Альманах «Мир приключений», 1964 № 10 (fb2)


Настройки текста:



Альманах «Мир приключений», № 10. 1964 год






Георгий Кубанский. КОМАНДА ОСТАЛАСЬ НА СУДНЕ Повесть

ПРОЛОГ

Иван Кузьмич внимательно осмотрел себя в зеркало и остался недоволен. Швы кителя лоснились: не помогли ни утюг, ни бензин. Третий год Иван Кузьмич был не у дел, жил на пенсию, а потому и не считал нужным обновлять морскую форму. Зачем она старому капитану, уволенному на покой после резкого столкновения с начальником тралового флота? А теперь вот как обернулось. В обком приглашают, и пойти не в чем.

— Вспомнили! — Иван Кузьмич сердито посмотрел в зеркало, как бы упрекая свое отражение. — Сам Титаренко приглашает!..

Ничего хорошего от разговора в обкоме Иван Кузьмич не ждал. Всю жизнь не везло ему с начальством: то в ненужный спор ввяжется, то ответит не так или разгорячится, лишнее скажет.

Настроение оставшегося не у дел старого капитана и без неожиданного приглашения было неважное. С первых дней войны Баренцево море стало театром военных действий. Вражеские подводные лодки, рейдеры и авиация стремились наглухо закупорить Мурманск, закрыть к нему доступ судов из союзных стран. Траловый флот прекратил свое существование. Рыбаки были мобилизованы. Траулеры, наскоро переоборудованные, вооруженные небольшими пушками, подняли на гафелях военно-морские флаги и превратились во вспомогательные суда. Да и сам Мурманск — веселый шумный порт — стал прифронтовым городом. После того как наступление немецких войск на суше было приостановлено и долина реки Западная Лица стала кладбищем отборных горно-егерских частей Германии, противник перенес свои усилия на море и воздух. Шквальные бомбежки сотрясали город. Горящие дома стали в нем обыденным зрелищем. Искореженные металлические конструкции, развалины строений и пожарища, огороженные старыми досками воронки на улицах, битое стекло на тротуарах и заколоченные фанерой окна говорили о войне, об опасности.

Иван Кузьмич натянул шинель, взял шапку и вышел из дому.

Он уже подходил к зданию обкома, когда неистово взвыли сирены. С далеких железнодорожных путей откликнулись тревожные гудки паровозов, из торгового и рыбного портов — мощные гудки пароходов. Было что-то отчаянное в надрывном реве могучих машин, словно они взывали о помощи, защите.

Иван Кузьмич заметил впереди дружинников с красными нарукавными повязками и почти вбежал в обком. Тяжело дыша, поднялся по лестнице.

В кабинете Титаренко Иван Кузьмич увидел бывшего капитана “Первомайска” Бассаргина и недовольно насупился. Старик не любил холодноватого и, как ему казалось, кичащегося своим высшим образованием Бассаргина. Присмотреться ко второму посетителю — мужчине лет пятидесяти пяти, в мешковато сидящем морском кителе, — Иван Кузьмич не успел.

— Вот и все в сборе! — встретил его Титаренко и показал рукой на стул. — Прошу!

Иван Кузьмич сел. Опершись руками на колени, он выжидающе смотрел на секретаря обкома.

— Ваше письмо в редакцию “Правды”, Иван Кузьмич, переслали нам, — сказал Титаренко. — Если оставить в стороне ненужную резкость тона, то следует признать, что требования ваши совершенно справедливы и по-настоящему патриотичны. Первые выходы траулеров в море пока не дали желательных результатов. Кстати, вы не одиноки. В обком поступило немало таких же писем. Это и понятно. Продовольственное положение наше крайне напряженное. Вы знаете, как висит над железной дорогой вражеская авиация. В минувшем месяце нам особенно не повезло. Люди знают это, требуют: надо ловить рыбу. Но где ловить? — Титаренко развернул на столе навигационную карту, испещренную условными знаками, не имеющими отношения к мореплаванию. — Посмотрите на карту. Шпицбергенская банка — самая уловистая. Неподалеку от нее проходят караваны судов из союзных стран в Мурманск и Архангельск. Сюда противник бросил крупные военно-морские и воздушные силы. — Титаренко достал из деревянного стакана карандаш. Пользуясь им как указкой, он обвел на карте неровный круг от южных островов Шпицбергенского архипелага до берегов северной Норвегии. — Менее опасны отдаленные Новоземельская и Гусиная банки. Но и там постоянно держатся вражеские рейдеры, стерегут пути в Белое и Карское моря. — Титаренко показал на карте силуэты боевых кораблей. — Мурманское мелководье. На подступах к Кольскому заливу особенно активны вражеские подводные лодки и авиация. А рыбаки твердят свое: надо ловить. Штабы фронта и Северного флота требуют рыбы. Но где взять ее? Этого нам не подскажет никто, кроме старых опытных капитанов.

— Надо искать новые районы промысла? — понял Бассаргин.

— Новые районы промысла, удаленные от мест активных военных действий, — уточнил Титаренко и показал на карту. — Примерно здесь.

— У Колгуева острова можно промышлять, — вставил Иван Кузьмич. — Прошлый месяц ходили наши туда.

— Далеко, — сказал Титаренко. — А главное, ненадежно. Район Колгуева и горло Белого моря вот-вот закроют льды.

— Сложное дело! — Бассаргин покачал головой. — Поиски косяков трески, организация промысла… даже судовождение сейчас не похожи на все то, к чему мы привыкли в мирные годы и умеем делать. Настоящих рыбаков нам не собрать и на один траулер.

— К этому мы еще вернемся, — остановил его Титаренко. — Обком решил послать на поиск трески три траулера: “Ялту”, “Таймыр” и “Сивуч”. Капитаном “Ялты” мы назначаем вас, товарищ Бассаргин, заместителем по политической части Корнея Савельича Бышева. — Он показал на молчавшего все время пожилого мужчину. — И вас, Иван Кузьмич, старшим помощником.

— А команда? — спросил Бассаргин.

— Экипаж укомплектуем из тех, кто писал нам, что хотят пойти на промысел.

— Из белобилетчиков? — уточнил Иван Кузьмич.

— В основном… — Титаренко помолчал, подбирая нужные слова, — из лиц, освобожденных от военной службы.

— А других, — теперь уже Иван Кузьмич запнулся, подбирая нужные слова, — не освобожденных от военной службы, не будет?

— Просится на промысел молодежь, окончившая ремесленное училище. Отберем из них подходящих ребят.

— Да-а! — озадаченно протянул Иван Кузьмич. — Команда!

— А как со снабжением? — круто повернул нелегкий разговор Бассаргин.

— Обеспечим. — Титаренко внимательно осмотрел собеседников. — Дело это добровольное. Откажетесь — никто вас не упрекнет.

НА “ЯЛТЕ”

Иван Кузьмич стоял на открытом ходовом мостике недалеко от капитана. Опираясь обеими руками на серебристый от инея поручень, он смотрел туда, где за высокой грядой прибрежных скал остались город, Кольский залив.

С востока надвигались ранние осенние сумерки. Вершины заснеженных сопок слились с серым небом. Потускнели обращенные к морю голые каменистые обрывы. Нигде ни огонька. И оттого, что берег не провожал рыбаков веселыми переливами огоньков и задорным подмигиванием проблесковых маяков — “мигалок”, опасность словно надвинулась на судно, стала близка, почти физически ощутима.

В темнеющем небе медленно плыли вдоль острова Кильдин три зеленых огонька. Внизу, под трапом, вспыхнул негромкий спор. Несколько голосов утверждали, что летят “наши”. Один упорно повторял: “они”.

— На полубаке! — крикнул капитан. — Почему не докладываете о самолетах?

— Слева по корме три самолета! — послышался голос впередсмотрящего.

— Докладывайте обо всем, что покажется похожим на судно, подводную лодку или самолет, — приказал Бассаргин.

— Есть докладывать о судах, подлодках и самолетах! — повторил впередсмотрящий.

Иван Кузьмич недовольно поморщился. Вот оно, положение старшего помощника! Стоишь на вахте, а капитан командует за тебя. Пока “Ялта” выходила из Кольского залива, Иван Кузьмич еще мирился с тем, что Бассаргин вел траулер. Так заведено издавна: капитан сам выводит судно из фиордов. Но “Ялта” уже в открытом море, а Иван Кузьмич все еще стоит за плечами Бассаргина, как зеленый дублер…

Многое в этом рейсе вызывало у него нелегкие раздумья. Распорядок жизни на “Ялте” был тщательно разработан в те несколько дней, которые были затрачены в Мурманске на оборудование траулера и обучение экипажа. На полубаке дежурил впередсмотрящий — старый опытный матрос. Следить ему приходилось за воздухом и морем. В любую минуту в волнах мог появиться перископ подводной лодки или пенистый след торпеды. Второй пост наблюдения находился на корме. Непрерывно дежурили и у зенитного пулемета, установленного на ходовом мостике. Да и вахтенный штурман посматривал на море и небо. В такое время лишний внимательный взгляд не помешает.

Особенно беспокойны были первые часы после выхода из Кольского залива. Посты наблюдения дважды замечали еле приметные вдалеке дымки. Избегая встречи с неизвестными судами. Бассаргин резко менял курс. Хоть маловероятно было появление надводных кораблей врага невдалеке от Кольского залива, все же осторожность была нелишней. Первая же встреча с гитлеровским военным судном стала бы для тихоходного и почти безоружного траулера и последней.

Долог, очень долог показался рыбакам полный тревог и постоянного ожидания опасности короткий осенний день. Зато длинная ночь прошла необыкновенно быстро. Словно разным временем измерялись день и ночь: светлые часы — бесконечно длинные, темные — короткие.

С одним никак не могли свыкнуться — не только новички, впервые ступившие на палубу траулера, но и бывалые рыбаки — с затемнением. Все наружное освещение “Ялты”, даже топовые огни, было выключено. Иллюминаторы задраены наглухо. Лишь над входами в палубную надстройку и жилые помещения под полубаком еле заметно выделялись прикрытые металлическими козырьками синие лампочки.

Затемнена была и ходовая рубка. Укрепленная под потолком синяя лампочка бросала расплывающийся круг света на машинный телеграф и штурвал, слегка отсвечивала на блестящих и светлых предметах.

Не только работать, даже передвигаться по палубе, загроможденной бочками, короткими толстыми досками для сборки трюмных чердаков, протянутыми от лебедки к траловым дугам стальными ваерами, было трудно. Уже после первых учений в Кольском заливе три матроса ходили со ссадинами, а штурман Анциферов с синяком под правым глазом.

— Затемнение нарушаешь? — посмеивались над ним товарищи. — С фонарем по палубе ходишь? А еще начальник ПВО!

— Фонарь-то синий, — отшучивался Анциферов. — Под цвет затемнения!

Иван Кузьмич ходил по темной рубке, прислушиваясь к доносившимся с палубы голосам. Тралмейстер Фатьяныч с первом вахтой просматривал, вернее, прощупывал трал: нет ли в нем прорех или слабых мест? Матросы путались в растянутой на палубе сети, мешали друг другу. Учить надо людей. Тренировать и тренировать. Но как тренировать? Старые, промеренные десятилетиями навыки полетели к чертям. А новые? За трое суток их не выдумаешь…

Неожиданно в окнах рубки отразился слабый, зыбкий свет. В стороне над морем повисла сброшенная с самолета ракета — “люстра”. Постепенно разгораясь, она осветила мачты и спасательные шлюпки, замерших на палубе матросов.

— Курс двести шестьдесят! — негромко скомандовал Иван Кузьмич.

— Есть курс двести шестьдесят! — также негромко ответил рулевой, быстро перекатывая штурвал.

Траулер круто заворачивал в сторону от самолета. Вторая “люстра” вспыхнула уже значительно левее. Отсветы на мачте и шлюпках таяли и скоро погасли совершенно.

В рубку вошел Анциферов. Иван Кузьмич сдал ему вахту. Осторожно, на ощупь, ступая по невидным ступенькам, спустился он наружным трапом на палубу. Первое, что услышал Иван Кузьмич, — смех и одобрительные возгласы:

— Вот дает!

— Ну и травит Оська!

Впервые с начала рейса Иван Кузьмич испытал облегчение. Люди смеются. Даже вражеские “люстры” не действуют на них. Хорошо!

Не замеченный никем в темноте, он остановился возле работающих матросов.

— …Мне в жизни всегда везло! — разглагольствовал Оська. — Во всем. Кроме помполитов. Стоит мне прийти на судно, как меня начинают перевоспитывать. Вот и наш комиссар! Завел в салоне разговор. Портишь, говорит, свою биографию. Какую биографию? Откуда у меня биография? С восьми лет меня иначе, как босяком, не звали. В десять я бросил школу. Хотите знать почему? В апреле очень хорошо клевал бычок…

— К чертям собачьим тебя с твоей Одессой вместе! — рассердился Фатьяныч. — Иглу обронил. Ищи теперь…

— Минуточку! — остановил вспыхнувший было смех Оська. — Кажется, вы что-то сказали за чертей? Если нашу Одес-су отдать чертям, все святые откажутся от рая и придется запретить прописку в аду. Одесса! Какой город! Море! А какие песенки были в Одессе? Какие песенки! — Оська кашлянул и: запел сиплым, но выразительным голосом:

Разве ты не знаешь, что ты меня не любишь?..

Теперь эти песенки забыли. Один Оська Баштан их знает. Все старые одесские песенки запрятаны вот в этом сундуке. — Он звучно шлепнул себя ладонью по лбу. — А когда придет мне время помирать, я запишу их на толстой бумаге, переплету в красную кожу с золотыми финтифлюшками и велю положить со мной в гроб. Чего смеетесь? Мой отец, старый биндюжник, рассказывал, как семнадцать лет назад помер лучший биллиардист Одессы Сеня Купчик. Это был человек! Первый кий Черного моря и всех его окрестностей. По завещанию Сени, в гроб к нему положили: справа любимый кий, слева биллиардный шар, под голову колоду карт. А друзья Сени шли за гробом и пели: “Прощай, город Одесса, прощай, мой карантин!..”

— Прямо так и пели? — спросил незнакомый голос. — За гробом?

— Очень просто.

— И никто ничего?

— Какое там “ничего”! — Оська выдержал значительную паузу. — Народу сбежалось! Давка была та… Задавили мороженщика, двух торговок и одну лошадь.

— В общем, — подытожил Фатьяныч, — как жил грешно, так и помер смешно.

— Смешно! — Голос Оськи надломился. — А теперь в Одессу… стреляют.

Смех оборвался. Матросы работали в полной тишине. Лишь изредка слышались в темноте негромкие голоса.

ГРОЗНОЕ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ

Иван Кузьмич поднялся с палубы в свою каюту. Снял ботинки, китель. Лег на койку. После гнетущего сумрака рубки и темной палубы в каюте было спокойно, уютно. Каждая вещь лежала на привычном месте. Словно не было ни войны, ни опасного рейса.

Но даже и в освещенной каюте покой оказался непрочен. Иван Кузьмич перебирал в памяти минувшие двое суток и остался очень недоволен собой. Забегался. Все еще не присмотрелся не только к команде, но даже и к своей вахте. Народ в нее подобрался пестрый. Старика Быкова и Оську разглядывать нечего. Это рыбаки. А что у Оськи правая нога короче левой… по военному времени изъян не ахти какой. Беспокоил Ивана Кузьмича недавний ремесленник Сеня Малышев, или, как звали его матросы, Малыш. Мальчуган старался на палубе. А вот каков он будет у рыбодела, возле трала?.. И уже прямое недоверие вызывал у старшего помощника недавно освобожденный из заключения Марушко. Была бы воля Ивана Кузьмича — ни за что не взял бы в такой рейс уголовника, хоть и очень дорог сейчас на судне каждый крепкий парень. Ивану Кузьмичу претило в Марушко все: походка с несколько выдвинутым вперед плечом, бахвальство, с каким тот вспоминал лагерь, внешность — в тусклых маленьких глазах его и сильно выступающей вперед нижней челюсти было что-то хищное, щучье.

Иван Кузьмич заворочался на койке. Надо было заснуть. А память настойчиво перебирала товарищей по плаванию.

Непонятный человек и помощник капитана по политической части Корней Савельич. В рубке он почти не появляется. Все время на палубе, в машинном отделении или в каютах матросов.

Иван Кузьмич не очень-то жаловал помполитов. В своем кругу даже называл их “пассажирами”. Но Корней Савельич не походил на помполитов, с которыми доводилось плавать Ивану Кузьмичу. И он присматривался к Бышеву внимательно, даже с некоторой настороженностью.

Корней Савельич был одним из последних представителей старого поколения сельских фельдшеров. Окончив фельдшерское училище, он приехал в Кольский уезд, Архангельской губернии. За тридцать шесть лет практики в рыбацком становище Корней Савельич превратился и в терапевта, и в кожника, и в глазника. Он лечил детей, принимал новорожденных. Но увереннее всего чувствовал себя Корней Савельич как хирург. Тяжелый и опасный труд заполярных рыбаков, промышлявших на ёлах, дорах и шняках, доставлял ему богатую практику.

В первые же дни войны семья Корнея Савельича эвакуировалась с полуострова Рыбачьего на Волгу. Сам он остался в Мурманске, считая, что старому коммунисту не пристало бежать в тыл.

Издавна привыкший к самостоятельности, о какой не смел и мечтать в городских условиях даже опытный врач, Корней Савельич тяготился положением госпитального фельдшера. Дважды обращался он в обком с просьбой послать его в рыбацкое становище.

Подбирая экипажи на траулеры, в обкоме вспомнили, что Бышев три года был бессменным секретарем территориальной партийной организации. Ему предложили пойти на “Ялту” помощником капитана по политической части. Заодно, рассчитали в обкоме, экипаж будет обеспечен в море медицинской помощью. Мало ли что может случиться в таком рейсе?

Корней Савельич пришел на “Ялту” как хозяин. Сиповатый бас его звучал уверенно, не допуская возражений. В первый же день он сделал замечание боцману Матвеичеву, уложившему хлеб и мясо в один рундук.

— А куда же его? — взъерошился боцман.

— Не знаю, — отрезал Корней Савельич. — Мое дело указать, ваше — выполнить.

Весь день боцман ждал вызова к капитану, готовился к неприятному объяснению. За ужином Бассаргин велел Матвеичеву получить на складе прядину для починки тралов. А вот о рундуке он так ничего и не сказал.

Корней Савельич не считал нужным докладывать Бассаргину о том, что не входит в круг прямых обязанностей капитана.

В команде скоро заметили это.

— Самостоятельный мужик! — говорили матросы. — Комиссар!

Самостоятельность Бышева вызвала у Ивана Кузьмича настороженность. Властный тон Бассаргина пришелся ему не по душе, но был понятен. Капитан! Но помполит, ни разу не обратившийся за помощью к капитану!..

Труднее всего придется в плавании с Бассаргиным. Сухарь! Всегда застегнут на все пуговицы. Говорит ровным голосом, будто ни гнева не знает, ни радости. С командирами и пожилыми матросами на “вы” разговаривает. Еще бы! Высшую мореходку кончил!..

В дверь постучали.

— Да, да! — Иван Кузьмич поднялся с койки. — Войдите.

— Капитан вызывает, — сказали за дверью.

В просторной каюте Бассаргина собрались штурманы и механики. Несколько в стороне сидел Корней Савельич, чуть пригнув голову. Коротко подстриженные жесткие усы придавали ему уверенное выражение.

— Я собрал вас, чтобы сообщить неприятную новость. — Бассаргин остановился и осмотрел присутствующих, как бы проверяя, какое впечатление произвело на них его предупреждение. — Только что радистка передала мне: “Таймыр” не выходит на связь, не отвечает на вызовы радиостанции порта.

— Возможно, неполадки с рацией, — сказал Корней Савельич.

— С двумя сразу? — спросил Анциферов. — С основной и аварийной?

— Я собрал вас не для того, чтобы выслушивать предположения о состоянии рации “Таймыра”, — недовольно остановил их капитан. — Нам следует принять весть о потере связи с “Таймыром” как серьезное предупреждение и немедленно проверить боевую готовность судна и команды. С завтрашнего дня штурманы и механики в свободное время будут проводить занятия со своими вахтами. Тренируйте боевую, водяную и пожарную тревоги. Приказ — расписание занятий по боевой подготовке — будет вывешен перед ужином на доске объявлений. А вас я попрошу, — он разыскал взглядом сидящую в стороне радистку Зою, — выходите на связь с “Таймыром” и “Сивучем”. И обо всем немедленно докладывайте мне.

Капитан встал, показывая, что совещание окончено.

“КОЛЕСА”

Рассвет выдался тусклый, скучный. Все было серым: и небо, и волны, набегающие на траулер, даже лица людей казались серыми, скучными, как волны и море, и все, что окружало их.

Гулко зарокотала лебедка. Грохот ее, отражаясь в пустых трюмах, быстро нарастал. Скоро он заглушил возгласы матросов, топот грубых рыбацких сапог и стук машины под палубой.

Грузовая стрела подняла тяжелые сети и перевалила через борт. Тралмейстер Фатьяныч, шаркая по палубе ногами, обутыми в глубокие калоши, подошел к борту. Опираясь обеими руками на планширь, смотрел он, как трал, медленно раскрываясь в воде, погружался в зыбкую пучину.

Иван Кузьмич следил из окна рубки за двумя ваерами — стальными тросами, буксирующими трал за судном по дну моря. Через каждые пятьдесят метров в стальные нити ваера была вплетена матерчатая метка — марка. Плавно соскальзывала она с барабана, плыла над палубой и, переползая через борт, уходила в воду.

Четвертая марка ушла под днище “Ялты” — двести метров ваеров.

— Сто-ой! — крикнул из окна Иван Кузьмич.

Лебедка замедлила движение. Остановилась.

— Взять ваера на стопор!

Матросы быстро закрепили трал.

“Ялта” двигалась медленно, слегка заваливаясь на отягощенный тралом рабочий борт, как бы прихрамывая.

Почти все свободные от вахты рыбаки вышли из надстроек. Посматривая на море, они искали приметы, сулящие хороший улов.

Одним из первых появился на палубе Анциферов. Молодого штурмана привлекло сюда не любопытство. На траулере он был новичком. В первые дни войны его высадили с небольшим отрядом в тыл продвигающихся к Мурманску гитлеровцев разведать дорогу, питавшую наступление противника. Анциферов был ранен: вражеская пуля раздробила ему локоть.

Из госпиталя Анциферова выпустили с несгибающейся правой рукой и, как негодного к строевой службе, направили в райвоенкомат начальником стола учета офицерского состава. Уже первое знакомство с новыми обязанностями привело молодого офицера в смятение. Сидеть и писать! Моряку, штурману погрязнуть в канцелярщине! Да он запутается в писанине сам и других запутает. Анциферов услышал о комплектовании экипажей трех траулеров и побежал в обком партии.

Иван Кузьмич с первого же дня плавания взял молодого штурмана под свое покровительство. От него Анциферов узнал устройство рыболовного трала, способы разделки рыбы и многое другое. Но никакие объяснения не могли заменить опыта, и теперь Анциферов с нетерпением ждал: скоро ли поднимут трал, приступят к обработке улова…

Волновался не один Анциферов. Подъем трала всегда привлекает рыбаков на палубу. Что даст море? Вдруг в промысловом журнале, в графе “улов в тоннах”, появятся ненавистные “колеса” — нули. Но этот рейс был особый, а потому и волнение матросов нарастало с каждой минутой.

Не спешили лишь в рубке. Прошли положенные для траления сорок пять минут, пятьдесят. Миновал час. Окна рубки по-прежнему оставались закрытыми.

Наконец Иван Кузьмич появился в окне и подал команду:

— Вира трал!

Снова загрохотала лебедка. Нестерпимо медленно вползали на борт лоснящиеся смазкой ваера и наматывались на огромный — выше человеческого роста — деревянный барабан.

Фатьяныч вскочил на плавно покачивающийся планшир. Придерживаясь обеими руками за ванты, он повис над водой. Маленькие выцветшие глаза его зорко всматривались в море.

В глубине замаячило расплывчатое молочно-зеленоватое пятно. Постепенно уменьшаясь, оно становилось все ярче, обретало знакомые очертания тралового мешка.

— Колеса! — Фатьяныч сердито сплюнул за борт и с неожиданной для его возраста легкостью соскочил с планшира на палубу.

Трал был пуст. Совершенно пуст. Он не захватил даже мелких животных, которыми так богато Баренцево море.

“Не мало ли вытравили ваеров? — подумал Иван Кузьмич. — Возможно, трал не лег на дно, а завис в воде?”

Он отошел от окна и включил эхолот. Дрожащая синяя стрелка показала глубину моря — около двухсот метров. Все же Иван Кузьмич, спуская трал, вытравил ваеров на марку больше. Но и это не помогло. Снова пришлось записать в журнал ненавистные “колеса”. Теперь уже сомнений не было: под “Ялтой” тянулось голое каменистое дно.

— Цедим тралом соленую воду! — раздраженно бросил Иван Кузьмич.

— Сделаем еще заход, — ответил Бассаргин. — Потом пробежим миль десять на восток. Попробуем меньшие глубины.

— Стемнеет к тому времени, — напомнил Иван Кузьмич.

— Рано или поздно, а придется работать с тралом в темноте, — ответил Бассаргин. — Пускай вахты учатся.

Ночь выдалась облачная, безлунная. Палуба и надстройки слились с темным небом и морем. Лишь в полукружье синего света, падающего у входа под полубак, время от времени серыми тенями скользили матросы.

Спуск трала в темноте был продуман до мелочей еще до выхода в море. Сложнее всего было следить за ходом ваеров. Сколько их вытравлено? В темноте матерчатые марки не видны. Но и тут нашли выход: у траловых дуг стояли два матроса и прижимали палками скользящий за борт ваер. Стоило палке подпрыгнуть- матрос кричал:

— Раз, марка пошла-а!

— Раз, марка пошла-а! — откликался от второй дуги напарник.

И снова, еле заметно поблескивая жирной смазкой, бежал ваер за борт, пока матрос не ощущал новый легкий толчок палки.

— Два, марка пошла-а! — кричал он.

И, проверяя себя — не ошибся ли? — ждал голоса напарника.

Первым спуском трала в темноте руководил сам капитан. По привычке он стоял у поднятого окна, хотя разглядеть что-либо на палубе было невозможно.

После шестой марки Бассаргин остановил лебедку.

На палубе было тихо. Матросы переговаривались вполголоса. Капитан приказал: громко говорить на палубе могут лишь штурман и тралмейстер.

Даже опытные рыбаки, проплававшие в Заполярье десятки лет, не могли сегодня усидеть в надстройке. Впервые за время существования тралового флота приходилось промышлять в полной темноте. И хотя матросы участвовали в учениях на Мурманском рейде и знали, в каких условиях придется им работать, все на палубе было для них сейчас непривычно, вызывало смутное беспокойство. Ведь несколько часов спустя они заменят товарищей у трала, сами будут бегать, натыкаясь на бочки, ваера…

Наконец-то “Ялта” завернула. На палубе оживились. Сейчас траулер сделает круг. Крылья трала сомкнутся под водой, чтоб рыба не могла уйти из мешка. А там и подъем…

На этот раз, даже в едва приметных отсветах синей лампочки, все увидели грузно повисший на стреле, оплывший книзу куток трала.

Фатьяныч надвинул обеими руками зюйдвестку поглубже на голову и нырнул под льющуюся с кутка ледяную воду. Ощупью нашел тросик, стягивающий удавку. Рванул его. Куток раскрылся, и на палубу с грохотом вывалились огромные куски губки. Возле них послышались легкие шлепки. Рыба!

Бассаргин сбежал по трапу на палубу.

— Дайте нож, — сказал он в темноту.

Фатьяныч вытащил из брезентового чехла нож с широким и коротким лезвием и подал его капитану.

Бассаргин распорол брюхо трески. Внимательно осмотрел при свете карманного фонарика содержимое желудка. Отбросив выпотрошенную рыбу, он вскрыл другую, третью…

— Крепи трал, — негромко приказал капитан, возвращая нож Фатьянычу.

Старый тралмейстер понял его, вздохнул. Желудки трески были пустые. В желудке одной из рыб Бассаргин нашел даже откушенный жесткий луч морской звезды. Треска голодала, хватала все, что подвернется. Концентрации рыбы, улова в таком месте ждать было нечего.

Снова “Ялта” двигалась на северо-восток, рассекая волны острым форштевнем.

Иван Кузьмич сдал вахту. Спускаясь по трапу, он встретил радистку Зою и невольно задержался. Пухленькое миловидное лицо девушки приняло нездоровый, землистый оттенок. Задорные золотистые вихры поникли. Что с ней? Не могла же крепкая девчушка вымотаться за несколько дней! Горе? Откуда оно могло свалиться в открытом море?

— Постой-ка! — Иван Кузьмич взял Зою за плечи и спросил с неожиданно прорвавшейся в голосе лаской: — Достается?

— Если б вы знали!.. — Зоя зажмурилась и качнула головой.

— Трудно? — спросил Иван Кузьмич. — На море у каждого новичка так. Иной отстоит вахту у рыбодела… Спина не гнется. Руки, ноги ломит. Плечом не шевельнуть. Если бы не море кругом — бросил бы все и бежал без оглядки. А прошел еще день и еще… Глядишь — привык. Рыбаком стал.

— Лучше б я за рыбоделом стояла! — вырвалось у Зои. — Не думала я, что так будет.

— Как? — насторожился Иван Кузьмич.

— Не надо об этом. — Зоя уже жалела, что выдала себя. — Мне пора на связь.

— Что с тобой? — настаивал Иван Кузьмич.

— По шестнадцати часов в день наушники не снимаю. — Зоя вздохнула. — Спать лягу — не могу заснуть. Все кажется, что именно сейчас меня ищут в эфире, передают предупреждение об опасности судну.

— Да-а! — Иван Кузьмич не знал, что ответить девушке. Не мог же он, старший помощник, посоветовать радистке относиться поспокойнее к порученному ей делу. И какое сейчас спокойствие?

— Извините. — Зоя справилась с охватившей ее слабостью. — Скоро вызов.

И, часто стуча каблучками по металлическим ступенькам трапа, сбежала вниз.

Иван Кузьмич понял, что самого главного Зоя ему не сказала.

Зоя не могла признаться в том, что не длительные дежурства изматывали ее и даже не постоянное напряжение у рации. Четвертые сутки жила она в страшном мире. За иллюминаторами расстилалось серое море. Под палубой мерно стучала машина. А в эфире непрерывно звучали команды на русском, немецком и английском языках, музыка, брань, призывы на помощь. Утром Зоя поймала настойчиво повторяемую фразу: “Погибаем, но деремся! Погибаем, но деремся!” Страшнее всего звучала в наушниках музыка. Порой Зое казалось, что музыканты усердствуют в эфире лишь для того, чтобы заглушить призывы гибнущих в море людей.

Иван Кузьмич проводил Зою взглядом и вошел в каюту. Включил верхний свет и настольную лампу. Как ни странно, но на затемненном траулере лучше засыпали и крепче спали при свете.

Приснился Ивану Кузьмичу странный сон. Лежит он будто в огромной ложке, а кто-то невидимый раскачивает его, старается вывалить неизвестно куда. Иван Кузьмич уперся руками и ногами в края ложки… и проснулся.

Качало. За тонкой переборкой ревел океан. Могучая волна ударила в борт, бросила траулер набок. Чтоб не вывалиться из койки, пришлось покрепче упереться локтями и ногами в ее борта.

“Шторма только не хватало! — огорченно подумал Иван Кузьмич. — Везет!”

Заснуть он уже не мог.

Осенью штормы на Баренцевом море-явление обычное. Но для “Ялты” каждый потерянный день был тяжким ударом. Объяснить шторм было легко. Примириться с ним невозможно.

В ШТОРМ

Оська Баштан пришел на “Ялту” с парой белья, завернутой в старую газету, и любимой патефонной пластинкой. На людей, имеющих чемоданы и какое-то имущество, он смотрел как на жалких стяжателей. Зачем ему барахло? Постельные принадлежности и полотенце даст боцман. Стеганку, рабочие сапоги, рукавицы тоже. Миски и ложки есть у поварихи. А остальное?.. Мир вовсе не так плох, как кажется некоторым. Оська без раздумья делился последним с незнакомым человеком и с такой же легкостью садился за чужой стол, не дожидаясь приглашения.

Взгляды Оськи на жизнь были несложны. Человечество он делил на пьющих и непьющих. К первым он относился сердечно, на вторых смотрел со снисходительным сожалением. Но уживался он одинаково легко со всеми.

На вид Оське можно было дать лет двадцать пять, даже тридцать. Живое, подвижное лицо его усеяли крупные рыжие веснушки. Круглые голубые глазки под сильно приподнятыми короткими бровями придавали ему удивленное выражение. Слушая его, трудно было понять, шутит он или говорит всерьез.

Рыбачить Оська начал подростком на родном Черном море. Потом погостил на Каспии и наконец обосновался в Мурманске.

Кочевая жизнь ничего не изменила ни во внешности, ни в характере, даже в речи Оськи. По-прежнему он, по неистребимой одесской привычке, говорил “мило” вместо “мыло”, “бички”, а не “бычки”.

— Оська! — приставал к нему Марушко. — Скажи “рыба”.

— Ну, риба.

— Не риба, а рыба, — еле сдерживая смех, поправлял его Марушко.

— Я ж и говорю: риба, — невозмутимо отвечал Оська.

В каюте первой вахты собрались матросы, очень различные по возрасту и характерам. Центром маленькой артели сразу же стал жизнерадостный, общительный Оська. Старшина вахты Быков — пожилой кряжистый помор с неподвижным скуластым лицом — принадлежал к типу людей, непонятному для Оськи. В рундучке у Быкова хранились две смены белья, старенький пиджачок, меховой жилет и масса мелочей — от иголок до запасного, отменной крепости, шкерочного ножа, сделанного знакомым слесарем из драчевого напильника.

Ближе остальных был Оське Марушко. С ним можно обстоятельно потолковать о шумных портовых кутежах, когда заработанное за месяц тяжелого труда бездумно спускалось в два—три дня и к выходу в море Оська оставался, как он говорил, “чист”.

Шторм — вынужденный отдых рыбаков. Конечно, когда волны с бешеной силой и настойчивостью бросают судно с кормы на нос и обратно, в “козла” не забьешь. Но Оська и в шторме находил хорошие стороны. В каюте было тепло. Все внимательно слушали его россказни, где причудливо сплетались быль и выдумка.

— У пьяных есть свой бог! — разглагольствовал Оська. — Может быть, даже не бог, а маленький заботливый божененок. У него очень много работы. Бедному божененку надо присмотреть, чтобы пьяный дурень не попал под машину, не сломал себе шею, не свалился с причала в воду… Мало ли за чем должен следить наш маленький добрый божененок. Он же один, а нас сколько? Слушайте сюда! Прошлый год загулял я на Первое мая. Утром проснулся в каком-то сарае. За городом. Как меня туда занесло?.. Выхожу из сарая. Холодно. Ветер. Мокрый снег. А я в одном тельнике. И вдруг вижу… огород! На огороде пугало. На пугале бушлат. Зачем, думаю, пугалу бушлат? Мне же он нужнее. Снял с пугала бушлат. Надел. И пошел дальше. Стой, стой! Слушай сюда. — Оська сделал многозначительную паузу. — Откуда взялся бушлат? Как я попал на огород? Божененок привел.

В каюту набились слушатели. Пришел кочегар Паша Бахарев — огромный, с плотной жилистой шеей и постоянной смущенной улыбкой. Паша стеснялся своей силы, могучих рук, упругих мышц, выпирающих под застиранной сатиновой рубашкой. Он мог скрутить любого из команды, даже двоих, а доктора нашли у него какую-то болезнь, продержали в больнице, а потом вместо фронта направили на “Ялту”. Паша не раз порывался рассказать товарищам, как хочет он воевать. Но с его медлительной речью рассказ никак не двигался дальше прихода в больницу.

Заглянул на веселый шум и боцман Матвеичев. С лица его никогда не сходило постоянное выражение озабоченности. Вот и сейчас он сидел на краешке койки, будто заглянул сюда на минутку и тут же побежит по крайне важному делу.

— Гляжу я на тебя, парень, и удивляюсь. — Быков внимательно осмотрел Оську. — Зачем ты добровольно пошел на “Ялту”.

— Все же… “Ялта”, — ответил Оська. — Курорт!

— Было время, — рассудительно продолжал Быков, не обращая внимания на шутку. — Хаживали мы в море, чтобы заработать, поболе привезти домой. В этот рейс барыши у нас будут небольшие. В сберкассу не понесешь.

— Зачем беспокоить сберкассу? — Голубые глазки Оськи простодушно уставились на Быкова. — Сперва вносить, потом выносить.

— А если подкопить? — спросил Быков. — Да справить, скажем, костюм.

— А вы знаете, как писал великий Пушкин? — спросил Оська. — “Богачу-дураку и с казной не спится. Бобыль гол, как сокол, — поет, веселится”.

— Это не Пушкин писал, — вставил Паша. — Никитин.

— Неважно, — веско бросил Оська. — Он тоже был великий.

— Болтаешь ты!.. — В голосе Быкова прозвучало осуждение. — А нас в любой момент могут жахнуть торпедой в борт. И полетим мы… — Он выразительно показал узловатым пальцем наверх.

— Никуда мы не полетим, — уверенно возразил Оська.

— Ты-то почем знаешь, что не полетим? — усмехнулся Марушко.

— Не полетим, — упорствовал Оська. — Я счастливый. Где Оська — пароход не потонет. И бомба сюда не попадет. Хочешь на спор? — Он протянул руку Марушко. — Если меня разнесет бомба, я плачу тебе тыщу карбованцев. Не разнесет — ты мне. Пошли?

Слова его потонули в дружном хохоте.

Шум в каюте поднял с койки Малыша. Он осмотрел матросов мутными глазами и, придерживаясь руками за стену, стал пробираться к двери.

— Бьет море? — участливо спросил Быков.

— Болтает и болтает, — простонал Малыш. — Душу выворачивает!

— А ты бери пример с меня. — Оська назидательно поднял палец. — Утром я две тарелки борща навернул да каши с мясом. Все это хозяйство компотом залил. Попробуй… качни!

— Не могу. — Лицо Малыша страдальчески скривилось. — От одного запаха еды нехорошо становится.

— Пойдем, — поднялся Оська. — Я тебя накормлю.

— Давай, давай! — встал Быков.

— Не надо, — попятился Малыш.

— Так накормлю… забудешь о качке.

Оська ухватил Малыша за плечи и, припадая на короткую правую ногу, вытолкнул его из каюты. За ним поднялись и остальные.

Буря не затихала. Из непроглядной темени вырастала волна за волной и с глухим рокотом разбивалась об острый форштевень. По палубе с сердитым шипением металась черная вода, захлестывала ноги матросов, тащивших обмякшего, вялого Малыша в надстройку.

УДАР

Шторм затих лишь на третьи сутки. Жизнь на траулере быстро вошла в привычную колею. После вынужденного безделья рыбаки трудились на редкость слаженно. Обычная после шторма качка, хлещущая в шпигаты вода почти не мешали им.

Бассаргин не вмешивался в работы; когда на палубе все хорошо, незачем дергать людей окриками из рубки. Он молча наблюдал за ними из открытого окна, потом отошел к Ивану Кузьмичу, прокладывающему на карте курс “Ялты”.

— Пора бы нам определиться. — Бассаргин показал на топкую карандашную линию на карте. — Шли мы переменными курсами. Да и шторм сбил нас. Прокладка наверняка сейчас неточна.

— Хорошо бы определиться, — согласился Иван Кузьмич. — Только вторые сутки ни солнца, ни звезд не видно.

— Осень, — ответил капитан. — Можно и две недели не увидеть…

Оборвал его возглас с полубака:

— Воздух!

— Воздух! — подхватили на палубе. — Воздух!

Частый, захлебывающийся бой судового колокола смешался с голосами матросов, с надвигающимся басовым гудением самолетов.

Анциферов, широко размахивая негнущейся правой рукой, огромными скачками промчался по трапу на ходовой мостик, к пулемету.

— Расчехляй! — кричал он на бегу. — Шевелись!

Иван Кузьмич в два прыжка оказался у окна. Увидел быстро приближающиеся самолеты. Шли они низко, сливаясь с серым морем, потому и заметили их не сразу.

Бассаргин высунулся почти по пояс в окно и закричал:

— Занять места по боевому расписанию. Без суеты!

Матросы разбежались в разные стороны. Один лишь тралмейстер вскочил на крышку люка и что-то кричал в рубку, показывая на спущенный трал.

За “Ялтой” тянулись сотни метров стальных ваеров с тралом. Спущенная тяжелая снасть сковала судно, лишила его наиболее надежной защиты от самолетов — маневра.

Бассаргин побледнел. Выхода из положения не было. Даже обрубить ваера и бросить трал было поздно. Покачивающаяся на волнах “Ялта” была неподвижной мишенью для вражеских самолетов.

На ходовом мостике застучал пулемет. Звук его гулко, до боли в ушах, отдавался в рубке, заглушал голос капитана.

Крайний самолет отвалился от группы, с режущим уши воем спикировал на скованную тралом “Ялту” и промчался над ней. не сбросив бомб. Второй вышел точно на полубак, полоснул по палубе и надстройке пулеметной очередью.

— Вот оно что! — оживился Бассаргин, всматриваясь в пролетающий над траулером бомбардировщик. — Стервятники израсходовали бомбы. Пулеметами нас не потопить. Побалуются и уберутся восвояси.

Он вытащил из кармана папиросу и тут же отскочил от окна, прижался к стене — по палубе хлестнула струя пуль.

— Пройдите по судну. — Бассаргин обернулся к старшему помощнику. — Гоните всех в укрытия.

И, словно поторапливая старпома, снова яростно залился на ходовом мостике пулемет. Цепочка светящихся пуль понеслась навстречу снижающемуся самолету.

Сбегая по трапу, Иван Кузьмич видел, как самолет пикировал на “Ялту”. Вой его перешел в пронзительный визг, заглушил встречавший его с ходового мостика пулемет. Столбики дымков просекли палубу, ходовой мостик. Звонко цокнул и пули о стальные ступеньки трапа. На спасательном круге появился крохотный вялый огонек.

Иван Кузьмич проворно нырнул под трап и увидел выглядывающих из входа в машинное отделение кочегаров.

— В укрытие! — закричал он. — Кому говорю?

Кочегары смеялись, кричали что-то, показывая на небо.

Иван Кузьмич выглянул из-под трапа. Самолеты строились в пеленг, направлением на запад.

“Боятся израсходовать боезапас, — понял Иван Кузьмич. — В пути их могут перехватить наши”. И облегченно вздохнул:

— Пронесло!

Неожиданно в окно рубки высунулся вахтенный матрос.

— Старпома в рубку! — закричал он истошным голосом. — Старпо-ом!

— Что случилось? — вышел из-за надстройки Иван Кузьмич. — Чего кричишь?

— Капитана убило. — Матрос облизнул сухие серые губы и хрипло добавил: — Насмерть.

ПРОДОЛЖАТЬ ПОИСК

Бассаргин был еще жив. Полуприкрытые дрожащими веками глаза его неподвижно уставились в потолок рубки. Рядом с отброшенной в сторону правой рукой дымилась папироса с примятым зубами мундштуком.

Иван Кузьмич стоял смятенный, не замечая, как в рубку быстро набились люди. Вошел и Корней Савельич с тяжелой санитарной сумкой. Молча раздвинул он рыбаков, обступивших лежащего на решетчатой опалубке капитана, и опустился возле него на колено.

Бассаргин приоткрыл глаза и неестественно тонким голосом протянул:

— Планше-ет… в среднем ящике-е…

На последнем слоге в голосе его прорвалась звучная нота и тут же оборвалась, перешла в хрип.

Корней Савельич поднял вялую и странно тяжелую руку капитана. Долго прощупывал он запястье — искал пульс, потом бережно опустил руку Бассаргина на пол. Взгляд ею остановился на боцмане.

— Займитесь капитаном, — сказал, поднимаясь с колена, Корней Савельич. Затем он обернулся к Анциферову: — Становитесь на вахту. Мы со старшим помощником будем в радиорубке.

Задолго до вызова порта старпом и помполит втиснулись в тесную радиорубку. Оба посмотрели на свободное “капитанское” кресло и остались стоять.

Корней Савельич не выдержал тяжелой тишины радиорубки.

— Как “Сивуч”? — спросил он у Зои.

— Берет по полтонны в подъем, — ответила не оборачиваясь радистка. — Рыба неровная: треска, пикша, немного ерша-камбалы.

— Все же берут по полтонны, — вздохнул Иван Кузьмич. — Где они ловят?

— В квадрате сорок два—шестнадцать.

— К берегу жмутся, — неодобрительно заметил Корней Савельевич. — Рискуют.

— Не от хорошей жизни рискуют, — нахмурился Иван Кузьмич. — Видно, тоже… покатались на “колесах”.

— Запрашивали, что делать с ершом-камбалой… — Зоя оборвала фразу и подняла руку, требуя тишины. — Капитана вызывают.

— Стучи. — Иван Кузьмич с неожиданной решимостью опустился в “капитанское” кресло. — Стучи так…

Докладывая о гибели капитана, Иван Кузьмич внутренне порадовался, что связь на море поддерживается ключом, а не голосом. Волнение его прорывалось в сбивчивых фразах, в раздражающих паузах. Несколько раз Корней Савельич осторожно приходил на помощь: то нужное слово подскажет, то напомнит пропущенное. И оттого что за плечами стоял человек, переживающий каждое слово нелегкого доклада, Ивану Кузьмичу стало легче. Постепенно он овладел собой. Мысль стала точнее. Нашлись и нужные слова…

— Продолжайте поиск рыбы, — ответил порт. — Нападение самолетов в вашем квадрате было случайным. Не приближайтесь к берегу. Там опасность значительно серьезнее.

— Напоминаю, — диктовал радистке Иван Кузьмич, — продовольствия осталось дней на десять, горючего на четырнадцать.

— И я напоминаю вам, — ответил порт. — “Таймыр” мы больше не вызываем. Вы поняли меня? “Таймыр” не вызываем. Вы ведете поиск за двоих.

Продолжать поиск!.. Очень не хотелось Ивану Кузьмичу принимать командование траулером со значительно подтаявшими запасами продовольствия, топлива, пресной воды, В трюмах — чердаки без единой рыбки. Оборудованием “Ялты” и комплектованием команды занимался Бассаргин. Была бы воля Ивана Кузьмича, собрал бы он на судно одних поморов. Пускай даже и немолодых. Народ этот привычный к полярным плаваниям, умелые рыбаки… Да что думать о несбыточном? Сейчас следовало сделать все возможное, чтобы не уронить доброй славы удачливого и смелого промысловика. Какая слава? Нужна рыба. Эти два слова вытеснили все остальное. В голове Ивана Кузьмича уже складывался свой план поиска косяков трески, изменения в составе вахт…

ПЛАНШЕТ ПОКОЙНОГО КАПИТАНА

Хоронили Бассаргина поздней ночью.

Проводить капитана вышли все свободные от вахты матросы и командиры. На палубе было тихо. Лишь на полубаке с каждым размахом качки слышался легкий удар судового колокола. Мягкий, протяжный звон походил на похоронный.

В напряженной тишине излишне громко прозвучал голос Ивана Кузьмича:

— Флаг приспустить!

Короткое прощальное слово Корнея Савельича. Салют из трех винтовок коротко разорвал тьму, осветил пляшущие в воздухе снежинки, мрачные лица моряков.

Бассаргин скользнул по доске. За бортом мягко всплеснула волна, принимая навечно тело моряка.

Возвращаясь в надстройку, Иван Кузьмич вспомнил последние слова Бассаргина. Планшет! Святая святых промыслового капитана. Сам Иван Кузьмич хранил свой планшет, как величайшую ценность. Даже оказавшись не у дел, он три года берег карты Баренцева моря, на которых много лет отмечал наиболее уловистые подъемы, направления заходов траулера, хорошие концентрации рыбы и опасные для траления места: скалистое дно, обильные скопления губки, подобно наждаку протирающей прочную пеньковую сеть.

С трудом преодолевая тяжелое чувство, вошел Иван Кузьмич в каюту покойного капитана. Каждая мелочь здесь напоминала о Бассаргине, напоминала настолько живо, что казалось, сейчас он откинет полог койки и спросит:

— Как там… на вахте?

Иван Кузьмич открыл письменный стол, достал чужой планшет. Бережно развернул хорошо знакомую карту и стал всматриваться в отметки. Сделаны они были разноцветными карандашами, аккуратно, в расчете на долгую службу, а потому и разобраться в них было нетрудно.

Склонившись над планшетом, Иван Кузьмич не мог избавиться от растущего удивления. Почему капитан в последние минуты своей жизни вспомнил о планшете?

“Ялта” вела поиск в квадратах, остававшихся на планшетах капитанов чистыми. В районе, где сейчас находился траулер, никогда и никто не промышлял. Десятки лет рыбаки ловили на хорошо изученных, богатых рыбой банках. В здешние места промысловые суда не заходили. Разве шторм загонит!

Чисты были пройденные квадраты и на планшете покойного Бассаргина. Изломанной линией выделялся на них путь, пройденный “Ялтой” за минувшие дни. На местах неудачных тралений были выведены нули. Это было совершенно непонятно. Капитаны отмечали на планшетах уловистые места, хорошие подъемы. Никто еще никогда не отмечал “колеса”. Эта особенность планшета надолго заняла внимание Ивана Кузьмича.

Изучая планшет, он отвлекся от квадрата, где находилась сейчас “Ялта”. Не сразу заметил Иван Кузьмич, что на карте, помимо отметок уловистых и опасных для трала мест, были четким пунктиром выведены границы холодных и теплых течений в различные месяцы. Последний красный пунктир был на полях помечен: “По данным ПИНРО от 20 октября 1941 года”.

Совсем недавняя пометка, сделанная перед выходом на промысел, оказалась ключом, открывшим планы покойного капитана.

По последнему прогнозу холодная вода смещалась широким фронтом с северо-востока на юго-запад, теснила скопления рачков и мелкой рыбы. За ними отступала и хищная треска.

Бассаргин вел поиск расчетливо и терпеливо. Вычерчивая по морю крутые зигзаги, он постепенно продвигался на юго-восток, навстречу мигрирующей треске. Где-то неподалеку она рассеялась в поисках пищи. Этим и объяснялись слабенькие уловы в полтора-два центнера. Рано или поздно рыба найдет обильные кормом места, собьется в промысловый косяк…

Разбираясь в чужом планшете, Иван Кузьмич несколько раз вытирал пот с лица. Волнение его смешивалось с чувством, похожим на обиду. За долгие годы работы он, крупицу за крупицей, собирал опыт капитанов траулеров и их предшественников, промышлявших на легких суденышках. В этом отношении он был неизмеримо сильнее покойного Бассаргина, пришедшего в траловый флот лет пять назад. Но Иван Кузьмич уверенно ходил стежками, что протоптали другие промысловики. Ему удавалось выбирать из них лучшую, более удачливую. Но сейчас привычные для капитанов пути к рыбе закрыла война. И Бассаргин взял на себя трудную миссию первооткрывателя. Он не шарил вслепую по дну, полагаясь на случай и личное счастье. У него был точный расчет: перехватить треску, стремящуюся уйти от натиска холодной воды.

Иван Кузьмич взял переговорную трубку, соединяющую каюту капитана с ходовой рубкой. Вызвал вахтенного штурмана.

— Как последний подъем? — спросил он.

— Центнера два взяли, — ответил штурман. — Треска.

— Прилов какой?

— Несколько пинагоров, скатов, зубаток. Две сайды попало.

— Сайда? Хорошо! — оживился Иван Кузьмич. — Где сайда, там вода теплая. Будем ждать настоящую рыбу. А пока… проверьте желудки у трески.

Ответ штурмана развеял остатки сомнений в правоте покойного капитана. Еще сутки-другие — и появится рыба.

Немало подивились рыбаки, когда новый капитан вызвал вахту в четыре часа утра и приказал приступить к разделке улова в полной темноте.

Улов, сваленный между рабочим бортом и возвышающимися над палубой люками трюмов, обрабатывает обычно вахта из четырех человек. Один набрасывает пикой — недлинной палкой с укрепленным на конце стальным согнутым стержнем — треску на длинный рыбодел. Остальные трое разделывают ее, стоя на высоких деревянных решетках, чтобы гуляющая по палубе волна не захлестывала ноги. Крайний рыбак захватывает треску левой рукой за угол пасти и глаз, ударом тяжелого головоруба обезглавливает ее и отбрасывает соседям. Двое “шкерят” — потрошат рыбу, ребром ладони отделяя печень, и сбрасывают внутренности под стол.

Так было в мирное время, когда ночами палуба ярко освещалась прожекторами. Сейчас приходилось работать вслепую. Треску брали с палубы на ощупь и подавали на стол руками. Головорубщик напряженно ловил падающие на рыбу еле приметные отсветы синей лампочки. Шкерщики потрошили почти вслепую.

Медленно, очень медленно подвигалась обработка жалкого улова. Что же будет, когда “Ялта” попадет на косяк?

…Снежный заряд налетел неожиданно. Закружились, заплясали снежинки в воздухе, укрывая и без того еле приметную на столе рыбу. Движения матросов замедлились. В недобрую минуту появилась из люка седая от засохшей соли шапка засольщика Терентьева.

— Брак гоните! — кричал он, показывая выпотрошенную треску. — Чистый брак! Гляди-ка, что это за разрез? А здесь? Так дело не пойдет. Солить брак…

И тут усталость продрогших матросов перешла в злость, обрушилась на протестующего засольщика.

— Ты постой на нашем месте!

— Сознательный!

— У тебя люстра в трюме!

— Прикройся там, а то зубы простудишь!

— Не примут же такую рыбу, — не уступал Терентьев. — Гляди! Разрез в сторону пошел. По мясу. А кишка болтается…

Голос его потонул в гневных возгласах:

— Вались ты со своей кишкой!

— Указывать каждый может!

— Сгинь, дух соленый, а то запущу треской по шапке!

Иван Кузьмич не знал, кого поддержать в злом споре. Обе стороны были по-своему правы: и засольщик, требующий чистой обработки улова, и люди, шкерившие в темноте, в липнущем на лица и глаза мокром снеге. В их возмущении слышалась обида не столько на справедливые требования засольщика, сколько на свою беспомощность. Быть может, прервать обработку улова на время снежного заряда? Нет. Если сейчас остановить работы, так что же будет, когда пойдет настоящая рыба? Нельзя прерывать разделку улова ни при каких условиях. Пускай если не рыба в трюмах, так навыки у команды копятся.

Из поднятого трала пылили рыбу. Кроме трески, в сеть попало несколько зубаток.

— Зубатка! — Матрос со злостью швырнул в сторону крупную рыбу с пятнистой, как у пантеры, кожей.

Зубатку разделывают на пласт, прорезая мясо со спины до брюшка. Никто не хотел первым взяться за работу, требовавшую большой точности.

Желая хоть немного разрядить напряженную обстановку за рыбоделом, Иван Кузьмич распорядился отнести зубаток на камбуз. Попутно он приказал боцману выкрасить столешницы рыбоделов в белый цвет. Осветить палубу нельзя. Пускай хоть темная треска выделяется на рыбоделах.

НА КОСЯКЕ

“Ялта”, выписывая крутые зигзаги, медленно двигалась на юго-восток. Подъемы по-прежнему не радовали. Даже ночью вахта без особого напряжения справлялась с разделкой более чем скудного улова.

В свободное время рыбаки отсыпались, а то часами просиживали за домино. В салоне тянулась нескончаемая беседа о небывало крупных подъемах, удачливых рейсах. Так голодающие охотно ведут разговор о хлебе — мягком, душистом… и недоступном.

Оживленно становилось в салоне, когда там появлялся Корней Савельич с большим блокнотом, куда он записывал сводки Совинформбюро.

Вести с фронтов шли не радующие. Утешало рыбаков, что фронт за Мурманском держался прочно. Гитлеровцы больше и не пытались там наступать. Зато, даже по скупым сообщениям Совинформбюро, нетрудно было понять, с каким ожесточением продолжалась битва за Баренцево море. Любая весточка о ней вызывала горячие толки в салоне и на палубе. Ведь холодные волны, окружавшие “Ялту”, и были фронтом, полем боя.

Иван Кузьмич упорно не уходил из рубки. Он лично распоряжался спуском и подъемом трала. А когда выливали улов, капитан спускался на палубу и потрошил поднятую с глубины треску. В желудках трески появились мелкие рачки — капшак или черноглазка, как их называют рыбаки. Двигаться на холодный восток рачки не могли. В этом Ивана Кузьмича убеждал не только личный опыт, но и планшет покойного Бассаргина. Милях в сорока на восток путь траулера преграждала холодная вода. Следовательно, где-то поблизости капшак скопится, образует плотную массу. За ним и треска собьется в косяк.

К ночи трал поднял почти полтонны рыбы. Это уже был улов. Хоть и небольшой, но улов. Радость живо облетела траулер. Свободные от вахты рыбаки высыпали на палубу, ждали нового подъема.

Напряженную тишину разрядил возглас Фатьяныча:

— Рыба!

С палубы ему ответил сдержанный говор. Матросы словно боялись спугнуть рыбу.

А сверху, с невидимого в темноте открытого крыла ходовой рубки, подтверждая сорвавшийся у тралмейстера возглас, прозвучал голос капитана:

— Боцман! Поставить второй рыбодел.

Палуба ожила, зашумела.

Стол еще только закрепляли, а рыбаки уже пристраивали возле него решетчатые подножья, пробовали на ноготь лезвия ножей и ожесточенно правили их о жесткие проолифленные рукава роконов. Кто-то стучал рукояткой ножа по столешнице и радостно, во весь голос кричал:

— Рыбы! Рыбы!

Оборвал расшумевшихся рыбаков строгий окрик капитана:

— Базар на палубе! Базар!

В легких синеватых отсветах проворно скользили темные тени — вахта спускала трал. Ивану Кузьмичу хотелось не мешкая проверить: случайный это был подъем или же “Ялта”, по рыбацкому выражению, “оседлала косяк”?

Из негромкого шума возле рыбодела выделился глухой бас Корнея Савельича:

— Внимание, товарищи! Первая вахта объявляет себя ударной фронтовой вахтой и берет обязательство шкерить не менее чем по три рыбы с половиной в минуту на человека.

Ответом ему был дружный смех работающих за вторым столом. Удивили! Ударнички! Три рыбины в минуту! С половинкой! Новички и те шкерили по пять. А тут… фронтовики!

— Разрешите считать ваш смех ответом на вызов первой вахты? — спросил Корней Савельич.

Смех оборвался. Лишь сейчас рыбаки заметили, как медленны и неточны их движения. Три рыбы в минуту? Оскорбительная норма!

Выручил их голос капитана:

— Вира трал!

Первая вахта воткнула ножи в столешницу и, готовясь к подъему, заняла свои места у лебедки и траловых дуг.

На этот раз радость на палубе перешла в ликование. Улов был настоящий. Почти две тонны. И чистый. Одна треска. Теперь уже сомнений быть не могло: “Ялта” на косяке.

И, словно утверждая общую радость, капитан приказал:

— Боцман! Поставить третий рыбодел.

Рыбы на палубе было достаточно. Пора бы свернуть трал и обратить все силы на обработку улова. Так думала команда, но не капитан. Иван Кузьмич тралил сейчас очень недолго — всего по двадцать минут, хотя это и отрывало вахту от рыбодела, снижало выработку. Заваливать палубу рыбой не следовало. Прихватит ее морозцем, потом возись, оттаивай кипятком. В то же время надо было выяснить, насколько велик косяк?

К концу вахты Иван Кузьмич спустился в трюм. Осмотрел заполненные первой рыбой чердаки. Озабоченность его усилилась. На трех столах обработали трески меньше, чем делали при свете прожекторов на одном. Плохо. И вовсе грустно стало, когда Корней Савельич объявил, что первая вахта не выполнила обязательства.

В ответ прозвучал чей-то протяжный свист. И только. Ни смеха, ни шуток.

Час проходил за часом. Обработка улова в темноте явно не ладилась. И поторапливать матросов ни Иван Кузьмич, ни Корней Савельич не рисковали. Спешка не быстрота. Долго ли в темноте промахнуться, ударить тяжелым головорубом по руке или полоснуть ножом по пальцам?

За минувшие дни Иван Кузьмич успел присмотреться к первой вахте. Матросы сработались быстро. Малыш подавал рыбу. Оська отсекал у трески головы. Быков шкерил ровно, с выработанной десятилетиями автоматической точностью. Легко, без заметного напряжения работал и Марушко. Так было днем, при свете. Зато в темноте первая вахта быстро скатывалась на последнее место.

Иван Кузьмич оставил в рубке Анциферова, а сам спустился по отвесному трапу в сырой трюм.

Остановился он у желоба первой вахты. Перехватывая скользящую сверху выпотрошенную рыбу, капитан внимательно осматривал ее и отбрасывал засольщикам.

Спустя десять минут все, что делалось наверху, стало ясно. И все же Иван Кузьмич решил проверить свои наблюдения.

— Чей это разрез? — Он показал Терентьеву крупную треску.

— Быкова работа, — ответил засольщик и охотно пояснил: — Старик сперва прижмет рыбину к столешнице. Брюшко натянется. Острым ножом чуть провел — и порядок. Разрез как по ниточке. А вот работенка его напарника. Разрез волнистый. С краю кожа, можно считать, прорвана. Почему? Нож тупой. Вот и выработка у него новичковая. На две быковских рыбины он отвечает одной.

Иван Кузьмич вытер руки о висящую на гвозде мешковину и поднялся на палубу.

— Дай-ка нож, — подошел он к Марушко.

— Возьмите у Быкова, — ответил Марушко. — У него острее.

— Дай нож! — строго повторил капитан.

Он взял нож, провел пальцем по лезвию и сказал:

— Становись на рубку голов.

— Да я подточу сейчас нож… — начал было Марушко.

— Рубить будешь, — оборвал его капитан. — Баштан! Отдай ему головоруб. Становись шкерить.

На рубке голов за спину соседа не спрячешься. Стоило Марушко замешкаться, как Быков и Оська уже грохочут рукоятками ножей по столешницам, кричат:

— Рыбы! Рыбы!

Спустя два часа первая вахта поравнялась с третьей.

Под утро капитан остановил работы и отправил матросов отдыхать. Пускай люди выспятся, пока на палубе темно. Зато в светлое время все три вахты будут работать с полной нагрузкой.

РЫБА!

Задолго до рассвета Иван Кузьмич был в рубке. Людей следовало будить расчетливо. Нельзя было терять и пяти минут светлого времени. Но и для матроса, после изнурительной ночной вахты, дорога каждая минута отдыха.

Небо на востоке поблекло. Мелкие звезды тонули в нем, гасли. На горизонте еле приметно наметилась светлеющая полоса.

Пока матросы завтракали, забрезжил вялый полярный рассвет. Проваливаясь выше колен в рыбе и зябко поеживаясь со сна, пробирались рыбаки на свои рабочие места. На помощь к ним вышел третий штурман, два механика и свободные от вахты кочегары.

Даже в сером рассветном сумраке работа шла на редкость споро. Рыба за рыбой летела со столов в желоба, скользила в трюмы.

Над морем показался край темно-вишневого в сизой дымке солнца, когда Корней Савельич объявил:

— Стол командного состава опередил всех. — Он выждал, пока затих вызванный его словами гул на палубе, и добавил: — Делают на нем по восемь с четвертью рыбин в минуту на шкерщика.

Командиры торжествовали недолго. Умелые, но непривыкшие подолгу стоять у рыбодела, они не выдержали взятого сгоряча темпа. Вперед вырвалась вторая вахта, правда, с более скромными результатами — около восьми рыбин в минуту. Но и этот успех оказался недолговечным. Все чаще за столом первой вахты слышалось боевое:

— Рыбы! Рыбы!

И грохот рукоятками ножей по столешнице.

Марушко рубил с окаменевшим от напряжения лицом. Капли пота сбегали по лбу и щекам, покачивались на подбородке и, падая на промерзшую жесткую куртку, остывали на груди мутными льдинками.

Притих и Оська Баштан. Не до болтовни. Быков стоял на широко расставленных ногах, прочно, с неподвижным скуластым лицом, похожий на высеченного из камня божка. Лишь руки его большие, ловкие, выбрасывали через ровные промежутки времени треску за треской.

Из сизой дымки над горизонтом поднялось тяжелое оранжевое солнце. Бронзовые блики залили пологие гребни волн, траулер. Лица матросов словно покрылись крепким знойным загаром.

Вместе с солнцем появились и чайки. С гортанными криками носились они возле траулера, выхватывая из воды смытые с палубы вместе с отбросами кусочки лакомой тресковой печени.

На палубе первое утомление схлынуло. Ритм работ выровнялся, стал устойчив. Первая вахта медленно, но настойчиво тянула выработку вверх, довела ее до восьми с половиной рыбин в минуту, о чем рубка немедленно оповестила все столы.

Весь короткий день никто из рыбообработчиков не отошел от рыбоделов. Лишь когда стемнело совершенно, Иван Кузьмич приказал команде идти на обед.

— Прежде отдохнуть надобно, — негромко сказал Быков. Не выпуская из руки покрытый рыбьей слизью и кровью нож, он привалился спиной к рыбоделу.

— Прежде по сто грамм выпьете, — сказал Иван Кузьмич. — Заслужили сегодня.

Усталые матросы ополоснули руки под шлангом, бьющим забортной водой, и потянулись в салон. После шести часов непрерывной работы на морозе, в мокрых рукавицах отказаться от заслуженного угощения не могли даже люди, равнодушные к выпивке.

В салоне на длинных столах уже стояли расставленные поварихой кружки. Рядом с ними — тарелки с густым борщом.

Замысел Ивана Кузьмича удался полностью. Водка обожгла усталых и продрогших рыбаков. Выпили они и взялись за ложки.

Не все после позднего и сытного обеда добрались до своих кают. Были и такие, что заснули возле столов, на обитых кожей скамьях. Никто не обратил внимания на такое вопиющее нарушение порядка. Разве укладывался в строгие и разумные правила весь этот рейс? Возможно ли было сейчас придерживаться буквы устава?

Пока рыбаки отдыхали, у них появился могучий союзник. Высоко в небе зародилось длинное прозрачное облачко, излучающее слабый молочный свет. Еле приметные блики его выделялись в темноте на лобовой стене ходовой рубки, выгнутых скулах спасательных шлюпок, привязанных к вантам белых буях.

— Капитан! — крикнул с палубы одиноко маячивший там Фатьяныч. — Гляди-ка наверх. Заполыхает сейчас!..

Облачко, постепенно снижаясь, вырисовывалось на небе все четче. Оно уже походило на падающий столб с уширенными концами. Постепенно столб рос, превращался в наклонно нависшую над морем светящуюся спираль. Витки ее становились ярче. В глубине их появились нежные голубые оттенки.

Блики северного сияния искрились уже и на заиндевевших бортах и на ледовых наплывах, свисающих с кормы и полубака. На темном небе голубоватыми полосками выделялись ванты. А вершины мачт сияли, словно излучая фосфоресцирующий мягкий свет. К голубым тонам спирали примешивались новые, зеленые…

На “Ялте” не замечали красот северного сияния, тончайших голубых и зеленых переливов. Рыбаков радовало другое: треска виднее была на белых столешницах. Поток скользящей по желобам рыбы нарастал. Терентьев больше не выглядывал из трюма. Брака в обработке не было.

А трал в каждый заход поднимал верных полторы тонны. За двадцать минут траления! Приходилось все время напрягать силы. Стоит несколько замедлить темп, и возле рыбоделов образуется завал трески.

Цветение неба все усиливалось. Спокойное море полыхало мягкими зеленоватыми бликами, будто подсвеченное из глубины мириадами крохотных лампочек.

— Третья вахта сделала по пять с лишним рыбин в минуту! — объявил равнодушный к буйному цветению неба и моря Иван Кузьмич.

Палуба встретила его слова одобрительными возгласами. После минувшей ночи с ее изнурительным трудом и мизерными результатами это была победа. Большая победа!

— А как остальные? — кричали с палубы. — Всех назовите!

— Первая и вторая вахты вытянули меньше пяти на брата, — ответил капитан. — Командиры немного отстали… — Он заметил неловко переминающегося рядом с собой боцмана и недовольно спросил: — Что у тебя?

— Дело такое… — Матвеичев вздохнул и переступил с ноги на ногу. — Насчет продовольствия.

— Да что ты за душу тянешь? — вспылил Иван Кузьмич, уже понимая, о чем пойдет разговор. — Выкладывай, что у тебя.

— Хлеба осталось на шесть дней всего, — решился наконец боцман. — Жиров и сахару тоже… дней на восемь.

— Налегай на рыбку, — недовольно бросил Иван Кузьмич.

Уйти с богатого косяка с незаполненными трюмами? Даже мысли такой капитан не мог допустить!

— И так-то налегаем. — Боцман снова переступил с ноги на ногу. — Только без хлеба трещёчка не идет. Работенка наша… сами знаете.

— Сократи норму хлеба, — сухо приказал Иван Кузьмич и отвернулся к окну, показывая, что разговор окончен.

Матвеичев потеребил в руках шапку и вышел.

Иван Кузьмич стоял у окна и не видел ни палубы, ни моря. Гнев душил его. Бродили по морю. Скребли тралом голое дно… И людей кормили досыта. А теперь, когда с таким трудом оседлали косяк — и какой косяк! — продовольствие на исходе.

Капитан взглянул на часы. Подходило время радиосвязи с портом. Иван Кузьмич вызвал на вахту Анциферова, а сам прошел в радиорубку.

Доклад его был короток, даже сух. Зоя заметила состояние капитана и держалась деловито, по-служебному.

— Задачу вы выполнили, — ответил порт. — Проверьте, старательно проверьте косяк и, как только останется двухсуточный запас продовольствия, определитесь поточнее и возвращайтесь.

Иван Кузьмич вышел из радиорубки. Настроение было отвратительное. Уйти с такого косяка полузагруженным? После гибели капитана, каждодневного риска! Этого Иван Кузьмич даже представить себе не мог.

Промысловый азарт похож на болезнь. Он притупляет все чувства, кроме одного: больше взять из моря. Больше! Так получилось и с Иваном Кузьмичом. Стоило попасть ему в хорошую промысловую обстановку, и все помыслы его оказались настолько заняты уловом, что даже услышанное из порта: “Задачу вы выполнили” — было воспринято им как нечто второстепенное. Ни о чем ином, кроме улова, он думать не мог. Даже война, опасность оказались оттеснены куда-то в сторону.

Больше рыбы, больше! Несколько раз за сутки Иван Кузьмич спускался в трюмы, проверял, как прибавляется в чердаках треска. С лица его не сходило недовольное выражение. Не раз, глядя из рубки на неловкие движения матроса-новичка, он с трудом преодолевал знакомый зуд в руках. Взялся б сам за нож да показал, как разделывают треску старые поморы.

Но капитан ничего не мог изменить. Запасы продовольствия таяли. “Ялта” должна была вернуться в Мурманск загруженной наполовину. Позор!

При одной мысли об этом капитан темнел.

— Давай, ребята, давай! — гремел его голос. — Пока небо полыхает, старайтесь. Под утро погаснет наше освещение. Все отдохнете. Досыта!

Подогревать команду было незачем. Промысловый азарт охватил не только бывалых рыбаков, но и новичков, впервые стоявших у рыбодела.

Замолкнет капитан, и снова па палубе тишина. Слышен лишь мягкий звук головорубов да сочные шлепки падающей на желоба рыбы. Странные, зеленоватые с голубым отливом люди выстроились по трое за каждым столом и плавно, словно в ритме им одним слышной и понятной музыки, разделывали таких же странных, зеленых с черным, рыб.

ВЗРЫВ

Восьмые сутки удачного промысла были на исходе, когда Иван Кузьмич впервые позволил себе выспаться по-настоящему. Строго наказав вахтенному штурману разбудить его, если произойдет что-либо значительное, он прилег на диван.

Ему показалось, что он только заснул, когда дверь скрипнула.

Иван Кузьмич открыл глаза. На лбу его сбежались гневные морщины. В дверях стоял боцман. Мог бы найти другое время.

— В салон просят, — сказал Матвеичев.

— Меня? — приподнялся Иван Кузьмич. — Кто просит?

— Насчет хлеба.

Иван Кузьмич давно ждал этого неприятного объяснения и все же подготовиться к нему не успел.

— Обратись к помполиту, — буркнул он. — Пускай разберется…

— Корней Савельич там. Только без вас невозможно, — настаивал Матвеичев. — Никак.

Иван Кузьмич вошел в салон подтянутый, не по возрасту бодрый. Шестеро матросов сидели перед полными мисками. Возле каждого из них лежало по куску хлеба.

— Что у вас тут стряслось? — с нарочитой беспечностью спросил Иван Кузьмич.

— С хлебом жмут, — поднялся со скамьи Марушко. — Жмут так… спасу нет. Что ни день, пайку уменьшают. Сегодня к обеду дали по куску хлеба, и все.

— Я приказал рыбы не жалеть. — Иван Кузьмич обернулся к боцману.

— На одной рыбе не поработаешь, — заговорил пожилой кочегар. — Мы все отдаем палубе. Сил не жалеем. Но и нам отдайте что положено. И так-то измотались за неделю… Не люди стали.

— Всё? — сухо спросил Иван Кузьмич и обратился к стоящему в стороне Корнею Савельичу: — Вы объяснили команде наше положение?..

— По три раза на день объясняет, — перебил его Марушко. — Все разъяснил. Только разъяснениями брюхо не набьешь.

— И тем не менее, — сухо остановил его капитан, — до возвращения в порт придется работать на сокращенном пайке.

— Какая ж это работа? — проворчал кочегар. — И так-то ноги не держат. Шуруешь, шуруешь у топки. А потом нож в руки и айда на подвахту, шкерить.

— По шестнадцать часов не отходим от рыбодела, — подхватил Марушко.

— Вечером, на смене вахт, соберите общее собрание, — сказал Иван Кузьмич помполиту. — Пускай выскажутся не трое—четверо, а вся команда.

— Нам собрание не нужно! — закричал Марушко. — Мы хлеба хотим!

— Матросу положено восемьсот грамм на день, — настаивал кочегар. — Положите их на стол.

— Как вы разговариваете?! — одернул его Иван Кузьмич.

— Здесь не армия! — дерзко уставился на капитана Марушко. — На губу не посадишь!

— Надо будет — посажу, — жестко оборвал его капитан.

— Сажай! Сам-то поел досыта, побрился с одеколончиком, выспался. А мы щетиной обросли. Гляди. — И Марушко провел ладонью по небритой щеке.

— Я ем то же, что и все, — с трудом сдерживая готовый прорваться гнев, ответил Иван Кузьмич и подумал: “Вот чем ты перетянул людей на спою сторону!”

— Ничего! — Щучий рот Марушко растянулся в злой улыбке. — Вам не хватит за общим столом, так и в каюту принесут…

— Чего болтаешь? — неожиданно вмешалась повариха. — Зря тебя, паразита, из тюрьмы выпустили. Поспешили.

— Слыхали! — Марушко обернулся к выжидающе притихшим товарищам. — Горбатимся, калечимся круглые сутки. И нас еще попрекают!..

Оборвала его резкая трель судового звонка.

Все замерли.

— Тревога! — негромко произнес капитан. — По местам!

Тяжело дыша, пробежал он проход, рубку и выскочил на открытое крыло.

Над траулером кружили три самолета: большой и два поменьше. Солнце уже скрылось за горизонтом. Небо на востоке потемнело. В последних закатных лучах боевые машины казались красными. Не верилось даже, что на красных самолетах… враги.

И, словно отвечая на сомнения Ивана Кузьмича, крайняя машина отвалилась от строя. Слегка накренившись, она плавно разворачивалась на траулер.

В два прыжка Иван Кузьмич оказался в рубке. Не отрывая взгляда от самолета, он положил руку на холодную рукоятку машинного телеграфа.

В мертвой тишине рубки очень четко прозвучал шепот третьего штурмана:

— Торпедоносец.

Иван Кузьмич стиснул холодную рукоятку. Почему-то вспомнилась дымящаяся папироса рядом с белыми пальцами Бассаргина.

Самолет стремительно приближался. Вот он выровнялся. Лег на боевой курс. Капитан скорее угадал — по тому, как дернулся в воздухе самолет, — чем увидел, как от фюзеляжа отделилась торпеда.

— Лево руль! — крикнул он.

И рывком отвел от себя рукоятку машинного телеграфа.

Широкая черная стрелка скользнула по циферблату на “Самый полный”.

“Ялта” круто сворачивала направо. Слева на темном море появился пенистый бурун. Быстро приближался он к носу траулера.

Пальцы капитана стиснули оконный поручень: стиснули с такой силой, что концы их побелели.

Медленно, до жути медленно заворачивала “Ялта”. Казалось, что судно стоит на месте, слегка переваливаясь с боку на бок…

След торпеды показался у носа траулера. Мгновение! Секунда. Еще секунда. Бурун появился справа от носа.

Второй самолет круто снижался на “Ялту”,

“Истребитель!” — отметил про себя Иван Кузьмич и облегченно вздохнул.

Встречая врага, яростно залился над рубкой пулемет, заглушил рев пролетающей над судном машины.

Резко обожгло лежащую на поручне кисть левой руки. Иван Кузьмич отдернул ее, но взглянуть на рану не успел. У форштевня и левее рубки взметнулись высокие курчавые всплески. Бомбы!

И снова нарастает тугой басовый гул. Снова заходит самолет.

Страшной силы удар тряхнул траулер. Нос его подскочил высоко над морем и тут же зарылся в волну.

На палубе кричали:

— В машинное ударила!

— Тонет, тонет! Гляди, тоне-ет!

— Бей пожарную тревогу!

Иван Кузьмич оцепенел. Он ничего не мог понять. Кто тонет? Где пожар? И почему одни голоса звучат на палубе тревожно, почти отчаянно, а другие радостно?

Капитан не видел из рубки, как истребитель, сбросив бомбы, пронесся низко, почти над мачтами. И вдруг он вздрогнул, словно ударился о невидимое препятствие в воздухе и, потеряв и без того незначительную высоту, шлепнулся брюхом о воду; подскочил, ударился еще раз и еще и слился с темным морем. Остальные два самолета устремились на помощь к подбитой машине.

“Спешат спасти пилотов”, — понял Иван Кузьмич и посмотрел на залитую кровью кисть.

Внизу послышался характерный свист стравливаемого пара. Судно быстро теряло ход.

Иван Кузьмич подскочил к переговорной трубке, связывающей рубку с машинным отделением. Вытащил из блестящего медного раструба пробку. Дунул в него.

— Кочемасов слушает.

— Докладывай.

— Бомба ударила небольшая, весом примерно…

— Куда ударила? — перебил капитан. — Какие повреждения?

— Бомба пробила подзор и разорвалась на фундаменте машины.

— Короче.

— Я не стану перечислять повреждения. Их много…

— Не надо, — снова перебил капитан. — Проверьте и доложите; можно исправить машину в море, самостоятельно?

— Нечего и проверять, — ответил старший механик. — Машина разбита. Люди тушат пожар.

— Ясно. — Лишь сейчас Иван Кузьмич заметил стелющийся по палубе дым и закрыл медной пробкой раструб переговорной трубки.

Он увидел в дверях запыхавшегося, красного Корнея Савельича с потертой кожаной сумкой с красным крестом в вытертом белом круге.

— Некогда мне, некогда! — отмахнулся здоровой рукой капитан. — Судно горит! — и выбежал из рубки.

КАТАСТРОФА

Корней Савельич нагнал капитана на открытом переходе, ведущем из надстройки в радиорубку. Протесты Ивана Кузьмича, даже его гнев, не действовали на старого фельдшера. Корней Савельич повидал на своем веку всяких пациентов. И, когда капитан попробовал высвободить раненую кисть из его рук, он грубовато прикрикнул.

— Я спешу больше вас. Может, меня раненые ждут.

Иван Кузьмич стиснул зубы и притих.

В густеющих сумерках с перехода невозможно было разобраться в том, что происходит на палубе. Прежде всего бросилась в глаза черная пробоина над машинным отделением. Из нее вырывался дрожащий столб теплого воздуха. Матросы окатывали из шлангов радиорубку и прилегающие к машинному отделению стены надстройки. Взрыв свалил дымовую трубу, и она закрыла проход на корму.

— Эй! Кто там на корме? — не выдержал Иван Кузьмич. — Руби бакштаги! Трубу за борт!

Возле трубы появились два матроса. Послышались удары, лязг металла о металл.

Из дыма неожиданно вынырнул Анциферов. Легко взбежал он на переход. Протирая тыльной стороной кисти красные слезящиеся глаза, всмотрелся в сторону кормы.

— Кончай поливать радиорубку! — закричал он. — Навались на трубу, пока никого не придавило.

Взгляд его задержался на подвешенной руке Ивана Кузьмича, приметил розовые пятна крови, просачивающейся сквозь марлю.

— В котельную огонь не прорвался, — сообщил он, успокаивая раненого капитана. — В машинном пламя сбили.

— Сбили! — ворчливо повторил Иван Кузьмич. — А дым? Хоть лопатой отгребай.

— Маскировка! — с невольно прорвавшейся гордостью ответил Анциферов. — Дымовые шашки у меня всегда были наготове. Для имитации пожара. Как ударила бомба, вахтенный механик сразу запалил их. Чтоб остальные два, — он кивнул вслед удалявшимся самолетам, — нам не добавили.

Лишь сейчас Иван Кузьмич заметил, что дым действительно какой-то не очень едкий.

— На помпе! — закричал Анциферов. — Качай, качай! Рано загорать! — и так же неожиданно скатился по трапу, пропал в дыму.

С протяжным гулом рухнула в воду дымовая труба. Лицо Ивана Кузьмича исказилось. Все летит к чертям! Машина разбита. Замерли грузовые стрелы, руль, лебедка, брашпиль. Стынут трубы паропровода. Омертвела “Ялта”.

— Рука саднит. — Корней Савельич заметил, как изменилось лицо капитана. — Это от холода. Надо бы поглядеть, что в салоне?

— Ступай погляди, — буркнул Иван Кузьмич, разгадавший нехитрую уловку Корнея Савельича. — Мое место здесь…

Перебил его истошный выкрик снизу:

— Вахрушева ранило… В голову!

Корней Савельич подхватил санитарную сумку и неловкой рысцой затрусил на голос.

Иван Кузьмич остался на переходе один. В распоряжения Анциферова вмешиваться не следовало. Командовать двоим нельзя. Это приведет лишь к бестолковщине, к сумятице. И уйти нельзя. Лучше, когда команда видит капитана, пускай даже раненого, но уверенного и спокойного, на месте.

— Иван Кузьмич! — подошла Зоя. — Перед самым налетом я приняла сообщение, что в нашем квадрате укрылся поврежденный торпедными катерами вражеский рейдер.

— Запроси точнее… — Иван Кузьмич беспокойно всмотрелся в лицо радистки. — Ты что?..

— Рация разбита, — тихо ответила Зоя и с трудом добавила: — Аварийная тоже.

Из машинного отделения волоком вытащили кого-то и принялись срывать с него тлеющую одежду.

— Корнея Савельича! — закричали на палубе. — Корнея Савельича к машинному!

Иван Кузьмич почувствовал, что боль в руке усилилась. Придерживая раненую кисть здоровой рукой, он спустился в салон.

— Что делать-то будем! — встретила его бледная Глаша. — Машина разбита. Пара-то не будет. Света-то не будет. Померзнем все. Ни сготовить людям, ни чайку согреть…

— Запричитала! — с досадой перебил ее Иван Кузьмич. — А еще поморка!

— Да я — то…

— Вызови боцмана.

Матвеичев вбежал в салон с закопченным лицом, в опаленной брезентовой куртке. Брови и усы его закурчавились от жара, порыжели.

— Наладь-ка в салоне камелек, — приказал капитан. — Да по-быстрому. Покамест народ работает. Трубу выведи в иллюминатор. Выход обложи асбестом. Чтобы новый пожар не устроить.

Иван Кузьмич проводил боцмана до дверей и обернулся к горестно слушавшей поварихе.

— На камельке ты и рыбки поджаришь и чайку вскипятишь. Да и люди согреются тут после вахты.

— Какая уж теперь вахта! — протянула Глаша.

— Покамест в порт не придем, каждый будет нести вахту, — недовольно остановил ее капитан. — Поняла?

Ответить повариха не успела. Дверь широко распахнулась. Вошел Корней Савельич. За ним боком протиснулся в дверь матрос с тюфяками. Осторожно внесли двух раненых и обожженного кочегара. Последним вошел в салон третий штурман. Он бережно, как ребенка, нес неестественно толстую, забинтованную руку.

— Из перебитого паропровода, — виновато улыбаясь, сказал он капитану. — Сам не заметил, как набежал.

— Стели два тюфяка на полу, — распоряжался Корней Савельич. — Клади людей.

— А если на скамьях? — спросил помогавший ему матрос.

— Узки скамьи, — ответил Корней Савельич. — На полу спокойнее будет.

И придержал дверь, пропуская еще двух матросов с тюфяками.

— Куда их столько? — Иван Кузьмич кивком показал на груду тюфяков.

— В каютах, под полубаком, уже иней на иллюминаторах, — ответил Корней Савельич. — Придется людям располагаться здесь. По очереди, что ли. Да и… — он понизил голос, чтобы слышал его один капитан, — не весело сейчас забиваться по каютам. На людях легче.

— Пожалуй, — согласился Иван Кузьмич.

Освещенный двумя свечами салон казался тесным, и работающие в нем люди — неповоротливыми. Они все время что-то теряли, искали, мешали друг другу.

— Зажги еще свечу, — сказал Корней Савельич Глаше.

— Третью?

— Да.

— Ой, беда, беда! — Повариха растерянно оглянулась. — Не знаю, куда свечи-то сунула. Вот дура-то я беспамятная!

— Найди и зажги, — строго повторил Корней Савельич.

Глаша скрылась в темном камбузе, отделенном от салона легкой дощатой перегородкой. Загремела посуда. Послышались вздохи, жалобное причитание.

Третьей свечи Глаша так и не зажгла. В приметы она, конечно, не верила. Но на всякий случай… Зачем испытывать судьбу? В такое время!

ПОСЛЕ ВЗРЫВА

Темень укрыла подбитую “Ялту”. Прижатая тяжелой свинцово-сизой тучей, светлая полоска над горизонтом тускнела. О работах на палубе нечего было и думать. Только ручные помпы однообразно чавкали, откачивая воду из машинного отделения. Нарушали мертвую тишину шаги вахтенных да мерный всплеск волн у бортов.

Шумно было лишь в машинном отделении. Огромное помещение освещала горящая на стальных переходах промасленная пакля. Багровые отсветы метались по потолку, вспыхивали на истертых ногами до блеска металлических трапах, отражались в прибывающей воде. Едкий запах горелого масла и щелочи от разряженных огнетушителей щипал глаза и горло, мешал дышать.

Матросы, стоя по колено в ледяной воде, загоняли деревянные пробки в мелкие пробоины. Второй механик с Пашей и Оськой силились ввести заостренный конец кола в большую пробоину. Тугая струя била из нее с огромной силой, отбрасывала кол в сторону.

— Дай-ка я вперед стану.

Оська поменялся местами с механиком, встал первым и, жмурясь от бьющих в лицо брызг, подвел острие кола по борту к краю пробоины.

— Товсь! — Он набрал полную грудь воздуха и хрипло крикнул: — Р-разом!

Три сильных тела навалились на кол. Острый конец его врезался в край тугой струи, сплющил ее, раздавил на десятки плоских, плотных струек.

— Еще, еще! — Оська напрягся так, что в пояснице хрустнуло. — Чуто-ок!

Скользя сапогами по металлическому настилу, Оська всем телом навалился на кол. Мелкие струйки били в плечи, грудь, секли разгоряченное лицо, слепили…

Позади глухо бухнула кувалда. Оська не слышал удара, а почувствовал его грудью, руками, всем телом, словно сросшимся с мокрым колом.

— Смелее бей! — прохрипел он.

Еще удар, отдавшийся по всему телу. Еще. Кол входил в пробоину все глубже. Рваные края ее срезались в древесину, отдирая мелкие щепки и вьющуюся стружку.

Кол плотно сидел в пробоине. Оставалось закрепить его и законопатить последние щели.

Оська выпрямился. В груди ныло от тяжких ударов кола. Сердце стучало часто и сильно. Мощные толчки его отдавались в голове тягучим, непрерывным трезвоном.

Рядом матросы крепили пластырь из тюфяка, закрывавший несколько мелких пробоин. Прижали его снаружи дощатым щитом. Между ним и стальной опорой перехода забили толстую доску, намертво прихватившую пластырь.

— Пробоины выше ватерлинии заделаем завтра, — послышался голос старшего механика Кочемасова. — А сейчас… всем, кроме вахтенных, обсушиться, отдохнуть. Вторая вахта остается в машинном. Следите за пробоинами, швами обшивки. Чуть увидите протечку — будите меня. Случится что посерьезнее — бейте водяную тревогу.

Оська тронул Пашу за плечо и сказал:

— Пошли.

Они с трудом втиснулись в переполненный салон и стали в недоумении.

Как и предвидел Корней Савельич, в салоне, освещенном робкими огоньками двух свечей, сбилась почти вся команда. Многие матросы были мокры. Но пробираться в темноте по палубе, а затем искать ощупью одежду и переодеваться в каюте не было сил. И они жались к камельку, излучающему тепло; сбивались вокруг него все плотнее.

Чад от жарящейся на сковородке рыбы смешался с едким дымом махорки, тяжелым запахом спецодежды и рыбацких сапог. Зато было тепло. Тепло и тесно. Невообразимо тесно. Салон походил на бесплацкартный вагон, где никто толком не поймет, как расположиться на ночь.

Иван Кузьмич стоял у дверей, не зная, как держаться в чадном, переполненном людьми салоне. Хотелось ободрить матросов, поощрить отличившихся…

— Пропусти, — шепнули рядом. — Капитан!

— Проходите, Иван Кузьмич, — обернулся к нему боцман. — Проходите в капитанскую каюту.

Матвеичев улыбнулся и черной от копоти рукой показал на стол в глубине салона. Обычно там сидел капитан и командный состав траулера. За столом на скамье виднелся скатанный тюфяк.

— Правильно сделал, — одобрил боцмана Иван Кузьмич. — Спать будем по очереди с первым помощником.

— Некогда спать, — ответил сидевший возле раненых Корней Савельич. — Тут зазевайся немного и кто-нибудь свалится на них или наступит.

— Будете спать, — твердо сказал Иван Кузьмич. — Не захотите по-хорошему — прикажу. Отдых входит в круг обязанностей моряка.

— Есть, — хмуро буркнул помполит, рассудив, что командир должен показывать подчиненным пример дисциплинированности.

Иван Кузьмич пробрался на привычное место за столом и стал наводить порядок. Прежде всего он установил очередь на отдых. Для женщин выделил отдельный уголок — камбуз.

Одно только оказалось выше его сил — темнота. Со всех сторон слышались голоса, призывающие к осторожности. Но толчея в салоне не уменьшалась. Стоило одному направиться к двери, как толчки, передаваясь от соседа к соседу, волной шли во все концы помещения.

Анциферов вызвал из салона двух крепких матросов. Втроем они спустили из радиорубки тяжелый аккумулятор. От него провели три маленькие лампочки. Первую повесили у камелька- поварихе, вторую возле раненых и последнюю над столом командного состава.

Со светом в салоне сразу стало просторнее. Будто стены раздвинулись. Матросы устраивались на ночь: на скамьях, на полу, даже на столах. Были и такие, что заснули сидя. Усталость оказалась сильнее тревоги, неизвестности. Скоро все притихло. Слышалось лишь шипение сковородки на камельке.

Последним заснул Анциферов. Перед тем как лечь, он, осторожно ступая между плотно сбившимися на полу телами матросов, погасил две лампочки (энергию аккумулятора следовало беречь). Одну лампочку — возле камелька — пришлось оставить. Глаше надо было нажарить за ночь рыбы на всю команду. Какие-то крохи света падали от лампочки и на раненых, на дежурившую возле них Зою. Остальным свет был не нужен.

АКТИВНЫЙ ВАРИАНТ

— Итак… — Иван Кузьмич осмотрел собравшихся в его каюте командиров. Все сидели в шинелях и шапках, а Корней Савельич даже в унтах. — Информации мы заслушали не-радующие. Машина вышла из строя. Рация повреждена. С продовольствием плохо. Придется жарить треску.

— На камельке? — покачал головой Анциферов. — На сорок четыре человека!

— Сколько же у нас осталось хлеба? — спросил старший механик Кочемасов.

— На двое суток, — ответил капитан. — Что делать дальше? Давайте решать. У кого есть соображения на этот счет?

— В нашем положении возможны два варианта, — поднялся Анциферов, — пассивный — ждать спасения на судне и активный — посадить команду на шлюпки и добираться до берега.

— Двести миль? — Корней Савельич приподнял мохнатые брови. — На веслах?

— Это добрых пять суток, — вставил Кочемасов.

— А ветер-то с востока, — значительно напомнил Корней Савельич.

— Не ветер, — поправил Анциферов, — ветерок.

— Вполне достаточный, чтобы затруднить движение на веслах, — сказал Кочемасов. — А за пять суток полярная погода может измениться. Ветер разгуляется или завьюжит.

— Не забывайте, что у нас раненые и обожженный, — напомнил Корней Савельич. — Для них холод и вода — верная гибель.

— Что же вы предлагаете? — резко спросил Анциферов. — Качаться на волнах, пока нас не расстреляют с воздуха либо с моря?

— С воздуха либо с моря нас могут расстрелять и на шлюпках, — спокойно возразил Кочемасов. — Особенно ближе к берегу.

— В таком случае позвольте напомнить вам одну неприятную особенность дрейфа, — сказал Анциферов. — В нашем квадрате укрылся поврежденный вражеский рейдер. Встреча с ним… сами понимаете…

— Разрешите, Иван Кузьмич? — поднялся Корней Савельич. — Я не могу согласиться, товарищ Анциферов, с вашим пониманием активного и пассивного поведения на аварийном судне. Не могу-с!

— Читайте уставы, — пожал плечами Анциферов.

— Некогда-с! — отрезал Корней Савельич. — И незачем. Никакие уставы и наставления не предусматривают ни нашего рейса, ни нашего положения. А потому, я полагаю, что уход с траулера нельзя считать активными действиями. Плавучесть у судна надежная…

— Вполне, — подтвердил с места Кочемасов.

— …Где мы находимся, в порту знают. К нам придут. Не могут не прийти.

— Успокаивает, — громко шепнул кто-то за его спиной.

— Мы должны позаботиться не только о жизни экипажа, — настойчиво продолжал Корней Савельич, — но и сберечь почти сто пятьдесят тонн трески в трюмах.

— И выполнить нашу основную задачу, — добавил капитан, — обследовать уловистость найденного желоба.

— Не двигаясь с места? — спросил Анциферов.

— Судно стоит, но косяк-то движется, — сказал капитан. — Вот только… как проверять уловистость? Не имея хода, тралить не будешь.

— Придется вспомнить старину, Иван Кузьмич, — обернулся к нему Корней Савельич. — Ловить на поддев.

— Глубина здесь свыше ста метров, — напомнил Анциферов.

— Сто тридцать, — уточнил Иван Кузьмич.

— Оборудуем маленький ярусок, — не уступал Корней Савельич. — Мы не промышлять собираемся. Нам лишь бы проследить: движется косяк по дну или нет. — Корней Савельич помолчал, ожидая поддержки, и продолжал убежденно, жестко: — Мы должны не только искать спасение, но и выполнить приказ. Сдается мне, что мы нашли новый район промысла, удаленный от активных военных действий. Уйти из него, не разведав точно…

— Все это верно. — Иван Кузьмич, не скрывая удивления, посмотрел на Корнея Савельича. — Где мы возьмем крючки? На ярус!

— Найдем.

— Где найдем?

— Есть у нас любители ловить глупышей на удочку, — ответил Корней Савельич. — По военному времени и глупыш сходит за утку. С мясом-то в Мурманске… сами знаете. — Он помолчал, ожидая возражений, и, уже чувствуя победу, спокойно закончил: — Маленький ярусок оборудуем.

— У двоих кочегаров есть крючки, — поддержал его Кочемасов.

— Хорошо! — подхватил Корней Савельич.

— Матвеичев собирался подкормить семью глупышатиной, — сказал Иван Кузьмич. — Стало быть, и он запасся крючками.

— Ярус ярусом, — продолжал Корней Савельич уже как о решенном. — Следует еще подумать: куда поместить раненых? Держать их в грязном салоне…

— Это уже другой вопрос, — остановил его капитан. — Не будем разбрасываться.

— Припять меры для размещения раненых надо немедленно, — настаивал Корней Савельич. — Сейчас же. В салоне смрад, чад. Дышать нечем.

— Сделаем. — Иван Кузьмич поднялся. — Решение такое: остаемся на судне. Мы давно не определялись. Работая с тралом, на курсе не удержишься. Местонахождение “Ялты” отмечено на карте наверняка с серьезным отклонением. Следовательно, и косяк нанесен на нее не точно. Придется ловить солнце или звезды, чтобы определиться и уточнить место дрейфа на планшете. Сейчас это для нас самое главное. Бездействовать в ожидании солнца либо звезд мы не станем. Наладим контрольный лов на ярус. Боцман оборудует помещение для раненых. Полагаю, что наиболее удобной для изолятора будет моя каюта. Старший механик! На вашей ответственности наблюдение за плавучестью судна. Анциферова я назначаю старшим помощником. Попрошу вас организовать наблюдение за морем и воздухом. И напомните вахтенным: теперь мы ищем на море и в воздухе не только врагов, но и друзей — спасение.

НА ПАЛУБЕ

Странно выглядела “Ялта” после взрыва, пожара: без трубы, с закопченными шлюпками и простроченной пулеметной очередью лобовой стеной рубки. Мрачно чернела пробоина над машинным отделением. В узком проходе между надстройкой и бортом вились шланги, валялись разряженные огнетушители, чья-то затоптанная стеганка. Сваленную у рабочего борта треску силой взрыва сдвинуло, и она вытянулась косой в сторону полубака. Отдельные рыбины разлетелись в стороны, примерзли к палубе.

Матросы разбились на кучки. Возле опрокинутого рыбодела громко ораторствовал неунывающий Оська:

— …А мы знаем, что для нас хорошо и что плохо? — Он недоумевающе приподнял плечи и осмотрел своих слушателей. — Я, лично, не знаю. На этом месте нам подпортили машину. Что я вам могу сказать за это? А может быть, в двух—трех милях отсюда нас поймала бы подводная лодка. И влепила бы нам в борт хорошенькую торпеду. Могло быть и так.

— Брось заливать! — Марушко цыркнул за борт длинным плевком. — Хвастался! Я счастливый! А бомбочку вмазали нам. Аккуратно вмазали.

— Хвастался? Я? — Голубые глазки Оськи изобразили самое искреннее изумление.

— А бомба? — наседал на него Марушко. — Тоже счастье?

— Что бомба? — невозмутимо ответил Оська. — Бомба дура. Упала не туда, куда надо. И все-таки она не потопила нас?

— У тебя все хорошо, — криво усмехнулся Марушко. — А машина? Разбита. Грелки остыли. Света нет. Да еще и жрать нечего. Что ты на это скажешь?

— Что я скажу?.. — Оська задумался. — Люблю разнообразие.

Он увидел возле себя Ивана Кузьмича и замолк. Притихли и остальные, выжидающе посматривая на капитана.

— Сколько у нас наблюдателей на палубе! Опасность давно миновала, а мы все наблюдаем.

Иван Кузьмич всмотрелся в матросов. Поникли ребята. Осунулись за минувшие дни. Один Оська почти не изменился. Только на похудевшем лице его, поросшем редкой золотистой щетинкой, еще больше выделялись безмятежные голубые глазки да крупнее, ярче стали рыжие веснушки.

Иван Кузьмич поправил подвешенную на марлевой косынке руку и сменил шутливый тон на серьезный:

— Старшина второй вахты! Соберите своих людей. Заканчивайте разделку улова.

И неторопливой походкой, будто ничего особенного на судне не произошло, направился дальше.

Жизнь на омертвевшем траулере налаживалась. За рыбоделом шкерили треску. Малыш отбивал ломом примерзшую к палубе рыбу. Боцман вытащил из кладовой железную бочку и мастерил из нее печку для капитанской каюты. По-прежнему ровно чавкала помпа, освобождая машинное отделение от воды. Иван Кузьмич остановился возле него. Почему так затянулась откачка? Надо бы спуститься вниз, самому посмотреть, как заделали пробоины. Иван Кузьмич поморщился, не столько от боли в кисти, сколько от обиды на свою беспомощность.

Капитан не спеша обошел траулер. Пока он осмотрелся, сделал нужные распоряжения, Быков с Оськой оборудовали крохотный — метров на тридцать — ярусок. Когда-то рыбаки, промышлявшие на шняках, дорах и елах, ставили яруса на несколько сотен саженей. Сейчас норвежские боты увеличили длину снасти до мили и больше. Ярусок “Ялты” походил на обычный перемет, каким ловят на небольших реках.

В первый подъем попало восемь штук трески. На нескольких крючках наживки не оказалось: возможно, добыча сорвалась, пока поднимали снасть с глубины?

Быков принялся потрошить улов, посматривая издали, как Оська наживляет крючки яруса. Внимательно проверив содержимое тресковых желудков, он вытер нож и поднялся к Ивану Кузьмичу.

Капитан сидел за столом в шапке и меховых сапогах. На плечах у него был наброшен альпак из цигейки.

— Треска ровная, говоришь? — спросил он, выслушав короткий доклад Быкова. — Кормится по-прежнему капшаком?

— Капшаком, — подтвердил Быков.

— Как наполнены желудки?

— Можно сказать… набиты.

— А печень?

— Покрупнее стала.

— Хорошо! — одобрил Иван Кузьмич.

Неловко действуя одной рукой, он раскрыл судовой журнал и записал:

“Треска продолжает двигаться под дрейфующим траулером. Кормовая база — капшак. Концентрация, судя по увеличивающемуся весу печени, устойчива”.

Иван Кузьмич отложил журнал и достал из ящика промысловый планшет.

Быков почтительно следил за тем, как капитан делал пометки на карте. Старый рыбак знал, что такое промысловый планшет. И оттого, что капитан занес на карту принесенные им сведения, крохотный ярусок сразу приобрел в глазах Быкова большое значение.

— Продолжай проверку, — напутствовал его Иван Кузьмич. — За желудком и печенью следи особенно внимательно. Сытая рыба не спешит, движется еле-еле. Кормится. Голодная треска мигрирует либо в поисках корма, либо к нерестилищам. Сегодня она здесь, а завтра… ищи ее. Посматривай, чтобы крючки при спуске не путались. Небось забыл уже, как ярусом-то ловят?

— Я этим делом с зуйков занимался, — с достоинством ответил Быков. — Три года только и знал, что крючки наживлять.

— И по загривку доставалось? — невольно улыбнулся Иван Кузьмич.

— Нельзя без этого, — по-прежнему серьезно ответил Быков. — Ученье.

Недолгая беседа с Быковым несколько успокоила капитана. Но стоило ему выйти из надстройки, и непрочное спокойствие сразу развеялось.

Увиденное на палубе не радовало. Приборку сделали наспех. Под увязанным по-походному вдоль борта тралом виднелись осколки битых кухтылей — стеклянных поплавков, поддерживающих на плаву верх тралового мешка. Старший механик со своими людьми заделывал брезентом пробоину над машинным отделением. Обработка улова шла вяло.

— Рыба замерзла, — доложил старшина второй вахты. — Кипятку нет. Отогревать ее нечем. Вот копаемся: вытаскиваем с-под низу рыбку, какая еще не совсем промерзла. Не работа… Морока!

Иван Кузьмич представил себе, как солят треску в трюме, почти в полной темноте. Там сейчас больше напортят, чем насолят.

— Ладно! — Он с деланной беспечностью махнул рукой. — Оставим эту рыбку для камбуза.

И тут же прикинул на глаз: “рыбки” оставалось на палубе не меньше пяти тонн.

ПОСЛЕДНИЙ РЕЗЕРВ

С утра на море опустился плотный туман. В двух шагах трудно было разглядеть человека. Помощь могла пройти в нескольких десятках метров и не заметить бедствующего траулера. Палубные работы в тумане пришлось значительно сократить. Зато посты наблюдения были удвоены.

Начиная с первого удачного подъема людей на палубе “Ялты” постоянно не хватало. За рыбоделы ставили всех, кто был свободен от своих прямых обязанностей. Но стоило омертветь машине, и матросов оказалось слишком много. Чем занять их?

Стремительно сокращающийся полярный день удавалось заполнить без особого труда. Но уже к обеду траулер тонул в непроглядной тьме. Команда скучивалась в салоне. И тогда появлялся новый враг — неизвестность. Удастся ли тем, кто придет на помощь “Ялте”, за короткий серый день найти дрейфующий траулер? Что делается на фронтах? Целы ли семьи в Мурманске?.. Думы об этом не оставляли людей весь бесконечно долгий вечер.

Хуже всего, что единственную действительно неотложную работу так и не удавалось выполнить. Сперва небо заволокло тучами, а теперь туман не давал определить местонахождение траулера.

Лишь на третью ночь дрейфа облака расступились. В неширокую полосу проглянули неяркие северные звезды.

Вахтенный бросился будить старшего штурмана.

Не прошло и трех минут, как Анциферов с секстаном поднялся на ходовой мостик.

Пока он готовился произвести нужные наблюдения, тучи сомкнулись. Несколько позже на западе очистился клочок ясного неба. Но и он продержался недолго. Мутная пленка затянула его, а потом и вовсе закрыла.

Остаток ночи Анциферов терпеливо мерз в холодной рубке, с опушенными инеем машинным телеграфом, компасом и штурвалом. Надежда сменялась разочарованием и снова надеждой… Под утро спять поднялся туман. Продрогший до костей, спустился старший помощник в салон, желая избежать лишь одного — вопроса капитана: “Определился?”

Капитана в салоне не было. Его вызвал Корней Савельич.

В холодной каюте помполита, на столе, Иван Кузьмич увидел две эмалированные ванночки — одну с инструментами и вторую с шариками из марли и ваты.

— Опять! — поморщился Иван Кузьмич.

— Вы боитесь перевязки, как школьник зубного врача, — укоризненно заметил Корней Савельич.

Последние дни оказались для Ивана Кузьмича тяжелым испытанием. Приходилось напрягать всю выдержку, волю, чтобы скрыть от подчиненных свое нервное и физическое состояние. Весь день он был на глазах у людей. А тут еще Корней Савельич со своими заботами.

— Не вовремя вы затеяли все это, — недовольно заметил капитан. — Весь день я на ногах…

— Напрасно, — перебил его задетый словом “затеяли” Корней Савельич. — Надо больше доверять людям. Тогда незачем будет одному подменять всех.

— Я не нуждаюсь в советах, — остановил его капитан.

— Вы вмешиваетесь в распоряжения старшего механика, — продолжал Корней Савельич, не обращая внимания на недовольство капитана. — Сами ставите вахты…

— Когда вы станете капитаном — будете держаться по-своему, — перебил его Иван Кузьмич. — А пока прошу не делать мне замечаний.

— Вы капитан. Можете приказывать на судне любому! — повысил голос и Корней Савельич. — Но, когда человек ранен, не ваше слово решающее, а мое. Будь вы хоть трижды капитаном, а мои предписания потрудитесь выполнять. Садитесь.

— Что у вас за тон? — возмутился Иван Кузьмич. — Что за тон?

— С больными я разговариваю так, как они заслуживают. Три дня вы не даете мне обработать вашу рану. Чего вас после бомбежки понесло с раздробленной кистью на переход? Оттого, что вы там постояли, ничего на судне не изменилось…

— Замолчите!

— Не замолчу! — загремел Корней Савельич. — Есть у меня предел терпению. За каждого раненого отвечаю я. Да-с! За вашу руку с меня спросят.

— На этом мы закончим ненужный разговор. — Иван Кузьмич выпрямился и пристукнул здоровой ладонью по столу, как бы ставя точку.

— Рано кончать, — отрывисто бросил Корней Савельич. — Главное я еще не сказал.

— Давайте… Главное!

— Нельзя тяжелораненых и обожженных держать на голодном пайке.

— Я уже слышал это.

— И ничего не сделали.

— Что я могу сделать? — Капитан с трудом сдерживал гнев. — Даже при нашем, как вы сказали, голодном пайке хлеба хватит всего на два дня. Не больше.

— Нельзя кормить раненых только треской и пересохшим хлебом. Нельзя! — настаивал Корней Савельич. — Им нужно молоко, масло…

— Где я возьму вам масло? — вспыхнул Иван Кузьмич. — Молоко!

— В аварийном запасе спасательных шлюпок.

— Вы с ума сошли! — Иван Кузьмич даже отступил на шаг от помполита. — Окончательно сошли с ума.

— Я предлагаю вам вскрыть…

— Не желаю вас слушать, — оборвал его капитан. — Не желаю!

— Я не прошу, Иван Кузьмич, и даже не требую, а предлагаю вам вскрыть аварийный запас на спасательных шлюпках. Не забывайте, что я числюсь помполитом, но права у меня комиссара. Равные с вашими. Минуточку, Иван Кузьмич. После гибели капитана мы действовали заодно. По-моему, это давало хорошие результаты. Я и дальше хотел бы избежать столкновений с вами. Но, если вы откажетесь накормить раненых, я сам вскрою аварийный запас, накормлю раненых да и вас заставлю поесть.

— О правах вспомнили! — Иван Кузьмич тяжело опустился в кресло. — Так, так!

— Не от хорошей жизни. — Корней Савельич увидел, как поникли плечи капитана. Бушевавшее в нем негодование сразу опало. — Не подумайте, Иван Кузьмич, что я всегда и во всем соглашался с вашими решениями.

— Да и я не всегда приходил в восторг от вашей работы.

— Но мы оба молчали о правах. Молчали, пока наши разногласия были несущественны. Но сейчас вы вынудили меня вспомнить о моих правах. Уступить я не могу. Дело идет не о пустяках. Раненые…

— К черту всю эту болтовню! — подскочил с кресла Иван Кузьмич. — Вы не моряк, не понимаете, что такое Морской устав.

— Никакой устав не дает вам права…

— Я лучше вас знаю свои права.

— А я свои. — Корней Савельич пригнул голову с колюче топорщившимся ежиком. — Ответственность я беру на себя. Полностью. Дайте судовой журнал.

— Это зачем?

— Я запишу в нем, что, ввиду отказа капитана вскрыть аварийный запас на спасательных шлюпках и накормить раненых, я это делаю сам, на свою ответственность.

Капитан не шелохнулся.

— Дайте судовой журнал, — повторил Корней Савельич.

— Ответственности я никогда не боялся. И сейчас не боюсь. Порядок для меня… — Иван Кузьмич подошел к иллюминатору, постучал зачем-то в замерзшее стекло и, не поворачивая головы, бросил: — Вызовите… старшего помощника.

Спустя несколько минут Анциферов выслушал приказание капитана и удивленно посмотрел на него. Воспитанный в строгих правилах военного флота, он не знал, как держать себя. С одной стороны, грубейшее нарушение Морского устава: судно на плаву, а капитан приказывает вскрыть аварийный запас на шлюпках. Но и возражать капитану…

— Знаю. Все знаю! — раздраженно предупредил Иван Кузьмич вопрос, готовый сорваться у старшего помощника. — Раненых кормить надо. Возьмите боцмана и выполняйте.

— А теперь… — Корней Савельич проводил взглядом Анциферова до двери и произнес спокойно, словно и не было сейчас резкого объяснения: — Я обработаю вашу руку. И попрошу, хоть на этот раз, не подгоняйте меня. Садитесь.

Он снял повязку с руки Ивана Кузьмича. Внимательно осмотрел распухшую темную кисть, чернеющие края рваной раны.

Иван Кузьмич морщился, глядя на ловкие руки старого фельдшера. Скоро ли конец? Больше ни о чем сейчас он думать не мог.

Анциферов вбежал в каюту без стука. Бледный, потерявший привычную строевую подтянутость, невнятно пробормотал что-то.

— Что случилось? — Иван Кузьмич поднялся с кресла. — Да говорите, черт вас дери!

— На шлюпке номер два…

— Что на шлюпке номер два?

— Аварийный ящик вскрыт… Сухарей, спирта и еще чего-то… нет.

Иван Кузьмич онемел. Замер с ножницами и бинтом в руках Корней Савельич. Трудно… невозможно было представить силу внезапного предательского удара. Хищение аварийного запаса! У кого поднялась рука?

Первым опомнился капитан.

— Заберите все, что осталось там, — с усилием произнес он. — Вскройте аварийный ящик на шлюпке номер один. Несите все в мою каюту. И никому ни слова о пропаже. Ни слова! Поняли вы меня?

ГНЕВ

Желая сохранить чрезвычайное происшествие в тайне от экипажа, капитан собрал в каюте помполита лишь трех ближайших помощников: Корнея Савельича, Анциферова и старшего механика Кочемасова.

В поисках предполагаемого преступника они перебирали всю команду. Один был когда-то задержан в проходной рыбного порта с припрятанным под стеганкой окунем. Другой ушел с судна, не отдав долг в кассу взаимопомощи. Третий… Но так можно было проверить лишь очень немногих матросов, которых знали командиры. А как быть с теми, с кем не доводилось плавать ни Ивану Кузьмичу, ни Кочемасову? Оставить их вне подозрений? Или подозревать всех скопом? Брать под подозрение лишь потому, что их никто не знает?..

Неловкая заминка затянулась.

— Ни к чему все это обсуждение. — Корней Савельич безнадежно махнул рукой. — Ничего нам оно не даст.

Иван Кузьмич осуждающе посмотрел на него. Высказался! Ничего не даст!

— Меня тревожит не только сама кража, — продолжал Корней Савельич, не обращая никакого внимания на недовольный взгляд капитана. — Подумайте, что поднимется на судне, если матросы узнают о хищении аварийного запаса. Начнутся взаимные подозрения. Да и мы будем выглядеть в глазах экипажа неприглядно. Берегли аварийный запас! Для кого?

— Что вы предлагаете? — жестко спросил Иван Кузьмич. В словах помполита ему послышался упрек. — Что вы предлагаете, я вас спрашиваю?

— Подозрительность до хорошего не доведет, — упорствовал Корней Савельич. — Особенно в наших условиях. Надо узнать имя негодяя. Тогда мы не только не нарушим единство экипажа, а наоборот — укрепим его.

— Ваше предложение? — нетерпеливо повторил капитан. — Что делать?

— А черт его знает, что делать! — раздраженно бросил Корней Савельич, уже понявший шаткость своих позиций: нельзя отвергать пускай даже неудачный план капитана, ничего не предлагая взамен. — Сыщиком я не был. Таланта такого не имею.

— Мы тоже не сыщики, — обиделся Кочемасов. — Приходится вот…

— Искать надо, — упрямо повторил Корней Савельич. — В каютах, на полубаке, в машинном…

— Нечего искать в машинном! — запальчиво возразил Кочемасов. — За своих людей я ручаюсь.

— Я тоже готов поручиться за наших людей, — не уступал Корней Савельич. — Но продовольствие… украдено. Давайте обшарим все судно, вместо того чтобы брать кого-то под подозрение.

— Отберем честных и крепких на язык матросов, — подхватил сочувственно слушавший его Анциферов. — Чтобы все осталось в тайне. Прочешем судно. От кормы до форштевня. Спустимся в трюмы…

— Называйте людей. — Иван Кузьмич придвинул к себе блокнот. — Кого вы предлагаете?

— Пишите, — диктовал Корней Савельич, — Быков, Матвеичев, Паша, засольщик…

В дверь постучали.

— Нельзя! — крикнул Иван Кузьмич. — Занят!

Фатьяныч вошел без разрешения.

Иван Кузьмич знал, что делал, когда приказал Анциферову никому не говорить о краже. Не знал он другого. Пока старший штурман докладывал ему о хищении аварийного запаса, потрясенный гнусным преступлением боцман не выдержал, поделился с кем-то из матросов. Весть о краже быстро разнеслась по траулеру. Страсти накалялись. Фатьяныч не стал спорить с возбужденными матросами и ворвался к капитану.

Слушая взволнованного тралмейстера, Иван Кузьмич машинально перечеркнул карандашом ненужный больше список надежных и крепких на язык матросов и, уже не советуясь ни с кем, принял новое решение.

Спустя полчаса Кочемасов с десятком матросов спустился в машинное отделение. Остальные с Анциферовым и Корнеем Савельичем поднялись на полубак. Серыми тенями двигались они в густом тумане, внимательно осматривая бухты троса, бочки, ящик, где хранились якорные цепи.

Поиски на полубаке ничего не дали. Корней Савельич и Анциферов разбили своих людей на две группы. Одна отправилась с Анциферовым обыскивать каюты. Вторая с Корнеем Савельичем — осматривать палубу.

Матросы внимательно проверяли привязанные к бортам по-походному замерзшие тралы, обшарили узкое пространство между планширем и паропроводными трубами, идущими по борту в жилые помещения под полубаком. Фатьяныч с помощниками занялся осмотром лебедки и барабана с ваерами…

Пропажу обнаружили неожиданно просто. В подпоротом с угла тюфяке Малыша лежали завернутые в старую газету сухари, две банки сгущенного молока и большой кусок корейки.

Немедленно вызвали в каюту капитана и помполита. Привели Малыша. Он стоял у дверей, уставясь в пол остекленевшими глазами, и упорно бормотал:

— Не знаю ничего… Ничего не знаю.

— Вспомнишь, — угрюмо пообещал Анциферов. — Вспомнишь, когда станешь перед командой. Заговоришь.

— Пройдемте в салон, — сказал капитан.

Еле сдерживая желание ударить по искаженному лицу с трясущейся нижней губой, он первым вышел из каюты.

Иван Кузьмич толчком раскрыл дверь. Стоявший в салоне гул сразу прекратился. Матросы потеснились, пропуская капитана и старшего помощника. Между ними старчески шаркал не по росту большими сапогами Малыш.

Командиры заняли привычные места. Малыш остался стоять перед столом.

— Внимание, товарищи! — Корней Савельич выждал, пока в салоне стихли голоса. — У нас на судне совершено преступление. Чудовищное преступление! Если оставить его нераскрытым, на каждого из нас ляжет позорное пятно. Куда бы мы ни пришли, нам скажут: “Это с “Ялты”. Там украли аварийный запас. Оставили товарищей… раненых оставили голодными!”

— Пришибить такого… — злобно произнес кто-то. Малыш вздрогнул и еще ниже опустил голову.

— Расскажите: как вы произвели хищение? — обратился к нему капитан.

Малыш, не поднимая головы, что-то невнятно начал бормотать.

— Громче! — закричали с мест. — Не слышно! Чего лопочешь?

И снова Малыш, не поднимая головы, с трудом выдавил из себя:

— Не знаю ничего.

— Что ж! — Иван Кузьмич не отводил тяжелого взгляда от поникшего Малыша. — Так и будем в молчанку играть?

— Упирается, гаденыш! — зашумели матросы. — Колосник ему на шею, да в воду!

И вдруг Малыш выпрямился и, задыхаясь, крикнул:

— Топите!

— Позвольте мне? — обернулся к капитану Корней Савельич и обратился к команде: — Послушаем матросов первой вахты. Жили они с Малышевым в одной каюте. У них и найдена часть похищенного…

— Дайте мне сказать, — протолкался вперед Оська. — Утопить человека очень просто. Так? Поставил его на планшир. Дал пинка. И нет человека. А если тут недоразумение? Ошибка!..

Оську слушали внимательно. Подавленный вид Малыша, его отчаянный выкрик несколько смягчили озлобление матросов. Но стоило им услышать слово “ошибка”, и еле тлеющая искорка сочувствия погасла. Негодующие возгласы заглушили Оську.

И тогда Малыш впервые поднял глаза. Глядя исподлобья на окружающих, он хрипло произнес:

— Не ломал!.. Не брал ничего.

— Прикройся там! — гневно крикнул Марушко. — Не брал!

— Выйдите к столу, товарищ Марушко, — предложил Корней Савельич. — Скажите, что вы знаете или думаете о вашем товарище по вахте?

— Чего говорить? — Марушко не шелохнулся. — Вон он… весь на виду. Пацан!

— Вы жили рядом, — настаивал Корней Савельич. — Должны знать его.

— Капать на человека не мое дело, — с достоинством произнес Марушко.

— О чем толковать? — закричали с мест. — В канатный ящик его. Трибунал разберет!

Корней Савельич поднял руку, требуя тишины.

— Имеется предложение: арестовать Малышева и передать дело о хищении аварийного запаса в трибунал. Другие предложения есть? Нет. Голосую. Кто за предложение арестовать Малышева и сдать под трибунал?

Дружно взметнулись вверх руки.

— Против есть? — спросил Корней Савельич.

Он внимательно всматривался в полутемное помещение. Одна рука поднялась. Вторая. Зоя и Глаша. К ним несмело присоединилась еще рука. На ней и задержался взгляд Корнея Савельича.

— Почему вы, товарищ Баштан, идете против воли коллектива? — спросил он.

— Добрячок! — негромко прозвучало из темноты.

Оська узнал голос. Он повернулся лицом к матросам, разыскивая взглядом Марушко.

— Добрячок, говоришь? Выйди сюда. Поговорим. — Он тяжело передохнул. — Выйди послушай, что я тебе скажу. Персонально!

— Ну, вот… — Марушко, раздвигая плечом рыбаков, пробился к Оське. — Вышел.

— Слушай, ты… — Оська запнулся от возмущения. — Я давно уже не босяк, давно не хулиган. Но во мне еще осталось достаточно хулигана, чтобы сделать из тебя, гада, человека.

— А что я из тебя сделаю? — негромко спросил Марушко.

— Спрятался за чужие спины и кричишь? Топишь парнишку? — почти кричал Оська. — Подойди к капитану и скажи, что ты знаешь за пропажу. Скажи!

— Оська! — В тихом окрике Марушко звучала угроза.

— Что?! Что — Оська?! — закричал Баштан. — Я никогда пи па кого не капал, с милицией дружбы не водил. Но разве не ты мне предлагал на пару ошманать шлюпку? Не ты манил меня спиртом?

— Я?! — Марушко рванулся к нему. — Я из заключения. Меня легко утопить.

— Трудно! — крикнул в лицо ему Оська. — Дерьмо не тонет!

— Человек сидел… Вали на него! — В голосе Марушко дрожала слеза. — Вали. Поверят. Клейменый-меченый. Пускай гниет в лагерях!

Несколько голосов неуверенно вступились за Марушко;

— Не болтай, Оська!

— Доказать надо!..

— Доказать?! — Оська снял со стола “летучую мышь” и поднес ее к лицу Марушко.

— Смотрите на эту гладкую рожу! — сказал он. — А теперь поглядите друг на друга…

Дальнейшее произошло так быстро и неожиданно, что окружающие не сразу даже поняли, что случилось. В руке Марушко блеснул нож. Короткий, почти без замаха удар. Оська выпустил фонарь и повалился навзничь. Кто-то подхватил его.

Марушко бросил нож и закричал:

— Вяжите! За убийство отвечу. Девять грамм свинца приму за правду…

Оборвал его бессвязные выкрики тяжелый кулак Паши.

Пока командиры вырвали Марушко из рук разъяренных матросов, пока зажгли погасший фонарь, глаз преступника уже заливала темная опухоль, а окровавленный рот казался огромным, черным.

— Бейте! — истерически кричал Марушко. — Убивайте! Все равно мне не жить. Нет доверия бывшему заключенному. До ножа довели!..

— Кончайте базар! — неожиданно спокойно прозвучал в общем гомоне голос капитана. — Боцман! Возьми двух человек и запри Марушко в надежное место. Анциферов! Поставьте охрану к арестованному.

Марушко скрутили и вывели из салона. Мельком увидел он, как укладывали на постеленный на полу матрац Оську. Над ним стоял, склонившись, Корней Савельич и готовил инструменты.

МАЛЫШ

Оська лежал с напряженно сведенными к переносью бровями и приоткрытым ртом, и оттого казалось, что он силится и никак не может понять: что же такое произошло с ним?

Матросы растерянно сгрудились вокруг раненого. Их тела словно слились в одно большое тело с единым горем и ищущей исхода ненавистью.

— Воды! — бросил, не оборачиваясь, Корней Савельич. — Быстро!

Бережно передаваемый из рук в руки ковш проплыл в воздухе от камбуза до постели раненого. И снова салоп заполнило тяжелое молчание.

Корней Савельич закончил обработку раны, наложил повязку. Товарищи бережно подняли Оську, вместе с тюфяком и подушкой, устроили на носилках.

Чьи-то руки распахнули пошире дверь. Носилки выплыли из салона. Впереди вспыхнула спичка. Вялый огонек осветил стены, уходившие в темную глубь прохода, странно высокий потолок.

Давно закрылась дверь с красным крестом на верхней филенке, а матросы все еще теснились в узком проходе, ждали. В темноте плавали алые огоньки самокруток. Изредка слышался сдерживаемый близостью раненого голос, и снопа тишина, ожидание.

Наконец дверь открылась. В слабо освещенном прямоугольнике появилась коренастая фигура Корнея Савельича.

Рыбаки двинулись к нему навстречу, еще плотнее забили узкий проход.

— Как Оська? — тихо спросил Быков.

— Что я могу сказать? — Корней Савельич задумался. Говорить с возбужденными матросами следовало осторожно. Очень уж взрывчатый это парод. — Ранение… тяжелое. В госпитале такие раны лечат. Здесь… потруднее.

— Бандюга! — вырвалось у кого-то.

— Придем в порт, передадим его в трибунал, — поспешил успокоить возбужденных матросов Корней Савельич. — Там разберутся.

— У нас свой трибунал! — ответил из темноты глухой голос. — Сами разберемся.

Корней Савельич горячо убеждал матросов в недопустимости самосуда, мести. Его слушали молча, не перебивали. А когда он сказал, что преступник получит по заслугам, снова прозвучал тот же глухой голос:

— Получит! Пошлют в штрафную. Месячишко повоюет и чистенький. Хоть женись!

Огромного труда стоило Корнею Савельичу вырвать у рыбаков обещание не расправляться с преступником. Но можно ли было верить их обещанию? Слишком напряжены у них нервы…

— Корней Савельич! — крикнули из конца прохода. — К капитану!

В салоне Иван Кузьмич и Анциферов, окруженные матросами, допрашивали Малыша.

— Ты знал, что Марушко взломал ящик с аварийным запасом? — спросил Анциферов.

— Нет. — Малыш отрицательно качнул головой. — Не знал.

— Допустим, что ты не знал, — согласился Анциферов. — Но продукты в каюте ты видел? Не мог не видеть. Что ж ты молчал?

— А я тоже… — Малыш запнулся и принялся теребить полу стеганки.

— Что тоже? Помогал ему?

Малыш молчал. Решимости у него хватило только на полупризнание.

— Ломали вместе, — подсказал Анциферов.

— Нет, — еле слышно выдохнул Малыш.

— Караулил, пока Марушко работал?

И снова Малыш отрицательно качнул головой.

— Я — Он с усилием проглотил что-то мешающее говорить и с неожиданной решимостью выпалил: — Ел с ним.

— И тебе в горло полезло? — презрительно спросил Матвеичев. — Не подавился?

Малыш поник, боясь взглянуть на разгневанного боцмана.

— Расскажи по порядку, — вмешался Корней Савельич. — А вас всех, — он осмотрел окружающих, — попрошу не мешать ему.

— Пришел я в каюту, — Малыш глубоко вздохнул, — а он сидит. Ест. Дал мне сухарь с маслом. “Рубай!” — говорит. Я спросил: “Откуда у тебя сухари?” А он достал из-за голенища нож. “Продать хочешь? — говорит. — Ешь. Или глотку перережу”. Заставил съесть. И еще дал. Сгущенки. Вот. Так началось. А откуда у него сухари, я не знал. Думал, заначка с дому. У меня тоже были сухари, когда я пришел на “Ялту”.

Мягкий тон Корнея Савельича подействовал. Малыш раскрывался все больше. События прояснились. Аварийный запас Марушко похитил после бомбежки. Сперва он приносил в каюту понемногу сухарей и сгущенки. Затем у него появилась корейка и сливочное масло. Малыш понял, что продовольствие попало к Марушко нечистыми путями, но молчал. Молчал, не только боясь расправы, но и сознавал себя соучастником кражи. К тому же Марушко сумел убедить его, что сам-то он в случае разоблачения вывернется, а отвечать придется одному Малышу. Да и аварийный запас не тронут, пока не придется садиться на шлюпки, а капитан с палубы и сам не уйдет и других не отпустит.

— Слева по борту самолеты! — донесся в салон голос с палубы.

Все бросились к иллюминаторам. Между звездами медленно плыли три зеленых огонька. Возможно, они несли спасение? А если гибель?..

Зеленые огоньки растаяли в небе. Снова “Ялту” плавно приподнимал и опускал могучий океанский накат. Осталась она одна, затерянная в пустынном море…

— Небо очистилось!.. — спохватился вдруг Анциферов.

— Давай, давай! — нетерпеливо перебил его Иван Кузьмич. — Бери секстан. Беги. Определяйся.

ПОБЕГ

После ужина Паша, охранявший запертого в каюте Марушко, доложил капитану: арестованный бушует, грохочет кулаками и каблуками в дверь, кричит: “Стреляйте лучше сразу, чем заживо морозить человека в темной каюте!”

Иван Кузьмич прошел к арестованному. Марушко ходил из угла в угол, зябко кутаясь в стеганку. Термометр показывал в каюте минус два — почти как и на палубе.

— Отведите его в салон, — приказал Иван Кузьмич. — Да смотрите там за ним.

— Охранять змея такого! — проворчал Паша, пропуская вперед Марушко. — Сдать его ракам на дно. На вечное хранение.

— Болтаете! — одернул его Иван Кузьмич.

— Я рыбак, а не тюремщик, — огрызнулся Паша и прикрикнул на Марушко: — Шагай, шагай! Уговаривать тебя, что ли?

Он кипел от негодования. Ему поручили не столько стеречь самого Марушко (в открытом море бежать некуда), сколько охранять его от товарищей.

У дверей салона Паша задержался.

— Слушай, ты!.. — хмуро предупредил он Марушко. — Я тебя не трону. Но, если Оська умрет… считай себя покойником. Ни капитан, ни сам черт морской тебя не спасут.

— Паша! Браток!.. — Голос Марушко сорвался. — С кем не бывает ошибки?..

— Волк тебе брат, — оборвал его Паша. — Вот и я… тоже ошибусь да шугану тебя за борт…

После такого предупреждения ноги Марушко стали вялы и непослушны, словно чужие. Он не знал, что капитан и помполит, понимая, что в промерзшей и темной каюте арестованного долго не продержишь, сделали все возможное, чтобы убедить рыбаков не отвечать на преступление преступлением, на удар ножом — самосудом. Лишь после этого Иван Кузьмич распорядился перевести Марушко из каюты в салон.

Ненавидящие взгляды встретили Марушко в дверях салона и проводили, пока он не забился в угол за столом командного состава. Но и здесь до него долетали то обрывок разговора, то отдельная фраза, от которых болезненно морщилось острое, щучье лицо с тусклыми глазами.

Наконец-то погасили коптилки. Прикрутили “летучую мышь”. Матросы спали. Один Марушко сидел настороже. Каждый шорох вызывал у него дрожь. Порой ему казалось, что кто-то ползет между спящими, пробираясь к нему, и тогда он стягивался в упругий мускулистый клубок.

Марушко не выдержал напряжения, нащупал в сумраке плечо Паши.

— Ты спишь?

— Сиди, жаба! — Паша отбросил его руку.

И оттого, что конвоир не спал, преступнику стало легче.

Тяжелое дыхание усталых людей давно заполнило салон. Не мог заснуть один Марушко. Просчитался он. Крепко просчитался! Три года назад он держал в страхе и подчинении все общежитие. Дружков подобрал подходящих. Расправа с непокорными была короткая. Даже на суде свидетели не выдерживали его тусклого взгляда и смягчали показания (дружки-то остались на воле). И на траулере он успел кой-кого припугнуть. И вдруг все набросились. На что Оська казался “своим”, и тот в решительную минуту “продал”. А как Марушко был уверен в нем!.. Впрочем, не меньше он был уверен и в том, что до посадки на шлюпки никто в ящик с аварийным запасом не заглянет. Все слышали, как твердо сказал капитан: судно на плаву держится надежно, будет продолжать вести разведку косяка…

Утром все получили по два куска жареной трески, по ломтику тронутого плесенью хлеба и по ложке сахарного песку.

Марушко принесли паек в его угол. Но он был рад этому. Здесь никто не мог зайти за спину, ударить сзади. И он отдохнет после чудовищного напряжения ночи.

После завтрака Пашу сменил хмурый засольщик Терентьев.

“Праведник! — злобно подумал Марушко, вспомнив, как Терентьев ругался со шкерщиками из-за брака в обработке рыбы. — Партейный!”

С наступлением темноты команда заполнила салон. Настороженный слух Марушко жадно ловил обрывки разговоров. Больше всего хотелось ему узнать, что с Оськой. Жив он? Или умирает? Возможно, уже умер! От одной мысли об этом тело его покрылось липким потом. Если Оська умрет, тогда и ему конец. Не довезут до порта, трибунала. Сейчас трибунал казался Марушко тихой гаванью.

После ужина Паша занял свое место рядом с арестованным.

Матросы устраивались на ночь. Неторопливая беседа угасала.

Тишина, мерное дыхание спящих осилили Пашу. Голова его свесилась на грудь, потом привалилась к стене…

А Марушко все думал — упорно, об одном и том же: выживет ли Оська? Хоть бы до берега выдержал. Две участи — преступника и его жертвы — слились воедино.

Занятый невеселыми размышлениями, Марушко вдруг разглядел, что помполита в салоне не было. Где он? Куда мог уйти в такую позднюю пору? Только к Оське. Значит, плохи дела раненого, если Корней Савельич ночью не отходит от его постели.

Марушко силился развеять страх, убедить себя в том, что помполит мог выйти проверить вахту, побеседовать с дежурными на постах наблюдения, просто подышать свежим воздухом… Все это казалось неубедительным. Только к Оське, Больше некуда идти Корнею Савельичу. Мысль упорно повторяла одно и то же слово: “Умирает!..” Незаметно пришло убеждение, что Оська уже мертв. Вот сейчас войдет Корней Савельич, сообщит о смерти Оськи… Теперь уже Марушко не мог отвести взгляда от двери. В каждом шорохе спящих ему слышались шаги Корнея Савельича.

Марушко встал. Потянулся, разминая отекшую спину. Осторожно ступая между спящими, пробирался он к выходу.

— Легче! — пробормотал кто-то с пола.

Марушко замер с приподнятой ногой. Так он стоял, пока под ним не зазвучал сочный храп. Марушко перешагнул через спящего и открыл дверь.

ОТЩЕПЕНЕЦ

Исчезновение Марушко всполошило всю команду. Бежать одному с “Ялты”? Безнадежно. Скрываться на судне? Вовсе нелепо. Но были же причины, побудившие преступника к бегству?..

Иван Кузьмич немедленно усилил вахту. Анциферов бросился к кладовке, где хранилось оружие. Замок на ней был цел, автомат и три винтовки на месте. Старпом облегченно вздохнул и перенес оружие в пустующий камбуз. Здесь оно было под постоянной и надежной охраной.

Поиски Марушко возглавили Анциферов и Кочемасов. Матросы плотной цепочкой — от борта и до борта — неторопливо двигались с кормы к надстройке. В густом тумане Марушко мог пройти незамеченным в двух шагах.

Значительно труднее было в трюмах и особенно в машинном отделении. Спускаться по трапам приходилось осторожно, нащупывая ногой обледенелые ступеньки. Матросы кружили в огромном пространстве, часто перекликаясь друг с другом. Гулкое эхо искажало голоса, повторяло их, и оттого казалось, что машинное отделение заполнено чужими, неведомо откуда взявшимися людьми. Лучи немногих электрических фонариков шарили по слезящимся от сырости стенам и таяли в темной пустоте или неожиданно вспыхивали яркими пятнами на сверкающих инеем переходах и трапах.

Продолжать поиски в таких условиях было безнадежно. Марушко мог проскользнуть между шумящими матросами, найти уголок, где можно отсидеться, пока идут поиски.

Машинная команда вернулась на палубу. Никаких следов беглеца обнаружить не удалось. После недолгого раздумья Иван Кузьмич приказал задраить наглухо оба трюма и вход в машинное отделение.

— Если он внизу, — сказал капитан, — пускай сидит. Холод рано или поздно выморозит его из любой щели.

Но не холод и, конечно, не голод вынудили Марушко выйти из надежного убежища раньше, чем кто-либо ожидал.

После обеда один из вахтенных услышал стук в дверь машинного отделения. Он подошел к ней поближе. Прислушался. Стук повторился.

— Марушко? — спросил вахтенный.

— Пить! — прохрипел за дверью Марушко. — Берите меня, только попить дайте.

Его привели в салон. Пошатываясь, подошел он к бачку. Выпил две кружки воды.

— Теперь… стреляйте! — Марушко распахнул стеганку. — Бейте.

От него несло перегаром. Он был пьян.

— Надеюсь, теперь кончите запираться? — сказал капитан.

— Не брал я ничего, — упрямо мотнул головой Марушко. — Ни-че-го!

— А спирт? — спросил капитан.

— Какой спирт? — нагло уперся Марушко. — Откуда?

Ночью он заглянул в дверь капитанской каюты. Немногое увидел там Марушко, но и этого для него было вполне достаточно. Зоя поила Оську из кружки. Пьет! Значит, до смерти раненому еще далеко. Марушко пробрался в свой тайник. Радость его была так велика, что он крепко выпил, наелся до отвала и тут же заснул. Проснулся он от жажды. Пока искал в темноте воду, на палубе зашумели. В машинное спустились матросы. А когда они ушли, Марушко долго шарил по темному помещению с мутной головой и пересохшим ртом и наконец не выдержал, стал стучать в дверь.

— Не знаю, где вы прятали спирт, — сказал капитан. — Но хватили вы крепко.

— Водопровод в машинном замерз, — врал Марушко. — Наглотался я льду. А он с какой-то пакостью от огнетушителей да с машинным маслом. От этого и жажда… и запах.

— Далеко припрятал краденое, — сказал Корней Савельич, не глядя на Марушко, — потому и подсовывал понемногу в рундучок Малыша. Чтоб не лазить каждый раз в темноте за сухарями и прочим.

— Вы все умные! — Марушко привалился спиной к стене и выставил вперед острую челюсть. — Все знаете. Один я дурак. Зачем же у меня спрашивать? Пойдите достаньте что вам надо. Поймайте вора.

— Незачем ловить вора, — остановил разговорившегося Марушко Иван Кузьмич. — Покушения на убийство достаточно…

— Не было покушения! — крикнул Марушко. — Хотел пугнуть парня. А он сам напоролся на нож. Оська ж… друг мой. Друг! — В голосе Марушко знакомо зазвучала фальшивая слеза. — Я только из заключения вышел. Все от меня, как от волка. Один Оська оказался человеком. Это вся команда покажет на суде. Вся! Неужели я такой подлец?..

— Подлец, — убежденно подтвердил Быков. — Первостатейный!

— Бей меня! — Марушко рванул рубашку, и она с сухим треском разошлась до пояса, обнажив грязную тельняшку. — Стреляй подлеца!

Марушко очень хотел, чтобы его ударили, избили. И чем сильнее, тем лучше. Если к явным телесным повреждениям симулировать еще и внутренние, все это можно будет с выгодой использовать на следствии, а затем и на суде.

— Бросьте представляться, — охладил его Иван Кузьмич. — Никто вас бить не станет. Придет время — расчет с вами произведут полностью.

— Корней Савельич! — вошла Зоя. — Пройдите к Баштану.

Марушко оцепенел. От недавней наглости его не осталось и тени. Он убедил себя, что жизнь Оськи в безопасности. Это придало ему уверенности, дерзости. Но бывает, что ранение оборачивается плохо, когда и врачи этого не ожидают.

О том же думали сейчас и матросы. Они сомкнулись вокруг Марушко плотной стеной. С трудом сдерживаемая ненависть готова была прорваться, несмотря на присутствие капитана. Надо было любой ценой разрядить нависшую над Марушко угрозу расправы.

— У капитана с тобой за Оську свой расчет. — Паша шагнул к прижавшемуся к стене Марушко. — У нас свой…

— Оська, Оська! — перебил его Иван Кузьмич. — Говорите вы о нем много, а никто не навестил раненого.

Матросы опешили. Чего угодно ожидали они, только не этого несправедливого упрека.

— Так не пускают же! — опомнился Быков. — К Оське-то!

— Нельзя было, и не пускали, — ответил капитан, не замечая своей непоследовательности. — А сегодня я могу пропустить в лазарет двух-трех человек. Не больше. Выбирайте сами, кого послать.

Навестить раненых выделили Фатьяныча, Быкова и Малыша.

Они вошли в капитанскую каюту, стараясь не стучать подкованными каблуками. Никто из них не заметил, с каким удивлением посмотрел Корней Савельич на непрошеных гостей, потом на капитана.

Раненые и обожженный кочегар лежали па полу. Рядом с ними на плоских ящиках, заменяющих столики, стояли кружки с питьем, какие-то пузырьки. В углу веяла жаром неуклюжая печка, сделанная боцманом из металлической бочки. Возле нее стоял ящик с углем. Свободного пространства в каюте еле хватало для посетителей.

— Здорово! — Голос Быкова прозвучал неуместно громко, и он, спохватившись, добавил почти шепотом: — Навестить собрались.

— Пришли? — удивился Оська. Лицо его, опушенное золотистой бородкой, заострилось еще больше, веснушки потемнели, стали крупнее, четче. И только круглые голубые глазки светились от радости. — А я — то думал, Корней Савельич не пустит.

— Не пускал прежде, — подтвердил Быков. — Говорил, что раненым покой нужен.

— Покой? Мне? — искренне удивился Оська. — У меня от покоя голова болит.

— Скучаешь тут? — Фатьяныч посмотрел на спящего соседа Оськи и выглядывающую из-под одеяла забинтованную голову обожженного кочегара. — Поговорить-то не с кем?

— А Зоя? — Оська показал головой в сторону, где Зоя разбирала перевязочные материалы. — Шикарная девушка! Умница! Мы с ней понимаем друг друга. Она любит одеваться. Я тоже. Всю жизнь мечтал одеваться с шиком. С морским шиком! Вы знаете, как одеваются одесские моряки? Заграничного плавания! Картинка! Идет моряк. На нем простой комбинезон. Может быть, даже с дырками. А рубашечка… шик-модерн! Без галстука. На ногах туфли — лак с замшей. Носочки стамбульские. Фасонистая шляпа. А у меня… Комбинезон был. Дырки были. А вот лак с замшей…

— Как ты чувствуешь себя? — спросил Быков, замечая по взглядам Корнея Савельича, что свидание подходит к концу.

— Танцевать еще не пробовал, — беспечно бросил Оська. — Музыки нема. А в общем… Вы же знаете, какой я счастливый? Сунули б нож промеж ребер кому-нибудь другому… давно б отдал концы. А я мечтаю за лаковые туфли. Зачем, скажете, ему лаковые туфли? У меня прорезается какая-то биография. Конечно, Буденного из меня не выйдет. Но этот сумасшедший рейс. Самолеты, налеты1 Будет что рассказать в Одессе…

— На этом мы и кончим свидание, — вмешался Корней Савельич, услышав, что Оська заговорил про Одессу. — Прощайтесь.

— Уже? — запротестовал Оська. — Так я же ничего еще не рассказал…

Зоя понимающе переглянулась с Корнеем Савельичем и подошла к Оське, загородила его от товарищей спиной.

— Пока, Оська! — попрощался Быков. — Поправляйся давай. Да скажи ребятам, — он кивнул в сторону спящих, — что приходили навестить.

— Уходите? — огорченно спросил Оська.

— На вахту надобно, — покривил душой Быков.

— На вахту? — переспросил Оська, явно желая оттянуть прощание. — Какая теперь вахта?

— Военная, — строго сказал Фатьяныч.

Он хотел что-то добавить, но Корней Савельич уже теснил посетителей к двери.

Проводив матросов, он остановился перед Иваном Кузьмичом.

— А вы подождите.

— Опять перевязывать? — поморщился капитан.

Корней Савельич мягко, но настойчиво подвел его к столу. Включил лампочку, висящую рядом с аккумулятором. Разбинтовал руку. Внимательно осмотрел рану.

Капитан вызывал у Корнея Савельича все большее беспокойство. Они постоянно были вместе, даже отдыхали поочередно, на одной скамье. Ночами Корней Савельич слышал, как капитан ворочается во сне. Иногда Иван Кузьмич поднимался и подолгу сидел, поглаживая раненую руку.

— Что вы со мной в прятки играете? — недовольно спросил Иван Кузьмич.

— Я давно вышел из возраста, когда играют. — Корней Савельич сердито посмотрел на строптивого пациента. — Давно-с!

— Я тоже не маленький. И без вас вижу, что у меня начинается гангрена, — вполголоса, чтоб не слышали раненые и Зоя, сказал Иван Кузьмич. — В такой обстановке… — он обвел здоровой рукой каюту, — ничем вы мне не поможете.

Корней Савельич не стал спорить. Рука капитана распухла и затвердела уже до локтя. Оперировать в полутемной каюте, где невозможно создать должные условия, когда даже дистиллированная вода на исходе…

— Кончайте, — нетерпеливо потребовал капитан. — Хватит возиться.

— Я не вожусь, Иван Кузьмич, — внушительно поправил Корней Савельич. — Принимаю решение.

— Резать хотите? — спросил капитан.

— Не будет иного выхода — придется.

КРИЗИС

Несмотря на все усилия командования, настроение экипажа заметно ухудшалось. В бесконечно долгие темные часы матросы сбивались в салоне, жались не столько даже к жаркому камельку, сколько к слабому кружку света, падающему от “летучей мыши”. Тревожные мысли упорно лезли в голову, вытесняя все остальное. О чем могли размышлять люди в свободное время? О положении на фронте, о своих семьях, о своем спасении. А времени для размышлений было много, слишком много!..

Беседы Корнея Савельич а не привлекали былого внимания. Слишком явно сквозило в них желание успокоить команду, поднять настроение. Услышать бы сводку Совинформбюро, знакомый голос Левитана! Тогда и каждое слово помполита снова обрело бы вес и значение.

Особенно докучал в душном салоне чад от жареной трески. Он пропитал здесь все: воздух, одежду, мебель, даже стены. Ели треску с усилием, а некоторые почти с отвращением. Ели и мечтали о куске хлеба — мягкого, душистого ржаного хлеба. Но с еще большей жадностью, чем о хлебе, мечтали рыбаки о свете, о простой электрической лампочке. Вырваться хотя бы на часок из гнетущего сумрака, усиливающего тревогу и раздражительность.

После ужина Корней Савельич объявлял имена тех, кто лучше трудился в светлые часы. Но и это проверенное издавна средство не могло подействовать на команду. Матросы понимали, что работу для них ищут, как отвлекающее средство. Какая работа, если даже ходить в тумане по скользкой палубе приходилось осторожно, мелкими шажками, как больному?

Особенно неохотно вахты очищали палубу ото льда. Пустой труд! Все, что удавалось сделать за несколько светлых часов, к рассвету сводилось на нет. Оседающий на палубу туман за долгую ночь снова покрывал ее тонкой пленкой льда.

Машинная команда тщательно следила, чтобы не появилось ни одной пробоины в корпусе судна.

Матросы старательно откачивали из трюмов скапливающийся на днище тузлук. Быков с новым напарником Малышом круглые сутки ловил рыбу на ярусок и в положенные сроки докладывал капитану:

— Треска идет ровная, Иван Кузьмич. Кормится хорошо. Капшаком.

Исправнее всех несли вахту впередсмотрящие. Не раз Иван Кузьмич назначал на пост наблюдения приунывшего матроса. Сознание, что именно он может заметить или услышать ищущий “Ялту” траулер, начисто изгоняло из головы все мысли, кроме одной: “Не пропустить бы! А вдруг?..”

Особенно внимательны бывали наблюдатели ночами, когда туман поднимался и открывал море. Сколько раз казалось людям, что они видят контуры недалекого судна…

В команде назревал кризис. И нечем было его не только переломить, даже смягчить. И когда в салон бурно ворвался возбужденный матрос и крикнул: “Самолеты! Прямо по носу!” — все замерли, обернулись к капитану.

— Дайте ракету! — вырвалось у кого-то. — Сколько можно так?..

— Никаких ракет! — отрезал Иван Кузьмич.

В ответ недовольно загудели застуженные сиплые голоса.

— Кончайте базар! — Иван Кузьмич повысил голос.

На этот раз слова, обычно пресекавшие ненужные разговоры, утонули в нестройных выкриках. В общем гомоне невозможно было разобраться, а потому даже матросы, желавшие помочь капитану, своим криком лишь усиливали сумятицу.

Утихомирил матросов вернувшийся в салон Анциферов.

— А самолеты-то были немецкие, — громко сообщил он. — Только у них так завывают моторы. Пока вы тут шумели, я выбежал на палубу послушать, что за гости пожаловали к нам.

— Точно! — поддержал старпома Матвеичев. — Мы их в Мурманске наслушались. Досыта!

Слова его встретили молчанием. Будто никто не требовал только что осветить судно ракетами, показать себя вражеским самолетам.

…Матросы засыпали. Кое-где еле слышно шуршал шепоток. Но вот и он затих. Раздавалось лишь легкое шипение сковородки да вздохи Глаши. Легко ли ей? По шестнадцати часов в сутки сидит согнувшись над пышащим жаром камельком. Только и передохнет повариха, когда поставит на огонь огромный пузатый чайник, а сама приляжет в камбузе, между котлами и шкафом, где в узких перегородочках стоят боком, как патефонные пластинки, тарелки и миски. Под потолком с каждым движением траулера покачивались подвешенные на крючках кружки…

Давно в салоне все спали. Не мог заснуть лишь сидевший возле дремлющего капитана Корней Савельич. В тишине ощущение нависшей беды резко усилилось. Откуда она свалится? Этого Корней Савельич не знал. Но в том, что беда созрела, готова каждую минуту обрушиться на него, капитана, на всех спящих в салоне и несущих вахту на палубе, сомнений не было.

Беда грянула утром. Как ни ждал ее Корней Савельич, она оказалась неожиданной!.. Невозможно было даже сразу представить ее силу, последствия.

После завтрака Иван Кузьмич подсел к Корнею Савельичу и шепотом сообщил: с завтрашнего дня сухари будут выдавать только раненым. Остальным придется довольствоваться одной треской.

— Лед скалывать… на одной треске? — Корней Савельич поднял густые брови.

— Придется! — нахмурился капитан. — Я сам объявлю команде…

— Ни в коем случае, — запротестовал Корней Савельич. — Это мое дело…

Иван Кузьмич не пожелал даже выслушать его. Такое сообщение команде может сделать только капитан. Никто больше. Никакие возражения помполита не могли поколебать его решения. Да и доводы Корнея Савельича были весьма шаткие. Не мог же он сказать прямо: был бы капитан здоров- не стоило б с ним и спорить. Но, когда Иван Кузьмич держится на ногах одной волей, нервами, хватит ли у него сил на нелегкое объяснение с командой?

Спор шел шепотом, но горячность его от этого не уменьшалась. Уступить ни один из них не мог, хотя оба отлично понимали, что именно сейчас ничто не было более опасно для состояния команды, как разлад между капитаном и помполитом.

Серые сумерки пали на палубу, когда Корней Савельич понял, что надо делать. Быстро разыскал он Анциферова.

— Известите команду: в восемнадцать ноль-ноль открытое партийное собрание! — приказал Корней Савельич. — Вызовите коммунистов в мою каюту к шестнадцати часам.

Отпустив Анциферова, Корней Савельич вернулся в салон и занял свое место рядом с дремлющим капитаном.

— Иван Кузьмич!

— Да? — Капитан с усилием раскрыл глаза. — Слушаю вас.

— В восемнадцать ноль-ноль я провожу открытое партийное собрание. Вы сделаете доклад о положении судна. В нем и объявите о сухарях.

— Отлично! — оживился Иван Кузьмич.

Они вполголоса обсуждали будущий доклад, когда в салон вернулся Анциферов.

— Коммунисты собраны! — доложил он.

Корней Савельич собрал коммунистов, конечно, не за тем, чтобы наметить с ними повестку дня. О чем пойдет речь на собрании, и без того ясно было каждому. Хотелось подготовить коммунистов, чтобы они своими выступлениями разбили бы усиливающиеся апатию и недовольство. Надо бы убедить выступить на собрании и кое-кого из беспартийных. Скажем, Быкова. Из комсомольцев можно потолковать с Пашей. Парень хороший, стойкий.

А времени оставалось так мало… Быть может, перенести собрание? Но утром люди не получат сухарей!..

Постепенно план собрания вырисовывался все четче. И, когда Корней Савельич вошел в свою каюту и увидел ожидающих его коммунистов, сомнения и неуверенность остались за порогом.

ПОСЛЕДНЕЕ СРЕДСТВО

Готовясь к открытому партийному собранию, Корней Савельич сделал все возможное, чтобы осветить салон. Кроме “летучей мыши”, горели три масляных светильника. И все же осилить темноту не удалось. Худые обросшие лица матросов виднелись смутно, а в отдаленных углах таяли в сумраке.

За столом, покрытым кумачовым полотнищем, сидели коммунисты: Кочемасов, Анциферов, Матвеичев и засольщик Терентьев. По неписаной традиции все они побрились перед партсобранием, хотя и нелегко было сделать это в темном и тесном салоне.

— Слово для доклада имеет капитан, — объявил Корней Савельич и на всякий случай добавил: — Прошу внимания.

— У нас в трюмах сто пятьдесят тонн трески, — начал капитан. — Это равноценно полтысяче голов крупного рогатого скота. Каждую корову надо вырастить, откормить. А мы с вами такое богатство взяли за неполных десять промысловых дней…

Иван Кузьмич впервые делал доклад на открытом партийном собрании, а потому и чувствовал себя несколько скованно. Уверенность пришла, когда он заговорил о лучших работниках, выдержавших проверку в суровых аварийных условиях, а затем обрушился на тех, кто не способен сейчас думать и говорить о чем-либо ином, кроме далекого и недоступного порта.

— До чего дошло! — Иван Кузьмич окончательно справился с первым ощущением неловкости. — Есть у нас такие, что по три дня рук не моют. Уши копотью забило. Трудно, скажешь, Иванцов? Всем тяжело. Только у одних кость крепкая. А другие слабоваты, поджилки трясутся. Но, если мы дадим волю дурному настроению, предчувствиям и прочим бабьим выдумкам… легче не станет. Нет. Хуже будет. Испытания наши пока еще не закончились.

— А будет ли им конец? — вырвалось у Иванцова.

— Будет, — твердо ответил Иван Кузьмич. — Без помощи нас не оставят. Головой ручаюсь, что где-то здесь, в тумане, ищут нас. Возможно, через час впередсмотрящий крикнет: “Вижу судно!” — Капитан помолчал, давая слушателям обдумать его слова. — Самое важное, что мы напали не на случайный косяк, а на желоб, по которому треска движется на запад. Находится он в стороне от морских путей. В этом наша удача и беда. Удача потому, что мы нашли новую устойчивую сырьевую базу, выполнили задачу, поставленную перед нами областным комитетом партии. Выполнили, но не довели до конца. Надо еще доставить в порт рыбу, сообщить координаты желоба и сброшенных нами буев. — Иван Кузьмич осмотрел всех, как бы ожидая возражений, и продолжал: — А беда наша в том, что на случайную встречу с каким-либо пароходом здесь, в стороне от морских дорог, рассчитывать трудно.

— Зато на фашистский рейдер можем нарваться запросто, — вставил с места старичок консервщик.

— Если б я не был уверен в том, что за нашими плечами есть надежная поддержка, — продолжал Иван Кузьмич, не отвечая консервщику, — не пошел бы на “Ялту”, в море. Пускай наш кургузый паек сократится, — он выдержал паузу: как принята его осторожная разведка? — мы знаем, что рейс наш удачен…

— А туман? — снова вставил консервщик.

— Туманы здесь устойчивы, — спокойно подтвердил Иван Кузьмич. — И это очень хорошо.

— Хорошо? — перебили его недоумевающие возгласы. — Что хорошего? Как слепые, тычемся тут!

— Больше недели мы ловили здесь, не опасаясь ни авиации, ни кораблей противника, — продолжал Иван Кузьмич. — Туман укрывал нас, как пологом.

И снова вспыхнул говор. Матросы понимали, что если туман укрывал “Ялту” от врага, то сейчас он укрывает ее от своих судов и самолетов.

— Хуже всего, — Иван Кузьмич вздохнул, — что испытания нам еще предстоят нелегкие. Я, товарищи, не дипломат и не адвокат, а моряк. И вы моряки. Добровольцы! А потому мне незачем искать обходные пути, чтобы сообщить вам нерадостную весть. Прямо скажу: сухари у нас на исходе. — Иван Кузьмич поднял голос и ломил напролом, покрывая взволнованное гудение слушателей: — Остаться без сухарей нам с вами — тяжелое лишение, а для раненых — это просто гибель.

— На одной треске жить?! — кричали с мест. — Надо было вовремя уходить на веслах!

— На веслах? — переспросил Иван Кузьмич. — Думали мы и об этом. После бомбежки предлагали и такой вариант. Я наотрез отказался от него. — Он помолчал, выжидая, пока Корней Савельич наведет порядок в салоне. — Представим себе, что нам удалось бы посадить в лодки весь экипаж. Даже и раненых. Допустим, что в такой тесноте, не отдыхая, мы смогли бы грести пять суток без передышки. Допустим даже это. Предположим, что нам невероятно повезло: ни ветер, ни волна не сбили бы нас с направления. Все гладко! Предположим, что мы, как в сказке, вышли не на скалистые берега, где прибой разбил бы наши лодки, а прямехонько в бухту. Чудес, конечно, не бывает. Но на этот раз давайте поверим в чудеса. Скажите: с какими глазами доложили б мы в порту: “Нашли косяк”. “А рыбу взяли?” — спросили б у нас. “Взяли”. — “Где она?” — “В море бросили”. — “В каком месте?”- “А мы координаты не уточнили. Спешили бежать с судна”. Полтораста тонн рыбы бросить! — почти выкрикнул Иван Кузьмич. — Бросить уловистый желоб! В такое время! Мы бились в темноте, вслепую, под пулеметным обстрелом. Капитана потеряли! Трое наших товарищей борются со смертью… И после этого бросить все и бежать?..

Он неожиданно оборвал речь и, тяжело дыша, опустился на скамью.

Корней Савельич видел, как побледнел Иван Кузьмич, и понял: “Рука!”

Стоило капитану сесть, как снова со всех сторон вспыхнул возбужденный говор.

— Шуму много! — сурово произнес Корней Савельич. — Кто желает высказаться?

Торопливо поднялись несколько рук.

— Вот мы тут шумим, — встал Быков. — Сухарей нет, да в темноте сидеть невмоготу. А как же мы прежде промышляли? Электричества и не знавали. Фонарь такой, — он показал рукой на “летучую мышь”, — да и то керосинчик экономили. В двадцать шестом году ходили мы искать пропавшую шняку. Восемь суток искали. И не в океане искали, на Белом море. И нашли мы ее, когда вовсе веру всякую потеряли. Как только люди выжили на той посудине? Одной треской кормились. Пресная вода кончилась. Скалывали с бортов кусочки льда. Растопят их и пьют. Вода получалась!.. — Он безнадежно махнул рукой. — Последние двое суток треску сырой жевали. Выжили люди. А мы завтра еще первый день без сухарей…

— Не первый! — перебили его. — Вторую неделю на голодном пайке сидим. Погляди на людей! Сам-то ты на кого похож?

— А как же ленинградцы? — спросил, неизвестно к кому обращаясь, засольщик Терентьев. — Какой у них паек? А там не моряки, а женщины и дети с ними! Они и рады бы поесть трещёчки. Да где ее взять? Где?

— А мы привезем! — крикнул Матвеичев. — Не дадим себя попутать Иванцовым да Марушкам.

— Куда понес? — возмутился Иванцов. — С кем меня сравнил?

— Кто мешает нам — всех в один мешок! — загремел Матвеичев. — На войне вор, трус, паникер — один черт!

Убежденный голос боцмана подействовал. В выступлениях рыбаков все сильнее звучало: надо бороться за судно, улов, иного выхода нет.

— Итак, мнение открытого партийного собрания единодушно, — подвел итог Корней Савельич. — Все выступавшие решительно поддержали капитана. Возможно, кто-то хочет возразить, либо имеет какие-то другие предложения? Нет желающих? Какое примем решение? И не только примем, но и выполним его. А если окажется, что кто-то сейчас отмолчался в углу, а потом станет мешать нам… такого заставим уважать волю открытого партийного собрания.

Решение было короткое и не совсем обычное по форме.

“Мы, коммунисты и беспартийные рыбаки траулера “Ялта”, заслушав и обсудив доклад капитана, уверены, что помощь близка, а потому полностью поддерживаем намеченные командованием меры для укрепления дисциплины и сохранения улова. Обещаем положить все силы на защиту нашей Родины от фашистских извергов и прежде всего сделать все возможное, чтобы обеспечить треской и рыбьим жиром героических воинов, защищающих Заполярье, и раненых, находящихся на излечении в госпиталях”.

КОНЕЦ

На следующий день во время завтрака большинство матросов получали миски с треской молча. Но некоторые, менее сдержанные, отходили от камелька со вздохом, а то и с крепким словцом в адрес тумана, войны, Гитлера.

После вчерашнего напряжения Иван Кузьмич чувствовал себя разбитым. Резкая боль отдавалась уже в плече.

Корней Савельич незаметно следил за капитаном. Сдал Иван Кузьмич. Сильно сдал! Неужели придется рискнуть на почти безнадежную в таких условиях операцию?

После завтрака матросы вышли из надстройки.

Анциферов взял свою вахту — Быкова, Малышева и Пашу. Освещая скользкие ступеньки трапа электрическим фонариком, спустились они в машинное отделение. Машинная команда обшарила тут каждый уголок. Марушко вышел отсюда сытый и пьяный. Следовательно, только здесь могли быть остатки похищенного продовольствия.

Анциферов прошел в кочегарку. В промозглом, холодном помещении стоял едкий запах угля и шлака. Под высоким потолком гулко отдавался каждый шаг, даже тихо произнесенное слово.

Паша зажег в консервных банках масло с паклей. Дрожащее красноватое пламя осветило кочегарку, круглые устья остывших топок, груду угля.

Несколько раз Паша доливал масла в самодельные светильники, пока удалось обнаружить интересную находку. В глубине топки Малыш нащупал остатки сгоревших досок. В ночь после бегства Марушко устроился в кочегарке даже с некоторыми удобствами: развел костерок, обогрелся.

— А ведь остатки украденного им здесь, — высказал общую мысль Быков. — Больше негде им быть. Здесь либо в бункере.

— Сутки буду искать, — вырвалось у Анциферова. — Не выйду отсюда, пока не разыщу…

Он взял длинный лом и принялся ворошить груду угля. Быков с Малышом забрались в топку, осветили электрофонариком красноватые шершавые стены. Старательно шарили они в слежавшемся шлаке, постепенно подбираясь к дальним углам топки.

Остановил их ликующий возглас Паши:

— Есть! Наше-ол!

Остатки сухарей были запрятаны в углу поддувала. Под золой они были совершенно незаметны. В другом углу нашли консервы и масло.

— Пошли в салон, — заторопил Паша. — Порадуем бандюгу.

— Вещественных доказательств ему не хватало! — ликовал Анциферов. — Вот они!

Живо выбрались они из машинного отделения. Шумно вошли в салон.

— Вот! — Паша издали показал Марушко банку с консервами. — Вещественные доказательства!

— Что ж! — равнодушно процедил Марушко. — Погорел. И привалился спиной к стене.

— Глаза твои бесстыжие! — всплеснула руками Глаша. — Как тебя, злодея такого, земля еще носит?..

Перебил ее вбежавший в салон моторист.

— Тревога! — крикнул он. — Пошел все на палубу!

Он увидел испуганно застывшую у камелька повариху и прикрикнул на нее:

— Бросай все! На палубу! Лётом!

Анциферов так и выбежал из надстройки с сухарями в руках.

Он сразу же разглядел расплывчатые контуры военного корабля. В том, что это было военное судно, сомнений быть не могло. Корпус его тонул в плотном тумане, зато мачты с характерными надстройками и прожекторами исключали возможность ошибки. Размеры, класс корабля определить было невозможно, настолько искажал туман его формы.

— Рейдер! — глухо произнес кто-то за спиной. — Нарвались.

Лишь сейчас Анциферов заметил наверху, на рострах, окруженного командирами капитана, услышал поскрипывание талей. Спускали шлюпки.

Не выпуская из рук сухарей и банок, Анциферов взбежал по трапу и остановился.

— …Шлюпка номер два берет раненых, женщин и держится под прикрытием корпуса траулера, — приказал капитан. — Тузик идет первым на сближение с судном. Если корабль вражеский, тузик кладет руль направо и уходит в туман. Остальные, не получая от тузика сигнала, также скрываются в тумане.

“Еле на ногах держится, а распорядился толково”, — с уважением отметил про себя Анциферов.

— Старшим на тузике пойдет Анциферов, — объявил капитан.

— Есть идти, старшим на тузике! — повторил Анциферов.

Он передал сухари Быкову, а сам побежал в камбуз за оружием.

Из надстройки вынесли раненых.

— Одеялами укройте, — хлопотала возле них Зоя, — двумя одеялами каждого.

На шлюпке матросы жались к бортам — раненые заняли много места. Гребцы недоумевающе переглядывались: как тут разворачивать весла? Теснота!

— Садись-ка в шлюпку сама, — подошел к Зое Быков. — Да возьми вот… Пригодится.

И он подал ей продовольствие.

Анциферов выбежал из салона, нагруженный автоматом, винтовками и подсумками. Внимание его привлекли тревожные возгласы на рострах.

— Старпома сюда! — крикнул сверху помполит. — Быстро!

Анциферов стремительно взбежал по трапу. Капитан лежал на рострах без сознания. Больше старпом ничего заметить не успел.

— Принимайте командование, — встретил его Корней Савельевич. — Пойдете вместо капитана на шлюпке номер один. — Он обернулся к выжидающе посматривающим на него матросам. — Берите капитана. Спускайте в шлюпку. В другую! К раненым!

Анциферов оглянулся. Все это было так неожиданно. И посоветоваться не с кем. Не с кем, да и некогда. Судно в тумане разворачивалось носом на “Ялту”.

— Расстреливать будет, — хрипло произнес за спиной забытый всеми Марушко.

— Старшим в тузике… — Анциферов не узнал своего осипшего от волнения голоса, — пойдет товарищ Кочемасов.

Пока старший механик перебрался из шлюпки в тузик, Анциферов роздал матросам винтовки. Автомат он оставил себе.

Анциферов спустился в шлюпку. Прошел на нос. Матросы уже сидели на местах. Гребцы разобрали весла.

Непривычно тихо прозвучала команда старшего помощника:

— Отваливай.

Матросы оттолкнулись от борта траулера.

— Весла на воду! — также вполголоса приказал Анциферов.

Борт траулера медленно отходил от него.

Анциферов стоял на носу шлюпки, внимательно всматриваясь в сторону военного корабля. Туман лежал на воде плотно, а потому из шлюпки не видно было чужого судна, даже его мачт. За плечами у старпома слышалось чье-то тяжелое дыхание — шумное, с присвистом, как у тяжелобольного.

Впереди еле приметно маячила корма тузика.

— Одерживай! — негромко приказал Анциферов. — Спешить некуда.

Весла ложились на воду ровно, без всплеска. Лишь под носом шлюпки тихо журчала бодэ.

— Слева гляди! — послышался за спиной жаркий шепот. — Слева!..

Анциферов обернулся. Неприятный холодок залил спину. Руки привычно вскинули автомат. Громко, до боли в ушах, щелкнул предохранитель…

Слева еле приметно вырисовывались в тумане смутные очертания лодки, вернее, даже не лодки, а силуэтов гребцов. Казалось, что люди сидят в молочном мареве и повторяют однообразные движения корпусом — вперед-назад, вперед-назад. За спиной Анциферова еле слышно прошуршал тревожный шепоток.

— Право руль! — тихо приказал Анциферов.

— Право руль!.. Право руль!.. — скользнуло с носа на корму. — Право руль!

Нос шлюпки пошел налево: рулевой выполнил команду.

С маленького тузика тоже заметили чужую лодку, и он оторвался, утонул в тумане.

— Правым табань, левым загребай! — отрывисто бросил Анциферов.

Забурлила вода под правым бортом. Шлюпка круто, почти на месте, поворачивалась. Чужая лодка проскользнула мимо, поблекла в тумане. Но ненадолго. Снова появились ее контуры. На этот раз уже позади.

Рыбаки навалились на весла. Перегруженная шлюпка шла толчками. Но лодка была значительно легче на ходу. Скоро из тумана вырисовался ее приподнятый острый нос.

Резкий окрик покрыл скрип уключин, и тяжелое дыхание гребцов, и ворчливый звук воды под носом шлюпки:

— Хенде хох!

Анциферов прикинул взглядом расстояние, отделяющее шлюпку от погони.

“Не уйти, — понял он. — А если ударить первыми? Отбросить противника и нырнуть в туман. На худой конец, услышав стрельбу, тузик и шлюпка с ранеными скроются от врагов”.

— К бою! — тихо приказал он.

Автомат и три винтовки угрожающе уставились в сторону погони, когда за кормой неожиданно и резко прозвучала очередь. Рыбаки невольно пригнулись под прошипевшими над головами пулями.

— Не стрелять! — закричал Анциферов. — Наш автомат! Наш!

Рыбаки опустили винтовки и весла, но с их лиц все еще не сходило выражение сурового ожидания.

Лодка приближалась к двигавшейся по инерции шлюпке. Уже можно было различить на носу матроса с автоматом, за ним спины гребцов.

— Свои! — закричали с кормы шлюпки. — Свои-и!

Рыбаки бросили весла и ненужные больше винтовки. От радости они кричали осипшими голосами какую-то несуразицу. Двухпарный вельбот подошел к шлюпке. Матросы в брезентовых робах ловко прижали его борт к борту шлюпки.

На корме вельбота поднялся офицер.

— Откуда вы? — спросил он, всматриваясь в обросшие, изможденные лица рыбаков.

— С “Ялты”, — ответил Анциферов.

— С “Ялты”? — переспросил офицер. — Контуры у вас не похожи на траулер.

— Труба сбита бомбежкой, — объяснил Анциферов и, сложив руки, рупором, закричал: — Эй, на тузике! Э-э-эй!

— То-то мы и не поняли, — протянул офицер. — На покалеченный рейдер не похоже. И на траулер…

— Куда? — Паша схватил за шиворот Марушко, попытавшегося перескочить на вельбот, и швырнул его на днище шлюпки. — Сиди!

Отвлекли его внимание далекие, заглушённые расстоянием и туманом голоса!

— Э-э-эй!..

— Наши! — Паша облегченно вздохнул.

ОТ АВТОРА

Мне хотелось вместить в эту небольшую повесть многое из того, что я услышал от рыбаков Заполярья, промышлявших в 1941–1945 годах, и прочитал в пожелтевших подшивках газет и скупых строчках немногих сохранившихся документов того времени.

Плавая на устаревших тихоходных траулерах с изношенными машинами, вооруженных тем, что осталось от нужд фронта (а много ли оставалось оружия от нужд фронта в 1941 году?), рыбаки не только промышляли в невероятно тяжелых условиях, даже в двухмесячную полярную ночь, но и дрались с врагом, порой делали невозможное, неохватимое разумом.

Встречи траулеров в море с гитлеровской авиацией и военными судами отнюдь не были редкостью. Они требовали от рыбаков поистине безграничного мужества и выдержки. Для примера приведу несколько записей из судового журнала траулера, которым командовал Александр Егорович Евтюков.

“…Траулер подвергся нападению с воздуха. Девять вражеских самолетов начали бомбить и обстреливать наше судно из пушек. На вахте стоял старший штурман Келарев, на руле матрос Сизихин. Сизихин был убит попаданием в грудь и голову. На его место стал старший штурман Келарев. Через несколько минут старший штурман был ранен, но не покинул своего поста. Рулевая рубка была пробита в нескольких местах. Старшего штурмана сменили. У него оказалось шесть ранений. На руле стоял капитан, когда осколком снаряда повредило штуртрос. Боцмана Белякова, начавшего исправлять штуртрос, ранило пулеметной очередью. Осколки пробили бензобак, но энергичными действиями старшего механика Хризановича повреждения машины были исправлены. Вся команда стояла на местах и выполняла свои обязанности. Судно пришло в порт своим ходом”.

“…За этот день наше судно четыре раза подвергалось налетам вражеской авиации. Лов продолжался”.

“Сегодня в 22 часа при подходе к становищу судно было обстреляно артиллерийским огнем. (Видимо, с рейдера. — Г.К.). В надстройке и корпусе обнаружено более 50 пробоин. Команда не покинула судно”.

На траулере с вымышленным названием “Ялта” собраны рыбаки, плававшие на разных судах. Имена многих из них не сохранила память. Ведь писать о них я не собирался. Встречаясь с бывалыми рыбаками, я с интересом и волнением слушал их рассказы. И только. Лишь в прошлом году появился замысел повести. Вот почему на “Ялте” оказались люди, о которых мне доводилось слышать начиная с 1955 года. Герои повести, которые послужили прототипами Ивана Кузьмича и Корнея Савельича, плавали на разных судах. Тралмейстера, выведенного мной под именем Фатьяныча, я видел в плавании в 1955 году и почему-то, уже значительно позже, очень живо представил себе его в условиях 1941 года. Того, кто назван мной Оськой Баштаном, я встретил в Одессе в 1956 году. Он много и увлекательно рассказывал о своем единственном фронтовом рейсе и даже показал шрам от ножевой раны, нанесенной негодяем уголовником в спину. Нож бандита превратил Оську в инвалида, из рыбака в сторожа портовых складов.

Но первый кирпич в фундамент повести заложил рассказ старого врача-пенсионера о капитане, которому в госпитале ампутировали раненую, пораженную гангреной руку.

Больной поправлялся трудно. Днем он бывал раздражителен. Ночами спал плохо. Значительно позднее удалось врачам выяснить причины его беспокойства и нервозности.

Раненого навестил штурман, принявший командование его бывшим судном. Прощаясь с гостем, капитан передал ему свой промысловый планшет.

— Бери! — грубовато бросил он. — Пользуйся. Какой из тебя капитан… без планшета!

Человеку, не знающему рыбаков, трудно представить себе, какой решимости стоил старому капитану его поистине благородный поступок. Ведь отдать планшет — это покончить навсегда с морем, трудовой жизнью, подвести последнюю черту под прожитым. Поистине незаурядную волю надо иметь, чтобы провести такую черту! И не только волю, но и любовь к Родине, готовность в нужную минуту отдать ей самое дорогое. Для старого капитана его планшет — надежда на возвращение в ходовую рубку. Для молодого промысловика планшет ветерана — отличный путеводитель в сложной профессии.

Как было не написать об этом?




Евгений Рысс. СТРАХ

Глава первой ЛЕС, ЛЕС, ЛЕС…

Летом мы с Пашкой устроились в экспедицию. У нас в институте преподавал Алексей Иванович Глухов. Геолог он был хороший и человек уважаемый, выдержанный, спокойный. Мы с Пашкой учились неплохо и в семинаре у Глухова вместе написали довольно большой доклад. Ничего, мне кажется, особенного в этом докладе не было, но Алексею Ивановичу он понравился. Весной он предложил нам ехать с ним снимать геологическую карту одного из очень глухих, совсем не исследованных северо-западных районов страны. Партия была большая, и за лето пройти предстояло довольно много. Наша группа состояла из трех человек — геолога Глухова, коллектора и рабочего. Вот должности коллектора и рабочего Глухов нам и предлагал. Он смущенно объяснил, что не знает, как мы разделим должности. У коллектора и зарплата больше и работа легче. Мы с Пашкой уладили это затруднение очень просто. Решили так: зарплату складываем и делим поровну. Каждый работает и за коллектора и за рабочего, а официальные звания разыгрываем в шахматы. Я сделал Пашке мат и удостоился Чести стать коллектором.

Мы оба были очень довольны, что Глухов нас берет. И к работе приглядимся, и по лесам побродим. Да, кроме того, и подработаем. С деньгами было у нас трудновато.

Вот мы и отправились. Центр наш находился в маленьком старинном городишке, в котором, по-моему, древних церквей было больше, чем домов. Городишко был затерян в глухом лесу, и от железнодорожной станции мы тряслись на грузовике без малого сто километров.

В городишке расположился наш центр, здесь жил начальник экспедиции, два его заместителя, была небольшая бухгалтерия, состоявшая из одного человека, седого, в очках, важного и медлительного, похожего на академика. Он требовал, чтобы его называли главным бухгалтером. Мы спорили и доказывали, что он не главный, а единственный, подчиненных у него нет, но он возражал, что по бухгалтерской линии над ним нет начальства, стало быть, он и есть главный.

Кажется, он шутил, но до конца мы не были в этом уверены. Вид у него был подчеркнуто серьезный.

В общем, разобрались со всяким имуществом — с палатками, с рюкзаками, с продовольствием — и отправились. Таких групп, как наша, в экспедиции было пятнадцать, и маршруты поначалу пролегали близко друг от друга, но одни шли медленнее, а другие быстрее, в зависимости от геологического рельефа, некоторые места требовали тщательного исследования, другие наносились на карту быстро, так что очень скоро от группы до группы расстояния оказались большими.

Топографическая карта у нас была. Топографы здесь прошли раньше нас, и по их карте начальник экспедиции наметил каждой группе точный маршрут.

Первые два дня мы шли по местам красоты неописуемой. Особенно мне запомнилось… я даже не знаю, как ее назвать, гора не гора, холм, словно железнодорожная насыпь, увеличенная в тысячу раз, абсолютно ровная и прямая, с лесистыми склонами и словно выстриженным плоским верхом. Здоровый же был тот ледник, который соорудил эту насыпь! С высоты ее в обе стороны было далеко видно. Леса тянулись до самого горизонта, и часто-часто были рассыпаны в этих лесах маленькие серебряные озера. Кое-где виднелись деревеньки и торчали старенькие деревянные церкви необычайно простых и выразительных форм — чудеса древнерусского деревянного зодчества.

Глухов в этих местах бывал и рассказал нам интересную вещь. Здесь проводили кольцевание рыбы в озерах и установили, что все озера по одну сторону этой ровной насыпеобразной горы сообщаются друг с другом и рыбы, пойманные в одном озере и окольцованные, вылавливаются в другом, иногда находящемся очень далеко. Но ни одно озеро, лежащее с правой стороны, не сообщается с озером, лежащим по левую сторону. Видимо, эта гора или насыпь, не знаю, как и назвать, делит земляную толщу очень глубоко.

Озер было много. Когда мы устроили привал, я сосчитал, сколько с одной точки видно одновременно. Оказалось, тридцать шесть. И какие же они были красивые, эти серебряные озерца, окруженные непроницаемой зеленой чащей, украшенные островерхими деревянными колоколенками!

Словом, первые два дня мы наслаждались. Это было лучше всякого курорта. Зато потом мы хлебнули горя. Глушь пошла такая, что каждый километр стоил нам больших усилий и большого времени. Приходилось пробираться через лесную чащу. В каких-то приключенческих романах я читал, что в тропиках бывают такие леса, где приходится ножами прорубаться сквозь гущу кустарников и лиан, но я никогда не думал, что то же самое бывает на севере. Деревья словно хватали нас за рюкзаки или просто за одежду. И правда же, иногда казалось, что они живые, эти чертовы деревья. Да, живые и враждебные нам, не хотят нас пускать в заповедные свои места. А сколько неприятностей доставляло нам глуховское ружье! У Глухова была двустволка. Он с нею охотился уже пять лет и мог без конца расхваливать удивительные ее качества. Деревья хватали то за приклад, то за ствол, да так хватали, что выпутать двустволку было дело нешуточное. У Глухова пот с лица стекал струйками, и хотя человек он был очень спокойный, но и он не обошелся без крепких слов.

Глухов сказал, что есть дорога, которая ведет туда, куда нам надо. Не шоссе, конечно, а узкий проселок, но пройти по нему, во всяком случае, можно без затруднений и даже на лошадке можно проехать. Беда была, однако, в том, что мы должны были пройти точно по намеченному маршруту. Совсем не всегда земля хранит свои сокровища вблизи от проезжих дорог.

В чаще этой даже привал нельзя было устроить. Там и до земли не доберешься. Лежат огромнейшие стволы упавших деревьев. Они обросли мохом, а внутри превратились в труху. На такое дерево встанешь и проваливаешься по пояс. А по ним приходится идти почти все время. Представляете, сколько силы стоит каждый шаг!

Еле живые, к вечеру добрались мы до небольшого озерка. Деревья чуть-чуть отступали от берега. На самом берегу мы разложили костер и поставили палатку. Как мы ни устали, а все-таки залезать в палатку не хотелось. Красота была просто необыкновенная. Вероятно, в таких местах неведомые гении сочиняли сказки. Сама природа подсказывает здесь образы загадочные и фантастические. Я ничуть бы не удивился, если бы из лесу вышел волк и заговорил человеческим голосом или сидящая па берегу лягушка оказалась заколдованной царевной.

Разговаривать не хотелось. Мы выкупались, хотя вода была очень холодная, обогрелись у костра и долго молча сидели на берегу.

Потом Глухов сказал:

— Вот иной раз замучаешься, устанешь и все проклянешь. Почему, думаешь, не сижу я в институте в удобном кресле, за хорошим письменным столом. А потом попадешь вот в такое место и думаешь: “Нет, правильно я живу, хорошо живу”.

Здесь в лесу Алексей Иванович был совсем не тем человеком, которого я знал по институту. Я знал авторитетного, эрудированного ученого, суховатого, всегда идеально выбритого, подтянутого, всегда в свежей рубашке. Он, казалось, неотделим от институтских кабинетов и аудиторий, от тихого шелеста страниц и горьковатого запаха старых книг институтской библиотеки.

Здесь передо мной был энергичный путешественник, хорошо умеющий разжигать костры, готовить пищу, разбивать палатки и укладывать рюкзак, неутомимый пешеход, знаток птиц и животных. Он казался неотделимым от леса, от высоких сапог, от простой и грубой одежды, от короткой бороды, от загара.

Трудно было представить себе, что он может носить до блеска начищенные ботинки, душиться “Шипром”, просиживать долгие часы в библиотеке, уверенно и корректно выступать на ученых советах, небрежным жестом останавливать на улицах такси.

Утром встали мы рано, подбросили хворосту в костер, сварили кулеш, плотно поели и отправились дальше. Второй день был не легче первого. Деревья словно сговорились нас не пускать. На какие только хитрости они не шли! Пробуешь ногой ствол — как будто крепок, а станешь на него и проваливаешься. Ветки, словно нарочно, таились, а потом неожиданно нас хватали.

К обеду мы замучились. Сговорились пообедать, когда выйдем к речке — по карте она была недалеко, но на карте, к сожалению, не указано, насколько удлиняется путь, когда продираешься сквозь такую чащу. Мы уже решили, что топографы напутали и никакой речки тут нет. Но топографы оказались людьми добросовестными. Когда мы совсем потеряли надежду — речка вдруг появилась. Облегчение вышло небольшое, но мы и за то были благодарны. Все-таки теперь можно было идти по воде вдоль берега. Сапоги у нас воду не пропускали. Вообще-то по воде идти трудно, но после чащи нам казалось, что мы просто прогуливаемся.

Речушка была маленькая, от берега до берега метра три, и неглубокая. Дно все время было видно. Видимо, что-то мы напутали с картой. Вышли ниже по течению, чем предполагали, потому что деревенька показалась раньше, чем должна была показаться по нашим расчетам.

Она стояла при впадении речки в озеро, маленькая деревенька, всего домов восемь. Несколько лодок на берегу, сети. Тихо здесь было, как в лесу, даже тише. В лесу ветер шумит в листве, птицы кричат, а тут казалось, что ты оглох. Собрались мы проситься на ночлег, но Глухов запротестовал.

— Пока гнуса нет, — сказал он, — лучше на вольном воздухе ночевать. Там спокойнее. Варить будем на костре, спать в палатке. А за имущество беспокоиться нечего. Уйдем в маршрут и все оставим. Тут воров нет.

Мы должны были здесь провести с недельку. Снять на карту окрестности.

Расположились мы километрах в двух от деревни. С утра уходили в маршруты, вечером возвращались. Сидели на берегу, думали, наслаждались и больше молчали. О пустяках здесь даже и говорить неудобно. Уж очень все величественно вокруг. Иногда навещали нас жители деревни. Народ здесь был молчаливый, но все-таки вопросы задавали. Им очень казалось странным, что здесь, под их землей, могут оказаться сокровища.

Впрочем, кто знает, где они лежат, эти сокровища. Много еще предстоит геологам обойти земли, пока не узнаем мы все, что под этой землей таится.

Глава второй НЕНУЖНАЯ ЗАРПЛАТА

Следующий месяц был заполнен очень трудными днями. Без конца пробирались мы сквозь лесную чащу, меряли расстояния, наносили на карту граниты, галечник, выходы пород. Уставали мы очень. Чтобы уложиться в сроки, задания на день давали себе тяжелые. Бывало, за день и перекусить некогда. Интересных находок не было, да мы на них и не рассчитывали. Некоторые предположения, впрочем, у Глухова возникли, но бурение не входило в наши задачи. Мы должны были только подробно описать и нанести на карту геологические свойства поверхности. Зимой геологи будут на основании нашей карты строить предположения, спорить, советоваться, для того чтобы потом где-то в глухом лесу выросла буровая вышка. Мы только прокладывали путь для будущих исследователей.

Итак, уставали мы за день очень. Бывало, к концу дня так измотаешься, что проклинаешь все на свете. Зато замечательные были у нас вечера. Базы наши всегда располагались где-нибудь возле озера, недалеко от деревни, на открытом месте, где ветерок сдувает гнуса. Гнус уже появился и в лесу причинял нам массу хлопот, хотя и гораздо меньше, чем причинял геологам раньше. У нас были специальные жидкости, и, к нашему удивлению, они действовали, хотя не всегда и не полностью. Зато после ужина мы чудно отдыхали. За поразительную тишину, за таинственное молчание леса, за легкий плеск рыбы в озере можно было простить судьбе тяжелые наши дни. Через месяц расположились мы недалеко от села. В этом селе мы впервые за месяц увидели милиционера и были потрясены таким ярким свидетельством близости цивилизации. Был здесь и сельсовет и правление колхоза — словом, все, что положено настоящему населенному пункту. Был здесь даже телефон. Нам удалось связаться с начальником партии и сообщить ему, где мы, что мы успели сделать и когда отправляемся дальше. Начальник партии сказал, чтобы мы позвонили завтра. Его, правда, не будет, он должен куда-то уехать, по будет его заместитель, который передаст нам инструкции.

— Какой заместитель? — спросил Глухов. Заместителей у начальника партии было два.

— Разгуляев Платон Платонович! — прокричал, надрываясь, в трубку начальник партии.

— Разгуляев? — удивился Глухов. — Это что за птица?

Мы отлично знали обоих заместителей начальника. Фамилия одного была Дорожников, фамилия второго — Иванов. А тут еще Разгуляев какой-то появился.

— Дорожников заболел, — кричал начальник партии, — и уехал, а вместо него прислали нового — Разгуляева!

Нам было все равно, что Дорожников, что Разгуляев. Глухов на следующий день снова соединился с городом. Таинственный Платон Платонович сообщил нам, чтобы мы пока оставались на месте, а он дня через два или три привезет нам зарплату.

По совести говоря, нас это удивило. Обычно, пока геолог в лесу, зарплату переводят ему на сберкнижку. Тратили мы так мало, что деньги у нас оставались. Глухов хотел это объяснить Разгуляеву, но тот повесил трубку. У нас было работы в этих местах дня на четыре, так что мы все равно задержались бы. В конце концов, если хочет чудак человек тащиться в такую даль, везти ненужную нам зарплату, пусть себе трясется. Он-то поедет не по нашему пути, а по проселку. Задень, ну за два доберется обязательно. Словом, мы и думать об этом забыли.

На третий день после этого разговора сидели мы вечером у озера. Солнце скрылось за лесом, но было светло, как в пасмурный день. Туман скопился в низинах, расплывался по земле, и казалось, деревья растут из медленно колеблющегося белого облака. Тихо было вокруг, как бывает только глухой ночью. В этом сочетании ночной тишины и успокоенности с полным светом и заключено очарование белых ночей. Только заколдованный лес может молчать, когда совсем светло. Предметы в этом призрачном свете теряли масштабы, расстояния скрадывались или удлинялись. Поэтому нам не показалось странным, когда появился человек огромного, сказочного роста, шагавший по пояс в тумане.

— Интересно, — сказал лениво Пашка. — Значит, здесь водятся и великаны?

Алексей Иванович, щурясь, вглядывался в гигантскую фигуру.

— По-моему, это верховой, — сказал он. — Может быть, Разгуляев.

И уже проглядывалась в тумане лошадиная голова, а потом стала видна и вся лошадь. Всадник не торопясь спешился (ничего не было в нем гигантского) и сказал:

— Здравствуйте, геологи.

— Здравствуйте, Платон Платонович, — сказал Глухов.

— По голосу узнали? — удивился Разгуляев.

— Просто некому больше быть. Присаживайтесь, отдохните.

Разгуляев не торопясь привязал лошадь к дереву, сел на валун, достал папиросу и закурил.

Опять стало тихо, плескалась рыба в озере. Далеко где-то пели девушки лихие свои частушки. Они теперь ходили гулять в другую сторону от села: стеснялись нас.

— Хорошо тут, — сказал Разгуляев.

Никто ему не ответил: не хотелось нарушать тишину. Минут десять мы молчали, потом Глухов спросил — ему показалось невежливым дальше молчать:

— Вы к нам надолго?

— Завтра передохну, — сказал Разгуляев, — а послезавтра утречком в путь. Пятнадцать групп надо объехать. Про вас-то хоть точно известно, где вы находитесь, а остальных еще и найти не так просто. Намотаешься. Годы у меня такие, что кости покоя требуют.

— Сколько же вам лет? — спросил Рыбаков.

— Пятьдесят, — вздохнул Разгуляев.

— А зачем вы вообще затеяли эту поездку? — спросил Глухов. — Деньги никому не нужны. Рестораны тут не встречаются, костюмы покупать лучше в Москве.

— Непорядок, — строго сказал Разгуляев. — Ваш главный бухгалтер тоже меня уверял, что ни к чему вам зарплата. А я сказал — это меня не касается, люди заработали — должны получить. Я прямо скажу: попросите вы у меня десять рублей вперед — не получите, хоть в лепешку расшибитесь. Не дам. Но, если вам следует, моя обязанность вам вручить, хоть бы вы на Северном полюсе были. Вот так я понимаю финансы. Удивительно странно звучали в первозданной тишине, в торжественном молчании леса эти идиотские рассуждения бюрократа и формалиста. Меня раздражал этот канцелярский пафос, этот конторский героизм. А Глухов, кажется, удивился и заинтересовался. Он с любопытством вглядывался в полускрытую сумерками фигуру Разгуляева.

— Так ведь пока вы всех объедете, — сказал он, видимо потешаясь, — придет время новую зарплату выдавать.

— И новую выдадим, — с пафосом сказал Разгуляев. — Пусть наше дело и незаметное, а делать его надо точно.

Он говорил так, как будто спорил с кем-то, как будто самоутверждал себя, хозяйственного работника. Вот, мол-де, вы, геологи, открытия делаете, ученые труды пишете, ученые звания получаете, а мы, хозяйственники, хоть и маленькие люди, а тоже героизма не лишены.

— И не боитесь вы ездить? — спросил Глухов. — Небось у вас с собой немалые деньги.

— Шесть с лишним тысяч, — сказал Разгуляев. — Ну, да здесь как будто спокойно, да и кто знает, сколько у меня денег.

Мы снова помолчали. Потом Глухов встал и, потягиваясь, сказал:

— Ну что же, товарищи, давайте ложиться?

— Вы завтра в маршрут? — спросил Разгуляев.

— Часиков в пять встанем, а к шести тронемся, — сказал Глухов.

— Э… э… э… — протянул Разгуляев. — Тогда давайте я вам сейчас и зарплату выдам. Мне так рано вставать не с руки. Устал очень, надо отоспаться.

— Выдадите завтра вечером, — сказал я.

— Нет уж, извините, — возразил Разгуляев, — раз приехал, надо выдавать, мало ли что. Порядок есть порядок.

И снова меня разозлил этот пафос на голом месте. К чему все это, если никому из нас не нужны деньги? А уж если привез, все равно, сегодня дашь или завтра. Видно, самолюбив был Разгуляев. Видно, не хотелось ему мириться с тем, что другие, то есть мы, исследователи, заняты трудом, требующим большого физического напряжения, самоотверженности, порою риска, а он всего-то заместитель по хозяйственной части. Видно, важно было ему доказать, что и он не хуже других.

— Ну, давайте сейчас, — равнодушно согласился Глухов.

Всегда, когда нам предстояло провести на одном месте несколько дней, мы устраивались по возможности с комфортом. Вот и здесь был у нас сколочен из жердей стол не стол, собственно, а что-то вроде стола. Он был врыт в землю возле валуна, на котором мог сидеть один человек, а по другую его сторону была врыта в землю скамейка, тоже не скамейка, а что-то вроде скамейки. На ней могли сидеть двое. За столом мы пили чай и ели. Это было гораздо удобнее, чем держать в руках котелок или кружку.

Разгуляев уселся на валун, не торопясь вынул из сумки, висевшей у него на ремне, ведомость, деньги и картонку, чтобы подложить под ведомость. Он все аккуратненько разложил и даже авторучку приготовил. Потом просмотрел ведомость, поставил в соответствующей графе птичку и протянул ведомость и ручку Пашке.

— Здесь распишитесь, товарищ Рыбаков, — сказал он.

— Откуда вы знаете, что я Рыбаков? — спросил Пашка. Разгуляев с удивлением посмотрел на Пашку.

— Как — откуда? — спросил он. — Неужели вы думаете, что заместитель начальника экспедиции не знаком с личными делами сотрудников. Фотографии в личных делах похожи. Вот Колесов, вот Глухов, вот Рыбаков. Ну, расписывайтесь и пересчитайте деньги. Деньги счет любят.

— Будем ложиться? — спросил Глухов, когда торжественная процедура закончилась. — Вы где хотите, Платон Платонович? В палатке? Там места сколько угодно. Мы-то предпочитаем под деревцом.

— Если есть место, — сказал Разгуляев, — лучше полезу в палатку. Я, знаете, как-то привык, чтоб над головой крыша была.

Он стреножил лошадь и пустил ее пастись. Мы достали спальные мешки и начали устраиваться.

Глава третья СПОКОЙНЫЙ РАЗГОВОР

Когда мы утром ушли в маршрут, Разгуляев спал. Я не знаю, видел он, что мы уходим, или нет. День был неудачный, места, как назло, попались трудные, шли мы медленно, медленнее, чем следовало. Настроение было поэтому у всех отвратительное, и не ругались мы друг с другом потому только, что Глухов с самого начала прекратил этот обычай ссориться. Раздражайся, кипи, злись — пожалуйста, но про себя. Он понимал, что стиль поведения в экспедиции очень важная вещь. Так или иначе, вернулись. Хозяйственник наш оказался на высоте. Все было приготовлено. Завидев нас издали, он подкинул запасенные сухие ветки, и как же хорошо булькал суп на костре, когда мы сели за стол.

Разговор начался после обеда.

— Трудная вещь север, — сказал Разгуляев. — Я лично южанин. У нас природа, может, и не такая красивая, но зато добрая. Мне трудно привыкнуть к северу.

— А я привык, — сказал Пашка.

— Вы тоже южанин? — поинтересовался Разгуляев.

— Я из Краснодара.

— В Краснодаре не бывал. Хороший, говорят, город. Наши места победнее. Я из Геническа, знаете, такой город есть. У нас песок и море. Не очень важное море — Азовское, а все равно родные места.

— У вас и родители там живут? — спросил Пашка.

— Нет, — сказал Разгуляев, — оба умерли. Педагогами были. Знаете, такая типичная трудовая интеллигенция. Давно уже умерли. А все не могу забыть. Было раньше какое-то место на земле, куда приедешь, и плохо ли тебе, хорошо ли, а там тебя любят.

Пашка помолчал, и Разгуляев помолчал, а потом снова заговорил:

— У вас-то небось и сейчас в Краснодаре есть где-нибудь калитка. Откроешь ее и вроде в детство вернешься.

— Нет, — сказал Пашка. — Нет у меня такой калитки. Отца у меня в Краснодаре немцы повесили, так что мне туда и ездить-то тяжело.

Горестное лицо стало у Разгуляева.

— Сколько уже лет прошло с войны, — сказал он, — а раны остались. Города восстанавливаем, дома отстроили, а близких не восстановишь. Ваш отец партизанил?

— Нет, — сказал Пашка. — Возглавлял подпольную организацию в городе.

— Большой подвиг, большой подвиг, — закипал головой Разгуляев. — Интересно все-таки, как гитлеровцы раскрывали такие организации?

Пашка вытащил из кармана маленький, известный мне и раньше пакетик, развязал узелок, развернул пластмассовую обертку и вынул фотокарточку. Я не стал смотреть, я знал, что изображено на этой карточке. Там стояли обнявшись два человека, оба с веселыми хорошими лицами, и счастливо улыбались. Разгуляев внимательно посмотрел на фотографию.

— Ваш отец справа, — сказал он, — да? Вы очень на него похожи. А слева кто?

— Его самый близкий друг — Валентин Петрович Климов. — Хорошее лицо, — сказал Разгуляев. — А он где теперь?

Или его тоже повесили немцы? Пашка молча смотрел на него.

— Нет, — глухо сказал он, — он предал отца и еще трех друзей, а когда пришли наши войска, он скрылся.

— Странно, — задумчиво сказал Разгуляев, — а лицо такое приятное. Лицо честного человека.

Пашка почти вырвал фотографию из рук Разгуляева, снова завернул ее и положил в карман.

— Если бы у подлецов были подлые лица, — сказал Глу-хов, — они не могли бы людей обманывать.

— Страшная история. — Разгуляев провел рукой по лицу. — Вот два веселых, приятных человека. Может быть, так они бы и прожили жизнь. Но вот пришла война, и все обнажилось. Один оказался героем, другой — предателем. А матушка ваша жива?

— Год назад умерла, — сказал Пашка. — Она так и не могла оправиться после того несчастья.

Все было обыкновенно. Красное солнце садилось за лес, стреноженная лошадка пощипывала траву и мотала иногда головой, рыба плескалась в озере, начала куковать кукушка и сразу же замолчала. Много таких вечеров провели мы за время экспедиции, наслаждаясь безмятежным покоем, а сейчас я вдруг почувствовал, что этот покой обманчив. Да, природа была безмятежна, и все-таки мне стало трудно дышать, с такой ясностью я ощутил внутреннее напряжение Пашки и Разгуляева. Нарочито небрежны были их позы, нарочито спокойны были их лица и голоса. То ли по неуловимым признакам чувствовал я их напряжение, то ли биотоки какие-то передавались мне, я не знаю, я не биолог.

— Мой отец и Климов, — спокойно, даже небрежно заговорил Пашка, — еще мальчишками в знак вечной дружбы вытатуировали оба на руках пониже локтя два переплетенных “В”. Это означало: Владимир и Валентин. Я, конечно, не видел эту татуировку, но мать много раз мне про нее рассказывала.

Пашка достал сигарету, закурил, и снова почувствовал я мнимую небрежность его позы и мнимое спокойствие его голоса. Не отрываясь смотрел он на Разгуляева, смотрел вялым, может быть, слишком вялым взглядом.

— Да, — кивнул головой Разгуляев, — мальчишки тогда увлекались татуировкой. Смешно вспомнить, но я тоже отдал дань этому увлечению. Был я влюблен в ученицу параллельного класса. Надю Пищикову. Мне казалось, что даже фамилия у нее прекрасна. Никто не знал об этой безумной любви, в том числе, разумеется, и она. Но, чтобы эту любовь увековечить, я вытатуировал тоже на руке вензель “НП”. Любовь прошла при переходе в следующий класс, а татуировка осталась.

— Она и сейчас у вас? — равнодушно, даже сонно, спросил Рыбаков.

— Нет, — сказал Разгуляев. — Пришлось потом в косметическом институте снимать. — Он засучил рукав до локтя. — Вот шрам остался.

Пашка наклонился и очень внимательно стал рассматривать шрам.

— Да, — сказал он, — совсем не видно, какие были буквы.

Глухов зевнул и сказал:

— Давайте, товарищи, ложиться спать.

Может быть, мне только почудилось, что была скрытая напряженность в разговоре Пашки и Разгуляева, может быть, просто перед сном разговорились два человека о давней горестной, незабытой, но законченной истории, которая не может иметь никакого продолжения. А может быть, правильно я угадал за спокойным разговором напряженный поединок, в котором каждая фраза была нанесенным или отбитым ударом.

Пашка встал, безмятежно потянулся, зевнул и, подойдя к лошади, потрепал ее по шее. Мы с Глуховым разложили спальные мешки, Разгуляев вытащил из палатки полотенце. Пашка еще раз потянулся, еще раз зевнул и сказал:

— Пойду прогуляюсь, может, до деревни дойду.

Глухов посмотрел на него удивленно. Такие трудные совершали мы прогулки днем, что никому из нас ни разу и в голову не пришло еще и вечером отправляться гулять. Разгуляев, казалось, не обратил внимания на Пашкины слова, и все-таки я почувствовал, что внутренне он насторожился. А чего ему было настораживаться? Он же не знал наших обычаев и привычек.

Глухов пожал плечами и полез в спальный мешок. Разгуляев пошел на берег умываться. Он зевал и потягивался, и каждому было видно, что человек устал, безмятежно спокоен и думает только о том, как бы скорей улечься и закрыть глаза.

Слишком часто он зевал и слишком демонстративно потягивался. Уж так-то потягивался, так-то зевал, что и сомнения ни у кого не могло возникнуть в его безмятежном спокойствии.

Я достал сигарету и только полез в карман за спичками, как Пашка подскочил и дал мне прикурить.

— Глаз не спускай, — тихо сказал он, пока я прикуривал.

— Конечно, — негромко сказал я, выпуская изо рта дым.

Я смотрел вслед Пашке, неторопливо шагавшему в деревню, и думал: значит, это верно, что мы с Пашкой оба думаем и чувствуем одно. Подозрения у нас общие, но это ничего не доказывает, может быть, оба мы ошибаемся? Может быть, мы внушаем и себе и друг другу подозрения. Может быть, на самом деле Разгуляев безобидный хозяйственник, добросовестный человек и ни сном, ни духом не виноват в преступлениях, которые мы ему приписываем.

Глава четвертая ПРОШЛОЕ

Я эту историю слышал раньше и, конечно, ее не забыл. Такие истории не забываются. Пашка Рыбаков как-то рассказал мне ее в общежитии, когда мы с ним были одни в комнате. Ему, видно, тяжело было рассказывать. Он волновался, вспоминая детскую свою трагедию, и рассказывал очень коротко, опуская все относящееся к чувствам и переживаниям, — только голые факты. Даже в таком сжатом виде рассказ его волновал. Все пропущенное легко угадывалось. Показал он мне и фотографию. Он носил ее с собой постоянно. Она была завернута в полиэтиленовую пленку и поэтому хорошо сохранилась. Сняты были два молодых человека, широкоплечие, крепкие, наверное, хорошие спортсмены. Они стояли рядом, положив руки друг другу на плечи. У обоих были веселые, хорошие лица.

— Неужели этот, слева, предатель? — спросил я шепотом, не хотелось говорить громко, слишком сильно еще было впечатление от рассказа.

— Не верится? — также шепотом спросил Пашка.

— Да, я не могу себе представить, что этот человек мог оказаться негодяем.

— Вот и отец не мог себе представить, — горько усмехнулся Пашка. — Поэтому и погиб.

Пашкиного отца я сразу узнал: сын был очень на него похож. Владимир Алексеевич стоял справа, весело улыбаясь. На редкость это был обаятельный человек. Даже фотография, снятая плохим провинциальным фотографом, сохранила это обаяние. Видно было, что Владимир Алексеевич умеет и любит шутить, что, наверное, он хороший товарищ и хороший семьянин. Впрочем, и у второго, повторяю, было очень располагающее лицо.

— Валька Климов, — сказал Пашка, — добрый друг! Мы с мамой бежали, а в доме у пас гитлеровский офицер поселился. Фотография лежала у отца на столе под стеклом. Соседка убрала ее и спрятала. Просто чтобы не раздражала офицера. А Климов потом приходил, будто к офицеру по делу. Все спрашивал, не осталось ли фотографии. Следы заметал. Соседка сказала, что фотографий никаких нет. Климов тогда не скрывался, все знали, что он за птица. А когда мы с мамой вернулись, его уже не было. Он ушел с немцами. Он понимал, что от наших ему не поздоровится.

Пашка подошел к окну. Было воскресенье, начиналась весна, снег сошел, и асфальт на улице уже высох.

— Понимаешь, — сказал Пашка, — ведь он где-то здесь. Не в нашем городе, так в другом, а может быть, и в нашем. Может быть, он сейчас проехал в троллейбусе. Может, он сидит развалясь в этом такси, может быть, он просто идет в толпе мимо нашего дома, наслаждается хорошей погодой, солнцем, весной. У меня голова кружится, когда я думаю об этом и когда я вспоминаю четыре виселицы. Два дня немцы не позволяли убирать тела казненных. Мать меня не пускала на площадь, но я убежал и все-таки был там. Я должен был все хорошенько запомнить. Как-то сразу я стал взрослей, будто мне не восемь лет, а гораздо больше. Только рост, только внешность у меня были восьмилетнего. Народу на площади было мало. Прохожие старались обходить ее переулками, а я перешел площадь и долго стоял перед виселицами. Ты знаешь, я не плакал. Наверное, со стороны казалось, что я совершенно спокоен. Я не был спокоен. Это неправда. Я переживал что-то такое, что и назвать нельзя. Слов еще не придумано. — Он помолчал и сказал, будто подумал вслух: — А может быть, он в этом “ЗИЛе” едет. Неизвестно, может быть, он на большой работе!

— Сколько ему было лет? — спросил я.

— Тридцать. Столько же, сколько и отцу. Они были сверстники. В одном классе учились. Ты только подумай, с самого первого класса дружили! Да как! Водой не разольешь.

— В сорок третьем году — тридцать, — сказал я, — значит, сейчас пятьдесят. Если он жив, конечно. Мало шансов было у него тогда выжить. Но даже если он и жив, ты его не узнаешь. За двадцать лет люди очень меняются. Ты сам говоришь, что плохо его помнишь. Значит, узнать можешь только по фотографии. Может, он на фотографии не очень похож. Фотограф, видно, был невеликий мастер.

— Мне бы только встретить его, — сказал Пашка, — а узнать я узнаю. Это ты уж не бойся.

История действительно была чудовищная. Пять близких друзей вместе кончили школу, вместе учились в институте, вместе работали. Всех пятерых бронировал завод, поэтому они не попали в армию. Уйти они не успели: наступление немцев было неожиданным и стремительным. Город был окружен. Владимиру Алексеевичу было поручено создать подпольную организацию, и, конечно, он прежде всего предложил войти в нее своим четырем друзьям. Решили взорвать мост через реку. В глубочайшей тайне разработали операцию и были схвачены в ту минуту, когда поджигали шнур. Кроме их пятерых, никто не был посвящен в дело. Взяли всех, но в тюрьме сразу Климова отделили. Так четверо узнали, что предал их пятый. Пятый и не скрывал этого. Устраивались очные ставки, и он, прямо глядя в глаза своим бывшим друзьям, рассказывал все, ничего не скрывая. Их приводили избитых, полумертвых, умирающих от жажды и голода, а он сидел хорошо одетый и пил минеральную воду. Они написали об этом на стене камеры. Выцарапывали по ночам букву за буквой. Времени было у них предостаточно.

Впрочем, Климов, выйдя из тюрьмы, перестал скрываться и открыто работал на немцев. Так что все понимали, что он предал своих друзей. Надпись на стене добавила только подробности.

Четырех друзей не казнили долго. Целый год. Все надеялись узнать у них еще имена. Но они не назвали ни одного имени. Тогда их повесили на площади. Арестовали их в сорок втором, а повесили в сорок третьем. За неделю до того, как город освободили. В те дни наша армия уже начала наступление, и в тихую погоду была слышна канонада. Пашка с матерью прятались целый год у Пашкиной учительницы. Мать была с учительницей почти незнакома, но та понимала, что грозит семье Рыбакова, и сама предложила жить у нее. Целый год они почти не выходили из дома, один только раз Пашка сбежал, чтобы увидеть отца на площади.

Как коротко ни рассказал он мне про этот случай, а я с поразительной ясностью представил себе большую пустынную площадь, и четыре висящих трупа, и маленькую фигурку мальчика, смотрящего на повешенного отца и переживающего такое, для чего еще не придуманы слова.

Я только думал, что почти наверное он никогда не встретит Климова, если даже тот еще и жив, а если даже и встретит, то не узнает.

Неужели все-таки Климов был жив и Пашка его встретил и Пашка его узнал?

Глава пятая ЗАСЕДАНИЕ В ЛОДКЕ

Сколько бы я ни думал, все равно ничего нельзя было решить окончательно. Во всяком случае, следовало не спать и следить, чтобы Разгуляев не удрал.

Который раз приходилось мне наблюдать медленное течение северной солнечной ночи, и каждый раз я заново наслаждался ее величественной красотой. Плеснулась в озере рыба, серебряные блики побежали по озеру, потом солнце вышло из-за леса и блики стали красными, снова плеснула рыба, застучал дятел, потом замолк, наверное, нашел жука, потом снова застучал, как будто хронометр отсчитывал секунды. Я лежал на песке у озера, подпирая голову рукой, и не спускал глаз с палатки, в которой спал мирный хозяйственник Разгуляев. Напряженно думаешь в такие ночи и напряженно чувствуешь. Какое-то вечно новое, вечно свежее чувство рождает в человеке спокойствие и величавость ночного солнца. Я вспомнил разговор с Пашкой в комнате общежития, Пашкины холодные бешеные глаза, когда он смотрел на улицу и думал, что, может быть, в проходящем мимо троллейбусе едет человек, предавший его отца, попивавший минеральную воду и покачивавший ногой, закинутой на ногу, когда отца приводили истерзанного пытками, избитого и окровавленного. И мне показалось, что раз существует этот плавный, неторопливый ход красного солнца, молчание деревьев, спокойный плеск рыбы в озере, то рядом с этим не может, не имеет права существовать мир душных тюремных камер, не смеет жить человек, думающий о том, как бы больнее сделать другому человеку, не смеет жить спокойный палач, набрасывающий петлю на шею осужденному. Но Разгуляев это или не Разгуляев, существовал же Климов, который мог попивать минеральную воду, открывать доверенные ему тайны самых близких своих друзей и не стесняться прямого их взгляда, потому что у них все равно впереди смерть и, значит, они ничего никому не расскажут.

Нет, не может этого быть! Не может Климов быть тем человеком, который выдавал нам зарплату, который сказал, что деньги счет любят, который протрусил к нам по узкой проселочной дороге на мохнатой своей лошаденке. Должны же чем-то отличаться нормальные люди от чудовищ. Слишком обыкновенный человек был Разгуляев, и слишком страшным чудовищем из кошмара привиделся мне Климов.

Наверное, со стороны казалось, что я задремал. А я хоть и глубоко задумался, но нервы мои были напряжены и внимание не ослаблялось ни на минуту. Я сразу заметил, как шевельнулась пола палатки. Она чуть приподнялась, не вся, конечно, а маленький ее кусочек, и между краем полы и землей открылась дырочка, сантиметров десять длиной, не больше. Я и это отметил, хотя было совсем неважно, сколько в ней сантиметров. Было маленькое отверстие и четыре пальца, высунувшиеся наружу и приподнявшие краешек полы. А самое страшное, что в этом отверстии был глаз, бессонный, внимательно наблюдающий. Обыкновенный хозяйственник Разгуляев следил, сплю я или не сплю, слежу я за ним или не слежу. Может быть, прикидывал он, не убежать ли ему на своей низкорослой мохнатой лошадке, может быть, просто думал и передумывал, возбудил он какие-нибудь подозрения или не возбудил, почему спросил Пашка, откуда Разгуляев знает, кто из нас Рыбаков, случайно ли я не полез в спальный мешок и остался дремать на берегу или оставлен специально, чтобы стеречь его, пока Пашка сходит в деревню. Никакое открытое признание не убедило бы меня так достоверно, как убедил этот внимательный, наблюдающий глаз.

Я ждал, что Пашка появится из-за деревьев, и поэтому не сразу обратил внимание на плеск весел. На серебряной воде озера четко очерченным силуэтом покачивалась лодка. Пашка подавал мне из лодки беззвучные знаки. Наверное, в другом случае знаки эти были бы мне непонятны: только ничего не выражающие жесты, беззвучное шевеление губ, гримасы, смысл которых нельзя угадать, но еще продолжалось параллельное мышление и чувствование мое и Пашки. Мне не нужно было расшифровывать его гримасы и сигналы, я и так знал, чего он хочет. Я махнул ему рукой в знак того, что все понял.

Разгуляев не спал, наблюдал, прислушивался, и, казалось бы, не следовало нам открывать наши карты, но откуда мог знать приезжий, как протекают обычные наши ночи, может быть, так и положено, что по ночам мы катаемся на лодке по озеру. Да, кроме того, раз он уж все равно не спал, а подсматривал и прислушивался, что нового могла ему дать эта прогулка на лодке?

Я подошел к Глухову и прошептал ему в самое ухо:

— Алексей Иванович, проснитесь и ни о чем не спрашивайте, мы поедем кататься на лодке.

Глухов открыл глаза, моргнул несколько раз, совершенно спокойно вылез из спального мешка и пошел к берегу, как будто он просто немного вздремнул, поджидая, пока из деревни пригонят лодку.

Удивительный все-таки он был человек!

Пашка подгреб поближе, мы прошли шага три по воде. Сапоги в воде казались тяжелыми, но дно было песчаное, ровное, и шагать было нетрудно; мы погрузились в лодку, Пашка несколько раз взмахнул веслами, и лодка отошла метров на тридцать от берега.

— Ну? — сказал Алексей Иванович.

— Давайте отойдем подальше, — сказал Пашка. — Мы должны видеть палатку, чтобы он не удрал, а он нас не должен слышать.

Пашка начал рассказывать, но он волновался, подолгу задерживался на второстепенных подробностях, и трудно было отличить важное от несущественного. Я прервал его и постарался изложить как можно отчетливее главное в этой истории.

Надо сказать, что разговор был у нас очень горячий и взволнованный, но мы все трое делали вид, что спокойно расположились в лодке и лениво болтаем о безразличных предметах. Что мы, собственно, изображали, я теперь понять не могу. Удочек у нас не было. Трудно было подумать, что мы решили покататься по озеру, потому что лодка все время ходила взад и вперед по прямой, точно караульный, марширующий перед дверью склада. Мы не могли терять из виду палатку. Представить себе, что мы загораем на лодке, тоже нельзя было. Хотя солнце вышло из-за леса и светило теперь вовсю, но кто же загорает на северном ночном солнце.

Так важно было обсудить события и решить, как быть дальше, что нам даже не пришло в голову, как должно было насторожить Разгуляева, если его настоящая фамилия была Климов, наше непонятное поведение.

Итак, весь последующий разговор мы вели, сидя в ленивых позах, как будто наслаждались покоем.

Выслушав меня, Алексей Иванович сказал:

— Вы, Паша, уверены, что это действительно Климов?

— Почти уверен, — замявшись, ответил Пашка.

— Кроме этого, есть и объективные улики, — сказал я и рассказал про глаз, смотревший па меня из-под полы палатки.

— Переутомленный человек часто не может заснуть. — сказал Алексей Иванович. — Чего естественнее в бессонницу поглядеть, что делают другие и скоро ли кончится ночь.

— А почему он сразу узнал, что я Рыбаков? — спросил Пашка.

Алексей Иванович пожал плечами:

— Он объяснил это убедительно. Верно, что в личных делах есть фотографии, и верно, что заместитель начальника с личными делами должен познакомиться. — Алексей Иванович не торопясь закурил, выпустил дым и подумал вслух: — Подозрительно другое: зачем он вообще приехал? Трястись черт знает сколько на лошадке ради того, чтобы привезти никому сейчас не нужные деньги.

— Простите, Алексей Иванович, — сказал я, — это скорее довод в его пользу. Если он знает, что в нашей группе сын человека, которого он предал, зачем же ему прежде времени нарываться на встречу? Скорее, наоборот, следовало заболеть или под другим предлогом уехать обратно в Москву, даже перейти на другую работу.

— История старая, как мир, — сказал Алексей Иванович. — Преступника тянет на место преступления. По разному и очень сложно объясняли это психологи. А дело, по-моему, очень простое: преступник нервничает, ему все время кажется, что он чего-то не предусмотрел, оставил какую-то улику. Его замучила неизвестность, он должен убедиться, что улик не осталось. Ради этого он идет на риск. Все легче, чем мучиться неизвестностью. С Климовым случай аналогичный. Конечно, место преступления далеко и времени прошло много — двадцать лет. Но поймите: он двадцать лет трусит. Фальшивый паспорт! Этого одного достаточно, чтоб человек никогда не был спокоен, но еще остаются встречи. Ведь встречи бывают самые неожиданные. Вы говорите, он интересовался, остались ли фотографии. Ему сказали, что нет. Во-первых, думает он, может бить, ему сказали неправду, во-вторых, фотография может оказаться у других людей. Вы могли эту фотографию сохранить. Вы, Паша, представляли себе, как он спокойно едет в троллейбусе и гуляет в толпе по весеннему тротуару. Но он ведь каждую секунду ждал, не мог не ждать, что незнакомый ему человек подойдет и скажет: “Я вас узнал, Климов, пойдемте в милицию”. Шансов на это немного, но они есть. А ожидание опасности, которое длится двадцать лет, обязательно делает человека нервным, возбудимым, способным поддаться панике и выдать себя. Право же, это целиком объясняет пословицу, что бог правду видит, да не скоро скажет. Все эти истории про божью кару легко объясняются без вмешательства свыше свойствами человеческой психики. Так вот, разберем этот случай.

Алексей Иванович бросил окурок в воду, но сразу же достал новую сигарету и закурил. Сейчас он мне больше напоминал того Глухова, которого я знал по институту, спокойно стоящего на кафедре и неторопливо рассуждающего перед студентами о тех предположительных случаях, с которыми они могут встретиться в будущих экспедициях. Я сидел на корме, Пашка, медленно подгребавший веслами, сидел лицом к корме на скамейке, а Алексей Иванович пристроился спиной к борту на ведерке для вычерпывания воды. Мы все трое видели лица друг друга. Лицо у Алексея Ивановича было спокойное, как будто он рассуждал о предмете, представляющем чисто теоретический интерес. Рука его, державшая сигарету, двигалась плавно, красиво, по-городски. Наверное, так же красиво курил он после сытного обеда и чашки крепкого кофе. А за его спиной виднелся пустынный берег озера, молчаливый, спокойный лес и маленькая зеленая палатка, скрывавшая от наших глаз заместителя начальника экспедиции. Интересно было бы знать, заснул он наконец, умаявшись с дороги, или подсматривает в щелку и все гадает, почему это мы не спим и о чем мы можем беседовать в лодке.

— Так вот, разберем этот случай, — сказал Алексей Иванович. — Значит, двадцать лет. Тяжелых, мучительных двадцать лет.

— Что же, его совесть мучила, что ли? — буркнул Пашка.

— Нет, — сказал Алексей Иванович. — Если бы ему, скажем, удалось уйти с гитлеровцами и попасть в другую страну, где ему ничего бы не угрожало, он бы за двадцать лет и не вспомнил о преданных им друзьях. Живет же спокойненько какой-нибудь Скорцени или Борман. А уж каких натворили в жизни дел! Но Климову не удалось уйти с гитлеровцами. Ему угрожает очень многое и будет всегда угрожать. Значит, не только прожитые двадцать лет отравлены постоянным страхом, но всю жизнь, сколько бы он ни прожил, он осужден бояться. И вот представьте себе, что он поступает на работу заместителем начальника экспедиции, знакомится с личными делами и видит, что в экспедиции работает Павел Владимирович Рыбаков, конечно, сын погубленного им человека, потому что вы похожи на отца да и происходите из того же города. Словом, тут сомнений нет. Вряд ли он следил за вами эти годы. Не до этого ему было. Фальшивый паспорт, всегдашняя боязнь проверки; словом, забот у него и без вас хватало. К вашему городу, наверное, он и подъезжать близко боялся. Потом вы уехали в Москву. Вероятно, он себя уговаривал, что вас уже нет в живых. И вдруг у него в руках ваше личное дело, и вы, оказывается, не только живы, но и работаете в одной с ним организации. Есть две возможности. Первая — уволиться. Это безопасней. Но все-таки, в общем, опасность не только не стала меньше, чем была эти двадцать лет, а, наоборот, стала больше. Вы живы — это теперь известно наверняка. Но мало того — вы живете с ним в одном городе. Но мало и этого. Ваши пути идут параллельно, и он и вы связаны с геологией. Встреча может случиться в любую минуту, шансы попасться значительно возросли. Значит, он осужден бояться во много раз больше, чем прежде, а за двадцать лет его уже и так измучил страх. Есть другой выход — рискнуть встретиться с вами. В сущности говоря, риск не так уж велик. Двадцать лет назад вы были ребенком, да и он за эти годы изменился. Фотография или есть, или нет. Зато, если вы его не узнаете, остаток жизни он может жить спокойно. Значит, вы его не помните и фотографии у вас нет. Кроме того, у вас он выяснит, где ваша матушка, жива ли она. Заметили, что он об этом спросил? Это ему очень важно знать. Она-то опаснее, она наверняка его помнит. Однако если она и жива, то, может быть, живет далеко, может быть, встреча с ней не угрожает ему. То, что он не сбежал, увидя ваше личное дело, это не смелость, это страх, страх скрытый, но непереносимый, мучительный. Мне кажется, что если Разгуляев действительно Климов, то он обязательно принял второе решение, и именно от страха, оттого, что нет сил лишиться надежды от этого страха избавиться. Но если решение принято, то, уж конечно, его надо немедленно выполнять. Ждать, пока вы вернетесь на базу, он не может. Да и лучше встретиться здесь, в лесу, в глуши. Здесь даже в самом худшем случае остаются шансы на спасение. Тогда он придумывает эту идиотскую мотивировку, что необходимо немедленно вручить зарплату, и отправляется в путь. Фактически мотивировки-то нет, ребенку ясно, что незачем ехать. Тогда придумывается немного чудаковатый хозяйственник, скрупулезно точный в работе, для которого долг, даже в мелочах, превыше всего. Мне и вчера показались странными его рассуждения о том, как он понимает свои хозяйственные обязанности. Если бы он на самом деле был этакий арифмометр с ногами и руками, он бы не изливался о своем придуманном долге. Он бы просто не понял, чему мы удивляемся. Ему идиотская его поездка казалась бы совершенно естественной.

— Значит, вы тоже уверены, что это он? — спросил Пашка.

— Вы ведь, наверное, в деревню к милиционеру ходили? — ответил Алексей Иванович вопросом.

— Да, — кивнул головой Пашка.

— Ну, и судя по тому, что вы вернулись один, он вам сказал, что ничего сделать не может.

— Не совсем так, — замялся Пашка. — Он все записал, обещал переслать материал.

— Понятно. — Алексей Иванович опять бросил сигарету и сейчас же достал новую.

Я удивился, что он так много курит. По внешнему его виду никак нельзя было сказать, что он волнуется.

— Почта, кажется, приходит здесь раз в неделю. Проверить его, в сущности, можно только в Москве. Кто знает, где он будет, когда проверка закончится.

— Я его не выпущу, — сказал Пашка.

— Задержать не имеете права, — сказал Алексей Иванович. — Все это, к сожалению, одни подозрения. Рассуждать можно и так и эдак. Покажите карточку.

Он долго ее рассматривал и отдал Пашке со вздохом.

— Как будто похоже, а может, и не очень похоже.

— Алексей Иванович, — сказал Пашка с рыданием в голосе, — что же вы хотите, чтоб я спокойно смотрел, как он уедет? Через месяц вернемся на базу, а его и след простыл. Исчез Климов, затерялся среди двухсот миллионов человек, ведь второй встречи не будет. Где он укроется, в Красноярске или Магадане, в Кишиневе или Мичуринске, или еще где, откуда я знаю.

— Успокойся, Паша, — скачал я. — Задерживать мы его действительно не имеем права. Значит, ему не надо давать основания бояться. Приехал, увидел тебя, ты его не узнал, вот и все. А через месяц вернемся на базу, там и поговорим. Если ты будешь держать себя в руках, уедет он спокойный и будет нас поджидать.

— А глаз из-под палатки? — спросил Паша. — Чувствует он, чувствует. Телепатия, что ли, тут такая. Ты же сам чувствовал, что он весь как струна.

— Ты мистику не разводи! — рассердился я. — Конечно, он нервничает, встретив тебя. Конечно, следит за тобой, подглядывает. А ты развей его подозрения. Убеди его, что ты ничего не заподозрил. Мужик ты на возрасте, что ж ты, сдержать себя не сможешь?

— Ладно, — сказал Пашка хмуро, — сейчас уйдем в маршрут, а вечером перетерплю. Ну и месяц мне предстоит!

— Нет, — сказал Алексей Иванович, — так, я думаю, мы больше его не увидим. Убежит.

— Телепатия? — спросил я.

— Не знаю, — сказал Алексей Иванович. — Есть или нет телепатия — это пусть специалисты разбираются. А вот то, что по взглядам, по интонациям, по жестам один человек угадывает, что думает и чувствует другой, это я знаю точно. Конечно, если у обоих нервы напряжены, если оба взволнованы. Иногда сам не знаешь, себе самому объяснить не можешь, а чувствуешь состояние другого человека по неуловимым признакам, по еле заметным деталям. Я убежден — Разгуляев чувствует, что мы его опознали.

— Так что же, — сказал Паша, — значит, мы дали ему понять, что он опознан, и отпустили его: лети, мол, голубчик. Месяц времени у тебя на устройство дел. За этот месяц мотайся куда подальше.

— Черта с два, — сказал Алексей Иванович и стукнул кулаком по кормовому пастилу.

Я посмотрел на него и опять удивился. Не корректный научный сотрудник был передо мной, и не лесной созерцатель, знаток звериных повадок и птичьих голосов, а волевой, энергичный человек, умеющий драться и побеждать.

— Надо ему просто в лоб сказать: мы вас узнали и мы вас не выпустим.

— Так мы же не можем его задержать! — выкрикнул Пашка.

— Не выдержит, убежит, — спокойно сказал Алексей Иванович. — Выдаст себя. Не может не выдать.

Глава шестая РАЗГОВОР НАПРЯМИК

Мы вышли на берег, подтянули повыше лодку и занялись обычными утренними делами, как будто так нам и полагалось, не сомкнув глаз за целую ночь, начинать тяжелый трудовой день. Разожгли костер, вскипятили чайник, сварили суп из консервов, нарезали хлеб. Из палатки не доносилось ни звука. Либо Разгуляев действительно спал, либо думал и передумывал причины нашего странного поведения. Завтрак уже был готов, когда палатка зашевелилась и из нее, низко пригибаясь к земле, вышел Платон Платонович, босой, в тельняшке и брюках. Выйдя, он выпрямился и широко, с наслаждением потянулся. В одной руке он держал мыло, пасту, зубную щетку, в другой — коротенькое вафельное полотенце. Потягивался он долго, с наслаждением; потянувшись, пожелал нам доброго утра и пошел к озеру умываться, ступая осторожно, чтобы не повредить о камень босые ноги.

Мы разлили суп по котелкам, присели за наше подобие стола, все трое с одной стороны, оставив валун для гостя. Делать уже, собственно говоря, было нечего, но мы все возились, придумывая то одно, то другое хозяйственное дело. Надо было создать видимость, что мы не разговариваем, потому что заняты.

Платон Платонович мылся долго, так, как моются в озерах или реках люди, не привыкшие обходиться без водопровода и умывальника. Он фыркал, сморкался, отплевывался и даже повизгивал от холодной воды. Была минута, когда он, кажется, подумывал окунуться, но, еще раз попробовав ногой воду, поежился и не решился. Наконец он растерся полотенцем и, все еще поеживаясь от холода, быстро, но осторожно ставя босые ноги, побежал в палатку.

Он все делал обыкновенно, все делал так, как должен делать человек его типа, его характера, его привычек. Наверное, он десятки раз видел, как умываются поутру горожане в реке или озере, и исполнял все так, как положено, как типично. Немного слишком старательно исполнял, переигрывал.

Впрочем, может быть, это мне только казалось. Мне все казалось в нем подозрительным.

Наконец, свеженький, розовый, с мокрыми волосами, он подошел к нам.

— Я боялся проспать, — сказал он, усаживаясь на валун. — Надо пораньше к Яковлеву попасть.

— Так что, окончательно решили сегодня ехать? — спросил Глухов, глядя в сторону и отправляя в рот ложку за ложкой.

— Конечно, — сказал Разгуляев. — Я свеж и бодр. Лошадка тоже, наверное, отдохнула. До яковлевской группы километров тридцать, они в Ивантеевке стоят. Часа за четыре я на своем рысаке дотрясусь, даже если с отдыхом, все равно получится часов пять. А зря время тратить нечего.

— Придется тратить, — сказал Глухов. — Никуда мы вас отсюда не пустим.

Он сказал это просто, не подчеркивая, и мы все трое продолжали есть суп, как будто ничего особенного и сказано не было. Продолжал есть суп и Разгуляев. Слова Глухова, видимо, не сразу дошли до его сознания. Отправив в рот две или три ложки, он вдруг нахмурился и удивленно посмотрел на Алексеи Ивановича.

— То есть как — не пустите? — спросил он, и на лице его было написано, что он ждет какой-нибудь шутки, хочет посмеяться вместе со всеми.

Алексей Иванович доел суп, оставшийся в котелке, отставил котелок, достал платок, вытер губы, достал сигарету и не торопясь закурил.

У меня появилось странное чувство, пожалуй похожее на страх. Не какой-нибудь реальной опасности я боялся, да ее и не существовало. Нас трое, а он один. Оружия у него как будто не было, а у нас — двустволка. Нет, физическая опасность нам не угрожала, и чувство, которое я испытывал, не было физическим страхом. Было другое: пока еще мы находились в простом, понятном, обычном мире. Три геолога завтракают, собираются идти в маршрут, с базы приехал хозяйственник, привез зарплату, поест, сядет на лошадку, поедет дальше. Это был обыкновенный, привычный, милый мне мир. Но вот сейчас скажет Алексей Иванович следующую фразу, и мир станет другим. Это будет мир преследования и борьбы, мир чудовищных преступлений и чудовищной подлости, мир, где будет насилие, может быть, драка, может быть, стрельба, где действуют не закон и порядок, а только личный ум, изобретательность, сила. Я понял, что хоть мне и двадцать семь лет и хоть я без пяти минут геолог, а до сих пор не испытал ничего, что выходило бы за пределы юношеского благополучия. Войну я пробыл с матерью в эвакуации, а что потом? Школьные дела: спросит учитель или не спросит, выдержу экзамен или нет. Служба в армии, три года на заводе. Самое сильное волнение, которое я испытал в жизни, было волнение за то, пройду я по конкурсу в институт или не пройду. Обо всем, что выходит за рамки обыденного, я читал только в книгах и всегда думал, что острые положения, обнаженная борьба, наверное, приукрашены писателем, что в жизни все бывает обыкновеннее, проще, и если даже случится необычайное, то следует просто обратиться в милицию.

Но вот необычайное случилось, а милиции нет, и обращаться в милицию не с чем, и придется самим нам в глухом лесу вести борьбу с настоящим злодеем, вести борьбу умом. а может быть, и физической силой. Нет, не страх я испытывал. Я не боялся вступить в неизвестный мне мир, я испытывал нервное напряжение и взволнованность, потому что сейчас должны были вступить в действие необыкновенные законы и я еще не знал, каким я в этих новых условиях окажусь.

И фраза Алексеем Ивановичем была сказана, и мир, в котором существовали мы, четверо, стал другим.

— Очень просто, — сказал Алексей Иванович. — Мы знаем что ваша фамилия не Разгуляев, а Климов, зовут вас не Платон Платонович, а Валентин Петрович, что во время войны вы работали в гестапо и предали четверых своих друзей, среди которых был большой ваш друг, Владимир Алексеевич Рыбаков, Пашин отец.

Первый ход был сделан. Игра началась.

Разгуляев смотрел на нас с полным недоумением.

— В гестапо? — переспросил он. — Вы серьезно, Алексей Иванович?

— Совершенно серьезно, — сказал Глухов.

— Подождите, подождите. — Разгуляев отставил котелок, вытер губы и тоже закурил.

Я смотрел: руки у него не дрожали.

— Какие же у вас основания? — спросил Разгуляев.

— Паша, у вас есть еще экземпляр фотографии? — спросил Глухов. — Если запасной нет, дайте эту сюда.

Разгуляев посмотрел на фотографию.

— Значит, вот этот — я? — спросил он.

— Да, — сказал Пашка.

Долго Разгуляев вглядывался в фотографию.

— Действительно, сходство есть, — сказал он. — Правда, мне говорили, что я и на писателя Мордовцева смахиваю, но не знаю, портретов не видел. А здесь сходство есть безусловно. Но, товарищи, поймите одно: прежде всего в расследовании дела заинтересован я. Раз вопрос поднят — следствие должно быть доведено до конца. Я, кстати, считаю, что вы поступили очень порядочно, прямо и сразу сказав мне о своих подозрениях. Было б гораздо хуже, если б меня подозревали, а я бы не знал об этом. Теперь я хоть могу защищаться. В конце концов, ничего страшного нет. Пошлют запросы, разыщут в архивах мои дела, фотографии. Я думаю, что это даже займет не так много времени. В общем, прикажете считать себя арестованным?

— Да, — сказал Глухов.

— Ну что ж, — пожал плечами Разгуляев. — Дело, конечно, незаконное, но я не возражаю. — Он еле заметно улыбнулся. — Я только не очень понимаю, как это практически осуществить? Впрочем, может быть, в селе найдется какой-нибудь подвальчик. Если там не очень сыро, я не возражаю.

— Чепуха! — сказал Алексей Иванович. — Юридических оснований для вашего ареста, как вы сами понимаете, пока нет. Поэтому решать вопрос будем в городе. Я очень рад, что вы так разумно отнеслись к нашим подозрениям. Тем не менее наши подозрения обоснованны, и мы добьемся того, что они будут проверены до конца. Если мы ошибаемся, вы нас извините.

— Я вам уже сказал, что заранее извиняю, — кивнул головой Разгуляев. — Даже благодарен вам за прямоту. Но все-таки, как же реально, реально-то как? Можно, конечно, по такому исключительному случаю всем вместе отправиться в город. Лошадка у нас только одна, придется идти пешком, ко дня за четыре, за пять дойдем. Два дня в городе, пока соответствующие организации найдут способ отправить меня в Москву, ну, и вам обратно дня четыре. Лесом идти не надо, обратно тоже по дороге пойдете. В общем, считайте — недельки две. Не так много.

— Не годится, — сказал Глухов. — Не успеем до осени маршрут закончить. Вы долгосрочный прогноз получили?

— К сожалению, — как бы извиняясь, развел руками Разгуляев, — обещают раннюю осень.

— Ну, вот видите, а у нас и так план очень напряженный.

— Тогда, извините, — сказал Разгуляев, — я все-таки не понимаю, где же выход. Давайте вместе подумаем. Как ни странно, но наши интересы полностью совпадают. II вам и мне важно, чтобы в этой истории все было выяснено до конца.

— Выход есть, — сказал Глухов. — Здесь мы работу сегодня можем закончить. Подольше придется походить, но уложимся. Дальше я все равно считал нужным встретиться с Яковлевым, сличить наши данные. Можно это сделать и сейчас. Значит, завтра утречком мы вместе отправляемся к Яковлеву. Вы говорите, тридцать километров? Тридцать километров по дороге нам отшагать нетрудно. А вы поедете на вашей же лошадке, только придется приноровиться к нашему темпу, так что дорога займет не пять часов, а часов семь. Вы не возражаете, чтобы группа Яковлева была посвящена в эту историю?

— Конечно, нет, — сказал Разгуляев. — Наоборот, я хочу, чтобы все было открыто. Хуже всего, когда шепчутся за спиной.

— Ну, вот и хорошо. Наша группа выделит одного человека, и яковлевская — одного, двое вас отконвоируют в город. Пока обе группы будут работать в сокращенном составе.

Разгуляев подумал.

— По-моему, это разумно, — сказал он. — И работа не потеряет, и дело мое будет двигаться.

— Значит, так и решаем. Вы, право же, Платон Платонович, очень удобный арестант.

— Я считаю, товарищи, так, — сказал веско Разгуляев. — Расследование этой истории — наше общее дело. Когда правда выяснится, то, если ваши подозрения не оправдаются, за что я могу поручиться, я вам даю слово не таить против вас никакой обиды. Каждый советский человек должен был поступить так, как поступаете вы.

— Ну, а если оправдаются? — спросил Пашка Рыбаков. Он наклонился вперед, у него напряглись скулы, и он смотрел на Разгуляева бешеными глазами.

Разгуляев пожал плечами и улыбнулся:

— Если оправдаются… Я никогда под следствием не был и не знаю, но, наверное, мы увидимся только на суде или у следователя. А там существуют, наверное, правила, согласно которым должны себя вести и обвинитель и подсудимый.

— Хорошо, — сказал Глухов и встал.

— Одну минуточку, — сказал Разгуляев и поднял руку, — я хочу докончить. Ну, а пока истина не выяснится, я прошу вас со всей строгостью соблюдать, как это назвать, ну правила конвоя, что ли, и бдительности. Но давайте взаимно вести себя корректно. Следует помнить, что между подследственным и виновным большая разница.

— Согласен, — сказал Глухов, — и думаю, что могу вам это гарантировать. Ну, а пока, вы уж нас извините, но сегодня вам придется находиться под караулом.

— Конечно, помилуйте! — любезно согласился Разгуляев.

— Значит, так, — сказал Глухов, — мы с Рыбаковым уходим в маршрут, а Колесов остается вас караулить. Вот вам, Федя, винтовка, вот я ее при обоих вас заряжаю, обратите внимание — это медвежьи пули, так называемые жаканы. Ваша обязанность, Федя, быть с Платоном Платоновичем вежливым, не позволять себе ничего оскорбительного и в то же время строго соблюдать устав караульной службы.

Минут двадцать прошло, пока собирались Пашка и Глухов. Потом они ушли, и мы остались вдвоем с Разгуляевым. Я сел на валун, держа двустволку в руках. По чести говоря, чувствовал я себя довольно глупо. Платон Платонович прилег на траву и закурил.

Глава седьмая КАРАУЛЬНАЯ СЛУЖБА

Чем больше я раздумывал, тем яснее мне становилось, что необыкновенно нелепо устроил все Алексей Иванович. Он даже не счел нужным, оставляя меня на целый день вдвоем с этим Разгуляевым или Климовым, поговорить со мной наедине, как-то меня проинструктировать. Ну хорошо, он зарядил ружье жаканами. Чем это могло мне помочь? Стрелять же я все равно не имел права. Прошлые преступления Разгуляева пока ничем не доказаны, и совершенно неизвестно, имеет он что-нибудь общее с предателем Климовым или нет. Какие были у нас основания подозревать его? Сходство с фотографией? Во-первых, оно сомнительно, во-вторых, оно может быть случайным. То, что его поведение показалось нам подозрительным? Наверное, можно было так же логично, как рассуждал Алексеи Иванович, порассуждать в пользу того, что если бы Разгуляев был Климовым, то он ни в коем случае не рискнул бы приехать к нам. Психологические изыскания можно повернуть в любую сторону. Еще Достоевский сказал, что психология — палка о двух концах. Значит, в сущности говоря, мы, не имея на то никакого права, задержали заместителя начальника экспедиции и держим его под арестом. Ну, а если он просто встанет, скажет: “Мне надоело валять дурака”, сядет на лошадь и уедет, могу я стрелять? Конечно, не могу. Представим себе, что я выстрелил и попал. Любой суд приговорит меня за предумышленное убийство. У нас не Алабама какая-нибудь. У нас за линчевание по головке не гладят. Мало того, заново передумывая поведение Разгуляева, я псе больше приходил к выводу, что ни в чем он не виноват. Шутка ли, выслушать такое обвинение! Да если бы было в нем хоть немного правды, неужели бы он не дрогнул? В то же время, если он ни в чем не виноват, то естественно с его стороны самому стремиться к подробнейшему расследованию. Невиновному расследование не повредит, а слух, сплетня, клевета могут повредить и невинному. Нет, вероятней всего, что мы нагнетали мрачные предположения, заражали друг друга страхом и подозрительностью, а в результате сижу я как дурак с ружьем, из которого не имею права стрелять, и стерегу человека, который имеет право в любую секунду встать и уйти. Действительно, трудно придумать более глупое положение.

Ох и злился же я на Алексея Ивановича! Всегда плохо получается, когда человек берется не за свое дело. Геолог он знающий, прекрасный преподаватель, в лесу человек умелый и выносливый. Все это его профессия. Но уж расследование преступлений, поимка преступника, это к его профессии отношения не имеет. Любительство, дилетантизм отвратительны в любом деле, но нет ничего вреднее и глупей сыщика-любителя. Право же, это занятие для школьников, и то не старше седьмого класса.

И все-таки единственное, что мне оставалось делать, это продолжать нести идиотскую караульную службу.

Я посмотрел на арестованного. Он положил руку под голову и блаженно спал. Мне было видно его лицо. Он наслаждался сном. Он очень удобно устроился в тени, в холодке, обвеваемый ветерком с озера. А меня солнце начинало припекать, да и сидеть на валуне было удивительно неудобно. Я встал и прошелся. Положение Платона Платоновича было куда лучше моего. Он просто получил возможность и моральное право несколько дней ничего не делать. Сегодня отоспится за день, отдохнет, завтра не торопясь, шажком доедет до Яковлева. Там еще денек побездельничает. Потом отправится па базу. Караульные будут ему разжигать костер, варить суп, греть чай. Чем тебе не отдых! На базе он объяснит, что безделье было вынужденным и он, как говорится, “начальству ничем не виноват”.

Начальник нашей экспедиции был большой острослов. Студенты любили повторять его остроты. Наверное, он и ругать нас не будет, просто расскажет все подробности, да так, что педели две институт будет надрываться от хохота. Может быть, он даже похвалит Глухова за то, что почтенный кандидат наук, человек в возрасте, сумел сохранить юношескую свежесть чувств и наивный романтизм, свойственные школьному возрасту. Мы с Пашкой будем вообще выглядеть глупыми мальчишками, играющими в Шерлоков Холмсов. Очень ясно я себе представил рассказ начальника экспедиции о том, как я караулил спящего Разгуляева.

“Заместителю моему благодать, — скажет, наверное, начальник экспедиции, — одному в лесу спать рискованно, медведи, волки, то-се. Да и лошадь может далеко в лес уйти. А тут полный комфорт. Наш героический Федя, не спавший целую мочь, охраняет покой моего заместителя”. “Эх, — думает заместитель, — вот уж повезло!”

Беда в том, что все это была чистая правда. Разгуляев блаженно посапывал и даже слюну пустил изо рта, как это бывает с заспавшимися детьми. Спать я не могу, решил я, должность не позволяет. Но полежать-то я имею право. Я прилег на траву, лицом к Разгуляеву. Хотел было и лежа ружье в руках держать, но подымал, что это будет выглядеть совсем глупо. Забредет кто-нибудь случайно из села, и стану я посмешищем не только в институте, но и в этом лесном районе. Здесь жизнь бедна развлечениями, и смешные истории ходят по селам на длинных ногах. Словом, я положил рядом с собой ружье и только взялся рукой за ремень. До ближайших деревьев было шагов тридцать, и, в случае чего, я бы успел вскочить и прицелиться, а больше я все равно не мог ничего сделать. Стрелять я не имел права.

Оправдания у меня, конечно, есть. Во-первых, я за ночь не спал ни минуты, а накануне очень устал. Во-вторых, вся эта затея с задержанием Разгуляева представлялась мне такой ерундой, что не мог я серьезно относиться к обязанностям караульного. Впрочем, я не хочу оправдываться. Я передаю факты. Разгуляев посапывал так успокаивающе, так ритмично, будто мурлыкал колыбельную песенку без слов. С озера тянуло ветерком, и вершины берез сонно перешептывались. Кругом тишина, покой, только ровное посапывание Платона Платоновича да спокойный шелест деревьев…

А потом что-то сильно дернуло меня за руку. Я вскочил. Разгуляева не было. Мало того, не было и ружья. В растерянности я огляделся. Разгуляев стоял возле палатки, держа ружье в руках. Все было удивительно: спокойное озеро, спокойный лес, погасший костер, палатка, стреноженная лошадь, лениво рвущая траву, и энергичный Разгуляев, подтянутый, направляющий на меня ружье.

— Спокойно, молодой человек! — сказал он. — Не двигайтесь, а то ружье может выстрелить. Жакан — пуля серьезная.

Несколько секунд прошло, пока я осмыслил происходящее.

Я смотрел на Платона Платоновича, то есть нет, па Валентина Петровича Климова, теперь-то я уже точно знал его фамилию, и мучительно придумывал, что можно сделать. Броситься на него? Оба дула смотрели мне прямо в глаза. Наверное, он умел стрелять, да с такого расстояния и трудно промахнуться.

— Гражданин Климов, — сказал я, стараясь говорить как можно спокойнее, — не думайте только, что вы выиграли игру. Рыбаков вчера ходил к участковому, как вы знаете, в селе есть телефон, телефон работал целую ночь. Не пробуйте вернуться па базу, там предупреждены. Предупреждены и окрестные деревни и села. Опознать вас будет нетрудно. Как вы знаете, незнакомые люди здесь редки.

Мое вранье не преследовало никакой определенной цели. Просто я старался следовать системе Глухова: подавить противника морально. Одолеть его в войне нервов. Кроме того, мне хотелось, чтобы этот негодяй не торжествовал. Пусть хоть страх его помучает.

— Врете вы, — сказал Разгуляев. — Запугиваете. Знаю я здешних участковых. Не может он поверить болтовне мальчишки. Кроме того, пока он соберется звонить, пока он дозвонится…

— Однако, — сказал я, — пока что все у нас идет точно по плану. Мы хотели, чтоб вы себя выдали, вот вы себя и выдали. Если б вы были Разгуляевым, вы бы спокойно нам подчинились, зная, что оправдаетесь. Заместители начальников экспедиций редко похищают ружья и целятся в своих сотрудников.

— Ничем я себя не выдал, — сказал Климов. — Просто я не могу терять время из-за ваших фантазий.

Я понимал, что он врет, и он чувствовал, что я это понимаю. Голос у него был не очень уверенный. Я решил идти дальше.

— Ну, так выдадите, — сказал я. — Я сейчас на вас пойду. Если вы Разгуляев — вы не выстрелите. Уж то, что заместители начальников экспедиций в своих сотрудников не стреляют, это точно. Ну, а если выстрелите, то, может быть, раните меня или даже убьете, но уж то, что вы Климов, будет бесспорно доказано. Положение у вас все равно плохое. Безнадежное, я бы сказал.

Я неторопливо пошел прямо на Климова. Должен сказать честно, что смотреть в ружейное дуло удивительно неприятно. Я решил, что сделаю еще несколько шагов и неожиданно на него брошусь. Будь что будет. В суматохе все-таки больше шансон, что он промахнется. Я сделал еще шаг, и Климов сказал очень спокойно:

— Как только поднимете ногу, я стреляю.

И в эту секунду раздался спокойный голос Глухова:

— Довольно баловаться. Бросьте ружье, Климов!

Мы оба повернулись на голос. В эту секунду я мог бы броситься па Климова, но я был так поражен появлением Алексея Ивановича, что упустил момент.

Глухов и Пашка вышли из-за деревьев. Климов, не поворачиваясь, отскочил в сторону, теперь он стоял у самых деревьев, к нам лицом.

— А, будьте вы неладны! — крикнул он, приложил к плечу ружье, направил его на Глухова и выстрелил.

Нет, не выстрелил. Я так был уверен, что выстрел сейчас раздастся… Я, кажется, даже услышал его… Нет-нет, только щелкнул курок. А Глухов продолжал спокойно идти на Климова, глядя ему прямо в глаза. Климов снова прицелился и спустил курок. Снова выстрела не было. И тогда он вдруг закричал. Он закричал так, как кричат в кошмаре. Он совсем потерял голову.

— А-а-а-а-а! — кричал он. Глаза у него были безумные от ужаса, рот широко открыт. Наверное, ему показалось, что силы природы обернулись против него, что чудесным образом перестал взрываться порох и растопился свинец. Сама природа, казалось ему, против предателя. Так, как кричал он, кричат дети, встретившие привидение.

Пашка кинулся на Валентина Петровича. Климов схватил ружье и изо всей силы бросил его в Пашку. Ружье попало Пашке в йоги, Пашка споткнулся и упал.

— Лес укроет! — крикнул Климов.

Он, наверное, не соображал, что говорит, а просто выкрикнул мысль, мелькнувшую у него в голове. Потом он метнулся и скрылся за деревьями.

Пашка с трудом поднялся, морщась от боли в ногах.

— Упустили, — сказал он. Он весь был в поту, и глаза у него от ярости казались белыми.

— Ничего, — сказал Глухов, — далеко не уйдет. Зато теперь все ясно.

— Почему ружье не выстрелило? — спросил я.

— Детский фокус, — сказал Алексей Иванович. — Вам казалось, что я заряжаю, а пули я в рукав опустил. Заходите ко мне в Москве, я вам поинтереснее фокусы покажу.

— Что тут у вас происходит, граждане? — раздался спокойный голос.

Мы обернулись. На площадку вышел участковый и неторопливо шел к нам.

Глава восьмая ЛЕС НЕ УКРЫЛ. КАЗНЬ

Пашка долго бегал по лесу, кричал, грозил, требовал, чтобы Климов сдался, но Климов не откликнулся. Лес скрыл его. Попробуй разыщи человека, который прячется в этом столпотворении стволов, листвы, хвои, сучков и веток. Пашка вернулся весь исцарапанный, потный, задыхающийся. Милиционер был нетороплив и спокоен, спокоен был и Алексей Иванович.

— Никуда не денется, — сказал он. — Па базу только надо будет позвонить на всякий случай.

— Сообщено повсюду, — сказал милиционер. — Я переговорил с кем надо. По району дана команда.

Мы тщательно перерыли все вещи Климова. Денег не было. Шесть тысяч, сумма большая, а места занимает мало. Наверное, рассовал по карманам или, может быть, спрятал на груди в мешочке.

— Я из-за денег” решил сегодня ею караулить, — сказал Глухов. — Он обязательно сегодня должен был убежать, именно сегодня, а не завтра.

— Почему? — спросил я.

— Ну, — сказал Алексей Иванович, — во-первых, сегодня его стерег один человек, завтра нас было бы трое, да и на базу его двое бы конвоировали. А главное — деньги. Без денег куда убежишь? И переодеться не во что, и билет на поезд не купишь, да и документы надо новые доставать. Он же понимал, что когда соединятся две группы во главе с обоими начальниками, то в полевых условиях это уже орган, имеющий право на серьезные решения. Конечно, мы составили бы акт и забрали деньги.

— Эх, — сказал я, — какую я глупость сделал — зачем я говорил ему, что дано указание его задержать?

— А откуда вы это знали? — спросил участковой.

— То-то и дело, что не знал. Попугать хотел. Если б я не сказал, он спокойно появился бы на базе или просто в село зашел. Тут бы и попался.

— Очень хорошо, что сказали, — возразил Глухов. — После ого бегства не мог же он думать, что мы не сообщим об этом. Все равно опасался бы. Сейчас его страх гонит по лесу.

— Лес велик. — хмуро сказал Пашка. — Недаром он крикнул — лес укроет.

— Вот уж это напрасно вы говорите, товарищ Рыбаков, — покачал головой участковый, — в лесу ему никак не укрыться. Провианта нет, купить нельзя — не продадут да еще задержат. Оружия нет, на шоссе выйти нельзя, и ко всему — гнус. Если он от страха не сбесится, так уж от гнуса сбесится наверняка.

Все-таки дней пять Климов скрывался в лесу. Мы продолжали работу. Через день переменили место лагеря. Два дня шли лесом и остановились, как и было намечено по плану, в селе, расположенном на берегу реки. Глухов настоял, чтобы на этот раз мы устроились в самом селе. По лесу ходил озверелый, отчаявшийся человек. Всякое Могло случиться.

Мы связались с базой по телефону. Там уже все знали. Там знали даже больше, чем мы. Оказывается, Климова ждали во всех деревнях и селах, в городе и на всех ближайших станциях. Были предупреждены шофери. Пешком Климову до станции не добраться, а шоферы внимательно разглядывали всех голосовавших на дорогах. Впрочем, Климов и не пытался голосовать. Он, видно, догадывался, что это для него плохо кончится. А вот на детей он напал. Пошли дети за ягодами, взяли хлеба, сала кусок у них был, а он выскочил из-за деревьев, отнял сало и хлеб да и напугал до полусмерти. Рассказывали ребята, что был он грязный, страшный, опух весь от гнуса. Черт, а не человек! Что-то кричал, но что — дети не поняли. Вроде грозил, проклинал, ругался. Хорошо, не убил никого. Ребята перестали ходить в лес, да и взрослые собирались по нескольку человек, если была нужда. В другой раз Климов бросился было на почтальона, который вез на телеге почту. Почтальон вытащил наган: ему полагалось иметь наган при себе, и Климов, заверещав, скрылся обратно в лес. Совсем с ума сошел человек. Ну, зачем ему нужна была почта? Продуктов почтальон с собой не вез, вез письма, газеты и деньги. Так денег-то Климову и своих девать некуда.

Ясно было, что недолго Климову оставалось гулять. Днем раньше или днем позже, все равно бы его задержали, если только раньше не загрызли бы его волки или не напоролся бы он на медведицу с медвежатами. Но судьба готовила ему другой конец.

Река, на берегу которой стояло село, была сплавная. Весной по ней прошел сплав. Много бревен застряло у берегов. Так каждый год бывает. Бревна застревают в кустарнике, в бухточках, просто на мелких местах. Поэтому, когда сплав проходит, с верховьев реки начинается так называемая зачистка хвоста. Специальные бригады сплавщиков проходят по берегам и сталкивают на глубокую воду застрявшие бревна. Их много накапливается, дать им пропасть никак нельзя. Подхваченные течением, плывут они вниз по реке и доплывают до устья, где расположены запани. Все это происходит так, если нет на реке залома, а залом раз в два—три года обязательно образуется. Обычно образуется он на местах, где мелко и где торчат из воды или прячутся под самой ее поверхностью камни. Некоторые бревна течение проносит через пороги, а некоторые застревают. Постепенно застрявших становится все больше и больше. Проходит время, и застрявшие бревна запруживают всю реку от берега до берега. А бревна сверху плывут и плывут и все останавливаются у залома, и залом достигает иногда нескольких километров. Вода течет под бревнами, между бревнами, так что ее и не видно. Незнающий человек мог бы подумать, что тут и нет. реки, а просто широкая просека, заваленная огромными бревнами.

Вот такой залом и был у села, в котором мы расположились. Бригады сплавщиков растаскивали его. Дело это очень хитрое, требующее большого опыта, знаний и того шестого чувства, которым обладают хорошие специалисты любой специальности. Мастера сплавного дела, присмотревшись к залому, угадывают, где, в каких точках надо растащить бревна, для того чтобы двинулся весь залом. Это дело самых опытных и самых умелых. Так развито у них чутье, что безошибочно угадывают они те несколько точек, в которых надо ослабить напряжение. Тогда за работу берутся самые ловкие и самые смелые из сплавщиков. В указанных стариками точках баграми растаскивают они бревна и ставят их вертикально. Работа требует ловкости и смелости. В какой-то момент вся эта масса бревен тронется с места. Момент этот надо точно почувствовать. Тут нельзя упустить секунду, оступиться или поскользнуться. Тут каждое движение должно быть рассчитано, каждая секунда учтена.

Расположились мы в просторной избе у веселой и добродушной хозяйки. Консервы нам осточертели, и с огромнейшим удовольствием поужинали мы вареной картошкой с кислым молоком, потом вышли на берег подышать свежим воздухом, посмотреть, как работают сплавщики. Мы влезли на невысокую гранитную скалу. Отсюда было далеко видно. В обе стороны русло реки сворачивало, так что чистой воды нигде не было видно. Только огромное нагромождение бревен, колоссальный хаотический лесной завал. Сплавщики в сапогах и ватниках с баграми в руках громко перекликались, вытаскивали бревна и ставили их торчком. Человек пять бородатых крепких стариков стояли на берегу. Они внимательно следили за работой сплавщиков, переговаривались, видно советуясь, и иногда громко кричали, давали указания сплавщикам, подбадривали медлительных.

Мельком увидел я, что в стороне какой-то человек поднял лежащий на земле ватник, надел его, поднял с земли картуз, нахлобучил его на лоб, пошатываясь, нетвердыми шагами спустился с берега и пошел по бревнам. Наверное, кто-нибудь из сплавщиков, разгоряченный, скинул картуз и ватник, а теперь надел их снопа и идет работать.

“Почему у него нет багра? — подумал я. — И потом, почему он так шагает? Пьян он, что ли? Нельзя же туда пьяному”.

Старики, стоявшие на берегу, увидели его и стали кричать, чтобы он возвращался. Но он как будто не слышал их. Он даже ускорил шаги. Скользил на бревнах, перешагивая с одного на другое. Очень резко отличалась его походка от уверенной, твердой походки сплавщиков. Он дошел почти до середины удивительной бревенчатой реки, когда вдруг сразу громко закричали сплавщики, таскавшие бревна, и старики на берегу, и все, кто только был у реки. Сперва я подумал: они кричат этому странному человеку, но в это время чуть-чуть дрогнули бревна. Все сразу задвигалось. Сплавщики побежали к берегу, уверенно перепрыгивая с бревна на бревно, иногда опираясь о багор, иногда балансируя руками. А бревна зашевелились. Бревна как будто ожили. Сплавщики попрыгали на берег, какой кому был ближе, и теперь на этой ожившей, шевелящейся массе бревен остался только один человек. Тот, у которого была нетвердая походка, тот, который только что надел ватник.

Он растерянно оглядывался, еще не понимая, что происходит. И в какую-то долю секунды я узнал — это же Климов! Это он надел ватник, чтобы его приняли за сплавщика, это он перебирается через реку, чтобы уйти из насторожившегося района в район, где еще неизвестно, что его ищут. Я закричал. И сразу услышал отчаянный крик Пашки. Он тоже узнал Климова. Он кинулся было вниз со скалы, не то чтобы поймать Климова, не то чтобы спасти его. Нельзя спокойно смотреть, как человек погибает, даже если это плохой человек. Климову кричали все: сплавщики с обоих берегов реки, жители села, пришедшие посмотреть, как разбирают залом. Климов растерянно огляделся. Масса бревен шевелилась, двигалась, как будто восстала на нею. Климов споткнулся, но устоял на ногах. Теперь он тоже кричал, протяжно, отчаянно. Он метался то в одну, то в другую сторону, и с каждой секундой быстрей и быстрей шевелились, ворочались, двигались бревна. В ужасе Климов упал на огромное бревно и руками вцепился в него, но оно под огромным напором других бревен, как живое, приподнялось и скинуло Климова. На берегу дрожала земля. Бревна терлись друг о друга с каким-то особенным скрипучим скрежетом. Огромный ствол сломался пополам, как спичка в руке человека. Теперь все стоявшие на берегу замолчали. Предупреждать Климова было поздно, спасти его невозможно. Еще один раз сквозь треск и скрежет разъяренного леса прорвался отчаянный его крик, и Климов замолчал. И сразу же стих напор сплава. Теперь мимо нас плавно плыли, иногда сталкиваясь друг с другом, бревна, и где-то внизу по течению виднелось на бревнах маленькое темное пятнышко. Впрочем, скоро оно скрылось за поворотом.

Нас вызвали для опознания трупа в село, расположенное ниже по реке. Там выловили труп Климова. Он был весь избит и исцарапан бревнами, и все-таки изуродованное его лицо даже сейчас выражало отчаянный, безумный страх. Мы подписали протокол опознания и отправились обратно. Рано утром нам нужно было идти в маршрут.



Н. Томан. В СОЗВЕЗДИИ “ТРАПЕЦИИ” Повесть

1

“Надо было сесть на такси, — с досадой думает Ирина Михайловна, озябшим пальцем протирая прозрачный кружок в оледеневшем окне троллейбуса. — Совсем замерзну, пока доеду…”

Время позднее — за полночь. В троллейбусе малолюдно — всего пять—шесть человек. Сквозь замерзшие окна ничего не видно, а водитель не считает нужным объявлять остановки.

В протертом кружочке мелькает свет уличных фонарей. Ирина Михайловна всматривается в него, почти касаясь лбом толстой наледи на стекле. В столь поздний час на улицах уже выключена часть освещения и густые тени затушевывают многие приметы хорошо знакомых зданий. Да и прозрачный кружочек то и дело затягивается сизой пленкой изморози. Его почти непрерывно приходится протирать стынущими пальцами.

Лишь после Каляевской Ирина Михайловна начинает ориентироваться безошибочно. Теперь скоро площадь Маяковского, а там уже недалеко.

В скверном настроении возвращается домой режиссер цирка Ирина Михайловна Нестерова. Не очень приятный был у нее сегодня разговор с директором и главным режиссером. Они все торопят с программой к открытию нового здания цирка. Времени хотя еще и много, однако нужно ведь не только придумать программу, но и отрепетировать ее. И не какую-нибудь просто новую, а нечто грандиозное, небывалое. В ее ушах и сейчас еще звучат патетические слова директора:

“Первого мая мы дадим представление не просто в новом здании цирка, а в самом лучшем в мире здании цирка! В нем мы должны показать не только новое, но и принципиально новое!”

Ирина Михайловна и сама все это отлично понимает. Она уже была в новом здании и восхищалась почти всем, что там увидела. Особенно четырьмя манежами, три из которых расположены под землей.

И снова мрачные мысли о новом репертуаре. Главный режиссер высказал пока лишь самые общие соображения о нем:

“Новая наша программа должна быть на уровне века. На уровне нашей великолепной советской науки и техники. Короче говоря — она должна быть космической…”

“Хорошо ему говорить о космическом — в его распоряжении весь цирк, — уныло думает Ирина Михайловна, всматриваясь в протертый глазок в толстой наледи окна. — Воздушных гимнастов на различных механических конструкциях, полеты их с батутов и резиновых амортизаторов можно, конечно, подать как вторжение в космос. А у меня клоуны… У них что космического? Куда устремлю я своих ковёрных?..”

И усмехается невольно:

“Дрессированные животные тоже, конечно, не очень космическая фактура!.. Но Анатолий Георгиевич как-нибудь справится со всем этим. Наверное, придумает что-нибудь. И я бы придумала, если бы у меня были такие клоуны, как Виталий Лазаренко или мой отец, знаменитый Балага, будь он хотя бы лет на десять помоложе…”

Ирина Михайловна знает, конечно, что и для клоунов придумают что-то, если не главный режиссер, то кто-нибудь из писателей, пишущих для цирка сценарии новых программ, по ей очень досадно па себя за свою беспомощность…

Но вот и ее остановка. Нужно выходить. Ого, какой свирепый мороз! Настоящая космическая стужа. Хорошо хоть, что идти недалеко.

Ирина Михайловна торопливо перебегает широкое Садовое кольцо и заворачивает за угол. Ее дом третий от угла. Поскорее бы миновать двор, яростно продуваемый сквозным ветром.

Поднимаясь на третий этаж, Ирина Михайловна ищет в сумочке ключ от квартиры. Осторожно открыв дверь, на цыпочках входит в коридор и нащупывает на стене выключатель.

Повесив шубку и переобувшись, она идет на кухню. Сквозь стеклянную дверь соседней комнаты не видно света — отец ее Михаил Богданович и сын Илья спят, конечно.

Мягко щелкает клавиш выключателя, и на кухне вспыхивает свет. Сразу же бросается в глаза тарелка, покрытая салфеткой. Рядом стакан и коробка с помадкой — любимыми конфетами Ирины Михайловны.

“Это папа, конечно”, — тепло думает она об отце. С тех пор как он ушел на пенсию, в доме стала чувствоваться его заботливая рука.

Ирина Михайловна зажигает газовую плиту и осторожно ставит на нее чайник. Усевшись затем за стол, она приподнимает салфетку.

Ну да, конечно, это приготовленные папой бутерброды. По что это еще? Что за странная фигурка? Похожа чем-то на Буратино…

Ирина Михайловна берет ее в руки и вдруг слышит отчетливо произнесенные слова:

— Добрый вечер, Ирина Михайловна! Позвольте представиться — Гомункулус. Создание великого алхимика нашего времени Балаги и его внука физикуса Ильи.

“Конечно же, это проделки Илюши и папы”, — догадывается Ирина Михайловна. Ее, однако, не смешит эта выдумка, а лишь вызывает чувство досады.

“Зачем они устроили мне этот цирк на дому?..” — с огорчением думает она, откладывая в сторону маленького человечка и уже без прежнего аппетита принимается за бутерброды.

Человечек, однако, оказывается упрямым.

— Ай-яй-яй! — укоризненным голоском произносит он. — Не ожидал я этого от вас, Ирина Михайловна. Я понимаю, вы устали и хотите есть, ну так и ешьте себе на здоровье. Я ведь вам не мешаю. Прошу лишь вашего внимания, ибо мне нужно сообщить вам нечто очень важное: мой повелитель, знаменитый коверный клоун Балага, решил снова вернуться на арену.

Ирина Михайловна уже не может больше спокойно слушать этого маленького наглеца. Она снова берет его в руки и внимательно осматривает со всех сторон в надежде найти какой-нибудь проводок, с помощью которого ее отец или сын Илюша ведут этот разговор. И хотя никаких проводов Ирина Михайловна не находит, она снимает туфли и в одних чулках, па цыпочках идет в соседнюю комнату, пытаясь застать их врасплох. Энергично распахивает дверь, но никого возле нее не обнаруживает. Дед и внук спят, безмятежно похрапывая.

Ирина Михайловна почти не сомневается, что они лишь притворяются спящими, но окликнуть их не решается однако.

— Они спят, Ирина Михайловна, — снова произносит человечек, как только возвращается она на кухню. — А я уполномочен ими вести с вами этот разговор. Вы ведь будете, наверное, пить чай? Ну, а я тем временем изложу планы вашего папаши. Почтенный Михаил Богданович Балаганов действительно решил вернуться на арену цирка. Чихал он на свой пенсионный возраст! Придется, конечно, отказаться от акробатики и, может быть, даже от реприз. Но он теперь будет мимом, подобно Марселю Марсо в его Бип-пантомиме.

— Ну вот что — хватит! — сердито хлопает ладонью по столу Ирина Михайловна. — Это уже не остроумно.

И она бесцеремонно хватает Гомункулуса, собираясь шнырнуть в кухонный шкаф.

— Умоляю вас, погодите минутку! — пищит человечек. — Еще буквально два слова…

— Нет! — неумолимо прерывает его Ирина Михайловна и бросает в темный ящик шкафа.

Ей уже не хочется есть, она убирает все со стола и уходит в свою комнату. Ее муж, доктор физико-математических паук Андрей Петрович Нестеров, спит на диване. Но едва Ирина Михайловна зажигает ночник, как он открывает глаза.

— Ты уже пришла, Ира? — сонно спрашивает он и смотрит на часы. — Почему так поздно? Да и вид какой-то расстроенный.

— Спасибо за спектакль, — сердито говорит Ирина Михайловна.

— За какой спектакль? — удивляется Андрей Петрович.

— За домашний. Не сомневаюсь, что без твоего участия тут не обошлось. Все было на уровне современной кибернетики.

— Да что ты в самом деле! — разводит он руками. — Какое участие? В чем?..

Голос его звучит искренне, и Ирина Михайловна решает объяснить, в чем дело.

— Ай, проказники! — смеется Андрей Петрович. — Ловко придумали, и ты зря злишься. Это, конечно, Илюша — он блестящий экспериментатор. Вся техника — дело его рук. Ну, а остальное выдумал твой отец. И, знаешь, я думаю, это не только шутка. Он в самом деле снова хочет в цирк. Такие, как он, не уходят на пенсию.

— Но ведь годы, — вздыхает Ирина Михайловна. — Он же буффонадный клоун, а врачи запретили ему не только сальто-мортале, но и более простые акробатические трюки.

— Значит, Гомункулус сказал правду — он действительно решил стать мимом. По-моему, в наше отсутствие он уже репетирует свою новую программу, вживается в новый образ. Да и что гадать — завтра он сам, наверное, посвятит тебя в свои планы.

А в это время дед с внуком шепчутся в соседней комнате.

— Не переборщили ли мы, дедушка? — спрашивает Илья. — Мне кажется, мама рассердилась…

— Да, может быть, — соглашается Михаил Богданович. — Но зато она теперь подготовлена к моему решению, и мне завтра легче будет с нею разговаривать. К тому же она сможет теперь оценить и возможности моего будущего партнера — Гомункулуса.

2

В квартире Нестеровых Михаил Богданович встает раньше всех. Затем уже Ирина Михайловна. Андрей Петрович с Ильей обычно позволяют себе поспать еще часок.

Спит ли в это утро Илья, Андрею Петровичу неизвестно. Сам он просыпается почти тотчас же, как только встает его жена. Он, правда, не произносит ни слова и даже не открывает глаза, догадываясь, что она хочет, видимо, поговорить с отцом наедине. А потом, когда Ирина уходит на кухню, он напряженно прислушивается, пытаясь уловить хоть одно слово из негромкого ее разговора с Михаилом Богдановичем. Но, так и не услышав ничего, снова засыпает.

В девять часов его будит Илья:

— Вставай, папа, наш дом уже пуст.

— Как — пуст, а Михаил Богданович?

— Дед тоже ушел куда-то. Оставил записку, чтобы завтракали без него.

— Жаль, — вздыхает Андрей Петрович. — Хотелось узнать, чем кончился его разговор с твоей матерью.

Илья смеется:

— В наш век магнитных записей мы и так все узнаем…

— Как тебе не стыдно, Илья! — хмурясь, перебивает его отец.

— И ты мог подумать обо мне такое? — укоризненно качает головой Илья. — На вот, прочти.

“Зная, каким любопытством будешь ты томиться, специально для тебя зафиксировал все на магнитной пленке. Вернусь только к вечеру. Идем с Гомункулусом к главрежу. Проинформируй обо всем папу.

Твой дед — великий алхимик и начинающий мим”.

— Ну что ж, включай тогда, — улыбается Андрей Петрович.

Пока нагреваются лампы магнитофона, отец с сыном молча смотрят друг на друга, пытаясь угадать: с согласия ли Ирины Михайловны пошел Михаил Богданович в цирк или вопреки ее желанию?

Но вот Илья нажимает наконец кнопку воспроизведения записи, и Андрей Петрович слышит спокойный голос жены:

“Здравствуй, папа! Спасибо тебе за вчерашний спектакль”.

“Ну и что ты скажешь о моем решении?”

“А ты серьезно?”

“Серьезнее, чем ты думаешь. Мне надоело быть домработницей”.

“Только поэтому?”

“Это, конечно, не главное. Не могу я без цирка…”

“Но что ты теперь будешь там делать? Не те ведь годы…”

“Ты же слышала от Гомункулуса — мы с ним покажем пантомиму “В лаборатории средневекового алхимика”.

“И ты веришь в успех?”

“Не сомневаюсь”.

“А я сомневаюсь… Сомневаюсь, что ты будешь иметь такой же успех, как прежде. Ведь ты был знаменит. Во всяком случае, тебя проводили на пенсию почти как народного артиста. А теперь…”

“Что — теперь? Теперь я, может быть, буду еще знаменитее, ибо чувствую, что нашел то, чего не хватало раньше, — настоящую маску, типаж, характер. Ведь я работал все эти дни… Целый год! Вы все уходили, а я тут работал. Сначала просто над техникой мима. Репетировал стильные упражнения по грамматике Этьена Декру, по которой учился Марсель Марсо. Осваивал ходьбу против ветра, передвижение под водой, перетягивание каната. Этьен Декру утверждает, что актер может своим телом выразить любые чувства. Лицо для него не играет никакой роли. Оно лишь маска. Только тело в состоянии выразить такие чувства, как голод, жажда, смерть, любовь и счастье”.

“И ты поверил в это?”

“Я проверил это. Вот смотри, я изображу тебе передачу новостей по радио. Покажу человека, который включил утром радио и услышал интересные новости”.

Некоторое время слышится лишь легкое шипение ленты и постукивание чайной ложки о стенки стакана. Потом щелчок, будто кто-то включил радиоприемник. А спустя еще несколько секунд тихий смех Ирины Михайловны и голос Михаила Богдановича:

“Ну, что? Поняла ты, что услышал человек, включивший радио? Не догадалась разве, что передавали сообщение о новом полете в космос?”

“Да, папа, поняла! И признаюсь — не ожидала…”

“Не ожидала?! Плохо ты знаешь своего отца. Я вырос в цирке. Вся жизнь моя прошла на его манеже. Я и родился, наверное, где-нибудь под тентом ярмарочного балагана. Ты ведь знаешь, что я подкидыш… Помнишь, рассказывал тебе, как меня подкинули коверному клоуну Бульбе, положив в его чемодан? Он и вышел с этим чемоданом на цирковую арену, не подозревая, что в нем живой ребенок. А потом так обыграл свою находку, что хохот зрителей чуть не сорвал ветхий брезент с ярмарочного балагана”.

Несколько секунд слышится лишь шипение магнитной ленты, затем снова голос Михаила Богдановича:

“Подкинула меня Богдану Балаганову циркачка, имя которой он не знал даже… Наверное, и она родилась в цирке, и, кто знает, сколько поколений циркачей в нашем роду? И, веришь, я горжусь этим! Обидно только, что ты не стала цирковой артисткой”.

“Но ты же знаешь, папа, почему я не стала…”

“Да что теперь говорить об этом!.. Но ты хоть понимаешь меня теперь? Понимаешь, что не могу я без цирка? Что возвращаюсь не для того, чтобы посрамить свое имя, а твердо веря в успех? Я ведь не только открыл в себе мима, но и приготовил свой номер. Подсказал его мне мой внук Илья. Он и сконструировал мне Гомункулуса. Он ведь очень талантлив, наш Илюша!”

И тут вдруг раздаются всхлипывания Ирины Михайловны, а затем ее дрожащий от волнения голос:

“Да, да, он талантлив. Вы все талантливы: он, ты и даже мой муж. Одна только я бездарность и неудачница!.. Ничего из меня не получилось, не получается и режиссера. Ничего не могу придумать, подсказать, вдохновить!..”

— Может быть, выключить, папа? — робко спрашивает Илья, заметив, как волнуется отец. У него и у самого щемит сердце.

Но отец лишь отрицательно качает головой и старается не смотреть в глаза сыну. Ему нестерпимо жалко Ирину, а еще более Михаила Богдановича. Не думал он, что так глубока его любовь к цирку.

А из магнитофона все еще раздается его возбужденный голос:

“Ты молода, Ирина. У тебя все впереди. Мы с тобой еще покажем себя! Сообща придумаем новую программу для всей нашей клоунской братии. А теперь давай-ка позавтракаем и пойдем вместе в цирк”.

3

Некоторое время отец с сыном завтракают молча. Каждый по-своему переживает и оценивает услышанное.

— Пожалуй, это к лучшему, что они наконец объяснились, — замечает Андрей Петрович. — Я верю в твоего деда — он умный человек, и, если действительно нашел себя в жанре мима, все будет хорошо. Маме тоже станет легче — он и ей поможет найти себя.

— Но признайся, ты все-таки не очень в этом уверен? — пристально глядя в глаза отцу, допытывается Илья. — Я дедушку имею в виду, его успех в новом жанре.

— Откровенно говоря — да, не очень, — неохотно признается Андрей Петрович. — В такие годы пробовать себя в совершенно новом жанре…

— Почему же в совершенно новом? Я помню дедушку, когда он еще выступал. В его номерах были и мимические сцепы.

— Эпизодики, а теперь на этом нужно построить целый номер. Ты видел хоть, как это у него получается?

— Нет, он этого никому не показывал. Проделывал все наедине с зеркалом. Но я знал, что он репетирует новый номер. Он не скрывал этого от меня, просил только держать в тайне. Иногда советовался даже. Тогда-то я и подсказал ему идею кибернетического партнера — робота в образе фантастического Гомункулуса. А потом и сконструировал ему его. Кибернетический партнер, по-моему, — вполне в духе времени. Дедушка ведь очень начитанный, он сразу понял всю новизну такого партнера. Он, правда, хотел сначала работать в образе Мефистофеля, властвующего над душой робота, но я ему посоветовал воплотиться лучше в образ средневекового алхимика.

Илья говорит все это увлеченно, почти зримо представляя себе все многообразие возможностей подсказанной деду идеи. А Андрей Петрович будто впервые замечает теперь хорошо сложенную фигуру сына, широкие плечи, крепкие руки, безукоризненную точность движений, когда он почти не глядя берет со стола посуду, ловко споласкивает ее под краном и с каким-то удивительным изяществом вытирает полотенцем.

“Наверное, сказывается в этом унаследованная им сноровка и навыки многих поколений цирковых актеров, — невольно думает Андрей Петрович. — Кем была его прабабушка? Наездницей, которой приходилось сохранять равновесие и устойчивость на бешено мчащемся коне, или эквилибристкой на проволоке, балансирующей под куполом цирка? Нервы, мускулы, безупречный вестибулярный аппарат — все должно быть безукоризненным у людей этой профессии, ибо не только успех, но и сама их жизнь зависит от этого совершенства.

И так из поколения в поколение. Дед его был ведь универсалом. Владел всеми жанрами циркового искусства. Мать тоже была воздушной гимнасткой и работала бы на трапеции до сих пор, если бы не сорвалась однажды во время исполнения какого-то сложнейшего апфеля — спада на качающейся трапеции со спины на носки. Упала она хотя и в сетку, но так неудачно, что врачи не разрешили ей больше работать гимнасткой… Тогда отец ее, знаменитый коверный Балага (имя это образовал он из усечения своей фамилии — Балаганов) стал обучать Ирину клоунаде. Года два была она его партнершей, а потом пошла на курсы режиссеров и вот с тех пор испытывает неудовлетворенность”.

А Илья? У него от цирка только спортивная фигура да удивительно ловкие руки, столь необходимые физику-экспериментатору. Любые, самые замысловатые приборы, иной раз почти ювелирной тонкости, изготовлял он еще студентом. Есть у него и непреклонность в достижении цели, столь свойственная многим цирковым артистам. Андрею Петровичу известно это не только по своему тестю и жене, но и по судьбам их друзей. Многим из них приходилось с невероятным упорством преодолевать боязнь высоты, падать, ломать кости ног, бедер, подолгу лежать в больницах и начинать все сначала. Позавидуешь такой непоколебимости!

— Вот и дедушка и мама называли меня только что талантливым, — прерывает размышления Андрея Петровича Илья, — а ты, папа? Не разделяешь их мнения или считаешь, что хвалить меня не педагогично? Я имею в виду мой эксперимент, вызвавший антигравитационный эффект.

Отец долго молчит, нервно постукивая пальцами по столу. Илья терпеливо ждет, убирая посуду в кухонный шкаф.

— Уж очень загадочен этот эффект, — задумчиво произносит наконец Андрей Петрович. — Подобен чуду, а я не верю в чудеса.

— Ну, так давай разбираться, искать объяснения, — живо поворачивается к нему Илья. — А то ведь и сам ничего не предпринимаешь, и мне не позволяешь ничего предпринимать.

— Напрасно ты так думаешь. Илюша, — укоризненно качает головой Андрей Петрович. — Я уже не первый день занимаюсь теоретическим обоснованием твоего эффекта.

— Но почему же только сам? У тебя ведь нет для этого даже достаточно времени…

— Не торопись, Илюша. Я не хочу, чтобы над нами смеялись. Все может оказаться подобным “Чуду в Бабьегородском переулке”. Помнишь, наверное, как на заводе “Сантехника” был достигнут коэффициент полезного действия, превышающий сто процентов? Вспомни еще и ту шумиху, которая была поднята чуть ли не во всем мире вокруг аппарата американского изобретателя Нормана Дина, якобы обосновавшего новый принцип механики, позволяющий построить летательный аппарат без использования отдачи реактивной струи.

— Но ведь не все и не всё отрицали тогда в аппарате Дина. Многие считали, что достигаемый им эффект вовсе не противоречил ни одному из законов Ньютона, а лишь уточнял их. Разве мы так уж бесспорно все знаем? Это ведь в конце прошлого века, когда все казалось таким простым и доступным, лорд Кельвин мог заявить, что здание физики уже построено. Его смущали лишь два небольших облачка на ясном горизонте науки. Одним таким облачком был опыт Майкельсона, не имевший в ту пору объяснения. Вторым — катастрофическое расхождение между существовавшей тогда теорией и опытными данными, полученными при изучении теплового равновесия между нагретым телом и окружающей средой. А потом, как ты знаешь, из первого опыта родилась теория относительности, а из второго — квантовая механика.

— Напрасно ты утешаешь себя этими историческими примерами, Илюша, — укоризненно покачивает головой Андрей Петрович.

— Прости, папа, что я привожу эти, может быть, слишком наивные для тебя примеры, но ты не смейся надо мной… Пока не решу этой загадки, не смогу ничего больше делать. Вот уже вторую неделю я не в состоянии притронуться к своей диссертации. А то, что полученному мною эффекту нет пока объяснения, меня не расхолаживает. Ведь этот эффект — “Его величество Факт”, как сам ты любишь выражаться.

— А я не уверен пока, что это действительно “Его величество Факт”, — упрямо качает головой Андрей Петрович. — Я не только старше тебя, но и опытней и знаю, как невероятно трудно в наше время, когда наука так далеко шагнула вперед, открыть что-нибудь принципиально новое. И смущает меня не то, что ты открыл это случайно, — в науке это бывало. Случай нередко даже помогал многим открытиям. Он помог Беккерелю обнаружить радиоактивность, а Рентгену — лучи, названные впоследствии его именем. Нас, однако, должно волновать сейчас не это. Нам необходимо точно знать — действительно ли перед нами “Его величество Факт”.

— Ну, так поручи кому-нибудь повторить мой эксперимент! — восклицает Илья. — Я же давно прошу тебя об этом.

— Если бы ты не был моим сыном, а я не был бы директором научно-исследовательского института, я так бы и поступил. Но ведь то, что ты мой сын, а я директор института — это бесспорный факт. И именно поэтому я не могу официально поручить кому-либо повторение твоего эксперимента. Не делай, пожалуйста, удивленного лица, наберись лучше немного терпения. Все тебе сейчас объясню. Я ведь говорил уже, что пытался теоретически объяснить полученный тобою эффект и не только не объяснил его, но и убедился, что при экспериментах в таких масштабах он вообще не может быть обоснован с достаточной достоверностью. Нужно, следовательно, ставить его фундаментально. А для этого необходима целая экспериментальная группа опытных научных работников, а главное — мощная энергетическая база. При отсутствии твердой уверенности, что твой эффект повторится, могу ли я пойти на такой риск сейчас, когда все мои сотрудники заняты выполнением срочных заданий Академии наук? — Но что же тогда делать?

— Спокойно продолжать работу над диссертацией и терпеливо ждать более подходящего времени для проверки твоего антигравитационного эффекта.

— Нет, папа, — не глядя на отца, упрямо произносит Илья. — Спокойно работать над диссертацией я больше не могу. А если ты боишься подорвать свой авторитет повторением моего опыта, я осуществлю его в необходимых масштабах где-нибудь еще… И у меня найдутся хотя и не такие опытные, как твои сотрудники, но зато более заинтересованные в успехе моего эксперимента люди.

4

Михаил Богданович возвращается домой в первом часу. Он не садится в троллейбус, а идет пешком — мороз сегодня не такой жестокий, как вчера. В цирке ему было очень жарко (наверное, от волнения) и теперь хочется немного остыть, собраться с мыслями. То, что главный режиссер раскритиковал пантомиму “Средневековый алхимик”, не очень огорчает его. Может быть, и в самом деле все это старовато.

“И зачем вам этот персонаж? — огорченно разводил руками главный режиссер. — Нафталинчиком от него попахивает. Жаль только вашего труда. Чувствуется, что поработали вы над этим образом немало. Очень выразительным получился ваш алхимик. Только ведь это совсем не то, что нам сейчас нужно. Очень хорошо, конечно, что вы попытались найти новый образ для клоуна, но алхимик — это ведь не комедийный персонаж. Для клоунады скорее бы подошел образ чудака профессора, этакого рассеянного ученого, типа жюльверновского Паганеля. И, знаете, — это мысль! Манеж всегда слишком уж был перенаселен людьми без определенных профессий — простаками, плутами и неудачниками, то и дело попадающими впросак. Образ профессора — это уже в духе времени. Вот и давайте подвергнем вашего средневекового алхимика скоростной эволюции, превратив его в современного доктора каких-нибудь наук”.

“Ну хорошо, — робко согласился с главным режиссером Михаил Богданович. — Наверное, образ алхимика действительно не очень удачен, а сам я, как мим? Вот что для меня сейчас самое главное, Анатолий Георгиевич”.

“Ну что вы спрашиваете, дорогой мой? — широко развел руки главный режиссер. — Разве вы пришли бы ко мне, не почувствовав в себе мима? Теперь можно лишь удивляться тому, что я сам не открыл его в вас раньше, чем это сделали вы. Это ведь у вас не вдруг. Вы всегда были отличным мимом. Но вы были молоды и обладали еще и талантом превосходного акробата, столь необходимым настоящему буффонадному клоуну. Вот это-то и заслоняло от меня все ваши прочие способности. А теперь, когда уже не попрыгаешь, не крутнешь сальто-мортале, не взберешься на трапецию или на батут, мы сосредоточимся на искусстве пантомимы и разовьем то, что многие годы дремало в вас. Пишите заявление и давайте работать! Будем готовить программу к открытию нового здания цирка. Раньше я вас не выпущу. Класс вашей работы должен быть не ниже, а выше того, в котором вы кончили было свою карьеру па цирковой арене”.

Вспоминая теперь этот недавний разговор, Михаил Богданович невольно улыбается. Он будто помолодел лет на десять. Идет пружинящей походкой, ощущая удивительную легкость во всем теле. Кажется даже, что, если хорошенько разогнаться, можно и теперь сделать двойное сальто-мортале с пируэтом, какое делал когда-то в дни молодости, удивляя лучших мастеров акробатики. Многие из них не раз приглашали его в свои труппы. Но он оставался верен клоунаде, ибо считал, что настоящий клоун должен владеть всегли цирковыми жанрами. И он действительно мог бы работать в любой труппе акробатов-прыгунов, крафт-акробатов или акробатов-эксцентриков, если бы только захотел.

По ходу сюжета клоунских антре приходилось ему совершать и полеты с трапеции на трапецию, не хуже любого вольтижера-профессионала. С немеившим мастерством крутил он на турнике и “солнце” и исполнял другие трудные номера. Наверное, он бы и сейчас смог сделать многое, но, с тех пор как у него начало пошаливать сердце, врачи запретили ему эти упражнения, а без них он не представлял себе буффонадной клоунады. Вот и пришлось уйти на пенсию…

А теперь он воскрес. Не все, значит, потеряно. Он еще покажет себя! Расшевелит и Ирину. Похоже, что она совсем пала духом. Надо чем-то подбодрить ее, подсказать что-то. Но ничего, теперь сделать это будет легче, теперь они будут работать вместе.

Не тревожит Михаила Богдановича и то, что главный режиссер забраковал его пантомиму. Гораздо важнее теперь для него то, что Анатолий Георгиевич не усомнился в его таланте мима. А сконструированный внуком робот может быть и не только Гомункулусом. Клоун-мим с настоящим роботом — этого ведь в цирке еще не бывало.

5

Михаил Богданович ходит теперь в цирк ежедневно, хотя официально его еще не оформили. Вместе с главным режиссером и Ириной они вот уже который день продумывают новую программу клоунады. У них есть несколько сценариев, написанных профессиональными литераторами, хорошо знающими цирк, по все это кажется им не тем, чего могли ждать от них зрители нового здания цирка. Да и сами они остро ощущают необходимость чего-то совершенно небывалого в этом представлении. Новое здание цирка представляется им не только новым помещением, но и новым этапом в развитии того искусства, которому Михаил Богданович с Анатолием Георгиевичем отдали почти всю свою жизнь.

Михаил Богданович думает теперь об этом и днем и ночью. Иногда ему начинает казаться, что он придумал наконец то, что нужно, и он рассказывает свой замысел Ирине, но, еще прежде чем успевает она раскрыть рот, он и сам уже осознает, что все это не то. И снова начинаются мучительные раздумья, надежды, сомнения…

А дома тоже не все благополучно. Беспокоят взаимоотношения Ильи с отцом. Михаил Богданович не знает, что именно между ними произошло, но догадывается, что не все ладно. Хотел как-то спросить Ирину, потом подумал: а может быть, она не только не знает ничего, но и не догадывается даже об их разладе? И не стал ее тревожить. А когда совсем уже стало невмочь от тревоги за внука и зятя, решился поговорить с Ильей напрямик.

— Что у тебя такое с отцом, Илья? Поссорились вы, что ли?

— Как же поссорились, если разговариваем, — деланно удивляется Илья.

— А ты со мной не хитри, — хмурится дед. — Разговаривать-то вы разговариваете, да не так, как прежде.

— Да что вы, сговорились, что ли? — злится Илья. — Вчера мама, а сегодня ты учиняешь мне допрос.

— Ну, вот видишь, — усмехается Михаил Богданович. — Мать тоже, значит, заметила. Стало быть, не случайны наши подозрения. Давай-ка лучше выкладывай все начистоту.

Илья угрюмо молчит. Притворяться, что ничего не произошло, теперь уже нет смысла, но и рассказывать всего не хочется. Да и поймет ли дед всю сложность его отношений с отцом?

А дед, догадавшись, видимо, о его сомнениях, произносит почти равнодушно:

— Я тебя не заставляю, однако. Не хочешь — не надо. Я ведь и не пойму, наверное, из-за чего у вас мог произойти раздор. Разве серый цирковой клоун может понять, а тем более рассудить ученых мужей, мыслящих высокими категориями науки?

— Ну что ты говоришь такое, дедушка! — бросается к Михаилу Богдановичу Илья. — Просто не хочется голову тебе морочить нашими спорами…

— Спорами ли только? — щурится дед. — Я знаю, когда вы ссоритесь, поспорив из-за ваших таинственных мезонов или нуклонов. Хотя потом и не разговариваете иной раз целый день, но это все не то. Тут серьезнее что-то… Однако повторяю: не хочешь — не говори. Я тебя к этому не принуждаю.

Илья осторожно сажает деда на диван. Садится с ним рядом.

— Ладно, дедушка, слушай и не обижайся, что я не рассказал всего этого сам. Просто не хотелось тебя расстраивать. Знаю ведь, как близко ты принимаешь все к сердцу. А насчет того, что ты “серый” клоун и ничего в высоких материях не смыслишь — этого ты никогда мне больше не говори. Хотел бы я, чтобы все наши клоуны были такими же “серыми”, как ты.

— А они и так не серые, — смеется Михаил Богданович. — Они либо рыжие, либо белые.

— Знаю, знаю! — смеется теперь и Илья. — Когда в доме столько циркачей, будешь знать все это. — И, снова став серьезным, даже нахмурившись почему-то, он продолжает: — Ну, а разлад у нас с отцом вот почему: сконструировал я одно устройство для обнаружения гравитационных волн, а оно неожиданно дало почти противоположный эффект — стало порождать нечто вроде антигравитации. Понятно ли тебе, о чем я говорю, дедушка? Не обижайся только, пожалуйста, что спрашиваю тебя об этом.

— Будешь теперь извиняться всякий раз, — усмехается Михаил Богданович. — Я же понимаю, что разговор у нас серьезный и все, чего не пойму, сам спрошу. О гравитации же читал кое-что в научно-популярных журналах. Может быть, сейчас что-нибудь новое есть в этой области? Мне же известно только то, что мы лока почти ничего не знаем о гравитационных полях и волнах.

— Правильно, — кивает Илья. — Никаких эффектов, связанных с реальным существованием волн тяготения никто до сих пор действительно не наблюдал. Однако они были предсказаны более сорока лет назад. И мы теоретически кое-что уже знаем о них, а обнаружить пока не можем. Но ведь и электромагнитные волны теоретически были предсказаны Максвеллом почти за два десятилетия, прежде чем Генрих Герц экспериментально доказал их существование. И лишь еще через семь лет наш Попов нашел путь практического их применения…

— Это ты мне не рассказывай, это я и сам знаю, — перебивает Илью Михаил Богданович, которому не терпится узнать поскорее, в чем же суть устройства, сконструированного внуком.

— А ты не перебивай. Мне ведь нелегко объяснить тебе сущность моего открытия. Слушай внимательно. В чем трудность обнаружения гравитационных волн? А в том, что в формулу определения их энергии входит как коэффициент очень малая величина — так называемая гравитационная константа.

Слегка задетый замечанием деда, будто он говорит ему прописные истины, Илья нарочно употребляет теперь такие выражения, как гравитационная константа, безо всяких пояснений.

— Благодаря этому эффект, вызванный действием волн тяготения, неуловимо ничтожен, — продолжает он. — А для того чтобы он возрос, необходимо увеличить до космических масштабов массы колеблющихся тел, особенно же число их колебаний. И тут опять тысячи препятствий. Массы звезд, например, хотя и достаточно велики, но зато малы частоты их колебаний. А такие тела, как атомы и ядерные частицы, хотя и колеблются с достаточными частотами, но массы их ничтожны.

— Ну, и как же ты выкарабкался из этих противоречий? — искренне удивляется Михаил Богданович, начиная, однако, сомневаться, действительно ли удалось его внуку что-то открыть.

— А я и не стал выкарабкиваться. Пошел иным путем. Решил исходить из того, что гравитационные волны при всей ничтожности их мощности излучались ведь многие миллиарды лет. Их порождает колебание любого тела. Благодаря этому общее количество их постоянно увеличивается. В нашей метагалактике таких волн должно накопиться довольно много. За миллиарды лет ее существования происходили ведь и вспышки сверхновых звезд, и столкновения галактик, порождающие особенно большое излучение гравитационной энергии.

— Но ведь энергия эта рассеяна, конечно, на огромном пространстве, — не удержавшись, замечает Михаил Богданович.

— Да, на огромном, но не бесконечном, — соглашается Илья. — Во всяком случае, не далее масштабов метагалактики. Зато эта энергия или соответствующая ей масса, как полагают некоторые ученые, равняется всей обычной материи, из которой состоят звезды, планеты и космическая пыль.

— Ого! — восклицает Михаил Богданович, пораженный таким неожиданным для него соотношением. — Тогда, значит, она всюду?

— Да, всюду. А раз так, ее ниоткуда не нужно добывать, а следует лишь научиться генерировать. Вот я и попытался сконструировать такой генератор. Получилось, правда, не совсем то, на что я рассчитывал, но все-таки явление гравитационное или, вернее, антигравитационное.

— Объясни, пожалуйста, — просит заинтригованный Михаил Богданович. — Не совсем понятно это.

— Грубо говоря, произошло у меня примерно следующее, — устало закрывает глаза и сосредоточенно трет лоб Илья. — Я рассчитывал, что измерительные приборы в моей установке под воздействием гравитационных волн покажут увеличение веса, а они зарегистрировали уменьшение его. Следовательно, действуют на них силы не гравитации, а антигравитации.

— Значит, ты сделал великое открытие, Илюша! — бросается обнимать внука Михаил Богданович. — Из-за чего же тогда разлад у тебя с отцом?

— Ах, дедушка, не так-то все это просто! — вздыхает Илья. — Дело ведь в том, что пока все это лишь мои предположения.

— Но ведь ты же не вслепую, не наугад? Ты же именно в этой области и экспериментировал?

— Да, это так. Однако расхождения между результатами моего эксперимента и существующей теорией столь велики, что даже у меня возникает сомнение — антигравитация ли это. Дело ведь в том, что такой известный ученый, как Инфельд, являющийся виднейшим учеником и последователем Эйнштейна, вообще отрицает существование гравитационных волн. Но и те, кто их признает, усомнятся, конечно, в полученных мною результатах, пока я не повторю этого эксперимента в большем масштабе и с более точной измерительной аппаратурой.

— Вот тут-то и должен помочь тебе отец! — возбужденно восклицает Михаил Богданович, энергично хлопая ладонью по столу. — Разве он отказывает тебе в этом?

— В том-то и дело… — уныло кивает головой Илья. — И, если уж говорить по совести, в какой-то мере я его понимаю. Очень уж невероятен результат моего эксперимента. Похоже даже на шарлатанство…

— Да ты что?! — хватает Михаил Богданович внука за руку. — Неужели и Андрей Петрович так думает?

— Сам-то он этого не думает, но то, что именно так о результатах моего эксперимента могут подумать другие, вполне допускает. А повторить сейчас мой опыт в необходимых масштабах он, конечно, не может, не приостановив других исследований, запланированных Академией наук. К тому же я ему не посторонний, а родной сын. Поставь он мой эксперимент в ущерб другим, представляешь, что начнут говорить о нем в институте?

— Да плевать ему на эти разговоры ради такого дела! — искренне возмущается Михаил Богданович. — Вот уж не ожидал я этого от Андрея Петровича…

— Я бы тоже, может быть, на это плюнул, — соглашается Илья, — а он не может. Да и потом, он не очень-то уверен, что мне действительно удалось открыть новое явление природы. А без такой уверенности в его положении нельзя идти на риск. И я очень тебя прошу, дедушка, не рассказывай ты ему об этом нашем разговоре. Да и маму не расстраивай…

— Ах, Илюша, — вздыхает Михаил Богданович, — плохо ты свою маму знаешь. Она, наверное, давно уже догадывается, что между вами что-то произошло. Сам же говорил, что спрашивала тебя об этом.

Илья угрюмо молчит некоторое время, потом решает:

— Надо, значит, помириться с отцом и успокоить ее. У мамы, кажется, и своих неприятностей хватает. Похоже, дедушка, что не ладится у нее что-то в цирке?

— Да, не нашла она себя… Отличная была гимнастка, а вот режиссера из нее не получается… Ну, а ты как же? Неужели будешь терпеливо ждать, когда проверку твоего эксперимента запланируют в папином институте?

— А я и не жду. Мы сами кое-что сооружаем в лаборатории университета, в котором я учился когда-то.

6

С клоунами у Ирины Михайловны действительно дело не ладится. Она умеет ценить находки тех, кто их ищет, негодует на тех, кто не брезгует штампами, но сама ничего оригинального подсказать своим подопечным не может. Труднее же всего удается ей связать их разрозненные номера хотя бы в какое-нибудь подобие единого действия. И, хотя главный режиссер иногда ее хвалит, сама она относится к себе более строго. Да и Анатолий Георгиевич делает это, видимо, из чисто педагогических соображений, желая подбодрить ее, не дать окончательно потерять веру в себя.

В последнее время Ирина Михайловна стала даже все чаще подумывать об уходе из цирка, хотя и искренне любила его и с удовольствием вспоминала те годы, когда работала вольтижеркой в группе воздушных гимнастов. Она и сейчас с восхищением и почти с нескрываемой завистью наблюдала репетиции воздушных гимнастов Зарнициных. Особенно нравилась ей красавица Маша. Прекрасно сложенная, изящная, она будто специально была вылеплена талантливым скульптором из очень пластичного материала. Таких совершенных пропорций Ирина Михайловна не видела еще ни у одной гимнастки. Ей казалось даже, что такого и не могло быть у живого существа. Такое мог создать только художник, поставивший своей целью изобразить идеальное человеческое тело, предназначенное для парения в воздухе.

Очень артистичны и ее братья, Сергей и Алеша. Но в них не ощущается такой грации и непосредственности, как у Маши. Ирине Михайловне кажется даже, что работают они хотя и очень точно, но без души, без той радости, которую сама она испытывала всякий раз, совершая под куполом цирка пассажи и пируэты, в которых законы физики сливались с законами пластики.

А какого труда стоила ей непринужденность и свобода движений в воздухе! Сколько неудач и страхов пришлось преодолеть! Лишь для того только, чтобы научиться падать в сетку, ушел у нее почти год, ибо было это сложно и небезопасно. Упав на бок, можно было сломать руку, падение на живот грозило переломом позвоночника. Сломать позвоночник можно м в том случае, если после сальто-мортале упадешь на голову. Даже упав на ноги, при отсутствии необходимого опыта, легко разбить себе не только ноги, но и нос. Безопаснее всего падать на спину, но научиться этому не так-то просто.

Ее учитель, старый цирковой артист, говорил ей в те трудные годы учебы: “Падая, береги не только свои кости, но и помни все время, что на тебя смотрят сотни глаз и ты должна радовать их красотой, ловкостью и совершенством линий своего тела, не плюхайся поэтому в сетку, подобно мешку с овсом”.

Она никогда теперь не забудет своего требовательного учителя. Это он научил ее математически точному расчету взаимодействия с партнерами, позволяющему после заднего сальто-мортале прийти в руки ловитору или после полуторного сальто оказаться в таком положении, когда он ловит тебя за ноги. Много труда понадобилось ей, чтобы постичь все эти тонкости и научиться летать так же свободно, как и ходить по земле, не думая, что нужно для этого делать.

“Тренируйся до тех пор, пока воздух не станет для тебя таким же привычным и надежным, как и земля”, — поучал Ирину ее наставник.

Наблюдая теперь за репетициями Зарнициных, Ирина Михайловна все чаще замечает, что лишь Маша проводит их с увлечением, братья же работают неохотно, будто отбывают какую-то повинность.

Вот и сейчас с огорчением всматривается Ирина в их лениво раскачивающиеся красивые тела, и ей без слов понятен укоризненный взгляд их сестры.

Увлеченная наблюдением за работой Зарнициных, Ирина Михайловна даже не замечает, как подходит к ней главный режиссер.

— А что, если бы вам, Ирина Михайловна, — весело говорит Анатолий Георгиевич, — заняться режиссурой гимнастов? Вижу, что они вам больше по душе.

— Вы это серьезно? — удивляется Ирина Михайловна.

— Настолько серьезно, что даже с директором это согласовал, — смеется главный режиссер.

— Тогда, если можно, воздушных гимнастов, — умоляюще смотрит на него Ирина Михайловна.

— Именно воздушных. И сегодня же займитесь Зарнициными. Что-то они мне не нравятся.

— Спасибо, Анатолий Георгиевич. Зарнициными я и сама хотела заняться. Они меня тоже беспокоят.

Ожидая, пока Зарницины кончат репетицию, Ирина Михайловна выходит с манежа в фойе, размышляя о неожиданной перемене в своей работе. Она и раньше мечтала о режиссуре воздушных гимнастов, но ими руководил более опытный мастер. Она, однако, надеялась со временем занять его место, так как знала, что его выдвигают на другую, более ответственную работу. Наверное, вопрос этот решен уже, вот Анатолий Георгиевич и предложил ей то, чего она так жаждала.

Все для нее будто преобразилось теперь в этом огромном и не очень уютном в дневную пору здании. Тот, кто видел его лишь по вечерам, когда оно залито ярким светом, полно людей, шума голосов и неустанной суеты, тому днем, при слабом освещении, все тут покажется будничным. Но сама Ирина Михайловна никогда не ощущала этого. Цирк для нее всегда был почти храмом. Ей в нем нравилось все. Даже в те утренние часы, когда ареной завладевали сначала хищники, а потом лошади, она любила ходить по округлым коридорам фойе, прислушиваясь к глухому щелканью шамберьера дрессировщика, грозному рычанию зверей и ржанию коней. А когда после репетиции кто-нибудь из униформистов степенно прогуливал по фойе разгоряченных лошадей, Ирина Михайловна любила потрепать конские гривы, с удовольствием вдыхая острый запах пота взмыленных животных.

Вечерами же, во время представлений, ей доставляло большое удовольствие наблюдать за публикой, представляющей тут такое многообразие, какого не бывает, наверное, ни в одном театре. Не требовалось большой проницательности, чтобы различить представителей самых разнообразных профессий, национальностей и возрастов. Тут были люди очень солидные, с профессорской внешностью, угадывались и молодые ученые, рабочие, служащие, колхозники. Несколько раз она замечала среди зрителей известных писателей, популярных артистов и художников. Иностранцы присутствовали на каждом представлении. И у Ирины Михайловны всегда замирало сердце, когда вся эта публика, заполняющая огромную вогнутую чашу зрительного зала, единодушно ахала или охала вдруг, пораженная ловкостью, а иногда и невероятностью совершенного трюка.

И именно это долгое импульсивное “ах-х!..”, а не бурные аплодисменты, почти всегда потрясало ее до слез. Оно вырывалось против воли даже у самых сдержанных зрителей, умеющих владеть собой, скрывающих или стесняющихся публичного проявления своих чувств. И она заметила, что звучало это “ах” не всегда и не часто. Ирина Михайловна видела работу многих отличных иллюзионистов, оснащенных совершеннейшей аппаратурой. На них смотрели разинув рот, пожимали плечами, разводили руками и всегда награждали бурными аплодисментами. Может быть, кто-то даже и ахал… Но причиной такого единодушного, неудержимого “ах” всегда было совершенство человеческого тела, его почти фантастические возможности.

Хотя у Ирины Михайловны и не ладилась работа с клоунами, она должна была признать, однако, что такой же успех имели иногда и их остроумные трюки.

Раздумывая теперь над всем этим, она проходит несколько раз по фойе и уже собирается вернуться на манеж, как вдруг сталкивается с Машей Зарнициной.

— Вот вы-то мне как раз и нужны! — обрадованно восклицает Ирина Михайловна. — Надеюсь, вы никуда не торопитесь? Ну, тогда давайте потолкуем несколько минут. Скажите мне, Маша, что такое происходит с вашими братьями? Они считают, что всё постигли, или просто ленятся? Я это не из праздного любопытства спрашиваю — меня только что вашим режиссером назначили.

— Я очень этому рада, Ирина Михайловна! — искренне отзывается Маша, крепко пожимая руку своему новому режиссеру. — Вашей работой на трапеции я, еще будучи девчонкой, восхищалась… и даже завидовала. Честное слово!

— Ах, Маша, не надо об этом! Все это в прошлом…

— Я знаю, вы сорвались… — взволнованно и торопливо продолжает Маша, — но можно же снова…

— Нет, Маша, для меня это исключено, — грустно улыбаясь, перебивает ее Ирина Михайловна. — Да теперь и поздно уже, не те годы.

Ирине Михайловне неприятен этот разговор, и она хочет прервать его, но, посмотрев в восторженные глаза девушки, видимо действительно помнившей ее выступления, решается поговорить с ней откровеннее, расположить к себе.

— Надеюсь, вы понимаете, Маша, как мне было нелегко в те годы. Да и сейчас… Может быть, не нужно было слушать врачей, а последовать примеру Раисы Немчинской. Она, как вы знаете, во время репетиции упала с “бамбука”. В результате — осколочный перелом локтевого сустава и три перелома таза. А потом восемь месяцев больницы и вполне обоснованные сомнения врачей в возможности возвращения ее к цирковой профессии. И все-таки она вернулась и стала одной из лучших воздушных гимнасток. А я не смогла… Не хватило силы воли. Никогда себе этого не прощу…

— Но в цирк вы все-таки вернулись, а вот мои мальчики хотят уйти…

Догадавшись, что Маша говорит о братьях, Ирина Михайловна удивленно восклицает:

— Быть этого не может! Они же отличные артисты, с чего это вдруг взбрела им в голову такая мысль? Да они просто шутят, наверное?

— Нет, не шутят, — печально качает головой Маша. — Это серьезно. Они и мне это пока еще не говорили, но я знаю — они уйдут… Из-за меня только и работают пока, понимают, что без них развалится наш номер. Они ведь знают, что без цирка я просто не смогу…

— Ну что вы так разволновались, Маша? — успокаивает девушку Ирина Михайловна. — Никуда они не уйдут. Они же очень любят вас. И потом — куда им уходить? У них же нет другой профессии.

— Они хотят учиться, — немного успокоившись, объясняет Маша. — Давно уже готовятся. Как только я засну, сразу же за учебники и все шепчутся, проверяя знания друг друга. А я не сплю, притворяюсь только, и все слышу. В университет они хотят, на физико-математический.

— Господи, — вздыхает Ирина Михайловна. — Просто с ума все мальчишки посходили из-за этой физики! Но ничего, пусть еще попробуют сначала сдать — знаете, какие там конкурсы?

— Они сдадут, — убежденно произносит Маша. — Я их знаю. Ах, если бы они с таким же рвением готовили наш новый номер, как готовятся к экзаменам в университет!

— Не печальтесь, Машенька, мы что-нибудь придумаем, — ласково успокаивает ее Ирина Михайловна. — Постараемся чем-нибудь отвлечь их от физики.

— Ох, едва ли! Вы еще не знаете, что такое физика.

— Я-то не знаю! — смеется Ирина Михайловна. — Да у меня муж доктор физико-математических наук и сын почти кандидат тех же наук. Мало того — отец готовит новый номер с кибернетическим партнером.

— Михаил Богданович? — удивляется Маша.

7

Илья вот уже несколько дней ищет подходящего момента, чтобы с глазу на глаз поговорить с отцом, а когда наконец собирается начать такой разговор, неожиданно приходит дед с каким-то долговязым рыжеволосым парнем.

— Андрей Петрович, Илюша, познакомьтесь, пожалуйста. Это наш цирковой художник, Юрий Елецкий.

Парень смущенно протягивает огромную руку и басит, заметно окая:

— Какой там художник — просто маляр. Малюю примитивные цирковые плакаты.

— Ну ладно, Юра, нечего кокетничать, — сердится на него Михаил Богданович. — Вы же знаете, что талантливы, ну и не напрашивайтесь на комплименты.

Парень краснеет и все больше теряется перед незнакомыми людьми, которых считает к тому же знаменитыми физиками.

— Не слушайте вы, пожалуйста, Михаила Богдановича, наговаривает он на меня. Какой я талант? Митро Холло уверяет, что от моей живописи разит нафталином, а сам я — гибрид заурядного средневекового живописца с современным фотографом.

Андрей Петрович удивленно переглядывается с Ильей, ничего не понимая, а Михаил Богданович поясняет:

— К нам ходит творить абстрактную живопись еще один художник — Митрофан Холопов, подписывающий свои шедевры — Митро Холло. А славится этот Холло среди молодых художников не столько мастерством, сколько теоретическими обоснованиями абстракционизма. Я-то лично просто авантюристом его считаю, а вот он, — кивает Михаил Богданович на Елецкого, — робеет перед ним, стесняется своей реалистической манеры.

— Зачем же робеть? — возражает Юрий. — Робеть мы перед ним не робеем, но в споре он нас сильнее, потому что мы его Репиным, а он нас Эйнштейном.

Андрей Петрович, все еще не понимая, с какой целью привел Михаил Богданович этого парня, ссылается на неотложные дела и уходит в свою комнату. А заинтригованный Илья с любопытством присматривается к Елецкому.

— А мы вот что давайте сделаем — чаю выпьем, — неожиданно предлагает он. — Или вы что-нибудь более крепкое предпочитаете? — вскидывает он глаза на молодого художника.

— Да нет, зачем же более крепкое, — басит художник. — Чай — это самое подходящее для меня. Я волжанин, люблю чай.

— Ну так мы тогда это в один миг. Ты займи чем-нибудь гостя, дедушка, а я сейчас.

И он уходит на кухню, а Михаил Богданович продолжает, слегка повысив голос, чтобы его мог слышать Илья.

— Этот Холло в споре с молодыми художниками, отстаивающими реализм, буквально за пояс их затыкает. Их аргументация Репиным да Суриковым и в самом деле выглядит какой-то очень уж старомодной в сравнении с его теориями, оснащенными псевдонаучной терминологией.

— Зачем же псевдо, — снова возражает Елецкий. — Терминология самая настоящая, действительно научная. Я, собственно, за тем и пришел к вам, Илья Андреевич, — обращается он к Илье, вышедшему в этот момент из кухни, — чтобы вы помогли нам разобраться — какое отношение к живописи имеет теория относительности Эйнштейна. Митрофан Холопов в каком-то подвале дискуссию устраивает по этому вопросу. Там будут главным образом те, кто именует себя ультраабстракционистами. От нас же, реалистов, только Антон Мошкин да я. Соотношение примерно два к десяти. Я бы не пошел, но Антон отчаянный спорщик. Он ведь не столько художник, сколько искусствовед.

— Я знаю этого паренька, — замечает Михаил Богданович, расставляя па столе чайную посуду. — Очень тщедушный на вид, но чертовски азартный. Лезет в драку, невзирая на численное превосходство этих абстракционистов. Они к нам в цирк в последнее время повадились, узрели там какую-то натуру, позволяющую им манипулировать со временем… Как это они называют. Юра?

— Вводить время внутрь пространственного изображения, — произносит Елецкий. — Разрешите, я вам процитирую, как это они трактуют.

Он торопливо достает блокнотик и читает:

— “Практика изображения в одной картине двух различных аспектов одного и того же объекта, объединение, например, профиля и полного фаса в портрете или изображения того, что видит один глаз, смотря прямо, а другой — сбоку, означает введение времени внутрь пространственного изображения”. Видите, как это у них закручено? Антон Мошкин утверждает, правда, будто вся премудрость эта позаимствована Холоповым из статьи одного английского историка искусств.

— А Холопов ни за что не хочет признаться, — добавляет Михаил Богданович, — что мысли эти позаимствовал у кого-то, и Антона этого прямо-таки заплевал. Надо же еще, чтобы фамилия у него была такая — Мошкин. А они его иначе, как Букашкин, и не называют. В общем, Илюша, должен ты им, Юре и Антону, помочь — пойти на эту дискуссию и разоблачить их спекуляцию теорией относительности Эйнштейна.

— Я же не специалист по эстетике, — смущенно пожимает плечами Илья. — Может быть, кого-нибудь другого?..

— А им и не нужен специалист по эстетике, — прерывает внука Михаил Богданович. — По этой части Антон и сам с ними расправится. А в физике они его сильней. Этот Митро Холло па физико-математическом ведь учился и вот щеголяет теперь физической терминологией, дурит людям головы.

Илья хотя и очень сочувствует Юрию и Антону, но не сразу соглашается принять их предложение. К Юре он, однако, проникается все большей симпатией. Немного привыкнув к незнакомой обстановке, Елецкий становится теперь разговорчивее и представляется ему уже не таким замкнутым и молчаливым, каким показался поначалу.

— Следует, пожалуй, раскрыть тебе один секрет, объясняющий особый накал их споров, — продолжает Михаил Богданович неожиданно интимным тоном. — Вы только не обижайтесь на меня за это, Юра. Это я для пользы дела, — обращается он к Елецкому.

Молодой художник заметно краснеет и делает Михаилу Богдановичу какие-то знаки, но тот даже не смотрит на него.

— Главная-то причина тут в Маше, в замечательной нашей гимнастке и милейшей девушке. И дело, конечно, не в том, что именно ее они рисуют “методом введения времени внутрь пространственного изображения”, а в том. что все они влюблены в нее. В том числе и Митрофан Холопов с Юрой. Более того, скажу тебе — серьезнее всех влюблен в нее Юра.

— Ну что вы, право, Михаил Богданович!.. — умоляюще простирает к нему руки совершенно пунцовый художник.

— Помолчите, Юра! — сердито машет на него Михаил Богданович. — Для того чтобы выиграть бой в берлоге этого Холло, Илье нужно знать, что он будет бороться там не только за правое дело, но и за душу девушки, которую пытаются одурманить эти абстракционисты. Вся эта дискуссия затеяна ими специально ведь для нее, а Юрий с Антоном приглашены туда лишь для посрамления. Ну так как, Илья?

Илья протягивает руку Юрию и произносит всего лишь одно слово:

— Когда?

— Завтра вечером.

— Бросаю все дела и сегодня же начинаю готовиться к этой баталии!

Ирина Михайловна приходит домой в заметно приподнятом настроении.

— Что это вид у тебя сегодня необычно бодрый? — удивленно всматривается в нее Михаил Богданович.

— А потому, что от клоунов твоих наконец-то избавилась, — смеется Ирина Михайловна. — Буду теперь заниматься с воздушными гимнастами. Как тебе нравятся Зарницины?

— Талантливые, но без огонька. Чего-то у них не хватает. Если бы не Маша, не иметь бы им никакого успеха.

— Согласна с тобой. Зато Маша просто прелесть! Из нее со временем большая артистка выйдет.

— Это о какой Маше вы говорите? — с любопытством спрашивает Илья. — Не о той ли самой?

— О той, — смеется Михаил Богданович. — Ты очень давно в цирке не был, а тебе надо было бы на нее посмотреть.

— А вот завтра и посмотрю.

— Не знаю, как она будет выглядеть там, в подземелье. Ее в цирке, в воздушном полете нужно увидеть.

— О чем это вы? — удивленно смотрит на них Ирина Михайловна.

— О завтрашней баталии, — смеется Михаил Богданович. — Живописцы завтра будут кисти ломать в честь нашей Маши.

— Ах, эти абстракционисты! — пренебрежительно машет рукой Ирина Михайловна. — А противником их будет опять один бесстрашный Антон Мошкин?

— На сен раз еще и твой сын Илья.

8

Подвал Холло оказывается почти на самой окраине Москвы. Михаил Богданович с Ильей едут туда сначала на метро, затем на троллейбусе и, наконец, на трамвае.

Дорогой старый клоун внушает внуку:

— Ты не стесняйся в выражениях. Я совершенно убежден, что это не столько бездарности, сколько авантюристы. А Юра Елецкий просто феноменально талантлив. Видел бы ты, как он Машу рисует! Не только не глядя на нее, но и на бумагу даже. Буквально с закрытыми глазами. И ведь что досадно — стесняется он этого удивительного своего мастерства. Просто чудовищно! Потому-то с особенной яростью нужно бить этих смущающих его мазил-абстракционистов.

Михаил Богданович почти в ярости. На него с опаской начинают посматривать окружающие, а Илья то и дело толкает его в бок:

— Хватит тебе, дедушка! Ну, что ты так!.. У меня и у самого руки чешутся намять им бока. Жаль только, что я лишь физику хорошо знаю, а надо бы еще и живопись.

— Какую живопись? Да они вообще никакой живописи не признают. Не смен и заикаться там ни о Леонардо да Винчи, ни о Репине. Все дело только испортишь. На смех они тебя поднимут, сочтут за дикаря. Их надо бить только теорией относительности и квантовой механикой. Всех этих премудростей мн01ие из них хотя и не понимают, но уважают. И не потому, что это последнее слово науки, а потому, что модно. Вот ты и уличи их в невежестве.

Они выходят из трамвая почти на конечной остановке. Долго расспрашивают, как пройти па нужную им улицу. Потом идут какими-то кривыми переулками, то и дело сбиваясь с пути. Кругом сплошная темень. Сквозь толстые наледи на окнах лишь кое-где сочится тусклый, ничего не освещающий свет. Под уличными фонарями лежат бесформенные грязно-желтые пятна, лениво перекатываясь с боку на бок в такт покачиванию фонарей.

— Картинка в типично абстрактном стиле, — смеется Михаил Богданович. — Из такой натуры даже Рембрандт ничего бы не смог выжать. А абстракционисты назвали бы ее каким-нибудь континуумом или диффузной матерней.

— Ты еще способен шутить, дедушка, — мрачно отзывается Илья, — а мне все время кажется, что нас вот-вот огреют чем-нибудь весьма материальным по голове.

— От этих ультрановых представителей живописи и ваяния все можно ожидать, — охотно соглашается с ним Михаил Богданович и вдруг резко шарахается в сторону — перед ними вырастает темная фигура.

— Да вы не бойтесь, это я — Юрий, — слышат они знакомый голос. — Специально поджидаю вас тут.

— Ну и напугали же вы меня! — облегченно смеется Михаил Богданович. — Я уж и голову в плечи вобрал, ожидая удара. А эти гангстеры кисти собрались уже?

— Все в сборе.

— А Маша?

— И Маша.

— Да как же она решилась прийти сюда, в эту преисподнюю? — удивляется Илья.

— Она храбрая, — не без гордости за Машу произносит Юрий. — К тому же она с братьями.

— Как, и братья ее тоже тут? — удивляется теперь уже Михаил Богданович.

— Они еще больше Маши сегодняшней дискуссией заинтересованы.

— С чего это вдруг?

— Влюблены в физику.

— Этого только не хватало! — всплескивает руками Михаил Богданович. — Они же отличные гимнасты — зачем им физика? Не эти ли ультра им головы вскружили?

— Нет, тут дело серьезнее, — убежденно заявляет Елецкий. — Они ведь все время что-нибудь изобретают. Ломают сейчас голову над тем, чтобы избавиться от лонжей и предохранительных сеток.

— Как же это собираются они сделать? — заинтересовывается Илья.

— С помощью какой-то системы мощных электромагнитов. Пойдемте, однако, пора уже. Это тут вот, за углом. Осторожнее только — здесь сам черт может голову сломать.

— А чего их занесло в такую дыру? — спрашивает Михаил Богданович, спотыкаясь о что-то. — Не было разве какого-нибудь подвала поближе?

— Не знаю. Может быть, и не было, только они могли и нарочно. Вот сюда, пожалуйста. Вниз по ступенькам.

— В самом деле, значит, подвал, — ворчит Михаил Богданович. — Я думал, он у них условный.

— Подвал-то как раз безусловный, условное все остальное. Дайте-ка руку, Михаил Богданович, я помогу вам спуститься.

— Да вы за кого меня принимаете, Юра? Забыли, наверное, что я старый клоун-акробат. А эти ультра могли бы хоть какую-нибудь паршивую лампочку повесить.

К удивлению Михаила Богдановича, Илья спускается по шатким ступенькам раньше всех и широко распахивает двери перед дедом.

В помещении, похожем на предбанник, полумрак, но из внутренней, неплотно прикрытой двери лучится яркий свет. Слышатся оживленные голоса.

— Ну, слава те господи! — облегченно вздыхая, шутливо крестится Михаил Богданович. — Преисподняя, кажись, позади.

В просторном, совсем не похожем на подвал помещении, очень светло. Стены его увешаны какими-то, напоминающими образцы модных обоев картинами. Но Илье не это бросается в глаза и даже не то, что тут довольно людно, а единственная девушка в светло-сером платье, видимо специально посаженная в центре “подвала”. Илья не замечает в ней ничего удивительного и даже красоты ее, о которой столько наслышался. Поражает его ее взгляд, устремленный на братьев. Она будто говорит им: “Смотрите же, мальчики, вот оно какое это ультрамодное искусство, вдохновленное обожаемой вами физикой!”

А в том, что эти стройные молодые люди, сидящие на подоконнике, ее братья, у Ильи не возникает никаких сомнений, так же, как и в том, что стоящий у стола невысокий, худощавый и очень бледный парень — Антон Мошкин. Все остальные сидят на полу полукольцом вокруг Маши. В комнате, кроме стула Маши, вообще нет больше ничего, на чем можно было бы сидеть.

Почти все абстракционисты бородаты. Многие острижены под машинку. Вихраст только один — Митро Холло, здоровенный чернобородый детина. На нем клетчатая байковая рубаха с расстегнутым воротом, узкие брючки, типа “техасских”.

“Мог бы одеться и пооригинальнее”, — невольно усмехаясь, думает о нем Илья. Он не ожидал от главаря этих “ультра” такой дешевки.

— Ну что ж, сеньоры, — развязно произносит Холло, поднимаясь с пола, — начнем, пожалуй. Кворум полный.

Никто ни с кем не здоровается, никто никого не знакомит, только Маша легонько кивает Михаилу Богдановичу, бросив украдкой любопытный взгляд на Илью. Вся остальная братия Митро Холло продолжает сидеть на полу.

— Ну-с, кто хочет слова? Вот вы, например, мсье Букашкин? — обращается Холло к Мошкину. — Почему бы вам не попробовать покритиковать нас с позиции дряхлеющего реализма?

— А что, собственно, критиковать? — с деланным равнодушием спрашивает Антон. — Что-то я не вижу перед собой произведений искусства.

— Протрите-ка глазки, детка!.. — басит кто-то с пола.

— Спокойствие, господа, — простирает руки Холло. — Разве вы не понимаете, что это всего лишь полемический прием? Товарищ Букашкин отлично видит, что перед ним портреты прелестной гимнастки, сработанные в стиле абстрактного восприятия вещества и пространства.

— Вы, конечно, не случайно назвали эту мазню портретами гимнастки, а не портретами Маши, — усмехается Антон. — Ибо Маша — это нечто конкретное, и настолько конкретное, что вы просто не в состоянии его изобразить. А гимнастка — это, по-вашему, уже абстракция. Тут вы в своей стихии, ибо любой штрих на любом фоне можете объявить “пространством, непрерывностью и временем”, как это сделал художник Паризо, изобразивший на желтом фоне коричневые палочки.

Опять кто-то из бородачей начинает басить, но Холло грозно шипит па него, так и сияя весь от предвкушения расправы с Антоном Мошкиным.

— Я умышленно привожу вам примеры, с позволения сказать, живописи в вашей излюбленной манере, в духе пространственно-временного континуума.

— Ну и что же? — нагло таращит глаза Холло. — Что вы хотите этим сказать? Да ничего, видимо, кроме собственного невежества. Вы ведь все еще мыслите категориями прошлого века и смотрите на мир глазами человека, знакомого лишь с геометрией Эвклида, и понятия, наверное, не имеете о геометрии Лобачевского — Римана. Забываете или не знаете о том, что до Эйнштейна не учитывалось изменение событий во времени и отрицалась его четырехмерность.

Илью так и подмывает вступить в бой, по он сдерживает себя, давая возможность парировать первые удары Холло Антону, которого он уже оценил как достойного своего соратника. По всему чувствуется, что бой будет жарким, нужно, значит, беречь силы.

— Мы уже знакомы с вашей манерой спекулировать отдельными положениями теории относительности Эйнштейна, — спокойно возражает своему оппоненту Антон. — Да это и не ваша заслуга. Реакционная буржуазная эстетика давно уже хватается за эту теорию. А привлекает она ее вовсе не научной ценностью открытий и не строгой стройностью доказательств, а влияющей на обывателей сенсационностью. Им кажется ведь, будто теория относительности опрокидывает все прежние представления о времени и пространстве. А этого им вполне достаточно, чтобы расправиться с реалистическим искусством, изображающим события в определенный момент времени и в реальном пространстве.

— А вы не занимайтесь демагогией, — выкрикивает кто-то из “ультра”. — Вы докажите, что же именно Эйнштейн имел в виду своей теорией.

— Да что же тут доказывать? — взмахивает вдруг рукой старший брат Маши, Сергей. — В средней-то школе вы учились ли? Должны знать тогда, что теория относительности вовсе не отрицает классической физики. Она лишь исследует более сложные явления, связанные со скоростями, близкими к скорости света.

— Подкрепи же и ты его чем-нибудь, — толкает внука локтем в бок Михаил Богданович.

Но, прежде чем Илья успевает раскрыть рот, в бой вступает второй брат Маши, Алеша:

— И вообще, читал ли кто-нибудь из вас Эйнштейна? — простодушно спрашивает он.

— А сами-то вы читали? — хихикает какой-то бородач.

— Кое-что читал. Потому и знаю, что теория относительности не разрушает классической физики, а позволяет оценивать старые понятия с более глубокой точки зрения.

— Вот за это-то мы и боремся! — восклицает Холло. — Мы тоже за оценку старых понятий с более современных позиций. А старые понятия не учитывали ведь вращения Земли и изменения в связи с этим течения времени.

— А каковы же эти изменения? — спрашивает наконец Илья, начавший уже было опасаться, что с этим “ультра” расправятся и без пего.

— Какие бы ни были, но они есть, — неопределенно отвечает Холло.

— А надо бы знать, какие именно, — вставляет и Михаил Богданович.

Все “ультра”, как по команде, поворачиваются к своему идеологу, а он угрюмо молчит.

— А ведь вы па физико-математическом учились, могли бы и знать, — укоризненно качает головой Михаил Богданович.

— Да он знает, конечно! — выкрикивает Антон Мошкин. — Ему просто невыгодно называть эти цифры.

— А цифры таковы, — продолжает Илья. — Земля наша вращается вокруг своей оси со скоростью ноль целых четыреста шестьдесят три тысячных километра в секунду и движется по орбите вокруг Солнца со скоростью тридцати километров в секунду. И даже скорость обращения Солнца со всеми его планетами вокруг центра Галактики не превышает двухсот сорока километров в секунду. А течение времени начинает заметно сказываться лишь при скоростях, близких к тремстам километрам в секунду.

Бородачи смущенно ежатся, а Митро Холло все еще не теряет надежды одержать победу.

— Ну, а то, что по Эйнштейну пространство искривлено, — спрашивает он, — вы тоже будете отрицать?

— И не собираемся, — спокойно покачивает головой Илья. — Установленная Эйнштейном связь между тяготением и геометрией мира подтверждена экспериментально.

— Из этого не значит, однако, что вы имеете право уродовать человеческие тела и корежить натюрморты! — выкрикивает Антон Мошкин.

— Почему же, если факт искривления пространства подтвержден экспериментом? — усмехается Холло. — В наше время только метафизики изображают пространство прямыми линиями.

— А вы знаете, каково это искривление прямых линий в природе? — спрашивает Илья. — В настоящее время совершенно точно установлено, что световые лучи, испускаемые звездами, проходя мимо Солнца, искривляются лишь на ноль целых восемьдесят семь сотых угловой секунды. К тому же эта кривизна, составляющая менее одной угловой минуты, сказывается лишь при длине луча, равной примерно ста пятидесяти миллионам километров. А каковы размеры вашей натуры?

Кое-кто из “ультра” смущенно хихикает, уже без прежнего почтения поглядывая на своего вдохновителя.

— В стане врагов явное смятение, — шепчет Илье Михаил Богданович. — Пора наносить им решающий удар.

— Давайте уж поговорим теперь начистоту, товарищ Митрофанов, — решительно выступает вперед Илья.

— Не Митрофанов, а Холопов Митрофан, — поправляет его кто-то из соратников Холло.

— Прошу прощения, товарищ Холопов, — извиняется Илья. — Ну, так вот, давайте-ка поговорим начистоту, как физик с физиком. Разве же вы не понимаете, что, для того чтобы иметь основание применять в живописи эйнштейновскую трактовку пространства и времени, нужно предположить, что объектами вашей живописи являются тела, движущиеся со скоростью света. Либо допустить, что сами вы движетесь к своей натуре с такой скоростью.

— А это явный абсурд! — запальчиво восклицает Сергей Зарницин. — Теория относительности рассматривает ведь скорость света как предельную даже для элементарных частиц. А для таких макротел, какими являются люди, она вообще не достижима.

— Но допустим, однако, возможность такого движения художника к его натуре или наоборот — натуры к художнику, — спокойно продолжает свое рассуждение Илья. — Что же тогда произойдет? А произойдет то, что и объект произведения и его творец, сокращаясь в направлении своего движения, просто перестанут существовать друг для друга как протяженные тела, согласно законам той самой теории относительности, на которую вы так опрометчиво ссылаетесь.

Теперь смеются уже все абстракционисты. Растерянно улыбается и сам Холло.

9

Маша плохо спит эту ночь. Ей снятся изуродованные человеческие тела, лица, скомканные необозримые пространства, чудовищные галактики, излучающие диковинно искривленные лучи. Лишь изредка мелькают нормальные человеческие лица и среди них строгий профиль Ильи Нестерова. У абстракционистов она видела его впервые, и он запомнился ей. И, как ни странно, во сне она разглядела его лучше, чем тогда в подвале. Он очень похож на мать, Ирину Михайловну. Такой же энергичный профиль и красивые глаза. А густые брови — это у него, видимо, от деда, Михаила Богдановича…

Проснувшись, Маша думает, что уже утро, но из-под дверей комнаты братьев сочится электрический свет — значит, это еще ночь и они сидят за своими книгами или шепчутся, обмениваясь впечатлениями от схватки с абстракционистами.

Надо бы пойти заставить их потушить свет и лечь спать, но у нее нет сил подняться с дивана. Она чувствует себя такой усталой, будто весь день провела на изнурительной репетиции. Да и просыпается она только на несколько мгновений и тут же снова засыпает. Лишь проснувшись в третий раз и снова увидев свет под дверью комнаты братьев, она поднимается наконец и идет к ним, полагая, что они давно уже спят, забыв выключить электричество.

Она бесшумно открывает дверь, чтобы не разбудить их, и с удивлением видит братьев сидящими за столом в пижамах и с такими перепуганными лицами, будто она застала их на месте преступления.

— Ну, куда это годится, мальчишки! — строго говорит она. — Уж утро скоро, наверное…

— Что ты, Маша, какое утро! Всего час ночи, и мы как раз собирались лечь.

Она недоверчиво смотрит на часы и укоризненно качает головой.

— Не час, а второй час, а впереди, сами знаете, какой день. Но раз уж вы не спите, давайте поговорим серьезно.

Маша хмурится и неестественно долго завязывает пояс халата. Братья угрюмо молчат.

— Я ведь все знаю, — продолжает она наконец, садясь между ними и положив им руки па плечи. — Особенно почувствовала это на дискуссии с абстракционистами. Но и раньше знала, чем вы бредите. Надо, значит, решать, как быть дальше. А так больше нельзя…

— О чем ты, Маша? — робко спрашивает Алеша.

— Вы же сами знаете о чем. И не будем больше притворяться друг перед другом. Раз вы не можете без вашей физики — а теперь я вижу, что вы действительно без нее не можете, — надо бросать цирк и поступать в университет.

— Да что ты. Маша!.. — восклицают оба брата разом. Но она закрывает им рты ладонями своих еще теплых после постели рук.

— Только не оправдывайтесь, ради бога, и не жалейте меня. Ужасно не люблю этого. Я же хорошо знаю, о чем вы сейчас думаете. Вспоминаете, наверное, как мы остались без матери — отца-то вы, наверное, вообще не помните, — как я заменила вам се, как… ну, да, в общем, я все понимаю, и незачем все это.

— Ты прости нас, Маша, — смущается старший брат. — Нам действительно давно нужно было поговорить. Мы как раз только что снова все взвешивали, и ты сама должна понять, как все это нам нелегко…

— Да что тут нелегкого-то? — деланно смеется Маша, прекрасно понимая, как им в самом деле нелегко.

— Ты сама же предложила поговорить серьезно, — робко замечает младший, Алеша. — Вот и давай… Зачем, ты думаешь, мы на физико-математический? Помнишь, наверное, наше изобретательство?

— Еще бы! — усмехается Маша. — С тех пор еще помню, когда вы мальчишками были. Только я думала, что вы этим уже переболели.

— А усовершенствование нашей аппаратуры?

— Ну, это другое дело. Это уже серьезно. Но не получилось ведь пока ничего существенного.

— А почему? — взволнованно хватает Машу за руку Сергей. — Задумали очень серьезное, а знаний для этого… Ну, в общем, ты сама должна понимать.

— Так зачем же вы тогда на физико-математический? — удивляется Маша. — Вам бы в какой-нибудь технический, на конструкторское отделение.

— Ну что ты равняешь технический с физико-математическим! — почти с негодованием восклицает Алеша. — В технике возможно лишь усовершенствование существующего, а в физике — не только все новое, но и почти невероятное.

— Ну, как знаете, — уныло произносит Маша. — Вам это виднее…

— Но ты не думай, что мы тебя бросим, — пытается утешить ее Алеша. — Мы пока только на заочный…

— Нет, мальчики, я с вами все равно уже больше не смогу, раз у вас все мысли за пределами цирка, — печально качает головой Маша.

— Объясни, почему? — хмурится Сергей.

— Я же объяснила: потому, что вы уже не со мной. Потому, что работаете без души, как автоматы. И ждете не дождетесь, когда кончится репетиция, чтобы засесть за учебники физики. А в цирке надо репетировать и репетировать, шлифовать и шлифовать каждое движение. Ирина Михайловна мне вчера сказала, что воздушным гимнастам нужно тренироваться до тех пор, пока воздух не станет для них таким же надежным, как и земля. А это значит, что тренироваться надо все время, каждый свободный час, каждую минуту. Но ведь вы так не сможете… И не делайте, пожалуйста, протестующих жестов! Привычные прежде слова: “Внимание! Время! Пошел! Швунг! Сальто!” — наверное, звучат теперь для вас, как удары бича…

— Ну что ты, Маша! — делает протестующий жест Алеша. — Мы по-прежнему любим…

— Ничего вы больше не любите здесь! — уже не сдерживая досады, энергично машет рукой Маша. — Но я вас не виню, давайте только договоримся, что работать со мной вы будете лишь до осени, а потом уйдете в университет. А я тем временем подготовлю новый номер. Мне обещает помочь в этом Ирина Михайловна. А теперь, мальчики, идемте спать! Спокойной вам ночи!

И она уходит, притворяясь совершенно спокойной, а потом плачет всю ночь, спрятав голову под подушку.

10

А на другой день братья Зарницины репетируют свой номер с таким рвением, что Ирина Михайловна только диву дается. Улучив подходящий момент, она спрашивает у Маши:

— Что это с ними такое?

— Состоялся откровенный разговор сегодня ночью.

— И вы переубедили их? Они не уйдут от нас?

— Уйти-то уйдут, наверное, но до ухода будут стараться заслужить мою и вашу похвалу.

— Значит, сольный номер нужно все-таки готовить?

— Да, придется…

А в обеденный перерыв, воспользовавшись отсутствием Маши, Михаил Богданович уводит братьев из столовой на улицу и долго прогуливается с ними по бульвару.

— Вот что я вам скажу, ребята, — взяв их под руки, говорит он. — Зря вы задумали бегство. Не обижайтесь на меня, старого циркача, но я расцениваю это как дезертирство.

— Да откуда вы взяли, Михаил Богданович, что мы собираемся сбежать? — притворно удивляются братья. — Кто вам это сказал?

— Стоит только посмотреть, как вы стали работать в последнее время, чтобы и самому обо всем догадаться. И нашли когда сбегать! Да ведь сейчас только и начнется настоящая-то работа! В новое здание скоро будем перебираться. Нигде в мире нет еще такого. Четыре арены! Но нам нужно не только новое здание. Все должно быть новым! В стране такая техника, а у нас почти все по старинке.

— А что же можно придумать нового? — без особого энтузиазма спрашивает Сергей Зарницин, догадавшись, что Михаил Богданович завел этот разговор для того только, чтобы отговорить их от ухода из цирка.

— Да черт знает что! — возбужденно восклицает старый клоун. — Надо только с толком использовать кибернетику, современную оптику, стереофонический звук. Я, например, уже готовлю номер с кибернетическим партнером. По части оптики можно тоже придумать что-нибудь вроде “Латерны магики” и панорамного кино. А у вас, воздушных гимнастов, что за хозяйство? Почти во всех новых аттракционах главенствует металл. Механическая аппаратура буквально заслоняет живого человека, превращает его в свой придаток.

— Но ведь вы же знаете, Михаил Богданович, что мы давно уже думаем об этом, — смущенно произносит Алеша. — Придумали даже кое-что для упрощения креплений ловиторок и трапеций.

— А теперь с электромагнитами экспериментируем, — торопливо добавляет Сергей. — Пытаемся с их помощью избавиться от сложной аппаратуры и даже уменьшить собственный вес. Нелегкое это дело, однако. Да и знаний не хватает…

— А почему же вы не обратились за помощью к сведущим людям? — удивляется Михаил Богданович.

— Обращались, — вздыхает Алеша. — Говорят, что это не реально. А по-моему, их просто не волнуют наши заботы. Подумаешь, проблема — удлинить полет цирковых гимнастов! Но нас это не остановит. Мы добьемся того, чтобы не только нашу, но и другую цирковую аппаратуру свести на нет. А то ведь иной раз из-за нее зрители просто не в состоянии оценить нашего исполнительского мастерства.

— Бывает и наоборот, — усмехается Сергей, — сложная аппаратура служит прикрытием профессиональной слабости некоторых исполнителей.

— Конечно же! — обрадованно восклицает Михаил Богданович, довольный, что ему удалось наконец расшевелить братьев, втянуть в разговор. — Вот и надо в новом здании цирка повести борьбу с такой аппаратурой, свести ее к минимуму, чтобы иметь возможность демонстрировать главное — силу, ловкость и смелость. Я бы повел борьбу и с предохранительными лонжами даже в тех случаях, когда воздушные гимнасты работают без сеток.

— Но ведь не разрешат же, — с сомнением покачивает головой Алеша.

— Разрешат, если найти другие предохранительные средства. А то ведь эти тросики на поясах гимнастов, как вы их ни маскируй, все равно заметны. И хоть они на крайний случаи, а впечатление создается такое, будто мы все время на помочах или на ниточках, как марионетки. Совсем будто бы исключен элемент риска. А ведь Анатолий Васильевич Луначарский называл нас “специалистами отваги”. “Конечно, — говорил он, — чудовищно приучать публику к азарту путем головоломного риска человека своей жизнью, что часто имеет место. Но значило бы лишить цирк части его мужественного сердца, если бы отнять у него блестящих представителей, специалистов отваги”.

— Ах, как здорово! — невольно восклицает Алеша и мечтательно повторяет: — “Специалисты отваги”! Но как же, однако, сделать так, чтобы избавиться от аппаратуры? Как совершать прыжки без подкидных досок, полеты без трапеций?

— Надо думать, — усмехается Михаил Богданович. — Использовать те законы механики и физики, которые позволили бы нам сделать пространство упругим, пружинящим, как трамплин или батут.

— Легко сказать, — пожимает плечами Сергей. — Такого пространства пока не существует.

— Значит, нужно создать его искусственно. И если не упругое, то, наоборот, — невесомое, с отсутствием поля тяжести, в котором можно было бы совершать прыжки, не гасимые силами тяготения. Вы ведь и сами мечтаете об этом. Более того, скажу вам, — такое пространство уже существует.

Пораженные услышанным, братья невольно останавливаются. Пристально всматриваются в лицо Михаила Богдановича. Пытаются угадать по его выражению — шутит он или говорит серьезно?

— Что, не верится? — хитро щурясь, спрашивает старый клоун. — Даже не представляете себе, как его можно создать? А еще мечтаете стать физиками! Ну да ладно, не буду вас томить, открою секрет — такое пространство создал мой внук Илья, с которым я познакомил вас у абстракционистов. Он сконструировал аппарат, вызывающий явление антигравитации. Представляете, что это такое? Не очень? Я тоже не очень это представляю. Мало того, сам экспериментатор лишь предполагает, что эго антигравитация. Но факт, или, как мой зять говорит, “Его величество Факт”, налицо: аппарат моего внука рождает какую-то энергию, которая существенно уменьшает вес материальных тел. Поняли вы что-нибудь из того, что я вам наговорил?

Братья смущенно улыбаются. В глазах их нескрываемое любопытство. Чувствуется, что рассказ Михаила Богдановича очень их заинтриговал.

— Ужасно все это интересно! — восторженно произносит наконец Алеша. — Однако очень уж невероятно.

— Невероятно, но факт! — смеется Михаил Богданович. — И вот мелькнула у меня идея, ребята, — создать такое антигравитационное пространство у нас на манеже! Оно ведь уменьшит вес гимнастов, наверное, почти вдвое. И тогда…

— О! — нетерпеливо перебивает Михаила Богдановича Алеша. — Тогда с помощью одной только подкидной доски можно будет взлететь под самый купол безо всяких иных приспособлений!

— И не только это! — горячо подхватывает Сергей. — Потеряв часть веса, полет наших тел замедлится, будет более плавным, а мускульная сила останется прежней. Это даст возможность при перелете с трапеции на трапецию или с подкидной доски на трапецию делать гораздо больше акробатических трюков. И даже какие-нибудь иные, физически не осуществимые в нормальном поле тяготения.

— А проблема лонжей? — лукаво подмигивает братьям Зарнициным Михаил Богданович, радуясь их энтузиазму. — Она ведь отпадает сама собой. С потерей веса замедлится и скорость падения, и оно уже не будет грозить увечьем натренированному гимнасту.

— Да ведь это же даст нам прямо-таки сказочную возможность! Вот когда покажем мы все совершенство человеческого тела, освобожденного от аппаратуры и паутины лонжей!.. — захлебывается от восторга Алеша.

— Вы даже представить себе не можете, ребята, как я рад, что это вас захватило, — откровенно признается Михаил Богданович. — И вы поймете, конечно, как нелегко мне вылить теперь на ваши головы ушат холодной воды.

Братья снова, как по команде, останавливаются и оторопело смотрят на Михаила Богдановича.

— Да, да, ребята, — грустно подтверждает старый клоун. — Мне действительно нужно это сделать, ибо все, что я вам рассказал, в значительной мере — моя фантазия. Нет-нет, Илюша на самом деле открыл это удивительное явление! Но дальше пойдет очень много всяческих “но”. Антигравитационное пространство действительно существует, но в условиях лабораторного опыта. Илья допускает, что можно построить и большую установку, но не имеет такой возможности. Его отец, директор научно-исследовательского института, мог бы поставить этот эксперимент в необходимом масштабе, но и он вынужден пока повременить с этим. В общем, таких “но” еще немало.

— Зачем же вы тогда рассказали нам все это, Михаил Богданович? — укоризненно произносит Алеша Зарницин. — Душу только растравили…

— А к тому рассказал, друг мой Алеша, что есть и еще одно “но”. В академических условиях поставить этот эксперимент пока действительно невозможно, но…

Тут Михаил Богданович делает паузу и улыбается.

— Да не томите же вы нас!.. — нетерпеливо дергает его за рукав пальто Сергей.

— Но есть возможность осуществить его у нас в цирке. Да-да, я не шучу! В новом помещении мы будем располагать значительно большими материальными и энергетическими возможностями. К тому же у нас там будет, наконец, свое конструкторское бюро и даже экспериментальная база. Надо только заинтересовать дирекцию и Илью.

— Как, и Илью тоже? — удивляется Алеша. — А сам он разве не заинтересован в этом?

— Да, и Илью тоже, ибо он об этом просто ничего еще не знает и неизвестно, как еще к этому отнесется. Вот тут-то и нужна мне ваша помощь.

— Наша помощь?

— Да, именно ваша помощь. От вас зависит, чтобы он загорелся желанием поставить свой эксперименте цирке. Понял, наконец, что это даст цирку. А для этого вы должны, во-первых, показать ему класс своей работы на манеже. Во-вторых, тщательно продумать, какие трюки смогли бы вы осуществить в пониженном поле тяготения. Нарисовать ему контуры той сказки, той феерии, которую смогли бы вы осуществить на манеже в условиях невесомости. Привлеките для этого Юру Елецкого, пусть он набросает эскизы ваших замыслов. Пригласите и Антона Мошкина, чтобы он проконсультировал все это с эстетических, так сказать, позиций. Возьмем Илью в обработку и мы с Ириной Михайловной.

— Приводите же его к нам поскорее! — с чувством хлопает Михаила Богдановича по плечу Сергей, забыв о его почтенном возрасте.

— Я приведу его завтра. Но приведу не просто в цирк, а на ваше представление, и вы должны будете показать ему, на что вы способны.

11

Еще в тот вечер, когда Михаил Богданович с Ильей вернулись с дискуссии, дед спросил внука:

— Ну, как тебе понравилась Маша?

Конечно, он при этом не ожидал от внука восторженного отзыва. В обстановке горячей схватки с абстракционистами, роль Маши в которой была пассивна, она ничем ведь не могла привлечь к себе его внимания. Мало того, она вообще была очень смущена всем происходящим и, видимо, даже жалела, что пришла на эту дискуссию. Сидя на единственном стуле посредине огромного подвала в живописном полукольце бородачей абстракционистов, она невольно сжалась как-то. Она не позволяла себе ни единого лишнего движения, изо всех сил стараясь ничем не привлекать к себе внимания абстракционистов.

Да и вообще все тогда было не в ее пользу. И платье на ней было серенькое, и свет, рассчитанный на эффектное освещение картин абстракционистов, падал как-то так, что уродовал и лицо ее, и фигуру. К тому же она молчала не только во время дискуссии, но и потом, по дороге домой, подавленная чем-то, тревожно всматривающаяся в своих, видимо слишком возбужденных спором с абстракционистами братьев.

И все-таки Михаил Богданович был не только удивлен, но и почти ошеломлен ответом внука.

— А я все голову ломаю: чем могло пленить вас это существо? — пожимая плечами, произнес Илья. — Серенькая, невзрачная и, прости меня, дедушка, какая-то почти забитая…

— Ну, знаешь ли! — не на шутку разозлился Михаил Богданович. — Прежде чем говорить такое, ты бы ее в цирке посмотрел. Под куполом, в грациозном полете. Да знаешь ли ты, что мы, старые циркачи, повидавшие на своем веку не одну диву… Э, да что с тобой говорить!

Раздражение Михаила Богдановича было столь велико и так непонятно, что Илья растерялся даже.

— Прости, дедушка, я ведь не хотел никого обидеть и, может быть, действительно не рассмотрел вашу Машу. Но и ты меня удивляешь. Говоришь о ней так, будто тебе двадцать лет, а она твоя возлюбленная…

— Эх, черт побери, — неожиданно рассмеялся Михаил Богданович, — если бы мне было хотя бы сорок! Но прости и ты меня за пылкость, не соответствующую возрасту. Маму свою ты ведь не можешь заподозрить в том же, в чем и меня? Ну, а она, как ты знаешь, тоже неравнодушна к Маше. Просто это оттого, наверное, что мы очень хорошо ее знаем и… жалеем. Да, жалеем! У этой девушки трагедия. Я ведь, кажется, говорил тебе, что ее братцы собираются уйти из цирка и поступить в университет?

— Ну и правильно сделают. Таким толковым ребятам ни к чему болтаться на трапециях.

— “Болтаться”! — снова возмущенно восклицает Михаил Богданович. — Да ты посмотрел бы на их работу! Они прирожденные воздушные гимнасты, а физика — это для них неизвестно еще что. Мало разве молодых людей, мечтающих произвести переворот в науке? Но ведь большинству из них приходится, однако, довольствоваться скромной должностью младшего научного сотрудника в каком-нибудь институте или лаборатории. А в цирке они — уже известные артисты.

Илья и не рад уже был, что так растравил деда, а дед не унимался.

— Да и не в них дело — Машу жалко. Они уйдут, а с кем она останется? Номер-то их групповой. Они его два года в училище циркового искусства готовили, да и потом еще долго шлифовали. Представляешь, каково ей будет после их ухода? А ведь она их, можно сказать, в люди вывела. После смерти матери всю заботу о них на себя взяла, хотя и сама-то была всего лишь на год старше Сергея. Зная их увлечение спортом, она пошла вместе с ними в училище циркового искусства, еще и не подозревая о собственном таланте и считая себя самой заурядной физкультурницей. А без нее они могли бы и босяками стать…

— Хватит тебе об этом, дед! Успокойся ты, пожалуйста. Если хочешь, я готов не только перед тобой, но и перед нею извиниться.

— Извиняться не надо, лучше слово дай, что пойдешь в цирк и посмотришь работу Зарнициных.

— Даю тебе такое слово!

— А когда?

— Да хоть завтра. Нет, завтра занят. Но послезавтра обязательно.

…И вот наступает это послезавтра. Михаил Богданович еще с утра напоминает об этом внуку.

— Я и сам помню, — без особого энтузиазма отзывается Илья. — Если ничем особенным не буду занят, непременно пойду.

— То есть, как это “если”?.. — восклицает Михаил Богданович. — Никаких “если”! Дал слово — сдержи его! Я уже и билеты заказал, чтобы ты видел их с самых удобных мест партера, а не с приставных стульев в проходе, на которых не раз сидел по моим контрамаркам. А вернее, давно уже не сидел, ибо не был в цирке, наверно, больше года.

Вечером Илья действительно должен был пойти к одному из своих друзей по важному для него делу, но он решает не огорчать деда и откладывает это на другой день.

И вот они сидят в цирке в третьем ряду партера, почти против главного выхода на манеж. Вместе с ними оказываются и Юра Елецкий с Антоном Мошкиным.

— А они что, специально тут из-за меня? — шепотом спрашивает Илья деда.

— Ну что ты! Они тут вообще каждый день.

Илья хотя и не очень верит словам деда, но делает вид, что это объяснение его удовлетворяет.

До начала представления еще много времени, и он с любопытством оглядывается по сторонам, наблюдая, как огромная вогнутая чаша зрительного зала медленно заполняется зрителями. В детстве и юности он очень любил цирк, но в последнее время, занятый работой в институте, смотрел цирковые представления довольно редко, хотя по-прежнему получал удовольствие от каждого посещения.

Пока Илья рассматривает публику, Юра Елецкий, немного заикаясь от смущения и окая более обычного, говорит ему:

— Мне очень хотелось бы, Илья Андреевич, чтобы вы зашли как-нибудь ко мне и посмотрели бы мои альбомы. Я ведь рисую только цирк. Его жанровые сценки. Удивительная жизнь течет тут на манеже. И не только во время представлений…

— У него действительно только цирковые сюжеты, — подтверждает сидящий сзади и низко наклонившийся к Илье Антон Мошкин. — Вы увидите в его альбомах двух—трех клоунов и нескольких наездников, а все остальное — Зарницины в невероятнейших позах и таких фантастических полетах, которых они никогда еще не совершали и, наверное, не совершат.

— Напрасно ты так думаешь! — резко оборачивается к нему Юра. — Они всё смогут.

— А я в этом не уверен.

— Почему же?

— Да потому, что, во-первых, братья собираются покинуть Машу, а во-вторых, для осуществления твоих замыслов нужно совершить почти чудо — ослабить силу притяжения Земли.

— Ну, а если бы действительно?.. — мечтательно произносит Юра.

— О, если бы! — перебивая его, восклицает Антон. — Такие феноменальные трюки, как тройное сальто-мортале с пируэтом, были бы тогда для них сущим пустяком.

Илья вопросительно смотрит на деда, полагая, что художники шутят.

— Да, это верно, Илюша, — подтверждает Михаил Богданович. — Те немногие, кто делает сейчас тронное сальто, вынуждены выкручивать его очень высоко. Сильным швунгом они выбрасываются выше аппарата, на котором работают, чтобы иметь такой запас пространства и времени, который позволил бы после третьего сальто прийти к ловитору.

Цирк теперь почти заполнился. Торопливо спешат к своим местам опоздавшие зрители. А еще через несколько мгновений вспыхивают ослепительные прожекторы и заливают арену осязаемо плотными потоками света. Гремит оркестр. Под звуки марша на манеж для участия в прологе выходят участники представления.

Илья ищет глазами Зарнициных, но никак не может найти их в пестрой толпе. Начинается к тому же мелькание различных цветов в юпитерах, неузнаваемо меняющее не только лица артистов, но и их фигуры.

А тут еще дед шепчет недовольно:

— Эти прологи стали уже штампом. Пора придумать что-нибудь новое.

К счастью, ничем не примечательный парад участников представления кончается довольно скоро. А Илья, так и не обнаруживший Зарнициных, наклоняется к уху деда:

— А что, Зарнициных не было разве?

— Были, но хорошо, что ты их не заметил. Их надо видеть только в воздухе. Я вообще не позволил бы им ходить по земле. Они ведь птицы, и это для них почти противоестественно.

Хотя выступление Зарнициных лишь в конце первого отделения, Илья без особого нетерпения и не без интереса смотрит работу партерных акробатов, джигитовку и упражнения на першах. Забавляют его остроумные антре и репризы коверных.

А Михаил Богданович, Елецкий и Мошкин ждут лишь выхода Зарнициных. Юра даже сидеть не может спокойно и так ерзает на своем месте, что Антон начинает толкать его в спину. Не терпится и Михаилу Богдановичу. Он, правда, сидит спокойно, но все, что видит на манеже, кажется ему ужасно банальным. А тело его ноет так, будто он снова испытывает все те бесчисленные падения и ушибы, которые получил он за несколько десятков лет работы на манеже.

Но вот гаснет свет, и Михаил Богданович вообще перестает ощущать свое тело. Мгновенно замирают и Юрий с Антоном. Глухо рокочет оркестр. Все вокруг напряженно, настороженно. Почти в абсолютной тьме вспыхивает наконец лучик прожектора. Высоко-высоко, почти под самым куполом, выхватывает он из темноты ослепительно белую фигуру девушки. Несколько мгновений она стоит неподвижно, кажется даже, что парит в воздухе. Раскачавшись затем на трапеции, она плавно летит в темноту, сопровождаемая все тем же ярким лучом прожектора. И, когда полет ее начинает захватывать дух, ибо кажется, будто она миновала уже пределы воздушного пространства над манежем, неожиданно появляется из темноты плавно несущаяся ей навстречу такая же белая фигура юноши, висящего головой вниз.

А когда руки их встречаются, вспыхивает яркий свет и все видят, что юношу держит еще один гимнаст, зацепившийся ногами за качающуюся ловиторку.

Цирк разражается шумными аплодисментами.

— Ну, узнаёшь ты их теперь? — счастливо улыбаясь, толкает внука в бок Михаил Богданович.

Освещенная ярким светом. Маша кажется Илье совсем другой, ничуть не похожей на ту, которую видел он у абстракционистов. С нескрываемым восхищением рассматривает он теперь ее стройное, сильное тело, гордо поднятую голову. Его поражает удивительная точность всех ее движений, необходимых только для полета. И никакой игры и позы. Все естественно и непринужденно.

Илья знает от деда и матери, как важно быть артистичным гимнасту, особенно воздушному, обозреваемому со всех точек и не имеющему возможности спрятать от публики ни малейшего несовершенства своей фигуры или осанки. Известно ему и то, каких усилий стоит режиссерам придать гимнастам эту артистичность или, как они говорят на своем профессиональном языке, пластическую выразительность. Но он почти не сомневается теперь, что у Маши все это врожденное. Такой непосредственности, такому чувству ритма, как у нее, не научишься ни в каком училище, с этим нужно родиться.

А Михаил Богданович погружен в свои мысли. Хорошо зная всю сложность групповых полетов, требующую необычайно острого чувства взаимодействия с партнером, он с удовольствием отмечает теперь ту, не хватавшую раньше Зарнициным слаженность в работе, при которой только и возможен переход от гимнастического упражнения к художественному зрелищу.

“Значит, я пронял их вчера, — радостно думает Михаил Богданович, — расшевелил, задел за живое…”

— Ты посмотри на старшего, Илюша, — шепчет он внуку. — На Сергея. Он у них ловитор. И если тебе кажется, что он не такой хороший гимнаст, как Маша или Алеша, то ты ошибаешься. Он, правда, почти не летает, но на нем, как и вообще на хорошем ловиторе, держится вся воздушная группа. Это ведь на его обязанности — исправлять все ошибки полетчиков-вольтижеров. Если они рано уходят с трапеции, ему нужно чуть-чуть задержаться. Если опаздывают — надо поторопиться навстречу, чтобы оказаться рядом в нужный момент.

Илья и сам видит, как точен и ловок Сергей. И ему понятно, что именно он создает в номере Зарнициных атмосферу уверенности. Брат и сестра, конечно, не только привыкли к нему, но и безгранично ему доверяют. А это доверие он уже не раз, наверное, доказал им тем, что способен поймать их из любого не только трудного, но и неожиданного положения. И для того чтобы чувствовать себя так спокойно, уверенно и, пожалуй, даже удобно, ему приходится, конечно, не один час ежедневно качаться вниз головой, повиснув на подколенках в жесткой конструкции ловиторки.

А Илья все смотрит на Машу и думает: “Видит она нас оттуда, почти из поднебесья, или не видит?..”

Будто угадав его мысли, Антон шепчет сзади:

— Уверен, что она не только нас не замечает, но и вообще никого из зрителей. Для нее даже купола цирка, пожалуй, не существует. А видит она, наверное, только поверхность планеты на огромном пространстве, как птица, которая взлетает особенно высоко.

— И вы говорите, что они стали бы еще совершеннее, — оборачивается Илья к Антону, — если бы работали в ослабленном поле тяготения?

— Они стали бы настоящими птицами, — убежденно заявляет Антон.

12

Хотя Илья уверен, что отец не очень задумывается над его экспериментом, на самом деле Андрей Петрович размышляет теперь об этом постоянно. Мало того, он даже пытается производить кое-какие расчеты. Но все пока безуспешно. Обнаруженный Ильей эффект, видимо, не антигравитационный. Ничего бесспорного не известно ведь пока и о самой гравитации. По утверждению теории относительности Эйнштейна, всякое ускоренно движущееся тело испускает гравитационные волны. И Илья прав, допуская, что мир вокруг нас заполнен ими. Из этого, однако, не следует, что современная техника в состоянии их обнаружить.

Весьма вероятно, что у нас просто нет приборов, способных принять или преобразовать гравитационные колебания в механические или электромагнитные. Экспериментируя в этой области, Илья мог, конечно, не только обнаружить, но и воспроизвести гравитационные волны. И как это ни сложно, в принципе все же возможно. И не это смущает теперь Андрея Петровича. Тревожит его потенциал полученного эффекта, противоречащий всем математическим расчетам.

Силы гравитации, воспроизведенные любым искусственным генератором, должны быть ничтожными, так же, как и явления антигравитации. Они не могут заметно сказываться на весе земных тел. Закон притяжения между разноименно заряженными частицами и отталкивания между одноименно заряженными подобен ведь закону всемирного тяготения. Механизм этих электрических взаимодействий изучен теперь достаточно хорошо. Считается, что осуществляется он в результате обмена фотонами. Скорость этого обмена чрезвычайно велика, ибо каждый протон испускает и принимает один фотон в миллионную долю миллисекунды.

Андрею Петровичу известно также, что существует гипотеза, по которой допускается существование частиц, которыми обмениваются и массы физических тел. Частицы эти названы гравитонами. Характеристики их определены теоретически. Из математических расчетов следует, что каждый протон и каждый нейтрон испускает по одному гравитону через такое количество лет, цифру которого Андрей Петрович затруднился бы произнести. Ее можно лишь написать, ибо она составляет единицу с пятьюдесятью тремя нолями. Это во много раз превосходит возраст нашего участка Вселенной, равной примерно десяти миллиардам лет, или единице с десятью нулями. Естественно, что взаимодействие между массами тел при таком соотношении совершенно ничтожно.

Илья еще очень молодой физик, но и он, конечно, хорошо знает все это, однако упрямо верит, что получил какой-то антигравитационный эффект. Похоже даже, что он просто загипнотизирован самим фактом возникновения этого эффекта и не хочет видеть вопиющего противоречия его гипотезы с существующей теорией гравитации…

Но тут и у самого Андрея Петровича возникают сомнения. А что, если аитигравитация, впервые полученная в лабораторном эксперименте, проявляется сильнее, чем гравитация? Что, если в эксперименте Ильи происходит аннигиляция гравитонов и антигравитонов, подобная аннигиляции частиц и античастиц, вызывающей выделение колоссальной энергии?

Эта мысль не дает ему теперь покоя, и он решается даже посоветоваться со своим шефом, академиком Аркатовым. Внимательно выслушав Андрея Петровича, академик довольно долго не произносит ни слова. Лишь походив некоторое время по своему просторному кабинету, он заключает наконец:

— Все это, дорогой мой доктор, чертовски любопытно! Может быть, даже это и не аннигиляция гравитонов и антигравитонов, а какое-то другое, совершенно неизвестное нам явление. Во всяком случае, этим следует заняться и непременно повторить этот эксперимент па более совершенной установке.

Походив еще немного, он добавляет:

— А что касается кажущейся случайности такого открытия, то вспомните-ка Девиссона и Джермера. Они ведь работали инженерами-исследователями в одной из американских промышленных лабораторий и занимались главным образом разработкой способов технического применения электроники. Однако именно они совершенно неожиданно, нисколько не стремясь к этому, обнаружили явление дифракции электронов на кристаллах. И лишь впоследствии, ознакомившись с идеями волновой механики, поняли весь фундаментальный смысл своего открытия.

Андрей Петрович пытается произнести что-то, но академик Аркатов решительно перебивает его:

— А с другой стороны, известны ведь и такие факты, когда многие открытия либо не были сделаны, либо запоздали лишь потому, что у тех, кто мог их сделать, существовали закоснелые тенденции. Способствовали этому и предвзятые идеи, мешавшие им представить создавшуюся ситуацию в истинном свете. Так Ампер, как вам, конечно, известно, упустил возможность открыть электромагнитную индукцию, а несколько лет спустя открытие это прославило Фарадея. И, кто знает, уважаемый Андрей Петрович, — лукаво усмехается Аркатов, — может быть, и нам представляется счастливая возможность сделать великое открытие. Не будем же терять ее. Я сегодня же посоветуюсь с членами президиума Академии наук и думаю, что нам разрешат заняться экспериментом вашего сына тотчас же, прекратив на время испытания аппарата Грибова и Логинова. Полагаю даже, что мне удастся заинтересовать этой проблемой кого-нибудь из вице-президентов академии.

И вот Андрей Петрович терпеливо ждет теперь звонка или официального письменного распоряжения академика Аркатова, по, чтобы не обнадеживать Илью раньше времени, ничего не говорит ему об этом. А время идет. Проходит неделя, начинается другая, а академик будто забыл о своем обещании. Что же делать? Напомнить ему об этом или подождать еще немного?

И он решает ждать, ибо чем больше он думает об эксперименте сына, тем больше сомнений одолевает его.

13

А Михаил Богданович развивает в это время самую энергичную деятельность. Он приглашает к себе Юрия Елецкого и Антона Мошкина и дает им задание:

— Вот что, ребята, прекращайте-ка все ваши баталии с абстракционистами и беритесь за дело. Кстати, куда делись все эти мазилы по главе с Холло? Что-то я не вижу их больше в цирке?

— Ретировались, — кратко отвечает Антон.

— Так вдруг? Не в силах, что ли, оказались пережить свое поражение? Значит, есть еще у них какие-то крупицы совести.

— Скажете тоже! — мрачно усмехается Юрий.

А Антон даже всплескивает руками от негодования:

— Откуда она у них?! Просто Юра взял их своей, может быть, и не очень интеллигентной, но зато действительно мозолистой рукой и вышвырнул из цирка. Они пришли сюда на днях через служебный ход, а он дал им как следует коленом, и они совершили эффектный пируэт со всех ступенек главного входа. Он даже специально попросил швейцара открыть ему для этого обе половинки центральных дверей.

— Хотя и не очень деликатно, пожалуй, — смеется Михаил Богданович, — ибо не вижу веских причин для столь торжественного выдворения их из нашего храма грации и мужества, но по существу совершенно бесспорно доброе дело. Боюсь только, что в соответствии с какой-то статьей уголовного кодекса может обернуться оно мелким хулиганством и тогда Юре Елецкому, наверное, придется отсидеть какой-то срок.

— Этого вы не бойтесь, Михаил Богданович, — успокаивает его Мошкин. — Они не пойдут жаловаться. Юра ведь их не просто так вышвырнул, а за гнусную карикатуру на Машу и ее братьев, созданную средствами уже реалистической графики. И потом, за то время, пока эти абстракционисты околачивались в цирке, они хорошо усвоили, что значит для циркача уметь падать, — слетели со ступенек безо всяких травм.

— Ну, тогда все хорошо! — довольно потирает руки Михаил Богданович. — Будем считать, что с этим покончено. Теперь за дело. Нужно возможно быстрее набросать эскизы воздушных трюков в условиях пониженной весомости. И не только группы Зарнициных, но и других воздушных гимнастов.

— А как с Ильей Андреевичем? — спрашивает Антон. — Решился он уже на установку своей аппаратуры в цирке?

— Почти, — неопределенно отвечает Михаил Богданович. — Во всяком случае, это теперь не главный объект нашей атаки. В настоящий момент наша цель номер один — главный режиссер.

…Анатолий Георгиевич листает альбом Юрия Елецкого уже в третий раз, но пока не произносит еще ни слова. Михаил Богданович, Юрий Елецкий и Антон Мошкин затаив дыхание ждут приговора. Юрий вообще не очень верит в его поддержку. Антон, однако, надеется убедить его своими комментариями к эскизам Юры. А Михаил Богданович, лучше их знающий характер главного режиссера и почти не сомневавшийся в его поддержке, не на шутку встревожен теперь столь долгим молчанием Анатолия Георгиевича.

“Не пора ли пускать в ход дополнительную аргументацию?” — лихорадочно думает он, хорошо понимая, что без поддержки главного режиссера вся их затея обречена на провал.

— М-да, — неопределенно произносит наконец Анатолий Георгиевич. — Любопытно, любопытно… Ну, а сам автор этого, как вы его называете?..

— Антигравитационного эффекта, — подсказывает Михаил Богданович.

— Как он-то смотрит на вашу затею? Согласен ли? Не очень ведь солидно это — проверять свой эксперимент не в научно-исследовательском институте, а в цирке.

— Я же вам рассказывал уже, Анатолий Георгиевич, как сложилась ситуация, — произносит Михаил Богданович.

— Ну да, я это понимаю. Согласитесь, однако, что цирк не совсем подходящее место для научного эксперимента.

— Смотря для какого. Для этого — вполне подходящее.

— Допустим, — усмехается главный режиссер. — Предположим даже, что нам удастся убедить дирекцию и начать подготовку к осуществлению этого эксперимента. Будут, следовательно, затрачены средства, и не малые. А Академия наук тоже решит вдруг ускорить проверку эксперимента Ильи Нестерова. Прекратит работы над чьим-нибудь другим исследованием или же изыщет дополнительные средства. Как тогда отнесется к этому ваш внук? Не махнет ли на нас рукой?

— Я знаю Илью, — невольно вставая с дивана, торжественно произносит Михаил Богданович. — Он не позволит себе такого предательства и не прекратит сооружения своей установки у нас. В крайнем случае, он сможет вести ее параллельно, и от этого только выиграем и мы, и научно-исследовательский институт.

— А в настоящий момент он, значит, окончательно решил осуществить это у нас?

— Да, Анатолий Георгиевич, — твердо заявляет Михаил Богданович, хотя у него и нет еще абсолютной уверенности в этом. Илью тоже ведь можно будет окончательно уговорить лишь в том случае, если сообщить, что дирекция цирка согласна на осуществление его эксперимента.

— Ну хорошо, — решительно вставая из-за стола, протягивает руку Михаилу Богдановичу главный режиссер. — Будем тогда действовать сообща!

14

Давно уже за полночь, а директор цирка все еще не спит. Теперь, когда рядом с ним нет ни главного режиссера, ни Ирины Михайловны с Михаилом Богдановичем, все кажется ему не таким уж радужным. Сказка, которую они так красочно нарисовали, представляется ему теперь почти безрассудством и, уж во всяком случае, делом невероятно хлопотливым, а может быть, и вовсе не осуществимым. Надо еще посчитать, каковы затраты на все это предприятие, может ведь оказаться, что не хватит на него бюджета всего цирка.

А вообще-то очень заманчиво, конечно! И приятно, что идеей этой так все загорелись и видят в ней поистине сказочные возможности…

Директор долго еще ворочается с боку на бок, то улыбаясь зрелищу, которое не только его режиссеры, но и сам он легко себе представляет, то сокрушенно вздыхая при одной только мысли о завтрашнем разговоре об этом в Союзгосцирке.

Более же всего досадует он на себя за то, что так легкомысленно дал свое согласие Анатолию Георгиевичу и Ирине Михайловне. Он, правда, не сказал этого прямо, но по всему тому, что произнес, а главное по тому, как блаженно улыбался (теперь ему кажется почему-то, что улыбался он именно блаженно), они поняли, конечно, что он не только согласился со всеми фантастическими их проектами, но и поверил в осуществимость их с не меньшим энтузиазмом, чем они.

…Не спит в эту ночь и Ирина Михайловна. Ей вовсе не кажется, что директор цирка дал согласие на осуществление эксперимента Ильи. Напротив, он был слишком осторожен и, уж конечно, никак не проникся тем энтузиазмом, которым были полны все остальные. Более же всего радовались братья Маши. Их будто подменили. А как была счастлива Маша!

О Маше Ирина Михайловна всегда думает с особенной теплотой, радуясь ее успехам и не завидуя ничему. В Маше ей вообще нравится все, даже то, что почти все мужчины влюблены в нее. И она не кичится этим, не задирает нос, не мнит себя бог знает кем, как некоторые другие красивые актрисы. Ирина Михайловна и сама красивая женщина. По собственному опыту она знает, как нелегко казаться равнодушной к поклонению. Потому-то умение Маши быть со всеми ровной, без малейшей тени какого-либо кокетства, просто поражает ее. Даже к Митрофану Холопову, которого Маша терпеть не может, относится она почти так же, как и к другим.

…И снова тревога за Илью вызывает невольный вздох Ирины Михайловны. Осуществится ли и его замысел так, как он задумал? Беспокоят ее, в связи с этим какие-то не очень понятные ей и, видимо, скрываемые от нее отношения Ильи с отцом. Они, правда, разговаривают, как и всегда, даже подшучивают друг над другом, но что-то все-таки существует между ними такое, чего не было раньше. Может быть, это потому, что Андрей не добивается повторения эксперимента Ильи на более мощной установке?

Ей известно, что сейчас, в конце года, когда институт завершает многие плановые свои исследования и использовал уже весь свой бюджет, начать сложную работу над экспериментом Ильи не так-то просто. Да и вообще не от мужа только все это зависит… И все-таки он мог бы предпринять что-нибудь через Академию наук, а этого он не делает.

И тут сам собой возникает самый тревожный для нее вопрос: а что, если Андрей не верит в успех эксперимента сына? Что, если он ставит под сомнение даже то, что уже достигнуто сыном на его лабораторной установке?

Андрей Петрович встает очень рано. Илья еще спит, и он не решается будить его. Да и о чем, собственно, говорить сейчас с ним, не зная даже, действительно ли академик Аркатов забыл о своем обещании или, может быть, что-то предпринимает все-таки? Нет, лучше, пожалуй, отложить этот разговор с Ильей до вечера, а в течение дня непременно побывать у Аркатова.

К академику Андрей Петрович попадает только во второй половине дня. Аркатов, как всегда, любезен и без напоминания сам заводит разговор об эксперименте Ильи.

— Я все помню, дорогой мой доктор Нестеров. Собирался даже звонить вам сегодня. Не делал этого раньше потому, что нечем было вас порадовать. Да и теперь тоже… Сами знаете, что значит конец года. Но я докладывал о сыне вашем вице-президенту, и он очень этим заинтересовался. Не сомневаюсь, что с января, а до этого не так уж далеко, мы получим все необходимое, чтобы начать самое серьезное изучение полученного им эффекта.

15

В Союзгосцирке, вопреки опасениям директора цирка, не очень удивились предложенному им фантастическому проекту. А не очень удивились потому, что Анатолий Георгиевич уже “взрыхлил” здесь почву. Воспользовавшись личным знакомством в Союзгосцирке, он в частной беседе изобразил этот проект самыми яркими красками.

И вот сейчас, когда директор цирка, терзаемый еще большими сомнениями, чем ночью, и уже почти не верящий в успех дела, завершает свой доклад, его не засыпают вопросами и даже, кажется, не смотрят на него как на сумасшедшего. Ободренный этим, он уже со значительно большим энтузиазмом заключает;

— Мы ведь очень любим говорить на наших конференциях и совещаниях, что надо смелее использовать в наших аттракционах все новые и даже новейшие достижения науки и техники. Вот и давайте попробуем осуществить антигравитационный эффект Ильи Нестерова на нашем манеже. А это самое что ни на есть новейшее достижение науки. О нем даже в Академии наук ничего еще, кажется, не знают.

Ответственный товарищ, которому поручено решить вопрос об эксперименте Нестерова, добродушно улыбается:

— Это очень хорошо, что новейшее научное открытие на сей раз попало в цирк раньше, чем в Академию наук, но без Академии наук вряд ли, однако, добьемся мы успеха. Я лично полагаю, что без их консультации затевать это, видимо, не очень дешевое предприятие — вообще неразумно. Нужно, следовательно, связаться с кем-нибудь из академии и посоветоваться.

Директор цирка, прекрасно понимающий всю сложность задуманного эксперимента и личную свою ответственность за все это, охотно соглашается с таким резонным, на его взгляд, предложением.

Однако, прежде чем связаться с академией, он решает посоветоваться со своим главным режиссером.

— Боюсь, что это может погубить все дело, — выслушав директора, с сомнением качает головой Анатолий Георгиевич. — Непонятно почему? А дело, видите ли, в том, что Илья Нестеров потому и соглашается повторить свой эксперимент у нас, что…

— А, да-да, понимаю! — восклицает директор. — Вы мне это рассказывали. В связи с этим опасаетесь, значит, что ему могут не разрешить? Может быть, тогда вообще все это не очень серьезно?

— Ну что вы! Напротив — настолько серьезно, что я боюсь, как бы Академия наук, узнав о намерении Ильи…

— Все ясно тогда! Нужно, значит, действовать незамедлительно. Они и в самом деле могут приостановить все другие эксперименты и срочно заняться антигравитационным эффектом Нестерова.

— Конечно же! И тогда уж Нестерову будет не до нас. А если мы начнем сооружать его установку у нас, то потом не страшно, если даже они и спохватятся. Илья Нестеров человек слова, он нас не бросит. Да и Михаил Богданович головой за него ручается.

Ирина Михайловна долго не может понять, что хотят от нее Илья и Михаил Богданович, с которыми в тот же день состоялся у нее разговор.

— Но почему все это втайне от отца? — недоуменно спрашивает она сына. — Ведь он же опытнее тебя, Илюша. Он тебе поможет, подскажет, где надо…

— Плохо ты знаешь отца, мама, — упрямо качает головой Илья. — Пока он не обоснует всего теоретически — ни о каком повторении моего эксперимента и разговаривать не станет.

— А повторив его у нас, — хитро подмигивает Михаил Богданович, — мы поставим Андрея Петровича перед свершившимся фактом, так сказать.

— Да, конечно, может быть, так и лучше, — соглашается наконец Ирина Михайловна. — Только вы напрасно думаете, что Андрей Петрович может вам чем-нибудь помешать…

— Ну, это-то едва ли, — уклончиво отвечает Михаил Богданович. — Этого я не думаю, но расхолодить Илью разными доводами и сомнениями он, пожалуй, сможет.

— А ты осилишь все это один, Илюша? — тревожно смотрит в глаза сыну Ирина Михайловна.

— Я не один. Со мной будет Лева Энглин. С завтрашнего дня мы с ним числимся в отпуске. Вот и займемся модернизацией цирка.

— Поможет им и Виктор Захарович Миронов. Ты должна знать его, Ира. Он конструировал для нас самую сложную аппаратуру. А теперь вообще будет заведовать нашим конструкторским бюро. Добились мы наконец такого бюро для нового здания цирка!

— А что вы скажете Андрею Петровичу? Как объяснить ему, где Илья будет проводить свой отпуск?

— Скажу, что уйду в туристский поход, — небрежно машет рукой Илья.

— А я должна буду поддерживать эту выдумку?

— Ты сделаешь это для блага нашего родного цирка, Ирина! — смеется Михаил Богданович.

16

На следующий же день Илья едет в новое здание цирка. Сопровождают его Михаил Богданович и Анатолий Георгиевич.

— Я очень доволен Виктором Захаровичем — заведующим нашим конструкторским бюро, — говорит дорогой Анатолий Георгиевич. — Он уже и штат себе подобрал. Хотя и сам сведущ в электронике, но пригласил в свое бюро еще и кибернетика. Конечно, крупного ученого к нам не заманишь. Тут нужен энтузиаст, и, знаете, он нашел такого энтузиаста. Молодого кандидата наук, Васю Милешкина, который согласился работать у нас по совместительству. Я еще не очень уверен, что его должность нам утвердят, но совершенно убежден, что он будет работать у нас даже бесплатно. Во всяком случае, он приходит теперь в наше конструкторское бюро почти ежедневно, не будучи зачисленным пока ни в какие штаты.

— И серьезный специалист? — спрашивает Илья, хорошо знающий, что в науке (а чаще около науки) есть немало чудаковатых и не очень серьезных молодых людей, ухитряющихся каким-то образом защищать кандидатские диссертации и совершенно не способных к научной работе.

— Виктор Захарович уверяет, что очень толковый. Считает даже просто счастьем, что ему попался такой человек. Да вы сами с ним сегодня познакомитесь. Не сомневаюсь, что он там. Нам вообще очень повезло с составом нашего конструкторского бюро. Во-первых, это не просто профессионалы-конструкторы, которым неважно, что конструировать, лишь бы конструкции были по их инженерной специальности. Это люди, отлично понимающие, что они будут конструировать аппараты для людей, рискующих жизнью в случае недоброкачественности их работы. Мало того — они очень хорошо знают именно такие законы физики и механики, как, например, законы вращательного движения, которые лежат в основе многих наших цирковых аттракционов.

Увлекшись, Анатолий Георгиевич не замечает даже, что они уже прибыли на Университетскую и, если бы не Михаил Богданович, проехали бы ее.

— Не могу о хороших людях говорить равнодушно, — смущенно оправдывается он. — Без таких людей нельзя создать ничего нового. А для маленького коллектива Миронова характерно еще и то, что они уже переселились в новое здание, не ожидая окончательной его отделки и сдачи. Работают в холодном помещении, обогреваясь электрическими каминами и горячим чаем. Зато они уже сейчас вносят многие усовершенствования в отделку здания и особенно в купольную его часть. Там крепится почти вся гимнастическая аппаратура.

— А когда предстоит официальная сдача строителями всего помещения цирка? — спрашивает Илья.

— К первому апреля.

— Ох, это первое апреля, да еще для строителей! — смеется Михаил Богданович.

— Это крайний срок. А позже никак нельзя — первого мая мы уже должны показывать новую программу.

Они выходят из метро и идут дальше пешком.

— Да, вот еще о чем хотел предупредить вас, — останавливается Анатолий Георгиевич. — О вашей идее, Илья Андреевич, никто из них еще ничего не знает. И давайте сообщим им ее не сразу…

— А как мы подведем их самих к мысли о желательности ее осуществления у нас в цирке? — горячо подхватывает Михаил Богданович, сразу же догадавшись о тактическом ходе главного режиссера. — Это тоже неплохая идея! Психологический подход, так сказать.

— Вот именно, — энергично кивает головой в огромной меховой шапке Анатолий Георгиевич. — А то как бы их, людей, мыслящих категориями конкретных конструкций, не ошарашить сразу необычайностью нашего почти фантастического замысла. Дадим им поэтому самим пофантазировать и как бы самостоятельно дойти до подобной идеи…

— Вы главный режиссер, Анатолий Георгиевич, — поддерживает его Михаил Богданович, — вы и инсценируйте все это, а мы будем прилежно и, по возможности, даже талантливо вам подыгрывать.

— Договорились! — улыбается главный режиссер.

Инженера Миронова встречают они на манеже, загроможденном разнообразными строительными механизмами.

— А, Виктор Захарович! — радостно восклицает Анатолий Георгиевич, протягивая ему руку. — Очень рад, что застал вас здесь! А мы вот пришли посмотреть, как идут дела у строителей. Это со мной Михаил Богданович, которого вам, наверное, доводилось видеть на цирковой арене.

— Ну еще бы! — весело отзывается Миронов, пожимая руку Михаилу Богдановичу. — Кто же не знает знаменитого Балагу?

— А это, — кивает Анатолий Георгиевич на Илью, — его внук, Илья Андреевич, — цирковой болельщик, так сказать.

— А мы все болельщики! — весело смеется Миронов. — Иначе пошли бы разве к вам на такую скудную зарплату. Позвать вам кого-нибудь из строителей или вы и моими объяснениями удовлетворитесь? Я ведь тут почти все уже постиг.

— Нет-нет, зачем нам строители! — протестующе машет руками Анатолий Георгиевич. — Мы с вашей помощью и сами во всем разберемся. Да нас, собственно, больше интересуют не столько строительные дела, сколько непосредственно ваши, конструкторские. Что новенького могли бы вы нам предложить, чтобы наш советский цирк, лучший в мире по своим артистическим силам, был бы лучшим и по техническому оснащению? Стал чтобы на уровень с веком космических полетов, электроники и кибернетики. Чтобы три часа, проведенных в нем, были бы подобны сказке, рассказанной взрослым детям современным Андерсеном, братьями Гримм или Павлом Бажовым.

Илья до этого почти не был знаком с Анатолием Георгиевичем. Слышал только восторженные отзывы о нем от матери и деда.

“Да, этот человек с огоньком, — думает теперь о нем Илья, с любопытством всматриваясь в его рослую, крупноголовую фигуру. — Такой может увлечь своим замыслом, заставить поверить в него. По всему чувствуется, что человек он с размахом. С таким приятно будет поработать…”

Без особой охоты дав согласие на воспроизведение своего эксперимента на цирковой арене, Илья все эти дни испытывал какое-то чувство недовольства собой. Он, пожалуй, не согласился бы на это, если бы не обида на отца, ничего не предпринимавшего, как ему казалось, для постановки его эксперимента в своем научно-исследовательском институте.

Более же всего смущала его неясность обстановки. Не совсем понятно было даже, зачем, собственно, цирку его эксперимент? И вот теперь, наблюдая и слушая Анатолия Георгиевича, он уже по-другому смотрел на все это. Постепенно складывалась уверенность, что за воспроизведение его эксперимента берутся серьезные люди. Не сомневался он теперь и в том, что используют они его не для эффектного циркового аттракциона, а для осуществления какого-то большого поэтического замысла.

Нравится ему теперь и инженер Миронов, коренастый, крутолобый и с такой копной густых волос, что ему, наверное, ни в какой мороз не нужна никакая шапка.

— Конечно, мы будем конструировать новую аппаратуру, — горячо говорит Виктор Захарович, выразительно жестикулируя. — Но я лично не только в этом вижу свою задачу. Нужно еще и помочь артистам разобраться в механике их собственного тела, чтобы полнее использовать его резервы. Я еще не освоил всю цирковую терминологию и не знаю, как называется номер, в котором артист, висящий на трапеции под куполом, держит в вытянутой руке вращающуюся на шарнирной подвеске актрису. А ведь в нем, в этом номере, действуют очень четкие законы механики. Вы хорошо знаете, конечно, как осуществляется этот номер. Вытянутое в струнку тело гимнастки сначала медленно вращается по инерции в горизонтальной плоскости. Потом гимнастка резко собирается в комок и начинает вращаться со все возрастающей скоростью без дополнительных толчков со стороны партнера. А как только она снова выпрямляется, скорость ее движения резко падает. Извините, пожалуйста, что я рассказываю хорошо известные вам вещи, — смущается Миронов, приглашая их присесть на скамью в центре манежа.

— Пожалуйста, пожалуйста, Виктор Захарович! — кивает ему Анатолий Георгиевич, хотя и не совсем понимает пока, зачем он рассказывает им все это.

— Ну так вот, — продолжает Миронов. — Зрители, конечно, воспринимают все это как результат особой тренировки исполнительницы, а на самом деле действует тут второй закон Ньютона, который устанавливает связь между силой, действующей на тело, массой тела и полученным ускорением. Когда гимнастка сжимается в комок — резко сокращается момент инерции ее тела. Это внезапное уменьшение момента инерции, казалось бы, могло вызвать нарушение закона сохранения количества движения, но тут природа как бы вмешивается в ход циркового номера. Безо всяких усилий со стороны исполнителей этого номера она увеличивает скорость вращения ровно во столько раз, во сколько уменьшается момент инерции. По-моему, все это нужно хорошо знать гимнастам, чтобы лучше использовать законы природы в подготовке своих номеров. В этом мы и постараемся им помочь. Правильно я понимаю свою задачу, Анатолий Георгиевич?

— Да, конечно! — горячо одобряет его главный режиссер. — Но это лишь часть вашей задачи. Главное же — помочь нашим актерам сконструировать необходимую им аппаратуру. И даже не столько помочь, сколько подсказать им что-нибудь новое. А вообще, вы правы — нужно, конечно, чтобы актеры знали не только механизм своей аппаратуры, но и механику собственного тела. Но, повторяю, главное для нас — это введение новой техники и вообще всего нового, что только может быть использовано для демонстрации ловкости, смелости, изобретательности и многих других качеств человека. Хотелось бы также, чтобы какая-нибудь новая аппаратура помогла бы гимнастам освободиться от некоторых мешающих им законов природы. Или, если хотите, смягчила бы их.

— Ну, знаете ли! — разводит руками Виктор Захарович.

— А мне думается, вы зря пасуете. Смягчить кое-что, по-моему, все-таки можно?

— Что же, например?

— Ну хотя бы силу притяжения.

— Можно и вообще от нее избавиться, — усмехается Миронов. — Для этого нужно только поместить гимнастов либо в гравитрон — аппарат, создающий искусственную невесомость, — либо в самолет, набравший большую высоту и снижающийся затем по параболическому пути.

— Такой эксперимент в цирке не поставишь, а вот частично освободить гимнастов от их веса было бы очень желательно. Представляете себе, какие прыжки и полеты могли бы они совершать?

— Да, это очень заманчиво, конечно, — соглашается Виктор Захарович. — Я хорошо представляю себе, как при той же затрате мускульной силы смогли бы они буквально парить в воздухе. И не беспомощно, как при полной невесомости, а в строгом ритме, сохраняя структурность, так сказать, своих движений. Но как достичь такого эффекта? Силы гравитации, к сожалению, пока не управляемы и даже не экранируемы. А ведь неплохо было бы прикрыться от поля тяготения Земли каким-нибудь специально подобранным экраном, ослабляющим его действие.

— Этаким кейворитом? — усмехается Анатолий Георгиевич. — А о силах антигравитации вы не думали, Виктор Захарович?

— Нет, не думал. Мои скромные познания ограничены механикой Ньютона. А тут необходима механика Эйнштейна, ибо, насколько мне известно, это ведь его теорией относительности предсказано существование гравитационных волн. Но я не знаю пока ни одного эксперимента, который позволил бы эти волны не только получить, но хотя бы зарегистрировать. Я, правда, читал где-то, что американский физик Вебер пытался воздействовать на пьезокристаллы переменным электрическим полем с тем, чтобы вызвать в них переменные механические натяжения, которые явились бы источником излучения гравитационных волн. Но из этого ведь пока ничего не получилось.

— Ну, у него, может быть, и не получилось, — соглашается Анатолий Георгиевич. — А вот у одного нашего молодого ученого получается кое-что.

— Что-то я не читал и не слышал об этом ничего, — сомнительно покачивает головой Виктор Захарович.

— Об этом нет пока никаких публикаций и вообще официальных сообщений. Однако кое-чего в этой области он действительно добился.

— Позвольте представить вам этого молодого ученого, — торжественно произносит Михаил Богданович, кладя руку на плечо Ильи. — Это мой внук, Илья Андреевич Нестеров! Прошу любить и жаловать. А о том, чего ему удалось достигнуть, он сам вам лучше нас с Анатолием Георгиевичем расскажет.

17

Уже вторую неделю в новом здании цирка идут какие-то работы по осуществлению эксперимента Ильи. Ирина Михайловна не очень понимает, что именно там делается, но знает, что Илья занят теперь только этим. Похоже даже, что дела у него идут успешно.

Успокаивает ее, однако, не это, а то обстоятельство, что Андрей Петрович знает о замысле сына. Попытка Ильи сделать вид, что он ушел с туристами, не удалась. Совершенно исчезнуть из дома оказалось невозможным, ибо ему понадобилось множество вещей, которые находились либо в его комнате, либо в институте отца. Предвидеть все это заранее он, конечно, не мог, так как необходимость в них возникала лишь по мере того, как шла работа над воспроизведением его эксперимента в условиях цирка.

Первые два дня ему приносил кое-что из дома Михаил Богданович (сам Илья обосновался у Левы Энглина). Но почти всегда оказывалось, что дед доставлял ему либо не совсем то, что было нужно, либо вообще не находил необходимых справочников и иных книг. Отыскать же блокноты его и тетради с какими-то записями вообще было непосильным делом для Михаила Богдановича.

А когда на третий день понадобилась измерительная аппаратура, имевшаяся лишь в институте Андрея Петровича, Илья решил выйти из “подполья” и во всем признаться отцу.

Андрей Петрович и сам, конечно, уже догадывался кое о чем, и признание сына не было для него абсолютной неожиданностью. Выслушав Илью, он долго молчал, потом произнес почти равнодушно:

— Тебе известно мое отношение к твоему эксперименту, Илюша, но ты теперь вполне самостоятельный ученый и сам отвечаешь за свои действия.

— А что ты имеешь в виду под ответственностью, папа? — спросил Илья, соблюдавший во время этого разговора необычайное спокойствие.

— Не уголовную, конечно, — хмуро усмехнулся отец. — У серьезного ученого есть и иные виды ответственности.

— Ты, наверное, имеешь в виду необходимость теоретического обоснования моего эксперимента? Этим я действительно не смогу заниматься в цирке, но ведь и в твоем научно-исследовательском институте тоже иет пока такой возможности. А сидеть без дела я не могу. Явление антигравитации в моем эксперименте устойчиво, а аппаратура не слишком сложна, вот я и решил повторить его в условиях цирка и не вижу в этом ничего зазорного. Кстати, цирковые артисты и сами пытались предпринять кое-что в этом направлении. У воздушных гимнастов Зарнициных, например, родилась даже идея уменьшения своего веса с помощью электромагнитов…

— Я тоже не вижу ничего зазорного в том, что ты хочешь помочь циркачам, — холодно произнес Андрей Петрович. — И не собираюсь тебе это запрещать. Но и помогать тебе без ведома Академии наук не имею права. И не в этом только дело. Я вообще считаю несвоевременным практическое применение твоего эффекта где-бы то ни было. Впереди ведь десятки проверок и уточнений этого явления, а ты…

— Но где же все это? — нетерпеливо прервал Андрея Петровича Илья. — Где эти проверки и уточнения? Неизвестно даже, когда еще это будет. А к воспроизведению моего эксперимента в цирке я и не собираюсь тебя привлекать. Это моя личная инициатива. И даже, пожалуй, не столько моя, сколько самого цирка. А от тебя я прошу лишь одного: помоги мне измерительной аппаратурой и кое-какими не очень дефицитными материалами.

Андрей Петрович, не отвечая, долго прохаживался по своему кабинету, потом произнес примирительно:

— Ладно, кое-чем помогу.

А у Ирины Михайловны свои заботы — подготовка нового номера Зарнициных. Кое-что они уже придумали, но ведь это работа почти вслепую до тех пор, пока не станут реальными те новые условия, в которых придется им совершать свои полеты. Неизвестно даже, как приноровятся Зарницины к состоянию полуневесомости. Быстро ли освоятся с ним или придется переучиваться, заново овладевая силами инерции, играющими столь важную роль в воздушном полете? Ведь окончательно еще неизвестно, какова будет потеря их веса.

И все-таки Ирина Михайловна уже готовит новый номер Зарнициных. У нее еще нет пока точного его рисунка, а лишь эскиз, ориентировочный контур, основой которого служат многочисленные наброски Елецкого и Мошкина. Буйная фантазия Юрия обуздана в них свойственным Антону чувством изящества и пластики. И лишь это придает им некоторую реальность.

— Ах, Юра, Юра! — вздыхает, глядя на его альбомы. Маша. — Вы, наверное, думаете, что мы и вправду станем настоящими птицами.

— Но ведь это же не чертежи ваших полетов, Машенька, — защищает Елецкого Мошкин. — Это темы, идеи ваших полетов, а они не могут быть бескрылыми. Крылышки подрежет им потом то поле тяготения, в котором вам придется работать. А пока можно и помечтать.

Но Машу радует уже и то, что фантастические рисунки эти по душе ее братьям. Кажется даже, что они всерьез верят в воплощение их в том полете, который скоро позволит им осуществить антигравитационный эффект Ильи Нестерова.

— Тут, во всяком случае, нам все ясно, — кивая на рисунки Юрия, говорит Алеша. — А представляешь, каково было бы нам строить свой будущий номер по абстрактным эскизам Митро Холло? Его фантазия разыгралась бы, конечно, не в жалких границах воздушного пространства под куполом цирка, а в необозримых просторах Галактики или даже Метагалактики.

— Ну вот что, дорогие мои, — решительно вмешивается в разговор Ирина Михайловна, — давайте-ка спускаться на землю. Полюбовались рисуночками Юры и хватит. Прикидывайте теперь, что из них осуществимо. А еще лучше было бы, если бы вы и сами что-нибудь придумали…

У Михаила Богдановича все еще не ладится дело. То ли он слишком много времени уделял эксперименту внука, то ли не очень глубоко продумал свою пантомиму, только не дается она ему, не получается так, как хотелось бы. Да сейчас личный номер Михаила Богдановича и не имеет уже особенного значения, хотя его можно было бы включить в любую программу, как вообще всякий хороший номер. Мелькает даже мысль: “А не показать ли пример другим, отказавшись от своей пантомимы и придумав что-то более отвечающее общему замыслу новой программы?”

Сделать это, однако, нелегко, ибо законченного сценария представления пока еще не существует. Более того, вообще неясно, как создавать этот сценарий — в соответствии с новой аппаратурой или писать его, не связывая с ней?

В самом общем виде у главного режиссера есть, конечно, какой-то план. Он замыслил грандиозную пантомиму — “Завоевание космоса”, с опытами в лабораториях, атомными взрывами, полетами в космических ракетах и освоением чужих планет. Нашелся и писатель, взявшийся сочинить сценарий на эту тему. Какой-то научный фантаст, мыслящий категориями галактик. Первый вариант сценария он даже успел уже набросать и прочесть его Анатолию Георгиевичу. А когда спросил главного режиссера о его мнении, тот только руками развел.

— Это, дорогой мой, явно не для нас, — добавил он потом, чувствуя, что автор не привык к языку жестов и нуждается в более ясном ответе. — Это для хорошо оснащенной и не стесненной в средствах киностудии. И не менее, как на три серии.

— Я могу и сократить.

— Нет, все равно не осилим.

— А жаль, — сокрушенно вздохнул автор. — Такой бы был аттракцион! У меня для его оформления и художник уже имеется.

— Митро Холло? — насторожился Михаил Богданович.

— Да, он. Как это вы догадались?..

— Космос — это его стихия, — ответил за Михаила Богдановича главный режиссер. — И все-таки это нам не подходит, даже с таким художником, как Митро Холло.

Анатолий Георгиевич хотя и вел эту беседу в ироническом тоне, но сама идея космического представления казалась ему очень заманчивой и он долго не хотел с нею расставаться. Но вот сегодня приходит к нему Михаил Богданович и поражает его почти так же, как и автор сценария “Завоевание космоса!”

— А что, Анатолий Георгиевич, если мы поручим это дело Елецкому и Мошкину? — совершенно серьезно предлагает он.

— Надеюсь, вы не сценарий имеете в виду? — переспрашивает главный режиссер, не допуская и мысли о том, что такое серьезное дело можно доверить этим фантазерам.

— Как раз именно сценарий.

— Ну, знаете ли… — только и может произнести в ответ главный режиссер.

— Напрасно вы такого мнения о них, — укоризненно качает головой Михаил Богданович. — Они очень толковые ребята.

— Не спорю с вами по этому поводу — вполне возможно, что они действительно очень толковые. Добавлю даже от себя — Елецкий бесспорно талантлив как художник. Но ведь вы рекомендуете их мне как литераторов! Или я не так вас понял?

— Именно так, Анатолий Георгиевич. Мошкин и есть литератор. Вернее, он искусствовед. Очень интересно мыслящий, широкообразованный человек. Вдвоем с Юрой они уже набросали что-то… А цирк они не только любят, но и хорошо понимают всю его специфику. Почему бы вам не посмотреть, что там у них получается?

— Посмотреть можно, пожалуй, — не очень охотно соглашается Анатолий Георгиевич. — Только ведь едва ли…..

— А вы не настраивайте себя так скептически раньше времени, — советует Михаил Богданович. — Давайте лучше поедем завтра к Елецкому.

18

К Елецкому приезжают они вместе с Ириной Михайловной и застают у него Мошкина с Зарнициными.

— Все уже в сборе, значит? — весело говорит Михаил Богданович. — Ну что ж, тогда начнем, пожалуй.

— Прошу всех к столу, — немного смущаясь, приглашает их Юрий. — Я чаю вам сейчас…

— К черту чай! — перебивает его Антон Мошкин. — Если идея будет одобрена, организуем что-нибудь посерьезнее. Тебе слово, Юра.

Зарницины устраиваются на диване, остальные садятся за стол. Юрий, заметно нервничая, прохаживается по комнате.

— Конечно, я не такой уж большой знаток цирка… — не очень уверенно начинает он.

Но его снова перебивает нетерпеливый Антон:

— О том, какой ты знаток, будет видно из последующего. Не трать зря время на это.

— А вы не сбивайте его, — хмурится Маша.

Юрий благодарно ей улыбается и сразу становится спокойнее.

— Ну, в общем, идея такова: создать представление под девизом “В созвездии “Трапеции”. Такого созвездия, кажется, нет на небе…

— Ну и что ж, что нет? — перебивает его Мошкин. — Зато оно появилось под куполом цирка с тех пор, как возникло цирковое искусство. Не случайно ведь фигура гимнаста на трапеции стала символом многих цирков мира.

— Так вот, — продолжает Юрий, — под этим названием и хотели бы мы показать отдельные этапы развития цирка вплоть до наших дней… А также И его будущее.

Прервав свою речь, он торопливо перебирает альбомы, разложенные на столе. А Анатолий Георгиевич, прослушав это вступление, уже почти не верит в успех замысла молодых художников. Он представляется ему унылым обозрением, лишенным единого сюжета и стройности.

— Я набросал тут кое-что для наглядности, — протягивает ему один из альбомов Елецкий. — На первом эскизе странствующий балаган с убогим осликом, шарманщиком и двумя юными гимнастами. За их выступлением наблюдает антрепренер. Ему явно нравится их работа. Он берет их в труппу большого цирка. А вот большой цирк. Тут укротители, наездники, клоуны, акробаты. Все это в быстром темпе должно мелькать на манеже. А по куполу круговая кинопанорама, изображающая публику тех лет… Переверните страничку, там есть наброски всего этого. А потом типичный для буржуазных цирков смертный номер. Его исполняют уже знакомые нам бродячие гимнасты. Они работают под куполом цирка без сетки. В стереофонических динамиках звучит музыка, похожая на реквием… Труднейшие номера! Может быть, тройное сальто-мортале или два с половиной сальто-мортале с пируэтом, исполнявшееся когда-то мексиканскими гимнастами Кадонас в кинофильме “Варьете” с участием Эмиля Яннингса. А потом падение, катастрофа… Рев толпы в динамиках… Полицейские свистки…

Теперь Анатолию Георгиевичу все это уже не кажется скучным. Он уже представляет себе, какое захватывающее повествование могут составить эти разрозненные сценки. Какими звуковыми и световыми эффектами можно их оформить, какими деталями обогатить.

— А потом пламя революции, — не вытерпев, продолжает за Елецкого Антон Мошкин. — Фрагменты из цирковых пантомим тех лет: “За красный Петроград”, “Махновщина”. Воссоздание образов знаменитых цирковых артистов: Дуровых, Лазаренко, Труцци, Эйжена, Бим-Бомов… И не обязательно все на манеже. Многое можно снять на пленку и демонстрировать на куполе цирка. Осуществление антигравитационного эффекта Ильи Андреевича даст нам возможность освободить купол от значительной части подвесной аппаратуры и превратить в огромный экран. А сочетать действие на манеже с демонстрацией кинопленки можно по принципу чехословацкой “Латерны магики”.

Все это время Анатолий Георгиевич, сосредоточенно листавший альбом Елецкого и казавшийся равнодушным ко всему тому, что говорили молодые энтузиасты, встает вдруг с дивана и решительно произносит:

— Стоп! Вы меня убедили! И даже не столько вашими речами, сколько рисунками Юры. Тут есть за что ухватиться. Особенно в разделе “Цирк будущего”. В нем есть, однако, очень уязвимое звено — зависимость всего аттракциона от осуществления эффекта антигравитации. А что если он не осуществится?

Анатолий Георгиевич вопросительно смотрит на Елецкого и Мошкина, будто от них зависит осуществление этого эффекта.

Отвечает ему Маша.

— Он осуществится, Анатолий Георгиевич! — произносит она с такой убежденностью, что не только главный режиссер, но и братья ее невольно улыбаются.

— Ну что же, если так, то я буду только рад этому, — заключает Анатолий Георгиевич.

19

К концу января сценарий циркового представления, написанный Елецким, Мошкиным и Анатолием Георгиевичем, утверждается наконец и принимается к постановке.

В новом здании цирка уже готовы все четыре манежа. Один из них, как и обычно, находится наверху, в центре зрительного зала, а три в нижнем (подземном) помещении. Специальными механизмами они тоже поднимаются вверх, меняясь местами. Собственно, это даже не манежи, а площадки, приспособленные для ледяных ревю, водяных пантомим и конных номеров.

Главный режиссер решает начать репетиции новой программы на двух нижних манежах одновременно. До премьеры времени мало, конечно, но Анатолий Георгиевич объездил многие цирки и пригласил для участия в новой программе тех артистов, номера которых подходили по сценарию. Их нужно было лишь несколько видоизменить в соответствии с сюжетом задуманной постановки.

У Анатолия Георгиевича нет теперь ни одной свободной минуты. Нужно ведь побывать и на съемках отдельных фрагментов представления, которые будут демонстрироваться на куполе цирка. Необходимо прослушать и музыку. Ее пишет молодой, очень талантливый композитор. Много времени отнимает и художественно-производственный комбинат, готовящий костюмы.

И вот в это напряженное время является к нему в кабинет Митрофан Холопов, развязный и наглый, как всегда.

— Над новыми ревью мозгуете, Анатолий Георгиевич?

— Да, замышляем кое-что, — нехотя отвечает ему главный режиссер.

— Ходят слухи, будто нечто космическое?

— Куда нам до космоса, — притворно вздыхает Анатолий Георгиевич.

— А Зарницины? Одна Маша чего стоит! Но и их нужно уметь подать. Тем более, что космос — это, как я понимаю, у вас условность.

— Как сказать, — неопределенно произносит Анатолий Георгиевич.

— А я бы сказал, как подать, — самоуверенно усмехается Холопов. — И я бы мог помочь вам в этом. Меня сейчас один кинорежиссер обхаживает, но я бы с большой охотой…

— Нет-нет, спасибо! — поспешно прерывает его Анатолий Георгиевич. — Мы уж как-нибудь и сами…

— Смотрите, чтобы потом не пожалеть. На киностудии тоже ведь готовится съемка кинокартины из цирковой жизни. Им сейчас очень нужны циркачи, и я могу переманить к ним Зарнициных.

— Не думаю, что вам удастся это, — пренебрежительно машет рукой Анатолий Георгиевич.

— А я уж постараюсь, — почти угрожающе заявляет Холопов. — Не знаю, как Маша, а братья ее не очень-то дорожат вашим цирком. А без них и Маше грош цена.

— Ну знаете ли, Холопов!..

— Ага, не нравится? Я так и знал, что это вам не понравится. Ну так знайте же, что я не пожалею сил, чтобы переманить Зарнициных в кино. Сегодня же сделает им предложение кинорежиссер Лаврецкий, авторитет которого, надеюсь, вам известен.

В Маше Анатолий Георгиевич никогда не сомневался. Он знал, что она не мыслит своего существования вне цирка, но братья ее действительно ведь собираются на физико-математический. Их, пожалуй, нетрудно будет переманить… Все это не на шутку беспокоит теперь главного режиссера цирка, и он решает поделиться своими тревогами с Михаилом Богдановичем.

— Вот уж не думал, что вы примете всерьез слова этого трепача, — смеется старый клоун. — Да Зарницины спят и видят теперь этот полет в пространстве с пониженной гравитацией. Не заметили вы разве, как они к нему готовятся?

— Но ведь от Холопова всего можно ожидать.

— Да, этот тип постарается, конечно, подложить нам свинью. Он действительно околачивается теперь на киностудии. За Зарнициных, однако, я ручаюсь. Их он ничем не возьмет. Так что за главный номер нашей премьеры можете быть спокойны.

Но именно этот-то главный номер премьеры — “Космический полет Зарнициных”, — олицетворяющий цирк будущего, и заботит теперь Анатолия Георгиевича более всего. Он целиком ведь зависит от осуществления антигравитационного эффекта Ильи Нестерова. Казалось бы, что нет пока повода к беспокойству: работа по монтажу аппарата завершена строго по графику и вот уже второй день ведется его испытание. Эффект антигравитации хотя еще и не достигнут, но похоже, что все идет благополучно. Во всяком случае, никто из группы Ильи Нестерова не выражает ни малейших признаков волнения. И все-таки Анатолия Георгиевича что-то тревожит… Это чувство почти не покидает его все последние дни. Особенно ему не по себе сегодня на репетиции Зарнициных. Понаблюдав некоторое время за их полетом, он подходит к Ирине Михайловне.

— Вы на меня не обидитесь, если я выскажу вам одно опасение? — негромко спрашивает он.

— Я знаю, что вы имеете в виду, Анатолий Георгиевич, — не поворачиваясь к нему, отзывается Ирина Михайловна. — Я и сама уже не первый день с тревогой думаю об этом. Все может быть: Анатолий Георгиевич… Во всяком случае, нужно быть готовыми к этому.

— Но ведь их новый номер не осуществится тогда, — говорит главный режиссер, показывая на мелькающих в воздухе Зарнициных. — И ведь какой номер!

Ирина Михайловна лишь тяжело вздыхает в ответ.

— А может быть, придумаем что-нибудь? Жаль ведь…

— Что же можно придумать? — разводит руками Ирина Михайловна. — Многое вообще окажется неосуществимым, а то, что удастся сохранить, нужно непременно страховать. А это значит — снова предохранительная сетка и лонжи, от которых мы так мечтали избавиться.

Они молчат некоторое время, погруженные в раздумье, потом Анатолий Георгиевич решает:

— Будем спасать, что возможно. Готовьтесь к этому, Ирина Михайловна.

20

С воспроизведением антигравитационного эффекта и в самом деле не ладится что-то. Найдены, правда, отдельные недостатки в монтаже и изготовлении некоторых деталей аппаратуры. Незначительные ошибки обнаружены и в математических расчетах. На устранение всех этих погрешностей уходит около недели. Но и после этого никакого антигравитационного эффекта в установке Ильи Нестерова не возникает…

Илья думает, надо бы посоветоваться с отцом, но Андрей Петрович вообще ведь не очень верит в его удачу. Он все еще считает всю эту затею с постановкой такого эксперимента в цирке не очень серьезной.

Дав Илье измерительную аппаратуру и кое-какие материалы, он ничего больше не предпринимает, чтобы помочь ему. Даже встречаясь с ним дома вечерами, не спрашивает, как идут дела.

А Илья сидит теперь с заведующим цирковым конструкторским бюро и угрюмо перелистывает чертежи своей установки. Виктор Захарович Миронов хотя и сочувствует ему, но ничем не может помочь. Ему тоже кажется, что в аппаратуре Нестерова выверены все мельчайшие ее детали и что с технической точки зрения замысел Ильи воплощен в почти идеальную конструкцию.

Надо бы, однако, утешить чем-нибудь молодого ученого, но чем?..

— Давайте-ка отложим все это до завтра, — предлагает он наконец, так и не придумав ничего более утешительного. — А завтра на свежую голову…

Но тут в дверях конструкторского бюро появляется Лева Энглин, отсутствовавший весь день.

— Что приуныли, друзья? — весело произносит он. — Не понимаете, в чем у вас загвоздка? Дайте-ка сюда схему установки, я покажу вам, где в ней ошибка.

Илья резко поворачивается к Энглину. Смотрит на него с явным недоверием.

— Я не шучу, Илья, — повторяет он. — Это всерьез. Я обнаружил довольно грубую ошибку. Она в этих вот блоках, — стучит он указательным пальцем по схеме. — Их нужно переделать. Необходимо изменить и сечение пьезокристаллов. Вот я тут все подсчитал, — протягивает он Илье несколько листов бумаги, густо исписанных графическими знаками и цифрами.

Склонившись над схемой, разостланной на барьере манежа, Илья придирчиво сверяет свои расчеты с расчетами Энглина. А Лева, стоя за его спиной, продолжает:

— Сам-то я, может быть, и не обнаружил бы этой ошибки, если бы не указал мне на нее Аркатов…

— Какой Аркатов? — порывисто оборачивается к нему Илья.

— Академик Аркатов, какой же еще.

— Ты решился, значит…

— А почему же не решиться? — прерывает его Лева Энглин. — Почему, спрашиваю, не решиться, если почтенного академика Аркатова встретил я в нашем институте в обществе твоего отца? Мало того, он лично демонстрировал Аркатову твою антигравитационную установку.

Все в самом деле было так, как сообщил Илье Лева Энглин. Неведомо каким образом, но Аркатову стало известно, что Илья Нестеров собирается повторить свой эксперимент на цирковой арене. Новость эта, однако, не очень удивила его. Во всяком случае, после разговора с Андреем Петровичем, которому академик тотчас же позвонил, он сказал своему секретарю:

— А знаете, я, пожалуй, поступил бы точно так же на его месте.

В тот же день он без предупреждения заехал в научно-исследовательский институт и попросил Андрея Петровича продемонстрировать ему эксперимент Ильи.

— Достаточно ли устойчив этот эффект частичной потери веса? — спросил он Нестерова.

— Полагаю, что достаточно, — ответил ему директор института.

— А зона его действия? Каковы ее границы?

— Строго ограниченные.

— Вы понимаете, почему я задаю вам эти вопросы?

— Да, Виталий Николаевич. Вы боитесь…

— Я ничего не боюсь, дорогой мой Андрей Петрович! — весело перебил его Аркатов. — Я не из тех ученых мужей, которые… Ну да и… в общем, вы меня понимаете. Так что пусть Илья Андреевич продолжает, раз уж начал. Конечно, цирк не совсем то место для эксперимента, но ведь мы же вообще не предоставляем ему никакой возможности для повторения его опыта. И вы думаете, ему удастся это?

— Почти не сомневаюсь, но ведь не это сейчас самое главное. Главное — это изучение достигнутого им эффекта, теоретическое обоснование его, а разве цирк подходящее место для этого?

— Я уже сказал вам, что не совсем, — рассмеялся Аркатов. — Но вы его не расхолаживайте. Пусть завершает установку. Это и нам сможет потом пригодиться. В таком масштабе, как в цирке, его эксперимент у вас в институте ведь не поставишь. Каков размер цирковой арены, знаете? Ай-яй-яй! А еще в семье циркачей живете! Любой мальчишка это знает. Тринадцать метров диаметр их арены, дорогой мой Андрей Петрович! Такой же он и в цирках всего мира. Это у них, если хотите, своя “мировая постоянная”, подобно таким нашим константам, как постоянная Планка или скорость света. Так что не стоит отказываться от их плацдарма.

— Но ведь для изучения эффекта антигравитации совсем не обязательны такие масштабы, — все еще упрямится Андрей Петрович.

— Как знать, как знать, — задумчиво покачал головой академик. — Нужно ведь думать не только о теоретическом обосновании этого эффекта, но и о практическом его применении. И притом не только в цирке. Я уже разговаривал с вице-президентом. Думаю, что не сегодня-завтра вы получите официальное распоряжение заняться изучением эксперимента вашего сына со всей серьезностью. Но, повторяю, в цирке пусть все идет своим чередом. Помогите им даже чем возможно.

Сообщение Левы Энглина воскрешает Илью. Пробежав глазами его расчеты, он с лихорадочной поспешностью начинает набрасывать эскизы каких-то новых деталей своего аппарата.

— А я на вашем месте не стал бы так торопиться, — кладет ему руку на плечо инженер Миронов. — Если не возражаете, займемся завтра вместе.

Илья крепко жмет ему руку.

…Затаив дыхание все напряженно смотрят на измерительные приборы, установленные в центре манежа. Их стрелки все еще неподвижны.

Илья Нестеров приглушенным голосом командует:

— Переключите реостат еще на два деления, Виктор Захарович!.. Еще на одно!

А стрелки по-прежнему недвижны, будто припаяны к нулевым делениям шкал.

— Вы все уже выжали? — спрашивает Илья у Миронова.

— Остались последние два деления, Илья Андреевич.

— Включайте тогда до отказа!

И тут на одном из приборов стрелка вздрагивает вдруг. Вздрагивает, но дальше не идет…

— Ну что ты скажешь, Лева? — порывисто оборачивается Илья к Энглину. — Видел ты, как она дрогнула?

— Да, видел, — взволнованно отзывается Энглин. — И уже почти не сомневаюсь в успехе. Нужно только снова все пересчитать. В чем-то есть еще неточность. Догадываюсь даже в чем. Выключайте установку. Виктор Захарович.

И они снова все пересчитывают и выверяют, но никаких ошибок уже не находят больше.

— Может быть, отложим до завтра? — спрашивает Миронов, взглянув на часы.

— Мы, конечно, все устали, но я все-таки останусь и поработаю еще немного, — упрямо произносит Илья. — Тебе, Лева, тоже пора отдохнуть.

Миронов вопросительно смотрит на Леву. Энглин, сделав вид, что не расслышал слов Ильи, снимает пиджак и засучивает рукава рубашки.

— Давайте-ка попробуем сразу включить полную мощность, — обращается он к Миронову.

— Ну вот что тогда, — останавливает его Виктор Захарович. — Устроим пятнадцатиминутный перерыв и поужинаем. У меня, кстати., есть кое-что. Сейчас схожу к себе в бюро и принесу…

— Зачем же ходить? — прерывает его появившийся в проходе Михаил Богданович. В руках у него чемоданчик. Он кладет его на барьер манежа и торжественно открывает крышку. — Вот, пожалуйста, угощайтесь!

— Ты у нас, дед, просто маг и волшебник! — весело потирает руки Илья. — Перекусить действительно не мешает.

А спустя несколько минут все снова занимают свои места у пультов управления и измерительных приборов.

— Включайте, Виктор Захарович! — командует Илья.

И опять вздрагивает стрелка. Двинувшись слегка вверх по дуге шкалы, она, однако, снова возвращается к нулю.

И вдруг на манеж выскакивает Михаил Богданович. Он высоко подпрыгивает несколько раз и безо всякого трамплина делает двойное сальто-мортале.

— Видимо, стрелки заело в ваших приборах! — радостно кричит он и бросается обнимать внука. — Поздравляю тебя с победой, Илюшка! И всех вас тоже, дорогие мои!

21

Репетиции Зарнициных в ослабленном поле тяготения решено начать спустя два дня. К этому времени уточняется степень понижения гравитации в зоне манежа и стабильность этого явления. Определяются ее границы. Вводятся кое-какие усовершенствования и упрощения в конструкцию аппаратуры.

А на первую репетицию Зарнициных приходит не только администрация цирка, но и почти все начальство Союзгосцирка.

— Что же это такое?! — в ужасе восклицает главный режиссер. — Как же можно в таких условиях репетировать? Они ведь не совершили еще ни одного полета в зоне невесомости… И вообще не знают, что у них может получиться, а вокруг уже обстановка ажиотажа. Нет, так нельзя! Так я просто не смогу начать репетицию…

— А ведь Анатолий Георгиевич прав, — соглашается управляющий Союзгосцирком. — Надо дать им освоить новый номер в спокойной обстановке.

И вот теперь на манеже только Зарницины, Анатолий Георгиевич, Ирина Михайловна да несколько униформистов. У пульта управления Илья и Виктор Захарович. В директорской ложе — Михаил Богданович, Юрий, Антон и дежурный врач, приглашенный на всякий случай главным режиссером.

Манеж ярко освещен. Зарницины легкими, изящными прыжками вскакивают на предохранительную сетку.

— А может быть, начнем сразу без нее? — спрашивает Алеша Зарницин. — Нужно с первой же репетиции приучить себя к мысли, что никакой страховки уже не существует.

— Нет, Алеша, этого я не смогу вам позволить, — решительно возражает Ирина Михайловна. — Пока вы не освоитесь с новыми условиями полета, будете работать с предохранительной сеткой. Мало того, пристегните-ка покрепче еще и пояса с лонжами. Кто знает, какова будет инерция ваших полетов.

Алеша собирается протестовать, но Маша останавливает его:

— Зачем же спорить с разумными предложениями, Алеша? Все и так знают, какие мы храбрые, — добавляет она с улыбкой.

Легкий толчок о пружинящую сетку — и Маша взлетает на мостик. (Раньше без лесенки взобраться на него было невозможно.) Ее примеру следуют и братья, Алеша при этом отталкивается с такой силой, что перелетает через мостик и снова летит в сетку.

— Ну что, — смеется Маша, — будешь ты теперь протестовать против сетки?

— Наверное, нужно будет развесить ловиторку и трапеции подальше друг от друга! — кричит снизу Ирина Михайловна. — А пока будьте осторожны и не слишком напрягайте мышцы, надо ведь сначала приноровиться к новым условиям.

Когда Сергей, совершив несколько пробных полетов, повисает вниз головой в своей качающейся ловиторке, Ирина Михайловна советует Маше:

— Попробуйте пока только одно заднее сальто в руки Сереже. И со слабого швунга.

Маша непривычно осторожно берется за гриф трапеции и совершает плавный кач. Затем энергичным броском отрывается от нее, набирает высоту и грациозно разворачивается в заднем сальто-мортале. Обычно в это время сильные руки брата всегда оказывались возле нее, но сейчас он уже ушел в противоположную сторону, и Маша плавно летит в сетку…

Через полчаса устраивают перерыв. Усаживаются на барьере манежа, возбужденно обсуждают неудачи.

— Такое впечатление, будто всему нужно учиться заново, — обескураженно произносит Алеша.

— Почему же заново? — вскидывает на него удивленные глаза Маша. — Просто нужно привыкнуть, освоиться…

— А я считаю, что нужно послушаться совета Ирины Михайловны и увеличить расстояние между моей ловиторкой и трапециями, — прерывая сестру, убежденно заявляет Сергей. — Зачем нам переучиваться и изменять тот темп, к которому мы давно привыкли? Многие наши движения отработаны ведь почти до автоматизма. А это достигнуто ежедневными тренировками в течение нескольких лет. Зачем же нам начинать теперь все сначала? Этим только весь эффект невесомости можно испортить.

— Конечно, это ни к чему, ребята! — возбужденно восклицает Михаил Богданович. — Просто нужно, чтобы вы пролетали большие расстояния и не гасили дополнительную инерцию, а расходовали бы ее на новые фигуры своих трюков.

Вокруг гимнастов собираются теперь все присутствующие на их репетиции. Илья, сосредоточенно чертивший что-то на бумаге, протягивает ее Сергею Зарницину:

— Я вполне согласен с вами. И вот прикинул даже целесообразное размещение ваших трапеций в соответствии с условиями ослабленного гравитационного поля.

— Пожалуй, действительно лучше сразу же начать работу на тех дистанциях, которые необходимы для ваших новых номеров, — соглашается с ним и главный режиссер. — Виктор Захарович, — обращается он к заведующему конструкторским бюро, — когда бы вы смогли перевесить аппаратуру Зарнициных?

— К завтрашнему утру все будет готово, Анатолий Георгиевич.

К этому времени в Академии наук окончательно решается вопрос об изучении “эффекта Нестерова-младшего” в научно-исследовательском институте Андрея Петровича. Илья теперь тут день и ночь.

— А как же твоя цирковая установка? — спрашивает его отец.

— Она уже создана и запущена, — беспечно отвечает Илья. — А эксплуатация ее — дело нехитрое. К тому же ведает ею опытный инженер, заведующий цирковым конструкторским бюро Виктор Захарович Миронов.

— А я на твоем месте не был бы так спокоен, — задумчиво произносит Андрей Петрович. — Пока мы не разработаем физическую теорию обнаруженного тобой эффекта, ни в чем нельзя быть уверенным.

— А не припомнишь ли ты, папа, когда был сконструирован первый электрический двигатель? — самодовольно улыбается Илья. — В тысяча восемьсот двадцать первом году, кажется?

— В тысяча восемьсот двадцать первом году Фарадеем был создан лишь прибор для преобразования электрической энергии в механическую, — уточняет Андрей Петрович. — А датой создания первого электрического двигателя, пригодного для практических целей, следует считать тысяча восемьсот тридцать восьмой год. Конструктором его был русский ученый Якоби.

— Ну хорошо, — охотно соглашается Илья, — пусть будет не тысяча восемьсот двадцать первый, а тысяча восемьсот тридцать восьмой год. А что было тогда известно об электричестве? Вспомни-ка наивные теории того времени о невесомых электрических жидкостях-флюидах и эфире. Лишь спустя почти полвека после создания первого электрического двигателя Максвелл дал наконец математическое оформление тогдашних воззрений на электричество. А ведь в практическом применении у человечества существовали уже электромагниты, телеграф, гальванопластика, электродвигатели и генераторы тока. В сороковых годах девятнадцатого века появляются и осветительные электрические приборы.

— К чему ты это, Илюша? — удивляется Андрей Петрович.

— А ты не понимаешь? Да все к тому же, что теория не всегда успевает за практикой. А что касается физической теории электричества, то она, как тебе известно, и сейчас еще не завершена. А ведь с тех пор, кроме Максвелла, Герца и Лоренца, немало потрудились над нею и Эйнштейн, и многие современные ученые. Нет, следовательно, ничего невероятного и в том, что моим эффектом уже сейчас пользуются цирковые артисты, не ожидая, когда появится его математический аппарат.

— Ну, а эти воздушные гимнасты в цирке имеют хоть какие-нибудь предохранительные средства на случай, если их подведет твой антигравитационный эффект? — допытывается Андрей Петрович. — Ведь чем черт не шутит, — добавляет он уже шутя, заметив, как помрачнел Илья.

— Ты об этом не беспокойся, папа. На них предохранительные лонжи, а внизу — сетка да униформисты.

22

Митрофан Холопов выбрал не очень подходящее время для разговора со своим шефом — режиссером экспериментальной киностудии Аркадием Марковичем Лаврецким. Режиссер сегодня явно не в духе. У него что-то не ладится со съемкой его сатирического фильма об абстракционистах. Он показывал вчера отснятые куски кинокритику, с мнением которого очень считается художественный совет, и тот не порадовал его похвалой.

— В общем, ничего, вполне приемлемо, — снисходительно заявил критик. — Но если судить вас по большому счету (а вас именно так и следует судить, ибо вы мастер и от вас ждут не просто хорошей, а принципиально новой ленты), то это… Как бы это вам сказать? Ну, в общем, не совсем то. Не оригинально.

Критик говорил и еще что-то, похваливал за какие-то эпизоды, но Лаврецкому уже было ясно, что показанные куски фильма ему не понравились, и это надолго испортило ему настроение.

А тут теперь этот Холопов стоит над душой и клянчит что-то. Аркадий Маркович почти не слушает его, у него полно и своих забот, однако присутствие Холопова невольно заставляет его вспомнить единственную искреннюю похвалу кинокритика:

— А вот рисуночки абстракционистов получились у вас подлинными. И это вы правильно сделали. Это создало убедительность, достоверность высмеиваемой вами живописи.

“А что, — думает теперь Лаврецкий, — если я и абстракциониста покажу настоящего, живого, в натуральном виде, так сказать…”

— Слушай-ка, — неожиданно обращается он к Холопову, — ты играл когда-нибудь на сцене?

Холопов мнется:

— Видите ли…

— Вот и хорошо! Значит, не испорчен и будешь непосредствен. Завтра же пересниму все эпизоды, в которых снималась эта бездарность — Пташкин. Его роль, роль абстракциониста, сыграешь ты!

— Но как же так, Аркадий Маркович?

— А вот так! Да тебе и играть-то ничего не надо, — будешь самим собой. Лучшего все равно не придумаешь. И как я раньше этого не сообразил?

— Ну, если вы так считаете…

— Я в этом убежден. И все об этом!

— А как же с циркачами?

— С какими циркачами?

— Я же вам уже полчаса о них…

— А, не морочь ты мне этим голову! Зачем мне твои циркачи?

— А принятый вами сценарий о цирке?

— Это еще когда будет.

— Но ведь великолепный сценарий. Потрясающий фильм может получиться. И об этом уже надо думать.

Лаврецкий досадливо машет рукой:

— Успеется.

— А вы прочтите еще раз — грандиозную ленту можно сделать. Настоящий большой цирк на широком экране! Такой, какого нигде еще нет и не может быть, потому что в цирках занимаются этим прозаические люди, без фантазии, без размаха. В кино тоже ничего монументального еще не создано. А ведь средствами современной кибернетики и оптики такое можно сделать!..

— Хорошо говоришь, — невольно заинтересовывается мыслями Холопова Лаврецкий. — Ты ведь, кажется, еще и физик?

— Бывший студент физико-математического. Я и к цирку имею отношение. А главное — хорошо знаю тех, кто нам нужен для такого фильма. Есть такой художник — Елецкий, никому не известный, но талантище! Нет-нет, не абстракционист, а самый настоящий реалист. И пишет только цирк. И мыслит, и видит все только его образами. Самобытен, как никто еще…

— Да ты что о нем так?.. Приятель он твой, что ли?

— Напротив — почти враг.

— Ну и ну!.. — удивленно покачивает головой Лаврецкий.

— И не только Елецкий нам пригодится. В цирке выступают сейчас потрясающие воздушные гимнасты, Зарницины. Форменные птицы! Особенно Маша. Сегодня же организую билеты — посмотрите сами.

— Ты меня заинтересовал, — произнес Лаврецкий, задумчиво поглаживая лысину. — Очень заманчиво все это. Нужно будет перечитать сценарий. Как-нибудь и в цирк сходим. Прежде, однако, нужно разделаться с абстракционистами.

— А с Елецким можно мне начать переговоры? — робко спрашивает Холопов. — Есть еще приятель у него — Мошкин, искусствовед и потрясающий эрудит. Один из лучших знатоков цирка. Вы только разрешите, я таких людей привлеку, с помощью которых мы отгрохаем феноменальнейший суперфильм о новом советском цирке. Американцам даже и присниться такой не может.

— Ну ладно, довольно хвастаться! Приведи кого-нибудь из них, а сам готовься к съемкам.

Репетиции в цирке идут теперь без особых осложнений каждый день. Как только увеличиваются дистанции между ловиторкой и трапециями, сразу же вырабатывается темп, необходимый для прихода гимнастов в руки друг другу. Теперь вольтижеры совершают все свои трюки, не нуждаясь в слишком большом наборе высоты. Они вполне успевают выполнить их за время плавного и гораздо более широкого полета через воздушное пространство арены. Гораздо больше времени теперь и у ловитора. Он успевает обдумать и рассчитать, в какой момент и в каком темпе идти ему на сближение с вольтижером.

— А не пора ли нам распрощаться с сеткой и лонжами? — предлагает Алеша на десятый день репетиции.

— Через четыре дня, — обещает Ирина Михайловна. — Как раз две недели будет.

— Ну, если уж для ровного счета только! — смеются Зарницины.

Через неделю сетку и лонжи действительно снимают. С непривычки работать над “голым” манежем не очень-то приятно, хотя вероятность падения почти исключена. Движения гимнастов теперь очень плавные, а “трасса” полетов значительно большая, это дает вполне достаточное время для того, чтобы ориентироваться в воздухе с почти ювелирной точностью.

— У меня такое ощущение, Ирина Михайловна, — заявляет Маша Зарницина, — будто не мы стали легче, а воздух сделался плотнее. Стал держать нас почти как вода. А без сетки, к которой мы за многие годы чисто психологически привыкли, лишь первое время было немножко страшновато. Но теперь я лично чувствую себя в гораздо большей безопасности, чем с сеткой и лонжами.

Это Маша говорит утром, до начала репетиции. А спустя полчаса, после того как взбирается на отходной мостик и с безукоризненной точностью проделывает все фигуры своего трюка, она приходит в точку встречи с Сергеем на несколько мгновений раньше его и, не поймав рук брата, летит в зрительный зал… Полет ее хотя и плавный, но совершается с такой высоты, что тяжелый ушиб о кресла партера кажется неизбежным.

Ирина Михайловна и униформисты бросаются к ней навстречу, но и им и ей ясно, что не успеть. И вдруг из полутьмы зрительного зала, опрокидывая и сокрушая все на своем пути, вырастает перед Машей огромная фигура неизвестно откуда появившегося Юрия Елецкого. Он подхватывает ее своими сильными руками, но, не удержав равновесия, падает вместе с ней в проходе между креслами.

Теперь возле них уже и Ирина Михайловна и униформисты. Успевают стремительно соскользнуть по канату на манеж и Машины братья.

— Господи, как же это вы так? — испуганно восклицает Ирина Михайловна, склоняясь над Машей. — Что же это такое случилось с вами?.. Не разбились вы?

Но всем и без этого ясно, что не разбилась. Она снова уже па ногах. Улыбаясь, жмет руку Юрию:

— Пели бы не он, сломала бы себе голову или ноги…

— И откуда вы взялись, Юра? — удивляется Ирина Михайловна. — Просто чудеса какие-то творятся сегодня.

— Раз Маше грозила беда, — убежденно говорит за Елецкого Мошкин, — Юра не мог не взяться…

— Ну ладно, хватит вам разводить мистику, — сердится Ирина Михайловна. — Как вы оказались тут на самом-то деле?

— Да ведь очень просто, Ирина Михайловна, — смущенно переминаясь с ноги на ногу, объясняет Юрий. — Вошли только что, ну и увидели, что Маша падает…

— Увидели!.. — перебивает его Мошкин. — Я лично ничего не увидел. Я только услышал, как затрещала какая-то лестница, которую Юра опрокинул, устремляясь к манежу.

Долго еще не утихает шум удивленных, восторженных и благодарных голосов, а Ирина Михайловна, уже успокоившаяся за Машу, тревожится теперь о другом. Как же работать Зарнициным дальше? Неужели снова вешать сетку и лонжи?

— Но ведь это же явная случайность! — уверяет ее Маша.

— Правильно, случайность, — соглашается Ирина Михайловна. — А где гарантия, что она не повторится?

— Опять, значит, сеточку расстелим? — морщится, как от реальной физической боли, Алеша.

— А что было бы с Машей, если бы Юра не подоспел? А разве вы, Алеша, не можете сорваться? Я ведь тоже не за сетку, это вам известно, но тогда нужно придумать что-то другое…

— И чего вы ломаете голову над этим? — удивленно пожимает плечами Маша. — Проще простого решается вопрос. Юра показал нам его решение. Нужно поставить пассировщиков-униформистов с четырех сторон манежа. Мы ведь срываемся с большой высоты, и падение наше происходит довольно плавно. За это время униформисты могут подоспеть в любую точку манежа.

— А если мимо? В партер, как Маша только что?

— Ну, это я сама виновата, — смущенно улыбается Маша. — Нужно было укоротить полет задним сальто. Да и вряд ли вообще это случится еще раз. Просто нужно быть немножко повнимательнее.

— Ну что ж, — соглашается наконец Ирина Михайловна после некоторого раздумья, — давайте ограничимся пока лишь этой мерой предосторожности.

23

Уже за полночь, а у братьев все еще виден свет под дверью, хотя и не слышно их голосов. Но они тоже не спят, конечно…

Поняли ли они, в чем было дело? Догадались ли, почему сорвалась Маша? Сергей, пожалуй, должен был догадаться… А может быть, все-таки не догадался? Может быть, это вообще такая исключительная случайность, которая и не повторится больше никогда? Тогда незачем их тревожить, раз они не знают ничего…

Но почему они не спят? О чем шепчутся?

Затаив дыхание Маша прислушивается. Да, конечно, они шепчутся. Она не разбирает слов, но слышит их приглушенные голоса. Секреты это у них или они не хотят разбудить ее, полагая, что она спит?

А может быть, влюбился кто-нибудь из них и поверяет теперь свою сердечную тайну брату? Но кто? Если Алеша, то он скорее ей признается, чем Сереже. А Сергей вообще никому не станет признаваться.

И потом, зачем им свет? О таких вещах и впотьмах можно говорить. А раз не гасят, значит, он им нужен. Значит, они что-то делают там при свете. Может быть, чертят что-то. Но что? Схему нового трюка? Но почему без нее? Они никогда ведь не делали этого втайне от нее…

Маша уже не может лежать спокойно. Она встает и идет к их комнате. Останавливается на мгновение и, совершенно отчетливо услышав слово “опасность”, решительно распахивает дверь.

Ну да, они действительно сидят за столом и так сосредоточенно чертят что-то, что даже не слышат, как она входит.

— Что это за совещание у вас, мальчики? — негромко говорит Маша, и они испуганно оборачиваются в ее сторону. — Опять какие-то тайны от меня?

— Ну что ты, Маша! — обиженно восклицает Алеша. — Какие могут быть тайны от тебя?

— А хотите, я скажу вам какие?

— Да нет у нас никаких тайн, — поддерживает брата Сергей. — Просто мелькнул замысел нового трюка, вот и набрасываем его схему.

— А почему со мной не захотели посоветоваться?

— Думали, что спишь…

— Нет, мальчики, меня вы не проведете. И я вам скажу, о чем вы тут шептались. О причине моего падения, правда? Не случайно ведь это…

Братья молчат, но по их лицам Маша уже безошибочно знает, что угадала, и продолжает:

— Да, мое падение не было случайным. Оно произошло потому, что я вдруг потяжелела. Вернее, ко мне вернулся на какое-то мгновение прежний вес, и я полетела к Сереже с большей скоростью, чем та, на которую мы рассчитывали. А это значит… это значит, что гравитационное поле над манежем не постоянно.

— Да, Маша, именно это нас и встревожило, — признается наконец Алеша. — Со мной тоже случилось такое. Я в тот момент возвращался на мостик и чуть не перемахнул через него.

— Ну и что же нам теперь делать? — растерянно спрашивает Маша. — Если сказать об этом Илье Андреевичу, они сразу же начнут поиски неисправности и надолго выключат нашу аппаратуру…

— Да и не в аппаратуре, наверное, дело, — перебивает ее Сергей. — В ней, может быть, и нет никаких неисправностей. Главное, по-моему, в том, что они просто сами еще не знают природы того явления, которое называют антигравитационным эффектом. А нестабильность этого эффекта их насторожит. И, конечно же, они немедленно запретят нам репетиции, пока не разберутся, в чем дело.

— Но что же делать, мальчики?

— Не сообщать им ничего!.. — резко поворачивается к сестре Алеша. — Ни Илье Андреевичу, ни Ирине Михайловне. Об этом должны знать только мы. Ты понимаешь меня?..

Нет, Маша его не понимает, хотя и догадывается, что братья ее придумали что-то.

— Погоди, Алеша, — отстраняет брата Сергей. — Дай я ей объясню. Ты ведь знаешь, Маша, что мы смыслим немного в физике? Вот и подсчитали, что может произойти в результате временного восстановления нормальной гравитации. Для этого не требуется знания теории относительности и квантовой механики, достаточно и обычной механики в пределах курса средней школы. Видишь, сколько мы бумаги перемарали? Это все наброски твоих и Алешиных положений в воздухе, при которых особенно опасно неожиданное повышение гравитации.

Маша внимательно всматривается в рисунки, недоумевая, почему такими опасными положениями считают они моменты отрыва от трапеции и рук ловитора.

— Неужели не понятно? — удивляется Алеша. — Ведь именно в момент отрыва мы с тобой делаем рывки, от которых зависит инерция наших полетов. И очень важно при этом, какой вес имеют наши тела. Об этом всегда нужно теперь помнить и все время быть начеку. Особенно Сереже, чтобы при любых обстоятельствах вовремя прийти в точку встречи с нами.

— В Сереже-то я нисколько не сомневаюсь, — обнимает брата Маша. — Он никогда не потеряет головы. Всегда сумеет каким-то шестым чувством обнаружить неточность полета и молниеносно сообразить, как ее исправить. Ну, а как быть в тот момент, когда идешь на мостик с большей инерцией, чем необходимо?

— Поверь нам, Маша, — смешно прижимает руку к сердцу Алеша, — продуманы все случайности и учтены все опасные моменты, и если ты не побоишься…

— Я не побоюсь!.. — нетерпеливо перебивает его Маша.

— Мы и не сомневались в тебе, — счастливо улыбается Алеша. — А беспокоила нас все это время вовсе не опасность падения. Напротив — отсутствие опасности.

Маша поднимает на него удивленные глаза. Опять какая-то загадка?

— Известны ли тебе, Маша, слова Луначарского о цирковых артистах? — вступает в разговор Сергей. — Их привел нам как-то Михаил Богданович. “Специалистами отваги” назвал нас Луначарский, а цирк — “школой смелости”. И нам с Алешей казалось все время, что этой-то отваги и смелости как раз не хватает в нашем новом номере. Малейший элемент риска был вроде исключен…

— О, теперь-то наконец я поняла вас! — гневно восклицает Маша. — Смертного номера захотели, значит? Ну, знаете ли, не ожидала я от вас этого! Будем, значит, возрождать худшие стороны буржуазного цирка!

— Ну что ты, право, Маша!

— Они еще Луначарского цитируют! — не унимается Маша. — Да разве вы понимаете его?

От возмущения Маша не находит слов, но постепенно берет себя в руки и уже спокойнее продолжает:

— Анатолий Васильевич считал ведь, что физическое развитие лишь тогда подходит к своему завершению, когда достигается подлинная красота. Он считал такую красоту естественным мерилом правильного физического развития. Там, где цирковой номер поражает вас грацией и легкостью, — говорил он, — где изумительные вещи, кажущиеся чудом, проделываются с естественностью, далеко превосходящей естественность походки любого обывателя, — там торжествует человеческий дух. И Луначарский был совершенно убежден, что торжествует он потому, что воля гимнаста подчинила себе и мускулы его, и кости. Вот ведь что действительно является самым прекрасным в цирковом искусстве. А вы вздыхаете о каких-то смертных номерах! Мне просто стыдно за вас, мальчишки!

— Напрасно ты так о лас… — обижается Алеша. — Мы ведь…

— Ну ладно! Не будем больше об этом. А план ваш я принимаю.

24

Спустя два дня, когда Зарницины приходят на репетицию, их встречает улыбающаяся Ирина Михайловна.

— А у меня сюрприз для вас, — весело говорит она. — Взгляните-ка наверх.

Они с любопытством поднимают головы и видят почти под самым куполом какой-то снаряд, похожий на космическую ракету.

— Догадываюсь, — говорит Сергей. — В этой штуке мы должны будем совершать “космический полет”.

— Не только совершать полет, но и работать на этой ракете, а вернее, около этой ракеты, — уточняет Ирина Михайловна. — Она теперь заменит вам отходной мостик.

— А почему это ни Юры, ни Антона не видно третий день? — спрашивает Маша.

— Кажется, Юра заболел, — сообщает кто-то из униформистов.

— Не верится что-то, чтобы Юра мог заболеть, — с сомнением качает головой Маша.

— Говорят, он сильно ударился обо что-то, когда бежал вас ловить, — объясняет униформист.

— Ударился? — встревоженно переспрашивает Маша. — Непременно нужно навестить его сегодня!

Она тепло думает о Юре весь этот день, вспоминая, как подхватил он ее тогда своими сильными руками. Неизвестно ведь, чем бы кончилось для нее это падение, не подоспей он вовремя. Она, пожалуй, могла бы сломать себе ноги, но ведь и он, оказывается, ушибся. Кто-то из униформистов шутил тогда, будто Юра разнес в щепки какую-то лестницу. А вдруг он и в самом деле повредил себе что-нибудь. И даже знать не дал, что болен, а они и не вспомнили о нем ни разу за все это время!..

К Юре она приходит с братьями. Дверь им открывает Антон Мошкин.

— Наконец-то заговорила совесть! — мрачно произносит он.

— Так ведь не знали же, что Юра болен, — оправдывается Алеша.

— Раз два дня его не видели, нетрудно было догадаться, что с ним что-то случилось, — все еще ворчит Антон.

— Мы же все время в новом здании. Нас теперь от всех выступлений освободили. Буквально день и ночь готовим свой номер. А у Юры и в старом помещении часто бывают разные дела…

— Нет у нас оправданий, конечно, — прерывает брата Маша. — Виноваты. Однако вы, Антоша, могли бы и сообщить нам, что Юра заболел.

— Не велел он мне этого, — понижает голос Антон. — Сами знаете, какой у него характер. Но хватит об этом! Все разделись? Тогда пошли.

— А что с ним? — спрашивает Маша.

— Ушибы, — шепотом сообщает Антон. — Недели две, а то и больше придется теперь лежать.

— Ого, целая делегация! — Юрий пытается приподняться на диване. — Решили, наверное, что я уже отдаю концы?

— Не смей подниматься, Юрий! — рычит на него Мошкин. — Лежи спокойно. Это твои друзья пришли, а не похоронная комиссия, так что веди себя прилично.

— Как вам не стыдно, Юра, не сообщить нам, что заболели, — укоризненно говорит Маша.

— Да какая это болезнь! — пренебрежительно машет рукой Елецкий. — Это не столько врачи, сколько Антон меня уложил. А у вас серьезные репетиции, что же я буду беспокоить вас по пустякам.

Маша садится рядом с больным и берет его руку.

— Это ведь вы из-за меня что-то себе повредили… Никогда не прощу себе, что так поздно узнала о вашей болезни.

— Ну да что вы, право, — смущается Юрий. — Наверное, Антон наговорил вам каких-нибудь страстей? Но это ему так не пройдет! Уж я — то уложу его основательнее, чем он меня.

— Но это когда выздоровеешь, — деловито уточняет Антон. — А как вы насчет чая? — обращается он к Зарнициным.

— Чаю действительно не худо бы, — соглашается Сергей. — Помоги организовать это, Маша, а мы пока тут побеседуем с Юрой.

Он садится на место поднявшейся Маши и берет со столика, стоящего возле Юриного дивана, целую стопку книг.

— Наверное, Антон вместо лекарств художественной литературой вас лечит? — усмехается Сергей.

— Да, порекомендовал вот прочесть все это, — улыбается Юрий. — Он ведь думает, что я пролежу тут не менее года.

— И все поэзия, — замечает Алеша. — Блока я и сам бы почитал. А вот о Петрарке только слышал.

— Да где вам, физикам, читать Петрарку! — усмехается вернувшийся с кухни Антон Мошкин. — Вы больше Винером да Эшби увлекаетесь. А между прочим, у Юры с Петраркой много общего, хотя он об этом и не подозревал до тех пор, пока я ему не объяснил.

— Может быть, тогда и нам объясните? — просит Маша.

— А общее у них то, — с неестественной для него грустью произносит Антон Мошкин, — что Франческо Петрарка почти все свои сонеты и канцоны посвятил прекрасной и очень гордой даме — мадонне Лауре. А Юра Елецкий обрек себя на то, чтобы всю жизнь рисовать только Машу Зарницину.

— Ну, знаешь ли, Антон!.. — скрежещет зубами Юрий, снова делая попытку подняться.

— Ну-ну, только без буйства! — смеется Маша, осторожно укладывая его па диван.

Ей очень приятно тут с неправдоподобно влюбленным в нее Юрой (она ведь не верит этому всерьез), с остроумным, всезнающим Антоном, с братьями, которых любит она больше всего на свете. Сидеть бы так весь вечер за чаем, болтать о разных пустяках, слушать то иронические, то гневные Антоновы тирады, но надо и домой…

И вдруг резкий звонок. Антон настороженно смотрит то на дверь, то на Юрия.

— Открывай, чего ждешь? — кивает ему Елецкий.

— Так ведь это Митрофан, наверное…

— Ах, черт бы его побрал!

— Я его сейчас с лестницы спущу! — воинственно засучивает рукава Антон.

— Ладно, в другой раз! — примирительно машет рукой Юрий. — Впусти.

А Митрофан Холопов, ибо это действительно он стоит за дверью, все нажимает и нажимает кнопку звонка.

— Ты что! — набрасывается на него Мошкин. — Не знаешь разве, что Юра болен? Чего раззвонился? Видишь, уже и соседи стали двери открывать.

— А вы чего не впускаете? И по телефону вам нельзя дозвониться.

— А нам не о чем с тобой…

— Чего — не о чем? Не знаешь ведь еще…

— И знать не хотим!

— Ну ладно, — осторожно отстраняет его Холопов, — не петушись. Дай с Юрой поговорить. О, да тут весь цирк! Привет вам, космонавты! Рад вас видеть! Помогите мне этих донкихотов уговорить. Не хотят на киностудию идти. Отличную работу им предлагаю. Кстати, могу и вас…

— Нет, спасибо, — торопливо перебивает его Маша. — Нам и в цирке неплохо.

— Что значит — неплохо? Да вы понимаете хоть разницу между цирком и кино? Кино — это многомиллионная аудитория, мировая известность…

— А ты знаешь, Митрофан, — спокойно прерывает Холопова Юрий, — Антон собирался ведь с лестницы тебя спустить, и я уже жалею, что отсоветовал ему это.

Кажется почти невероятным, чтобы маленький Мошкин смог справиться с этим бородатым верзилой, однако не только Зарницины, но, видимо, и сам Холопов нисколько не сомневается в этом.

— С вами, как с интеллигентными людьми, — обиженно произносит он, отправляясь к двери, — а вы хамите. Хорошо, я уйду, но вы еще не раз пожалеете, что отвергли мои предложения.

— Катись! — кричит ему вслед Антон Мошкин,

25

Ирина Михайловна давно уже заметила, что Илья явно охладел к своей цирковой антигравитационной установке. Вот пошла уже вторая неделя с тех пор, как был в цирке в последний раз. Ей, правда, известно, что он теперь с утра до ночи в институте. Даже вечерами его нельзя застать дома. Раз только пришел раньше обыкновенного. Тогда впервые за весь месяц их семья ужинала вместе. Но его и за ужином нельзя было ни о чем спросить — он все время ожесточенно спорил с отцом.

Это был их обычный спор о научных проблемах, смысл которых Ирине Михайловне был не совсем ясен. На этот раз, однако, спорили они уже не как противники, а как единомышленники и, видимо, не по принципиальным, а лишь по каким-то частным вопросам. И уже одно это радовало Ирину Михайловну.

Лишь после ужина Ирине Михайловне удалось наконец спросить сына:

— А как же с цирком, Илюша? Ведь там твоя установка. Разве она не интересует тебя больше?

— Это пройденный этап, мама.

— То есть как это — пройденный?

— Аппаратура моя работает там исправно, а физическую суть явления изучаем мы теперь в институте на новой установке.

— Выходит, что цирк и не нужен был вовсе?.. — разочарованно произнесла Ирина Михайловна.

— Очень даже был нужен! — воскликнул Илья. — Он дал возможность повторить мой эксперимент, многое уточнить и значительно упростить мою новую лабораторную установку. Работает она у нас теперь абсолютно безупречно.

Работа антигравитационной установки действительно кажется Илье почти идеальной. Однако на другой день, возвратившись с совещания в Академии наук, он сразу же замечает на подвижном лице Левы Энглина явные следы тревоги.

— Что случилось, Лева? — спрашивает он своего помощника, находившегося весь день возле антигравитационной установки.

— А почему ты решил, что должно что-то случиться?

— Я это не решил — это начертано на твоей физиономии.

— Но, в общем-то, ничего, пожалуй, и не случилось, — смущенно пожимает плечами Лева. — Показалось только…

— Что показалось? — наседает на него Илья.

— Это было какое-то мгновение… Доли секунды…

— Да что же, в конце-то концов?! — уже выходит из себя Илья. — Что за манера такая — выматывать нервы!

Лева пугливо озирается по сторонам, а нетерпеливый Илья хватает его за отвороты лабораторного халата.

— Ты что, хочешь, чтобы сюда собрался весь институт? — шипит на него Лева. — Не устраивай здесь, пожалуйста, демонстрацию приемов самбо, не привлекай к нам внимания.

— Но что же все-таки тебе показалось? — уже почти умоляюще просит Илья.

— Показалось, что потенциал гравитационного поля нестабилен… На какую-то долю секунды он, видимо, восстанавливается до нормы. А ты понимаешь, чем грозит это Зарнициным?

Илья стоит несколько мгновений, не произнося ни слова. Он хорошо представляет себе, как это может сказаться на полетах воздушных гимнастов. Ему даже начинает казаться, что с ними уже что-то случилось.

— Что же делать, Лева? — растерянно спрашивает он. — Видимо, надо немедленно прекратить репетиции Зарнициных?

— А ты понимаешь, что это будет значить для них? Не только их номер, но и вся цирковая премьера полетит к черту. И потом — мне ведь это могло только показаться…

— Когда это произошло?

— Утром, как только ты ушел. С тех пор я не свожу глаз с приборов и ни один из них не регистрирует никаких отклонений от заданного режима. Стал даже записывать их показания на электромагнитную и фотографическую пленку. Вот просмотри эти записи сам. Наверное, все-таки мне это только показалось.

— На всякий случай Зарнициных нужно предупредить, чтобы они были поосторожнее.

— Зачем? Чтобы вселить в них чувство неуверенности? Они ведь давно уже работают в поле пониженной гравитации, и ничего с ними не случилось. Их установка других масштабов, и, может быть, на ней не проявляется нестабильность.

Не отвечая, Илья долго ходит вдоль пульта с измерительной аппаратурой. Он ходит очень медленно, едва переставляя ноги. Лева тоже молчит. Слышно только, как мягко срабатывают реле приборов, регистрирующих работу антигравитационной установки.

— Ну, а как быть с нашими? — спрашивает наконец Илья.

— С какими — нашими? — не понимает его Лева.

— С отцом и сотрудниками института. Сообщить им о нестабильности антигравитационного эффекта?

— Ты так говоришь, будто это уже подлинный факт. А я в этом совсем не уверен и уже жалею, что сообщил тебе об этом. Зачем нам поднимать панику? Теперь все показания измерительных приборов твоей установки записываются на пленку и если… Ты слушаешь меня, Илья?

А Илья снова начинает нервно ходить по лаборатории, низко опустив голову.

— Да, Лева, я слушаю тебя. Может быть, ты и прав. Отцу мне тоже не очень хочется сообщать об этом, но Зарнициных нужно все-таки как-то предупредить. Сегодня же я поговорю об этом с матерью.

— Как идут дела у Зарнициных, мама? — спрашивает он вечером у Ирины Михайловны. — Все у них в порядке? Не было никаких осложнений в их полетах?

— Все благополучно пока. Во всяком случае, никто из них ни на что не жаловался. А ты почему спрашиваешь?

Что-то в тоне сына и особенно в выражении его глаз не нравится Ирине Михайловне, настораживает ее. Похоже, что не из праздного любопытства задал он этот вопрос.

— Прав, пожалуй, Лева, — задумчиво произносит Илья, будто рассуждая с самим собой. — Может быть, и в самом деле на большой установке это не сказывается…

— Да что такое, Илюша? О чем ты?

— Нам показалось, видишь ли, что поле пониженной гравитации не очень стабильно… — с трудом подбирая слова, произносит Илья.

— Что это значит? — невольно дрогнувшим голосом спрашивает Ирина Михайловна.

— Ты только не пугайся, пожалуйста, — успокаивает ее Илья. — Нестабильность — это неустойчивость, непостоянство поля пониженной гравитации, создаваемое моим аппаратом. Периодическое, а вернее — спорадическое возвращение к норме естественной гравитации.

— Ты не говори мне ученых слов, Илюша. Меня интересует сейчас только одно — чем это грозит Зарнициным?

— Может быть, и ничем. Может быть, в цирковой установке гравитационное поле стабильно. И потом, нестабильность эта длилась всего лишь доли секунды. Мы сами только сегодня обнаружили это. А у вас в цирке либо все вполне нормально, либо практически не ощутимо. В противном случае, Зарницины давно бы уже почувствовали это. Но ты все же поговори с ними.

— А ты бы сам…

— Да, обязательно! Но завтра я целый день буду занят. А послезавтра непременно!

На осторожный вопрос Ирины Михайловны Зарницины отвечают очень бодро:

— Ну, что вы, Ирина Михайловна, какая там нестабильность! Аппаратура вашего сына работает как часы.

“Уж слишком весело что-то… — настораживается Ирина Михайловна. — Значит, хитрят, хотят что-то скрыть, успокоить…”

— А почему Маша сорвалась в тот раз? — спрашивает она, не сводя внимательных глаз с Сергея Зарницина.

— Так ведь мы тогда осваивались только, — поспешно отвечает за брата Алеша. — Я тогда тоже то не долетал, то перелетал…

— Я не у вас, Алеша, а у Сережи спрашиваю, — хмурится Ирина Михайловна. — Вы же серьезный человек, Сережа, и физику знаете, должны же понимать, чем все это может кончиться. И не только ведь сами пострадаете, но еще и меня, а особенно Илью подведете.

— Ну что вы, право, Ирина Михайловна, — укоризненно качает головой Сергей Зарницин. — Говорим же вам, что ничего такого не замечаем…

Но Ирина Михайловна все более убеждается, что они хитрят. И не по интонациям их голоса и выражению лиц, а по тому, что молчит Маша. Она ведь знает, что ей поверят, но молчит. Значит, братья ее не говорят правды.

Конечно, Ирина Михайловна догадывается, почему они хитрят. А ей разве безразлична судьба не только их номера, но и всей цирковой премьеры?

— Ну что ж, я попробую вам поверить, — меняет она тактику. — Но Илья все равно ведь придет к нам завтра со своей измерительной аппаратурой, и, если окажется, что вы меня обманули, я буду очень огорчена.

— Ну вот что, мальчики! — решительно произносит тогда Маша. — Не будем больше хитрить! Давайте-ка расскажем все. Но вы не думайте, Ирина Михайловна, что я контроля Ильи Андреевича испугалась, — просто противно притворяться, будто мы ничего не знаем. А приборы его, может быть, и не обнаружат ничего. Но если и обнаружат, то это в таких размерах, которые не обязательно ведь должны быть ощутимыми для нас.

— Однако вы все-таки ощутили это?

— Да, но совершенно случайно! — восклицает Алеша. — И это была просто счастливая случайность. Мы теперь знаем, что искусственное гравитационное поле иногда бывает нестабильно, и мы все время настороже. Придумали даже кое-что, чтобы гасить лишнюю инерцию. И вот репетируем уже безо всяких происшествий.

— Действительно, все теперь учтено, — подтверждает Маша. — Уж поверьте мне, Ирина Михайловна! Вы же знаете, как я вас уважаю, стану разве причинять вам неприятности? А ведь, если дирекция узнает, непременно найдутся перестраховщики, которые запретят нам репетиции.

— И, наверное, надолго, — горячо поддерживает ее Сергей. — Илья Андреевич не знает ведь, как устранить нестабильность гравитационного поля. И он, и другие ученые вообще многого еще не знают об этом явлении. Илья Андреевич сам мне признался. Конечно, со временем все будет изучено, но ведь у нас премьера на носу. Все может пойти прахом из-за этого…

— Что же вы предлагаете?

— Ничего. Пусть будет, как было.

— Значит, нужно сделать вид, что вы мне ничего не рассказывали и я будто бы ничего не знаю?

— Нет, зачем же? Вы скажите Илье Андреевичу, что спрашивали нас, а мы ответили, что чувствуем себя в полной безопасности. Оно ведь так и есть на самом деле. Зачем же тогда поднимать переполох? А явление это все равно изучается, установят, значит, и причину нестабильности его.

Илья с нетерпением ждет прихода матери. Он даже из института ушел раньше обыкновенного. Ходит теперь по Квартире из угла в угол, то и дело поглядывая в окно. Но вот наконец и Ирина Михайловна!

— Ну, как, мама? — бросается он к ней навстречу.

— А ты чего так нервничаешь? Сам же говорил, что это им ничем не может грозить.

— Я не могу не нервничать, потому что мы ничего еще точно не знаем. А неопределенность, сама знаешь…

— А с отцом ты советовался?

— Решил пока вообще не говорить ему об этом. И тебя прошу…

— Но вы этим занимаетесь все-таки? Ищете причину?

— Сейчас главным образом только этим и занимаемся.

Ирина Михайловна разговаривает с сыном, задает ему вопросы, а сама все думает: “Говорить ему или не говорить?” Она весь день об этом только и думала и никак не могла решить, как ей быть.

С особенным вниманием присматривалась она сегодня к работе Зарнициных, но так ничего и не заметила. Все у них было очень слаженно и безукоризненно четко. Да и страховка, предусмотренная ими на всякий случай, казалась безупречной.

Конечно, они очень отважны, но и благоразумны. Пока за них можно не бояться, ну, а если нестабильность вдруг возрастет?

— А не может эта нестабильность увеличиться? — спрашивает она сына.

— Почему ты все расспрашиваешь меня, а сама не ответила еще ни на один мой вопрос? — настораживается Илья. — У них, значит…

— Ничего пока не “значит”, — торопливо перебивает его Ирина Михайловна. — На них это пока не сказывается, но ведь может же явление это возрасти?..

— Не думаю, не думаю… Нет к тому никаких причин.

Так и не сказав ничего Илье, Ирина Михайловна весь вечер борется с соблазном посоветоваться с Андреем Петровичем, хотя и понимает, что он сразу же поднимет тревогу и все запретит. Он вообще ведь всегда был настроен против осуществления эксперимента Ильи в цирке.

И уже лежа в постели, раздраженная собственной нерешительностью, она спрашивает себя: “Верю ли я в Зарнициных или не верю, в конце-то концов? — И решает: — Доверюсь им! А если что-нибудь случится, возьму все на себя”.

26

К Юре Елецкому Маша заходит теперь почти каждый день. Это становится для нее настоящей потребностью. С ним ей хорошо. Она рассказывает ему все, что происходит в цирке, а он молча слушает и все рисует. То одни ее глаза, то прическу, то только шею и подбородок.

Сегодня она заглянула к нему на минутку, но успела сообщить все новости. Очень хочется рассказать и о своих тревогах, но боится братьев, да и самого Юру нельзя волновать. А тревожиться есть из-за чего. Опять сорвалась она сегодня… Хорошо еще, что в отсутствие Ирины Михайловны. Но сегодня она даже рада своему падению. Оно уже не было таким неожиданным, как в тот раз. Затормозив свое падение задним сальто, Маша изменила его направление и сумела остаться в зоне манежа. И теперь она твердо уверена, что это главное при падении. Никаких других мер и не нужно. Гравитационное поле над манежем восстанавливается до нормы лишь на мгновение, а затем оно снова ослабевает, тормозя падение. Главное, значит, не улететь за пределы манежа.

Братья, правда, и раньше это предполагали, но она не очень верила им. Но теперь она спокойна. Теперь ей ничто уже не страшно и, может быть, именно потому захотелось хоть немного побыть сегодня с Юрой.

От Юры Маша, как всегда, идет пешком до метро. Едва, однако, отходит она метров сто от его дома, как кто-то берет ее сзади за локоть. Маша испуганно оборачивается и видит улыбающуюся физиономию Холопова.

— Наконец-то я встретил вас одну, Машенька! — обрадованно восклицает он. — Очень нужно поговорить с вами. А там, — кивает он на дом Елецкого, — все равно бы разговор этот не мог состояться.

Брезгливо отстранив его руку, Маша холодно произносит:

— Мне не о чем с вами говорить. Очень спешу к тому же.

— Времени это у вас не отнимет. Мы по пути будем разговаривать. Вы ведь к метро, наверное? Вот и отлично. Я же понимаю, что эти типы настроили вас против меня…

— Ах, никто меня против вас не настраивал! — сердится Маша. — Я и сама во всем разбираюсь.

— Ну хорошо, хорошо, не будем ссориться. Я ведь не собираюсь вам в любви объясняться. У меня к вам деловое предложение. У нас на студии идет сейчас подготовка фильма из цирковой жизни, а у меня с режиссером отличные отношения, и я мог бы…

— Нет, спасибо! — не дает ему договорить Маша. — Для кино я недостаточно фотогенична.

— Не торопитесь отказываться, Машенька! — снова пытается схватить ее за руку Холопов. — Это будет грандиозный фильм. Похлеще александровского “Цирка”. А вам могут дать роль главной героини, знаменитой воздушной гимнастки. И мальчиков ваших можно будет пристроить…

— Да не надо нас никуда пристраивать! И что за забота такая то о Юре, а теперь уже и о нас?

— А что же в этом удивительного? Почему не помочь старым друзьям?

— С каких это пор стали мы вашими друзьями? И потом- зачем нам все это? Мы вполне довольны нашей работой в цирке. Особенно новым номером, который готовим.

— Еще бы не быть им довольными! — усмехается Холопов. — Последнее слово современной науки и техники. Ультрасовременно и абсолютно безопасно.

— А почему вы думаете, что так уж безопасно?

— Да потому что вам разрешили отказаться от сетки и лонжей. У вас же теперь балет в воздухе, а не цирковой номер. В балете к тому же гораздо больше риска. Споткнуться можно и ногу вывихнуть, а у вас…

— Не болтайте, чего не знаете! — раздраженно перебивает его Маша. — О том, какому риску мы подвергаемся, даже не подозревает никто.

— Разве гравитационное поле над манежем не так уж устойчиво?

— В том-то и дело…

— И никто, кроме вас, не знает об этом?

Поняв, что непростительно проговорилась, Маша изо всех сил старается теперь скрыть свое смущение.

— Те, кому нужно, всё знают, конечно, — продолжает она небрежно. — Да и за риск разве ценится артист цирка? Кому доставит удовольствие канатоходец, пусть даже идущий на огромной высоте, но на полусогнутых ногах? Ведь так называемые “смертные номера” именно тем и отвратительны, что они убивают у зрителя способность воспринимать артистичность нашей работы. Зрители если и не жаждут крови, то замирают, наверное, от страха за нас, сидят с мокрыми руками и только о том и думают: сорвемся мы или не сорвемся? Где уж там оценить мастерство и изящество артистов в таком состоянии!

— Да вы просто идеалистка, Машенька! — усмехается Холопов. — Цирковой зритель, поверьте мне, всегда жаждет крови. А в том фильме, о котором я вам говорю, будут такие цирковые номера, созерцание которых заставит их просто визжать от страха.

— Вот и ищите себе цирковых ремесленников, а настоящие артисты не пойдут к вам на такие роли. А вот, кстати, и метро! Спасибо вам за то, что вы меня проводили, дальше я и сама доберусь.

Холопов пытается последовать за ней, но Маша решительно протягивает ему руку и просит оставить ее в покое.

…С тех пор проходит около недели, а Маша все еще не может простить себе, что проговорилась Холопову о нестабильности гравитационного поля. Ее не покидает опасение, что он сообщит об этом Илье Нестерову или Анатолию Георгиевичу. И всякий раз теперь, когда главный режиссер приходит на репетицию, Маша буквально дрожит от страха. Лишь в начале следующей недели она успокаивается немного. Выходит, что Холопов либо не придал значения ее словам, либо не такой уж плохой, как она о нем думает.

Маша, однако, напрасно успокоилась. Холопов вовсе не пропустил мимо ушей ее обмолвку. Он раза два уже наведывался в цирк, пытаясь разузнать что-нибудь о Зарнициных у униформистов. Но они и сами ничего не знали, а падению Маши не придавали большого значения. Считали его обычным явлением в период репетиции нового номера.

“Значит, о нестабильности гравитационного поля над манежем знают только Зарницины, — решает Холопов. — И держат это в секрете. Но ничего, я им покажу… Всем! И не сейчас, а поближе к премьере… Сейчас они всполошатся, конечно, но найдут, пожалуй, какой-нибудь выход — у них есть еще время для этого. А вот в день премьеры!..”

27

В первых числах апреля начинает бурно таять снег. Почти все дни радостно сияет солнце, рождая шумные ручьи и звонкую капель. А ночью снова все прихватывает морозцем, и тогда хрустят под ногами тонкие пленки льда, обрастают хрусталем сосулек кромки крыш и подоконников.

А администрация цирка будто и не рада этим признакам весны. Директор, главный режиссер и даже артисты с явным трепетом переворачивают каждый новый листок календаря. До премьеры остается менее месяца, а переезд из старого здания в повое только начался. Правда, кое-что было сделано еще в марте, но нужно не только перевезти, но и разумно разместить все сложное цирковое хозяйство.

Не готовы еще и многие номера. Не все успели снять на пленку, не отрегулировали панорамную киноаппаратуру, не закончили репетиции оркестра. Словом, незавершенного гораздо больше пока, чем завершенного.

У Михаила Богдановича тоже не все ладится с его клоунами. Да и свой номер требует еще отработки.

Окончательно поправившийся Юрий Елецкий с Антоном Мошкиным тоже теперь целыми днями в цирке. На их ответственности эскизы декораций, костюмов, грима. Много хлопот доставляют им светящиеся краски и система освещения манежа. Хорошо еще, что у заведующего конструкторским бюро, Виктора Захаровича Миронова, тонкий художественный вкус и он не только не мешает им, но и подсказывает многое.

За Зарнициных Ирина Михайловна теперь почти не беспокоится. Да и номер их почти готов. Пусть только отшлифуют то, что сами считают нужным, в чем не очень еще уверены.

У них действительно все идет вполне благополучно, если не считать того, что неожиданно срывается и летит через манеж в первый ряд партера Алеша. У него, правда, получается это так изящно, а униформисты подхватывают его так удачно, что со стороны можно подумать, будто все это сделано им нарочно. К счастью, при этом никого, кроме униформистов, не оказывается, а им Алеша объясняет, простодушно улыбаясь:

— Надо же было проверить вашу готовность к страховке. Вижу теперь, что на вас вполне можно положиться. Если и в самом деле придется сорваться, то уже не страшно. Только в следующий раз пассируйте меня не втроем, а вдвоем. Этого будет вполне достаточно. Третьему приходится ведь бежать с противоположного конца манежа, а надо, чтобы зрители и не подозревали даже, что кто-нибудь из нас сорвался. Пусть думают, что полет из-под купола на манеж — всего лишь один из элементов нашего номера.

А потом, уже по дороге домой, он сообщает Сергею и Маше:

— Опять зашалило гравитационное поле. Мне показалось даже, что период восстановления его стал немного больше. Инерция моего тела настолько возросла, что я чуть было не улетел в середину зрительного зала, если бы не сделал несколько тормозных движений. А там никакие униформисты не успели бы меня подхватить…

— Да, пожалуй, в самом деле гравитационное поле стало восстанавливаться на большее время, — соглашается с ним Сергей. — Я и сам почувствовал, что ты шел ко мне быстрее, чем обычно, но никак не смог успеть в точку нашей встречи. Это становится опасным… Может быть, посоветоваться с Ириной Михайловной?

— Сейчас уже поздно, — задумчиво произносит Маша. — Сейчас этим можно лишь сорвать весь номер да, пожалуй, и всю премьеру. Я лично не боюсь за себя, но если вы…

— Мы знаем, что ты у нас очень храбрая! — смеясь, перебивает ее Алеша. — Нужно в таком случае быть еще осторожнее. А если кто-нибудь из нас снова сорвется, то быть готовым к тому, чтобы всеми средствами погасить инерцию своего полета и не улететь за пределы манежа.

Происходит это ровно за педелю до премьеры, а в день премьеры Машу вызывает к телефону Митрофан Холопов. Маша сначала не хочет говорить с ним, но потом решает, что лучше не обострять отношений.

— Приветствую вас, Машенька! — развязно кричит Холопов в телефонную трубку. — Совсем, значит, обо мне забыли? А напрасно. Я лично не только думал о вас все это время, но и предпринимал кое-что.

— Что же именно? — стараясь казаться заинтригованной, спрашивает Маша, а сама не в силах унять тревоги.

“Этот негодяй все теперь может нам испортить!” — напряженно думает она, чувствуя, как начинает потеть рука, судорожно сжимающая телефонную трубку.

— Я уже окончательно договорился о вас с режиссером, — весело сообщает Холопов. — В общем — полный порядок! Вас ждут на студии для пробных съемок.

— Но как же так! — восклицает Маша, забыв о своем намерении не ссориться с Холоповым. Наглая самоуверенность этого типа просто бесит ее. — Кто дал вам право договариваться за меня? Или вы полагаете, что главное — это согласие режиссера, а я буду век благодарна вам?

— Да вы просто не совсем нормальная, Машенька! — пытается шутить Холопов. — Любая другая девушка просто с ума бы сошла от счастья, а вы…

— Пусть другие и сходят, а я делать этого не собираюсь, — зло говорит Маша. — Тем более с вашей помощью.

И она раздраженно бросает трубку на рычажки телефонного аппарата.

“А что он, в конце концов, может сделать нам теперь? — успокаивает она себя. — Кто ему поверит, если он даже и расскажет о том, что я ему сообщила?..”

Но ей так и не удается успокоиться. Предчувствие неизбежной беды не оставляет ее весь день.

28

Ровно в семь часов в цирке гаснет свет. Зрительный зал замирает в ожидании какого-то чуда. Приглушенно звучит примитивная мелодия шарманки. Ее имитирует оркестр. На гигантском экране купола цирка — панорама старинного русского городка. По одной из его улиц лениво шагает шарманщик с маленьким осликом, на спине которого навьючен скудный скарб. Следом за ним понуро бредут юноша и девушка в рваных трико.

На экране теперь провинциальная ярмарка. Шум толпы, смех, песни, залихватские трели гармошки. И снова все заглушает шарманка…

На манеж падает первое тусклое пятно света. Постепенно светлея, оно освещает фигуру того самого шарманщика, которого мы только что видели на экране, ослика и юных гимнастов. Они снимают с ослика ковер и без особого рвения расстилают его в центре манежа. Начинается нехитрое представление. Шарманка лениво выводит тягучую, унылую мелодию…

Но вот появляется хорошо одетый мужчина, в котором угадывается антрепренер. Он говорит что-то шарманщику, шарманщик делает знак юноше, юноша кивает девушке. Унылая мелодия сменяется старинным вальсом. И гимнасты преображаются. Они делают передние и задние сальто-мортале, флик-фляки, рондады и фордершпрунги. Антрепренер показывает шарманщику пачку денег, они хлопают друг друга по рукам, и новый хозяин уводит молодых гимнастов.

Снова гаснет свет. Торжественно и старомодно звучит оркестр. На экране возникает какой-то губернский город. Крупная афиша:

Цирк “МОДЕРН”
ЕДИНСТВЕННЫЙ
И НЕПОВТОРИМЫЙ СМЕРТНЫЙ АТТРАКЦИОН
СЮИСАЙД-АЭРОС
Кто он?
Гений или безумец?

На экранах внутренняя панорама цирка с точкой съемки из центра манежа. Партер, амфитеатр, ложи. В ложах генералы. В партере офицеры, чиновники и купечество. Пышно одетые дамы. Стереофонический шум многоголосой толпы.

Вспыхивает несколько прожекторов, освещая манеж. Зрительный зал подлинного цирка все еще в темноте. Создается впечатление, что представление будет идти не для него, а для тех, кто на экранах.

На манеж выходит человек во фраке. Торжественно объявляет:

— Сюисайд-Аэрос!

В оркестре звучит “Танго смерти”.

Прожектора покидают ковер манежа и устремляются вверх. Там, под самым куполом, на крошечном мостике стоит человек в черном трико. Лицо его ярко освещено, и зрители узнают в нем того самого юношу, который выступал на ярмарке. От его мостика к манежу идут наклоненные скаты-желоба, обрываясь и образуя в нескольких местах пустые пространства.

Гимнаст — “самоубийца” подает сигнал платком, и музыка смолкает. Сюисайд-Аэрос целует платок и бросает его на манеж. Один из прожекторов сопровождает его падение. У самой арены луч выхватывает из темноты фигуру уже знакомой нам девушки, спутницы бродячего гимнаста. Девушка ловит платок, прячет его у себя на груди…

Гимнаст — “самоубийца”, на черном трико которого отчетливо виден теперь нарисованный светящейся краской скелет, нарочито медленно прицеливается к обрывистому скату. И вдруг бросается в его желоб…

Публика на экране и в зрительном зале громко ахает… А гимнаст с вытянутыми вперед руками стремительно несется по своему страшному тракту, сопровождаемый жутким завыванием оркестра. Кажется, что еще несколько мгновений, и он разобьется насмерть… Но у самого манежа он делает изящный пируэт и благополучно опускается на ноги.

К нему бросается девушка. Порывисто целует его и возвращает платок. Гул аплодисментов зрительного зала сливается с ревом публики на экране. А на манеж уже выскакивают “белые” и “рыжие” клоуны в старомодных костюмах, дрессированные собачки и акробаты. Следом за ними мчатся лихие наездники в форме гусаров.

И все это в самом бешеном темпе.

Постепенно с экранов исчезает изображение цирка. Теперь на них темное, грозовое, зловещее небо. Раскаты грома, гул оркестра, ослепительные молнии полосуют кинематографический небосвод.

Но вот сквозь тьму проступает силуэт “Авроры”. Он все светлеет, становится четче. Ее орудия приходят в движение.

Могучий залп и такой ощутимый шум полета снарядов, что все невольно пригибают головы.

А на экранах уже идет штурм Зимнего.

В грохоте оркестра различимы мелодии “Марсельезы” и “Интернационала”. Бешено мечутся багровые лучи прожекторов. В их свете мелькают бегущие в панике генералы, офицеры, чиновники, купцы, попы…

Сквозь музыку слышится все нарастающий стереофонический цокот множества копыт. На экранах теперь сплошная лавина красной конницы. С развевающимися знаменами вырываются и на манеж всадники в буденовках. Грозно сверкают в багровых лучах прожекторов обнаженные клинки. Бег коней по манежу все нарастает, уже немыслимо сосчитать, сколько их здесь. Они несутся с такой бешеной скоростью, в таком неудержимом порыве, что кажется, составляют одно целое с той конницей, которая заполонила теперь все экраны на куполе цирка.

Никто уже не может сидеть спокойно. Пожилые зрители, пережившие революцию и гражданскую войну, вскакивают со своих мест. Кто-то, уловив в грохочущем оркестре мелодии маршей и песен тех лет, пытается петь. Бывшие фронтовики до боли в пальцах стискивают подлокотники своих кресел, яростно аплодирует молодежь. А еще через мгновение — музыка, цокот копыт, гул канонады, все утопает в таких аплодисментах, каких, наверное, не слышали стены ни одного цирка в мире.

Но вот постепенно все стихает. Гаснут прожектора, и манеж погружается в темноту. Темно и на экранах, а в динамиках уже слышатся звуки гармошек, приглушенное пение, мелодия “Яблочко”.

Потом в разных местах экранов вспыхивают огоньки костров. С каждым мгновением они разгораются все ярче. Уже видны в их отблесках усталые лица бойцов, расположившихся на отдых.

И вдруг в самом центре манежа сначала чуть тлеет, затем все ярче разгорается большой костер. Вокруг него лежат люди в буденовках и кубанках, шинелях, кожанках и бушлатах. Где-то вдалеке заливается гармонь. Слышится приглушенная мелодия партизанской песни…

Но вот все начинают поворачиваться в сторону главного выхода на манеж. Там появляются фигуры героев фильма “Красные дьяволята”. Лежащие у костра улыбаются им, аплодируют, жестами просят о чем-то…

“Красные дьяволята” некоторое время смущенно переминаются с ноги на ногу, потом сбрасывают с себя шинели и принимаются жонглировать револьверами, маузерами, саблями, гранатами — “лимонками”…

29

Юрий Елецкий весь день был занят в цирке и с трудом выбрал время, чтобы заехать домой переодеться. Тетка его, страстная любительница цирка, давно уже ушла, а он задержался немного, провозившись с крахмальным воротничком и новым костюмом, который надевал впервые. Едва собрался он выйти из дома, как раздался звонок и в комнату буквально ввалился Митрофан Холопов.

— Я знаю, ты спешишь, — торопливо говорит он, — но я к тебе по чрезвычайно важному делу…

— Потом, Митрофан! — пытается выпроводить его Юрий. — Ты же сам должен понимать…

— Я все понимаю, но дело касается Маши.

— Маши?..

— Да, Маши. Ей грозит большая, может быть, смертельная опасность.

У Юрия выступают бисерные крупинки пота на лбу. Он невольно отступает назад, пропуская Холопова в комнату.

— Да говори же ты толком — в чем дело? — хватает он его за отвороты.

— А ты успокойся.

Юрий бросает его на диван:

— Ну?

— Тебе они, Зарницины, ничего не рассказывали? Не делились своими опасениями?

— Да что ты меня расспрашиваешь? Не тяни, рассказывай поскорее!

— Значит, не говорили ничего… — будто про себя бормочет Холопов. — От всех, значит, скрывали…

— Что скрывали?! Бредишь ты, что ли?

— Скрывали, что гравитационное поле над манежем нестабильно, — выпаливает наконец Холопов.

— Да откуда ты знаешь об этом? — снова хватается за отворот Митрофанова макинтоша Елецкий. — Если они никому не сообщили, тебе-то кто рассказал?

— Маша рассказала. Вернее, проговорилась… Она ведь действительно срывалась уже, ты же сам знаешь. Упал один раз и Алексей. Это я от униформистов узнал. А может быть, таких случаев было и больше — они ведь скрывают это ото всех.

— Но зачем, черт побери?

— Как зачем? Опасаются, что аттракцион могут отменить… Не дослушав Холопова, Юрий бросается к телефону.

— А ты сиди! — рычит он на Митрофана. — Я тебя отсюда никуда не выпущу до тех пор, пока не проверю, правду ли ты сказал.

Не довольствуясь этим заявлением, Юрий подходит к двери и запирает ее, а ключ кладет себе в карман. Потом он набирает номер телефона администратора цирка. Ему долго никто не отвечает. Начиная нервничать, он торопливо смотрит на часы. Уже восьмой час, значит, премьера началась, и администратор не смог, конечно, отказать себе в удовольствии посмотреть первое ее представление.

— Ты только не Ирине Михайловне, — советует ему Холопов. — Она, видно, заодно с ними. Я уже пробовал с ней говорить…

Он действительно звонил Ирине Михайловне, полагая, что она, узнав о риске, которому подвергают себя Зарницины, поднимет тревогу. Она их режиссер и не может не нести ответственности за них. К тому же должна она подумать и о сыне. Из-за неисправности его установки могут ведь пострадать люди… А Ирина Михайловна не только не дослушала его до конца, но еще и накричала на него и бросила трубку.

“Что же делать? — нервничает Юрий. — Вряд ли удастся сейчас кому-нибудь дозвониться…”

Но тут вспоминает телефон вахтера — уж он-то не имеет права никуда отлучиться. Ну да, так и есть, вахтер на месте, и Юрий умоляет его срочно разыскать где-нибудь Машу Зарницину и попросить ее позвонить ему домой по чрезвычайно важному делу.

Пока ищут Машу, Юрий нервно постукивает пальцами по корпусу телефонного аппарата, стараясь не смотреть в сторону Холопова. А он недовольно ворчит:

— Не с Машей нужно об этом, а с Анатолием Георгиевичем…

— Ладно, помалкивай!

Но вот наконец звонок Маши.

— Что случилось, Юра? — испуганно спрашивает она.

— Пока ничего… Нужно только уточнить кое-что. У меня тут Холопов…

— Ах, Холопов! Ну тогда все ясно.

— И это правда, Маша?

Она молчит некоторое время, потом отвечает:

— Правда… Но не опасно. Мы обнаружили это уже давно, и с нами ничего пока не случилось.

— Но ведь вы срывались несколько раз.

— Да, срывались, но потому только, что это было неожиданно для нас. А теперь мы настороже. Вы не знаете, говорил Холопов еще с кем-нибудь, кроме вас?

— Кажется, только с Ириной Михайловной.

— Ну, тогда постарайтесь, чтобы он не сообщил об этом никому больше.

— Я постараюсь, Маша.

Пока Елецкий разговаривает, Холопов внимательно прислушивается к его словам, стараясь угадать, что отвечает ему Маша.

— Маша удивлялась, наверное, почему я сообщил об этом тебе, а не Анатолию Георгиевичу? — спрашивает он.

Юрий не удостаивает его ответом.

— Но ведь и тебе, наверное, интересно, почему я этого не сделал?

Елецкий все еще молчит, хотя ему действительно интересно знать, почему Холопов рассказал это ему, а не главному режиссеру.

— А не сделал я это потому, — не дождавшись вопроса Елецкого, продолжает Холопов, — что уверен — никто из них не встревожится так за судьбу Маши, как ты. Их она может уговорить, будто это не опасно, как Ирину Михайловну, наверное. Но ведь тебе-то она дороже, чем им. Как же ты можешь спокойно сидеть здесь да еще не позволяешь мне предотвратить несчастье?

— Не провоцируй меня, Митрофан, и лучше уж помолчи, — бросает на него грозный взгляд Юрий, а сам думает с тревогой: “А что, если и в самом деле произойдет несчастье?..”

— Пока еще не поздно, предприми что-нибудь, Юрий! — теперь уже почти грозит ему Холопов. — Учти, если с ними случится беда, тебе придется за это отвечать.

— Заткнись! — презрительно бросает ему Юрий.

А время все бежит. Наверное, кончилось уже первое отделение и скоро начнется второе, в котором выступают Зарницины. Что же делать, что предпринять? Может быть, запереть тут Холопова и помчаться в цирк, чтобы быть там, поближе к Маше? Если она снова сорвется, может быть, опять удастся спасти ее…

Он уже собирается осуществить этот замысел, как вдруг раздается звонок у входной двери. Кто бы это мог быть? Неужели тетя ушла из цирка? Не может этого быть, никогда еще не случалось с ней такого…

А звонок дребезжит не переставая. Нужно открывать. Юрий поворачивает ключ и распахивает дверь. Перед ним стоит Антон Мошкин.

— Тут еще Холопов? — почти выкрикивает он.

— А ты откуда?

— Из цирка. Маша послала к тебе на помощь.

— Ну вот и очень хорошо! — радуется Елецкий. — Ты покарауль здесь Холопова, а я в цирк. Надо успеть до начала второго отделения.

Антон не уверен, справится ли один с Холоповым, но хорошо понимает, что в такой момент Юрий не может не быть рядом с Машей.

— Да, тебе непременно нужно поспеть туда, — твердо произносит он, поборов минутную слабость. И добавляет, бросив грозный взгляд на Холопова: — А с ним я и один тут справлюсь.

30

К началу второго отделения Елецкий хотя и успевает, но не видит всего выступления Михаила Богдановича — ему приходится потратить немало времени на розыски Маши. Поговорить с ней ему так и не удается, однако, — она в это время переодевалась, готовясь к выходу на манеж. Разговаривал он лишь с Алешей, которому сообщил, что их номер не отменят. А уж Алеша потом сам успокаивал брата и сестру:

— Пока Холопов под охраной Антона, нам не грозят никакие его козни.

— Разве он в состоянии удержать такого верзилу, как Холопов? — усомнилась Маша, представив себе маленького, щуплого Антона рядом с атлетически сложенным, рослым Холоповым.

— Справится, — решительно мотнул головой Алеша. — Холопов ведь трус, а у Антона сердце д’Артаньяна. Ничего бы я так не хотел на свете, как иметь такого преданного друга! Ведь он для Юры готов на любую жертву, на любой подвиг. А почему? Да потому, что Юра настоящий человек, достойный такой дружбы, и чертовски досадно, что кое-кто из нас этого не понимает…

— Кто же именно? — удивляется Сергей.

— А вот наша сестра, — кивает Алеша на Машу.

— Напрасно ты так думаешь, Алеша, — очень серьезно произносит Маша. — Я понимаю это не только не хуже, но, думается мне, лучше вас…

А Елецкий в это время с трудом устраивается на приставном стуле в одном из проходов первого ряда партера.

На манеже все еще Михаил Богданович. Он уже продемонстрировал пантомиму “Алхимик”, в которой вызвал к жизни Гомункулуса, Подверг он его и последующей трансформации, превратив в более совершенное и уже явно кибернетическое “существо”, именуемое в цирковой афише “Кибером”. Михаил Богданович тоже теперь уже не коверный клоун Балага, а мим “Косинус”. Сейчас он задумчиво ходит по манежу, хорошо отработанными движениями выражая раздумье, размышление, какой-то сложный внутренний монолог. На нем лабораторный халат, покрытый белой светящейся краской, на лице пластическая маска, тоже светящаяся, и очки в массивной оправе.

Его “Кибер” — головастый лысый человечек в голубоватом, светящемся комбинезоне, внимательно следит за ним, понимающе кивает и записывает что-то в большой блокнот.

Манеж погружен в темноту. Светятся только эти две фигуры да тоненькие, покрытые люминесцентной краской ниточки, схематически изображающие какие-то измерительные приборы и электронно-счетную машину. Все это прикреплено к барьеру вокруг манежа, а “Косинус” с “Кибером” находятся внутри этой своеобразной лаборатории.

Жестикуляция “Косинуса” все усиливается, темп его движения по манежу нарастает. Кажется, что он нашел наконец решение какой-то проблемы. “Кибер” всматривается в него еще пристальнее и вдруг начинает быстро чертить по воздуху, как по грифельной доске, каким-то светящимся кусочком, похожим на мел. Это формулы теории относительности, и среди них знаменитая формула связи массы и энергии Эйнштейна.

“Кибер” торжественно выводит ее крупными буквами:

Е = М · С2

Она светится в воздухе так же, как и все другое, написанное им прежде.

“Косинус” радостно улыбается. Он доволен. А “Кибер” все чертит и чертит. В воздухе висят теперь не только формулы и цифры, но и геометрические фигуры, среди которых выделяется чертеж, похожий на схематическое изображение атомной бомбы.

“Косинус” хмурится. Делает протестующий жест. Повинуясь ему, “Кибер” “стирает” все, кроме схемы бомбы. “Косинус” в ярости. Он готов наброситься на “Кибера”, но тот будто с ума сошел — с лихорадочной поспешностью вычерчивает атомную бомбу все рельефнее. А когда “Косинус” замахивается на “Кибера”, на экранах под оглушительный грохот оркестра вспыхивает изображение взрыва атомной бомбы.

“Косинус” гневными жестами упрекает “Кибера”, дает понять ему, что он сошел с ума. “Кибер” оправдывается. “Косинус” показывает ему на зловещий гриб атомного взрыва. “Кибер” широко разводит руки, и гриб, совершая обратную эволюцию, исчезает…

В оркестре начинает звучать спокойная, широкая мелодия. “Кибер” снова весь внимание. “Косинус” простирает руки к небу, машет ими, как птица, готовая взлететь. “Кибер” снова чертит формулу Эйнштейна и рядом схему космической ракеты. “Косинус” счастлив. Он блаженно улыбается, а на экранах появляется изображение звездного неба с ярко светящейся, быстродвижущейся точкой. Характерные позывные не оставляют сомнения, что это искусственный спутник Земли.

А с манежа за это время исчезает “Косинус”, “Кибер” и вся их призрачная лаборатория. Вспыхивают прожектора, и в их свете видно, как униформисты, облаченные в скафандры космонавтов, вкатывают на платформе ракетообразный снаряд. В центре манежа его поднимают в вертикальное положение. Платформу увозят, а к ракете стелят ковровую дорожку. Оркестр исполняет торжественный марш, и из главного выхода на манеж появляются Зарницины. На них легкое светлое трико с прозрачными пластмассовыми шлемами, создающими впечатление костюмов космонавтов. Они кланяются публике и под ее аплодисменты торжественно идут к ракете.

Постепенно меркнет свет, создавая впечатление сумерек. Униформисты, во главе с инженером Мироновым, тоже облаченным в костюм космонавта, завинчивают крышку входного люка ракеты, крепят какие-то тросы, соединяют контакты. По команде Миронова его помощники стремительно убегают в укрытие. Миронов по лесенке торопливо взбирается на площадку над главным входом. Там установлен пульт управления полетом.

На манеже теперь совсем темно, слегка люминесцирует лишь корпус ракеты. Два скрещенных прожектора освещают только пульт управления с его разноцветными табло и множеством кнопок на панелях. Миронов нажимает какую-то кнопку, и в огромных овалах осциллографов начинают бешено метаться зигзаги ослепительно ярких линий.

Щелкает еще одна кнопка, и темп их вибрации усиливается. Теперь и в оркестре рождается все нарастающая, тревожная мелодия. Снова звучно щелкает кнопка, и из-под опор, поддерживающих космическую ракету, вырывается такой мощный ураган фейерверков, что создается впечатление, будто это именно он сотрясает ракету, а затем медленно поднимает ее к куполу цирка.

Бешеное мелькание прожекторов и грохот оркестра усиливают это впечатление. А ракета уходит все выше в звездное небо, мерцающее на экранах. Незаметно для зрителей она переходит в кинематографическое изображение ее на экране и несется, волоча за собой гигантский шлейф из пламени и газов.

На экранах теперь уже не привычные нам звезды и созвездия, а гигантские спирали галактик. И в этом космическом пространстве парит ракета. Она медленно проплывает под расплывчатым, сплюснутым диском туманности Андромеды и повисает над центром манежа. Это снова ракета с Зарнициными внутри.

Она висит неподвижно, а над нею на огромном экране купола цирка медленно смещаются Большое Магелланово облако, туманности Андромеды и Ориона, широкая лента Млечного Пути, густо усыпанная звездами всех классов.

Постепенно поверхность ракеты светлеет, пока не становится совершенно прозрачной. И тогда зрители видят экипаж ее, сидящий в глубоких наклонных креслах. Они явно взволнованы чем-то. По их жестам можно понять, что в ракете обнаружилась какая-то неисправность.

Сергей Зарницин первым поднимается из своего кресла и открывает двойной люк ракеты. Затем он отталкивает от ее корпуса какой-то предмет и, прыгнув вслед за ним, повисает вниз головой на расстоянии нескольких метров от ракеты. Вслед за ним выпрыгивает Маша. Сделав грациозное тройное сальто-мортале, она приходит в руки к брату. Раскачавшись затем в его руках, она взлетает высоко вверх, а под нею уже идет в руки к Сергею Алеша.

Полеты Зарнициных в искусственном гравитационном поле создают полную иллюзию парения в состоянии невесомости. Завороженные зрители награждают гимнастов бурными аплодисментами. А Маша с Алешей, возвращаясь от Сергея, то становятся на корпус ракеты, держась за невидимые зрителям тросы, то перелетают через ракету, цепляясь за скобы, укрепленные по бортам и в нижней ее части. Кажется, будто они тщательно обследуют ракету и исправляют какие-то повреждения ее корпуса.

Полеты их почти вдвое превышают те расстояния, которые они же еще совсем недавно преодолевали в старом здании цирка. Это позволяет гимнастам продемонстрировать не только изящество своих трюков, но и красоту человеческого тела.

А художник Юрий Елецкий не замечает ни виртуозности их работы, ни красоты. Ему все кажется, что Маша или Алеша непременно должны сорваться. Он сидит напружинясь, ежеминутно готовый к прыжку. От напряжения у него начинают болеть мускулы ног, а руки судорожно сжимаются. А когда кто-то в темноте осторожно дотрагивается до его плеча, он так вздрагивает, что на него начинают коситься соседи.

— Это я, Антон, — слышит он шепот Мошкина. — Чего ты испугался так?

— А Холопов?.. — хватает его за руку Юрий, сажая рядом.

— А что он теперь может сделать? Я позвонил дежурному администратору и узнал, что Зарницины уже выступают. Ну и отпустил этого кретина. Мне ведь тоже интересно посмотреть, как тут у них… Наверное, конец уже скоро?

— Ну ладно, сиди тогда тихо и не мешай мне наблюдать за ними.

А Зарницины уже кончают свои полеты и возвращаются в ракету. Она снова становится непрозрачной, приходит в медленное движение, поднимаясь вверх, и постепенно растворяется во тьме под самым куполом цирка.

Только теперь Юрий Елецкий расслабляет наконец мышцы и облегченно вздыхает…

Все это время Ирина Михайловна волнуется, пожалуй, больше остальных. Ее тревожит звонок Холопова. Он знает откуда-то, что гравитационное поле над манежем нестабильно.

Немного успокаивается она лишь после того, как начинается выступление Зарнициных. Но ненадолго. Гравитационное поле действительно ведь непостоянно. А что если оно восстановится вдруг? Тогда они просто не смогут работать. А еще хуже, если поле это начнет лихорадить… Лихорадит, однако, пока одну только Ирину Михайловну.

Она облегченно вздыхает, когда ракета с Зарнициными поднялась наконец под самый купол.

Все, что будет дальше, уже не тревожит так Ирину Михайловну, и она собирается зайти в кабинет главного администратора, чтобы позвонить по телефону, но тут кто-то берет ее за локоть. Она испуганно оборачивается и видит тускло освещенное отсветами прожекторов лицо Миронова.

— Непонятное что-то творится с антигравитационной установкой… — взволнованно шепчет он ей на ухо.

Ирина Михайловна торопливо выходит в фойе, увлекая за собой Миронова. На ходу спрашивает:

— Что с нею? Испортилась? Перестала работать?..

— Нет, нет. Она работает, но измерительные приборы почему-то не регистрируют понижения гравитации.

— Может быть, не исправны?..

— Все три? Такого не бывает, Ирина Михайловна.

— Значит, что-то серьезное? Этого только нам не хватало! Срывается ведь финальная сцена…

— Илья Андреевич здесь, кажется? — перебивает ее Миронов.

— Да, Илья в цирке. Вы думаете, он сможет чем-нибудь помочь?

— Я хотел бы с ним посоветоваться.

— Хорошо, попробую вызвать его сюда.

И Ирина Михайловна спешит в зрительный зал. Он в полумраке. В динамиках только что отзвучал голос диктора:

— Идет время… Сменяются времена года… Приходит зима…

Пока внимание зрителей было приковано к куполу цирка, внизу уже поменяли манежи. Тот, что был прежде, ушел под землю, а на его место поднялся другой, с ледяным полем. На него падают теперь яркие лучи прожекторов. Появляются пестрые фигуры конькобежцев. Начинается “ледяное антре”.

Ирина Михайловна знает, что за зимой последует весна, а затем снова лето. Ледяную площадку заменят тогда сначала цветущим лугом, а затем бассейном с пловцами и водяной пантомимой. За это время нужно вывести Илью в фойе, чтобы Виктор Захарович успел посоветоваться с ним.

В зрительном зале теперь снова полумрак. Освещено лишь ледяное поле манежа. Зрители едва различимы, но Ирина Михайловна хорошо помнит, где сидят Илья с Андреем Петровичем (она вытащила их обоих на премьеру). Хорошо еще, что их места почти у самого прохода. Она осторожно пробирается к ним и, наклонившись к уху сына, чуть слышно шепчет:

— Срочно нужно с тобою посоветоваться, Илюша. Скажи отцу, чтобы не беспокоился…

— А что такое, мама?

— Идем, идем, там все объясню.

Она поспешно уводит его в фойе. Взволнованно шепчет:

— Опять что-то неладное с твоим аппаратом, Илюша. Виктор Захарович все тебе сейчас объяснит.

— Но почему “опять”? Ты же говорила…

— Не время сейчас об этом, — прерывает его Ирина Михайловна. — Потом все объясню. Поговори вот лучше с Виктором Захаровичем.

Нетерпеливо ожидавший их Миронов торопливо сообщает Илье о показаниях измерительных приборов. Илья задает отрывистые вопросы, кажущиеся Ирине Михайловне лишенными смысла, но Виктор Захарович понимает его с полуслова.

— Идемте посмотрим, что там такое, — решает Илья. — А они что, — обернувшись к Ирине Михайловне, кивает он в сторону манежа, — должны еще работать в пониженном поле тяготения?

— Да, должны…

— Нужно немедленно отменить!

— Но как? Они ведь там, под куполом. И никакой связи с ними… Кончится водяная пантомима, и они должны будут продолжать свой номер.

— Нет, нет!.. — нервничает Илья. — Это надо запретить! Даже если для этого нужно будет приостановить все представление…

— Зачем же? — раздается вдруг спокойный голос Михаила Богдановича. (Они и не заметили, как он подошел.) — Я не все слышал, но уже догадываюсь, в чем дело. Обстановка драматическая, конечно, но прерывать представление все-таки нельзя.

— Но нет ведь другого выхода, дедушка, — беспомощно разводит руками Илья.

— Надо к ним пробраться.

— Пробраться? — удивляется Ирина Михайловна. — Ты шутишь, отец?

— Я был бы плохим клоуном, если бы не понимал, что сейчас не до шуток.

— Но как же пробраться? — спрашивает Илья. — На глазах у всех? А может быть, лучше подать им какой-нибудь сигнал?

— О сигнализации нужно было договориться заранее. Без этого они ничего не поймут. Нет, нужно все-таки к ним пробраться. Другого выхода я не вижу…

— А я снова спрашиваю тебя: как? — нервничает Ирина Михайловна.

— По крыше. А там через люк. И сделаю это я сам. Я ведь не только клоун, но еще и акробат.

— Но ведь ты…

— Ты хочешь сказать, что я стар? — перебивает Ирину Михаил Богданович. — Когда ты не только акробат, но еще и хороший акробат — старость не помеха. Да и не такой уж я старик. Другого выхода к тому же нет, а время дорого. Сколько его: пятнадцать — двадцать минут?

— Не больше.

— Ну, так не будем их терять! Я тут все знаю. Готовил один трюк и был не только под куполом, но и на крыше. Поднимусь сейчас к Зарнициным и предупрежу их.

И он торопливо уходит, опасаясь, видимо, что дочь и внук могут его не пустить. А они несколько мгновений стоят совершенно растерянные, не зная даже, что предпринять…

С помощью пожарных лестниц Михаил Богданович взбирается на купол цирка без особого труда. Раза два только останавливается на несколько секунд, чтобы перевести дух, тревожно прислушиваясь к участившимся ударам сердца.

Отвык он от высоты. Мелькание автомобильных фар внизу вызывает у него легкое головокружение. Никогда не было с ним этого раньше…

Но вот и люк, ведущий внутрь здания, к решетке колосников, к которым крепится цирковая аппаратура. Просунув голову в отверстие люка, Михаил Богданович заглядывает вниз. Там почти сплошной голубоватый мрак. Лишь в нескольких местах сквозь хлопья искусственного тумана просачиваются разноцветные пятна освещенного прожекторами манежа.

Но где же “космический корабль” Зарнициных? Его нигде не видно…

Нащупав брусья колосников, Михаил Богданович ложится на них и медленно ползет к центру. Глаза его постепенно привыкают к полумраку, и он различает теперь метрах в пяти от решетки темную массу ракеты. А вот и трос, которым она прикреплена к колосникам. Но как же подать отсюда сигнал Зарнициным?..

Чертовски громко звучит музыка, особенно здесь, под куполом, — голосом ее не перекричишь. К тому же Зарницины находятся ведь в плотно закрытом цилиндре ракеты и, конечно, ничего не услышат.

А что, если постучать по тросу? Но чем?.. У Михаила Богдановича ничего нет. Он не успел ни переодеться, ни разгримироваться, сбросил только люминесцентный халат. На нем теперь лишь черное трико без единого карманчика, в руках тоже ничего нет.

Старый клоун пробует стучать по тросу руками. Но трос покрыт упругой пластмассовой оболочкой и почти не реагирует на удары руками.

А время идет. По характеру музыки Михаил Богданович догадывается, что ракету Зарницины начнут скоро выводить из зоны искусственного тумана.

Нужно немедленно на что-то решаться!..

И Михаил Богданович решает спуститься на ракету по удерживающему ее тросу. Не очень уверенно берется он за пластмассовую поверхность и чувствует, что диаметр троса слишком велик, чтобы достаточно прочно обхватить его пальцами. Да и в руках старого клоуна нет уже прежней силы. Тревожит и сердце — оно все еще не успокоилось после подъема по пожарным лестницам…

А трос между тем начинает медленно раскачиваться из стороны в сторону, и Михаил Богданович теперь только вспоминает, что ракета должна ведь прийти во вращательное движение. Надо бы остаться на колосниках, но он уже повис на тросе, чувствуя, что не удержится на нем, если не успеет добраться до корпуса ракеты, прежде чем она наберет предельную скорость…

Ирина Михайловна не находит себе места, тревожась за отца. Как он там? Добрался ли до Зарнициных, сумел ли предупредить? Они ведь в закрытом пространстве ракеты и могут не услышать его. К тому же все время грохочет музыка.

Привлечь к себе внимание иным путем ему, видимо, тоже нелегко — купол цирка все время затемнен. Нужно же как-то скрывать от зрителей ракету Зарнициных, создавая впечатление полета ее в “галактическом пространстве”. Для этого используется специально изобретенный Мироновым искусственный туман. Сквозь его голубоватую пелену ничего пока не видно.

— Вы только не волнуйтесь так, — участливо шепчет Ирине Михайловне главный режиссер. — Михаил Богданович человек опытный, он найдет способ связаться с ними.

Манеж теперь покрыт ковром, напоминающим лужайку с полевыми цветами. На ней собралась группа людей в разнообразной одежде. Легко угадать среди них ученых, рабочих и военных. Прикладывая руки к глазам, все они пристально вглядываются вверх, в “небо”. Прожектора направлены на них так, что освещают лишь не отражающий света ковер да их фигуры. То, что находится под куполом, скрыто от зрителей облаками искусственного цветного тумана.

Тревожное, приглушенное звучание оркестра усиливает напряжение. В его мелодии все чаще слышатся звуки, напоминающие сигналы искусственных спутников. Ритм музыки все нарастает. Достигнув крайнего предела, он обрывается вдруг. И тогда в стереофонических динамиках возникает все увеличивающийся мощный шум стремительно падающего тела.

Туман над куполом становится багровым. Люди, стоявшие на манеже, расступаются к барьеру. Прожектора, сузив свои лучи, устремляют их в центр багрового облака. Но прежде чем показывается из него массивное тело ракеты, Ирина Михайловна обращает внимание на то, что артисты, находящиеся на арене, с трудом держатся на ногах. Их будто пошатывает какая-то сила. И, не сообразив еще в чем тут дело, она с ужасом видит, как из облака вылетает, плавно вращаясь в воздухе, худощавая фигура Михаила Богдановича, обтянутая черным трико. И почти тотчас же появляется, кажущаяся раскаленной докрасна, ракета Зарнициных.

Ирина Михайловна делает порывистое движение, устремляясь к манежу, но Анатолий Георгиевич удерживает ее за руку.

— Вы же видите, как он падает? Падать так можно только в пониженном поле тяготения. А страховать его есть кому — полный манеж людей.

Теперь и Зарницины выпрыгнули из люка и в изящных сальто-мортале распластались в воздухе. Но Ирина Михайловна не видит уже ничего. Совершенно обессиленная, она медленно опускается на барьер манежа…

А зрительный зал сотрясается от грохота аплодисментов. Никого ничто не удивляет. Все готовы поверить в любые чудеса. И разве есть что-нибудь невероятное в том, что с циркового “неба” вместе с “космонавтами” свалился вдруг еще и клоун “Косинус”? Напротив, без этого в представлении чего-то недоставало бы, что-то не было бы завершено.

— Ну и переволновалась же ты, наверное, мама? — спрашивает подбежавший к Ирине Михайловне Илья.

Ирина Михайловна решительно хватает его за руку и пытается увести в фойе:

— Ты должен немедленно все мне объяснить!

— Но ведь все теперь хорошо, мама, — упирается Илья. — Дай досмотреть представление. Ведь аппарат мой не подвел вас.

— А тревога Миронова была, значит, ложной? — хмурится Ирина Михайловна, подталкивая Илью к выходу из зрительного зала.

— Почему же? У него были для этого веские основания. На некоторое время действительно восстанавливалась нормальная гравитация…

— Но на какое? Не на доли же секунды, как прежде. Да, да, это уже было. Но так нельзя больше! Я не о своих нервах… Я о риске, которому мы подвергали Зарнициных.

— А что же ты предлагаешь — отказаться от их номера? Так ведь без него грош цена всей вашей премьере! Ты слышишь, что творится в зрительном зале?

Они теперь в кабинете главного администратора, и Илья порывисто распахивает закрытую Ириной Михайловной дверь.

— Было разве когда-нибудь такое?

— А нестабильность?

— Непременно докопаемся до ее причины. Уже и докопались бы, может быть, если бы вы не скрывали от меня эту нестабильность. Я ведь думал, что в лаборатории Леве это только показалось. А на установке такого масштаба, как ваша, значит, все это сказывается сильнее.

— Но когда же вы, однако, “докопаетесь”? За это время Зарницины убиться или покалечиться могут.

— Ничего, поработают пока с предохранительными лонжами.

— Да ведь они ненавидят их, эти лонжи!.. — восклицает Ирина Михайловна.

Но ее прерывает спокойный голос Миронова:

— Не волнуйтесь так, Ирина Михайловна. Я им такие лонжи сконструирую, что они не только чувствовать, но и видеть их не будут.

Виктор Захарович, оказывается, уже несколько минут стоял у дверей кабинета главного администратора и слышал почти весь разговор Ирины Михайловны с сыном.

— Спасибо вам за поддержку, Виктор Захарович! — протягивает ему руку Илья. — Как же можно лишать цирк такого аттракциона?!

В зрительном зале включен теперь полный свет. Никто не объявляет, что представление окончено, всем и без того все ясно. Но никто не уходит. Не смолкая, звучат аплодисменты. Вызывают Зарниципых, Михаила Богдановича, главного режиссера, Ирину Михайловну… А когда наконец публика начинает понемногу расходиться, Антон толкает Юрия в бок:

— Пойдем и мы поздравим Зарнициных.

— А может быть, не стоит сейчас? Там и без нас полно их поклонников…

— Ну, знаешь ли!.. — не находит слов от возмущения Антон.

Схватив Юрия за руку, он буквально силком тащит его за кулисы. А там счастливых Зарнициных окружила целая толпа.

— Ну вот, я же говорил… — мрачно произносит Юрий.

Но Антон, не выпуская его руки, упрямо протискивается к Маше.

— Вот, насильно его притащил, — кивает он на Юрия. — Хотел улизнуть.

— Ах, Юра, Юра! — укоризненно качает головой Маша. — Знали бы вы только, как я счастлива! И не сегодняшним успехом, а оттого, что у меня такие настоящие друзья.

— А Михаил Богданович где же? — вспоминает о старом клоуне Алеша Зарницин. — Он ведь так рисковал из-за нас… Надо непременно его найти. Вы не видели его, Семен Семенович! — обращается он к дежурному администратору.

— Ирина Михайловна уже уехала с ним домой, — сообщает администратор.

А Маша все еще держит руку Юрия.

— Особенно же счастлива я потому, что у меня такой друг, как вы, Юра, — говорит она теперь уже ему одному.



Александр Ломм. В ТЕМНОМ ГОРОДЕ Приключенческая повесть

1

Это был самый мрачный период немецкой оккупации…

В первой половине января на Прагу обрушились все стихии сурового севера. Черепичные крыши скрылись под плотными пластами снега. По Ваилавской площади бушевали настоящие сибирские метели. На окнах блестели фантастические морозные узоры. Красавица Влтава оделась в ледяную броню.

Но пражане почти не заметили этого разгула зимы. Они мобилизовали все свои жиденькие макинтоши, плащи, накидки, свитеры и лишь быстрее сновали по своим делам лабиринтами узких улиц. Им было не до капризов зимы. Хмурую тревогу и настороженность вызвало на их осунувшихся лицах иное бедствие.

По оккупированной стране проходила волна жесточайшего террора.

Ежедневно на всех заборах, плакатных тумбах и стендах расклеивались новые объявления чрезвычайного имперского суда. Это были широкие листы дешевой бумаги кроваво-красного цвета. Черными буквами на них были отпечатаны (слева по-немецки, справа по-чешски) списки граждан протектората Чехия и Моравия, казненных за “измену великой Германской империи”.

Объявления висели всюду: рядом с афишами театров, рядом с рекламными плакатами торговых домов, рядом с напыщенными воззваниями марионеточного правительства протектората. Куда ни повернись, они везде бросались в глаза, кричали о крови, о новых тысячах жертв. Прохожие останавливались, торопливо просматривали списки, ища имена родственников и знакомых, и отходили, пряча лица в воротники, — то ли от холода, то ли от бессильной ненависти…

И только метель с грозным весельем носилась над городом, швыряла в зловещие листы пригоршни снега, срывала их и крутила по улицам…

Немецкие солдаты не прятались от холода. Они подставляли вьюге багровые лица и презрительно поглядывали на горожан. Ходили они всегда целой ватагой, стуча коваными каблуками по промерзшим тротуарам, разговаривали громко, уверенно — хозяева!..

В середине января вдруг наступило резкое потепление. Снег растаял и растекся хлюпкой жижей. С крыш закапала обильная капель. На улицах суматошно загомонили воробьи. Всюду блестели лужи, а в синем умытом небе радостно засверкало настоящее весеннее солнце.

Но оттепель не смягчила оккупантов. Они с прежним упорством и методичностью продолжали кровавое дело, не щадя ни стариков, ни женщин, ни детей. У них была цель: сломить во что бы то ни стало в порабощенном народе неукротимую волю к сопротивлению…

2

Пражское гестапо занимало дворец миллионера Петчека в самом центре города. Почему это мрачное здание называлось дворцом, неизвестно. С виду оно скорее напоминало казарму или тюрьму. Тяжелое, из гигантских каменных глыб, с устрашающими чугунными решетками, оно как нельзя более соответствовало своему новому назначению. Пражане его называли коротко: “петчкарня”. О подземных казематах и камерах для пыток этой “петчкарни” ходили в народе самые ужасные слухи…

Майор Кребс, начальник одного из отделов гестапо, внешностью своей далеко не отвечал идеалу арийской расы. Приземистый, с короткой шеей, он производил впечатление уверенного в своей мощи зверя. Его жесткие черные волосы торчали как проволока. Челюсть казалась каменной. В запавших глазах светилась непреклонная воля. Взгляд его, казалось, проникал в душу.

Сознавая свое волевое превосходство, майор никогда не кричал на подчиненных. Когда за час до обеда к нему явился руководитель оперативной группы его отдела, лейтенант Вурм, и доложил, что арест инженера Яриша ни в коем случае нельзя откладывать до ночи, Кребс даже бровью не повел и не задал ни одного вопроса. Он лишь вперил в долговязого лейтенанта тяжелый взгляд, и тот немедленно принялся излагать причины:

— Только что звонили из “Юнкерса”, герр майор. Начальник конструкторского бюро, инженер Кляйнмихель, сообщил, что у него есть все основания подозревать Яриша в съемке копий с секретных документов. Кляйнмихель очень взволнован. Он просит немедленно задержать Яриша. В противном случае он опасается, что преступник успеет вынести снятые копии н передать их своим сообщникам…

— Кляйнмихель осел, — проворчал Кребс. — Уже неделю назад ему было приказано не допускать Яриша к подлинным секретным документам. Нам нужен не один Яриш, а вся эта шайка грязных заговорщиков…

— С вашего разрешения, герр майор, я поставил инженеру Кляйнмихелю на вид это обстоятельство. Он путается в объяснениях, ссылается на срочные военные заказы и на перебои в работе бюро. Одним словом, он умоляет немедленно взять Яриша.

Майор задумчиво уставился мимо лейтенанта на портрет Гитлера в позолоченной раме и сказал:

— Ну что ж, лейтенант. Имена сообщников придется узнавать у Яриша… Кстати, вам известно, почему мы производим аресты преимущественно ночью?

— Так точно, герр майор!

— Почему же мы так поступаем?

— По инструкции, герр майор! Инструкция предписывает применять ночные аресты и облавы, чтобы застать преступника врасплох, взять его с сообщниками или, во всяком случае, со всей его семьей!..

— Именно со всей семьей. Правильно… А что нам это дает?

Лейтенант замялся, растерянно заморгал белесыми ресницами и еще сильнее выпятил грудь.

— Не знаете? — равнодушно спросил майор. Он зевнул, затем строго взглянул на лейтенанта и раздельно произнес: — Зарубите себе на носу. Семья преступника — жена, дети, мать, отец и так далее — нам нужна не просто для полноты впечатления, а для того чтобы быстрее провести дознание. Видя своих близких в смертельной опасности, преступник делается мягче воска и выдает с головой себя, своих сообщников, всю свою банду. Вот для чего мы берем семьи. Вам понятно, лейтенант?

— Так точно, герр майор, понятно!

Майор помолчал.

— Разрешение на немедленный арест инженера Яриша я вам даю, — проговорил он. — Но вы, лейтенант Вурм, ручаетесь головой, что все члены семьи преступника будут задержаны сегодня же. Вам ясен приказ?

— Так точно, герр майор! Разрешите выполнять?

— Выполняйте!

Лейтенант молодцевато вскинул руку в нацистском приветствии и, четко повернувшись, покинул кабинет начальника.

3

Пожилая женщина в стареньком потертом пальто и в платке, приспущенном до самых глаз, беспокойно металась в воротах дома. Она то и дело выглядывала на улицу, окидывала ее быстрым тревожным взглядом и снова испуганно скрывалась за воротами. Забившись в темный угол, она крепко, до боли, прижимала к груди руки и прерывисто шептала:

— Господи боже!.. Пресвятая дева Мария, что же это будет?.. Неужели я, старая дура, прозевала его?!.. Да нет же, не может этого быть! Не может быть!..

И она снова высовывалась за ворота и напряженно всматривалась в редких прохожих.

Проходившие мимо немецкие солдаты вызывали в ней нестерпимые приступы страха, смешанного с острой ненавистью. Она еще крепче сжимала худые руки и шептала:

— Господи, пронеси их окаянных, чтоб они сдохли, изверги проклятые!..

Было два часа пополудни, и женщина уже совсем измучилась: лицо ее посерело, глаза слезились от напряжения. Но уйти она не могла. Ей во что бы то ни стало нужно было дождаться. И она дождалась…

На противоположной стороне улицы появился худощавый паренек лет шестнадцати. Нескладный, по-мальчишески неуклюжий, он медленно брел по тротуару, щурясь на блестящие лужи. На его впалых щеках горел ровный румянец. Верхнюю губу и подбородок покрывал первый золотистый пушок. Одет был паренек в светло-коричневый макинтош. Синий берет был слегка сдвинут на левое ухо. В правой руке он нес потертый кожаный портфель, беспечно помахивая им в такт шагам.

Увидев его, женщина всплеснула руками и крикнула:

— Мирек!

Паренек оглянулся. Заметив женщину, он широко улыбнулся и направился к ней через улицу.

— Добрый день, пани Стахова! Вы, кажется, звали меня? Но женщина не ответила на его приветствие. Она судорожно схватила его за рукав и потянула за собой в подворотню.

— Ой, не добрый! Ой, совсем не добрый этот день, Мирек!.. Идем скорее! — бормотала она.

Растерянный Мирек пошел за нею, не решаясь спросить, что же, собственно, случилось, почему пани Стахова, дворничиха из его дома, так расстроена и куда она ведет его.

В темной подворотне было холодно и сыро. Пани Стахова увлекла Мирека в самый глухой угол, остановилась и тихо заплакала.

— Что с вами, пани Стахова? — всполошился Мирек. — У вас несчастье?

— Тише, мой мальчик, тише! — горячо зашептала женщина, подавив рыдания. — Не у меня горе, а у вас в семье! Тебе нельзя идти домой! Там гестаповцы! Твоего отца взяли на заводе и приехали за матерью и за тобой. Пани Яришева, к несчастью, оказалась дома!.. Всю вашу квартиру гестаповцы перевернули вверх дном. Теперь двое ждут тебя там, а один поехал за тобой в гимназию… Ты должен бежать, скрыться куда-нибудь!..

Мирек был совершенно сбит с толку.

— Куда? — шепотом спросил он.

— Не знаю, мой мальчик!.. — И женщина снова заплакала, беззвучно глотая слезы.

У Мирека задрожали губы. Постепенно он начал сознавать всю тяжесть и непоправимость свалившегося на него горя. Перед его внутренним взором промелькнули образы отца и матери, почему-то из далекого детства — песчаный пляж, лазурная поверхность Махова озера. Отец посадил его к себе на плечи и бежит в воду. Мирек визжит от восторга и страха. “Не утопи его, сумасшедший!” — встревоженно кричит им мать. Она лежит на песке под большим ярко-желтым зонтом. Отец оборачивается: “Ничего! Он мужчина! Пусть закаляется!..”

— А что будет с ними? С отцом, с мамой?

— Не знаю, дорогой… — ответила пани Стахова. — Но бог милостив. Может, все и обойдется, и вы снова соберетесь вместе… — Она всхлипнула и сунула ему в карман макинтоша какие-то бумажки. — Тут сто крон, Мирек, и продуктовые карточки… На хлеб, па мясо… Все, что могла… А теперь беги! Тебе нельзя попадаться на глаза этим бандитам! И родителям твоим будет легче, если они будут знать, что ты на свободе. Помни это!.. Дай-ка я поцелую тебя на дорогу!.. Будь мужчиной!

Она дрожащими руками нагнула к себе его голову и торопливо расцеловала в обе щеки. Затем она почти насильно вывела его из ворот.

— Беги, Мирек, беги!

Ее страх передался ему. Очутившись на залитой солнцем улице, он еще раз обернулся, глянул на пани Стахову широко раскрытыми глазами и, дико вскрикнув, бросился бежать.

— Беги, мой хороший, беги, беги… — шептала пани Стахова.

Когда паренек скрылся за первым поворотом, она облегченно вздохнула, затянула потуже платок и, сгорбившись, поспешно засеменила в противоположную сторону.

4

Несколько кварталов Мирек пробежал, ничего не соображая, ничего не видя вокруг себя. В его мозгу кричало и билось одно только слово: “Беги!”

И он бежал… Прохожие удивленно оглядывались, качали головами. Он с разбегу врезался в группу немецких солдат, и те грубо обругали его, а один ткнул кулаком в шею. Мирек побежал еще быстрее.

Но вскоре острое покалывание в боку заставило его перейти на шаг, а потом и вовсе остановиться. Тяжело дыша, он осмотрелся и понял, что бежит к своей школе. Но почему к школе? Его мозг встрепенулся и лихорадочно заработал. Нет-нет, туда нельзя! Там его тоже ждут гестаповцы!..

Оленька! Как он мог забыть о ней?.. Ведь всего час назад он прощался с ней перед гимназией. Он успел незаметно шепнуть ей: “Сегодня в четыре на нашем месте!” Она засмеялась, кивнула головой в меховой шапочке и убежала догонять подружек.

Но она кивнула! Значит, придет!.. Оленька, смешливая, черноглазая Оленька, единственный близкий человек на свете, которого можно еще увидеть, не думая об опасности…

Мирек несколько успокоился. Мысли его потекли более упорядочение. У него появилась цель — “наше место”, а это в его положении было самое главное.

Он свернул в глухой переулок и далеким окольным путем зашагал к Вышеграду…

Пустынные аллеи Вышеградского парка встретили Мирека глубокой тишиной. Снег здесь таял не так быстро, как на городских улицах. Он лежал еще на аллеях и на газонах среди голых деревьев нетронутым влажным покровом и ослепительно сверкал на солнце. С деревьев капало. Какие-то взбудораженные пичужки радостно перекликались среди черных сучьев. Пахло размокшей корой…

Мирек отыскал одинокую скамью. Здесь он уже два раза встречался с Оленькой… На скамье лежал тяжелый, мокрый снег. Мирек сгреб его на землю и устало опустился на скамью.

Тотчас же со всех сторон на него надвинулась грозная тишина. Она сдавила его, как стальными тисками, заставила вновь пережить весь ужас положения. Он вспомнил рассказы о чудовищных застенках гестапо. Вспомнил кроваво-красные объявления чрезвычайного имперского суда и так ярко, до ужаса реально представил себе имена отца и матери в этих списках, что, схватившись за голову, глухо застонал, упал на скамью и, прижавшись лицом к холодной коже портфеля, горько заплакал.

5

Лейтенант Вурм переоценил свои силы. Он вернулся с задания ровно через три часа и предстал перед своим шефом с видом далеко не геройским. Он был бледен, растерян, и рука его, взметнувшаяся для приветствия, заметно дрожала.

— Разрешите доложить, герр майор? Кребс двинул каменной челюстью.

Вурм, путаясь и сбиваясь, принялся докладывать о ходе операции. Он пространно поведал о блестяще выполненном аресте инженера Яриша на заводе, об удачном аресте его жены Ярмилы Яришевой на квартире, о результатах обыска и… замялся.

Запавшие глаза майора недобро сверкнули.

— Младшего Яриша, герр майор, задержать не удалось, — поспешно заговорил лейтенант. — Он почему-то не вернулся из школы домой. Все дополнительные поиски ни к чему не привели. Мальчишка исчез бесследно. Я лично ездил в школу. Установил, что Мирослав Яриш был на уроках до конца занятий и ушел домой в самом безмятежном настроении. Последнее говорит о том, что в школе он, во всяком случае, никем предупрежден не был. Значит, каким-то образом по дороге домой он узнал…

Лейтенант запнулся и судорожно проглотил слюну. Кребс пристально смотрел на него, играя желваками своих каменных челюстей.

— Но, если герр майор позволит, — упавшим голосом продолжал лейтенант, — я осмелюсь доложить свое мнение… На мой взгляд, дальнейшие хлопоты по поимке ни к чему не причастного подростка не оправдают расходов. У нас есть жена инженера Яриша, и это гарантирует нам…

Майор Кребс остановил лейтенанта брезгливой усмешкой, заговорил сам. Заговорил тихо, ровно, даже несколько задумчиво:

— О целесообразности той или иной операции, лейтенант, вам рассуждать не пристало. Я с предельной ясностью и четкостью обрисовал вам всю важность и ответственность порученного вам задания. Я особо подчеркнул, что семья преступника должна быть задержана полностью. Но вы не оправдали моего доверия и провели операцию спустя рукава. Это очень плохо… Сколько лет Мирославу Яришу?

— Шестнадцать лет, два месяца и четыре дня, герр майор!

— Шестнадцать лет. В таком возрасте он мог быть сообщником отца. Это неизмеримо увеличивает вашу вину, лейтенант. Мирослава Яриша необходимо взять. Он мне нужен. Могу вам дать время до утра, чтобы исправить ваш промах. Для вас это последний шанс. Если завтра к восьми ноль-ноль Мирослав Яриш не будет задержан, я немедленно отчислю вас в действующую армию на Восточный фронт. Растяпы и ротозеи мне не нужны. Все. Можете идти.

Лейтенант Вурм вылетел из кабинета начальника как ошпаренный. Созвав молодчиков своей оперативной группы, он устроил им небывалый разнос. Он дал им шесть часов на поимку “проклятого мальчишки” и пригрозил, что всех собственноручно перестреляет. Затем он бросился к телефону и принялся обзванивать городские отделения чешской полиции, железнодорожную охрану, комендатуру СС, радиокомитет и даже почтамты, всюду требуя помощи и содействия.

…Майор Кребс помял ладонями щеки и с хрустом потянулся. Интересно, как этот идиот справится с таким сложным заданием? Он-то, Кребс, знает, как трудно поймать на мушку напуганного, убегающего зверя. Мальчишка, конечно, не стоит трудов, которые придется на него затратить. Но приказ есть приказ, а инструкция есть инструкция. И Яриш-младший должен быть взят любой ценой!..

6

Стражмистр Йозеф Кованда вернулся с дежурства в половине четвертого. Настроение у него было прескверное. Он молча разделся, огромную черную шинель повесил на крюк, широкий ремень с пустой пистолетной кобурой швырнул в угол. Грузно опустившись на табурет, принялся, кряхтя, стаскивать мокрые сапоги.

Из кухни выглянула его жена Марта, полная сорокалетняя брюнетка со спокойным красивым лицом.

— Ты сегодня явился словно дух святой. И не слышно тебя даже! — сказала она, удивленно вскинув брови.

— Здравствуй! — буркнул Кованда, продолжая трудиться над сапогом.

— Здравствуй, здравствуй! — проговорила нараспев пани Ковандова и, выйдя в переднюю, плотно прикрыла за собой дверь.

— Что случилось, Йозеф? Почему ты не в духе? — тревожно спросила она.

— Ничего, Марта, не случилось. Просто осточертело все… — Покончив с сапогом, он выпрямился на табурете. — Оленька дома?

— Дома, но собирается уходить. Говорит, что к подруге — делать уроки.

Кованда задумался, глядя перед собой. Затем хлопнул себя по колену и приказал:

— Пошли ее ко мне в столовую.

— Зачем?

— Спросить кое-что.

— А при мне нельзя?

— Можно. Только сначала я хочу поговорить с нею с глазу на глаз. Тебе я потом расскажу.

— Что-нибудь случилось, Йозеф?

— Да нет, пустяки…

— Ну смотри.

Марта удалилась на кухню, а Кованда сунул ноги в теплые туфли и прошел в столовую.

Здесь было холодно и неуютно. Из-за нехватки угля квартира почти не отапливалась.

За окном сгущались ранние зимние сумерки, но было еще довольно светло, а над противоположным домом даже виднелась яркая полоса голубого неба, чуть тронутая нежным розовым оттенком, брошенным последними лучами заходящего солнца.

Скрипнула дверь, пошла Оленька. Она была в синем пальто с беличьим воротником и в маленькой шапочке, отороченной тем же мехом. На ее смуглом скуластом личике сверкали из-под густых бровей большие лукавые глаза.

— Здравствуй, папа! Ты звал меня?

— Звал. А ты, я вижу, уходить собралась?

— Я только к Зденке, папа. У нас сегодня такая уйма уроков!.. Ты недолго задержишь меня?

— Не бойся, ненадолго… Ну, как дела в школе? Все благополучно?

— Все хорошо. Меня сегодня вызывали по новой немецкой истории, и я все отлично ответила. Вопрос попался такой легкий-прелегкий: основание национал-социалистической партии Германии и биография фюрера. Я так все отчеканила, что наша историчка прямо удивилась… Да ты меня не слушаешь, папа!

Оленька стояла сбоку дивана и, крутя перчатку, смотрела на отца. А он рассеянно посасывал трубку и пристально следил за быстро блекнувшей полоской неба за окном.

— Слушай, Оленька. — Кованда вынул изо рта трубку и повернулся к дочери. — Мирослав Яриш с тобой в одном классе?

Вопрос был столь неожиданный, что застигнутая врасплох Оленька вздрогнула и залилась густым румянцем. Помолчав, она робко сказала, глядя в пол:

— Ну… со мной… А что?

От Кованды не ускользнуло ее смятение. В другое время он не преминул бы воспользоваться случаем и отпустить в адрес дочки несколько добродушных шуток. Однако теперь он был слишком серьезно настроен и сделал вид, что ничего не заметил.

— Вот что, доченька. То, что я сейчас скажу тебе, нужно сохранить в полном секрете. Ты понимаешь, что это значит?

— Да, папа…

— Ну так вот… Сегодня, в час пополудни, гестапо арестовало Богуслава Яриша и Ярмилу Яришеву. Это родители твоего одноклассника Мирека. Его тоже должны были взять, но он почему-то не вернулся из гимназии домой. Скорей всего его по дороге кто-то успел предупредить. Теперь его ищут по всему городу. Гестаповцы впрягли в это всех, кто носит хоть какую-нибудь форму: железнодорожников, почтальонов, кондукторов трамваев, не говоря уж о нас… Тебе понятно, что я хочу сказать?

— Да, папа…

Девушка была бледна как смерть.

— Если его смогли только предупредить, а надежного убежища для него не сыскали, он все равно попадется, — тихо продолжал Кованда. — Деваться ему некуда. То, что его до сих пор не схватили, чистейшая случайность. Гестапо в таких делах не останавливается ни перед какими расходами. Ночью Мирека непременно поймают…

— Папа!!!

Оленька закричала так громко, что Кованда вскочил с дивана.

— Тише! Ради бога тише!

— Папочка, миленький, спаси его! Ты ведь это можешь! Я знаю, что можешь!.. — горячо зашептала Оленька и, судорожно схватив большую красноватую руку отца, прижалась к ней лицом.

Он обнял ее за плечи и усадил рядом с собой на диван.

— Успокойся ты, глупышка! Успокойся! — гудел он ей в ухо и гладил ее рассыпавшиеся из-под шапки волосы. — Разве можно так кричать о таких делах?! Ведь даже у стен есть уши!.. “Спаси”!.. Да ты понимаешь вообще, о чем просишь?

— Ты боишься, папа?!

— Тише, не серди меня! При чем это тут — боюсь я или нет. Сообрази, что говоришь. Как его спасать-то? Ведь кто его знает, где он теперь блуждает, перепуганный да голодный…

— А если бы знал, где он, спас бы? — Оленька обхватила обеими руками отца за шею и старалась заглянуть ему в глаза. — Ну скажи, папа, спас бы, а?

Кованда слегка отстранился от дочери, крепко потер подбородок и сказал неопределенно:

— Посмотрим… Посмотрим… Ступай-ка, принеси мне табаку. А то голова что-то совсем не работает…

Оленька быстро сбегала на кухню за табаком. Мать встретила и проводила ее встревоженным взглядом. Но Оленька не обратила на это внимания.

Кованда набил трубку горьким самосадом, раскурил ее, выпустил облако едкого дыма и сказал:

— Хорошо. Допустим, что я мог бы для Мирека кое-что сделать. Но где найти его?

— Я знаю, где найти! — воскликнула Оленька.

— Ты? Откуда же ты можешь знать? — Кованда притворился крайне удивленным и озадаченным.

— Об этом, папа, потом! Это сейчас неважно. Я знаю, где он находится именно сейчас, в эту минуту. Только надо спешить. Он может уйти!..

— Понятно. Мы немедленно пойдем туда вместе! — решительно сказал Кованда.

— Вместе нельзя! — всполошилась Оленька.

— Почему? Ты не веришь своему отцу, Ольга?! — В голосе Кованды послышались строгость и горечь.

— Нет, папа. Я верю тебе. Но Мирек испугается и убежит, если увидит тебя вдруг, без предупреждения. Он ведь знает, где ты служишь…

— Правильно. Ты у меня умница. Говори, где мне ждать вас.

— Под Вышеградом, у железнодорожного моста!

— Подходит. Ну, беги. А я переоденусь в штатское и сейчас же поеду к мосту. К пяти часам я буду уже на месте.

— Бегу, папа!..

И Оленька выбежала из столовой. В передней она столкнулась с матерью.

— Стой ты, сумасшедшая!

Пани Ковандова схватила дочь за руку и сунула ей кошелку.

— Держи! Здесь термос с горячим кофе и свежие оладьи с повидлом… То же мне заговорщики! Галдят на весь дом, а о том, что мальчонка не ел с самого утра, и не подумают!

— Ой, мамочка! Милая! — Оленька крепко обняла мать, но вдруг отскочила от нее и бросилась назад в столовую. Подбежав к отцу, она умоляюще заглянула ему в лицо: — Папа, только ты смотри!..

Кованда нахмурился и гневно сверкнул глазами:

— Сейчас же выбрось из головы эту грязную мысль и никогда не смей такое думать! Твой отец не был и не будет предателем! Ступай и выполняй свой долг!

Оленька поцеловала его и через минуту уже стремительно бежала по сумеречной улице с кошелкой в руке.

Похолодало. К ночи обещал быть изрядный мороз. Электрические часы на углу показывали ровно четыре…

7

На Прагу опускались синие сумерки. Город погружался в темноту.

Со стороны Вышеградского парка, раскинувшегося на крутом косогоре, открывался широкий вид на белую ленту замерзшей Влтавы, на железнодорожный мост, на Смиховский район с шеренгами темных, уже окутанных сизой дымкой пяти- шестиэтажных домов. Оттуда доносились приглушенные шумы, рокот, далекие звонки невидимых трамваев, короткие гудки автомобилей.

Здесь, на древнем Вышеграде, уже царила глубокая тишина. Седые развалины старой чешской крепости и более поздние, еще вполне сохранившиеся высокие крепостные стены с давно ненужными бойницами и амбразурами, погрузились в сон…

Мирек сидел на скамье неподвижно, в глубокой задумчивости. Берет его был натянут на уши, воротник макинтоша поднят, руки глубоко засунуты в карманы. Мороз пронизывал его насквозь, но он не замечал этого. Не хотелось ни двигаться, ни думать о спасении.

Повзрослевший за несколько часов, осунувшийся и даже похудевший, он смотрел на сумеречный город остановившимся взглядом и безучастно слушал его отдаленные, словно подземные, шумы.

Он чувствовал себя абсолютно чужим этому городу, чужим и ненужным. Он был уверен, что если он, одинокий и затравленный, замерзнет здесь до утра или будет схвачен на этой скамье гестаповцами, городу это будет в высшей степени безразлично…

Шестнадцатилетнее сердце не ведает страха смерти. Решив не сопротивляться судьбе и умереть, Мирек, однако, не вычеркивал себя окончательно из будущей жизни. Его воображению представлялось, как утром в парке обнаружат его окоченевший труп; как люди будут жалеть его, говорить: “Такой молодой и такой несчастный!”; как заплачет Оленька, узнав о его гибели. Да, она заплачет и всю жизнь будет терзаться мыслью о том, что могла еще раз увидеться с ним, могла хотя бы попрощаться с ним, но не сделала этого, не пришла на свидание. Пусть же плачет, пусть терзается!.. Он живо представил себе плачущую обманщицу, увидел ее слезы, и это послужило ему некоторым утешением в его безысходном горе.

В половине пятого, когда он совсем уже потерял надежду на встречу с подругой и весь отдался мрачным мыслям о близкой смерти, в отдаленной аллее послышались быстрые легкие шаги.

Он с трудом повернул голову и в густеющих сумерках увидел знакомый силуэт.

Оленька остановилась шагах в десяти от скамьи и, прерывисто дыша, молча смотрела на него. Горло его сжалось. Каким-то образом, по одному се виду, по кошелке в ее руке, по ее молчанию и нерешительности, он мигом понял, что она все знает.

— Здравствуй, Мирек! — тихо сказала она, немного отдышавшись. — Вот, я принесла тебе покушать. Мама посылает…

— Спасибо, — шевельнул он закоченевшими губами.

Пока он ел оладьи с повидлом и, обжигаясь, запивал их горячим кофе из термоса, она тихо, словно мышка, сидела рядом с ним и не спускала с него широко раскрытых глаз.

Горячая пища согрела его и вернула к жизни. Он почувствовал могучий прилив бодрости и уверенности в своих силах. Мрачные мысли о смерти, подавленность, обреченность и отчаяние — все это мгновенно улетучилось.

— Спасибо, Оленька! — сказал он. — Большое спасибо! И маме своей передан, что я очень благодарен ей! Теперь мне снопа хорошо, и я готов за себя постоять!

— Что ты собираешься делать, Мирек? Куда ты пойдешь? — робко спросила она.

— Еще не знаю. Но живым я им не дамся! — ответил он и, подумав немного, добавил: — В Праге мне оставаться нельзя. Буду пробираться в горы, к партизанам!

— А как ты найдешь их?

— Как все. Отец мне как-то рассказывал, что в последнее время партизанских отрядов сильно прибавилось. Они появляются в Крконошах, в Изерских горах, на Шумаве, не говоря уж о словацких Татрах, где в любом ущелье можно встретить партизана. Вот только оружие себе раздобуду и двинусь. С оружием меня скорее примут в отряд!

Он говорил уверенно, даже с некоторой небрежностью, будто приобрести оружие и отыскать партизан было для него самым обычным делом. Но Оленька не поверила этой напускной беспечности. Она грустно сказала:

— В партизаны — это хорошо, Мирек. Даже очень хорошо. Я уверена, что ты будешь драться с немцами как лев. Но ведь для этого нужно прежде всего выбраться из Праги. А как ты выберешься, если на каждом шагу тебя подстерегают ловушки? На вокзалах, на дорогах — всюду гестаповские заставы. Тебе опасно даже показываться на улицах. Тебя мигом схватит!

— Ночью как-нибудь проскользну. Ночью меня не заметят. А за Прагой, где-нибудь на маленькой станции, залезу в товарный вагон и укачу на Моравскую возвышенность, в Бескиды или в Словакию, в Татры. Там я не пропаду…

— Тебе только кажется, что это так легко. На самом деле все гораздо труднее и опаснее, чем ты думаешь. Папа говорит, что, если у тебя нет надежного убежища, тебя до утра наверняка арестуют…

— Твой отец? — насторожился Мирек.

— Да, это говорил мой папа. И он согласен тебе помочь. Это он рассказал мне, что твоих родителей забрало гестапо и что тебя теперь ищут по всему городу. Он согласился помочь тебе. Я еще не знаю — как, но уверена, что он поможет тебе скрыться. Только надо спешить. Он обещал ждать нас внизу, у железнодорожного моста. Идем скорее!..

— Погоди… — пробормотал он изменившимся голосом и отодвинулся от нее. — Ведь твой отец служит в полиции!

— Ну и что же? Он все равно честный человек! — возразила она.

— Честные люди не служат в полиции протектората! Честные люди гниют за решеткой, их пытают и расстреливают!

— Не говори так, Мирек! Моему отцу можно верить! Разве я сказала бы ему, где тебя найти, если бы он мог… — Слезы мешали ей говорить. Она расплакалась от обиды и огорчения.

Но молодость беспощадна. Она не знает снисхождения. Она либо признает и верит, либо отрицает и ненавидит. Образ полицейского Кованды теперь, после ареста родителей, мигом обрел в его воображении чудовищные черты предателя и палача. Вскочив со скамейки, Мирек схватил свой портфель и крикнул:

— Ты сказала ему, где меня можно найти?! Ты выдала ему наше место?! Ты смогла…

— Мирек, не надо! Постой! Он же поможет тебе!

Она тоже вскочила. По он отпрянул от нее, как от прокаженной:

— Не подходи! Ты подослана отцом! Он хочет выслужиться перед немцами! А я — то, дурак, раскис и чуть не попался на приманку! Хороши были оладьи и кофе, только дешево твой папаша меня задумал взять! Может, он уже где-нибудь тут, поблизости?!

— Мирек, милый, успокойся! Здесь никого нет! — всхлипывала Оленька.

— Врешь! — крикнул он, продолжая пятиться. — Ты предательница! Я ненавижу тебя!..

И, охваченный новым приступом страха, он бросился бежать прочь, в темноту.

— Мирек! — отчаянно крикнула она. — Мирек! Яриш! Вернись!

Шаги его стремительно удалялись, пока не замерли вдали.

Она знала, что он бежит навстречу неминуемой гибели, так как снова найти его будет уже невозможно. Она плакала, но не от обиды, а от отчаяния и острой жалости…

8

Большой, грузный Кованда в штатском пальто и в шляпе шел по темной набережной понурив голову. Он был подавлен, удручен и растерян. Нет, не обидное недоверие перепуганного подростка так расстроило его. Эту неудачу он воспринял, как нечто вполне естественное. Пожалуй, он даже заранее знал, что необдуманная попытка спасти Мирека окончится чем-нибудь в этом роде. Но рядом шла Оленька и, глотая слезы, говорила ему слова, горше и больнее которых ему в жизни не приходилось слышать.

— Это ты, ты во всем виноват! — шептала дочь, неистово дергая рукав отцовского пальто. — Зачем ты служишь в полиции? Зачем?.. Теперь, в такое время, это значит помогать убийцам и грабителям, а не бороться с ними! Мирек сказал, что честные люди сражаются против немцев. В горах и везде… Честные люди томятся в тюрьмах и подставляют грудь под пули палачей! Мирек сказал, что честные люди не могут служить в полиции протектората! Почему же ты?! Или ты хуже других?! А я — то, я — то всегда была уверена, что мой отец самый сильный, самый хороший, самый добрый, самый честный и справедливый! Но оказалось, даже в беде, даже в смертельной опасности человек не принимает твоей помощи, потому что видит в тебе предателя, изменника родины… Хорошо, если Миреку удастся выбраться из Праги и найти в горах партизан. А если нет?! Если его поймают и замучают? Тогда ты один будешь в этом виноват! Ты один, н больше никто!

Слов этих было много, до ужаса много. Прерываемые всхлипываниями и вздохами, они бежали бесконечной вереницей, жалили, кололи, кусали. И — это было самым невыносимым — Кованда чувствовал, что не смеет остановить их. Он брел по темной набережной, сам не зная куда, и молчал, молчал…

Наконец ему стало совсем невмоготу. Он остановился и сказал умоляюще:

— Хватит, Оля, перестань!

— Не перестану! Ни за что не перестану! Может, ты бить меня собираешься? Или в гестапо отведешь? Ну что ж, веди! Лучше уж в концлагере пропадать, чем жить с таким…

— Довольно, детка! Слышишь, довольно! Я прошу тебя…

Он крепко сжал ее руку. Услышав в его голосе не угрозу, которой она ожидала, а мольбу о пощаде, она растерянно умолкла.

Минут десять они стояли над белой рекой. Увидев, что дочь немного успокоилась, Кованда заговорил с грустью:

— Ты во многом права, Оленька. Но во многом и жестоко несправедлива ко мне. Рассуди сама. Разве я мог бы узнать об аресте Яришевых и сделать попытку спасти Мирека, если бы не служил в полиции? Конечно, нет. Значит, есть в моей службе какая-то доля хорошего, полезного для наших людей. Это опасная работа, о которой никто не знает, но которую, я уверен, делают по мере сил многие из моих сослуживцев…

— Но ведь ты не спас Мирека! — упрямо возразила Оленька. — Наоборот, ты напугал его еще больше и вдобавок рассорил со мной!

— Это другое дело. Мы оба с тобой допустили ошибку. Вероятно, потому, что не было времени все обдумать и взвесить. Скорей всего, мне следовало применить насилие. Явиться на Вышеград в полной форме и попросту арестовать Мирека. Тогда он притих бы, и его было проще отвести затемно в какое-нибудь укрытие. Впоследствии он и сам разобрался бы что к чему… Но разве я мог предложить тебе такой план? Разве ты поверила бы мне?

— Нет, наверное, не поверила, — призналась девушка.

— Ну вот, видишь! Я согласился ждать вас у моста и этим фактически погубил все дело. Тут, если хочешь, действительно моя вина. Я опытней тебя, мне и нужно было взять все на себя и действовать более решительно.

— Я понимаю, папа. Я все теперь понимаю, хотя и не согласна с тобой насчет твоей службы. По об этом потом. Теперь о Миреке. Неужели ты ничего не можешь сделать для него?

Кованда курил и медлил с ответом.

— Неужели мы сделали уже все и теперь со спокойной совестью пойдем домой?

— Мы с тобой, детка, ничего уже больше не можем сделать, — хмуро ответил наконец Кованда. — Но есть люди, которые могли бы еще помочь Миреку…

— Кто они, эти люди?

— Те, с кем, вероятно, были связаны родители Мирека.

— Но что это за люди? Как найти их?

Он наклонился к ее уху и прошептал:

— Эти люди — подпольщики, коммунисты.

— А ты знаешь хоть кого-нибудь из них, папа?

— Нет, дочка, не знаю. Фашисты считают их своими самыми заклятыми врагами и уничтожают без пощады. Те, в свою очередь, платят фашистам той же монетой, но при этом так скрытно работают, что добраться до них, не имея связи, совершенно невозможно.

— Значит, все… Значит, Мирек погиб… — упавшим голосом промолвила Оленька.

Кованда сделал глубокую затяжку и, выпрямившись, поглядел за реку, на окутанный мраком противоположный берег.

— Мне кажется, Ольга, — проговорил он неуверенно, — что я знаю одного из этих людей…

— Папа!

— Спокойно! Я еще не все сказал. До войны этот человек был наверняка в их партии. Я даже, помнится, пометил его резиновой дубинкой во время одной демонстрации. Но имеет ли он к ним отношение теперь, этого я не знаю. Он затих еще до войны. Забился, как сурок в нору, совсем порвал с политикой. В прошлом году я случайно узнал, что и теперь, при немцах, он не скрывается, живет себе с семьей, держит сапожную мастерскую…

— Едем к нему, папа! — не задумываясь, решила Оленька.

— Ишь ты какая прыткая! А вдруг ошибемся? Ведь это опасно.

— Почему?

— Экая ты наивная… Тут и объяснять-то нечего. Бывший коммунист, а живет при немцах открыто, и никто его не трогает. Нетрудно догадаться, что он может быть связан не с подпольщиками, а наоборот, с гестапо…

— Все равно едем! Другого выхода у нас пет. Посмотрим на него и решим на месте, стоит ему доверять пли нет.

Кованда выколотил трубку о каблук и спрятал ее в карман.

— Хорошо, — сказал он. — Пусть будет по-твоему. Я готов пойти на риск, лишь бы убедить тебя и молодого Яриша, что я не бесчестный человек… Пошли!

Минуту спустя отец и дочь, скользя по обледеневшему тротуару, шагали к стоянке такси.

9

Майор Кребс сидел в полутьме своего кабинета и задумчиво следил, как небо за окном медленно наливалось густой синевой. Рабочий день майора кончился, но ему не хотелось уходить. Он отдыхал и лениво думал.

Болван Вурм! Придется подать рапорт о его отчислении. Этого сопляка, как его… да, Яриша, он, наверное, не поймает. Уже совсем темно… В любом дворе под любым кустиком можно укрыться… Тут нужны тысячи людей и сотни собак-ищеек. Впрочем, черт с ним, с мальчишкой, да и с этим ротозеем Вурмом тоже. Вечер… Где бы провести вечер? Только не дома со скучной Вильмой, которая вечно ревнует, вечно хнычет и вечно чем-то недовольна…

Тишину кабинета расколол пронзительный телефонный звонок. Майор вздрогнул: какому черту приспичило так поздно? Но его рука привычно спустила на окно плотную бумагу затемнения, включила свет и взяла трубку аппарата.

— Говорит фон Вильден! Добрый вечер, дорогой майор! Извините, что беспокою так поздно, но тут на нас наседает один… ваш подчиненный. Взбудоражил всю комендатуру. Требует помочь ему в поимке какого-то важного государственного преступника. Это по вашему распоряжению он так неистовствует?

Обер-лейтенант СС барон фон Вильден питал к майору нечто вроде дружеских чувств. Кребсу весьма льстила эта дружба. Барон был знатен, богат, со связями. От фронта уклонился, всю войну околачивался по комендатурам. Выслужил железный крест. Зубы майора блеснули в любезном оскале:

— Добрый вечер, милейший барон! В любое время к вашим услугам. Мой подчиненный? Это, конечно, лейтенант Вурм. Из моего отдела. У него действительно ответственное задание, но я не уполномочивал ег