У Бохова вздулись на висках жилы.

— А что еще можно придумать? — вскипел он. — Убить его, что ли? Предложи что-нибудь лучшее, если знаешь.

Ван Дален повел плечами, другие тоже ничего не могли посоветовать.

Все молчали. Может быть, действительно так было бы лучше? Впрочем и сам Бохов, по-видимому, чувствовал, что его предложение не совсем удачно.

— Кроме Пиппига и Кропинского, — а их с нами больше нет, — Цидковский знает только Кремера, который осведомлен о ребенке. Значит, унести ребенка от Цидковского следует Кремеру.

Но этого никто не хотел допустить.

— Только не Кремер! — запротестовали все.

— Спокойно, товарищи! — сердито остановил их Бохов. — Я знаю, чего хочу. Само собой разумеется, если цепь оборвется на Кремере, ее не починить. Это может случиться, если… если Цидковский выдаст. Но я в это не верю…

— Что ж, хорошо, — вдруг сказал Богорский. — Мы устраиваем ребенку мягкую постельку, а Кремер принесет его сюда. Хорошо. Не надо много спорить, товарищи, у нас нет времени. Когда Кремер доставит ребенка?

Своим решительным выступлением в пользу плана Бохова Богорский положил конец всем возражениям, и Бохов был этому рад.

— Сегодня уже поздно, — ответил он. — Завтра я все подготовлю.


Швааль потребовал к себе Клуттига. Он опасался неприятных выпадов со стороны своего помощника во время совещания со штабом, которое скоро должно было начаться. На столе лежала телеграмма Гиммлера, приказывавшего очистить лагерь.

Порядок эвакуации был предоставлен на усмотрение лагерного начальства. Этот приказ мог вызвать панику. Спасайся, кто может! Итак, у Швааля наконец свободны руки. Помешать ему ловко маневрировать мог только фанатический Клуттиг, и Шваалю прежде всего нужно было договориться с ним.

Начальник лагеря неохотно оставался в обществе Клуттига с глазу на глаз, но все-таки решился на этот разговор. Он рассчитывал на свое дипломатическое искусство. По-военному подтянутый, вошел Клуттиг в кабинет.

Швааль встретил его дружески-веселым упреком:

— Послушайте, мой милый, что это за истории вы затеваете за моей спиной?

Клуттиг навострил уши. Такой тон был ему приятен. Исполненный боевого задора, он выдвинул из воротника кадык.

— За то, что я делаю, я несу полную ответственность.

— Ответственность! Вы переворачиваете мне весь лагерь вверх дном. Беспорядок в такое время нам ни к чему.

Клуттиг уперся кулаками в бока. Опасный жест! Швааль из осторожности отступил за письменный стол.

— Почему из-за какого-то еврейского ублюдка вы подняли такой тарарам?

Взгляд Клуттига источал яд. Желваки на его скулах усиленно двигались.

Он на шаг приблизился к письменному столу.

— Послушайте, штандартенфюрер! Мы с вами никогда не были друзьями, не будем ими и под конец. Вся эта возня скоро окончится. Мы здесь одни, без свидетелей, и я вам советую: не суйте носа в мои дела.

Швааль ощерился. На миг он готов был поддаться искушению и принять вызов, но передумал.

— Хорошо, — он вышел из-за письменного стола и зашагал по комнате. — Мы одни, без свидетелей, — продолжал он, как бы рассуждая вслух. — Так давайте поговорим откровенно. Вы считаете меня трусом, который хочет выслужиться перед американцами. Заблуждаетесь, милый мой! Я не фанатик, как вы, а реальный политик. Да, именно: реальный политик. — Он круто повернулся к Клуттигу, который собирался возразить.

Швааль взял в руки телеграмму и помахал ею, как референт во время доклада.

— Эвакуация! Приказ рейхсфюрера эсэсовских войск. Вы что, хотите противиться приказу? — коварно спросил он.

Ответ, который Клуттигу хотелось дать, был бы откровенным вызовом, поэтому он стиснул зубы и промолчал. Швааль использовал свое преимущество.

— Порядок эвакуации предоставляется на усмотрение лагерного начальства. Вот извольте! Значит, командование — в моих руках… Может, я не так понял?.. — Клуттиг смолчал и на этот раз, и Швааль продолжал — Ну, гауптштурмфюрер, с глазу на глаз скажите, кто может нам еще помочь? Фюрер? Или рейхсфюрер эсэсовских войск? Мы сидим в мышеловке, — заявил Швааль. — Время великих подвигов прошло. Прошло! — с ударением повторил он. — Нам наступают на горло.

Клуттиг был взбешен, но ему не удавалось вставить ни слова.

— Если мы уйдем отсюда, оставив за собой груду трупов, конечно, все признают, что мы были верны своему делу до гроба, но… какова будет плата?

— Трус! — прошипел Клуттиг.

Швааль снисходительно улыбнулся.

— Я не хочу, чтобы меня брали за горло. Если бы мы выиграли войну, тогда я просто ради развлечения устроил бы в лагере веселую стрельбу по подвижным мишеням. К сожалению, мы — говоря с глазу на глаз — войну проиграли, и это меняет положение.

Сдерживаемая ярость Клуттига наконец прорвалась.

— Я не желаю действовать по-вашему! Слышите, штандартенфюрер? Не желаю! Так позорно уползать, тик… так…..

Его голос звучал резко, как труба, однако на этот раз не произвел впечатления на Швааля. Тот расправил плечи, выпятил живот и сложил руки на груди.

— Так-так! Вы, значит, хотите, как говорится, с треском захлопнуть за собой дверь! Об этом, милый мой, можно с успехом провозгласить через микрофон. Но мы не в министерстве пропаганды, а на Эттерсберге, и перед носом у нас — фронт. Если мы щелкнем, щелкнут и нас.

— А мы все равно щелкнем! — взвизгнул Клуттиг.

Швааль остался невозмутим.

— Кого мы щелкнем, разрешите спросить? Американцев? Не будьте смешны.

Клуттиг негнущимися ногами прошел мимо Швааля и бросился в одно из тяжелых кожаных кресел у стола совещаний. Он был вне себя от ярости. Швааль в упор смотрел на своего врага.

— Чего вы, собственно, хотите? — спросил он через некоторое время. — Мне кажется, вы сами не знаете. Вы хотите расстрелять весь лагерь. Кроме того, вы хотите выследить тайную организацию коммунистов, а теперь еще вы охотитесь за еврейским ублюдком и сажаете людей под замок. У вас нервы сдали.

Клуттига словно подбросило.

— Я очень хорошо знаю, чего я хочу! — закричал он. Дрожащими пальцами вытащил он из кармана список и протянул Шваалю. — Вот!

Швааль посмотрел на листок.

— Что это такое?

— Руководящая головка организации! — отчеканил Клуттиг.

Швааль поднял брови.

— Очень интересно…

Может быть, он сказал так от неожиданности, а может быть — в насмешку. Затем внимательно прочел имена.

— Тут даже не одна головка, а много голов. Как вы их выискали?

— При охоте на еврейского ублюдка! — без зазрения совести ответил Клуттиг.

Швааль оставался невозмутим.

— И что же вы хотите сделать с этим множеством голов?

— Отрубить их, штандартенфюрер!

— Так-так! — пробормотал Швааль и, заложив руки за спину, начал задумчиво прохаживаться взад и вперед.

Клуттиг ждал. Приближался решающий момент! Пауза затягивалась. Швааль размышлял, не торопясь. Наконец, придя, по-видимому, к какому-то выводу, он остановился перед Клуттигом. Они посмотрели друг на друга.

— Вот что, гауптштурмфюрер! Я не согласен с вашей затеей… Нет… Не перебивайте меня….. должны меня выслушать… Что сделано, то сделано. Но наше мероприятие такого размаха, что я не могу его отменить, не показав лагерю нашу слабость…

— Слабость? — негодующе закричал Клуттиг.

— Да, — сухо ответил Швааль и мгновенно почувствовал, что из них двоих он более умный.

Не обращая более внимания на Клуттига, он возобновил прогулку вокруг письменного стола. Он имел обыкновение так прохаживаться, когда ему предстояло сказать что-либо важное.

— Давайте поговорим кое о чем другом. Вот приказ рейхсфюрера эсэсовских войск, он должен быть выполнен. Лагерь эвакуируется! Мы, Клуттиг, говорим с глазу на глаз, и я хочу быть с вами вполне откровенным. Что будет, мы не знаем. Возможно, мне придется дать отчет рейхсфюреру эсэсовских войск, поэтому я выполню его приказ. Возможно, мне придется отчитываться перед американцами! И может быть, это ожидает всех нас!

Он остановился за письменным столом.

— Я ничего не боюсь! — заявил Клуттиг, перебивая Швааля, и выпятил подбородок.

— Знаю, — возразил Швааль, и опять по выражению его лица трудно было понять, одобрение это или насмешка.

Швааль вышел из-за стола и, подбоченясь, поглядел на Клуттига.

— Я стою вам поперек дороги. Если бы это зависело от вас, я уже давно не был бы начальником лагеря. Однако меня не так-то просто…

Он сделал рукой движение, будто свертывает кому-то шею, театрально прошелся по кабинету и вдруг повернулся к Клуттигу.

— Вас тоже не так-то просто… — и опять тот же жест. Своей откровенностью Швааль обезоруживал Клуттига и пользовался этим.

— Поэтому я считаю, — продолжал он, — что ум и мужество должны не бороться между собой, а действовать совместно… Понятно вам?

— Означает ли это, штандартенфюрер, что вы мне милостиво разрешаете…

Швааль немедленно ворвался в брешь, которую он себе пробил. Быстрым шагом подойдя к Клуттигу, он легонько постучал пальцем по его груди.

— Более того! Я даю вам приказ обезвредить организацию!

У Клуттига отнялся язык. Он уставился на начальника лагеря, и глаза его за толстыми стеклами очков светились недоверием, Швааль это заметил. Он, казалось, разгадал мысли Клуттига.

— Нет, нет, мой милый, — сказал он, — за этим приказом ничего не кроется. Не воображайте также, что я перед вами капитулирую. Мой приказ вытекает из оценки сложившегося положения. Я не хочу создавать вам затруднения и не жду их от вас. Таким образом каждый получит свое. Ясно?

Швааль еще раз прочел список. Он читал долго и внимательно, наконец спросил:

— Вы твердо убеждены, что эти люди составляют руководящую головку орг…

— Я в этом твердо убежден, — ответил Клуттиг громко, чтобы Швааль не заметил его неуверенность.

Швааль подошел к столу, взял перо и, зачеркнув одно из имен, отдал список Клуттигу.

— Расстрелять! Не делая из этого зрелища, тихонько!

Клуттиг, уверенный, что Швааль только поставил свою подпись, взял лист и вдруг обнаружил, что зачеркнуто имя Кремера.

— Господин штандартенфюрер! — вспыхнул он.

— Этот мне еще нужен! — решительно объявил Швааль, не желая слушать никаких возражений, но тут же пожал плечами. — М-да, милый мой, вот так! Все эти годы мы забот не знали, предоставив управление лагерем заключенным. И теперь мы от них зависим. Без опытного старосты лагеря я не проведу эвакуацию.

— Что вы, штандартенфюрер! Да ведь Кремер — самое главное лицо…

Швааль понимающе улыбнулся.

— Нечто вроде генерала, не так ли? Ну, что ж! Тем лучше для вас. Как дают генералу мат? Отнимают у него офицеров. Отправьте на тот свет остальных, и ваш Кремер будет мне руки лизать. Дошло это до вас?

Восхищенный собственной сообразительностью, Швааль милостиво похлопал Клуттига по плечу.

— Если это будет вам приятно, я не стану возражать, чтобы вы напоследок пальнули Кремеру в затылок. Но пока он мне еще нужен.

Клуттигу пришлось этим удовольствоваться.


Когда собрался штаб, Клуттиг, охваченный чувством уныния, уселся в углу кабинета. Он был уверен, что хитрый Швааль его одурачил, протянув ему корку, которую он, Клуттиг, схватил. Недоверчиво и неодобрительно наблюдал он за начальником лагеря. Как пыжится эта толстая бочка! Делая сообщение, Швааль расхаживал взад и вперед с телеграммой Гиммлера в руке.

— Приказ ясен и, само собой разумеется, будет выполнен!

Колючими глазами присматривался Клуттиг к тому, как отражаются слова Швааля на лицах остальных. Возле письменного стола сидел пьяный Вейзанг и тупо смотрел перед собой. Очевидно, ему не хватало шнапса, которым начальник, когда собирался весь штаб, угощал не слишком щедро.

Штурмбанфюрер Камлот, командующий частями СС в лагере, стоял посреди комнаты, выставив одну ногу вперед и скрестив на груди руки. За столом совещаний сидели начальник рабочих команд, управляющий делами и адъютант начальника лагеря. Многочисленные блокфюреры, соответственно своему низкому рангу, стояли за офицерами. Рейнебот, также не будучи офицером высокого ранга, счел более разумным стоять в этом кругу.

Взгляд Клуттига скользил от одного к другому. На всех лицах были написаны готовность подчиняться и полное согласие с начальником лагеря.

Что за трусливая компания! Приказ Гиммлера они, по-видимому, принимали как желанную возможность безопасно убраться прочь — притом всем разом! Даже Рейнебот казался воплощенной кротостью.

На Клуттига никто не обращал внимания, все благоговейно прислушивались к словам начальника лагеря.

— Срок эвакуации зависит от нас, а мы должны сообразоваться с положением на фронте. — Швааль с видом заправского полководца подошел к карте и широким взмахом указал на южную Германию. — Только сюда еще можно будет пробиться.

Вейзанг что-то пробурчал. Швааль театрально развел руками.

— Другого пути для нас нет…

Клуттиг страдал. Ему хотелось вскочить и заорать во все горло, но единодушие собрания удерживало его на месте. Швааль остановился посреди кабинета и, словно желая высмеять его, Клуттига, сказал:

— Само собой разумеется, в лагере существует тайная организация. Мы не так глупы, чтобы не учитывать подобного обстоятельства. Но это обстоятельство, не такое уж важное. Как вы считаете, господин штурмбанфюрер, — обратился он к Камлоту — может ли эта организация представить серьезную угрозу для ваших частей? — Штурмбанфюрер ответил на этот вопрос лишь пренебрежительным смешком. — Всецело разделяю ваше мнение, — поспешно поддержал его Швааль. — Один-два залпа по лагерю мгновенно сломят всякое сопротивление, и я не замедлил бы воспользоваться этой мерой, если бы она оказалась необходимой. — Он выдержал внушительную паузу, потом заложил руки за спину и, высоко подняв голову, снова заходил вокруг письменного стола. — Однако дело сейчас не в этом, — немного помолчав, продолжал он. — Господа, я отвечаю за вашу безопасность. И не только сегодня, но и в ближайшем будущем. — Он произнес это с особым ударением, уверенный в общем согласии, так как хорошо знал своих людей., — Да, и в ближайшем будущем, — повторил он. — Надеюсь, вы меня понимаете.

Никто не отозвался, все молчали и прятали друг от друга глаза. Теперь момент созрел. С нескрываемым торжеством Швааль объявил:

— Энергии гауптштурмфюрера мы обязаны тем, что наконец-то, я бы даже сказал — в последнюю минуту, обнаружены коноводы тайной организации. Этим он оказал нам неоценимую услугу. Я приказал ему расстрелять эту верхушку заговорщиков и убежден, что он выполнит мой приказ умно и осмотрительно.

— А что будет дальше? — спросил молчавший до сих пор Камлот.

Чрезвычайно удивленный, Швааль поднял брови.

— Дальше выполняется приказ рейхсфюрера эсэсовских войск, — сказал он.

— Гиммлера? — лениво заговорил Камлот. — Вздор! Он отсиживается в убежище, там ему легко приказывать. А я должен возиться со всем этим сбродом?.. Расстрелять всю банду от первого до последнего — вот мое мнение!

Швааль встревоженно повернулся к нему.

— А американцы?

Камлот с равнодушным видом засунул руки в карманы брюк.

— Не мелите чепухи, Швааль. К тому времени, когда они явятся, я успею закончить здесь все свои дела и буду уже за тридевять земель.

Он грубо расхохотался. Швааль побелел. Его дряблые щеки тряслись.

— Именем рейхсфюрера СС — вы обязаны мне подчиняться! — вдруг истерически закричал он. — Кто здесь начальник?

— А кто командует войсками: вы или я? — нанес Камлот ответный удар.

Клуттиг вскочил. Двумя прыжками он очутился подле штурмбанфюрера, словно став под его защиту. От волнения он не мог произнести ни слова и только злобно смотрел на Швааля. Поднялись и остальные. Они ждали необычайных событий. Но Швааль разрядил напряжение:

— Мятеж? Заговор? — заорал он.

Но у Камлота ничего подобного и в мыслях не было, и он ответил довольно миролюбиво:

— Не болтайте попусту! Заговор? Глупости! Просто мне неохота тащиться отсюда со всей этой сволочью. Расщелкать — и все тут!

Он сел в одно из кожаных кресел у стола совещаний и закурил. Под защитой этого могущественного «союзника» Клуттиг вдруг почувствовал и себя сильным.

— Расстрелять! Я тоже на этом настаиваю! — завопил он и снова вызывающе стал рядом с Камлотом.

Это происшествие развязало всем языки, и началось нечто невообразимое. Все заорали, зашумели, размахивая руками. Наиболее свирепые из блокфюреров, хотя их верховным командующим был Швааль, поддерживали Камлота.

Виттиг, адъютант начальника лагеря, обрушивался на них с ревом, и они тоже ревели ему в ответ. Фуражки сдвинулись на затылок. В воздухе мелькали руки. Все различия в ранге, которые всегда так тщательно соблюдались, вдруг исчезли. Виттиг заслонил собою Швааля и крикнул в общую сумятицу:

— Господин начальник лагеря, прикажите всем немедленно замолчать!

Шум сразу стих.

Несколько блокфюреров, стоявших перед начальником лагеря, испугавшись собственного поведения, вытянулись в струнку. И только один ни в чем не принимал участия — Рейнебот. Несмотря на то, что он был взволнован, видя, как с каждой минутой меняется ситуация, и понимая, что сейчас должен решиться спор между двумя противоположными силами, он превосходно владел собой.

Казалось, теперь снова берет верх начальник лагеря. Воспользовавшись наступившей тишиной, Вейзанг ударил кулаком по столу и злобно зарычал:

— Проклятые черти, чтоб вас! Что сказал Швааль, то и будет! Он наш начальник, а других нет!

Никто не обратил на него внимания. Рейнебот сощурил глаза: что теперь будет? Камлот смял в пепельнице окурок и встал. Бурная вспышка, которую он сам вызвал, была ему вовсе не по душе. Она подрывала авторитет того иерархического круга, к которому он, как офицер высокого ранга, принадлежал. Его разногласие со Шваалем возникло не из политических соображений, а из стремления спасти свою шкуру. Вся масса заключенных стояла ему поперек дороги. Что за дело ему до американцев? В конце концов, своя рубашка ближе к телу. Он не понимал начальника лагеря. Он, Камлот, вовсе не собирался преуменьшать его власть. Но зачем во время бегства обременять себя этим лагерным сбродом, когда можно все сделать гораздо проще: расстрелять всех тех, кто находится за колючей проволокой, сесть в автомобиль и…

— Вы теперь убедились, что думают ваши подчиненные, — сказал он Шваалю. — Почему же вы отказываетесь стрелять?

Швааль был приперт к стене.

— Кто говорит, что я не хочу стрелять? — сказал он, отступая за письменный стол. — Если будет необходимо, весь лагерь за полчаса взлетит на воздух!

— Так прикажите же, чтоб он взлетел на воздух! — закричал Клуттиг. — После нас хоть потоп! Если мы уйдем, ни одна большевистская собака не должна остаться в живых!

Блокфюреры снова подняли шум.

— Расщелкать всю сволочь! — вопили они. Ожившая разноголосица опять угрожала спутать тщательно продуманный план Швааля.

Твердым шагом подошел он к возбужденной толпе.

— Приказываю сию же минуту замолчать!

Его решительный тон не замедлил оказать свое действие. Швааль с удовлетворением отметил, что ему еще повинуются. Вновь наступила тишина. К Шваалю вернулась уверенность, но он тут же сообразил, что только бесстрашным выступлением удастся ему укрепить свой поколебленный авторитет. Он воинственно уперся кулаками в бока и обвел всех свирепым взглядом. Удивительно приятно было бросать слова в лицо этим оцепенелым людям. И Швааль повторил то, что перед этим уже сказал:

— Кто говорит, что я не хочу стрелять?

Он чувствовал, что попал в мишень, но в яблоко мишени, по-видимому, все же не попал. Сейчас же отозвался Камлот.

— Штандартенфюрер! — В его обращении был скрытый вызов. Швааль круто повернулся к штурмбанфюреру. На какой-то миг их взгляды встретились. — Даете ли вы мне слово офицера?

— Даю вам честное слово! — так же резко ответил Швааль.

Казалось, они обменялись выстрелами, и, взглянув на присутствующих, Швааль понял, что теперь попал в яблоко.

«Внимание! Гляди в оба! — подумал Рейнебот. — Дипломату приходится туго. Но пока что он победил!»

— Прошу всех снова занять места.

Швааль подождал, пока не восстановился порядок. Даже Камлот уселся в кресло.

Швааль наслаждался тишиной. Кризис был преодолен. Теперь Швааль снова был офицер высокого ранга и начальник лагеря. Он стал рядом с Вейзангом. Тот развалился в кресле, широко расставив локти, и изо всех сил старался выразить на своем лице согласие со штандартенфюрером. Швааль отошел за письменный стол.

— Сейчас я оглашу телеграмму рейхсфюрера СС.

«Ввиду угрозы Тюрингии со стороны Третьей американской армии под командованием генерала Паттона приказываю: подчиненный мне концентрационный лагерь Бухенвальд эвакуировать. Срок и способ выполнения — по усмотрению начальства лагеря. Всю полноту власти осуществляет начальник лагеря. Верность фюреру! Хайль, Гитлер! Рейхсфюрер СС Гиммлер».

Молчание.

До чего внушительно это было прочитано! Швааль выпятил подбородок, ему казалось, что у него был голос, как у самого Гиммлера. Камлот смотрел на подрагивавший кончик своего сапога. Вейзанг, сжав кулаки, наклонился вперед. Он моргал слезящимися собачьими глазами. Вот вам! Теперь не до смеху!

Текст телеграммы оказал на слушателей, несомненное впечатление.

— Лагерь уходит несколькими партиями, — продолжал Швааль. — Ежедневно — по пятнадцати тысяч человек. В первую очередь — евреи. Маршрут — Гоф, Нюрнберг, Мюнхен. Штурмбанфюрер Камлот распределяет конвойные отряды!

— А что делать моим эсэсовцам, когда они доберутся со всей этой сволочью до Мюнхена? — спросил Камлот.

Швааль усмехнулся уголками рта.

— Много ли сволочи доберется до Мюнхена — ваше дело, штурмбанфюрер. Мое дело — не оставлять в лагере трупов.

— Ага, понимаю! — язвительно усмехнулся Камлот. — Вы хотите разыграть перед американцами лояльного человека, а мыть грязное белье предоставляете мне.

— Нет, вы просто не понимаете меня, штурмбанфюрер, — наставительно ответил ему Швааль. — За то, сколько заключенных умрет до Мюнхена, вы ответственности не несете. От меня вы, во всяком случае, не получите приказа убивать заключенных. Но заметьте, выстрел по беглецу — не умерщвление, а акт гуманности.

Камлот скрестил руки на груди.

— Хитро, очень хитро.

— Вы ведь стреляете охотно, штурмбанфюрер, — любезно ответил Швааль.

— Можете на это положиться, — шутливо отозвался Камлот.

Этой словесной дуэлью они достигли достаточного взаимного понимания.

— О начале операции я отдам дополнительный приказ. Начиная с нынешнего дня комендатура и войска в любой час должны быть готовы к действию. Выход из лагеря и отпуска прекратить немедленно! — Швааль подбоченился, расправил плечи и выпятил живот. — Господа, — уже неофициальным тоном обратился он затем к собравшимся, — рекомендую вам принести в порядок ваши частные дела и вместе с семьями подготовиться к отступлению!


Надзиратель принес Розе на ночь сенник и одеяло. На единственных в камере нарах лежал Пиппиг, его состояние час от часу ухудшалось. Пока Розе еще мог говорить со своим измученным товарищем, он кое-как держался и не терял надежды. Но теперь Пиппиг уже не отвечал ему, его тело горело в лихорадке, и Розе, на которого жалко было смотреть, сидел, скрючившись, на сеннике в углу. Он с ужасом ожидал ночного допроса. И страх, как его второе «я», сидел, тоже скрючившись, рядом с ним.

От вещевой команды не удалось полностью скрыть, что ребенок был переведен в шестьдесят первый барак. Из разговоров заключенных узнал и Розе. Это обстоятельство так мучило его, что он, чтобы не услышать еще чего-либо лишнего, готов был заткнуть себе уши. Но прошлого не вернешь, и вот он сидит здесь, отягощенный тайной, в которую вовсе не хотел проникать.

Ночь была ясная. На оштукатуренном потолке камеры лежали тени от прутьев оконной решетки, словно растопыренные пальцы большой руки. Розе не хотелось ложиться — каждую минуту его могли вызвать.

Розе напряг слух. За дверью стояла мертвая тишина. В темной камере было холодно, как в могиле.

— Руди…

От нар не доносилось никакого ответа.

— Руди…

Розе прислушался к своему голосу. Затем встал и на цыпочках прокрался к Пиппингу. Тот лежал, слегка подогнув ноги. Голова соскользнула с клинообразной подушки.

«Что, если он умрет?» — Розе судорожно глотнул.

— Руди…

Розе с трудом владел собой. Ему хотелось кричать, но он был слишком робок. Ему хотелось барабанить кулаками по двери, но он был слишком труслив. Заткнув себе кулаками рот и весь сжавшись в комок, он повернулся, чтобы отползти на свой сенник, — и вдруг окаменел. Нарушив тишину, в замке толкнул ключ, и дверь отворилась. Метнувшийся в камеру жесткий луч карманного фонаря безжалостно ударил Розе в лицо. Вошел молодой эсэсовец, ночной дежурный.

— А ну пошел отсюда!

Он грубо вытолкнул скорчившегося Розе из камеры.


Приблизительно в тот же час темная фигура притаилась за дощатым строением эсэсовского свинарника. Здесь, на северном склоне лагерной территории, еще видны были кое-где остатки горного леса. Перед свинарником тянулись здания лазарета для заключенных, напротив него — отгороженный от так называемой «лазаретной дороги» Малый лагерь.

Фигура, защищенная дощатым строением, долго оставалась неподвижной. Человек, казалось, прислушивался. Недалеко от свинарника проходила, оцепляя весь лагерь, ограда из колючей проволоки. Через проволоку был пропущен электрический ток. На бетонных столбах ограды, отогнутых верхним концом внутрь лагеря, горели красные лампочки. На вышках стояли часовые. Очевидно, на них и сосредоточивала все свое внимание неподвижная фигура, неотрывно наблюдавшая за вышками. Казалось, у этого человека было зрение ночной птицы. Черными тенями выступали пулеметы над перилами вышек. Фигура не двигалась. Так же неподвижно стояли и часовые, закутавшись в шинели и скользя взглядом по лагерю. Время от времени они переминались с ноги на ногу, и тогда дощатый настил трещал под их сапогами.

Внезапно фигура пригнулась и быстрой беззвучной тенью метнулась к одному из пней. Здесь она, присев на корточки, огляделась, рассчитывая перебежку до ближайшего дерева. Улучив благоприятный миг, она в два прыжка бесшумно достигла следующей цели. Человек был без башмаков, в одних носках. Это был заключенный. Он двигался с ловкостью акробата. Вот он прижался к дереву и снова стал выжидать. Впереди оставалось самое трудное — надо было пересечь широкую «лазаретную дорогу». Долго разглядывал он, колеблясь, вышки и окружающую местность.

Потом он снова пригнулся, с проворством ласки шмыгнул через дорогу и, очутившись на открытом пространстве, бросился между деревьями и пнями на землю. Полежал, не шевелясь, слившись с землей, затем пополз от дерева к дереву в сторону Малого лагеря. Осторожно приподняв нижнюю проволоку ограды этой части лагеря, человек прополз под ней. Теперь он достаточно далеко отошел от вышек, чтобы с большей уверенностью пробираться между отхожими местами за бараками, между всяким хламом и бочками с отбросами к шестьдесят первому бараку. Тесно прижавшись к стене барака, он осторожно нажал дверную ручку и отворил дверь лишь настолько, чтобы протиснуться внутрь.

Ночь была безветренной, и человек не стал закрывать дверь. Он постоял у входа, чтобы дать глазам привыкнуть к темноте. Затем постарался сориентироваться. Вон там стеклянная перегородка. К ней и прокрался заключенный. Дверь не была затворена плотно. Он шмыгнул внутрь. На койке спал Цидковский. Три его помощника лежали на сенниках прямо на полу. Цидковский храпел. Прикорнув за его спиной, спал ребенок. Осторожно, останавливаясь после каждого шага, пробрался заключенный мимо спящих санитаров. Дойдя до Цидковского, он бережно просунул руки под ребенка и поднял его. Это было проделано так ловко, что мальчик даже не проснулся. Бесшумно, как кошка, пришелец покинул со своей добычей барак. Дверь он за собой притворил.

Выбравшись наружу, он помедлил, размышляя. Мальчонку надо было разбудить, чтобы он не испугался и, боже упаси, не закричал. Слегка потряс он спящего крошку. Тот проснулся, чуть слышно вскрикнув от испуга. Заключенный быстро закрыл ему рукой рот и стал говорить успокаивающие польские слова, качая ребенка и нежно прижимая к себе. Заметив, что происходит что-то необычное, смышленый малыш догадался об опасности и вел себя тихо. Польские слова, которые человек произносил с сильным русским акцентом, оказывали свое действие. Мальчик обвил ручонками его шею так, как показал заключенный, и крепко держался за нее. Мужчина прижал малютку к себе, пригнулся и беззвучно удалился.


Сгорбившись еще сильнее, чем раньше, возвратился Розе через какой-нибудь час в камеру. Конвоировавший его ночной дежурный усмехнулся, глядя на эту жалкую фигуру.

Не взглянув на Пиппига, прокрался Розе на свои сенник и заполз под одеяло, с отвращением думая о своем малодушии.


Клуттиг внезапно проснулся — громко звонил телефон у его постели. На проводе был Гай. Еще не проснувшись окончательно, слушал Клуттиг его трескучий голос.

— Алло! Эй вы, дурачье! Забирайте своего еврейского ублюдка из шестьдесят первого барака в Малом лагере.

Клуттиг мгновенно пришел в себя.

— Дружище, Гай, как это тебе удалось…

— Приложил немного ума, — донеслось с другого конца провода.

В аппарате щелкнуло — Гай повесил трубку.

Клуттиг присел на край кровати и уставился перед собой, затем, просунув руку под пижаму, он нервно почесал под мышкой. Нужно было действовать немедленно. Наскоро одевшись, Клуттиг помчался к лагерю. Через стражу у ворот он предупредил часовых на вышках, что идет в лагерь, захватил с собой одного из блокфюреров, наспех объяснил ому, в чем дело, и бросился к шестьдесят первому бараку. Влетев за перегородку, он включил яркий карманный фонарь и рявкнул:

— Встать!

Еще ничего не понимая, поляки, сразу очнувшись, повскакали с постелей. Цидковский инстинктивно набросил на койку одеяло и стал возле нее.

Клуттиг заметил его движение. Зацепив одеяло фонарем, он мгновенно сбросил его. Оледенев от ужаса, Цидковский и его помощники уставились на пустую постель. Клуттиг понятия не имел о том, как поразило исчезновение ребенка поляков. В бешеной спешке он обыскивал помещение, яростными пинками откидывая сенники санитаров. Боясь заразиться, он не решался притронуться к чему-либо рукой и поэтому лишь ворошил все сапогом и рыскал глазами по бараку. Ничего не найдя, он погнал поляков перед собой в помещение для больных, осветил фонарем каждый угол, наконец заорал:

— Всем встать!

В овощных закромах зашевелились напуганные «легкие» больные, а на сенниках так же безучастно остались лежать «тяжелые».

Клуттиг направил луч фонаря Цидковскому в лицо.

— Ты понимаешь по-немецки, собака?

Цидковский кивнул:

— Я немного.

— Все должны встать! Живо, живо! — замахал руками Клуттиг.

Цидковский передал приказание по-польски. Из «закромов» выползли больные поляки и выстроились в ряд. К ним присоединились заключенные других национальностей, которые теперь тоже сообразили, что от них требуется. Клуттиг светил фонарем на все нары.

— А эти что? — грубо буркнул блокфюрер, указывая на сенники.

Цидковский всплеснул руками.

— Умирают или уже умерли…

— Врешь, негодяй! — заорал на Цидковского Клуттиг. — Долой этот сброд! — и он сбросил сапогом с сенника одного из лежавших. Санитары принялись поднимать тяжелобольных. В помещении было тесно, и им приходилось класть стонавших страдальцев чуть ли не друг на друга. Клуттиг топтал ногами сенники, тыкал сапогом под них, но поиски его были безуспешны.

Пронзительно крича, загнал он Цидковского и санитаров за перегородку и стал орать на них:

— Где ребенок? Сейчас же говорите, свиньи вонючие!

Санитары спасались по углам от его яростных пинков. Цидковский, все еще недоумевая, куда делся ребенок, бормотал:

— Нет ребенок. Где ребенок?

На глазах у Клуттига и блокфюрера он сорвал одеяло и сенник со своих нар.

— Где ребенок? — воскликнул он, в отчаянии озираясь кругом.

Клуттиг понял, что продолжать поиски бессмысленно. Задыхаясь от беспредельной ярости, он дал Цидковскому пинка и, в сопровождении блокфюрера, тотчас же покинул инфекционный барак.

В бараке было темно, и поляки-санитары с трудом различали друг друга. Кое-как, ощупью они принялись за работу, мало-помалу привели все в порядок, отправили растерявшихся «легких» на их места и уложили «тяжелых» обратно на сенники. Потом, полные недоумения, собрались все вместе за своей перегородкой. Где ребенок? Что за чудо свершилось? Только вечером Цидковский взял малютку к себе, а теперь он исчез!

Трудно было предположить, чтобы он сам убежал из барака. Поистине божье чудо! Четыре человека стояли, глядя друг на друга, и не знали, что и думать. Цидковский медленно опустился на колени, сложил руки и, уронив голову, закрыл глаза.

— Пресвятая дева Мария…

Трое санитаров последовали его примеру.


С той же торопливостью, с какой Клуттиг кинулся в лагерь, помчался он теперь назад в свою квартиру и сейчас же вызвал по телефону Гая. Тот уже находился в своей частной квартире, в здании управления конюшен. Он еще не ложился, ибо тоже готовился к бегству. Сидя в кабинете, он разбирал бумаги и сжигал их целыми кипами. За этим занятием и застал его телефонный звонок.

— Что ты говоришь! — закричал Гай. — Нигде не мог найти?.. — Его охватило бешенство. — Проклятая сволочь!

Он яростно брякнул трубкой.


Пиппиг пошевелился, выпрямил согнутые ноги. Краткий миг пробуждения был благодатен, пока к Пиппигу не вернулось ощущение действительности, и он не понял, где находится и что с ним произошло. Одновременно вернулась боль, огнем пылавшая во всем теле. Она грозила вновь потопить в бреду сознание, и Пиппиг в безмолвной борьбе с нею собирал все силы, стремясь сохранить ясность разума: он знал, что его часы сочтены.

Пиппиг проверял свою способность рассуждать. У него еще возникали мысли, он их отчетливо различал. Но между ними не было внутренней связи. Во рту пересохло, нёбо, казалось, было оклеено бумагой. Но это было вызвано его общим состоянием, и Пиппиг не чувствовал потребности пить. Он долго лежал неподвижно, с любопытством прислушиваясь к своим страданиям. Душегуб, когда Пиппиг упал на пол, бил его носком сапога по бедрам, наступал на крестец. Вероятно, с почками что-то неладно. Здесь, по-видимому, и был «очаг огня». «Неужели можно умереть от повреждения почек?» — удивился Пиппиг. Но эта мысль уплыла, явились другие мысли. — «Как хорошо, что я… пистолеты… еще успел, днем позже и…»

Пиппиг застонал. Он вдруг вспомнил о Розе. Его как будто вызывали на допрос? По камере тогда блуждал луч света, это Пиппиг помнил. Он слышал также чей-то голос. Потом была тишина, большая тишина. Пиппиг испугался. Сколько времени прошло с тех пор?.. Мрак камеры, неподвижный, застывший, окружал его, как что-то мертвое. Где же Розе? Что успело случиться? Пиппиг чувствовал, как его сознание снова помрачается, он словно смотрел в мокрое от дождя стекло, мешавшее ему что-либо разобрать. Его охватил жгучий, гнетущий страх.

— Август!

Глухо, как в подземелье, прозвучал криком ужаса этот зов где-то в недрах существа Пиппига. Но с сухих губ слетел лишь чуть слышный вздох.

Розе в это время забылся некрепким сном. Он встрепенулся, сразу сел на сеннике и прислушался, цепенея от страха: звали его, или ему только почудилось? Тут до него вновь долетело его имя, но так слабо и беззвучно, словно оно рассыпалось на отдельные буквы. Одним прыжком Розе очутился подле Пиппига. Тот почувствовал рядом что-то живое и пытался прогнать застилавший ему глаза туман. Но это ему не удалось. Пиппиг не издал больше ни звука, из груди вырывалось только горячее прерывистое дыхание.

Внезапно в коридоре послышались торопливые шаги. Они быстро приближались. В замке лязгнул ключ, вспыхнула мутная лампочка под потолком, и в камеру мимо ночного дежурного, распахнувшего дверь, ворвался Гай. Он тут же набросился с кулаками на Розе, и тот зашатался под градом ударов.

— Свинья вонючая! Гад проклятый! Ты посмел меня надуть!

Гай тряс Розе, как ветку. За дверями камер просыпались встревоженные люди. Остальные восемь заключенных из вещевой камеры, выбитые шумом из сна, стояли, прижимаясь в страхе к дверям.

Гай неистовствовал. Он орал, тряс Розе. Швырял его то в одну, то в другую сторону, бил, топтал ногами. Втянув голову в плечи, Розе защищался, размахивая руками и сгибаясь, как под обрушившейся лавиной.

— Я все сказал вам, господин комиссар! — жалобно визжал он. — Прошу нас, прошу вас! Я больше ничего не знаю!

— Кто же знает? — закричал Гай и кулаками загнал Розе в угол.

— Не бейте меня, господин комиссар! Пиппиг знает, он все знает. Меня это не касалось.

Ослепленный яростью, Гай рванул Пиппига с нар, но упавшее на пол тело осталось неподвижным. Обуянный страхом, Розе закричал, призывая на помощь.

Дежурный с резиновой дубинкой в руке подскочил к Розе.

— Заткнешь ты хайло? — закричал он, полоснув Розе. Гай с ревом накинулся на неподвижного Пиппига.

— Говори, подлец, не то я тебя раздавлю!

Как полоумный, топтал он тело сапогами.

Но смерть была благодетельна. Она уже наложила свою властную руку на когда-то такое веселое сердце…

Заключенные в камерах прилипли к дверям. Они слышали, как была заперта камера, где находились Пиппиг и Розе, и отскочили, когда по коридору затопали тяжелые шаги. Люди еще долго стояли, тяжело дыша, взглядами разыскивая друг друга в темноте, хотя так неожиданно разорванная ночная тишина снова сомкнулась. Товарищи не обменялись ни словом. Но мысль их работала.


Уже с раннего утра блоковые старосты, принося рапортички, выпытывали у Кремера:

— Что стряслось ночью в Малом лагере?

— Говорят, Клуттиг бушевал в шестьдесят первом бараке.

— Правда, что он искал ребенка?

Бохов, принеся за Рунки рапортичку, как и другие, с любопытством расспрашивал Кремера. Однако задача его была шире: собрать с помощью Кремера нужную информацию.

— Сходил бы ты в Малый лагерь и узнал, что там случилось!

Кремер понял, какое поручение скрывается за этими словами, и проворчал что-то, делая вид, будто событие его вовсе не интересует. Однако беспокойство и неуверенность сверлили его так же, как и Бохова, ибо за сеть, натянутую над Гефелем — Кропинским, над Пиппигом и другими арестованными, а также четырьмя бедными поляками-санитарами в шестьдесят первом бараке и, наконец, над ИЛКом, да и над всем аппаратом в целом, в эту ночь опять дергали, и всем им, кто скрывался под ее защитным плетеньем, нужна была уверенность, не образовалось ли где разрыва.

В это утро заключенные, как всегда, промаршировали на перекличку. Как всегда, гигантский квадрат стоял, выверенный на впереди стоящего и на соседа, и, как всегда, он по команде Рейнебота: «Рабочие команды, стройся!» — после дикой сутолоки распался на большие и маленькие группы, которые затем, после окрика: «Шапки долой!», — частью вышли за ворота в сопровождении вооруженной карабинами стражи, частью направились по апельплацу вниз, к лагерным мастерским и служебным помещениям.

Но со вчерашнего дня над вершиной горы Эттерсберг, казалось, подула струя свежего воздуха, и многие тысячи легких вдохнули ее. Где-то вдали что-то свершалось. С грохотом подошли танки, сотрясая, землю так, что людям на вершине горы чудилось, будто они ощущают эту вибрацию и вот-вот начнется землетрясение. То, что до сих пор они выискивали на истертых картах или слушали у блоковых громкоговорителей как сообщения с фронта, с тех пор, как по лагерю прошел слух об эвакуации, сразу превратилось в действительность, и они были непосредственными участниками событий.

Клуттиг и Рейнебот, начальник рабочих команд и свора блокфюреров стояли у железных ворот лагеря и, расставив ноги, упершись кулаками в бока или заложив руки за спину, безмолвно пропускали мимо себя поток уходящих на работу команд. В их испытующих взглядах, скользивших по бритым головам, угадывались затаенные мысли.

Команда за командой проходила мимо: шапка в руке, руки по швам, взор вперед.

Среди всей этой одноликой, серо-синей массы шагало много участников групп Сопротивления. Их пальцы, державшие рукоятки лопат, во время тайных вечерних сборов в подвале под бараком сжимали приклад карабина так, как их учил инструктор. А сейчас они шли мимо карцера, где мучили Гефеля, и их суровые лбы напоминали щиты, за которыми они таили свои мысли. Эти мысли были пока глубочайшим секретом, но уже становились фактом будущего, настолько близкого, что его можно было коснуться, стоило только протянуть вперед руку…

Но сейчас их руки были вытянуты по швам.

Людям были известны мысли тех, кто разглядывал их, когда они маршировали мимо. Мысли одних и мысли других были взаимно далеки, как планеты в мировом пространстве, но когда они столкнутся…

О Бухенвальд, мы не скорбим, не плачем.
Не ведая, что впереди нас ждет.
Жизнь все равно мы сердцем чтим горячим.
Настанет день — свобода к нам придет…

Как всегда, и в это утро песня лагеря витала над непокрытыми головами, и заключенные, уходя на работу, несли ее, как тайное знамя.

Не успела еще пройти последняя рабочая команда, как Клуттиг удалился с Рейнеботом в кабинет последнего. Они больше никого не впускали. Клуттиг, кряхтя, опустился на стул, размышляя о своей ночной неудаче.

— Сволочь, наверно, пронюхала, что я иду в лагерь, — угрюмо произнес он. — Разве я могу стать невидимкой?

Рейнебот положил на стол книгу рапортов.

— Наверно, они обкрутили и твоего Гая, а шестьдесят первый барак тут совсем ни при чем.

Клуттиг рванулся к Рейнеботу и прохрипел:

— А кто втравил меня в дело с гестапо?

Рейнебот защищался.

— Ведь я же говорил тебе, что наши бандиты станут перебрасываться щенком, как мячиком, а ты будешь метаться по кругу, как слепая овчарка!

Он зажег сигарету.

— Отправь на тот свет негодяев, которые стоят в списке, как тебе велел Швааль, тогда по крайней мере у тебя будет хоть что-то существенное.

— Этим распоряжением наш болван околпачил меня, — сердито заворчал Клуттиг. — Я только помогу ему бес шума убрать мусор.

— И это было не так глупо с его стороны, — заметил Рейнебот и подошел к карте.

Он бросил на нее быстрый взгляд, вытащил одну из булавок с цветной головкой, торчавшую у населенного пункта Трейза, и воткнул ее туда, где был обозначен Герсфельд. Затем по привычке сунул за борт кителя большой палец и задумчиво побарабанил остальными.

Потом он повернулся и взглянул на Клуттига, который внимательно наблюдал за ним. Неторопливо подойдя к столу, он уселся на стул, раздвинув ноги и упираясь руками в доску стола.

— Вообще мне кажется, наш дипломат не так уж неправ…

Клуттиг так резко дернул головой, что у него заныла шея. Он встал, подошел к Рейнеботу и вытянулся перед столом во весь рост.

— Что ты хочешь этим сказать?.. — Они сверлили друг друга взглядами. — Ага, — усмехнулся Клуттиг, — дипломат номер два!..

Рейнебот насмешливо улыбнулся. — А кто еще недавно бил себя по кителю: «Пока я ношу этот мундир…» — передразнил его Клуттиг.

— М-да, долго ли его носить?.. — заметил Рейнебот.

Клуттиг выпятил подбородок. Резко сверкнули блики света в толстых стеклах его очков.

— Итак, храбрый боец тоже покидает меня в трудный час… — Он ударил кулаком по столу. — Я, пока жив, останусь тем, чем был!

Рейнебот смял окурок в пепельнице и поднялся, элегантный и стройный.

— Я тоже, господин гауптштурмфюрер, только… — он многозначительно приподнял брови, — только при изменившихся условиях. — Говоря это, он похлопал рукой по карте. — Герсфельд — Эрфурт — Веймар… — и с циничной улыбкой посмотрел на Клуттига. — Сегодня у нас второе апреля. Сколько дней еще остается в нашем распоряжении? Столько?

Рейнебот, как фокусник, растопырил все десять пальцев.

— А может быть, столько? — Он сжал правую руку в кулак. — Или столько? — Он начал загибать палец за пальцем на левой руке Что ж, остается изучать английский язык да глядеть и оба! — повторил он когда-то им же самим сказанную фразу.

— Ах ты скользкий угорь! — прошипел Клуттиг.

Рейнебот рассмеялся. Он не обиделся. Чувствуя себя всеми покинутым, Клуттиг буркнул:

— Значит, остаемся только мы с Камлотом?

— Камлот? — Рейнебот скептически склонил голову к плечу. — На него не полагайся. Он думает только о том, как бы смыться.

— Тогда остаюсь я! — выкрикнул Клуттиг, сознавая свое бессилие.

— Как так? — переспросил Рейнебот, делая вид, что не понимает его. — Ты хочешь остаться здесь?

Клуттиг заскрежетал зубами.

— Уже несколько недель я гоняюсь за этой бандой. Так неужели теперь, напав на след, я трусливо сбегу?

Он выхватил из кармана список и подошел к громкоговорителю.

Рейнебот опешил.

— Что ты затеял?

Клуттиг размахивал листком.

— Я вызову их сюда, отправлю в каменоломню и велю расстрелять.

— На глазах у всех? Да ведь в каменоломне работают триста заключенных!

— Наплевать! — заорал Клуттиг.

Рейнебот отобрал у него список.

— Приказ надлежит выполнить осторожно и умно, господин помощник начальника!

Клуттиг продолжал орать:

— Значит, я должен тайком, тихо и мирно…

— Вовсе нет, — сознавая свое умственное превосходство, промолвил Рейнебот. — Все должно быть сделано строго официально. Список направляется в канцелярию совершенно официально. Понятно, господин помощник начальника лагеря? Все поименованные заключенные завтра утром должны явиться к щиту номер два, — Рейнебот прищурил один глаз, — их отпускают, you understand, mister[8]? Пароль — «родина»! Автомашина — эскорт — лес — залп — все!

Рейнебот положил список в книгу рапортов.

— Со всей осторожностью и умом — так хотел наш дипломат.

Клуттиг и на сей раз должен был признать, что молодой человек хитрее его. Он не удержался от ядовитого замечания:

— Ты ловко приспособился к дипломату!

— Ничего подобного! Просто я со вчерашнего вечера стал немного умнее, — как всегда, ловко вывернулся Рейнебот.

Зазвонил телефон.

Требовали Клуттига. Рейнебот передал ему трубку.

Вызывал Гай. Рейнебот стоял возле Клуттига и слышал все, что сказал гестаповец. Он заявил, что больше не желает иметь никакого отношения к истории с ребенком. Один из мерзавцев ночью ускользнул у него из-под рук: взял и подох. Остальной мусор он больше не желает видеть у себя.

Клуттиг заикался и не мог ничего выговорить. Рейнебот взял у него трубку и назвал себя.

— Само собой разумеется, любезный Гай, мы снова заберем весь этот сброд. Я пришлю грузовик. Блаженно усопшего мы, естественно, тоже прихватим. Здесь и закоптим его.

Он положил трубку.

— Ну вот, все наши опять будут дома! Остаются еще Гефель и поляк, как его там? Или ты о них забыл?

— Какой толк нам от них? — проворчал Клуттиг.

Рейнебот открыл дверь и крикнул в коридор:

— Гауптшарфюрера Мандрила к коменданту!

Его приказание было передано дальше стражей у ворот. Когда Мандрил вошел, Рейнебот протянул ему пачку сигарет.

— Как вы считаете, вам еще удастся выжать что-нибудь из Гефеля и поляка?

Мандрил взял одну сигарету и засунул ее за ухо. На лице его не отразилось ни малейшего интереса к вопросу.

— Теперь остается только прикончить их, — равнодушно ответил он.

— Согласен. Нам они больше не нужны. Делайте с ними, что хотите. Желаем повеселиться.

На бескровных губах Мандрила промелькнула презрительная улыбка.


Цидковский все еще не мог прийти в себя. Он клялся Кремеру, что ребенок лежал подле него: он ясно чувствовал малыша за своей спиной. И демонстрируя Кремеру свершившееся чудо, он откинул одеяло со своих нар.

— Клуттиг сдернул одеяло, а ребенок нет!

От возбуждения у него дрожали губы, глаза умоляюще спрашивали: «Где дитя?»

— Да, если б я знал! — воскликнул, недоумевая, Кремер. — Может, он куда-нибудь уполз? Вы везде смотрели?

— Везде!

Кремер задумчиво выпятил нижнюю губу.

— У вас кто-нибудь был? Может, здесь болтался без дела кто-нибудь из вашего барака?

Цидковский это отрицал.

Кремер не знал, что еще спрашивать. Он и сам не мог объяснить себе удивительное исчезновение ребенка. Он смутно догадывался, что к этому причастен ИЛК… Но его догадка не находила опоры. Ведь тогда Бохов знал бы, как обстоит дело, и не требовал так настойчиво, чтобы он выяснил, где находится мальчик.

Бохов был точно в таком же недоумении, когда Кремер зашел к нему и сообщил о своих безуспешных поисках. Ребенок исчез, с этим фактом приходилось считаться. Но чьих рук было это дело?

Бохова тревожило не столько загадочное исчезновение ребенка, сколько то, что оно произошло без ведома ИЛКа. Тут мог действовать только один из их товарищей. Но кто? Вечно беспокойный Прибула? Или невозмутимый ван Дален? Или всегда так ясно мыслящий Богорский? Если кто-либо из товарищей сыскал лучшее убежище, чем яма под бараком, его долг был поставить в известность ИЛК. Самочинные действия были нарушением дисциплины, и Бохов, узнав, как осрамился Клуттиг, не мог разделить радость Кремера.

— Как он пронюхал, что ребенок находится в шестьдесят первом бараке? — резко спросил Бохов.

— Находился, — поправил Кремер, и глаза его улыбались, окруженные множеством лучистых морщинок. Ты ворчишь, что нарушена дисциплина? Лучше радуйся, что нашелся человек с таким собачьим нюхом. Что было бы, если б Клуттиг зацапал кроху?

Он махнул рукой, показывая, что он об этом даже думать не хочет, и с дружеским злорадством поглядел на Бохова.

— Вот наконец никто не знает, куда делся мальчонка. Это хорошо? — спросил он мрачно молчавшего Бохова и, кивнув головой, сам себе ответил: —Да, хорошо!

Кремер собрался уходить, и на лице у него написана была радость: планы Клуттига потерпели крах!

Но ведь речь шла не только о ребенке. Черт возьми! Речь шла о разрыве цепи! Бохов сжал губы. Кто же, если не Богорский, разорвал ее? Бохов все больше и больше укреплялся в этой догадке, хотя не взялся бы обосновать ее. Это мог сделать кто угодно другой. А что, если бы это сделал он сам? — вдруг мелькнула мысль, и Бохов посмотрел на себя, как в зеркало. Кому решился бы он тогда сказать? Никому! Только в своей груди он мог схоронить цепь, закрепив ее якорь на дне глубокого молчания.

Нарушение дисциплины? Да, это было и оставалось нарушением дисциплины! Но Бохов больше не ощущал досады. Он увидел, что поступок безмолвного неизвестного хороший и глубоко человечный. Этот человек защитил их всех, а для этого ему пришлось нарушить дисциплину. Ибо при выборе между одним долгом и другим решал всегда высший долг. Бохов глубоко и облегченно вздохнул. Он засунул руки в карманы и еще долго, задумавшись, стоял перед дверью. Потом медленно вошел в барак.


Когда Мандрил направился к Рейнеботу, Ферсте проводил его озабоченным взглядом. Не касалось ли это его двух подопечных? Он прокрался к их камере и заглянул в глазок. Гефель и Кропинский неподвижно стояли лицом к двери. Хотя Гефель и оправился настолько, что мог снова стоять, все же было видно, как он страдает от этой пытки. Казалось, он каждую минуту затрачивает огромную физическую и душевную энергию на то, чтобы держаться прямо. Тело его слегка покачивалось. Мандрил же усилил мучение, насыпав на пол вокруг их ног цветного порошка.

Беда, если порошок показывал, что ноги двигались! Тогда Мандрил безжалостно избивал обоих и — что было еще страшнее — на целые дни лишал их пищи.

Ферсте снова закрыл глазок. Он знал, что узники, когда за ними не наблюдали, осторожно прислонялись друг к другу. Он не мог даже подбодрить их добрым словом: в камерах по другую сторону прохода содержалось несколько попавших под арест эсэсовцев из лагерных войск. Их Ферсте должен был остерегаться.

О чем говорили в кабинете Рейнебота?

Подозрительно следил Ферсте за действиями Мандрила, после того как тот вернулся. Начальник карцера ушел в свою комнату и долго там оставался. Ферсте предусмотрительно не подметал коридор до возвращения Мандрила, чтобы затем лучше наблюдать за ним. Теперь уборщик начал энергично работать веником возле камеры Гефеля. Показался Мандрил, в руках у него болтались две петли из толстой веревки.

У Ферсте замерло сердце. Внешне равнодушный, он продолжал свою работу, с неослабным вниманием следя за Мандрилом.

Тот вошел в камеру. Ферсте подметал пол и прислушивался. Мандрил обошел вокруг обоих арестованных и проверил, нет ли следов на цветном порошке. Обнаружить ему ничего не удалось.

Похлопывая себя веревками по сапогам, он прохаживался вокруг обоих заключенных и наконец остановился перед ними. На лице Кропинского был написан ужас, глаза его расширились, и от волнения он все время глотал слюну. Мандрил изучал поляка с холодным интересом постороннего человека. Гефель был бледен. Горячая кровь больно пульсировала в висках, где когда-то сидели тиски. Колени у Гефеля готовы были подогнуться — он тоже увидел петли.

В мозгу вспыхнула жестокая, словно написанная четкими буквами, мысль: «Сейчас я умру!» И Гефель содрогнулся от того холода, который принес в камеру этот страшный человек. Теперь Мандрил долго молча рассматривал Гефеля. «Будет он сопротивляться, если я надену ему на шею петлю?» — думал Мандрил. И вдруг заговорил. То, что он сказал, было более чем странно:

— Гитлер — шляпа, — заявил Мандрил. — Он пропортачил войну. Через два-три дня здесь будут американцы.

Он засмеялся беззвучно, с каменным лицом.

— Если у вас расчет на американцев, не выгорит. Я раньше прикончу всех здесь, в карцере. Вы двое будете последними.

И тут же решив, что наболтал лишнего, он молча надел им обоим через голову петли и затянул их, как затягивают галстук.

— Это останется на вас до конца. За пять минут до того, как удрать, я приду и — кикс!.. — процедил он сквозь зубы и пояснил взмахом руки.

Он опять замолчал и критически оглядел людей, украшенных веревками. Ему захотелось еще что-нибудь добавить к сказанному.

— Если вы повеситесь раньше, я дам вам еще пинка в зад, потому что вы лишите меня последнего удовольствия.

Это было все, что у него нашлось сказать.

С той же жуткой медлительностью, с какой он вошел в камеру, он теперь покинул ее. Выйдя, достал из-за уха сигарету и закурил. Равнодушно взглянув на уборщика, он удалился к себе.

Ферсте собрал подметенный мусор на лопатку и бросил его в ящик, стоявший в углу коридора.

Пережитый ужас держал обоих узников в оцепенении еще немало времени после того, как они остались одни. Казалось, в теле Гефеля лишь понемногу начала снова обращаться кровь, и бесконечно приятно было ощущать, как страшная, леденящая душу мысль постепенно растворялась и исчезала. Только теперь Гефель снова почувствовал, что он дышит, и, как свежий воздух, облегченно впивал вонь камеры.

— Брат, — прошептал Кропинский, стоявший позади Гефеля.

Это простое слово нашло путь к сердцу Гефеля. Он не мог ответить, но благодарно протянул назад руку, которую поляк тихо пожал. Живое теплое чувство излучалось от одного к другому, и молчание их было значительнее всяких слов.

* * *

Около полудня Рейнебот через громкоговоритель приказал капо канцелярии явиться к нему. Комендант передал капо список.

— Поименованные соберутся завтра утром у второго щита. И пусть чисто вымоют ноги, понятно? Чтоб не говорили о нас, будто мы отпускаем людей домой загаженными.

«Отпускаем?»

За все эти годы не было случая, чтобы политического отпускали на волю. Возвратившись в канцелярию, капо принялся изучать список. Он содержал сорок шесть имен блоковых старост, капо и других лиц, исполнявших разные обязанности по управлению лагерем, все почтенные люди, многолетние заключенные. Капо нашел и свое имя, а также имя помощника лагерного старосты Прелля.

Тут что-то было неладно.

Капо пошел к Кремеру. Там же находился Прелль. Прочитав список, Кремер мрачно расхохотался.

— Отпускают? Сразу столько и притом перед самой эвакуацией? Это придуманная бандитами ловушка! — загремел он. — Не обошлось без дьявольского доноса!

— Я обязан выписать повестки для явки ко второму щиту. Что мне делать? — спросил капо.

У Прелля возникла догадка:

— Может, они хотят нас прикончить?

Он многозначительно посмотрел на Кремера. Тот не стал подтверждать, но у него была та же, мысль.

— Подождем! — принял он решение. — Ничего не предпринимай, пока не получишь от меня указания, — обратился он к капо. — Прочти имена, я хочу их записать.

Он начал писать, и рука его, несмотря на то что он был очень взволнован, не дрожала. Ему вдруг стало совершенно ясно, что этих сорок шесть человек хотят расстрелять. Но почему его самого нет в списке, хотя у высшего начальства он считается первым коноводом? Неужели эти сорок шесть человек — члены ИЛКа? Это должен знать Бохов, с ним и надо поговорить. Кремер пошел в барак к Бохову.

Было очень кстати, что дневальные с порожними чанами для еды уже направлялись на кухню. А от Рунки прятаться было незачем.

— Хочу взглянуть разок, как у вас заправлены постели, — сказал Кремер. — Пойдем со мной в спальное помещение, Герберт.

Это был предлог. В случае неожиданного появления блокфюрера готово было объяснение, зачем Кремер пришел в барак. Придя в спальное помещение, Кремер очень коротко объяснил Бохову, что произошло, и передал ему копию списка. Бохов молча прочел список.

— Кто-нибудь из ваших попал сюда? — спросил Кремер.

Бохов покачал головой.

— Ни один.

— Это хорошо, — заметил успокоенный Кремер.

Они медленно прошли в конец спального помещения. Кремер осматривал нары.

— Как же быть? Этих людей хотят расстрелять, дело ясное.

Кремер поправил одно из одеял. Бохов тяжело вздохнул. К цепи опасностей добавилось новое звено. Откуда подул ветер? Кто донес на эти сорок шесть человек? Клуттиг? Рейнебот? Цвейлинг?

А может быть, доносчик из вещевой камеры?

— Как же быть? Скажи же! — настаивал Кремер.

Они остановились.

— Да, как быть? — вздохнул Бохов. Клочок бумаги, который он держал в руках, требовал таких решений, каких, возможно, никому еще не приходилось принимать за все годы заключения. И осуществить эти решения придется за короткий срок, в течение нескольких часов. Завтра утром будет уже поздно. Прежде всего надо переговорить с товарищами из ИЛКа. Но как дать им знать? ИЛК должен собраться немедленно. Но где? В яме под бараком нельзя — туда можно проникнуть лишь под покровом темноты.

Бохов потер лоб. Ему было мучительно трудно думать.

— Я должен поговорить с товарищами — сейчас, немедленно! — сказал он. — Придется использовать воздушную тревогу, это единственная возможность.

Каждый раз около полудня — не раньше и не позже — звенья американских бомбардировщиков пролетали над лагерем, направляясь в Тюрингию, Саксонию и Бранденбург. Это продолжалось уже несколько недель. Они проносились над лагерем с такой точностью, что по ним можно было бы проверять часы. При солнечном свете эскадрильи сверкали высоко в небе, подобно стаям птиц, и только их глухое гудение предупреждало о том, что они опасны. В лагере каждый день объявляли воздушную тревогу. Рабочие команды привыкли быть наготове, чтобы спешно вернуться в лагерь, и не кончала еще выть сирена, как они уже мчались по апельплацу. Несколько минут спустя лагерь был как метлой подметен. Только на вышках стояли часовые, всматриваясь в небо. Иногда лишь несколько часов спустя сирена возвещала своим воем отбой. Тогда лагерь вновь оживал.

Бохов, казалось, преодолевал какие-то колебания. Он посмотрел на Кремера.

— Ты должен мне помочь. Я, собственно говоря, не имею права называть имена наших товарищей, но… что мне еще остается?

Кремер чувствовал, как тяжело Бохову.

— Не бойся, — успокаивающе сказал он. — Я не запомню имен. Я тебя понимаю, и товарищи тоже поймут. Дело идет о жизни и смерти.

Бохов благодарно кивнул Кремеру.

— Так вот, слушай! Я сейчас пойду в лазарет и поговорю с капо, он в курсе. Он должен будет освободить одну комнату, где бы нам никто не помешал. Я тебе об этом сообщу, а ты должен будешь пойти… иначе, видишь ли, ничего не выходит… пойти за меня в баню. Мне туда показываться нельзя.

— Ну, говори уж, кого я должен позвать на совещание?

— Богорского, — тихо произнес Бохов. — Пусть Богорский после начала тревоги идет не в свой барак, а в лазарет.

— Ладно, — кивнул Кремер.

— Как нам условиться, чтобы я мог указать тебе помещение? — размышлял вслух Бохов и предложил — Через десять минут мы встретимся на «лазаретной дороге», близ моего ряда бараков.

Кремер согласился.

Риоман во время тревоги находился за пределами лагеря, поэтому от его участия в совещании на этот раз пришлось отказаться. Ван Далена легко было известить, а Кодичка и Прибулу можно было перехватить по пути.

Когда Бохов из лазарета возвращался в свой барак, Кремер направился ему навстречу. Поздоровавшись, они остановились.

— Опе-два, — быстро шепнул Бохов, Кремер кивнул и каждый пошел своей дорогой.

«Опе-два» означало вторую операционную. Она помещалась в верхнем этаже здания, несколько лет назад пристроенного к лазарету. Во время тревог это помещение пустовало.

С точностью почти до минуты завыла сирена. Началась обычная беспорядочная беготня по апельплацу и по дорогам между бараками.

Бохов стоял на посту, высматривая Кодичка и Прибулу. Он поймал их, когда они вместе устремились к своему бараку.

— За мной! — шепнул им Бохов.

— А что такое?

— За мной! — повторил Бохов и пустился бежать. Кодичек и Прибула опешили, затем бросились за Боховом, который, лавируя среди заключенных, мчался вниз по «лазаретной дороге».

Никогда еще члены ИЛКа не были в таком напряжении, как в этот день.

Пал Глогау! К северу и к югу от Текленбурга в Тевтобургском лесу кипели бои. Союзникам удалось значительно продвинуться в сторону Герфорда. В районе Варбурга и реки Верры они, по-видимому, уже проникли севернее Эйзенаха… Если эти сведения, принесенные Кодичком и Прибулой, подтвердятся, то не будет сомнения в том, что расстрел сорока шести задуман как подготовка к эвакуации, которая может начаться в любой час!

Вдруг снова взвыла сирена, повторяя сигнал тревоги. Люди, теснившиеся в углу операционной, прислушались. Гудение моторов проносилось над безмолвным лагерем. Грозный налет! Собравшиеся молчали.

Богорский смотрел на их замкнутые и неподвижные лица. Бохов подпер голову кулаками и уставился перед собой. Ван Дален прислонился головой к стене. На его широком лице отражалась бурная смена чувств.

У Прибулы глаза были жесткие, неподвижные, он закусил губу. Кодичек поймал испытующий взгляд Богорского и потупился. Что крылось за общим молчанием? Богорский взглянул на Бохова, тот тоже молчал.

Гул бомбардировщиков затих вдали. Где-то над гущей городских домов свистел и трещал теперь воздух, разрываемый стремительным падением бомб, лениво плыло к небу буро-желтое зарево от пожаров, возвращая обратно на землю взлетавшие обломки и осколки.

Где-то далеко от лагеря среди мечущихся и кричащих людей сейчас свирепствовала и бушевала фурия войны.

А здесь, над прильнувшими к земле бараками, здесь, в углу операционной, притаилась, сидя на корточках, небольшая группа людей, и между ними и пятьюдесятью тысячами обитателей лагеря, казалось, сама судьба просунула горсть других людей, числом сорок шесть, чтобы искушать этих пятерых, как некогда дьявол искушал Христа на горе. Ибо если завтра утром сорок шесть будут расстреляны, значит…

Богорский не стал ждать, пока кто-нибудь заговорит. Он разорвал тишину, высказав то, о чем думали все:

— Если завтра утром тех сорок шесть расстреляют — значит, будет расстрелян мнимый ИЛК. Фашисты вообразят, — продолжал он, — что растоптали «руководящую головку» и что теперь они свободно проведут эвакуацию. Но мы с вами, товарищи, еще на месте и аппарат не остается без руководства. Мы можем спасти людей, много людей, ибо сорок шесть умрут за нас и за все пятьдесят тысяч заключенных!.. Разве это не хорошо?

Ван Дален поднял брови, Кодичек снова потупил глаза, Прибула пробормотал ругательство, ему не сиделось на месте. Не смея вскочить, чтобы не быть замеченным через окно, он беспокойно ерзал.

— Нет! — сейчас же ответил Бохов и устремил взгляд на Богорского.

Это «нет», как ключ, вошло в сердца всех. Прибуле хотелось сказать многое, но он лишь горячо восклицал по-польски:

— Нет, нет, нет!

Теперь и Богорский, как ван Дален, прислонился головой к стене и закрыл глаза. Он устал, но испытывал облегчение.

Бохов заговорил о другом.

— Вместе с ребенком, — сказал он, — к нам вошло несчастье. Но ребенок бесследно исчез. Кто его унес? Это мог быть только один из нас. Ребенок польский. Ты унес его, Иозеф? — спросил он Прибулу.

Поляк в ужасе всплеснул руками.

— Я?.. Я сам спрашивать, где дитя. — Может быть, ты, Леонид?

Богорский открыл глаза и тоном, внушающим доверие, ответил:

— Я не уносил ребенка.

Ван Дален и Кодичек тоже заверили, что они тут ни при чем.

Каждый из них говорил правду, — у Бохова был на это чуткий слух. Подозрение легло на отсутствующего Риомана. Однако все, и даже Бохов, были уверены, что француз не мог этого сделать. Бохов поднял руки.

— Ну хорошо, — сказал он, — допустим, его убрал Кремер. Куда бы ребенка ни унесли и кто бы это ни сделал, малыша больше нет, он исчез. Но я должен вам кое-что сказать. — Бохов приложил руки к груди. — Во мне многое изменилось. Мое сердце, товарищи…

Он боролся с собой, не решаясь сделать какое-то признание.

— Когда меня сюда доставили, я сдал свое сердце вместе со всеми пожитками в вещевую камеру. Бесполезной и опасной вещью казалось оно мне. Здесь оно было ни к чему. Сердце делает человека слабым и дряблым, думал я и никак не мог простить Гефелю, что он… — Бохов приостановился и задумался. — Я представитель немецких товарищей в ИЛКе, кроме того, я лицо, ответственное за интернациональные группы Сопротивления. Вы отличили меня, возложив на меня эти обязанности. И я хороший товарищ, не так ли?.. Нет, я плохой товарищ!

Он протянул вперед руки, останавливая тех, кто пытался возразить.

— Я хотел вам это сказать, чтобы вы знали! Вы должны знать, что я был высокомерен. Возомнил, будто я умнее других. Это было самомнением и жестокостью. Бездушной жестокостью! С тех пор как ребенок появился в лагере и все больше людей своими сердцами возводят защитный вал вокруг его маленькой жизни… Гефель, Кропинский, Вальтер Кремер, Пиппиг с товарищами, поляки-санитары из шестьдесят первого барака, вы сами, тот неизвестный… с тех пор как все это совершается вами, товарищи, и никакой Клуттиг или Рейнебот не в силах пробить этот вал, мне стало ясно, что я плохой товарищ, ясно, как мы велики в нашем унижении, ясно, что Гефель и Кропинский сильнее самой смерти.

Бохов высказал все, что хотел. Все молчали, потрясенные. Богорский уронил голову на грудь, казалось, он сидя спит. Взволнованный Прибула на коленях подполз к Бохову, обнял его и заплакал у него на плече. Бохов прижал к себе молодого поляка.

За стенами была мертвая тишина. Тревога тяжким грузом давила на лагерь.

Бохов освободился из объятий Прибулы, он снова был деловитым и холодным.

— Мы должны принять решение, — сказал он. — Но перед этим нам необходимо хорошенько подумать: есть ли возможность спасти этих сорок шесть товарищей? Не правда ли, Леонид, нам надо их спасти?

Богорский, словно очнувшись, поднял голову.

— Так и я считаю, — просто ответил он, — Мы должны поглубже заглянуть в наши сердца, где, засыпанные сором, покоятся наше мужество и человеческие чувства. Сорок шесть товарищей не могут умереть. Они должны жить! Или же умереть вместе с нами. Так я считаю.

— Я тоже об этом думал, — признался ван Дален. — Если они умрут, тогда… — Он не договорил, молча кивнул Богорскому, а затем, решительно продолжал: — Мы поставим сорок шесть товарищей под защиту ИЛКа! Мы их спрячем! Многих из них мы можем укрыть в лазарете. Остальных устроим в лагере. Скрытых нор здесь достаточно.

— А потом? Что будет потом? — спросил Кодичек, но вовсе не из страха — он был просто озабочен.

Однако Прибула понял его неверно.

— Ты хотеть быть трус? — крикнул он. Бохов обнял поляка за плечи.

— Мой молодой польский друг! Разве мы трусы, если мы осторожны?.. Да, товарищи, этих сорок шесть ИЛК берет под свою защиту! Мы их не выдадим!

— Десять из них я устрою в лазарете, — пообещал ван Дален. — Мы впрыснем им состав, повышающий температуру, и они ничем не будут выделяться среди больных.

— Почему не спрятать всех сорок шесть в нашей яме? — спросил Кодичек. — Там места хватит.

— Нет, — возразил Богорский. — Когда песок лежит кучкой, его можно убрать, один раз взмахнув лопатой. Нужно рассыпать песок тонким слоем, тогда он исчезнет. Спрятать в лазарете, как предлагает ван Дален, можно не больше двух обреченных, остальных нужно разместить в лагере.

— А если все-таки кого-нибудь найдут? — спросил Кодичек. — Неужели предоставить его собственной судьбе?

— Мы никого не выдадим, — просто ответил Бохов.

— До сих пор мы всегда лишь обходили опасности. Это было хорошо, очень хорошо. Мы умели умно и ловко, используя удачу и случай, уклоняться от опасностей. Таков был наш путь за все эти годы. Звание Человека мы оберегали и защищали с хитростью зверя, и Человека нам нередко приходилось прятать глубоко в себе. Ведь так было, товарищи, не правда ли? Теперь мы вступаем на наш последний путь, впереди свобода или смерть! Увиливать больше не будем. Мы уйдем отсюда уже не как заключенные! С этого часа мы хотим быть людьми! Сегодня и впредь — до конца пути. Заключенному было дозволено обходить опасность. У человека только один путь, и он ведет вперед, прямо на опасность! Пусть это будет нашей волей и нашей гордостью. Я знаю, что говорю, товарищи! Если найдут хоть одного, будем его защищать во что бы то ни стало, если нужно — с оружием в руках! Примем же такое решение. И тогда начнется восстание. Свобода или смерть! Со времен Спартака история не раз являла примеры гордости и величия Человека. Итак, решаем — восстание?

Бохов протянул вперед руку.

В глубоком молчании встретились руки людей, встретились их взгляды, и на их лицах впервые блеснул свет той жизни, которая ждала их впереди.

Было постановлено подать руководителям групп Сопротивления сигнал тревоги второй ступени, что значило — учредить в бараках дежурные посты, поставить у хранилищ оружия намеченных для этой цели людей из лагерной охраны и немедленно, не позже вечера, найти и подготовить убежища для сорока шести человек. Начиная с этого часа — всему подпольному аппарату быть начеку, правда, втайне от лагеря, но в любую минуту быть наготове для выступления. Было также решено начать бой только в том случае, если лагерь будет к этому принужден. Эвакуацию тормозить, чтобы спасти как можно больше людей.

Каждый день и каждый час был выигрышем, так как фронт все приближался.

— У меня есть к вам еще одно предложение, — сказал Бохов. — Все распоряжения будем передавать Вальтеру Кремеру. В его руках сосредоточатся все нити. Следует ожидать, что предстоящая эвакуация изменит, если не разрушит совсем, весь лагерный распорядок. Тем самым у меня — а я единственный из членов ИЛКа, кто имеет прямой контакт с Кремером — появится больше свободы действий.

Товарищи одобрили предложение Бохова.


С нетерпением ждал Кремер конца тревоги. Лишь через два часа завыла сирена, и он сразу же зашагал вниз по «лазаретной дороге», чтобы встретиться с Боховом.

— Ну что? — спросил он, увидев Бохова, и они вместе пошли по дороге в сторону лазарета, незаметно беседуя приглушенными голосами.

— Не позже вечера все сорок шесть человек должны исчезнуть. Ни один из них не явится ко второму щиту.

Иного решения Кремер и не ожидал.

— Куда их деть? — был его единственный вопрос.

— В любое надежное убежище, — ответил Бохов: — в угольный подвал бани, в картофельный погреб кухни, в любой ящик или чулан! Поверх — уголь, поверх — картошку! Спрячем их под полом в бараках. Пусть заползут в сточные каналы канализации. Укроем их в «конюшнях» Малого лагеря и дадим им фальшивые номера. Пусть носят такую же рвань, как и прочие там. — Бохов широко развел руки. — Всюду, понимаешь? После вечерней переклички, когда стемнеет, все должно быть кончено. Если кто-нибудь из сорока шести сам может устроиться лучше, пусть устраивается.

Кремер слушал молча и только пыхтел. Да, задача была не из легких.

— А если кого-нибудь из них найдут?

Бохов остановился.

— Слушай, Вальтер…

Бохов заговорил теперь еще тише. Кремер с глубокой серьезностью выслушал постановление, решавшее судьбы великого множества людей. И это постановление не удивило его, оно только лишний раз подчеркнуло неизбежность развертывавшихся событий.

Когда Бохов сообщил ему, что отныне он является непосредственным соединительным звеном между ИЛКом и лагерем, Кремер только кивнул. Они пошли дальше.

— Это ты унес ребенка? — спросил Бохов! — Скажи мне, если это был ты.

Его вопрос поразил Кремера. Он сам предполагал, что тут приложил руку ИЛК.

— Нет, — коротко ответил он и добавил: — Я бы заранее поговорил с тобой — открыто и начистоту.

Бохов не мог ему не верить.

— Как же так? — в недоумении произнес Кремер. Вопрос Бохова только теперь полностью дошел до его сознания. — Ты не знаешь… вы в самом деле не знаете, где ребенок?

Бохов покачал головой и устало улыбнулся.

* * *

Ранним вечером, когда оставалось меньше часа до переклички, произошло нечто неожиданное. Громкоговоритель разнес по лагерю картавый голос Рейнебота:

— Лагерный староста, слушать! Вместе со всеми старостами блоков — к воротам! Живо!

Когда послышалась эта передача, в комнате Кремера находилось несколько старост: Кремер собрал их, чтобы обсудить, куда спрятать обреченных товарищей. В бараке Бохова Рунки, тоже стоявший в списке, и сам Бохов были заняты тем, что освобождали половицы под конторкой, чтобы устроить лазейку в яму под бараком, где Рунки предстояло скрываться.

Уловив голос Рейнебота, они прислушались. Заключенные слушали везде — в бараках, в лагерных мастерских.

Передача повторилась.

Выбегая из бараков, старосты собирались возле канцелярии рядом с комнатой Кремера. Их обступили любопытные заключенные, находившиеся в это время в лагере. Что случилось? Почему старост потребовали к воротам? Эвакуация? Уже сегодня? Или завтра?..

Вышел Кремер. Старосты построились.

— Товарищи, — крикнул Кремер, — как всегда, спокойствие, порядок, дисциплина, понятно?

Клуттиг, стоя у окна в кабинете Рейнебота, смотрел на колонну, подымавшуюся по апельплацу.

— Балаган! — проворчал он.

— Дипломатия, искусство! — высмеивал Рейнебот помощника начальника лагеря.

Клуттиг круто повернулся и отошел от окна.

— Ослиная задница! — отпустил он в адрес Швааля, по чьему приказу теперь маршировали блоковые старосты.

— Мудрая задница! — поправил его Рейнебот, насмешливо скривив лицо.

— Не стану слушать его разглагольствований, — прошипел Клуттиг, направляясь к двери.

— Ты ему и не нужен. Только мешать будешь, — Рейнебот зло рассмеялся. — Каждому свое: завтра утром ты будешь наслаждаться.

Он многозначительно согнул указательный палец. Клуттиг яростно хлопнул дверью.

Старосты ждали у ворот. Никто не показывался, даже Рейнебот. Кремер следил за дорогой, которая шла от ворот. Он видел, как Клуттиг большими шагами прошел по дороге и исчез за административным зданием. У окошка слонялся дежурный блокфюрер.

На дороге показался грузовик с брезентовым верхом. Перед воротами он остановился. Сначала на землю сошли несколько эсэсовцев, за ними последовали заключенные. Кремер от удивления широко раскрыл глаза. С любопытством смотрели старосты сквозь ворота: ведь это же были…

У Кремера сильно забилось сердце. Это были заключенные из вещевой камеры. Их принимал блокфюрер. Появился Рейнебот и собирался сам распорядиться прибывшими. Но тут из здания вышел Швааль в сопровождении Вейзанга и адъютанта Виттига и направился к воротам. Рейнеботу не оставалось ничего другого, как приказать заключенным построиться вдоль стены у ворот. Он двинулся навстречу начальнику лагеря.

Швааль остановился перед заключенными.

— Что здесь происходит?

Рейнебот доложил:

— По распоряжению гауптштурмфюрера Клуттига девять заключенных и один мертвый доставлены из гестапо в Веймаре обратно в лагерь.

— А-а! — с интересом протянул Швааль, рассматривая заключенных, которые положили на землю что то тяжелое, завернутое в одеяло.

У Кремера перехватило дыхание: среди прибывших он не находил Пиппига… А там лежал мертвец…

Швааль заговорил, обращаясь к заключенным, притом настолько громко, что его могли слышать и старосты блоков.

— Благодарите создателя, что вы попались мне навстречу. — Затем повернулся к Рейнеботу: — Отпустить этих людей в лагерь!

Рейнебот щелкнул каблуками. Блокфюрер отпер ворота, заключенные пробежали мимо Кремера и блоковых старост и дальше — через апельплац. У стены остался мертвый.

Это происшествие вывело Кремера из равновесия, однако начальник лагеря уже вошел в ворота, и Кремер должен был исполнять свои нелегкие обязанности.

— Старосты блоков, смирно! Шапки долой! — скомандовал он.

— Вольно! — махнул рукой Швааль.

Рейнебот держался в стороне. Заложив большой палец за борт кителя, он барабанил остальными.

Швааль прошелся взад и вперед, затем остановился. Подперев кулаками бока, он выпятил живот и расправил плечи.

— Я отпустил тех людей в лагерь. Вы видели? — Он посмотрел на Кремера.

— Так точно! — ответил тот.

— Следовательно, им больше ничего не грозит. Вам ясно?

И снова Кремеру пришлось ответить:

— Так точно!

Швааль стал в позу, рисуясь перед Вейзангом и Виттигом.

— И вообще им уже ничего больше не грозит. Даю вам честное слово офицера, что лагерь не будет эвакуирован. Я останусь с вами до конца. Если при вступлении союзников еще буду жив, я сдам лагерь, согласно правилам. — Он выдержал паузу, обводя взглядом всю группу. — Вы меня поняли?

— Так точно! — пробормотали старосты. Их ответ прозвучал глухо, словно мешок на землю упал.

Швааль снова прошелся взад и вперед.

— Иностранные радиостанции, — продолжал он, — передают, что с тех пор, как я здесь начальником, условия в Бухенвальде улучшились. Меня радует, что это стало известно общественности. Что принесут нам ближайшие дни, мы не знаем. Я даю вам полномочия сообщить людям то, что я вам сказал, и, полагаясь на мое честное слово, признать их соблюдать порядок и дисциплину, что бы ни случилось. Я получил от рейхсфюрера СС приказ разослать в близлежащие населенные пункты заключенных в качестве команд по уборке и расчистке. Работники этих команд получат полный гражданский паек, во время воздушных налетов они будут находиться в надежных бомбоубежищах и по окончании работ вернутся в лагерь. Надеюсь, заключенные исполнят свой долг.

Он молча постоял перед группой, всматриваясь в лица блоковых старост. По-видимому, он сказал все.

— Лагерный староста, уведите людей!

Ни один мускул не дрогнул на лице Кремера. Он тотчас же повернулся к группе и скомандовал:

— Шапки надеть! Налево кру-гом! Шагом марш!

Сам он пошел последним. Железный обруч, казалось, сдавил грудь Кремера: у ворот лежал Пиппиг.

Швааль смотрел вслед уходящим. Собираясь и сам уйти, он бросил Рейнеботу:

— Ну, каково ваше мнение?

Рейнебот отдал честь.

— Поразительная дипломатическая мудрость, господин начальник лагеря!

Швааль выдвинул подбородок из воротника. Вейзанг, следуя за начальником, мимоходом ткнул Рейнебота в живот.

— Он у нас молодчага, а?

Рейнебот усмехнулся, скаля зубы.


Гефелю и Кропинскому было отчетливо слышно все, что говорилось у ворот. Уже несколько дней Мандрил держал их в камере на ногах. С самого раннего утра. Лишь после вечерней переклички им разрешалось лечь, Тогда они по холодному, как лед, цементному полу подползали как можно ближе друг к другу. Однако ночная стужа гнала сон из тела. Ослабленные постоянным голодом, измученные болью в разбитых членах, они в полузабытьи томились всю бесконечную ночь, которая обрывалась в пять утра, когда Мандрил отпирал камеры.

Тогда в коридоре и умывальне карцера начинался кромешный ад. За три минуты все заключенные должны были раздеться, умыться, снова одеться, подмести камеру и опорожнить ведро для нечистот. Как в пляске святого Витта, метались тела, и, словно обуянные сатанинским духом, сновали взад и вперед арестованные. Молча, подобно теням. Слышен был только стук башмаков. Среди чудовищной сумятицы голых тел стоял Мандрил и четырехгранным кожаным ремнем полосовал людей, кидавшихся обратно в камеры. Они в бешеной спешке натягивали через головы рубашки, заправляли их в штаны и набрасывали на себя куртки, стараясь выиграть время для уборки камер.

И только Гефель с Кропинским не были участниками этого шабаша ведьм! Им не было разрешено ни мыться, ни даже опорожнять ведро для нечистот. Его заменяла им помятая жестянка из-под мармелада. Она стояла в углу камеры, и так как ее не опорожняли уже несколько дней, содержимое переливалось через край, отравляя воздух. Начинался день, и Гефель с Кропинским опять должны были стоять до самого вечера. Уже два раза Мандрил выгонял всех обитателей карцера из их камер и заставлял в коридоре прыгать и приседать до изнеможения.

Гефель и Кропинский были слишком углублены в собственные страдания, чтобы ужасаться тому, что происходило за дверью камеры. Слабо воспринимали они шумную возню в коридоре, хлесткие удары Мандрила и вопл