Альманах «Мир приключений», 1962 № 08 (fb2)


Настройки текста:




Л. Платов «ЛЕТУЧИЙ ГОЛЛАНДЕЦ» УХОДИТ В ТУМАН[1]


ПОБЫВКА В ЛЕНИНГРАДЕ

1

Кто бы мог подумать, что и недели не пройдет после возвращения из шхер, как Шубин сам проникнет внутрь этой загадочной подводной лодки!

В одном белье, босого, проволокут его по зыбкой, узкой палубе, потом бережно, на руках, спустят в тот самый люк, откуда в шхерах «пахнло, словно из погреба или раскрытой могилы».

А снизу, запрокинув бескровные лица, будут смотреть на него мертвецы…

Ничего этого не ожидал и не мог ожидать Шубин, когда его вызвали к командиру островной базы.

— Катер на ходу?

— Еще в ремонте, товарищ адмирал.

— Долго ли?

— Дня два.

— С оказией пойдешь. С посыльным судном.

— Куда?

— В Кронштадт.

— В разведотдел флота? — Голос Шубина стал жалобным.

— А что я могу? — Адмирал рассердился. — Вызывают! Съездишь, расскажешь там, как и что.

— Ну что я расскажу? Докладывал, когда заместитель начальника разведотдела прилетал. И рапорт, как приказали, написал. Пять страниц, шутка ли! Черновиков сколько перемарал! А теперь опять писать? Писатель я, что ли? Да по мне, товарищ адмирал, лучше двадцать раз в шхеры сходить…

— Всё, всё! Надо… Кстати, моториста и юнгу своих прихватишь. Доктор записку напишет в госпиталь.

Очень недовольный, бурча себе под нос, Шубин пошел на пирс, а за юнгой послал Чачко.

Шурка не принимал участия в ремонте, только присутствовал при сем — руки его еще были забинтованы. Но язык не был забинтован. Юнга был бодр и весел, как воробей. Усевшись верхом на торпеду, он — в который уже раз! — рассказывал о том, как прятался за вешкой от луча прожектора.

Чачко остановился подле него и состроил печальное лицо.

Шурка удивленно замолчал.

— Укладывайся, брат! — Радист тяжело вздохнул. — С оказией в Кронштадт идешь.

— В Кронштадт? Почему?

Чачко подмигнул матросам.

— Списывают, — пояснил он и вздохнул еще раз. — Списывают тебя по малолетству с катеров…

Шурка стоял перед Чачко, хлопая длинными ресницами. Списывают! Не дали довоевать. Сами-то небось довоюют, а он…

Юнга круто повернулся и зашагал к жилым домам.

— Рассерчал, — пробормотал Дронин.

Кто-то засмеялся, а Чачко крикнул вдогонку:

— Командир на пирсе!

Застегнутый на все пуговицы, с брезентовым чемоданчиком в руке, Шурка разыскал командира.

— Ты что? — рассеянно спросил тот, следя за тем, как Степакова вносят на носилках по трапу посыльного судна.

— Попрощаться, — тихо сказал юнга. — Списан по вашему приказанию, убываю в тыл.

Шубин обернулся:

— Фу ты, надулся как! Это разыграли тебя, брат. Не в тыл, а в госпиталь. Полечат геройские ожоги твои. Чего же дуться-то? Эх ты, штурманенок! — и ласково провел рукой по его худенькому лицу.

Матросы, стоявшие вокруг, заулыбались. Вот и повысили нашего Шурку в звании! Из «впередсмотрящего всея Балтики» в «штурманенка» переименован. Тоже подходяще!

Шубин добавил будто вскользь:

— К медали Нахимова представил тебя. Может, медальку там получишь заодно…

И всегда-то он умел зайти с какой-нибудь неожиданной стороны, этот хитрый человек, невзначай поднять у матросов настроение, так что уж и сердиться на него было вроде ни к чему…

Всю дорогу до Кронштадта Шурка разглагольствовал, не давая командиру скучать.

Медаль Нахимова — это было хорошо! Он предпочитал ее любой другой медали. Даже, если хотите, ценил больше, чем орден Красной Звезды. Ведь этот орден дают и гражданским, верно? А медаль Нахимова — с якорьками и на якорных цепях. Всякому ясно: владелец ее — человек флотский.

Шубин в знак согласия машинально кивал головой. Мысли его были далеко.

2

В Кронштадте он полдня провел у разведчиков.

Был уже вечер, когда, помахивая онемевшей, испачканной чернилами рукой, он вышел из здания штаба. Посмотрел в блокнот.

Адрес Мезенцевой ему сообщил Селиванов еще на Лавенсари. Она жила в Ленинграде.

Что ж, рискнем. Махнем в Ленинград!..

Виктория Павловна сама открыла дверь.

— О!

Взгляд ее был удивленным, неприветливым. Но Шубин не смутился. Первая фраза была уже заготовлена. Он зубрил ее, мусолил все время, пока добирался до Ленинграда.

— Я привет передать! — бодро начал он. — Из шхер. Из наших с вами шхер.

— А! Входите!

Виктория Павловна провела его по длинному коридору, заставленному вещами. Жильцы в квартире были дисциплинированными. Двери — а их было одиннадцать или двенадцать — не приотворялись, и оттуда не высовывались любопытные физиономии.

Комната была маленькая, чуть побольше оранжевого абажура, который висел над круглым столом. В углу стояло пианино. Свитки синих синоптических карт лежали повсюду: на столе, на стульях, на диване.

Хозяйка переложила карты с дивана на стол, села и аккуратно подобрала платье. Это можно было понять как приглашение сесть рядом. Платье было домашнее — кажется, серо-стального цвета — и очень шло к ее строгим глазам.

Впрочем, Шубин почти не рассмотрел ни комнаты, ни платья. Как вошел, так и не отрывал уже взгляд от ее лица. Он знал, что это непринято, неприлично, мысленно ругал себя и все же смотрел не отрываясь — не мог насмотреться!

— Хотите чаю? — сухо спросила она.

Он не хотел чаю, но церемония чаепития давала возможность посидеть в гостях подольше.

Вначале он думал лишь повидать ее, перекинуться парой слов о шхерах — и уйти. Но внезапно его охватило теплом, как охватывает иногда с мороза.

В этой комнате было так тепло и по-женски уютно. А за войну он совсем отвык от уюта.

Сейчас Шубин наслаждался очаровательной интимностью обстановки, чуть слышным запахом духов, звуками женского голоса, пусть даже недовольного: «Вам покрепче или послабее?» Он словно бы опьянел от этого некрепкого чая, заваренного ее руками.

На секунду ему представилось, что они муж и жена и она сердится на него за то, что он поздно вернулся домой. От этой мысли пронизала сладкая дрожь.

И вдруг он заговорил о том, о чем ему не следовало говорить. Он понял это сразу: взгляд Виктории Павловны стал еще более отчужденным, отстраняющим.

Но Шубин продолжал говорить, потому что не привык отступать перед опасностью.

Он замолчал внезапно, будто споткнулся, — Виктория Павловна усмехалась уголком рта. Пауза.

— Благодарю вас за оказанную честь! — Она очень тщательно подбирала слова. — Конечно, я ценю и польщена и так далее. Но ведь мы абсолютно разные с вами! Вы не находите?.. Думаете, какая я? — Взгляд Шубина сказал, что он думает. Она чуточку покраснела. — Нет, я очень прозаическая, поверьте! Все мы в какой-то степени лишь кажемся друг другу… — Она запнулась. — Может, непонятно говорю?

— Нет, я все понимаю.

— Вероятно, я несколько старомодна… Что делать? Таковы мы, коренные ленинградки! Во всяком случае, вы… как бы это помягче выразиться… не совсем в моем стиле. Вы слишком шумный, скоропалительный. От ваших темпов разбаливается голова. Видите меня второй раз и…

— Третий… — тихо поправил он.

— Ну, третий. И делаете формальное предложение! Я знаю, о чем вы станете говорить. Готовы ждать хоть сто лет, будете благоразумный, тихий, терпеливый… Но у меня, увы, есть печальный опыт. Мне раз десять уже объяснялись в любви…

Она сказала это без всякого жеманства, а Шубин мысленно пошутил над собой: «Одиннадцатый отвергнутый!»

— Я вот что предлагаю, — сказала она. — Только круто, по-военному. Взять и забыть! Как будто и не было ничего. Давайте-ка забудем, а?

Она прямо посмотрела ему в глаза. Даже не предложила традиционной приторной конфетки «Дружба», которой обычно стараются подсластить горечь отказа.

Шубин встал.

— Нет, — сказал он с достоинством и выпрямился, как по команде «смирно». — «Забыть»? Нет! Что касается меня, то я всегда… всю жизнь…

Он хотел сказать, что всегда, всю жизнь будет помнить и любить ее и гордиться этой любовью, но ему перехватило горло.

Он поклонился и вышел.

А Виктория Павловна, не вставая с дивана, смотрела ему вслед.

Слова, как это часто бывает, не сказали ей ровнехонько ничего. Сказала — пауза. У него не хватило слов, у такого веселого балагура, такого самоуверенного!

И что это за наказание такое! Битых полчаса она втолковывала ему, что он не нравится ей и никогда не сможет понравиться. Разъяснила спокойно, ясно, логично. И вот — результат!

Уж если вообразить мужчину, который смог бы ей понравиться, то, вероятно, он был бы стройным, с одухотворенным бледным лицом и тихим приятным голосом.

Таким был ее отец, концертмейстер филармонии. Такими были и друзья отца: скрипачи, певцы, пианисты.

Они часто музицировали в доме Мезенцевых. Детство Виктории было как бы осенено русским романсом. Свернувшись калачиком на постели в одной из отдаленных комнат, она засыпала под «Свадьбу» Даргомыжского или чудесное трио «Ночевала тучка золотая». До сих пор трогательно ласковая «Колыбельная» Чайковского вызывает ком в горле — так живо вспоминается отец.

Странная? Может быть. Отраженное в искусстве сильнее действовало на нее, чем реальная жизнь. Читая роман, она могла влюбиться в его героя и ходить неделю как в чаду. Но пылкие поклонники только сердили и раздражали ее.

— Виктошка, попомни наше слово: ты останешься старой девой! — трагически предостерегали ее подруги.

Она пожимала плечами, с тем небрежно самоуверенным видом, какой в подобных случаях могут позволить себе только очень красивые девушки. Ее называли Царевной Лебедь, Спящей Красавицей, просто Ледышкой. Она снисходительно улыбалась — уголком рта. Ей было и впрямь все равно: не ломалась, не кокетничала.

И вдруг в ее жизнь — на головокружительной скорости — ворвался этот моряк, совершенно чуждый ей человек, громогласный, прямолинейный, напористый!

Ему отказали. Он не унимался. Был готов на все: заставлял жалеть себя или возмущаться собой, только бы не забывали о нем.

Виктория была так зла на Шубина, что плохо спала эту ночь.

3

Он тоже плохо спал ночь.

Но утром настроение его изменилось. Он принадлежал к числу тех людей с очень уравновешенной психикой, которые по утрам неизменно чувствуют бодрость и прилив сил.

Город с вечера окунули в туман, но сейчас остались только подрагивающие блестки брызг на телефонных проводах.

Яркий солнечный свет и прохладный ветер с моря как бы начисто смыли с души копоть обиды и сомнений.

Виктория не любит его, но впоследствии обязательно полюбит. Она не может не полюбить, если он так любит ее!

Непогрешимая логика влюбленного!

Поверхностный наблюдатель назвал бы это самонадеянностью… и ошибся бы. Шубин был оптимистом по складу своей натуры. Был слишком здоров — физически и душевно, чтобы долго унывать.

На аэродроме ему повезло, как всегда. Подвернулась «оказия». На остров собрался лететь тренировочный «ЛА-5».

— И не опомнишься, как домчит! — сказал дежурный по аэродрому. — Лёту всего пятнадцать—двадцать минут!

Втискиваясь в самолет позади летчика, Шубин взглянул на часы. Восемь сорок пять. Буду на месте что-нибудь в районе девяти. Очень хорошо!

Он поежился от холодного ветра, хлынувшего из-под пропеллера, поднял воротник реглана.

Но какие странные глаза были у нее при прощании!

Во время следующей встречи он обязательно спросит об этом. «Почему у вас сделались такие глаза?» — спросит он. «Какие такие?» — скажет она и вздернет свой подбородок, как оскорбленная королева. «Ну, не такие, понятно, как сейчас. А очень удивленные и милые, с таким, знаете ли, лучистым блеском…» И он подробно, со вкусом, примется описывать Виктории ее глаза.

Но сколько ждать новой встречи? Когда и где произойдет она?

Шубин с осторожностью переменил положение. В этом «ЛА-5» сидишь в самой жалкой позе, скорчившись, робко поджав ноги, — не задеть бы за вторую пару педалей, которые покачиваются внизу.

Если поднять глаза от них, то виден краешек облачного неба. Фуражку нахлобучили Шубину на самые уши, сверху прихлопнули плексигласовым щитком. Сиди и не рыпайся! Печальная фигура — пассажир!

А что делать пассажиру, если бой?

Одна из педалей резко подскочила, другая опустилась. Справа стоймя встала ребристая синяя стена — море. Глубокий вираж. Зачем?

Летчик оглянулся. Он был без очков. Мальчишески конопатое лицо его улыбалось. Ободряет? Значит, бой. Но с кем?

Море и небо заметались вокруг. Шубин перестал различать, где облака, а где гребни волн. Очутился как бы в центре вращающейся Вселенной.

Омерзительно ощущать себя пассажиром в бою!

Руки тянутся к штурвалу, к ручкам машинного телеграфа, к кнопке стреляющего приспособления, но перед глазами прыгает лишь вторая, бесполезная пара педалей. Летчик делает горку, срывается в штопор, переворачивается через крыло — в каскаде фигур высшего пилотажа пытается уйти от врага. А бесполезный дурень пассажир только мотается из стороны в сторону и судорожно хватается за борта, преодолевая унизительную, подкатывающую к сердцу тошноту.

Но скоро это кончилось. На выходе из очередной мертвой петли что-то мелькнуло рядом, чей-то хищный силуэт. Сильно тряхнуло. На мгновение Шубин потерял сознание и очнулся уже в воде.

Волна накрыла его с головой. Он вынырнул, огляделся. Сзади, вздуваясь и опадая, волочилось по воде облако его парашюта…

Посты СНИС засекли быстротечный воздушный бон.

Летчик радировал: «Атакован! Прошу помощь!» — то есть вызывал самолеты. С ближайшего аэродрома тотчас поднялись истребители, но дело было в секундах — не подоспели к бою. Когда они прилетели, небо было уже пусто.

Посты СНИС, однако, наблюдали бой до конца.

«ЛА-5» пытался уйти, пользуясь своей скоростью. Потом самолеты как бы сцепились в воздухе и серым клубком свалились в воду. Видимо, на одном из виражей ударились плоскостями.

Истребители сделали несколько кругов над морем, высматривая внизу людей.

Одному из летчиков показалось, что он разглядел след от перископа подводной лодки. Когда он снизился, перископ исчез. Возможно, это был просто бурун — ветер развел волну. Но летчик счел нужным упомянуть об этом в донесении.

С Лавенсари в район боя были высланы «морские охотники». Совместные поиски с авиацией продолжались около часу. Их пришлось прервать, потому что волнение на море усилилось.

Даже если кто-нибудь и уцелел после падения в воду, у него не оставалось теперь никаких шансов на спасение.

4

Об этом юнга узнал к концу того же дня.

Степакова уложили в один из ленинградских госпиталей, а Шурке приказали приходить по утрам на перевязку. Жить он должен был во флотском экипаже.

Он шел туда, когда возле Адмиралтейства встретился ему штабной писарь, служивший когда-то в бригаде торпедных катеров.

— Слышал? Командир-то твой? — еще издали крикнул он.

— А что? На остров улетел.

— Нету, не долетел он!

И писарь рассказал, что знал.

— И заметь, — закончил он, желая обязательно вывести мораль. — Не просто погиб, как все погибают, но и врага с собой на дно!..

— Шубин же! — с достоинством сказал Шурка, привычно гордясь своим командиром, сразу как-то не поняв, не осознав до конца, что речь идет о его смерти.

Сильный психический удар, в отличие от физического, иногда ощущается не сразу. Есть в человеческой душе запас упругости, душа пытается сопротивляться, не хочет впускать внутрь то страшное, чудовищно-несообразное, от чего вскоре придется ев содрогаться и мучительно корчиться.

Так было и с Шуркой. Он попрощался с писарем и вначале по инерции думал о другом, постороннем. Подивился великолепию Дворцовой площади, которое не могли испортить даже заколоченные досками окна Эрмитажа. Потом заинтересовался поведением шедшей впереди женщины с двумя кошелками. Вдруг она изогнулась дугой и пошла очень странно, боком, высоко поднимая ноги, как ходят испуганные лошади.

Проследив направление ее взгляда, Шурка увидел крысу. Не торопясь, с полным презрением к прохожим, она пересекала площадь — от Главного штаба к Адмиралтейству. Голый розовый хвост, извиваясь, тащился за нею.

Крыс Шурка не любил; их множество водилось на Лавенсари. А эта вдобавок была на редкость самодовольная, вызывающе самодовольная.

Все-таки был не 1942, а 1944 год! Блокада кончилась, фашистов попятили от Ленинграда. Слишком распоясалась она, эта крыса, нахально позволяя себе разгуливать среди бела дня по Ленинграду.

Шурка терпеть не мог непорядка. Крысе пришлось с позорной поспешностью ретироваться в ближайшую отдушину.

Вслед за тем юнга с удивлением обнаружил, что в этом полезном мероприятии ему азартно помогала какая-то тщедушная, неизвестно откуда взявшаяся девчонка.

— Ненавижу крыс! — пояснила она, отбрасывая со лба прядь прямых, очень светлых волос.

Шурка, однако, не снизошел до разговора с нею и в безмолвии продолжал свой путь.

На Дворцовом мосту он остановился, чтобы полюбоваться на громадную, медленно текущую Неву. И тут, когда он стоял и глядел на воду, наконец дошло до него сознание непоправимой утраты. Гвардии старшего лейтенанта нет больше!

В такой же массивной, тяжелой, враждебной воде исчез Шуркин командир, и всего несколько часов назад. Вместе с самолетом, с обломками самолета, камнем пошел ко дну. Умер! Бесстрашный, стремительный, такой веселый выдумщик, прозванный на Балтике Везучим…

Шурку ни с того ни с сего повело вбок, потом назад. Он удивился, но тотчас забыл об этом. Он видел перед собой Шубина, державшего в руках полбуханки хлеба, к которой была привязана бечевка. Стоявшие вокруг моряки хватались за бока от хохота, а Шубин, улыбаясь, говорил Шурке: «Учись, юнга! Заставим крыс в футбол играть».

Во время войны на Лавенсари не стало житья от крыс. Днем они позволяли себе целыми процессиями прогуливаться по острову, ночами не давали спать — взапуски бегали взад и вперед, стучали неубранной посудой на столе, даже бойко скакали по кроватям.

Однажды Шубин проснулся от ощущения опасности. Открыв глаза, он увидел, что здоровенная крысища сидит у него на груди и плотоядно поводит усами. Он цыкнул на нее, она убежала.

Тогда Шубин пораскинул умом. Он придумал создать «группу отвлечения и прикрытия». С вечера на длинной бечеве подвешивалось в коридоре полбуханки (хоть и жаль было хлеба). Крысы принимались гонять по полу этот хлеб, вертелись вокруг него, дрались, визжали, а Шубин и Князев тем временем мирно спали за стеной.

«Учись, юнга, — повторял Шубин. — В любом положении моряк найдется!» И как беззаботно, как весело смеялся он при этом!

Ох, командир, командир!..

Шурке стало бы, наверное, легче, если бы он заплакал. Но он не мог — не умел. Только мучительно давился, перегнувшись через перила, словно бы пытался что-то проглотить, и кашлял, кашлял, кашлял…

Через минуту или две, когда пароксизм горя прошел, Шурка услышал над ухом взволнованный тонкий голос, похожий на звон комара. Кто-то суетился возле него, пытаясь заглянуть в лицо.

— Раненый, раненый! — донеслось издалека. — Обопритесь о меня, раненый!

Это была давешняя девчонка, вместе с ним гонявшая крысу. А кто же был раненый?.. О, это он сам. Ведь руки-то у него забинтованы.

Мельком взглянув на девочку, Шурка понял, что блокаду она провела в Ленинграде — уж очень была тщедушная. И лицо было худенькое, не по годам серьезное. Цвет лица белый, мучнистый, под глазами две горизонтальные резкие морщинки. «Блокадный ребенок», — говорят о таких. Ошибиться невозможно.

Хлопотливая утешительница уверенным движением закинула Шуркину руку себе на плечо и попыталась тащить куда-то. Обращаться с ранеными было ей, видно, не в диковинку.

А комариный голос немолчно звенел:

— Сильней налегайте, сильней! В нашей сандружине я…

Шурка дал отвести себя от перил и усадить на какое-то крыльцо. Но от подсчитывания пульса с негодованием отказался.

— Чего еще! — пробурчал он и сердито вырвал руку.

— Вы раненый, — сказала девочка наставительно.

— Заладила: «Раненый, раненый»!.. — передразнил он. Помолчал, негромко добавил: — Просто, понимаешь, переживаю я…

Он запнулся. Теперь, вероятно, надо встать, поблагодарить и уйти. Но куда он пойдет? Друзья его находятся очень далеко, на Лавенсари. В Ленинграде нет никого. А остаться с глазу на глаз со своим горем — об этом даже страшно подумать.

Иногда человеку дороже всего слушатель, а еще лучше слушательница. Шурка был как раз в таком положении.

— Переживаю я за своего командира, — пояснил он и шумно вздохнул, как вздыхают дети, успокаиваясь после рыданий. — Был, знаешь ли, у меня командир…

И Шурка рассказал про Шубина.

«Наверное, очень стыдно, что я рассказываю ей, — думал он. — Но она же видела, как я переживал. И потом, она ленинградка, провела в Ленинграде блокаду. Она-то поймет. А рассказав, я встану и уйду, и мне не будет стыдно, потому что мы никогда больше не увидимся с нею. Ленинград большой…»

Понурив голову, он сидел на ступеньках грязного крыльца, заставленного ящиками с песком. Рядом слышалось взволнованное дыхание.

«Слабый пол», — подумал Шурка. Потом девочка по-бабьи подперла щеку рукой, и очень добрые синие — кажется, даже ярко-синие — глаза ее наполнились слезами.

И Шурке, как ни странно, стало легче от этого…

ХОЛОД БАЛТИКИ

1

А с Шубиным произошло вот что.

Очутившись в воде, он прежде всего освободился от парашюта.

По счастью, в кармане был перочинный нож. Он вытащил его. Движения были автоматические, почти бессознательные, как у сомнамбулы. Все было подчинено умному инстинкту самосохранения.

Долой лямки парашюта, долой тяжелый, тянущий ко дну пистолет!

От этой обузы он избавился легко. Но с ботинками и одеждой пришлось повозиться. Никак не расстегивались проклятые крючки на кителе, потом, как назло, запуталась нога в штанине. Наконец Шубин остался в одном белье. Оно было трофейное, шелковое — шелк не стесняет движений.

Он лег на спину, чтобы отдышаться. Море раскачивалось под ним, как качели.

Плыть не имело смысла. Он не знал, куда плыть. Ориентироваться по солнцу нельзя, небо затянуто облаками. Встать бы, чтобы осмотреться, так ноги коротковаты, надо бы подлинней. До дна верных полсотни метров.

Но пустота не пугала. Шубин был отличным пловцом. Сначала он даже не почувствовал холода.

— Места людные, — бормотал он, успокаивая себя. — Подберут. Не могут не подобрать. Надо только ждать и дождаться.

Это было самое разумное в его положении — сохранять самообладание, не тратить зря сил.

— Сескар почти рядом, — продолжал он прикидывать, раскачиваясь на пологой волне. — Посты СНИС, конечно, засекли воздушный бой. На поиски уже спешат катера, вылетела авиация…

(Он не знал, не мог знать — и это было счастьем для него, — что «ЛА-5» и вражеский самолет, кувыркаясь в воздухе, ушли далеко с курса и Шубина ищут совсем в другом месте).

Вдруг что-то легонько толкнуло в плечо. Он быстро перевернулся на живот. Волна качнула, подняла его, и он увидел человека в ярко-красном полосатом жилете. Человек плавал стоймя, подняв плечи и запрокинув голову. Шлема на нем не было. Виден был только стриженый крутой затылок.

Шубин сделал несколько порывистых взмахов, чтобы зайти с другой стороны. Он ожидал увидеть юношу, который, обернувшись, ободряюще улыбнулся ему несколько минут назад. Нет. Рядом покачивался мертвый вражеский летчик. У него было простое лицо, светлобровое, очень скуластое. Лоб наискосок пересекала рана. Выражение лица было удивленное и болезненно жалкое, как почти у всех умерших.

Мертвеца держал на воде резиновый надувной жилет с продольными камерами.

Если пуля пробьет одну из таких камер, остальные будут выполнять свое назначение. Жабо-пелеринка подпирает подбородок, держит его высоко над водой, чтобы раненый или потерявший сознание не захлебнулся. Но этому летчику жабо было уже ни к чему.

Шубин отплыл от него и «лег в дрейф». Пошире раскинув руки, стал глядеть на небо. Небо, небо! Слишком много неба. Еще больше, пожалуй, чем моря…

Он заставил себя думать о хорошем, о Виктории. Осенью, когда кончится навигация, они пойдут гулять по Ленинграду. Как это произойдет? Вот он, испросив разрешения, бережно берет ее под руку, и они идут. Куда? «Давайте к Неве!» — предложит она. «Ну нет, — скажет он. — Слишком много воды. Сегодня что-то не хочется смотреть на воду!..»

Фу, какой вздор лезет в голову! Это, наверное, оттого, что она очень болит, прямо раскалывается на куски.

Кто-то, будто играя, шаловливо подтолкнул его плечом. А! Опять этот в красном жилете. И чего ему надо? Море просторное, места хватает.

Вражеский летчик держался преувеличенно прямо, даже мертвый плавал навытяжку. Выражение его лица изменилось. Угроза? Нет, улыбка. Мускулы на лице расслабились, рот ощерился. Из него выпирали два клычка, более длинные, чем другие зубы. Гримаса была злорадной. Она словно бы говорила: «Ага!» Шубин не желал раздумывать над тем, что означает это «ага».

Он отплыл от мертвеца, лег на спину.

Но через несколько минут тот опять очутился рядом с ним. Наваждение какое-то! Водоверть здесь, что ли, круговое течение?..

И хоть бы не было этого жабо! Слишком задирает подбородок мертвецу. Тот словно бы хохочет, просто закатывается, откидываясь на волне в приступе беззвучного смеха.

Шубин зажмурился, по-детски надеясь, что мертвец исчезнет. Но нет! Открыв глаза, увидел, что тот покачивается неподалеку, и кивает ему, и подмигивает, и зовет куда-то. Куда?

Им двоим тесно на море. Мертвец должен посторониться.

Шубин попытался стащить с него жилет. Но летчик выскальзывал из рук или делал вид, что хочет отплыть. Волнение усилилось. Волны то опускали, то поднимали обоих пловцов — мертвого и живого. Со стороны могло показаться, что двое загулявших матросов, обнявшись, упали за борт и в воде доплясывают джигу.[2]

В последний момент Шубин вспомнил о документах. Еще немного и отправил бы летчика со всеми его документами к морскому царю. А это нельзя! Морскому царю нет дела до фашистских документов, зато они, конечно, заинтересуют разведотдел флота. А поскольку Шубин должен явиться сегодня в разведотдел…

Что-то перепуталось в его мозгу. Но, вспомнив о документах, он уже не забывал о них.

Видимо, сказался четко отработанный военный рефлекс. Даже в этом необычном и трудном положении, измученный, продрогший, с помраченным сознанием, Шубин поступал так, как всегда учили его поступать.

Он бережно переложил воинское удостоверение летчика в кармашек жилета и расстегнул последнюю пуговицу.

Труп камнем пошел ко дну. Шубин облегченно вздохнул. Теперь, кроме него, нет никого на Балтике.

Прошло еще несколько минут, прежде чем он вспомнил о плававшем рядом жилете. Что ж, раковина уже вскрыта, створки ее пусты. Он подплыл к жилету и напялил его на себя. Все-таки лишний шанс!

Сейчас, во всяком случае, можно не бояться судорог. Раньше он запрещал себе думать о них.

Плохо лишь, что трофейный жилет не греет. А холод уже начал пробирать до костей. Было бы теплее, если бы жилет был капковый. Желтая комковатая капка похожа на вату и греет, как вата. Правда, через два или три часа она намокает, тяжелеет и тянет на дно. Но Шубин вовсе не собирался болтаться здесь два или три часа. Об этом не могло быть и речи. Его должны найти и подобрать с минуты на минуту. Красное пятно жилета видно издалека.

Чтобы отвлечься, он стал думать о дальних тропических странах, где растет капка. Это ведь такая трава? А быть может, кустарник? То-то, наверное, тепло в тех местах!

От мыслей о теплых странах ему сделалось еще холоднее.

Холод отовсюду шел к Шубину, со всех концов Балтики, от всей выстуженной за зиму водной громады моря. Он обхватывал, сжимал, стискивал.

Желая согреться, Шубин поплыл саженками. Но странно: чем усиленнее двигался, тем холоднее становилось. Он проделал опыт: скрестил руки на груди, подобрал колени к подбородку. Как будто стало теплее. Не нагревается ли окружавший слой воды от тепла его тела? Не надо подгребать к себе новые холодные пласты.

«Катера подойдут! Катера скоро подойдут!» — повторял он про себя, будто зубрил урок.

Ни на секунду не допускал мысли о том, что его не подберут. Понимал: самое страшное — это испугаться, поддаться панике. Кто самообладание потерял — тот все потерял!

Как-то очень странно, толчками, болела голова. Временами, на короткий срок, сознание выключалось. Тогда ему виделись цветы. Конусообразные пурпурные мантии раскачивались на пологих волнах. Он старался дотянуться до них и от этого движения приходил в себя. Иногда Шубину представлялось, что он висит среди звезд в пустоте космического пространства.

Холод, холод! Лютый холод!..

Осмотревшись, Шубин удивился внезапной перемене. По морю бежали барашки, торопливые вестники шторма.

Только что волны были пологими. Сейчас на них появились белые гребешки. Беляки гуляли по морю.

— Волнение три балла, — определил он вслух. — Море дымится!

Вскоре верхушки волн начали загибаться и срываться брызгами. По шкале Бофорта это означало, что волнение доходит уже до четырех баллов.

Волна накрыла Шубина с головой. Он вынырнул, ожесточенно отплевываясь. Дышать становилось все труднее. Надвигался шторм.

«Эге! — подумал Шубин. — Шторма мне не вытянуть… — И тотчас же: — Но шторма не будет!»

Мысленно он как бы прикрикнул на себя.

Между тем море делалось все более грозным, волны все чаще накрывали Шубина с головой. Три балла, четыре балла… Он хотел бы забыть о делениях этой проклятой шкалы.

Его стало тошнить. Укачало наконец! Он не верил в то, что пловцов укачивает в море, и вот…

Шубин задыхался, отплевывался, пытался приноровиться к участившимся размахам моря.

Что-то пролетело над ним. Самолет? Пикирует самолет? Он инстинктивно втянул голову в плечи, но в этот момент был на гребне волны, и резиновый жилет помешал ему нырнуть.

О, это всего лишь чайка! Полгоризонта закрыли ее изогнутые, как сабли, крылья, нежно-розовые, но с черными концами, словно бы их обмакнули в грязь. Она взвилась и стремительно опустилась, будто хотела сесть Шубину на макушку.

Ого, да тут их много, этих чаек!

Они вились над Шубиным, задевая его крыльями, с размаху падали к самой воде, взмывали в воздух. Сквозь свист ветра он различал их скрипучие голоса. Птицы азартно перебранивались, словно бы делили его между собой.

Делили? Моряки с Ладоги как-то рассказали Шубину, что произошло с нашим летчиком, который был сбит в бою над Ладогой. Капковый жилет не дал ему утонуть, и через два—три часа его подобрали. Он был жив, но слеп. Чайки выклевали ему глаза.

Шубин высунулся до пояса из воды и заорал что было сил. Он мог только орать — руки окоченели до того, что почти не двигались.

Вдруг что-то огромное, в белых дугах пены, надвинулось на него, какая-то гора. Линкор или плавучий кран — так показалось ему…

2

Он закашлялся и очнулся. Обжигающая жидкость лилась в рот. Сводчатый потолок был над ним. Шубин полулежал на полу. Кто-то придерживал его за плечи.

Подняв глаза на стоявших вокруг людей, он удивился их виду. У всех были бороды, а лица отливали неестественной мертвенной белизной. Люди как-то странно смотрели на него, и он откинулся назад.

Тотчас движение его было прокомментировано.

— Укачался, ничего не понимает, — сказал кто-то по-немецки.

— Дай-ка ему еще глоток! Немцы? Стало быть, он в плену?

Но не спешить — оглядеться, выждать, понять!

Шубин закрыл глаза, чтобы протянуть время.

— Ослабел после морских купаний, — произнес тот же голос с уверенными отчетливыми интонациями. — Не заметил бы Венцель в перископ чаек над ним…

Перископ? Он на подводной лодке?

Шубин открыл глаза.

Над ним, широко расставив ноги, стоял человек в пилотке и пристально смотрел на него. Он держал что-то в руке. Шубин скорее угадал, чем увидел: размокшее воинское удостоверение летчика, которое находилось в кармашке жилета!

— Sie sind Pirwoleinen?[3] — спросил немец.

Пауза. Шубин лихорадочно собирается с мыслями.

— Pirwoleinen Axel?[4] — Немец заглянул в удостоверение и нетерпеливо пригнулся, уперев руки в колени. — Nun, antwortet sie doch endlich! — поторопил он. — Sie sind leitenant Pirwoleinen?[5]

Пирволяйнен? Мертвый летчик был финном?

Шубин перевел дух, словно перед прыжком в воду. Потом, решившись, очень тихо сказал:

— Jawohl… Es ist meine Nahme…[6]

3

Его подняли, усадили на табуретку. Рядом очутился пучеглазый человечек, который отрекомендовался врачом. Шубин пожаловался на головную боль и тошноту.

— В порядке вещей. — Врач осклабился. — Не удивлюсь, если даже имеется легкое сотрясение мозга.

Мнимому Пирволяйнену дали переодеться. Комбинезон затрещал по всем швам на его плечах и груди. Пирволяйнен! Финн! Очень хорошо. Тем самым могут быть объяснены погрешности в произношении. Лишь бы на лодке не нашлось никого, кто знает финский язык!

Ну, а лицо? Офицер в пилотке держал удостоверение перед самым своим носом и все же спросил: «Sie sind Pirwoleinen?» Ослеп он, что ли? В воинском удостоверении есть фотография. А сходства между летчиком и Шубиным никакого. Уж он-то на всю жизнь запомнил это мертвое лицо, скалившее зубы над своим пышным гофрированным воротником.

— Который час? — слабым голосом спросил Шубин.

Кто-то услужливо ответил.

Шубин попытался сделать подсчет. Получалось, что он провел в воде немногим более двух часов.

Не может быть! Он боролся с мертвецом, с волнами и чайками наверняка не менее суток! Впрочем…

— Командир приглашает вас к себе, — сказал врач и пропустил Шубина вперед.

Палуба мерно подрагивала под ногами. Значит, лодка была на ходу.

Из-за двери раздалось короткое:

— Bitte![7]

Врач остался за дверью, а Шубин, собрав все свое мужество, шагнул через порог.

Каюта была очень маленькая, как все помещения на подводной лодке, где дорог каждый метр пространства. На переборке висели мерно тикавшие часы, портрет Гитлера, еще что-то — Шубин не успел разглядеть.

— Лейтенант Пирволяйнен? — раздалось навстречу.

Спину обдало холодом. Тот же голос, который он слышал в шхерах!

На вращающемся кресле к нему повернулся узкоплечий, головастый, очень бледный человек. Лицо его выглядело еще бледнее от иссиня-черной бороды.

Шубин заставил себя щелкнуть каблуками. Немец молчал, не отрывая от него взгляд.

Странный это был взгляд — изучающий, взвешивающий и в то же время рассеянный. Глаза были очень близко посажены к переносице. Казалось, вдобавок, что один располагается несколько выше другого. Это происходило, вероятно, оттого, что вследствие увечья или привычки командир держал голову набок-с какой-то лукавой, недоверчивой ужимкой.

Кивком головы он пригласил садиться, потом, проверяя себя, заглянул в удостоверение, лежавшее на столе:

— Да, Пирволяйнен!.. Говорите по-немецки?

Сомнений нет. Голос тот самый: скрипучий, брюзгливый! Значит, он, Шубин, на борту «Летучего голландца»?

С трудом Шубин выдавил из себя:

— Jawohl!

Смысл последующих слов был непонятен.

— Делать нечего, — сказал подводник. — Если подобрали, то не выбрасывать же снова за борт… Я высажу вас в двух милях от Хамины. Там будет ожидать машина авиационной части. Ваш командир извещен по радио.

Но внимание Шубина было сосредоточено лишь на полуразмокшем воинском удостоверении. Подводник рассеянно вертел его длинными, гибкими пальцами, потом поставил ребром на стол.

— В район Хамины придем через шесть часов. Этим я вынужден ограничить свою помощь…

Шубин пробормотал, что ему неловко затруднять господина командира. Конечно, у того есть свои задачи, которые…

Немец предостерегающе поднял руку:

— Не ломайте над моими задачами голову! Иначе, предупреждаю вас, рискуете сломать ее! — Он улыбнулся Шубину, вернее, сделал вид, что улыбнулся. Просто выставил наружу свои бледные десны и тотчас же спрятал их, не считая нужным слишком притворяться. — По возвращении в часть, — резко сказал он, — ваш долг забыть обо всем, что вы видели здесь! Забыть даже, что были на борту моей субмарины!

Он встал из-за стола. Торопливо поднялся и Шубин.

Подводник шагнул к нему вплотную, и только теперь Шубин по-настоящему рассмотрел его глаза. Они были очень светлые, почти белые, с маленькими зрачками, что придавало им выражение постоянной, с трудом сдерживаемой ярости.

— Забыть, забыть! — с нажимом повторил немец. — И вы забудете, едва лишь покинете нас. Забудете все, словно бы ничего и не было никогда!

Шубин молчал. Подводник отошел к столу. Опять со странной ужимкой склонил голову набок, будто присматриваясь к своему собеседнику. Вспышка непонятного, почти истерического гнева прошла так же внезапно, как и возникла.

После паузы он сказал спокойно:

— Доложите своему командиру, что были подобраны немецким тральщиком.

Подводник небрежно перебросил Шубину раскрытое воинское удостоверение финского летчика.

Шубин стиснул зубы, чтобы не крикнуть.

Фамилия, имя и звание были вписаны в удостоверение очень прочной тушью. Они уцелели. Но на месте фотографии осталось серое пятно. Удостоверение слишком долго пробыло в соленой морской воде, которая размыла, разъела фотоснимок. Виден был только контур головы и плеча.

Откуда-то издалека донесся до Шубина скрипучий голос.

— Впрочем, документ получите позже. Вахтенный командир внесет вас в журнал. Всё! Можете идти.

Шубин выпрямился. Ощущение было такое, будто волна накрыла его с головой, проволокла по дну и неожиданно опять выбросила на поверхность.

Но он позволил себе облегченно перевести дух лишь за порогом командирской каюты.

4

Его поджидал пучеглазый доктор.

— Ну, как самочувствие? — Он пытливо заглянул Шубину в лицо. — Бледны как мел. Одышка. Пульс?.. О да, частит! Надо подкрепиться, затем лечь спать. До вашей высадки еще целых шесть часов…

Они прошли по отсекам, сопровождаемые угрюмыми взглядами матросов. Какая, однако, сумрачная, словно бы чем-то угнетенная команда на этой подводной лодке!

Пока Шубин, обжигаясь, пил горячий кофе в кают-компании, доктор сидел рядом и развлекал его разговором о возможностях заболеть плевритом или пневмонией. Не исключено, впрочем, что тем и другим вместе.

Доктор был совершенно лыс, хотя сравнительно молод. На полном лице его лихорадочно поблескивали выпуклые темные глаза. Товарищи запросто называли его Гейнц.

Кают-компания была тесной. На переборке висела картина, изображавшая корабль в море. Время от времени Шубин недоверчиво поглядывал на нее. Она была странная, как и все на этой лодке.

Корабль с парусами, полными ветром, наискось надвигался на Шубина — из левого угла картины в правый. В кильватер ему, примерно на расстоянии шести-семи кабельтовых, шел второй корабль. Он шел, сильно кренясь, задевая за воду ноками[8] рей. Заходящее солнце было на заднем плане. Лучи его, как длинные пальцы, высовывались из-за туч и беспокойно шарили по волнам, оставляя на них багровые следы.

Конечно, Шубин не мог считать себя знатоком в живописи. И все же ясно было, что художник в чем-то поднапутал.

Он хотел спросить об этом доктора, но раздумал. Слишком болела голова, чтобы толковать о картинах.

— Где бы мне положить вас? — в раздумье сказал врач. Он остановил проходившего через кают-компанию молодого человека. — Где нам положить нашего пассажира? В кормовой каюте? Ключ у тебя?

— Ты в уме, Гейнц? Как у тебя язык повернулся? Уложи лейтенанта на койке штурмана. Сейчас его вахта.

— Да, правильно. Я забыл.

Только вытянувшись во весь рост на верхней койке, Шубин почувствовал, как он устал.

Через шесть часов мнимого Пирволяйнена встретят на берегу, обман будет раскрыт. Неважно. Расстреляют ли сразу, начнут ли гноить в застенке для военнопленных — Шубин не хочет сейчас думать об этом. Выяснится еще бог знает когда — через шесть часов. А пока — спать, спать!

— Завидую вам, — сказал доктор, стоя в дверях. — Третий год сплю только со снотворными.

Завидует? Знал бы он, кому завидует!

Уже погружаясь в сон, Шубин неожиданно дернулся, будто от толчка. Не разговаривает ли он во сне? Стоит пробормотать несколько слов по-русски…

Нет, кажется, он только храпит. А храп — это не страшно. Храп — вне национальной принадлежности.

Койка чуть подрагивала от работы моторов. Вероятно подводная лодка двигалась уменьшенными ходами. Это убаюкивало.

Шубин вспомнил Шурку Ластикова, его круглое наивное лицо и удивленный вопрос: «Откуда вы-то знаете про страх?»

Он так и заснул, улыбаясь этому уютному, бесконечно далекому воспоминанию.

Через полчаса доктор зашел проведать пациента и, стоя у койки, подивился крепости его нервов. Каков, однако, этот Пирволяйнен! Сбит в бою, тонул, чудом спасся, и вот лежит, закинув за голову мускулистые руки, ровно дышит, да еще и улыбается во сне…

НА БОРТУ «ЛЕТУЧЕГО ГОЛЛАНДЦА»

1

Шубин улыбался во сне.

Он спал так безмятежно, будто находился не среди врагов, не на немецкой подводной лодке, а в своем общежитии на Лавенсари. Словно бы вернулся из очередной вылазки в шхеры, сказал несколько слов Князеву, зевнул и… такой богатырский сон сковал его, что он и не слышит, как бегают, суетятся, стучат когтями крысы за стеной.

Не спи, проснись, гвардии старший лейтенант! Тварь опаснее крысы возится сейчас подле твоей койки.

Все же, видно, что-то бодрствовало в нем, как бы стояло на страже. Он вскинулся от ощущения опасности — привычка военного человека.

Нет, крысы на его груди не было. И он проснулся не дома, а в чужой каюте. Враг был рядом. Снизу доносились его прерывистое, со свистом, дыхание, озабоченная воркотня, шорох бумаги.

Шубин сразу овладел собой. У таких людей не бывает вяло-дремотного перехода от сна к бодрствованию. Сознание с места берет предельную скорость.

Минуту или две он лежал с закрытыми глазами, не шевелясь, припоминая: «Я финн, летчик. Сбит в воздушном бою, — мысленно повторял он, как урок. — Подобран немецкой подводной лодкой. Я лейтенант. Меня зовут… Но как же меня зовут?..»

Ему стало жарко, словно он лежал в бане, на верхней полке. Он забыл свою финскую фамилию.

Имя, кажется, Аксель. Да, Аксель. А фамилия? Ринен?.. Мякинен?..

Нет, ни к чему напрягать память. Будь что будет! Надо, как всегда, идти навстречу опасности, ни на секунду не позволяя себе поддаваться панике.

Переборки и подволок чуть заметно подрагивали. Значит, подводная лодка двигалась, хоть и не очень быстро.

Шубин свесил голову с верхней койки. Он увидел спину и затылок человека, который сидел на корточках у раскрытого парусинового чемодана и копался в нем.

— Все потонут, все, — явственно произнес человек. — Он разговаривал сам с собой. — И командир потонет, и Руди, и Гейнц. А я — нет!.. — Он негромко хихикнул, потом вытащил из-под белья пачку каких-то разноцветных бумажек и, шелестя ими, принялся перелистывать. — Но где же мой Пиллау? — сердито спросил он.

Шубин кашлянул, чтобы обратить на себя его внимание.

Человек поднял голову. У него было одутловатое, невыразительное, словно бы сонное лицо. Под глазами висели мешки, щеки тряслись, как студень. Шею обматывал пестрый шарф.

— Вы, наверное, здешний штурман? — спросил Шубин. — Извините, я занял вашу койку.

Человек в пестром шарфе, не вставая с корточек, продолжал разглядывать Шубина.

— Нет, я не штурман, — сказал он наконец. — Я механик.

— А сколько времени сейчас, не можете сказать?

— Могу. Семнадцать сорок пять. Вы проспали почти восемь часов.

Восемь? Но ведь через шесть часов подводная лодка должна была подойти к берегу?

Шубин поспешно соскочил с койки.

— Я вижу, вам не терпится обняться с друзьями, — так же вяло заметил механик. — Не торопитесь. У вас еще есть время. Мы даже не подошли к опушке шхер.

Вот как! Стараясь не выдать своего волнения, Шубин отвернулся к маленькому зеркалу, вделанному в переборку, и, сняв с полочки гребешок, начал неторопливо причесываться. При этом он даже пытался насвистывать. Почему-то вспомнился тот однообразный мотив, который исполнял на губной гармошке меланхолик в шхерах.

Механик оживился.

— О, «Ауфвидерзеен»! Песенка гамбургских моряков. Вы бывали в Гамбурге?

— Только один раз, — осторожно сказал Шубин.

— «Ауфвидерзеен, майне кляйне, ауфвидерзеен»,[9] — покачивая головой, негромко пропел механик. Потом сказал: — Хороший город Гамбург! Давно были там?

— До войны.

— Мой родной город. Я жил недалеко от Аймсбюттеля.

Шубин поежился. Это было некстати. Он никогда не бывал в Гамбурге.

Механик неожиданно подмигнул:

— Натерпелись страху, а? Я так и думал. Вам бы не выдержать шторма, если бы не мы…

Шубин с опаской присел на нижнюю койку. Только бы немец не стал расспрашивать его о Гамбурге, о котором он имел самое туманное представление. Но механик отвернулся и снова принялся рыться в чемодане, бормоча себе под нос:

— Пиллау, Пиллау, где же этот Пиллау?

Но вот «Пиллау» нашелся. Механик разогнул спину. Нелепая гримаса поползла по отдутловатому, бледному лицу, безобразно искажая его. Это была улыбка.

— Случись такое со мной, как с вами, — объявил он, — я бы нипочем не боялся!

— Да что вы?

— Уж будьте уверены. Что мне море, волны, шторм! Чувствовал бы себя, как дома в ванне.

— Но почему?

Собеседник Шубина ответил не сразу. Он смотрел на него, прищурясь, полуоткрыв рот, будто прикидывал, стоит ли продолжать. Потом пробормотал задумчиво:

— Так, значит, вы бывали в Гамбурге? Да, хороший город, на редкость хороший…

Очевидно, то пустячное обстоятельство, что финский летчик бывал в Гамбурге и даже помнил песенку гамбургских моряков «Ауфвидерзеен». неожиданно расположило к нему механика.

Он сел на койку рядом с Шубиным.

— Видите ли, в этом, собственно, нет секрета, — начал он нерешительно. — И это касается только меня, одного меня. А история поучительная. Вы еще молоды. Она может вам пригодиться…

Шубин не торопил рассказчика.

Опасность обострила его проницательность. Внезапно он понял, в чем дело! Механик томится по слушателю!

И это было естественно. Мирок подводной лодки тесен. Механик, вероятно, давно уже успел надоесть всем своей «поучительной» историей. Но она не давала ему покоя. Она распирала его. И вот появился новый внимательный слушатель…

— Ну так и быть, расскажу. Вы только что спросили меня: почему я не боюсь утонуть? А вот почему!

Он помахал пачкой разноцветных бумажек, которые извлек из своего чемодана.

— С этим не могу утонуть, даже если бы хотел. Держит на поверхности лучше, чем резиновый или капковый жилет!.. Вы удивлены? Многие моряки, конечно, умирают на море. Это в порядке вещей. Я тоже моряк. Но я умру не на море, а на земле — и это так же верно, как то, что вас сегодня выловили багром из моря.

— Умрете на земле? Нагадали вам так?

— Никто не гадал. Я сам устроил себе это. Недаром в пословице говорится: каждый сам кузнец своего счастья. — Он глубокомысленно поднял указательный палец. — Да, счастья! Много лет подряд, терпеливо и методично, как умеем только мы, немцы, собирал я эти квитанции.

— Зачем?

— Но это же кладбищенские квитанции! И все, учтите, на мое имя.

Лицо Шубина, вероятно, выразило удивление, потому что механик снисходительно похлопал его по плечу:

— Сейчас поймете. Вы неплохой малый, хотя как будто недалекий, извините меня. Впрочем, не всякий додумался бы до этого, — продолжал он с самодовольным смешком, — но я додумался!

2

Он, по его словам, плавал после первой мировой войны на торговых кораблях. («Пришлось, понимаете ли, унизиться. Военный моряк — и вдруг какие-то торгаши!»)

Ему довелось побывать во многих портовых городах Европы, Америки и Африки. И всюду — в Ливерпуле, в Буэнос-Айресе, в Генуе и в Кейптауне — механик, сойдя с корабля, отправлялся прогуляться на местное кладбище. Это был его излюбленный отдых. («Сначала, конечно, выпивка и девушки, потом кладбище. Так сказать, полный кругооборот. Вся человеческая жизнь вкратце за несколько часов пребывания на берегу!»)

Неторопливо прохаживался он — сытый, умиротворенный, чуть навеселе — по тихим, тенистым аллеям: нумерованным улицам и кварталам города мертвых. Засунув руки в карманы и попыхивая трубочкой, останавливался у красивых памятников, изучал надписи на них, а некоторые, особенно чувствительные, списывал, чтобы перечитать как-нибудь на досуге, отстояв вахту.

В большинстве портовых городов кладбища очень красивы.

Все радовало здесь его сентиментальную душу: планировка, эпитафии, тишина. Даже птицы в ветвях, казалось ему, сдерживают свои голоса, щебечут приглушенно-почтительно, чтобы не потревожить безмолвных обитателей могил.

Он принимался — просто так, от нечего делать — как бы «примеривать» на себя то или другое пышное надгробие. Подойдет ему или не подойдет?

Это выглядело вначале, как игра, одинокие забавы. Но и тогда уже копошились внутри какие-то утилитарные расчеты, пока не оформившиеся еще, не совсем ясные ему самому.

Его озарило осенью 1929 года на кладбище в Пиллау. Да, именно в Пиллау! Он стоял перед величественным памятником из черного мрамора и вчитывался в полустершуюся надпись. На постаменте был выбит золотой якорь в знак того, что здесь похоронен моряк. Надпись под якорем извещала о звании и фамилии умершего. То был вице-адмирал в отставке, один из восточнопрусских помещиков. Родился он в 1815 году, скончался в 1902-м.

Механику понравилось это. Восемьдесят семь лет! Неплохой возраст.

И памятник был под стать своему владельцу: респектабельный и очень прочный. Он высился над зарослями папоротника, как утес среди волн, непоколебимый, бесстрастный, готовый противостоять любому яростному шторму.

Штормы! Штормы! Долго, в раздумье, стоял механик у могилы восьмидесятисемилетнего адмирала, потом хлопнул себя по лбу, круто повернулся и поспешил в контору. Он едва сдерживался, чтобы не перейти с шага на неприличный его званию нетерпеливый бег.

Именно там, в Пиллау, пятнадцать лет назад, он приобрел свой первый кладбищенский участок…

Механик полез, сопя, в чемодан и вытащил оттуда несколько фотографий.

— Этот! — сказал он, бросая на колени Шубину одну из фотографий. — Я купил сразу, не торгуясь. Взял то, что было под рукой. Вечером мы уходили в дальний рейс. Вдобавок, дело было в сентябре, а с равноденственными штормами, сами знаете, ухо надо держать востро. Приходилось спешить. Но потом я стал разборчивее. — Он показал другую фотографию. — Каковы цветы и кипарисы?.. Генуя, приятель, Генуя! Уютное местечко. Правда, далековато от центра. Я имею в виду центр кладбища. Но, если разобраться, оно и лучше. Больше деревьев и тише. Вроде Дёббельна, района вилл в Вене. И не так тесно. Тут вы не найдете этих новомодных двухэтажных могил. Не выношу двухэтажных могил.

— Еще бы, — сказал Шубин, лишь бы что-нибудь сказать.

— Да. Я знаю, что это за удовольствие — двухэтажная могила. Всю жизнь ючусь в таких вот каютках, валяюсь на койках в два этажа. Поднял руку — подволок! Опустил — сосед! Надоело. Хочется чувствовать себя просторно хотя бы после смерти. Вы согласны со мной?

Шубин машинально кивнул.

— Вот видите! Начинаете понимать.

Но Шубин по-прежнему ничего не понимал. Он знал лишь, что от движения лодки переборки продолжают ритмично сотрясаться, драгоценное время уходит, а он так и не узнал ничего, что могло бы пригодиться. Этот коллекционер кладбищенских участков не дает задать ни одного вопроса, словно бы подрядился отвлекать и задерживать.

Теперь механик, по его словам, посещал кладбища не как праздный гуляка. Он приходил, торопливо шагая и хмурясь, как будущий наниматель, квартиросъемщик. Озабоченно сверялся с планом. Придирчиво изучал пейзаж. Подолгу обсуждал детали своего предстоящего захоронения, всячески придираясь к представителям кладбищенской администрации.

Это место не устраивало его, потому что почва была сырая, глинистая. («Красиво, однако, буду выглядеть осенью, в сезон дождей!» — брюзжал он, тыча тростью в землю.) В другом месте сомнительным представлялось соседство. («Прошу заметить, я офицер флота в отставке, а у вас тут какие-то лавочники, чуть ли не выкресты! Да, да, да! — кричал он кладбищенским деятелям, замученным его придирками. — Желаю предусмотреть все! Это не квартира, не так ли? Ту нанимаешь на год, на два, в лучшем случае на несколько лет. А здесь как-никак речь идет о вечности»).

Но он хитрил. Ему не было никакого дела до вечности. Он лишь демонстрировал свою придирчивость и обстоятельность, как бы выставляя их напоказ перед кем-то, вернее, чем-то, что стояло в тени деревьев, среди могил, и пристально наблюдало за ним.

Шубин с силой потер себе лоб. Что это должно означать? Ему показалось, что его снова укачивает на пологих серых волнах. Но он сделал усилие и справился с собой.

— Извините, я прерву вас, — сказал он. — К чему все-таки столько квитанций? Их у вас десять, двенадцать, да, четырнадцать. Четырнадцать могил! Человеку достаточно одной могилы.

— Мертвому, — снисходительно поправил механик. — Живому, тем более моряку, как я, нужно несколько. Чем больше, тем лучше. В этом гарантия. Тогда моряк крепче держится на земле. Ну, сами посудите, как я могу утонуть, если закрепил за собой места на четырнадцати кладбищах мира?

Шубину показалось, что размах пологих волн уменьшается.

— А, я как будто понял! Квитанция вроде якоря? Вы стали, так сказать, на четырнадцать якорей?

— Таков в общих чертах мой план, — скромно согласился человек в пестром шарфе.

Чтобы не видеть его мутных, странно настороженных глаз и трясущихся щек, Шубин склонился над снимками.

На них на всех просвечивала между кустами и деревьями полоска водной глади. Участки были с видом на море. В этом, вероятно, заключался особый загробный «комфорт», как понимал его механик. Устроившись наконец в одной из могил, он мог иногда позволить себе развлечение: высовывался бы из-под плиты и показывал морю язык: «Ну что? Ушел от тебя? Перехитрил?»

Сумасшествие, мания? Или просто удивительное суеверие?

Во всяком случае, оно было вполне современным, характерным для человека капиталистического общества. Деньги, деньги, всюду деньги! Тонкий коммерческий расчет даже в сношениях с потусторонним миром!

Отвалив такую уйму денег за кладбищенские участки, механик, по его мнению, уже мог не бояться ни штормов, ни мин, ни мелей.

Эти разноцветные квитанции, которые он бережно хранил в своем чемодане, должны были страховать его от смерти на море!

— Теперь мне ясно, — сказал Шубин. — Вы как бы хотите обмануть судьбу.

— Но мы все хотим обмануть ее, — спокойно ответил механик. — А вы разве нет?

Он оглянулся. На пороге стоял бородатый рассыльный.

— Командир просит господина летчика в центральный пост, — доложил матрос, угрюмо глядя на Шубина.

3

Сопровождаемый молчаливым рассыльным, Шубин миновал несколько отсеков.

В узких, плохо проветриваемых помещениях было душно, влажно. Пахло машинным маслом и сырой одеждой.

Внешне сохраняя спокойствие, Шубин волновался все сильнее.

«Подходим к шхерам, — думал он. — Сейчас меня будут сдавать с рук на руки…»

Да, на берегу ему несдобровать. И все же с профессиональным интересом он продолжал приглядываться к окружающему. На подводной лодке был впервые — раньше как-то не довелось.

— Не ударьтесь головой, — предупредил рассыльный.

Пригнувшись, Шубин шагнул в круглое отверстие входа и очутился на центральном посту.

После бредового бормотания о могилах и квитанциях приятно было очутиться в привычной трезвой обстановке, среди спокойных и рассудительных механизмов.

Конечно, управление было здесь в десятки раз более сложным, чем на торпедном катере, но моряку положено быстро ориентироваться на любом корабле.

Вот гирокомпас, отличной конструкции! Вот кнопки стреляющего приспособления! А это, наверное, прибор для измерения дифферента.[10] В стеклянной трубочке видна чуть покачивающаяся тень, силуэт подводной лодки. У нас, кажется, этого еще нет. Штука занятная! Жаль, недосуг рассмотреть подробнее.

Вертикальная труба перископа поднималась на несколько секунд, опускалась, через некоторое время опять поднималась.

Шубин лихорадочно вспоминал: «Перископная глубина восемь метров… Да, как будто восемь метров. Подводная лодка крадется на перископной глубине».

Только окинув приборы пытливым взглядом, он обратил внимание на людей, находившихся в отсеке. Их было много здесь, и каждый был поглощен своим делом.

Командир сидел на маленьком табурете, похожем на велосипедное седло, и, согнувшись, смотрел в окуляры перископа.

Справа от него стояли двое рулевых: один управлял вертикальным рулем, второй — горизонтальными. Поодаль располагались еще три матроса.

Рядом с командиром стояли два офицера, один из которых торопливо записывал что-то в вахтенный журнал, держа его на весу.

Услышав шаги, командир быстро повернулся на своем вращающемся сиденье.

— А, наш гость, наш верный союзник! — сказал он с преувеличенной любезностью, которая показалась Шубину иронической. — Пригласил вас в качестве консультанта. Вы летали над этим районом?

— Конечно, господин командир.

— Прошу взглянуть в перископ! — Он встал, уступая Шубину место. — Рудольф, помогите нашему гостю сесть… Курсом вест следует русский конвой… Нет, чуть отвернуть от себя.

— Вижу конвой.

— Транспорт примерно в четыре—пять тысяч тонн, тральщик и два сторожевых катера. Идут противолодочным зигзагом. Так?

Шубин молчал. Медленно вращая верньер, он не выпускал советские корабли из поля зрения. Что отвечать фашисту? Точнее, чего не надо отвечать, чтобы не повредить своим?

Подводник ласково сказал за его спиной:

— Понимаю вас. Вы не видели корабли в таком ракурсе. Привыкли видеть их не снизу, из воды, а сверху, с воздуха. Часто ли попадались вам русские в этом районе?

— Не часто, — сказал Шубин, наугад.

— Благодарю вас. Это-то я и хотел знать!

— Третий конвой за вахту, — вставил офицер, державший журнал.

— Русские готовятся к наступлению, — подтвердил второй офицер.

— Как всегда, повторяетесь, Франц, — резко сказал командир и, отстранив Шубина, сам сел у перископа. Длинные нервные пальцы его завертели верньер. Голова совсем ушла в плечи, спина сгорбилась, словно бы он изготовился к прыжку.

В центральном посту стало тихо. Слышно было лишь дыхание людей да успокоительно мерное тиканье приборов.

Шубин стиснул кулаки в карманах комбинезона.

Сейчас командир будет ложиться на боевой курс. Торпедисты, конечно, уже стоят наготове у своих аппаратов. Мановение руки, отчетливая команда: «Товсь!», потом: «Залп!» — и торпеда, сверля воду, помчится наперехват советскому конвою.

Шубин с ненавистью, почти не скрываясь, взглянул на офицеров.

Его поразило выражение их лиц: напряженное, мучительно-голодное. Скулы были обтянуты, шеи вытянуты. Даже в глазах, показалось Шубину, загорелись красные, волчьи огоньки.

Что делать? Не может же он стоять за спиной фашиста и спокойно наблюдать, как тот будет топить наши корабли! Он, Шубин, останется в стороне во время боя?

Он украдкой огляделся.

Нет, вмешается в этот бой и отведет удар на себя!

В комплекте аварийных инструментов большой гаечный ключ. Сгодится! Шубин найдет ему новое, неожиданное применение.

Сдернет с подставки и командира лодки — по затылку! Так начать! Дальше будет видно.

Главное — внезапность нападения! В отсеке тесно, все стоят впритык. Рулевым не бросить рулей. А пока прибегут из других отсеков, конвой успеет уйти. Ценой своей жизни Шубин сорвет атаку.

Он понял это сразу, едва лишь командир оттолкнул его от перископа. А для Шубина понять означало решить. Он никогда не колебался в своих решениях.

Никто не смотрел на него. О финском летчике — «консультанте» забыли.

Потихоньку разминая пальцы опущенных рук, он отступил на шаг от командира подводной лодки. «Надо размахнуться, — прикидывал он. — Удар будет сильнее».

Не видел уже ни людей, ни приборов. Ничего не видел вокруг, кроме этого неподвижного, заросшего волосами затылка. Крахмальный воротничок подчеркивал его багровый цвет, резкие морщины пересекали во всех направлениях.

Шубин будто оглох. Ничего не слышал: ни приглушенных голосов, ни тиканья приборов. Слух был настроен на одно слово: «Товсь!» Следующей команды: «Залп!» — подводник бы не успел произнести.

Но подводник не сказал «товсь!»

Он стремительно поднялся. Нижняя губа его тряслась, глаза были совсем белыми от ярости.

— Рудольф, координаты встречи в журнал! Франц, продолжать наблюдение! — Дергая головой, он выскочил из отсека.

Офицеры понимающе переглянулись.

— Третий год не может привыкнуть! — сочувственно сказал Рудольф.

— Я тоже не могу. Такой куш! Только поманил, раздразнил и…

Франц сел к перископу, поерзал, устраиваясь поудобнее, бросил через плечо:

— Рассыльный, проводить пассажира в кают-компанию!

— Через двадцать минут будет ужин, — учтиво пояснил Рудольф.

Он с удивлением смотрел на Шубина:

— Но что с вами? Вам плохо?.. Рассыльный, поддержи его под руку!

— Не надо.

— Как хотите. Ужин, несомненно, пойдет вам на пользу.

Шубин не был уверен в этом. Ноги его не шли. Наступила реакция после нервного подъема.

Ну что ж! Не таким, стало быть, будет его последний бой! Не в тесноте вражеской подводной лодки. Не в дикой свалке на железном полу.

С помощью матроса он с трудом вышел из отсека, тяжело, прерывисто дыша. Комбинезон противно прилипал к спине, мокрой от пота.

4

На полпути к кают-компании послышались ему звуки музыки. Он удивился и замедлил шаги. Дверь в одну из кают была приоткрыта. Шубин увидел командира, который полулежал в кресле, откинув голову.

— Наш гость? — окликнул он, не меняя положения. — Войдите!

Второй раз за этот день переступил Шубин комингс командирской каюты. Сейчас мог получше рассмотреть ее.

Знакомые подводники, рассказывая ему о тесноте своих помещений, не очень, впрочем, жаловались на это. «А зачем нам хоромы? — говорили они. — Было бы где голову приклонить. Сменился с вахты, пришел в свою выгородку, упал плашмя на койку, и квит! Спи себе, прорабатывай задание командования за номером 6НС — непробудный сон шесть часов!»

Но эта каюта выглядела гораздо более обжитой. Заметно было желание создать какой-то уют. На подрагивающей переборке висели акварели, в углу громоздились книги.

Приглядевшись к портрету Гитлера, Шубин обнаружил, что его пересекала размашистая надпись — вероятно, дарственная.

На койке стоял маленький портативный патефон. Регулятор громкости был повернут почти до отказа — музыка была едва слышна.

— Перебираю пластинки, — сказал немец. — Мой лучший отдых. Садитесь, прошу вас!

Жестом он отпустил рассыльного.

— Пластинок у меня немного, — продолжал подводник, освобождая табуретку для Шубина. — Зато, смею думать, отборные. Есть Вагнер, Бах, Гендель. Из иностранцев — Сибелиус. Кстати, я всегда удивлялся, — прибавил он с оттенком презрения, — как это вы, финны, народ дровосеков, дали миру такого изысканного композитора.

Он бережно переменил иголку и повернулся к Шубину. Сейчас он был совсем другим, чем на центральном посту, — каким-то очень тихим, умиротворенным.

— Для Баха всегда меняю иголки, — пояснил он. — О! Эти протяжные, могучие аккорды! Они разглаживают морщины не только на лице — на душе! Вслушайтесь. Как хорошо, не правда ли?

Он говорил о том, что музыка — это успокоительная ванна для его нервов, что в Баха он погружается, как в очищающий и освежающий ручей.[11] Но Шубин слушал вполуха — был еще весь во власти пережитого.

Потом им овладела ужасающая усталость — захотелось вытянуть ноги, расслабить мускулы, закрыть глаза.

Этого нельзя было делать! Он находился в каюте своего врага, вероломного, опасного. Надо рассчитывать каждое свое слово, каждый жест.

Исподлобья Шубин взглянул на подводника. Тот полулежал в каком-то забытьи, в блаженном, почти чувственном изнеможении. Тяжелые, складчатые веки его прикрывали глаза, зубы были оскалены, пальцы отбивали такт на подлокотнике кресла.

Говорят, в музыке, как в любви, раскрывается подлинная сущность человека. Но в чем сущность этого человека?

Шубину представилось, что, вероятно, подводник делал так и раньше. Скомандовав: «Залп!», отправив на дно очередной транспорт или пассажирский корабль, любитель Вагнера возвращался с центрального поста к себе «домой», в каюту. Не торопясь мыл руки, потом, заботливо сменив иглу, с головой погружался в «очищающий» ручей звуков.

Но почему был нарушен порядок сегодня? Почему не торпедирован советский транспорт, хотя фашист мог и должен был это сделать? Что помешало ему скомандовать: «Залп!»?

— По-моему, Бах богаче Вагнера нюансами, — неторопливо произнес немец. — Вы не находите? Конечно, Бах несколько старомоден. Но, думается мне, в нюансировке…

Он качнулся вперед, едва успев подхватить патефон. Слова его заглушил гулкий, разрывающий голову удар.

Пол каюты перекосился, пополз куда-то в сторону, снова выпрямился. Портрет Гитлера упал со стола. Шубина зажало между койкой и шкафчиком, потом отпустило.

Задребезжали пластинки. Свет в плафонах судорожно мигал, напряжение упало.

Второй удар! Третий! Шубин невольно пригнулся. Казалось, снаружи в несколько кувалд молотят по металлической обшивке и корпусу. Каждый удар отдавался во всем теле, пронизывал болью от макушки до пят.

Глубинные бомбы!

5

Немец, забыв о своих нюансах, выскочил с Шубиным в коридор.

Подводная лодка двигалась рывками, меняя глубины, делая крутые повороты, чтобы уйти от бомб.

Гидравлический удар ощущается еще тяжелее, чем воздушная взрывная волна. Он идет со всех сторон, от всей окружающей массы растревоженной, взбаламученной воды. Он потрясает всю нервную систему человека. Это — пытка грохотом и беспрестанной вибрацией.

Согнувшись, командир скользнул в узкое отверстие. Рассыльный тщательно задраил за ним люк. Шубин остался один.

«Конвой обнаружил перископ, — подумал он. — Сторожевики глушат нас глубинками».

Но он ошибся. Конвой, сойдясь с подводной лодкой на встречных курсах, давно разминулся с нею и был уже на подходах к Лавенсари.

Гвардии старший лейтенант не знал, что весь сыр-бор загорелся из-за него. Командование флотом приказало во что бы то ни стало найти Шубина. Его продолжали искать. «Морские охотники», как ястребы, кружили наверху.

Утром начавшийся шторм заставил их вернуться. Через два часа они возобновили попытку, однако волнение было еще сильным.

В третий раз, уже к вечеру, они дошли почти до опушки шхер.

Положение было ужасающе ясным, надежд никаких. Но моряки не могли прекратить поиски. Ведь это был их Шубин, Везучий Шубин, любимец всего Краснознаменного Балтийского флота!

Когда «морские охотники», под прикрытием авиации, ходили взад-вперед, в волнах был замечен перископ.

Согласно оповещению штаба, в этом районе нашим подводным лодкам находиться не полагалось. Стало быть, враг?

Немедленно за борт полетели глубинные бомбы. Всех охватил азарт погони.

Никому и в голову не пришло, что Шубин может находиться в этой подводной лодке.

И он не знал о «морских охотниках». Впрочем, ничего бы не изменилось, если бы и знал. От товарищей отделяла его тридцатиметровая толща воды. Он был замурован в немецкой подводной лодке, как в свинцовом гробу.

УЖИН С ОБОРОТНЯМИ

1

Вдаль уходила перспектива слабо освещенного узкого и длинного коридора.

Но коридор, быть может, лишь казался длинным, потому что в нем делалось все темнее и темнее.

Новый ошеломляющий удар, подобный удару огромной кувалды, и плафоны, мигнув в последний раз, погасли.

Шубин двинулся в кромешной тьме, придерживаясь, как слепой, за стену. Она была влажной. Потом из-под пальцев холодными струйками потекла вода. Это означало, что бомбы рвутся очень близко. При гидравлическом ударе ослабевают сальники забортных отверстий и вода проникает внутрь лодки.

Шубин остановился. Тошнота неожиданно подкатила к горлу. Палуба уходила из-под ног. Подводная лодка стремительно теряла глубину.

И в этот момент, когда он думал, что уже тонет, свет снова замерцал в плафонах, медленно разгораясь.

За спиной сказали:

— По-моему, вам лучше посидеть в кают-компании.

Это был доктор.

По боевому расписанию медпункт на военных кораблях развертывается в кают-компании. На столе разложены были хирургические инструменты, белели бинты, вата.

Шубин присел на диван. Голова у него гудела, как барабан. Даже выругаться по-русски — отвести душу — было нельзя!

— Такие бомбежки вам в диковинку? — спросил доктор. — Вы привыкли парить, а не ползать по дну. Но не волнуйтесь — наш командир уйдет из любого капкана. О, это хитрейший из подводных асов, настоящий Рейнеке-Лис! Вильнет хвостом — и нет его.

Вскоре раздался приглушенный скрип морского гравия. Подводная лодка выключила электромоторы, проползла на киле несколько метров и легла.

— Притворился мертвым, — пробормотал доктор. — Теперь наберитесь терпения. Будем отлеживаться на грунте…

Удары кувалды становились глуше, слабее — корабли наверху удалялись.

Прошло минут пятнадцать, и в кают-компанию один за другим начали входить офицеры.

Первым явился к столу коллекционер кладбищенских квитанций. Он подмигнул Шубину и принялся разматывать свой пестрый шарф. Подбородок оказался у него тройной, отвисающий. Создавалось впечатление, что все лицо оттягивается этим подбородком книзу, оплывает, как догорающая свеча.

За механиком прибрел, волоча ноги, очень высокий, худой человек. У него был торчащий кадык и трагические черные брови.

— Наш штурман! — шепнул доктор на ухо Шубину.

У стола, с которого были убраны медикаменты, уже суетился вестовой, расставляя тарелки.

Командира не было. Вероятно, он находился в центральном посту.

Последним пришел немолодой офицер. Шубин уже видел его. Он взялся за спинку стула, нагнул голову, что повторили остальные, минуту стоял в молчании. Вероятно, это была молитва. Потом пробормотал: «Прошу к столу», и все стали рассаживаться.

По этим признакам нетрудно было догадаться, что немолодой офицер — хозяин кают-компании, старший помощник командира.

Он небрежно указал подбородком на Шубина.

— Наш новый пассажир, финский летчик! Шубин отметил про себя слово «новый» значит, на подводной лодке бывали и другие пассажиры!

Затем, привстав, старший помощник отрекомендовался:

— Франц!

Последовал столь же лаконичный, без чинов и фамилий, церемониал знакомства с другими офицерами. Каждый из сидевших за столом вставал, кланялся, не сгибая корпуса, коротко бросал: «Гейнц», «Готлиб», «Гергардт», «Венцель».

Шубин был удивлен. Подобное панибратство не принято на флоте. Однако он тоже привстал, пробормотал: «Аксель» — и сел. Франц усмехнулся.

— Э, нет! — сказал он, не скрывая презрения. — Для нас — вы Пирволяйнен, лейтенант Пирволяйнен, только Пирволяйнен.

Шубин чуть было не выронил тарелку, которую передал ему вестовой.

Значит, его фамилия Пирволяйнен! Конечно же, Пирволяйнен! Теперь-то он ни за что не забудет: Пирволяйнен, Пирволяйнен!..

— Впрочем, — продолжал Франц, — из какого вы города?

— Виипури, — наудачу сказал Шубин.

— В вахтенном журнале будете записаны без упоминания фамилии, как «пассажир из Виипури»… Не так ли, Гергардт?

Сосед Шубина справа кивнул.

— У нас очень замкнутый мирок, — любезно повернулся к Шубину доктор, сидевший слева от него. — Поэтому мы называем друг друга по именам. Что же касается вас, то, по некоторым соображениям, мы хотели бы остаться в вашей памяти лишь под нашими скромными именами.

Шубин пробормотал, что никогда не забудет господ офицеров — ведь они спасли ему жизнь, вытащили его из воды.

— Правильнее сказать: выловили, — сказал Франц, разливая по тарелкам суп.

— Вас подцепили отпорным крюком за рубашку, — пояснил Шубину Гергардт. — А потом набросили под мышки петлю. Однажды в Атлантике мы вытаскивали так акулу.

— Да, забавно выглядели вы на крюке. — Доктор скорчил гримасу. — Прибыли к нам, можно сказать, запросто, не как другие, без всякой помпы.

Франц постучал разливательной ложкой по суповой миске. Это можно было понять как предостережение доктору, но так же и как приглашение к еде. В течение нескольких минут все за столом занимались только едой.

2

Склонившись над тарелкой, Шубин приглядывался к своим сотрапезникам.

Что-то неприятное, рыбье было в их наружности. Остекленевшие ли глаза с пустыми зрачками, болезненно ли белый цвет кожи — вероятно, сказывалось длительное пребывание под водой.

Шубин покосился на руки подводников. Не хватало, чтобы из рукавов высовывались чешуйчатые плавники или ласты.

«Люди-рыбы, — с отвращением подумал он. — Оборотни проклятые!..»

Франц, несомненно, был сродни щукам. Во рту у него было слишком много зубов. Глаза были белесые, злые, неподвижные.

Сидевший рядом с ним вялый Готлиб с отвислыми щеками, чуть ли не лежащими на плечах, напоминал сома.

А пучеглазый, непоседливый, быстрый в движениях доктор смахивал на суетливого рачка.

Шубин помотал головой, прогоняя наваждение.

Рыбьи хари исчезли, но лица у подводников по-прежнему были асимметричные, словно бы отраженные в кривом зеркале. С этим, видно, уже ничего нельзя было поделать. Шубин вздохнул.

Вздох был понят неправильно.

— Да, ваше возвращение затягивается, — сказал доктор. — Я думаю, представители авиационной части уже волнуются. Понятно, вы рветесь поскорей к своим.

Знал бы он, как Шубин «рвется» на вражеский берег, к представителям авиационной части, которые разоблачат его с первого же взгляда…

— В перископ мы видели ваш воздушный бой, — обратился Гергардт к Шубину. — Но не смогли подойти ближе. Налетела русская авиация.

— О! — подхватил доктор. — Кто бы мог думать, что вы еще живы!.. И вдруг через час в том же квадрате Венцель, наш штурман, увидел стаю чаек. Они дрались над чем-то или кем-то…

— Красное пятно на воде, — кратко пояснил Венцель.

— Недаром эти резиновые жилеты красного цвета. Скорее бросаются в глаза.

— Вам повезло! — Франц выставил наружу свои щучьи зубы. — Не приди мы на помощь, вы попали бы в плен к русским.

— Уже в третий раз они приходят в этот квадрат. Ищут своего летчика, — сказал Гергардт, с хрустом перекусывая сухарь.

— Который сбит не кем иным, как вами, Пирволяйнен! — многозначительно добавил доктор. — Вам не поздоровилось бы там, наверху.

Все засмеялись, но как-то невесело.

Они вообще были невеселые, видимо очень издерганные и озлобленные и оттого, конечно, особенно опасные.

— Я думал, это тот самый конвой, — осторожно сказал Шубин.

— Нет, конвою дали уйти. Это «морские охотники».

«Морские охотники»? Вот как!

На мгновение Шубин представил себе своих товарищей — там, наверху.

Нервы акустиков, приникших к приборам, напряжены до предела. Это очень трудно — ждать вот так: как кошка, которая подстерегает мышь, вся обратившись в слух, подобравшись, изготовившись для стремительного прыжка.

Но ни одного подозрительного звука не доносится со дна.

Недра моря полны разнообразных, отчетливых или невнятных шумов. Вот быстрое жужжание, подобное тому, какое издает майский жук, — это винты соседнего корабля. Вот резкое потрескивание — это эмиссия, не в порядке усилители акустического прибора, надо менять одну из ламп.

Звуки, привычные для слуха акустика, то пропадают, то выделяются на постоянном фоне, однообразном, похожем на гудение большой тропической раковины. Но не слышно ни приглушенной речи, ни осторожных шагов, ни долгожданного характерного шороха, напоминающего змеиный свист, который сопровождает подводную лодку, когда она скользит под водой.

«Только бы нам уцепиться за звук!» — говорит капитан-лейтенант Ремез, — одним из катеров, наверное, командует Левка Ремез. Такой толстый, краснолицый, озабоченный… Они дружки-приятели с Шубиным. Он-то, очевидно, и не уводит корабля на базу, несмотря на безнадежность поисков.

Не отрывая бинокля от глаз, Ремез всматривается в даль. За спиной его негромко переговариваются сигнальщики. А в небе во все лопатки светит солнце. И по морю взад-вперед гуляет синеглазая красавица волна.

Хорошо!..

— Командир обязательно доставит вас к месту назначения, — успокоительно сказал доктор. — Он лучший подводник на свете.

— О да! — поддержал Гергардт. — Умеет появляться и исчезать, как призрак.

За столом оживились. Все принялись наперебой расхваливать своего командира.

Готлиб уставился на Шубина тяжелым, мутным взглядом:

— Он, по желанию, может обернуться надводным кораблем, скажем — транспортом, но, конечно, затонувшим, — поспешно добавил он.

Франц сердито постучал ножом по блюду, на котором лежала отварная рыба. К нему со всех сторон протянулись руки с тарелками.

Доктор полил свою рыбу соусом и торжественно оглядел присутствующих.

— В средние века, — с некоторой аффектацией сказал он, — никто не усомнился бы, что наш командир заговорен или продал душу черту.

— Я и сейчас думаю это, — пробормотал Гергардт, но так тихо, что услышал только Шубин.

Нервы его были напряжены, зрение, слух обострены как никогда. Только виски по временам стискивало клещами. Одна мысль давно мучила, искушала.

Шубина подмывало — шумнуть!

Опасность, как грозовая туча, нависла над подводной лодкой.

Здесь разговаривали вполголоса, то и дело поглядывая на подволок; вестовой ходил вокруг стола чуть не на цыпочках, балансируя тарелками, как канатоходец в цирке.

Шубин ощупал гаечный ключ, который сунул на всякий случай в карман комбинезона.

Это полезный предмет в его положении. Им можно не только убить — им можно оповестить о себе.

Но для этого нужно остаться в отсеке одному, притвориться спящим. Задраить переборку, подставить штырь, чтобы нельзя было открыть с другой стороны. А если в отсеке два входа, то задраить оба. И тогда уж исполнить свой последний, сольный номер.

Он будет колотить и колотить ключом по корпусу, оповещая советских моряков о себе!

Глубины в заливе небольшие. Отчетливый металлический гул пойдет волной наверх, к гидроакустикам, которые прослушивают море. И тотчас же сверху посыплются глубинные бомбы — одна серия бомб за другой!

Шубин вызовет огонь на себя.

Проклятый «Летучий голландец» погибнет, и он с ним, пусть так!

Но ведь с подводной лодкой погибнет и ее тайна? А тайна, быть может, важнее самой подводной лодки?..

3

Чем внимательнее он прислушивался к разговору в кают-компании, тем больше убеждался в том, что так оно и есть: тайна важнее подводной лодки!

То был очень странный, скользящий разговор. Нечто необъяснимо опасное таилось в начатых и незаконченных фразах, даже в паузах.

Недомолвки, намеки перепархивали над столом от одного человека к другому, как зловещие черные бабочки. И Шубин безуспешно пытался на лету ухватить хотя бы одну из них.

От невероятного напряжения все сильнее и сильнее разбаливалась голова.

Но распускаться было нельзя. Полагалось глядеть в оба, все примечать, запоминать. Стыдно было бы вернуться к своим с пустыми руками!

«А я обязательно вернусь к своим! — со злостью, с яростью повторял про себя Шубин. — Выживу! Выстою! Выберусь наверх!»

Но для этого надо быть начеку, все время следить за тем, чтобы настоящие мысли и чувства не прорвались наружу.

Он очень боялся также допустить промах в какой-нибудь обиходной мелочи.

Знакомый разведчик рассказывал ему, что у немцев иначе, чем у нас, ведется отсчет на пальцах. Немцы не загибают их, а, наоборот, отгибают и начинают не с мизинца, а с большого пальца. И грозят тоже не так, как мы, — покачивают пальцем не от себя, а перед собой.

Пустяк? Конечно. Но на таком пустяке как раз легко сорваться.

Потом он вспомнил, что выдает себя не за немца, а за финна. Это, конечно, облегчало его положение.

Как выяснилось, никто из подводников не знал по-фински.

— Ни разу еще не был в Финляндии. Я разумею: внутри Финляндии, — сказал Гергардт, обернувшись к Шубину. — Говорят, ваши девушки красивы. Длинноногие, белокурые?

— Напоминают норвежек, — заметил Готлиб.

— Их ты тоже не видал, хотя бывал и в Норвегии! — со злой гримасой вставил доктор.

— Вы счастливец, Пирволяйнен! — продолжал Гергардт. — После вашего возвращения вам предоставят отпуск. Если захотите, вы сможете съездить в Германию. Вы бывали в Германии?

— Он бывал в Гамбурге, — объявил Готлиб. — Он знает песенку гамбургских моряков «Ауфвидерзеен».

Шубин поежился. Разговор приобретал опасный крен.

Рыбьи хари выжидательно повернулись к нему. Гергардт поощрительно улыбался. Губы у него были очень красные, словно вымазанные кровью.

— Это приятная песенка, — подтвердил доктор. — Ее поет Марлен Дитрих в одном из своих фильмов. Вам нравится Марлен Дитрих?

Шубин не успел ответить. Его засыпали вопросами.

Какие новинки видел он в гамбургских кино? Что носят женщины в этом году: короткое или длинное? Говорят: в моде снова ажурные черные чулки? В какой гостинице он жил и пил ли черное пиво в гамбургских бир-халле?

Даже неразговорчивый Венцель спросил: не бывал ли он случайно в Кенигсберге?

Шубин хотел было дерзко ответить: «Еще не бывал. В конце войны надеюсь побывать!»

Но на помощь ему пришел Франц.

— Не надоедайте нашему гостю, — сказал он. — Пирволяйнен может подумать, что вы целую вечность не бывали в Германии.

— О, Пирволяйнен! — Гергардт капризно оттопырил губы. — Мы надеялись, что вы поделитесь с нами новостями. Но вы какой-то неразговорчивый, апатичный.

— Все финны стали почему-то апатичными, — изрек Готлиб. — Финнов надо растормошить! Не возражаете?

Он ободряюще подмигнул и захохотал, отчего щеки его отвратительно затряслись. Гергардт торопливо допил кофе и встал:

— Прошу разрешения выйти из-за стола! Командир приказал сменить Рудольфа.

Франц молча кивнул.

Убедившись, что из гостя не выжать больше ничего, его перестали втягивать в разговор.

Шубин вяло прихлебывал свой кофе. Что-то неладное творилось с его головой. Временами голоса немцев доносились как будто из другой комнаты. Он не понимал, о чем они говорят. Потом сознание снова прояснилось. Мысль работала четко, только в висках оглушительно барабанил пульс.

Он почти не заметил, как справа от него очутился новый сотрапезник. Это был, вероятно, Рудольф, сменившийся с вахты.

Но вот до сознания дошло, что за столом ссорятся. Виновником ссоры был, понятно, доктор.

Настроение за столом беспрестанно, скачками, менялось. Смех чередовался с возгласами раздражения, странная взвинченность — с сонливостью. Иногда тот или иной сотрапезник вдруг умолкал и погружался в свои мысли.

Неизменно оживленным был только доктор. Но это было неприятное оживление. Доктор разговаривал постоянно с каким-то «подковыром». Главной мишенью для своих насмешек он почему-то избрал молчаливого Венцеля.

— Я запрещаю тебе называть ее Лоттхен! — неожиданно крикнул Венцель.

— Но ведь я сказал: фрау Лоттхен! И патом я не сказал ничего обидного. Наоборот. Признал, что Лоттхен — фрау Лоттхен, извини, — очень красива, а дом на Линденаллее чудесен. Я сужу по фотографии, которая висит над твоей койкой.

— Дети, не ссорьтесь! — сказал Готлиб.

— Я просто выразил сочувствие Венцелю. Я рад, что у меня нет красивой вдовы, то бишь жены, еще раз прошу извинить. Дом с садом, заметьте, отличное приданое! Мне вдруг представилось, как Венцель после победы возвращается на Линденаллее и видит там какого-нибудь ленивца с усиками, всю войну гревшего себе зад в тылу. И этот ленивец, вообразите себе…

— Замолчи! — Венцель со стуком отодвинул от себя тарелку.

— Ну, ну! — предостерегающе сказал Франц. — Можете ссориться, господа, если это помогает вашему пищеварению, но ссорьтесь тихо. Русские еще над нами.

Гейнц замолчал, не переставая криво улыбаться.

— Таков наш Гейнц, — пояснил Шубину Рудольф. — Если не будет иронизировать за столом, желудок его перестанет выделять пепсин.

Чтобы не видеть перекошенных лиц своих сотрапезников, Шубин поднял взгляд на картину, которая так поразила его вначале.

Да, было в ней что-то фальшивое, неправдоподобное, что резало глаз моряка.

Один корабль убегал от другого, двигаясь по диагонали из левого верхнего угла картины в ее правый нижний угол. На море бушевал шторм. Тучи низко висели над горизонтом.

Написано толково, спору нет, в особенности хороши лиловые тучи, которые своими хвостами касаются гребней волн.

Что же плохо в картине? Эти пологие, грозно перекатывающиеся валы? Шубин недавно качался на таких валах, чудом избежал гибели.

Нет, дело в другом.

Камни! За пределами картины, ниже правого ее угла, торчат камни. Шубин угадал их по пенистым завихрениям и тому особому, зеленоватому цвету воды, какой бывает у берега.

Несомненно, чуть правее и ниже рамы — камни.

— Пирволяйнен!

Он огляделся. За столом все молчали и смотрели на него. Полундра!

— Хороша картина? — Франц показал свои щучьи зубы.

— В общем, как будто на месте все, — подумав, сказал Шубин. — Но есть недоработки.

— Какие?

— Корабли бы я убрал.

— Почему?

— Ну как же? С полными парусами — прямехонько на камни! Паруса скорее долой, класть право руля!

— Где же вы видите камни?

Шубин привстал и ткнул пальцем в переборку, чуть пониже рамы. Потом объяснил насчет цвета воды и пенных завихрений.

— Не имеет значения, — успокоительно сказал Гейнц. — Первый корабль — призрак. Камни не страшны ему.

— Второму надо отворачивать. Или второй корабль тоже призрак?

— Нет. Он просто скован таинственной силой и уже не может сойти с гибельного фарватера.

Шубин недоверчиво пожал плечами.

— Однако для летчика вы неплохо разбираетесь в бурунах, — прищурясь, сказал Франц.

Опять: полундра!

Шубин стиснул кулаки под столом. И к чему брякнул об этих камнях? Ну-ка, ответ, и побыстрее!

Он нашелся.

— До войны я плавал на торговых кораблях, — пояснил он, стараясь говорить возможно более спокойно. — У нас в Финляндии, знаете ли, каждый третий или четвертый — моряк.

Ложечки снова зазвенели в стаканах. Разговор за столом возобновился.

Как будто бы вывернулся, сошло!

Но он не мог дольше оставаться в кают-компании. Не в силах был притворяться, с любезной улыбкой передавать этим оборотням сахар, постоянно быть настороже, улавливать тайный смысл в намеках и паузах.

У него есть выход, и он поспешит воспользоваться им!

Шубин обернулся к Гейнцу:

— Доктор, очень болит голова! Просто разламывается на куски.

Гейнц кивнул:

— Правильно. Она и должна у вас болеть… Рудольф, будь добр, проводи лейтенанта в каюту. Вам лучше прилечь, Пирволяйнен.

— Да, с вашего разрешения я хотел бы лечь.

Где-то он слышал такое выражение: уйти в болезнь. Это, кажется, относилось к мнительным людям? Но сейчас Шубин торопился уйти в болезнь, спасая себя, спасая рассудок. Он забивался в эту болезнь, как измученный погоней раненый зверь, уползающий в свою берлогу…

ЗАУПОКОЙНАЯ МЕССА ПО ЖИВОМУ

1

С чувством невыразимого облегчения Шубин покинул кают-компанию.

Сопровождаемый длинным Рудольфом, он неуклюже выбрался из-за стола и, переступая комингс, споткнулся.

Но сделал внутреннее усилие и заставил себя не обернуться. Он как бы уносил на своей спине пригибавший его груз недобрых взглядов.

Эти взгляды чудились ему повсюду.

Минуя отсеки, где находились матросы «Летучего голландца» — они вставали при его приближении, — Шубин как бы проходил сквозь строй взглядов: подозрительных, мрачных, враждебных. И, как ни странно, словно бы боязливых.

Боязливых — почему?

В одном из отсеков с нижней койки поднялся угрюмый бородач, что-то негромко сказал Рудольфу. Тот остановился. Шубин продолжал медленно идти.

Он не вслушивался в голоса за спиной: взволнованный — матроса и успокоительный — Рудольфа, ему было не до них.

Мучительно тесно здесь! Низкие своды давят, угнетают. Душа его задыхается в этом стиснутом с боков, сверху и снизу пространстве.

Внезапно Шубина охватила острая тоска по Виктории.

Среди этих безмолвных, холодно поблескивающих механизмов, в этом скопище чужих и опасных людей вдруг так ясно представилась она: в милом домашнем платьице, сидящая на диване и смотрящая на него снизу вверх — вопросительно и чуть сердито.

В сыром воздухе склепа слабо повеяло ее духами…

Шубин, не глядя, нашарил ручку двери, нажал на нее, толкнул от себя. Дверь не открывалась.

Откуда-то сбоку выдвинулся матрос с автоматом в руках и преградил дорогу.

— Verbotten![12] — буркнул он.

— Не туда, Пирволяйнен! — с беспокойством сказал Венцель, нагоняя Шубина, и придержал его за локоть. — Там только кормовая каюта.

«Кормовая, кормовая! — машинально повторял про себя Шубин. — Но в кормовом отсеке обычно нет кают. Там находятся торпеды. И почему часовой?»

Он сделал два шага назад и в сторону и, очутившись в каюте-выгородке, ничком повалился на койку. Нужно было остаться одному, не слышать этих назойливо стучащих немецких голосов. Но долговязый Рудольф не уходил.

— Как вам понравились наши офицеры? — спросил он. — Готлиб, например? Он уже показывал свои кладбищенские квитанции? О да! — Рудольф повертел пальцем у лба. — Он у нас со странностями. И не он один. Здесь, как говорится, все немного того… Кроме меня, само собой. Представляете, каково нормальному человеку среди таких? Знаете, о чем, вернее, о ком только что говорил мой унтер-офицер? О вас.

— Неужели?

— Да. Сегодня пятница. Вас выловили в пятницу.

— Субботы я не дождался бы, — вяло пошутил Шубин.

— А Рильке просыпал за ужином соль.

Сочетание двух таких примет… Команда считает, что вы принесете нам несчастье… — Он как-то неуверенно засмеялся. — Вам, как финну, полагается разбираться в приметах. Говорят, в средние века ваши старухи умели приманивать ветер, завязывая и развязывая узелки.

Шубин перевернулся на спину, подоткнул одеяло. Рудольф не уходил. Потирая свой убегающий назад маленький подбородок, он в нерешительности топтался у порога.

— Католик ли вы? — неожиданно спросил он.

— Католик? Нет.

— Я так и думал, — разочарованно сказал Рудольф. — Конечно, финны — лютеране. И тем не менее… — Он решился наконец: — Вы производите впечатление уравновешенного и здравомыслящего человека. Я хотел бы посоветоваться с вами. Это большой грех служить заупокойную мессу по живому?

Шубин недоумевающе смотрел на него. Какая-нибудь флотская «подначка», непонятная шутка?

— Вы говорите о себе?

— Допустим.

— Ну, — сказал Шубин, все еще думая, что над ним подшучивают, — вы, по-моему, недостаточно мертвы, для того чтобы вас отпевать.

Но собеседник его не улыбнулся.

— Если, конечно, вас считают погибшим, — неуверенно предположил Шубин, — или пропавшим без вести…

— Пусть так.

— На вас, мне кажется, вины нет.

— А на моих близких? Мать очень религиозна, я ее единственный сын. И я уверен, что она заказывает мессы каждое воскресенье, не говоря уже о годовщине.

— Годовщине чего?

— Моей смерти. Понимаете ли, мучает то, что мать совершает тяжкий грех из-за меня. Но самому тоже неприятно. Было бы вам приятно, если бы вас отпевали в церкви как мертвого?

— Право, я затрудняюсь ответить, — промямлил Шубин.

— Да, да, — рассеянно сказал Рудольф. — Конечно, вы затрудняетесь ответить…

Долгая пауза. Рудольф нагнулся к уху Шубина.

— Иногда даже слышу колокольный звон, — шепотом сообщил он. — Колокола раскачиваются над самой головой, отзванивая память обо мне. У нас очень высокая колокольня, а церковь стоит над самым Дунаем. Во сне я вижу свой город и мать, в черном, которая выходит из церкви. Она прячет скомканный платок в ридикюль и идет по улицам, а знакомые снимают перед нею шляпы. «Вот прошла фрау такая-то, мать павшего героя!» — Он засмеялся сквозь зубы.

Шубин смотрел на него, не зная, что сказать. Вдруг Рудольф стал делаться все длиннее и длиннее. Он закачался у притолоки, как синеватая морская водоросль.

Издалека донеслось до Шубина:

— Но вы совсем спите. Я заговорил вас. И ведь вы ничем не можете мне помочь…

Шубин остался один.

2

Он забыл о гаечном ключе, о том, что надо «шумнуть», чтобы вызвать огонь на себя. Слишком устал, невообразимо устал!

Лежа на спине, он смотрел на рифленый подволок.

Нет, бесполезно пытаться разгадать логику этих людей.

В бою, желая понять тактику противника, он мысленно ставил себя на его место. Это был совет профессора Грибова, и, надо отдать ему должное, превосходный совет.

Как-то, еще в начале войны, Шубину случилось отбиться от «Мессершмитта».

Тот неожиданно вывалился из облаков и шел круто вниз, прямо на него. Шубин не спускал с самолета глаз, держа руки на штурвале.

«Мессершмитт» замер на мгновение. Шубин понял: летчик поймал катер в перекрестье прицела. Сейчас шарахнет из пулемета!

С присущей ему быстротой реакции Шубин отвернул вправо. Почему вправо? В этом именно и был расчет. Летчик будет вынужден уходить за катером влево, а это гораздо труднее, чем вправо, если летчик не левша, что редко бывает. Надо поворачивать левой рукой и одновременно левой ногой нажимать педаль. Быстрота уже не та.

«Мессершмитт» промахнулся и с ревом пролетел в нескольких десятках метров от катера. Предугадав маневр летчика, Шубин благополучно ушел от него.

Но сейчас складывается иначе. И Готлиб, и Рудольф, и Гейнц, можно сказать, поступают «наоборот», как левша. В этом их преимущество над Шубиным.

Будь это не разговор, не игра недомолвками, а открытый бой, он бы, пожалуй, еще потягался с ними!

Шубин начал вспоминать о недавних своих боях. Представил себе, как стремглав мчится по морю, и косо падает и поднимается горизонт впереди, и упругий ветер бьет в лицо, а белый бурун с клокотанием встает за кормой…

Через несколько минут стало легче дышать. Даже голова как будто прошла.

Некоторое время он не думал ни о чем просто отдыхал.

Потом что-то изменилось вокруг.

Ага! Подводная лодка пошла — рывками, с чрезвычайной осторожностью. На короткое время немцы включали моторы, потом стопорили их и прислушивались. Все было тихо. Движение, по-прежнему осторожное, возобновлялось.

Шубин подумал, что так уходит от преследователей зверь — крадучись, короткими бросками, приникая после каждого броска к земле.

Скорей бы уже развязка, хоть какой-нибудь берег, даже вражеский. Терпенья больше нет ждать! На все готов, лишь бы кончилась эта пытка в плавучем склепе, набитом мертвецами!

Будь что будет! Все равно он не мог уже находиться здесь. Тайная война не по нем, нет! День еще выдержал кое-как, больше бы не смог.

Он подивился выдержке наших разведчиков, которые, выполняя секретные поручения, долгие месяцы, даже годы находятся среди врагов.

Им овладела непреоборимая усталость.

И он, перестав сопротивляться, погрузился в сон, как камень на дно…

3

Сквозь толщу сна начал доходить голос, настойчиво повторявший:

— Пирволяйнен! Пирволяйнен!..

Он с трудом открыл глаза. Кто это — Пирволяйнен? А, это он Пирволяйнен!

Подле его койки стоял Гейнц:

— Лодка всплыла. Вставайте!

Обуваясь, Шубин почувствовал, что снаружи через открытый люк поступает свежий воздух.

Он прошел через центральный пост и поднялся в боевую рубку. Выждал, пока каблуки шедшего впереди Гейнца отделятся от него на метр, потом, схватившись за ступеньки вертикального трапа, одним махом поднял свое стосковавшееся по движению тело на верхнюю палубу.

Недавней апатии как не бывало. Он дышал и не мог надышаться. Воздух! Простор! Соленый морской ветер!

Небо было блекло-серым. Самое начало рассвета. До восхода солнца еще далеко.

Подводная лодка покачивалась на неторопливых, пологих волнах.

Шубин с удивлением огляделся.

Он ожидал увидеть несколько островков и гряду оголяющихся камней, которые, согласно лоции, прикрывают подходы к Хамине. Ведь командир говорил вчера, что доставит его в шхеры, в район Хамины. Но это не были шхеры.

Как ни напрягал Шубин зрение, как ни всматривался в горизонт, не мог различить вдали ничего похожего на полоску берега.

Море. Только море, куда ни глянь. Пустынное. Спокойное. В предутренней жемчужно-серой дымке…

Значит, подводная лодка не приблизилась к опушке шхер?

В ограждении боевой рубки, кроме Шубина и Гейнца, находились еще четыре матроса и сам командир. Но незаметно никаких приготовлений к спуску шлюпки на воду. Три матроса, сидя на корточках, с жадностью курят. Четвертый матрос вкруговую осматривает небо в визир. То же, время от времени, делает в бинокль и командир, проявляющий признаки беспокойства.

— Ничего не понимаю. Где шхеры? — Шубин наклонился к Гейнцу.

— О! Шхер вам еще долго ждать!

Доктор пояснил, что всплытие это вынужденное. Пролилась кислота из аккумуляторных батарей — вероятно, еще во время глубинного бомбометания. Начал выделяться водород. Концентрация его в воздухе стала опасной. И командир принял решение всплыть, чтобы провентилировать отсеки.

Преследователей он как будто уже «стряхнул с хвоста». Но наверху начинало светать — это было опасно. И все же он рискнул.

Закончив перекур, матросы быстро юркнули в люк. На смену им вылезли другие.

— Да, опасная концентрация, — продолжал доктор, прикуривая от окурка новую папиросу. — И тогда я вспомнил о своем пациенте. Вы стонали во сне. Пришлось доложить об этом командиру, чтобы он разрешил вам прогулку. У меня, видите ли, есть профессиональное самолюбие: я хочу доставить вас на берег живым.

Шубин рассеянно поблагодарил и отвернулся.

Он старался украдкой осмотреть подводную лодку, чтобы запомнить ее внешний вид, ее особые приметы.

Это был, несомненно, рейдер, то есть подводная лодка, предназначенная для океанского плавания, водоизмещением не менее двух тысяч тонн. Носовая часть была резко сужена по сравнению с остальной частью корпуса, что, надо думать, улучшало управляемость в подводном положении. Впереди торчали пилы для разрезания противолодочных сетей. Настил был деревянный, возможно в расчете на пребывание в экваториальных широтах.

Но наиболее важными в силуэте «Летучего голландца» были три особые приметы.

Во-первых, на палубе отсутствовало артиллерийское вооружение — торчали только два спаренных пулемета. Во-вторых, необычно высокой была заваливающаяся штыревая антенна. А самым удивительным на палубе «Летучего голландца» показалось Шубину ограждение боевой рубки. Оно совершенно вертикально возвышалось над палубой, как прямая труба или, лучше сказать, башня, на глаз достигая пяти или шести метров.

Все это Шубин охватил почти мгновенно — цепким взглядом моряка.

— Еще пять минут, больше не могу, — ни к кому не обращаясь, сказал командир. — Эти русские имеют привычку совершать свои разведывательные полеты по утрам.

Сказал — и будто накликал!

Не ушами — всем встрепенувшимся сердцем услышал Шубин ровный рокот, струившийся сверху. Над морем показался самолет.

Он развернулся, двинулся прямо на подводную лодку.

Заметил!.. Атакует!

Командир, пряча хронометр в карман кожаных брюк, шагнул к люку:

— Срочное погружение! Все вниз!

Матросы гурьбой кинулись за ним. На срочное погружение полагается сорок секунд.

«Вот оно, мое спасение!» — подумал Шубин.

Он сделал вид, что замешкался. Кто-то с силой оттолкнул его. Кто-то наступил ему на ногу. У люка образовалась давка. Люди беспорядочно сваливались вниз, камнем падали в спасительные недра лодки, съезжали по трапу на плечах друг друга.

— Вниз! Вниз! — крикнули над ухом, как глухому.

Шубин оттолкнул доктора.

Уже сползая в люк, тот ухватил мнимого Пирволяйнена за штанину и потащил за собой. Но, падая навзничь, Шубин успел ударить его ногой по руке.

— Пирволяйнен!..

В отверстие мелькнуло искаженное гримасой чернобородое бледное лицо. Командир обеими руками вцепился в маховик кремальеры.

И это было последнее, что видел Шубин на борту «Летучего голландца».

Тяжелый люк с лязгом захлопнулся. Повернулся маховик, намертво задраивая его изнутри. Всё!

Шубин почувствовал, как настил уходит из-под ног. Маленькие волны пробежали по палубе, вода прикрыла ее. Она стремительно приближалась. Башня боевой рубки проваливалась вниз, вниз и…

Шубин с силой оттолкнулся ногами и выгреб. Он был уже в воде.

Длинная тень опускалась под ним все ниже. Он еще раз судорожно ударил ногами. Им овладел страх, что его затянет вглубь.

Силуэт очень медленно растаял в воде.

И вот Шубин снова один, словно и не был никогда на борту «Летучего голландца»…

ЗОЛОТОЙ ВИХРЬ

1

Небо на горизонте медленно светлело. Стало быть, восток там.

Соответственно, север в той стороне, юг — в этой. Инстинкт самосохранения толкал Шубина на юг, подальше от вражеских шхер.

Только бы не всплыла подводная лодка!

Он сделал несколько быстрых гребков, перевернулся на спину. Над ним кружил самолет. Он то опускался к самой воде, то стремительно взмывал.

Когда крылья на крутом вираже всей плоскостью поворачивались к свету, на них видны были красные звезды.

Описав несколько кругов, самолет исчез, но вскоре вернулся. Рокот теперь усилился и как бы раздвоился.

Шубин поискал второй самолет. Нет, шум моторов несся с моря. Ему представилось даже, что он узнаёт этот шум. Но этого не могло быть. Это было бы слишком хорошо.

Неужели «морские охотники»?

Кажется, он плакал, когда товарищи бережно поднимали его на борт и Левка Ремез трясущимися руками подносил к его рту фляжку.

Все объяснилось очень просто.

Летчик разведывательного самолета, спугнув подводную лодку, заметил человека, плававшего в воде. Естественно было предположить, что этот человек с только что погрузившейся лодки. Летчик поспешил навести на него «морских охотников» Ремеза, который находился поблизости.

Так был спасен Шубин.

В Ленинград его доставили в тяжелом состоянии. Думали даже — не довезут. В пути стало его тошнить, лихорадить. Потом начался бред.

Ремез, с тревогой оглядываясь на друга, гнал во всю мочь.

Он сделал все, что было в его силах, даже больше того — «поборолся с невозможным»: упросил командира базы послать его в третий, последний раз на поиски, уже вместе с разведывательным самолетом. И вот нашел друга, спас! Неужели не довезет?

Но он довез. Теперь дело за медициной…

В госпитале, однако, с сомнением покачивали головами. Налицо воспаление легких и, вероятно, сотрясение мозга. Во всяком случае, нервы Шубина испытали непомерную нагрузку. О пребывании на борту подводной лодки узнали от него в самых общих чертах. Диву давались, как мог он выдержать и не выдал себя ни словом, ни жестом, хотя был уже болен.

Сейчас наступила реакция.

Фантастические образы вереницей проплывали в мозгу. Они неслись стремительно, как облака над вспененным морем. «Ветер восемь баллов, а то и десять», — озабоченно прикидывал Шубин. Облака были зловещего цвета, багрово-коричневые или фиолетовые, и лучи солнца падали из них, как пучок стрел.

На море происходили странные вещи. Чайки перебранивались высокими голосами, гоняя футбольный мяч по волнам. Да нет, какой же это мяч! Это голова Пирволяйнена с мелкими оскаленными клычками. Она превращалась в одутловатое лицо Гейнца. И вот уже Шубин сидел за столом в кают-компании, и рыбьи хари пялились на него со всех сторон.

«Для летчика неплохо разбирается в бурунах», — многозначительно улыбаясь, говорил Франц, и сидящие за столом поднимали над головами стаканы — то ли, чтобы чокнуться с Шубиным, то ли, чтобы ударить его.

Неслышной походкой через кают-компанию проходила Виктория, и все исчезало. Оставалось лишь слабое дуновение ее духов.

Шубин отдыхал. Всегда появление стройной женской фигуры знаменовало в его кошмарах наступление короткой передышки.

Однако Виктория проходила, не глядя на него. Он видел ее только в профиль. Милые пушистые брови были нахмурены, а палец она держала у губ, словно бы хотела предупредить, предостеречь. Иначе, впрочем, и не могло быть. Они находились среди врагов и не должны были подавать вид, что знают друг друга.

А по временам сквозь неумолчный гул разговора в кают-компании пробивался ее взволнованный голос. Он был очень тихим, этот голос, доносился, словно бы через густой туман или плотную воду…

Но вот как-то круглых, немигающих глаз поблизости не было. Виктория задержалась подле Шубина. Лицо у нее было такое встревоженное и ласковое, что все в душе Шубина встрепенулось. И вдруг он заметил, что она плачет.

— Почему ты плачешь? — спросил он. — Все будет хорошо. Разве ты не знаешь, что на флоте меня прозвали Везучим, то есть Счастливым?

Он хотел успокоить ее и протянул руку, чтобы погладить по щеке, и от этого движения проснулся. Но лицо Виктории по-прежнему было перед ним. Слезы так и искрились на ее длинных ресницах.

— Почему ты плачешь? — повторил Шубин.

— Потому что я рада, — ответила она не очень логично.

Но он понял.

— Я был болен и поправляюсь?

— Ты был очень болен! А теперь тебе надо молчать и набираться сил.

— Но почему ты здесь?

— Мне разрешили тебя навещать. Ты в госпитале, в Ленинграде. Всё, молчи!

Она закрыла пальцем его рот. Конечно, ради этого стоило помолчать. Шубин счастливо вздохнул. Впрочем, вздох можно было принять за поцелуй, легчайший, нежнейший на свете…

2

— Мне нужно немедленно поговорить с капитаном второго ранга Рыжковым, — сказал Шубин в тот же вечер.

Оказалось, что Рыжкова в Ленинграде нет — получил повышение, уехал на ТОФ.[13]

— Тогда кого-нибудь из разведывательного отдела флота…

Профессор сказал, что не позволит больному рисковать своим рассудком, и повернулся к Шубину спиной. Шубин настаивал. Профессор прикрикнул на него.

— Даже ценой рассудка, товарищ генерал медицинской службы!.. — слабо, но твердо сказал Шубин.

Пришлось уступить.

Разведчик явился. Шубин попросил его сесть рядом с койкой и нагнуться пониже, чтобы не слышно было соседям по палате.

Многое он уже забыл, но главное из разговора в кают-компании помнил, будто это гвоздями вколотили в его мозг.

Разведчик с трудом поспевал записывать.

Сообщение о «Летучем голландце» заняло около получаса. Под конец Шубин стал делать паузы, шепот его становился все более напряженным, и к койке с озабоченным лицом приблизилась медсестра, держа наготове шприц иглой вверх.

Наконец, пробормотав: «У меня все!» — больной устало закрыл глаза.

Разведчика проводили в кабинет к начальнику госпиталя.

— Ого! — сказал профессор, увидев блокнот. — Весь исписали?

— Почти весь. Профессор пожал плечами.

— А что, — осторожно спросил разведчик, — есть сомнения?

— Видите ли… — начал профессор. — Но прошу присесть…

Подолгу находясь у койки больного и прислушиваясь к его невнятному бормотанию, профессор составил о событиях свое, медицинское, мнение.

По его словам, Шубин галлюцинировал в море. Он грезил наяву. И это было, в конце концов, вполне закономерно. Моряк испытал сильнейшее нервное потрясение, в течение долгих часов боролся со смертью. Ему виделись лица подводников, слышались их скрипучие, как у чаек, голоса. А сам он без сознания раскачивался на волнах в своем трофейном резиновом жилете.

— Не забывайте, — продолжал профессор, — мой пациент чуть ли не накануне встретил в шхерах загадочную подводную лодку. В бреду он упоминал об этом. Встреча, несомненно, произвела на него сильнейшее впечатление. Затем он был сбит на самолете и боролся за жизнь в бушующих волнах. Оба события как-то сгруппировались вместе, причудливо переплелись во взбудораженном мозгу и…

— Полагаете: он продолжает бредить?

— Не совсем так. Принимает свой давнишний бред за действительность. Он уверен: с ним на самом деле случилось то, что лишь пригрезилось ему. Медицине известны аналогичные случаи.

Разведчик встал:

— Есть, товарищ генерал! Я доложу начальнику о вашей точке зрения…

3

Шубин, однако, не узнал об этом разговоре. Он был в тяжелом забытьи — встреча с разведчиком не прошла для него даром.

Снова обступили койку перекошенные рыбьи хари. Готлиб подмигивал из-за кофейника. Франц скалил свои щучьи зубы. А у притолоки раскачивался непомерно длинный, унылый Рудольф, которого, по его словам, отпевали, как мертвого, в каком-то городке на Дунае.

И все время слышалась Шубину монотонная, неотвязно-тягучая мелодия на губной гармонике: «Ауфвидерзеен, майне кляйне, ауфвидерзеен…»

Иногда мелодию настойчиво перебивали голоса чаек. Похоже было на скрип двери.

Шубин жалобно просил:

— Закройте дверь! Да закройте же дверь!..

Его не могли понять. Двери были закрыты.

Он устало откидывался на подушки. Почему не смажут петли на этих проклятых, скрипучих дверях?..

К ночи состояние его ухудшилось. Два санитара с трудом удерживали больного на койке. Он метался, выкрикивал командные слова и в бреду мчался, мчался куда-то…

Под утро он затих, только тяжело, прерывисто дышал. Профессор, просидевший ночь у его койки, сердито хмурился. Необходимые меры приняты. Остается ждать перелома в ходе болезни, или…

Викторию не пустили к Шубину. Она ходила взад и вперед по вестибюлю, стараясь не стучать каблуками, прислушиваясь к тягостной тишине за дверьми.

Там Шубин молча боролся за жизнь и рассудок.

Вокруг него плавали немигающие круглые глаза, а над головой струилась зеленая зыбь. Странный мир водорослей, рыб и медуз, изгибаясь, перебирая всеми своими стеблями, щупальцами, плавниками, властно тащил его к себе, на дно. Увлекал ниже и ниже… Но не удержал, не смог удержать!

Подсознательно Шубин, наверное, ощущал, что еще не все сделано им, не выполнен до конца его воинский долг. Страшным усилием воли он вырвался из скользких щупалец бреда и всплыл на поверхность…

4

Профессор удовлетворенно улыбался и принимал дань восхищения и удивления от своих ассистентов.

Да, положение было исключительно тяжелым, но медицине, как видите, удалось совладать с болезнью!

Шубин выздоравливал. Он забавно выглядел в новом для него качестве больного. Выяснилось, что этот лихой моряк, храбрец и забияка панически боится врачей. Особенно трепетал он перед профессором, от которого зависело выписать больных из госпиталя или задержать на длительный срок.

Робко, снизу вверх, смотрел на него Шубин, когда тот в сопровождении почтительной свиты в белых халатах, хмурясь и сановито отдуваясь, совершал ежедневный обход.

Подле шубинской койки серое от усталости лицо профессора прояснялось. Шубин — его любимец. И не за подвиги на море, а за свое поведение в госпитале.

Он — образцово-показательный больной! Нет никого, кто так исправно мерил бы температуру, так безропотно ел угнетающе жидкую манную кашу. Говорят, Шубин однажды чуть не заплакал, как маленький, из-за того, что ему в положенный час забыли дать лекарство.

Виктория понимает, что в этом также проявляется удивительная шубинская собранность. Одна цель перед ним: поскорей выздороветь!

— Не прозевать бы наступление! — с беспокойством говорит он Виктории. И после паузы: — Ведь «Летучий»-то цел еще!

Вначале от него скрывали, что войска Ленинградского фронта при поддержке кораблей и частей Краснознаменного Балтийского флота уже перешли в победоносное наступление.

Но, конечно, долго скрывать это было нельзя.

Узнав о наступлении, Шубин промолчал, но стал выполнять медицинские предписания с еще большим рвением. Готов был мерить температуру не два раза, а даже пять—шесть раз в день, лишь бы только умилостивить профессора.

Однако самостоятельную прогулку ему разрешили не скоро — только в начале сентября.

К этой прогулке он готовился, как к аудиенции у командующего флотом. Около часа, вероятно, чистил через дощечку пуговицы на парадной тужурке, потом, озабоченно высунув кончик языка, с осторожностью утюжил брюки. Побрившись, долго опрыскивался одеколоном.

Сосед-артиллерист, следя за этими приготовлениями, с завистью спросил:

— Предвидится бой на ближней дистанции, а, старлейт?[14]

На других койках сочувственно засмеялись. Под «боем на ближней дистанции» подразумевалось свидание с девушкой и, возможно, поцелуи, при которых щетина на щеках не поощряется. Шутка принадлежала самому Шубину. Но неожиданно он рассердился. Собственная шутка, переадресованная Виктории, показалась чуть ли не святотатством.

Раненые, приникнув к окнам, с удовольствием наблюдали его торжественный выход.

— Сгорел наш старлейт! — объявил артиллерист, соскакивая с подоконника. — Уж если из-за нее такой принципиальный, шуток не принимает, значит, всё — горит в огне!

Горит, горит…

Когда Шубин и Виктория углубились в парк на Кировских островах, тихое пламя осени обступило их. Все было желто и красно вокруг. Листья шуршали под ногами, медленно падали с деревьев, кружась плыли по воде под круто изгибавшимися мостиками.

— Вот и осень! — вздохнул Шубин. — И фашисты сматывают удочки в Финском заливе. А я до сих пор на бережку…

Без его участия осуществлены дерзкие десанты в шхерах. Лихо взят остров Тютерс. Освобожден Выборг. Целое лето прошло, и какое лето!

— Может, посидим, отдохнем? — предложила Виктория. — Профессор сказал, чтобы не утомлялись. Наверное, отвыкли ходить?

Вот как оно обернулось для Шубина! Ты — о войне, о десантах, а тебе: «Не отвыкли ходить?»

Только сейчас, ведя Викторию под руку, он обнаружил, что она выше его ростом. Обычно Шубин избегал ухаживать за девушками, которые были выше его ростом. Это как-то роняло его мужское достоинство. Но сейчас ему было все равно.

Впрочем, в присутствии Виктории безусловно исключалась возможность какой-либо неловкости, глупой шутки, бестактности. Покоряюще спокойная, уверенная была у нее манера держаться. Мужчина ощущает прилив гордости, пропуская впереди себя такую женщину в зал театра, ловя боковым зрением почтительные, восхищенные, завистливые взгляды.

Но Виктория, Шубин знал это, может с чувством собственного достоинства пройти впереди мужчины не только в театр, но и во вражеские, злые шхеры. А кроме того, умеет терпеливо, по целым часам, сидеть у койки больного, не спуская с него тревожных милых глаз.

— Не устали? — заботливо спросила Виктория. — Это ваш первый выход. Профессор говорит…

— Устал? С вами? Что вы! Я ощущаю при вас такой прилив сил! — И, усмехнувшись, добавил: — Грудная клетка вдвое больше забирает кислорода…

Шурша листвой, они неторопливо прошли мимо зенитной батареи, установленной между деревьями парка. Там толпились молоденькие зенитчицы в коротких юбках, из-под которых виднелись стройные ноги в сапожках и туго натянутых чулках. Девушки с явным сочувствием смотрели на романтическую пару. Несомненно, пара была романтическая. Оба — моряки. Она такая красавица, а у него такое взволнованное и покорное лицо.

Но Шубин не ощутил ответной симпатии к зенитчицам. Драили бы лучше свои орудия, чем торчать тут и глазеть во все своя глупые гляделки.

В тот тихий солнечный день Кировские острова выглядели еще более нарядными, чем обычно. Особенно яркими были листья рябины: алые, пурпурные, багряные, четко выделявшиеся на желтом фоне.

— Смотрите-ка, — шепнула Виктория, — даже паутинка золотая…

Она была совсем не похожа сегодня на ту надменную недотрогу, которую видел когда-то Шубин. Говорила какие-то милые женские глупости, иногда переспрашивала или неожиданно запиналась посреди фразы. Странная, тревожная рассеянность овладевала ею.

— Острова, — негромко сказал Шубин. — А вам не кажется, что это необитаемые острова? И только мы с вами вдвоем здесь?

— Не считая почти всей зенитной артиллерии Ленинграда. — Она улыбнулась — на этот раз не уголком рта.

Но потом они забрели в такую глушь, где не было ни зенитчиц, ни прохожих. Деревья и кусты вплотную подступили к дорожке — недвижная громада багряно-желтей листвы, тихий пожар осени.

Виктория и Шубин стояли на горбатом мостике, опершись на перила, следя за разноцветными листьями, неторопливо проплывавшими внизу. И вдруг одновременно подняли глаза и посмотрели друг на друга.

— Профессор… — начала было она.

Но вне госпиталя, на вольном воздухе, Шубин не боялся профессора! Длинная пауза.

— …не разрешил целоваться, — машинально закончила она. С трудом перевела дыхание, не поднимая отяжелевших век. Ей пришлось уцепиться за лацканы его тужурки, чтобы не упасть.

Шубин устоял.

— Домой пора. Сыро, — невнятно пробормотала она.

— Нет, еще немного, пожалуйста! Ну, минуточку! — Он упрашивал, как мальчик, которого отсылают спать.

— Хорошо, минуточку.

И снова они кружат по своим «необитаемым» островам, шуршат листьями, ненадолго присаживаются на скамейки, встают, идут, словно что-то подгоняет, торопит их.

Под конец Шубин и Виктория чуть было не заблудились в парке. Шубин не мог вспомнить, на каком повороте они свернули с центральной аллеи.

— Потерял свое место, — шепнула Виктория. — Ая-яй! Прославленный мореход! — И, беря под руку, очень нежно: — Это золотой вихрь закружил нас. Так бы и нес, нес… Всю жизнь…

В госпиталь Шубин вернулся, когда его соседи уже спали.

Только артиллерист, лежавший рядом, не спал, но притворялся, что спит. Краем глаза следя за раздевавшимся Шубиным, он придирчиво отмечал его неверные угловатые движения.

Шубин наткнулся на тумбочку, опрокинул стул, сам себе сказал: «Тсс!» — но, присев на койку, тотчас же уронил ботинок и тихо засмеялся.

Все симптомы были налицо.

Сосед не выдержал и высунул голову из-под одеяла.

— А ну дыхни! — потребовал он. — Эх, ты! Ведь профессор не разрешил тебе пить.

Шубин смущенно оглянулся.

— У тебя мысли идут противолодочным зигзагом, — пробормотал он и поскорей накрылся с головой.

Ни с кем, даже с лучшим другом не смог бы говорить о том, что произошло. Это было только его, принадлежало только ему.

И ей, конечно. Им двоим.

«Золотой вихрь несет…» Так, кажется, сказала она?

5

Они поженились, едва лишь Шубина выписали из госпиталя. Утром его выписали, а днем они поженились.

Свадьба была самая скромная. На торжестве присутствовали только Ремез, Вася Князев, Селиванов, две подружки Виктории и, конечно, Шурка Ластиков.

— По-настоящему справим после победы над Германией! — пообещал Шубин.

На поправку ему дали две недели. Молодожены провели это время в комнатке Виктории Павловны.

Золотой вихрь продолжал кружить их. В каком-то полузабытьи бродили они по осеннему, тихому, багряно-золотому Ленинграду.

Он вставал из развалин, стряхивая с себя пыль и пепел. Еще шевелились, подергиваясь складками на ветру, фанерные стены, прикрывавшие пустыри. Еще зеленела картофельная ботва в центре города. Но война уже далеко отодвинулась от его застав. И краски неповторимого ленинградского заката стали, казалось, еще чище на промытом грозовыми дождями небе.

А по вечерам Виктория и Шубин любили сидеть у окна, выходившего на Марсово поле. Теперь здесь были огороды, но над грядами высились стволы зенитных орудий — характерный городской пейзаж того времени.

Молчание прерывалось вопросом:

— Помнишь?..

— А ты помнишь?..

Они переживали обычную для влюбленных полосу общих воспоминаний, интересных только им двоим.

— Помнишь, как ты обнял меня, а потом чуть не свалился в воду? — улыбаясь, спрашивала Виктория.

— В воду? — переспрашивал он. — Нет, что-то не припомню. — И смеялся: — Начисто, понимаешь, память отшибло!

Впоследствии Виктория поняла, что Шубин почти и не шутит, когда говорит: «Память отшибло». Он удивительно умел забывать плохое, что мешало ему жить, идти вперед.

— Я — как мой катер, — объяснял он. — На полном ходу проскакиваю над неудачами, будто над минами. И — жив! А есть люди — как тихоходные баржи с низкой осадкой. Чуть накренились, чиркнули килем дно, и все пропало — сидят на мели.

Он даже не поинтересовался, почему так круто изменилось ее отношение к нему. Принял это очень просто, как должное.

Но Виктория сама не смогла бы объяснить, почему Шубин заставил ее полюбить себя. Он именно заставил!

— Со мной и надо было так, — призналась она. — Я была странная. Девчонки дразнили меня Спящей Красавицей. А мне просто нелегко пришлось в детстве из-за папы.

Он был красив, по ее словам, и пользовался большим успехом у женщин. Виктории сравнялось четырнадцать, когда отец ушел от ее матери и завел новую семью. Но он был очень добрый и бесхарактерный и как-то не сумел до конца порвать со своей первой семьей. Странно, что симпатии дочери были на его стороне.

Жены, интригуя и скандаля, попеременно уводили его к себе. Так он и раскачивался между ними, как маятник, пока не умер.

С ним случился припадок на улице, неподалеку от квартиры первой жены. Его принесли домой, вызвали «скорую помощь».

Очнувшись, он поискал глазами дочь. Она смачивала горчичник, чтобы положить ему на сердце.

Отец виновато улыбнулся ей, потом увидел обеих своих жен. Испуганные, заплаканные, они сидели на диванчике, держась за руки.

«О! — тихо сказал он. — Вы вместе и не ссоритесь?.. Значит, все кончено, я умираю».

И это были его последние слова…

Шубин, растроганный, обнял Викторию и прижал к себе.

— Ты ведь не такой, нет? — Она нежно провела кончиками пальцев по резким, вертикальным складкам у его рта. — О, ты из однолюбов, я знаю! Тебе не нужна никакая другая женщина, кроме меня. — И мгновенный, чисто женский переход. Изогнувшись и лукаво заглядывая снизу в лицо: — Но море все-таки любишь больше меня? Море на первом месте?.. Ну, ну, не хмурься, я шучу.

Конечно, она шутила.

Стоило ей закрыть глаза, и осенние листья снова летели и летели, а из их золотого облака надвигалась на нее, медленно приближаясь, прямая, угловатая, в синем, фигура.

Виктория открывала глаза — он был тут, совсем близко, и неотрывно смотрел на нее: покорно и требовательно, ласково и жадно…

6

Но счастье ее было неполным. Оно было непрочным. Будто медлительно и неотвратимо поднималась сзади туча, темная, грозовая, отбрасывая тень далеко впереди себя. Еще сияло солнце на небе, но уже потянуло холодком, тревожно зашумела листва, завертелись маленькие смерчи пыли на мостовой…

Два вихря с ожесточением боролись: один — золотой, другой — темно-синий, зловещий — не вихрь, опасная водоверть.

Мучительная рассеянность все чаще овладевала Шубиным. Он отвечал невпопад, неожиданно обрывая нить разговора, встряхивал головой: «Ах, да! Прости, задумался о другом».

Виктория знала, о чем он думает. Даже любовь ее не в силах была заставить его забыть о «Летучем голландце»!

С тревогой Виктория заглядывала Шубину в глаза. Он успокоительно улыбался в ответ. Любовь их была так сильна, что они понимали друг друга без слов.

О, Шубин был гораздо сложнее и тоньше, чем Виктория представляла вначале! Она сказала ему об этом. Он усмехнулся:

— Я нравлюсь тебе меньше.

Она подумала:

— Пожалуй, нравишься меньше. Но люблю я тебя больше. Довольно сложно, не так ли?

Но он понял.

По ночам Виктория просыпалась и, опираясь на локоть, всматривалась в его лицо. Он спал неспокойно. Что ему снилось?

Иногда бормотал что-то сквозь стиснутые зубы — с интонацией гнева и угрозы.

Жены моряков всю жизнь обречены тревожиться за своих мужей. С этим можно в конце концов примириться. Но Виктории казалось, что в море Шубина поджидает «Летучий голландец».

Под ее взглядом он вскинулся, открыл глаза:

— Что ты?

— Ничего… — Она неожиданно всхлипнула. — Увидела сейчас твои глаза, и царапнуло по сердцу.

Есть люди с тайным горем, спрятанным на дне души. Даже в минуты веселья внезапно проходит тень по лицу, словно облако над водной гладью. Так было с Шубиным. По временам, заглушая праздничный звон бокалов и веселые голоса друзей, начинал звучать в ушах лейтмотив «Летучего голландца»: «Ауфвидерзеен, майне кляйне, ауфвидерзеен…»

Виктория уже знала, когда «Ауфвидерзеен» начинает звучать особенно громко, Шубин делался тогда шумным, говорливым, требовал гитару, пускался в пляс-ни за что не хотел поддаваться этому «Ауфвидерзеен»…

И вот последний вечер дома, перед возвращением на флот.

Виктория и Шубин сидят у раскрытого окна. Не пошли ни в кино, ни в гости. Последние часы хочется побыть без посторонних.

Вдруг Шубин сказал:

— Знаешь, думаю иногда: они все сумасшедшие там!

Кто «они» и где «там», не надо пояснять.

— Да?

— И тем опаснее оставлять их на свободе.

Сумерки медленно затопляют комнату, переливаясь через подоконник.

— Это очень мучит меня. По-моему, я не выполнил свой долг.

— Ты, как всегда, слишком требователен к себе.

— Слишком? Нет, просто требователен. Я, наверное, должен был вызвать огонь на себя. Но замешкался, упустил момент.

— Ты был уже болен.

— Возможно…

Пауза. Почти шепотом:

— И потом я очень хотел к тебе, наверх…

Снова долгое молчание.

— Но ты понял, для чего этот «Летучий голландец»?

— Нет. Пробыл там слишком мало. Надо бы дольше.

— Тебя все равно ссадили бы на берег.

— Хотя нет, я не выдержал бы дольше. Задыхался. Чувствовал: схожу с ума.

— Не говори так, не надо! — Звук поцелуя.

— Вначале Рыжков подсказал мне: Wuwa, die wunderbare Waffe.[15] Я подумал: «Да, Wuwa!» Но лето уже прошло и — ничего! Секретное оружие не применили против Ленинграда… Это, конечно, очень хорошо. И я рад. Но ведь «Летучий голландец» по-прежнему цел, и он не разгадан.

— Секретное оружие применили против Англии. В июне. То есть вскоре после твоей встречи с «Летучим голландцем». Имею в виду «Фау». Возможно, что именно это оружие собирались испытать под Ленинградом.

— Но я же не видел катапульты. Видел на палубе только штыревую антенну, два спаренных пулемета — больше ничего. И торпед, я уверен, на «Летучем» меньше, чем положено на обычной подводной лодке. В кормовом-то отсеке не торпедные аппараты. Что это за каюта в кормовом отсеке? Почему у двери стоял матрос с автоматом? Не там ли эта Вува?

— Не волнуйся так! Тебе нельзя волноваться.

— Нельзя было в госпитале! А я завтра буду уже в море. И не волноваться, по-моему, значит вообще не жить… Не могу понять «Летучего голландца». И это мучит меня, бесит! Даже самого простого не могу понять — почему прозвище такое: «Летучий голландец»?

— Ты рассказывал об этом Рудольфе, мнимом мертвеце. На легендарном корабле тоже, по-моему, были мертвецы. Вся команда его состояла из мертвецов. Но я слушала оперу Вагнера очень давно, в детстве.

— Да, я тоже что-то помню о мертвецах. Корабль-призрак, корабль мертвых…

Сумерки до потолка заполнили комнату. Шубин встал и шагнул к выключателю.

— Встретиться бы, понимаешь, еще разок с этим «Летучим голландцем»! Догнать его! Атаковать!

И, скрипнув зубами, он с такой яростью стиснул кулак, словно бы уже добрался до нутра этой непонятной подводной лодки и выпотрошил ее, как рыбу, вывернул всю наизнанку…

А. Стругацкий, Б. Стругацкий ДОЖЕН ЖИТЬ

Фантастическая повесть
Сокращенный вариант

ПРОЛОГ

Подкатил громадный красно-белый автобус. Отлетающих пригласили садиться.

— Что ж, ступайте, — сказал Дауге.

Быков проворчал:

— Успеем, Пока они все усядутся…

Он исподлобья смотрел, как пассажиры один за другим неторопливо поднимаются в автобус. Пассажиров было человек сто.

— Это минут на пятнадцать, не меньше, — солидно заметил Гриша.

Быков строго посмотрел на него:

— Застегни рубашку.

— Пап, жарко, — сказал Гриша.

— Застегни рубашку! — повторил Быков-старший. — Не ходи расхлюстанный.

— Не бери пример с меня, — сказал Юрковский, — Мне можно, а тебе еще нельзя.

Дауге взглянул на него и отвел глаза. Не хотелось смотреть на Юрковского — на его уверенное рыхловатое лицо с брюзгливо отвисшей нижней губой, на тяжелый портфель с монограммой, на роскошный костюм из редкостного стереосинтетика. Лучше уж было глядеть в высокое прозрачное небо, чистое, синее, без единого облачка, даже без птиц — над аэродромом их разгоняли ультразвуковыми сиренами.

Быков-младший под внимательным взглядом отца застегивал воротник.

Юрковский томно объявил:

— В стратоплане спрошу бутылочку «Ессентуков» и выкушаю…

Быков-старший с подозрением спросил:

— Печенка?

— Почему же обязательно печенка? Мне просто жарко. И пора бы тебе знать, что «Ессентуки» от приступов не помогают.

— Ты, по крайней мере, взял свои пилюли?

— Что ты к нему пристал? — сказал Дауге.

Все посмотрели на него. Дауге опустил глаза и проговорил сквозь зубы:

— Так ты не забудь, Владимир. Пакет Арнаутову нужно передать сразу же, как только вы прибудете на Сырт.

— Если Арнаутов на Марсе.

— Да, конечно. Я только прошу тебя не забыть.

— Я ему напомню, — сказал Быков.

Они замолчали. Очередь у автобуса уменьшалась.

— Знаете что, идите вы, пожалуйста, — попросил Дауге.

— Да, пора идти, — согласился Быков. — Он подошел к Дауге и обнял его. — Не печалься, Иоганныч. До свидания. Не печалься.

Он крепко сжал Дауге длинными, костистыми руками. Дауге слабо оттолкнул его:

— Спокойной плазмы!

Он пожал руку Юрковскому. Юрковский часто заморгал, он хотел что-то сказать, но только облизнул губы. Он нагнулся, поднял с травы свой великолепный портфель, повертел его и снова положил на траву. Дауге не глядел на него. Юрковский снова поднял портфель.

— Ах, да не кисни ты, Григорий! — страдающим голосом сказал он.

— Постараюсь, — сухо ответил Дауге.

В стороне Быков негромко наставлял сына:

— Пока я в рейсе, будь поближе к маме. Никаких там подводных забав.

— Ладно, пап.

— Никаких рекордов.

— Хорошо, пап. Ты не беспокойся.

— Меньше думай о рекордах, больше думай о маме.

— Да ладно, пап.

Дауге сказал тихо:

— Я пойду.

Он повернулся и побрел к зданию аэровокзала. Юрковский смотрел ему вслед. Дауге был маленький, сгорбленный, очень старый.

— До свидания, дядя Володя, — сказал Гриша.

— До свидания, малыш, — отозвался Юрковский. Он все смотрел вслед Дауге. — Ты его навещай, что ли. Просто так, зайди, выпей чайку, и всё. Он ведь тебя любит, я знаю.

Гриша кивнул. Юрковский подставил ему щеку, похлопал по плечу и вслед за Быковым пошел к автобусу. Он тяжело поднялся по ступенькам, сел в кресло рядом с Быковым и сказал:

— Хорошо было бы, если бы рейс отменили!

Быков с изумлением воззрился на него:

— Какой рейс, наш?

— Да, наш. Дауге было бы легче. Или чтобы нас всех забраковали медики.

Быков засопел, но промолчал. Когда автобус тронулся, Юрковский пробормотал:

— Он даже не захотел меня обнять. И правильно сделал. Незачем нам лететь без него. Нехорошо. Нечестно.

— Перестань! — попросил Быков.


Дауге поднялся по гранитным ступеням аэровокзала и оглянулся. Красное пятнышко автобуса ползло уже где-то возле самого горизонта. Там, в розоватом мареве, виднелись конические силуэты лайнеров вертикального взлета.

Гриша сказал:

— Куда вас отвезти, дядя Гриша? В институт?

— Можно и в институт, — ответил Дауге.

«Никуда мне не хочется, — подумал он. — Совсем никуда не хочется. Тяжело как! Вот не думал, что будет так тяжело. Ведь не случилось ничего нового или неожиданного. Все давно известно и продумано. И заблаговременно пережито потихоньку, потому что кому хочется выглядеть слабым? И все очень справедливо и честно. Пятьдесят два года от роду. Четыре лучевых удара. Поношенное сердце. Никуда не годные нервы. Кровь и та не своя. Поэтому бракуют, никуда не берут. А Володьку Юрковского вот берут. „А тебе, говорят., Григорий Иоганнович, довольно есть, что дают, и спать, где положат. Пора тебе молодых поучить“. А чему их учить? — Дауге покосился на Гришу. — Вон он какой, здоровенный и зубастый! Смелости его учить? Или здоровью? А больше ничего и не нужно. Вот и остаешься один. Да сотня статей, которые устарели. Да несколько книг, которые быстро стареют. Да слава, которая стареет еще быстрее».

Он повернулся и вошел в гулкий прохладный вестибюль. Гриша Быков шагал рядом. Рубаха у него была расстегнута.

Вестибюль был полон негромких разговоров и шуршания газет. На большом, в полстены, вогнутом экране демонстрировался какой-то фильм — несколько человек, утонув в креслах, смотрели на экран, придерживая возле уха блестящие коробочки фонодемонстраторов. Толстый иностранец восточного типа топтался возле буфета-автомата.

У входа в бар Дауге вдруг остановился.

— Зайдем выпьем, тезка, — сказал он.

Гриша посмотрел на него с удивлением и жалостью.

— Зачем, дядя Гриша? Не надо.

— Ты полагаешь, не надо? — задумчиво спросил Дауге.

— Конечно. Ни к чему это, честное слово.

Дауге, склонив голову набок, прищурившись, взглянул на него.

— Уж не воображаешь ли ты, — ядовито произнес он, — что я раскис оттого, что меня вывели в тираж? Что я жить не могу без этих самых таинственных бездн и пространств? Плевать я хотел на эти бездны! А вот что я один остался… Понимаешь, один! Первый раз в жизни один!

Гриша неловко оглянулся. Толстый иностранец смотрел на них. Дауге говорил тихо, но Грише казалось, что его слышит весь зал.

— Почему я остался один? За что? Почему именно меня… Ведь я не самый старый, тезка, Михаил старше, и твой отец тоже…

— Дядя Миша тоже идет в последний рейс, — робко сказал Гриша.

— Да, — горько проговорил Дауге — Миша наш состарился… Ну, пойдем выпьем.

Они вошли в бар. В баре было пусто только за столиком у окна сидела какая-то женщина. Она сидела над пустым бокалом, положив подбородок на сплетенные пальцы, и смотрела в окно на бетонное поле аэродрома.

Дауге остановился и тяжело оперся на ближайший столик. Он не видел ее лет двадцать, но сразу узнал. В горле у него стало сухо и горько.

— Что с вами, дядя Гриша? — встревоженно спросил Быков-младший.

Дауге выпрямился.

— Это моя жена, — сказал он спокойно. — Пойдем.

«Какая еще жена?» — подумал Гриша с испугом.

— Может быть, мне пойти подождать в машине?

— Чепуха, чепуха… — пробормотал Дауге. — Пойдем.

Они подошли к столику.

— Здравствуй, Маша, — сказал Дауге.

Женщина подняла голову. Глаза ее расширились. Она медленно откинулась на спинку стула.

— Ты… не улетел? — спросила она.

— Нет.

— Ты летишь после?

— Нет, я остаюсь.

Она продолжала глядеть на него широко раскрытыми глазами. Ресницы у нее были сильно накрашены. Под глазами сеть морщинок. И много морщинок на шее.

— Что значит — остаешься? — недоверчиво спросила она.

Он взялся за спинку стула.

— Можно нам посидеть с тобой? — спросил он. — Это Гриша Быков. Сын Быкова.

Тогда она улыбнулась Грише той самой привычно-обещающей ослепительной улыбкой, которую так ненавидел Дауге.

— Очень рада, — сказала она. — Садитесь, мальчики.

Гриша и Дауге сели.

— Меня зовут Мария Сергеевна, — продолжала она, разглядывая Гришу. — Я сестра Владимира Сергеевича Юрковского. (Гриша опустил глаза и слегка поклонился.) Я знаю вашего отца. Я многим ему обязана, Григорий… Алексеевич.

Гриша молчал. Ему было неловко. Он ничего не понимал. Дауге сказал напряженным голосом:

— Что ты будешь пить, Маша?.

— Джеймо.

— Это очень крепко? — спросил Дауге. — Впрочем, все равно. Гриша, принеси, пожалуйста, два джеймо.

Он смотрел на нее, на гладкие загорелые руки, на открытые гладкие загорелые плечи, на легкое светлое платье с чуть-чуть слишком глубоким вырезом. Она изумительно сохранилась для своих лет. И даже косы остались совершенно те же — тяжелые, толстые косы, каких давно уже никто не носит, бронзовые, без единого седого волоса, уложенные вокруг головы. Он усмехнулся, медленно расстегнул плотный теплый плащ и стащил плотный теплый шлем с наушниками. У нее дрогнуло лицо, когда она увидела его голый череп с редкой серебристой щетиной возле ушей. Он снова усмехнулся.

— Вот мы и встретились, — сказал он. — ты почему здесь? Ждешь кого-нибудь?

— Нет, я никого не жду.

Она посмотрела в окно, и он вдруг понял.

— Ты провожала? — тихо сказал он.

Она кивнула.

— Кого? Неужели нас?

— Да.

У него остановилось сердце.

— Меня? — спросил он.

Подошел Гриша и поставил на столик два потных ледяных бокала.

— Нет, — ответила она.

— Володьку? — сказал он с горечью.

— Да.

Гриша тихонько ушел.

— Какой милый мальчик! — сказала она. — Сколько ему лет?

— Семнадцать.

— Неужели семнадцать? Вот забавно! Ты знаешь, он совсем не похож на Быкова. Даже не рыжий.

— Да, время идет, — сказал Дауге. — Вот я уже и не летаю.

— Почему?

— Здоровье.

Она быстро взглянула на него.

— Да, ты неважно выглядишь. Скажи… — Она помолчала. — Быков тоже скоро перестанет летать?

— Что? — спросил он с удивлением.

— Я не люблю, когда Володя уходит в рейс без Быкова, — сказала она, глядя в окно. И опять помолчала. — Я очень боюсь за него. Ты ведь знаешь его…

— При чем здесь Быков? — спросил Дауге неприязненно.

— С Быковым безопасно… — ответила она просто. — Ну, а как твои дела, Григорий? Как-то странно, ты — и вдруг не летаешь.

— Буду работать в институте, — сказал Дауге.

— «Работать»! — Она покачала головой. — «Работать»… Посмотри, на кого ты похож.

— Зато ты совсем не изменилась. Замужем?

— С какой стати? — возразила она.

— Я тоже холостяком остался.

— Неудивительно.

— Почему?

— Ты не годишься в мужья.

Дауге неловко засмеялся:

— Не нужно нападать на меня. Я просто хотел поговорить.

— Раньше ты умел говорить интересно.

— А что, тебе уже скучно? Мы говорим всего пять минут.

— Нет, почему же, — вежливо сказала она. — Я с удовольствием слушаю тебя.

Они замолчали. Дауге мешал соломинкой в бокале.

— А Володю я провожаю всегда, — проговорила она. — У меня есть друзья в Управлении. И я всегда знаю, когда вы улетаете и откуда. — Она вынула соломинку из бокала, смяла ее и бросила в пепельницу. — Он единственный близкий мне человек в вашем сумасшедшем мире. Он меня терпеть не может, но все равно. — Она подняла бокал и отпила несколько глотков. — Сумасшедший мир. Дурацкое время, — сказала она устало. — Люди совершенно разучились жить. Работа, работа, работа!.. Весь смысл жизни в работе. Все время чего-то ищут. Все время что-то строят. Зачем? Я понимаю, это нужно было раньше, когда всего не хватало. Когда была эта экономическая борьба. Когда еще нужно было доказывать, что мы можем не хуже, а лучше, чем они. Доказали! А борьба осталась. Какая-то глухая, неявная. Я не понимаю ее. Может быть, ты понимаешь, Григорий?

— Понимаю, — сказал Дауге.

— Ты всегда понимал. Ты всегда понимал мир, в котором живешь. И ты, и Володька, и этот скучный Быков. Иногда я думаю, что вы все очень ограниченные люди. Вы просто не способны задать вопрос: «Зачем?» — Она отпила из бокала. — Ты знаешь, недавно я познакомилась с одним школьным учителем. Он учит детей страшным вещам! Он учит их, что работать гораздо интереснее, чем развлекаться. И они верят ему. Ты понимаешь? Ведь это же страшно! Я говорила с его учениками. Мне показалось, что они презирают меня. За что? За то, что я хочу прожить свою единственную жизнь так, как мне хочется?

Дауге очень хорошо представил себе этот разговор Марии Юрковской с пятнадцатилетними пареньками и девчонками из районной школы. «Где уж тебе понять, — подумал он. — Где тебе понять, как неделями, месяцами с отчаянием бьешься в глухую стену, исписываешь горы бумаги, исхаживаешь десятки километров по кабинету или по пустыне, и кажется, что решения нет и что ты безмозглый, слепой червяк. И ты не веришь, что так уже было неоднократно. Потом наступает этот чудесный миг, когда открываешь калитку в стене, и еще одна глухая стена позади, и ты снова бог, и Вселенная снова у тебя на ладони. Впрочем, это даже не нужно понимать. Это нужно чувствовать».

Он сказал:

— Они тоже хотят прожить жизнь так, как им хочется. Но вам хочется разного.

Она резко возразила:

— А что, если права я?

— Нет, — сказал Дауге, — правы они. Они не задают вопроса «зачем».

— А может быть, они просто не могут широко мыслить?

Дауге усмехнулся. «Что ты знаешь о широте мысли?» — подумал он.

— Ты пьешь холодную воду в жаркий день, — сказал он терпеливо. — И ты не спрашиваешь «зачем?» Ты просто пьешь, и тебе хорошо…

Она прервала его:

— Да, мне хорошо. Дайте мне пить мою холодную воду, а они пусть пьют свою!

— Пусть, — спокойно согласился Дауге. Он с удивлением и радостью чувствовал, как уходит куда-то противная, гнетущая тоска. — Мы ведь не об этом говорили. Тебя интересует, кто прав. Так вот. Человек — это уже не животное. Природа дала ему разум. Разум этот должен развиваться. А ты гасишь в себе разум. Искусственно гасишь. Ты всю жизнь посвятила этому. И есть еще очень много людей на планете, которые гасят свой разум. Они называются мещанами.

— Спасибо.

— Я не хотел тебя обидеть. Но мне показалось, что ты хочешь обидеть нас. Широта взглядов… Какая у вас может быть широта взглядов?

Она допила свой бокал.

— Ты очень красиво говоришь сегодня, — она недобро усмехнулась, — все так мило объясняешь! Тогда, будь добр, объясни мне, пожалуйста, еще одну вещь. Всю жизнь ты работал, развивал свой разум, перешагивал через простые мирские удовольствия.

— Я не перешагивал через мирские удовольствия…

— Не будем спорить. С моей точки зрения, ты перешагивал. А я всю жизнь гасила разум. Я занималась тем, что всю жизнь лелеяла свои низменные инстинкты. И кто же из нас счастливее теперь?

— Конечно, я! — сказал Дауге.

Она оглядела его уничтожающим взглядом и засмеялась:

— Нет, я! В худшем случае мы оба одинаково несчастны. Бездарная кукушка — так меня, кажется, называет Володя? — или трудолюбивый муравей — конец один: старость, одиночество, пустота. Я ничего не приобрела, а ты все потерял. В чем же разница?

— Спроси у Гриши Быкова, — спокойно сказал Дауге.

— О, эти! — Она пренебрежительно махнула рукой. — Я знаю, что скажут они. Нет, меня интересует, что скажешь ты! И не сейчас, когда солнце и люди вокруг, а ночью, когда бессонница, и твои осточертевшие талмуды, и ненужные камни с ненужных планет, и молчащий телефон, и ничего-ничего впереди!

— Да, это бывает, — произнес Дауге. — Это бывает со всеми.

Он вдруг представил себе все это: и молчащий телефон, и ничего впереди, но только не талмуды и камни, а флаконы с косметикой, мертвый блеск золотых украшений и беспощадное зеркало. «Я свинья, — с раскаянием подумал он. — Самоуверенная и равнодушная свинья! Ведь она просит о помощи!»

— Ты разрешишь мне прийти к тебе сегодня? — спросил он.

— Нет. — Она поднялась. — У меня сегодня гости.

Дауге отодвинул нетронутый бокал и тоже поднялся. Она взяла его под руку, и они вышли в вестибюль. Дауге изо всех сил старался не хромать.

— Куда ты сейчас?

Она остановилась перед зеркалом и поправила волосы, которые совершенно не нужно было поправлять.

— Куда? — переспросила она. — Куда-нибудь. Мне еще не пятьдесят, и мой мир принадлежит пока мне.

Они спустились по белой лестнице на залитую солнцем площадь.

— Я мог бы тебя подвезти, — предложил Дауге.

— Спасибо, у меня своя машина.

Он неторопливо натянул шлем, проверил, не дует ли в уши, и сверху донизу застегнул плащ.

— Прощай, старичок! — сказала она.

— Прощай, — проговорил он, ласково улыбаясь. — Извини, если я говорил жестоко… Ты мне очень помогла сегодня.

Она непонимающе взглянула на него, пожала плечами, улыбнулась и пошла к своей машине.

Дауге смотрел, как она идет, покачивая бедрами, удивительно стройная, гордая и жалкая. У нее была великолепная походка, и она была все-таки еще хороша, изумительно хороша. Ее провожали глазами. Дауге подумал с тоскливой злобой: «Вот и вся ее жизнь. Затянуть телеса в дорогое и красивое и привлекать взоры. И много их, и живучи же они!»

Когда он подошел к машине, Гриша Быков сидел, упершись коленями в рулевую дугу, и читал толстую книгу. Приемник в машине был включен на полную мощность. Гриша очень любил сильный звук. Дауге залез в машину, выключил приемник и некоторое время сидел молча. Гриша отложил книгу и завел мотор.

Дауге сказал, глядя перед собой:

— Жизнь дает человеку три радости, тезка: друга, любовь и работу. Каждая из этих радостей отдельно стоит немного. Но как редко они собираются вместе!

— Без любви, конечно, обойтись можно, — вдумчиво возразил Быков-младший.

Дауге мельком взглянул на него:

— Да, можно. Но это значит, что одной радостью будет меньше, а их всего три.

Гриша промолчал. Ему казалось нечестным ввязываться в спор, безнадежный для противника.

— В институт, — сказал Дауге. — И постарайся успеть к часу. На фабрику к себе не опоздаешь?

Машина выехала на шоссе.

— Дядя Гриша, вам не дует? — спросил Гриша Быков.

Дауге поежился.

— Да, брат. Поднимем-ка стекла.

МИРЗА-ЧАРЛЕ. ЮРА БОРОДИН

Администратор гостиницы — маленькая жизнерадостная женщина очень сочувствовала Юре Бородину. Она ничем не могла помочь. Регулярного пассажирского сообщения с системой Сатурна еще не существовало. Не существовало еще даже регулярного грузового сообщения. Грузовики-автоматы отправлялись туда два-три раза в год, а пилотируемые корабли — и того реже. Администратор дважды посылала запрос электронному диспетчеру, перелистала какой-то толстый справочник, несколько раз звонила кому-то, но все было напрасно. Наверное, у Юры был очень несчастный вид, потому что в конце концов она сказала с жалостью:

— Не надо так огорчаться, голубчик. Очень уж далекая планета! И зачем вам надо так далеко?

— Я от ребят отстал! — расстроенно сказал Юра. — Спасибо вам большое. Я пойду. Может быть, еще где-нибудь…

Он повернулся и пошел к выходу, опустив голову, глядя на стертый пластмассовый пол под ногами.

— Постойте, голубчик! — окликнула его администратор.

Юра сейчас же повернулся и пошел обратно.

— Понимаете, голубчик, — проговорила нерешительно женщина, — случаются иногда специальные рейсы.

— Правда? — с надеждой спросил Юра.

— Да. Но сведения о них к нам в гостиницу не поступают.

— А меня могут взять в специальный рейс?

— Не знаю, голубчик. Я даже не знаю, где об этом можно узнать. Возможно, у начальника ракетодрома?

Юра молчал.

— Попробуем начальника ракетодрома, — решительно сказала она. Она сняла трубку и набрала номер. — Валя? — спросила она. — Зоя? Слушай, Зоечка, это Круглова говорит. Когда твой сегодня принимает?.. Ага. Понимаю… Нет, просто один молодой человек… Да. Ну хорошо, спасибо. Извини, пожалуйста.

Экран видеофона во время разговора оставался слепым, и Юра счел это за плохое предзнаменование. «Плохо дело», — подумал он.

— Так вот, голубчик, дело обстоит следующим образом: начальник сильно занят и попасть к нему можно будет только после шести. Я напишу вам адрес и телефон… — Она торопливо писала на гостиничном бланке. — Вот. Часов в шесть позвоните туда или прямо зайдите. Это здесь рядом.

Юра взял листок и обрадованно поблагодарил.

— А где вы остановились?

— Понимаете, я пока еще нигде не остановился, — сказал Юра. — Я и не хочу останавливаться. Мне нужно улететь сегодня.

— А, ну счастливого пути, голубчик! Спокойной плазмы, как говорят наши межпланетники.

Юра еще раз поблагодарил и пошел к выходу.



Прямо перед гостиницей проходила широкая дорога, посыпанная крупным красным песком. На песке виднелись следы множества ног и рубчатые отпечатки протекторов. По сторонам дороги тянулись бетонированные арыки, вдоль арыков густо росли акации. Справа, над зелеными купами деревьев, поднимались в жаркое белесое небо белые здания. Слева нестерпимо блестел на солнце исполинский стеклянный купол. С аэродрома только и видно было, что этот купол и золотой шпиль гостиницы. Юра спросил, что это такое, и ему ответили, что это СЭУК — Система Электронного Управления и Контроля, электронный мозг ракетодрома Мирза-Чарле. Где-то там должен быть начальник ракетодрома.

Юра взглянул на часы. Было начало первого. Что же делать? Осмотреть город? Пообедать? Он спустился на дорогу, поколебался немного и, вздохнув, свернул налево.

Он шел по самому краю арыка, стараясь не выходить на солнце, мимо ярко раскрашенных автоматов с газированной водой и соками, мимо пустых скамеек и шезлонгов, мимо маленьких белых коттеджей, спрятанных в тени акаций, мимо обширных бетонированных площадок, уставленных пустыми атомокарами. Над одной из этих площадок почему-то не было тента, и от блестящих отполированных машин поднимался дрожащий горячий воздух. Было очень жалко смотреть на эти машины, может быть уже не первый час стоявшие под беспощадным солнцем.

Улица была пуста. Магазины, кинотеатры, кафе были закрыты. «Сьеста», — подумал Юра. Было невыносимо жарко. Юра остановился у автомата и выпил стакан горячего апельсинового сока. Подняв брови, он подошел к следующему автомату и выпил стакан горячего черного чая. «Да, — подумал он, — сьеста. Хорошо бы забраться в холодильник».

Обедать не хотелось. Юра свернул в тенистый переулок и совершенно неожиданно вышел к большому прозрачному озеру, вокруг которого росли араукарии и пирамидальные тополя. При виде такой массы прохладной воды Юра даже застонал от наслаждения и двинулся к берегу почти бегом, на ходу стягивая через голову сорочку. Искупавшись, он вылез на берег, лег животом на песок и огляделся.

На той стороне несколько молодых людей и девушек, выскакивая из воды по пояс, перебрасывались огромным блестящим мячом. Посередине озера ныряли с надувной лодки. Шагах в двадцати в тени араукарии сидел, скрестив по-турецки ноги, грузный мужчина в белой чалме, черных очках и ярко-красных трусах и читал книгу. Книгу он держал в правой руке прямо перед лицом, а левую руку упирал в бок. Рядом с ним лежали четыре бутылки из-под лимонада. Юра лег лицом на сорочку и закрыл глаза.

Кто-то похлопал его по плечу холодной ладонью и сказал:

— Сгоришь, эй, паренек!

Юра поднял голову. Перед ним сидел на корточках коричневый молодой человек великолепного сложения. Он глядел на Юру сверху вниз веселыми синими глазами.

— Сгоришь, — повторил он. — Перейди в тень.

Юра сел.

— Да, я, кажется, задремал немного, — сказал он смущенно.

— Приезжий? — спросил незнакомец.

— Приезжий. Как вы узнали?

Незнакомец засмеялся:

— Все местные сейчас скрываются в помещениях с кондиционированным воздухом.

Они поднялись и отошли в тень араукарии.

— А вы тоже не местный? — спросил Юра.

— Да, пожалуй, что и не местный.

— Интересный город — Мирза-Чарле, — сказал Юра. — Никого сейчас на улицах. Словно здесь сьеста, правда?

— Сьеста… — согласился незнакомец. — Между прочим, откуда ты, прелестное дитя?.

— Из Вязьмы.

— И зачем, если не секрет?

— Почему же секрет? Мне нужно на Рею. — Юра взглянул на незнакомца и пояснил: — Рея — это один из спутников Сатурна.

— Ах, вот как! — сказал незнакомец. — Интересно. И что тебе надо на Рее?

— Там новое строительство. А я вакуум-сварщик. Нас было одиннадцать человек, и я отстал от группы, потому что… ну, в общем, по семейным обстоятельствам. Теперь не знаю, как туда добраться. Вот в шесть часов иду к начальнику ракетодрома… Вы тоже летите куда-нибудь?

— Да, — ответил незнакомец. — Так ты идешь к Майкову?

— К Майкову? Я иду к начальнику ракетодрома. Не знаю, как его фамилия. Может быть, Майков.

Незнакомец с интересом его рассматривал.

— Как тебя зовут?

— Юра… Юрий Бородин.

— А меня — Иван… Так вот что, Юрий Бородин, — незнакомец сокрушенно покачал головой, — боюсь, что к Майкову тебе не попасть. Дело в том, что начальник ракетодрома товарищ Майков, как мне доподлинно известно, вылетел в Москву….. — он посмотрел на часы, — двенадцать минут назад.

Это был удар. Юра сразу сник.

— Как же так? — пробормотал он. — Мне же сказали…

— Ну-ну, — сказал Иван, — не нужно огорчаться. Всякий начальник, улетая в Москву, оставляет заместителя.

— Правда! — воскликнул Юра, воспрянув духом. — Вы меня извините, я должен немедленно пойти и позвонить.

Он вскочил и стал натягивать брюки.

— Позвони. Телефон в этом переулке, сразу за углом.

— Я сейчас вернусь, — пообещал Юра и побежал к телефону.

Когда он вернулся, Иван ходил на руках вокруг араукарии. Увидев Юру, он встал на ноги и отряхнул с ладоней песок.

— Ну что? — спросил он.

— Опять неудача! — огорчился Юра. — Начальник действительно улетел, а его заместитель сможет принять меня только завтра вечером.

— Завтра?

— Да, завтра после семи.

Иван задумчиво уставился куда-то на вершины пирамидальных тополей.

— Завтра, — повторил он. — Да, это слишком поздно.

— Придется все-таки ночевать в гостинице, — вздохнул Юра. — Надо будет взять номер.

— Пошли еще раз искупаемся, — предложил Иван.

Они сплавали на середину озера и поныряли с надувной лодки.

Когда они плыли назад, Иван спросил:

— Между прочим, кто тебя рекомендовал на Рею?

— Нас рекомендовал наш завод. Вязьменский завод пластконструкций. Как лучших сварщиков.

Они вышли из воды и снова растянулись на песке.

— А если ты не доберешься до Реи, — спросил Иван, — что тогда?

— Ну что вы, — сказал Юра, — я обязательно доберусь до Реи. Это ж будет очень нехорошо перед ребятами, если я не доберусь. Нас было сто пятьдесят добровольцев, а выбрали только одиннадцать. Как же я могу не добраться? Надо добраться!

Некоторое время они молчали. Затем Иван вскочил и стал одеваться.

— Мне пора, — сказал он, натягивая клетчатую ковбойку. — До свидания, Юрий Бородин.

— До свидания, — несколько обиженно ответил Юра. — Может, еще раз искупаемся?

— Нет-нет, я тороплюсь.

Они пожали друг другу руку.

— Послушай, Юра… — начал Иван и замолчал.

— Да?

— Насчет Реи. — Иван опять замолчал, глядя в сторону. (Юра ждал.) — Так вот, насчет Реи. Зайди-ка ты, брат, сегодня часов этак в семь вечера в гостиницу, в триста шестой номер.

— И что?

— Что из этого получится, я не знаю. В этом номере ты увидишь человека, очень свирепого на вид. Попробуй убедить его, что тебе очень нужно на Рею.

— А кто это такой? — спросил Юра.

— До свидания, — сказал Иван. — Не забудь, номер триста шесть, после семи.

Он повернулся и быстро пошел по тропинке.

— Номер триста шесть, — озадаченно повторил Юра. — После семи.

Ровно в семь часов вечера Юра поднялся в холл гостиницы и подошел к администратору. Она встретила его приветливой улыбкой.

— Добрый вечер, — сказал Юра. — К начальнику мне попасть не удалось — он улетел в Москву.

— Я знаю. Мне позвонили, едва вы ушли, голубчик. Но вы можете обратиться к его помощнику, не правда ли?

— Возможно, так и придется сделать. Скажите, пожалуйста, как пройти в триста шестой номер?

— Поднимитесь в лифте, третий этаж, направо.

— Спасибо, — поблагодарил Юра и направился к лифту.

Он поднялся на третий этаж и сразу нашел дверь номера триста шесть. Перед дверью он остановился и в первый раз подумал, как, что и, главное, кому он скажет. Ему вспомнились слова Ивана о свирепом на вид человеке. Он старательно пригладил волосы и осмотрел себя. Потом он постучал.

— Войдите! — произнес за дверью низкий, хрипловатый голос.

Юра вошел.

В комнате за круглым столом, накрытым белой скатертью, сидели два пожилых человека. Юра остолбенел: он узнал их обоих, и это было настолько неожиданно, что на мгновение ему показалось, что он ошибся дверью. Лицом к нему, уперев в него маленькие недобрые глаза, сидел известный Быков, капитан прославленного «Тахмасиба», угрюмый и рыжий — точно такой же, как на стереофото над столом Юриного старшего брата. Лицо другого человека, небрежно развалившегося в легком плетеном кресле, породистое, длинное, с брезгливой складкой около полных губ, было тоже удивительно знакомо. Юра никак не мог вспомнить имени этого человека, но был совершенно уверен, что видел его когда-то и, может быть, даже несколько раз. На столе стояла длинная темная бутылка и один бокал.

— Что вам? — глуховато спросил Быков. — Это триста шестой номер? — неуверенно спросил Юра.

— Да-а, — бархатно и раскатисто ответил человек с породистым лицом. — Вам кого, юноша?

Да ведь это Юрковский, вспомнил Юра. Планетолог с Венеры. Про них есть кино…

— Я… я не знаю… — проговорил он. — Понимаете, мне нужно на Рею. Сегодня один товарищ…

— Фамилия? — спросил Быков.

— Чья? — не понял Юра.

— Ваша фамилия!

— Бородин. Юрий Михайлович Бородин.

— Специальность?

— Вакуум-сварщик.

— Документы.

Впервые в своей жизни Юра полез за документами. Быков выжидательно глядел на него. Юрковский лениво потянулся к бутылке и налил себе вина.

— Вот, пожалуйста, — сказал Юра.

Он положил рекомендацию завода на стол и снова отступил на несколько шагов.

Быков достал из нагрудного кармана огромные старомодные очки и, приставив их к глазам, очень внимательно и, как показалось Юре, дважды прочитал документ, после чего передал его Юрковскому.

— Как случилось, что вы отстали от своей группы?

— Я… Понимаете, по семейным обстоятельствам…

— Подробнее, юноша, — пророкотал Юрковский.

Он читал рекомендацию, держа ее в вытянутой руке и отхлебывая из бокала.

— У меня внезапно заболела мама, — сказал Юра. — Приступ аппендицита. Я никак не мог уехать. Брат в экспедиции. Отец на полюсе сейчас. Я не мог…

— Ваша мама знает, что вы вызвались добровольцем в Космос? — спросил Быков.

— Да, конечно.

— Она согласилась?

— Д-да…

— Невеста есть?



Юра помотал головой. Юрковский аккуратно сложил рекомендацию и положил ее на край стола.

— Скажите, юноша, — произнес он, — а почему вас… э-э… не заменили?

Юра покраснел.

— Я очень просил, — сказал он тихо. — И все думали, что я догоню. Я опоздал всего на сутки…

Воцарилось молчание.

— У вас есть… э-э… знакомые в Мирза Чарле? — осторожно спросил Юрковский.

— Нет. Я только сегодня приехал. Познакомился на озере с одним товарищем — Иван его зовут. И он…

— А куда вы обращались?

— К администратору гостиницы.

Быков и Юрковский переглянулись. Юре показалось, что Юрковский чуть-чуть отрицательно покачал головой.

— Ну, это еще не страшно, — проворчал Быков.

Юрковский сказал неожиданно резко:

— Совершенно не понимаю: зачем нам пассажир?

Быков думал.

— Честное слово, я никому не буду мешать, — убедительно сказал Юра… — И я на все готов!

— Готов даже красиво умереть… — проворчал Быков.

Юра прикусил губу. «Дрянь дело! — подумал он. — Ох, и плохо же мне. Ох, плохо…»

— Мне очень надо на Рею, — сказал он. Он вдруг с полной отчетливостью осознал, что это его последний шанс и что на завтрашний разговор с заместителем начальника рассчитывать не стоит.

— М-м? — сказал Быков и посмотрел на Юрковского.



Юрковский пожал плечами и, подняв бокал, стал смотреть сквозь него на лампу. Тогда Быков поднялся из-за стола — Юра даже попятился, такой он оказался громадный и грузный, — и, шаркая домашними туфлями, направился в угол, где на спинке стула висела потертая кожаная куртка. Из кармана куртки он извлек плоский блестящий футляр радиофона. Юра затаив дыхание смотрел ему в спину.

— Шарль? — глухо осведомился Быков. Он прижимал к уху гибкий шнур с металлическим шариком на конце. — Это Быков. Регистр «Тахмасиба» еще у тебя? Впиши в состав экипажа для спецрейса 17… Да, я беру стажера… Начальник экспедиции не возражает… (Юрковский сильно поморщился, но промолчал.) Что?.. Сейчас. — Быков повернулся к Юре, протянул руку и нетерпеливо пощелкал пальцами. (Юра бросился к столу, схватил рекомендацию и вложил ему в руку.) — Сейчас. Так… От коллектива Вязьминского завода пластконструкций… Боже мой, Шарль, это совершенно не твое дело! В конце концов, это спецрейс!.. Да. Даю: Бородин Юрий Михайлович. Восемнадцать лет… Да, именно восемнадцать. Вакуум-сварщик. Стажер. Зачислен моим приказом от вчерашнего числа. Прошу тебя, Шарль, немедленно подготовь для него документы… Нет, не он, я сам заеду. Завтра утром. До свидания, Шарль, спасибо.

Быков медленно свернул шнур и сунул радиофон обратно в карман куртки.

— Это незаконно, Алексей, — негромко произнес Юрковский.

Быков вернулся к столу и сел.

— Если бы ты знал, Владимир, — сказал он, — без скольких законов я могу обойтись в пространстве. И без скольких законов нам придется обойтись в этом рейсе… Стажер, можете сесть, — обратился он к Юре. (Юра торопливо и очень неудобно сел.) Быков взял телефонную трубку. — Жилин, зайдите ко мне. — Он повесил трубку. — Возьмите ваши документы, стажер. Подчиняться будете непосредственно мне. Ваши обязанности вам разъяснит бортинженер Жилин, который сейчас придет.

— Алексей, — величественно сказал Юрковский, — наш… э-э… кадет еще не знает, с кем имеет дело.

— Нет, я знаю, — пробормотал Юра. — Я вас сразу узнал.

— О-о! — удивился Юрковский. — Нас еще можно узнать?

Юра не успел ответить. Дверь распахнулась, и на пороге появился Иван в той же самой клетчатой ковбойке.

— Прибыл, Алексей Петрович, — весело сообщил он.

— Принимай своего крестника, — буркнул Быков. — Это наш стажер. Закрепляю его за тобой. Сделай отметку в журнале. А теперь забирай его к себе и до самого старта не спускай с него глаз.

— Слушаю, — сказал Жилин, поднял Юру со стула и вывел его в коридор.

Юра медленно осознавал происходящее.

— Это вы — Жилин? — спросил он. — Бортинженер?

Жилин не ответил. Он поставил Юру перед собой, отступил на шаг и спросил страшным голосом:

— Водку пьешь?

— Нет! — испуганно ответил Юра.

— В бога веруешь?

— Нет.

— Истинно межпланетная душа! — удовлетворенно сказал Жилин. — Когда прибудем на «Тахмасиб», дам тебе поцеловать ключ от стартера.

МАРС. АСТРОНОМЫ

Матти, прикрыв глаза от слепящего солнца, смотрел на дюны. Краулера видно не было. Над дюнами стояло большое облако красноватой пыли, слабый ветер медленно относил его в сторону. Было тихо, только на пятиметровой высоте шелестела вертушка анемометра. Затем Матти услыхал выстрелы: «Пок, пок, пок, пок» — четыре выстрела подряд.

— Мимо, конечно, — сказал он.

Обсерватория стояла на высоком плоском холме. Летом воздух всегда был очень прозрачен, и с вершины холма хорошо просматривались белые купола и параллелепипеды Теплого Сырта в пяти километрах к югу и серые развалины Старой Базы на таком же плоском высоком холме в трех километрах к западу. Но сейчас Старую Базу закрывало облако пыли. «Пок, пок, пок», — снова донеслось оттуда.

— Стрелк! — горестно произнес Матти. Он осмотрел наблюдательную площадку. — Вот скверная тварь!

Широкоугольная камера была повалена. Метеобудка покосилась. Стена павильона телескопа была забрызгана какой-то желтой гадостью. Над дверью павильона зияла свежая дыра от разрывной пули. Лампочка над входом была разбита.

— Стрелк! — повторил Матти.

Он подошел к павильону и ощупал пальцами в меховой перчатке края пробоины. Он представил себе, что может натворить разрывная пуля в павильоне, и ему стало нехорошо. В павильоне стоял очень хороший телескоп с прекрасно исправленным объективом, регистратор мерцаний, блинк-автоматы — аппаратура редкая, капризная и сложная. Блинк-автоматы боятся даже пыли — их приходится закрывать герметическим чехлом. А что такое чехол против разрывной пули?

Матти не пошел в павильон. «Пусть они сами посмотрят, — подумал он. — Сами стреляли, пусть сами и смотрят». Честно говоря, ему было просто страшно заходить туда. Он положил карабин на песок и, поднатужась, поднял камеру. Одна нога треножника была погнута, и камера встала криво.

— Скверное животное! — сказал Матти с ненавистью.

Он занимался метеоритными съемками, и камера была единственным инструментом в его распоряжении. Он пошел через всю площадку к метеобудке. Пыль на площадке была изрыта. Матти со злостью топтал характерные округлые ямы — следы летучей пиявки. «Почему она все время лезет на площадку? — думал он. — Ну, ползала бы вокруг дома. Ну, вломилась бы в гараж. Нет, она лезет на площадку. Человечиной здесь пахнет, что ли?»

Дверца метеобудки была погнута и не открывалась. Матти безнадежно махнул рукой и вернулся к камере. Он свинтил камеру, с трудом снял ее и, кряхтя, положил на разостланный брезент. Потом он взял треногу и понес ее в дом. Он оставил треногу в мастерской и заглянул в столовую. Наташа сидела у рации.

— Сообщила? — спросил Матти.

Ты знаешь, у меня просто руки опускаются! — сердито сказала она. — Честное слово, проще сбегать туда.

— А что? — спросил Матти.

Наташа резко повернула регулятор громкости. Низкий усталый голос загудел в комнате:

— Седьмая, седьмая, говорит Сырт. Почему нет сводки? Слышите, седьмая? Давайте сводку!

Седьмая забубнила цифрами.

— Сырт! — позвала Наташа. — Сырт! Говорит первая!

— Первая, не мешайте! — ответил усталый голос. — Имейте терпение…

— Ну вот, пожалуйста! — сказала Наташа и повернула регулятор громкости в обратную сторону.

— А что ты, собственно, хочешь им сообщить? — спросил Матти.

— Про то, что случилось. Ведь это чепе.

— Ну уж и чепе. Каждую ночь у нас такое чепе.

Наташа задумчиво подперла кулачком щеку.

— А знаешь, Матти, — сказала она. — Ведь сегодня первый раз пиявка пришла днем.

Матти всеми пальцами взялся за физиономию. Это была правда. Прежде пиявки приходили либо поздно ночью, либо перед самым восходом солнца.

— Да, — сказал он, — да-а-а! Я это понимаю так: обнаглели.

— Я это тоже так понимаю, — заметила Наташа. — Что там, на площадке?

— Ты лучше сама сходи посмотри. Камеру мою изуродовали. Мне сегодня не наблюдать.

— Ребята там?

Матти замялся.

— Да, в общем, там… — Он неопределенно махнул рукой.

Он вдруг представил себе, что скажет Наташа, когда увидит пулевую пробоину над дверью павильона.

Наташа снова повернулась к рации, и Матти тихонько прикрыл за собой дверь. Он вышел из дома и увидел краулер. Краулер летел на предельной скорости, лихо прыгая с бархана на бархан. За ним до самых звезд вставала плотная стена пыли, и на этом красно-желтом фоне очень эффектно выделялась могучая фигура Пенькова, стоявшего во весь рост с упертым в бок карабином. Вел краулер, конечно, Сергей. Он направил машину прямо на Матти и намертво затормозил в пяти шагах. Густое облако пыли заволокло наблюдательную площадку.

— Кентавры! — сказал Матти, протирая очки. — Лошадиная голова на человеческом туловище.

— А что? — воскликнул Сергей, соскакивая.

За ним неторопливо спустился Пеньков.

— Ушла! — объявил он.

— По-моему, ты в нее попал, — сказал Сергей.

Пеньков важно кивнул:

— По-моему, тоже.

Матти подошел к Пенькову и крепко взял за рукав меховой куртки:

— А ну-ка, пойдем.

— Куда? — осведомился тот, сопротивляясь.

— Пойдем, пойдем, стрелок! Я тебе покажу, куда ты попал наверняка.

Они подошли к павильону и остановились перед дверью.

— Ух ты! — сказал Пеньков.

Сергей, не говоря ни слова, кинулся внутрь.

— Наташка видела? — быстро спросил Пеньков.

— Нет еще.

Пеньков с задумчивым видом ощупывал края дыры:

— Это так сразу не заделаешь.

— Да, запасного павильона на Сырте нет, — ядовито подтвердил Матти.

Месяц назад Пеньков, стреляя ночью в пиявок, пробил метеобудку. Тогда он отправился на Сырт и где-то достал там запасную. Пробитую будку он спрятал в гараже.

Сергей крикнул из павильона:

— Кажется, все в порядке!

— А есть там выходное отверстие? — спросил Пеньков.

— Есть, — ответил Сергей.

Раздалось мягкое жужжание — крыша павильона раздвинулась и сдвинулась снова.

— Кажется, обошлось, — сказал Сергей и вылез из павильона.

— А у меня треногу помяло, — сообщил Матти. — А метеобудку так покалечило, что придется опять новую доставать.

Пеньков мельком взглянул на будку и снова уставился на зияющую дыру. Сергей стоял рядом с ним и тоже смотрел на дыру.

— Будку я выправлю, — уныло сказал Пеньков. — А вот что с этим делать?..

— Наташа идет, — негромко предупредил Матти.

Пеньков сделал движение, как будто собирался куда-то скрыться, но только втянул голову в плечи.

Сергей быстро заговорил:

— Здесь пробоина небольшая, Наташенька, но это ерунда, мы ее сегодня же быстро заделаем, а внутри все цело…

Наташа подошла к ним, взглянула на пробоину.

— Свиньи вы, ребята! — тихо сказала она.

Теперь скрыться куда-нибудь захотелось всем, даже Матти, который был совсем ни в чем не виноват и выбежал на площадку последним, когда уже все кончилось. Наташа вошла в павильон и зажгла свет. В раскрытую дверь было видно, как она снимает футляр с блинк-автоматов.

Сергей тихонько проговорил:

— Пойду загоню машину.

Ему никто не ответил. Он полез в краулер и завел мотор. Матти молча вернулся к своей камере и, согнувшись пополам, поволок ее в дом. Перед павильоном осталась только унылая, нелепо громоздкая фигура Пенькова.

Матти втащил камеру в мастерскую, снял кислородную маску, стащил с головы капюшон и долго возился, расстегивая просторную доху. Затем, не снимая унтов, он сел на стол возле камеры. В окно ему было видно, как необыкновенно медленно, словно на цыпочках, проехал в гараж краулер. Наташа вышла из павильона и плотно закрыла за собой дверь. Потом она пошла через площадку, останавливаясь перед приборами. Пеньков плелся следом и, судя по всему, длинно и тоскливо вздыхал.

Тучи пыли уже осели, маленькое красноватое солнце висело над черными, словно обглоданными руинами Старой Базы, поросшими колючим марсианским саксаулом. Матти посмотрел на низкое солнце, на быстро темнеющее небо, вспомнил, что он сегодня дежурный, и отправился на кухню.


За ужином Сергей сказал:

— Наташенька наша сегодня серьезная… — и испытующе посмотрел на Наташу.

— Да ну вас, в самом деле! — сказала Наташа. Она ела, ни на кого не глядя, очень расстроенная и нахмуренная.

— Сердитая Наташенька наша! — продолжал Сергей.

Пеньков снова вздохнул. Матти скорбно покачал головой.

— Не любит нас сегодня Наташенька! — добавил Сергей нежно.

— Ну правда, ну что это такое? — заговорила Наташа. — Ведь договорились уже — не стрелять на площадке. Это же не тир все-таки. Там приборы… Вот разбили бы сегодня блинки, куда бы пошли? Где их взять?

Пеньков преданными, собачьими глазами смотрел на нее.

— Ну что ты, Наташенька! — изумился Сергей. — Как можно попасть в блинк?

— Мы стреляли только по лампочкам, — проворчал Матти.

— Вот продырявили павильон, — сказала Наташа.

— Наташенька, — закричал Сережа, — мы принесем другой павильон! Пеньков сбегает на Сырт и принесет. Он ведь у нас здоровенный!

— Да ну вас… — Наташа уже больше не сердилась.

Пеньков оживился.

— Когда же в нее стрелять, как не на площадке… — начал он, но Матти наступил ему под столом на ногу, и он замолчал.

— Ты, Володя, действительно просто ужас какой неуклюжий! — сказала Наташа. — Огромное чудовище, ростом со шкаф, и ты целый месяц не можешь в него попасть.

— Я сам удивляюсь, — честно признался Пеньков и почесал затылок. — Может, прицел сбит?

— Гнутие ствола, — произнес ядовито Матти.

— Все равно, ребята, теперь этим забавам конец, — сказала Наташа. (Все посмотрели на нее). — Я говорила с Сыртом. Сегодня пиявки напали на группу Азизбекова, на геологов, на нас и на участок нового строительства. И всё среди бела дня.

— И всё к западу и к северу от Сырта, — заметил Сергей.

— Да, в самом деле… А я и не сообразила. Ну, как бы то ни было, решено провести облаву.

— Это здорово! — обрадовался Пеньков. — Наконец-то.

— Завтра утром будет совещание, вызывают всех начальников групп. Я поеду, а ты останешься за старшего, Сережа. Да, и еще — наблюдать сегодня не будем, ребята. Начальство распорядилось отменить все ночные работы.

Пеньков перестал есть и грустно посмотрел на Наташу.

Матти произнес:

— Мне-то все равно — у меня камера полетела. А вот у Пенькова полетит программа, если он пропустит пару ночей.

— Я знаю, — сказала Наташа. — У всех летит программа.

— А может быть, я как-нибудь потихонечку, — спросил Пеньков, — незаметно?.

Наташа замотала головой:

— И слышать не хочу!

— А может… — начал Пеньков.

И Матти снова наступил ему на ногу. Пеньков подумал: «И правда, чего слова тратить. Все равно все будут наблюдать».

— Какой сегодня день? — спросил Сергей. Он имел в виду день декады.

— Восьмой, — отозвался Матти. Наташа покраснела и стала глядеть всем в глаза по очереди.

— Что-то Рыбкина давно нет, — произнес Сергей, наливая себе кофе.

— Да, действительно, — глубокомысленно сказал Пеньков.

— И время уже позднее, — добавил Матти. — Уж полночь близится, а Рыбкина все нет…

— О! — Сергей поднял палец. В тамбуре звякнула дверь шлюза. — Это он! — торжественным шепотом провозгласил Сергей.

— Ват чудаки, вот чудаки! — Наташа смущенно засмеялась.

— Не трогайте Наташеньку! — потребовал Сережа. — Не смейте над нею смеяться.

— Вот он сейчас придет, он нам посмеется! — сказал Пеньков.

В дверь столовой постучали. Сергей, Матти и Пеньков одновременно приложили палец к губам и значительно посмотрели на Наташу.

— Ну что же вы? — шепотом проговорила Наташа. — Отзовитесь же кто-нибудь.

Матти, Сергей и Пеньков одновременно замотали головой.

— Войдите! — с отчаянием крикнула Наташа.

Вошел Рыбкин, как всегда аккуратный и подтянутый, в чистом комбинезоне, в белоснежной сорочке с отложным воротником, безукоризненно выбритый. Лицо его, как и у всех следопытов, производило странное впечатление: дочерна загорелые скулы и лоб, белые пятна вокруг глаз и белая нижняя часть лица — там, где кожу прикрывает кислородная маска.

— Можно? — спросил он тихо. Он всегда говорил очень тихо.

— Садитесь, Феликс, — предложила Наташа.

— Ужинать будешь? — спросил Матти.

— Спасибо, — сказал Рыбкин. — Лучше чашечку кофе.

— Что-то ты сегодня запоздал, — заявил прямодушный Пеньков, наливая ему кофе.

Сергей скорчил ужасную рожу, а Матти пнул Пенькова под столом ногой. Рыбкин спокойно принял кофе.

— Я пришел полчаса назад, — сообщил он, — и прошелся вокруг дома. Я вижу, сегодня у вас тоже побывала пиявка.

— Сегодня у нас тут была баталия, — сказала Наташа.

— Да, — сказал Рыбкин. — Я видел пробоину в павильоне.

— Наши карабины страдают гнутием ствола, — объяснил Матти.

Рыбкин засмеялся. У него были маленькие, ровные, белые зубы.

— А тебе приходилось попадать хоть в одну пиявку? — спросил Сергей.

— Вероятно, нет, — ответил Феликс. — В них очень трудно попасть.

— Это я и сам знаю, — проворчал Пеньков.

Наташа, опустив глаза, крошила хлеб.

— Сегодня у Азизбекова одну убили, — сказал Рыбкин.

— Да ну? — изумился Пеньков. — Кто?

Рыбкин опять засмеялся:

— Да никто. — Он мельком поглядел на Наташу. — Забавная штука: сорвалась стрела экскаватора и раздавила ее. Наверное, кто-нибудь попал в трос.

— Вот это выстрел! — восхитился Сергей.

— Это мы тоже умеем, — усмехнулся Матти. — На бегу, с тридцати шагов прямо в лампочку над дверью.

— Вы знаете, ребята, — сказал Сергей, у меня такое впечатление, что все карабины на Марсе страдают гнутием ствола.

— Нет, — возразил Феликс. — Потом обнаружили, что в пиявку у Азизбекова попало шесть пуль.

— Вот скоро будет облава, — пообещал Пеньков. — Мы им тогда покажем, где раки зимуют.

— А я этой облаве вот ни столечко не радуюсь, — заметил Матти. — Спокон веков у нас так: бах-трах-тарарах, перебьют всю живность, а потом начинают устраивать заповедники.

— Что это ты? — удивился Сергей. — Ведь они же мешают.

— Нам все мешает! — рассердился Матти. — Кислорода мало — мешает, кислорода много — мешает, лесу много — мешает, руби лес… Кто мы такие, в конце концов, что нам все мешает?

— Салат был, что ли, плохой? — задумчиво спросил Пеньков. — Так ты его сам готовил…

— Не попадайся, не попадайся, Пеньков! — сказал Сергей. — Он просто хочет затеять общий разговор. Чтобы Наташенька высказалась.

Феликс внимательно посмотрел на Сергея. У него были большие светлые глаза, и он очень редко мигал. Матти серьезно сказал:

— Может быть, вовсе не они нам мешают, а мы им.

— Ну? — спросил Пеньков.

— Я предлагаю рабочую гипотезу. Летучие пиявки есть коренные разумные обитатели Марса, хотя они находятся пока на низкой ступени развития. Мы захватили районы, где есть вода, и они намерены нас выжить.

Пеньков ошарашенно смотрел на него:

— Что ж, возможно…

— Да ты спорь с ним, спорь! — сказал Сергей. — А то так ему никакого удовольствия.

— Все говорит за мою гипотезу, — продолжал Матти. — Живут они в подземных городах. Нападают всегда справа — потому что у них такое табу. И… они всегда уносят своих раненых.

— Ну, братец… — разочарованно сказал Пеньков.

— Феликс, — попросил Сергей, — уничтожь это изящное рассуждение.

Феликс кивнул:

— Такая гипотеза уже выдвигалась. (Матти изумленно поднял брови.) Давно. До того, как была убита первая пиявка. Сейчас выдвигают гипотезу поинтереснее.

— Ну? — спросил Пеньков.

— До сих пор никто не объяснил, почему пиявки нападают на людей. Не исключена возможность, что это у них очень древняя привычка. Напрашивается мысль: не обитает ли на Марсе все-таки раса двуногих прямостоящих?

— Обитает! — сказал Матти. — Тридцать лет уже обитает.

Феликс вежливо улыбнулся:

— Можно надеяться, что пиявки наведут нас на эту расу.

Некоторое время все молчали. Матти с завистью смотрел на Феликса. Он всегда завидовал людям, перед которыми стоят такие задачи. Выслеживать летучих пиявок — занятие само по себе увлекательное, а если при этом еще ставится такая задача… Матти мысленно перебрал все интересные задачи, которые пришлось решать ему самому за последние пять лет. Интереснее всего было конструирование дискретного искателя-охотника на хемостазерах. Патрульная камера превращалась в огромный любопытный глаз, следящий за появлением и движением «посторонних» световых точек на ночном небе. Сережка бегал по ночным дюнам, время от времени мигая фонариком, а камера бесшумно разворачивалась вслед за ним, следя за каждым его движением… «Что ж, — подумал Матти, — это тоже было интересно».

Сергей вдруг сказал с досадой:

— До чего же мы мало знаем! (Пеньков перестал тянуть с шумом кофе из чашки и поглядел на него.) И до чего не стремимся узнать! День за днем, декада за декадой бродим по шею в тоскливых мелочах. Копаемся в электронике, ломаем сумматоры, чиним сумматоры, чертим графики, пишем статеечки, отчетики… Противно! — Он взялся за щеки и с силой потер лицо. — Прямо за оградой на тысячи километров протянулся совершенно незнакомый, чужой мир. И так хочется плюнуть на все и пойти куда глаза глядят, через пустыню в поисках настоящего дела… Стыдно, ребята! Это же смешно и стыдно сидеть на Марсе и двадцать четыре часа в сутки ничего не видеть, кроме блинк-регистрограмм и пеньковской унылой физиономии…

Пеньков сказал мягко:

— А ты плюнь, Серега, и иди. Попросись к строителям. Или вот к Феликсу. — Он повернулся к Феликсу: — Возьмете его, а?

Феликс пожал плечами.

— Да нет, Пеньков, дружище, не поможет это. — Сергей, поджав губы, помотал светлым чубом. — Надо что-то уметь. А что я умею? Чинить блинки. Считать до двух и интегрировать на малой машине. Краулер умею водить, да и то непрофессионально… Что я еще умею?

— Ныть ты умеешь профессионально, — проворчал Матти. Ему было неловко за Сережку перед Феликсом.

— Я не ною — я злюсь. До чего мы самодовольны и самоограниченны! И откуда это берется? — Почему считается, — что найти место для обсерватории важнее, чем пройти планету по меридиану от полюса до полюса? Почему важнее искать нефть, чем тайны? Что нам — нефти не хватает?

— Что тебе — тайн не хватает? — спросил Матти. — Сел бы и решил ограниченную Т-задачу…

— Да не хочу я ее решать! Скучно ее решать, бедный ты мой Матти. Скучно! Я же здоровый, сильный парень, я гвозди гну пальцами! Почему я должен сидеть над бумажками?

Он замолчал. Молчание было тяжелым. И Матти подумал, что неплохо было бы переменить тему, но не знал, как это сделать.

Наташа сказала:

— Я с Сережей вообще-то не согласна, но это верно — мы немножко слишком погрязли в обычных делах. И такая иногда берет досада… Ну пусть не мы, пусть кто-нибудь все-таки занялся бы Марсом как новой землей. Все-таки ведь это не остров, даже не континент — терра инкогнита, — это же планета! А мы тридцать лет сидим тут тихонько и трусливо жмемся к воде и ракетодромам. И мало нас до смешного. Это правда досадно. Сидит там кто-нибудь в Управлении, какой-нибудь старец с боевым прошлым, и брюзжит: «Рано, рано!»

Услыхав слово «рано», Пеньков вздрогнул и посмотрел на часы.

— Ох, ты! — пробормотал он, вылезая из-за стола. — Я уже две звезды здесь с вами просидел. — Тут он посмотрел на Наташу, открыл рот и торопливо сел.

У него было такое забавное лицо, что все, даже Сергей, засмеялись.

Матти вскочил и подошел к окну:

— А ночь-то какая! Качество изображения сегодня, наверное, наводит изумление. — Он оглянулся через плечо на Наташу.

— Наташа, — предложил Феликс, — если нужно, я посторожу, пока вы будете работать.

— Чего нас сторожить? — удивился Матти. — Я и сам могу посторожить. У меня все равно камера полетела.

— Так я пойду? — спросил Пеньков.

— Ну ладно, — согласилась Наташа, — Во изменение моего приказа…

Пенькова уже не было. Сергей тоже поднялся и, ни на кого не глядя, вышел. Матти стал собирать со стола, и Феликс, аккуратно засучивая рукава, подошел к нему.

— Да брось ты! — сказал Матти. — Пять чашек, пять тарелок…

Он взглянул на руки Феликса и осекся.

— А это зачем? — спросил он.

На правом и на левом запястье у Феликса было по две пары часов. Феликс серьезно сказал:

— Это тоже одна гипотеза… Так ты сам управишься?

— Сам, — ответил Матти. «Странный все-таки парень этот Феликс», — подумал он.

— Тогда я тоже пойду, — сказал Феликс и встал.

Рация в углу комнаты вдруг зашипела, щелкнула, и густой, усталый голос сказал:

— Первая! Говорит Сырт. Сырт вызывает Первую.

Матти крикнул:

— Наташа, Сырт вызывает!.. — Он подошел к микрофону: — Первая слушает.

— Позовите начальника, — сказал голос из репродуктора.

— Одну минуту.

Вбежала Наташа в расстегнутой дохе и с кислородной маской на груди:

— Начальник слушает.

— Еще раз подтверждаю распоряжение, — сказал голос. — Ночные работы запрещаются. Теплый Сырт окружен пиявками. Повторяю…

Матти слушал и вытирал тарелки. Вошли Пеньков и Сергей. Матти с интересом следил, как у них вытягиваются лица.

— …Теплый Сырт окружен пиявками. Как поняли меня?

— Поняла вас хорошо, — расстроенно проговорила Наташа. — Сырт окружен пиявками, ночные работы запрещаются.

— Спокойной ночи! — сказал голос. И репродуктор перестал шипеть.

— Спокойной ночи, Пеньков! — вздохнул Сергей и стал расстегивать доху.

Пеньков ничего не ответил. Он сердито засопел и ушел в свою комнату.

— Так я пойду, — сказал Феликс.

Все обернулись. Он стоял в дверях, маленький, крепкий, с непропорционально большим карабином у ноги.

— Как — пойдешь? — спросил Матти.

Феликс удивленно улыбнулся:

— Да что это с тобой?

— Вы слыхали радио? — быстро спросила Наташа.

— Да, слыхал. Но коменданту Сырта я не подчинен. Я же Следопыт.

Он натянул на лицо маску, опустил очки, махнул им рукой в перчатке и вышел. Все остолбенело глядели на дверь.

— Как же это? — пробормотала Наташа. — Ведь его съедят…

Сергей вдруг сорвался с места и, застегивая на ходу доху, кинулся вслед.

— Куда?! — крикнула Наташа.

— Я подвезу его! — ответил Сергей и захлопнул дверь.

Наташа побежала за ним, но Матти схватил ее за руку.

— Куда ты, зачем? — спокойно сказал он. — Сережа правильно решил.

— А кто ему позволил? — запальчиво спросила Наташа. — Почему он не слушается?

— Надо же человеку помочь, — рассудительно ответил Матти.

Они почувствовали, как мелко задрожал пол. Сергей вывел краулер. Наташа опустилась на стул, сжала руки.

— Ничего, — сказал Матти, — через десять—пятнадцать минут он вернется.

— А если они бросятся на Сережу, когда он будет возвращаться?

— Не было еще такого, чтобы пиявка бросилась на машину. И вообще Сережка был бы только рад.

Они сидели и ждали. Матти вдруг подумал, что Феликс Рыбкин уже раз десять приходил к ним на обсерваторию по вечерам и уходил вот так же поздно. А ведь пиявки каждую ночь возятся вокруг Сырта. «Смелый парень этот Феликс», — подумал Матти. Странный парень. Впрочем, не такой уж и странный. Матти посмотрел на Наташу. Способ ухаживания, может быть, действительно немножко странный: робкая осада, не похоже на Феликса.

Матти поглядел в окно. В черной пустоте видны были только острые немигающие звезды.

Вошел Пеньков, неся в руках кипу бумаг, спросил, ни на кого не глядя:

— Ну, кто мне поможет графики вычертить?

— Я могу помочь, — сказал Матти. Пеньков стал с шумом устраиваться за столом. Наташа сидела, выпрямившись, настороженно прислушиваясь.

Пеньков, разложив бумаги, оживленно заговорил:

— Получается удивительно интересная вещь, ребята! Помните закон Дега?

— Помним, — сказал Матти. — Секанс в степени две трети.

— Нет тебе на Марсе секанса две трети!.. — ликующе сказал Пеньков. — Наташа, посмотри-ка… Наташа!

— Отстань ты от нее, — сказал Матти.

— А что? — шепотом спросил Пеньков.

Наташа вскочила:

— Едет!

— Кто? — спросил Пеньков.

Пол под ногами снова задрожал, потом стало тихо, звякнула шлюзовая дверь. Вошел Сергей, сдирая с лица заиндевевшую маску.

— Ух и мороз — ужас! — сказал он весело.

— Ты где был? — изумленно спросил Пеньков.

— Рыбкина на Сырт отвозил.

— Ну и молодец! — воскликнула Наташа. — Какой ты молодец, Сережка! Теперь я могу спокойно пойти спать.

— Спокойной ночи, Наташенька! — вразноголосицу сказали ребята.

Наташа ушла.

— Что ж ты меня не взял? — с обидой спросил Пеньков.

На лице Сергея пропала улыбка. Он подошел к столу, сел и отодвинул бумаги.

— Слушайте, ребята, — проговорил он вполголоса, — а ведь я Рыбкина не нашел. До самого Сырта доехал, сигналил, прожекторами светил — нигде нет, как сквозь землю провалился!

Все молчали. Матти опять подошел к окну. Ему показалось, что где-то в районе Старой Базы медленно движется слабый огонек — словно кто-то идет с фонариком.

МАРС. СТАРАЯ БАЗА

В семь часов утра начальники групп и участков системы Теплый Сырт собрались в кабинете директора Системы Александра Филипповича Лямина. Всего собралось человек двадцать пять, и все расселись вокруг длинного низкого стола для совещаний. Вентиляторы и озонаторы были пущены на полную мощность. Наташа была единственной женщиной в кабинете. Ее редко приглашали на общие совещания, и многие из собравшихся ее не знали. На нее поглядывали с благожелательным любопытством. Наташа услыхала, как кто-то сказал сипловатым шепотом:

— Знал бы — побрился.

Лямин, не вставая, сказал:

— Первый вопрос, товарищи, вне повестки дня. Все ли позавтракали? А то я могу попросить принести консервы и какао.

— А вкусненького ничего нет, Александр Филиппович? — осведомился полный, розовощекий мужчина с забинтованными руками.

В кабинете зашумели.

— Вкусненького ничего нет, — ответил Лямин и сокрушенно покачал головой. — Вот консервированную курицу разве…

Раздались голоса:

— Правильно, Александр Филиппович! Пусть принесут — не успели поесть.

Лямин кому-то махнул рукой.

— Сейчас принесут, — сказал он и встал. — Все собрались? — Он оглядел собравшихся. — Азизбеков… Горин… Барабанов… Накамура… Малумян… Наташа… Ван… Джефферсона не вижу… Ах да, прости… А где Опанасенко?.. От Следопытов есть кто-нибудь?

— Опанасенко в рейде, — сказал тихий голос.

И Наташа увидела Рыбкина. Впервые она увидела Рыбкина небритым.

— В рейде? — сказал Лямин. — Ну ладно, начнем без Опанасенко… Товарищи, как вам известно, за последние недели летающие пиявки активизировались. С позавчерашнего дня началось уже совершенное безобразие. Пиявки стали нападать днем. К счастью, обошлось без жертв, но ряд начальников групп и участков потребовал решительных мер. Я хочу подчеркнуть, товарищи, что проблема пиявок — старая. Всем нам они надоели. Спорим мы о них ненормально много, иногда даже ссоримся. Полевым группам эти твари, видимо, очень мешают. И вообще пора наконец принять о них, пиявках то есть, какое-то окончательное решение. Коротко говоря, у нас определились два мнения по этому вопросу. Первое — немедленная облава и посильное уничтожение пиявок. Второе — продолжение политики пассивной обороны, как паллиатив, вплоть до того времени, когда колония достаточно окрепнет. Товарищи, — он прижал руки к груди, — я вас прошу сейчас высказываться в произвольном порядке. Но только, пожалуйста, постарайтесь обойтись без личных выпадов. Это совершенно ни к чему. Я знаю, все мы устали, раздражены, и каждый чем-нибудь недоволен. Но убедительно прошу забыть сейчас все, кроме интересов дела.

Лямин сел. Сейчас же поднялся высокий, очень худой человек с пятнистым от загара лицом, небритый, с воспаленными глазами. Это был заместитель директора по строительству Виктор Кириллович Гайдадымов.

— Я не знаю, — начал он, — сколько времени продлится ваша облава — декаду, месяц, может быть, полгода. Я не знаю, сколько людей вы заберете на облаву, — людей, по-видимому, самых лучших, может быть, даже всех. Я не знаю, наконец, выйдет ли что-нибудь из вашей облавы. Но вот что я твердо знаю и считаю своим долгом довести до вашего сведения. Во-первых, из-за облавы придется прервать строительство жилых корпусов. Между прочим, через два месяца к нам прибудет пополнение, а жилищный кризис дает себя знать уже сейчас. На Теплом Сырте я не имею возможности выделить комнаты даже женатым. Во-вторых, из-за облавы задержится строительство завода стройматериалов. Что такое завод стройматериалов в наших условиях, вы должны понимать сами. Об оранжереях и теплицах, которые мы из-за облавы не получим и этим летом, я даже говорить не буду. В-третьих, самое главное — облава сорвет строительство регенерационного завода. Через месяц начнутся осенние бури, и на этом строительстве придется поставить крест. — Он стиснул зубы, закрыл и снова открыл глаза. — Вы знаете, товарищи, что мы все здесь висим на волоске. Может быть, я раскрываю какие-то секреты администрации, но черт с ними, в конце концов: мы все здесь взрослые и опытные люди… Запасы воды под Теплым Сыртом иссякают. Они уже фактически иссякли. Уже сейчас мы возим воду на песчаных танках за двадцать шесть километров. (За столом зашумели и задвигались, кто-то крикнул: «А куда раньше смотрели?!») Если мы не закончим к концу месяца регенерационный завод, то осенью мы сядем на голодный паек, а зимой нам придется перетаскивать Теплый Сырт на двести километров к югу. Я кончил.

Он сел и залпом выпил стакан остывшего какао. После минутной паузы Лямин сказал:

— Кто следующий?

— Я, — сказал кто-то. Встал маленький бородатый человек в темных очках — начальник ремонтных мастерских Захар Иосифович Пучко. — Я полностью присоединяюсь к Виктору Кирилловичу. — Он снял очки и подслеповато оглядел стол. — Как-то все у нас по-детски получается: облава, пиф-паф-ой-ёй-ёй… Я спрошу вас: на чем это вы собираетесь гоняться за пиявками? Может быть, на палочке верхом? Вам сейчас Виктор Кириллович очень хорошо объяснил: у нас песчаные танки возят воду. Какие это танки? Это же горе, а не танки. Четверть нашего транспортного парка стоит у меня в мастерских, ремонтировать их некому. Тот, кто умеет ремонтировать, — тот не ломает, а кто умеет ломать, тот не умеет ремонтировать. Обращаются с танками так, будто это авторучка — выбросил и купил новую… Я, Наташа, посмотрел на ваш краулер. Это ж надо довести машину до такого состояния! Можно подумать, вы на нем ходите сквозь стены…

— Захар, Захар, ближе к делу, — сказал Лямин.

— Я хочу сказать вот что. Знаю я эти облавы, знаю. Половина машин останется в пустыне, другая половина, может быть, доползет до меня, и мне скажут: чини. А чем я буду чинить — ногами? Рук у меня не хватает. И тогда начнется: «Пучко такой, Пучко сякой! Пучко думает, что не мастерские для Теплого Сырта, а Теплый Сырт для мастерских». Я начну просить людей у товарища Азизбекова, и он мне их не даст. Я начну просить людей у товарища Накамуры — простите, у господина Накамуры, — и он скажет, что у него и так летит программа…

— Ближе к делу, Захар! — нетерпеливо перебил Лямин.

— Ближе к делу начнется, когда у нас не останется ни одной машины. Тогда мы начнем носить продукты и воду на своем горбу за сто километров, и тогда меня спросят: «Пучко, где ты был, когда делали облаву?»

Пучко надел очки и сел.

— Дрянь дело! — пробормотал кто-то.

Наташа сидела как пришибленная. «Ну какой я начальник? — думала она. — Ведь я же ничего этого не знала, и даже не могла предположить, и еще ругала этих стариков за бюрократизм…»

— Разрешите мне? — послышался мягкий голос.

— Старший ареолог[16] системы Ливанов, — сказал Лямин.

Лицо Ливанова было покрыто пятнистым загаром, широкое квадратное лицо с черными, близко посаженными глазами.

— Возражения против облавы, высказанные здесь, — проговорил он, — представляются мне чрезвычайно важными и значительными. (Наташа посмотрела на Гайдадымова. Он спал, бессильно уронив голову.) И тем не менее облаву провести необходимо. Я приведу некоторые статистические данные. За тридцать лет пребывания человека на Марсе летающие пиявки совершили более полутора тысяч зарегистрированных нападений на людей. Три человека было убито, двенадцать искалечено. Население системы Теплый Сырт составляет тысячу двести человек, из них восемьсот человек постоянно работают в поле и, следовательно, постоянно находятся под угрозой нападения. До четверти ученых вынуждены нести сторожевую службу в ущерб государственным и личным научным планам. Мало того. Помимо морального ущерба, пиявки наносят весьма значительный материальный ущерб. За последние несколько недель только у ареологов они непоправимо разрушили пять уникальных установок и вывели из строя двадцать восемь ценных приборов. Дальше так продолжаться не может. Пиявки ставят под угрозу всю научную работу системы Теплый Сырт. В мои намерения не входит сколько-нибудь умалить значительность соображений, высказанных здесь товарищами Гайдадымовым и Пучко. Они были учтены при составлении плана облавы, который я предлагаю совещанию от имени ареологов и Следопытов.

Все зашевелились и снова замерли. Гайдадымов вздрогнул и открыл глаза. Ливанов продолжал размеренным голосом:

— Наблюдения показали, что апексом[17] распространения пиявок в районе Теплого Сырта является участок так называемой Старой Базы — на карте отметка двести одиннадцать. Операция начинается за час до восхода солнца. Группа из сорока хорошо подготовленных стрелков на четырех песчаных танках с запасом продовольствия на три дня занимает Старую Базу. Две группы загонщиков — ориентировочно по двести человек в каждой — на танках и краулерах развертываются в цепи из районов: первая группа — в ста километрах к западу от Сырта, вторая группа — в ста километрах к северу от Сырта. В назначенный час обе группы начинают медленное движение к северо-востоку и к югу, производя на ходу как можно больше шума и истребляя пиявок, пытающихся прорваться через цепь. Двигаясь медленно и методически, обе группы смыкаются флангами, оттесняя пиявок в район Старой Базы. Таким образом, вся масса пиявок, оказавшихся в зоне охвата, будет сосредоточена в районе Старой Базы и уничтожена. Такова первая часть плана. Я хотел бы выслушать возможные вопросы и возражения.

— Медленно и методически — это хорошо, — заметил Пучко. — Но все-таки сколько потребуется машин?

— И людей, — добавил Гайдадымов, — и дней?

— Пятьдесят машин, пятьсот человек и максимум трое суток.

— Как вы думаете истреблять пиявок? — спросил Джефферсон.

— Мы очень мало знаем о пиявках, — сказал Ливанов. — Пока мы можем полагаться только на два средства: отравленные пули и огнеметы.

— А где это взять?

— Боеприпасы отравить несложно, а что касается огнеметов, то мы их изготавливаем из пульпомониторов.

— Уже? — удивился Джефферсон.

— Да.

— Хороший план! — сказал Лямин. — Как вы думаете, товарищи?

Гайдадымов поднялся:

— Против такого плана я не возражаю. Только постарайтесь не брать у меня строителей. И разрешите мне сейчас удалиться.

За столом зашумели: «Отличный план, что и говорить!..» «А где вы возьмете стрелков?..» «Наберутся! Это строителей не хватает, а стрелков хватит…» «Ох, и постреляем же!..»

— Я еще не кончил, товарищи, — сказал Ливанов. — Есть вторая часть плана. Видимо, территория Старой Базы изрыта трещинами и кавернами, через которые пиявки выходят на поверхность. И там, конечно, полно подземных помещений. Когда кольцо замкнется и мы перебьем пиявок, можно либо зацементировать эти каверны, трещины и туннели, либо продолжать преследование под землей. В обоих случаях нам совершенно необходим план Старой Базы.

— Нет, о преследовании под землей не может быть и речи, — сказал кто-то. — Эта, слишком опасно.

— А интересно, было бы, — пробормотал розовый толстяк с перевязанными руками.

— Товарищи, этот вопрос мы решим после окончания облавы, — сказал Ливанов. — Сейчас нам нужен план Старой Базы. Мы обращались в архив, но там плана почему-то не оказалось. Может быть, кто-нибудь из старожилов имеет план?

За столом многие недоуменно переглядывались.

— Я не понимаю, — сказал сердито костлявый пожилой ареодезист, — о каком плане идет речь?

— О плане Старой Базы.

— Старая База была построена пятнадцать лет назад, на моих глазах. Это был бетонированный купол, и не было там никаких каверн и туннелей. Правда, я улетал на Землю. Может быть, без меня построили?

Другой ареодезист сказал:

— Кстати, Старая База находится не на отметке двести одиннадцать, а на отметке двести пять.

— Почему двести пять? — спросила Наташа. — На отметке двести одиннадцать! Это к западу от обсерватории.

— При чем здесь обсерватория? — Костлявый ареодезист совсем рассердился. — Старая База находится в одиннадцати километрах к югу от Теплого Сырта…

— Подождите, подождите! — закричал Ливанов. — Имеется в виду Старая База, расположенная на отметке двести одиннадцать, в трех километрах к западу от обсерватории.

— А-а! — сказал костлявый ареодезист. — Так вы имеете в виду Серые Развалины — остатки первопоселения. Кажется, там пытался обосноваться Нортон.

— Нортон высаживался в трехстах километрах к югу отсюда! — закричал кто-то.

Поднялся шум.

— Тише! Тише! — сказал Лямин и похлопал ладонью по столу. — Прекратите споры. Нам надо выяснить, кто знает что-нибудь о Старой Базе, или о Серых Развалинах, как угодно, — одним словом, о высоте с отметкой двести одиннадцать!

Все молчали. Ходить на развалины старых поселений никто не любил, да и некогда было.

— Одним словом, никто не знает, — сказал Лямин. — И плана нет.

— Могу дать справку, — сказал секретарь директора, он же заместитель по научной части, он же архивариус. — С этой Старой Базой вообще какая-то чепуха получается. На отчетных кроках Нортона эта база не отмечена, потом она появляется на отметке двести одиннадцать, а два года спустя на докладной записке Вельяминова, просившего разрешения разобрать развалины Старой Базы, тогдашний начальник экспедиции Юрковский собственноручно начертать соизволил… — Секретарь поднял над головой пожелтевший листок бумаги. — «Ничего не понял. Учитесь правильно читать карту. Отметка не 211, а 205. Разрешаю. Юрковский».

Все удивленно засмеялись.

— Разрешите предложение, — тихо сказал Рыбкин. (Все посмотрели на него.) — Можно сейчас же отправиться на отметку двести одиннадцать и снять кроки Старой Базы.

— Правильно! — сказал Лямин. — У кого есть время — поезжайте. Старшим назначается товарищ Ливанов. Совещание возобновим в одиннадцать часов.

От Теплого Сырта до Старой Базы по прямой было около шести километров. Отправились туда на двух песчаных танках. Желающих оказалось много — больше, чем участников совещания. И Наташа решила ехать на своем краулере. Танки с ревом и скрежетом покатились к окраине Сырта. Чтобы не попасть в пыль, Наташа пустила краулер в обход. Поравнявшись с Центральной метеобашней, она вдруг увидела Рыбкина. Маленький Следопыт шел привычным быстрым шагом, положив руки на свой длинный карабин, висевший на шее. Наташа затормозила.

— Феликс! — крикнула она. — Куда вы?

Он остановился и подошел к краулеру.

— Я решил идти пешком, — ответил он, спокойно глядя на нее снизу вверх. — Мне не хватило места.

— Садитесь, — предложила Наташа. Она неожиданно почувствовала себя с Феликсом свободно, совсем не так, как по вечерам в обсерватории. Феликс легко поднялся на сиденье рядом с нею, снял с шеи карабин и поставил между колен. Краулер тронулся.

— Я очень испугалась вчера вечером, когда вы ушли одни, — призналась она. — Сергей вас быстро догнал?

— Сергей?.. — Он посмотрел на нее. — Да, довольно быстро. Это была удачная мысль.

Они помолчали. В полукилометре слева шли танки, оставляя за собой над пустыней плотную неподвижную стену пыли.

— Интересное было совещание, правда? — сказала Наташа.

— Очень интересное! И что-то странное получается со Старой Базой.

— Я там как-то бывала с ребятами. Еще когда строили нашу обсерваторию. Ничего особенного. Цементные плиты растрескались, все проросло саксаулом. Вы тоже думаете, что пиявки вылезают оттуда?

— Уверен, — сказал Рыбкин. — Там огромное гнездо пиявок, Наташа, под холмом большая каверна. И она, наверное, имеет сообщение с другими пустотами под почвой. Хотя я этих ходов не нашел.

Наташа с ужасом на него посмотрела. Краулер вильнул. Справа, из-за барханов, открылась обсерватория. На наблюдательной площадке стоял длинный, как жердь, Матти и махал рукой. Феликс вежливо помахал в ответ. Купола и здания Теплого Сырта скрылись за близким горизонтом.

— Неужели вы их не боитесь? — спросила Наташа.

— Боюсь, — ответил Феликс. — Иногда, Наташа, просто до тошноты страшно бывает. Вы бы посмотрели, какие у них пасти. Только они еще более трусливы.

— Знаете что, Феликс, — сказала Наташа, глядя прямо перед собой. — Матти говорит, что вы странный человек. Я тоже думаю, что вы очень странный человек.

Феликс засмеялся:

— Вы мне льстите! Вам, конечно, кажется странным, что я всегда прихожу к вам на обсерваторию поздним вечером только для того, чтобы выпить кофе. Но я не могу приходить днем. Днем я занят. Да и вечером я почти всегда занят. А когда у меня бываем свободное время, я прихожу к вам.

Наташа почувствовала, что начинаем краснеть. Но краулер был уже у подножия плоского холма, того самого, который изображался на ареографических картах искривленным овалом с отметкой двести одиннадцать. На вершине холма, среди неровных серых глыб, уже копошились люди.

Наташа поставила краулер подальше от песчаных танков и выключила двигатель. Феликс стоял внизу, серьезно глядя на нее и протянув руку.

— Не надо, спасибо, — пробормотала Наташа, но на руку все-таки оперлась.

Они пошли среди развалин Старой Базы. Странные это были развалины: по ним никак нельзя было понять, каков был первоначальный вид или хотя бы план сооружения.

Проломленные купола на шестигранных основаниях, обвалившиеся галереи, штабеля растрескавшихся цементных блоков. Все это густо поросло марсианской колючкой и утопало в пыли и песке. Кое-где под серыми сводами зияли темные провалы. Некоторые из них вели куда-то в глубокий, непроглядный мрак. Над развалинами стоял гомон голосов:

— Еще одна каверна! Тут никакого цемента не хватит!

— Что за идиотская планировка!

— А что вы хотите от Старой Базы?

— Колючек-то, колючек! Как на солончаке…

— Вилли, не лезьте туда!

— Там пусто, никого нет…

— Товарищи, начинайте же съемку в конце концов.

— Доброе утро, Володя! Давно уже начали…

— Смотрите, а здесь следы ботинок!

— Да, кто-то здесь бывает… Вон еще…

— Следопыты, наверное.

Наташа посмотрела на Феликса.

Феликс кивнул:

— Это я.

Он вдруг остановился, присел на корточки и стал что-то разглядывать.

— Вот, — сказал он, — посмотрите, Наташа.

Наташа наклонилась. Из трещины в цементе свисал толстый стебель колючки с крошечным цветком на конце.

— Какая прелесть! — проговорила она. — А я и не знала, что колючка цветет. Красиво как — красное с синим!

— Колючка дает цветок очень редко, — медленно сказал Феликс. — Известно, что она цветет раз в пять марсианских лет.

— Нам повезло.

— Каждый раз, когда цветок осыпается, на его месте выступает новый побег, а там, где был цветок, остается блестящее колечко. Такое, вот видите?

— Интересно, — сказала Наташа. — Значит, можно подсчитать, сколько колючке лет. Раз, два, три, четыре… — Она остановилась и посмотрела на Феликса. — Тут восемь ободков.

— Да, — подтвердил Феликс, — восемь. Цветок — девятый. Этой трещине в цементе восемьдесят земных лет.

— Не понимаю, — сказала Наташа и вдруг поняла. — Значит, это не наша база? — спросила она шепотом.

— Не наша, — подтвердил Феликс и выпрямился.

— Вы об этом знали?

— Да, мы об этом знаем. Это здание строили не люди. Это не цемент. Это не просто холм. И пиявки не зря нападают на двуногих прямостоящих.

Наташа несколько секунд глядела на него, а затем повернулась и закричала во весь голос:

— Товарищи, сюда! Скорее! Все сюда! Смотрите, смотрите, что здесь есть! Сюда!..

Кабинет директора системы Теплый Сырт был набит до отказа. Директор вытирал лысину платком и ошалело мотал головой.

Ареолог Ливанов, утратив сдержанность и корректность, орал, стараясь перекричать шум:

— Это просто уму непостижимо! Теплый Сырт существует шесть лет! За шесть лет не разобрались, что здесь наше и что не наше. Никому и в голову не пришло поинтересоваться Старой Базой!..

— Чем там интересоваться! — кричал Азизбеков. — Я двадцать раз проезжал мимо. Развалины как развалины. Разве, мало развалин оставили после себя первопоселенцы?

— Я там был года два назад. Смотрю, валяется ржавая гусеница от краулера. Посмотрел и поехал дальше.

— Сейчас она там валяется?

— Да что там говорить! Посередине базы стоит с незапамятных времен тригонометрический знак. Тоже, может быть, марсиане ставили?

— Следопыты просто опозорились, стыдно на них смотреть!

— Ну почему? Это же они и открыли!

Начальник группы Следопытов Опанасенко, прибывший всего несколько минут назад, огромный, широкий, ухмыляющийся, обмахивался сложенной картой и что-то говорил директору. Директор мотал головой. К столу пробрался, наступая всем на ноги, Пучко. Борода у него была взъерошенная, очки он держал высоко над головой.

— Потому что в системе творится тихий бедлам! — фальцетом закричал он. — Скоро ко мне будут приходить марсиане и просить, чтобы я им починил танк или траулер, и я им буду чинить! У меня уже были случаи, когда приходят незнакомые люди и просят починить. Потому что я вижу — по городу ходят какие-то неизвестные люди. Я не знаю, откуда они приходят, и я не знаю, куда они уходят. А может быть, они приходят со Старой Базы и уходят на Старую Базу! (Шум в кабинете внезапно затих.) Может быть, вы хотите пример? Пожалуйста! Один такой гражданин сидит здесь с нами с утра!.. Я о вас говорю, товарищ!

Пучко ткнул очками в сторону Феликса Рыбкина. Кабинет взорвался хохотом.

Опанасекко сказал гулким басом:

— Ну-ну, Захар, это же мой Рыбкин!

Феликс покачал головой, почесал в затылке и искоса поглядел на Наташу.

— Ну и что же, что Рыбкин! — закричал Пучко. — А я откуда знаю, что он Рыбкин? Вот я и говорю: нужно, чтобы всех знали… — Он махнул рукой и полез на свое место.

Директор встал и постучал карандашом по столу.

— Хватит, хватит, товарищи! — строго сказал он. — Повеселились и хватит. Открытие, которое сделали Следопыты, представляет огромный интерес, но мы собрались не для этого. Схема Старой Базы у нас теперь есть. Облаву начнем через три для. Приказ на облаву будет отдан сегодня вечером. Предварительно сообщаю, что начальником группы облавы назначается Опанасенко, его заместителем — Ливанов. А теперь прошу всех, кроме моих заместителей, покинуть кабинет и разойтись по рабочим местам.

В кабинете была только одна дверь в коридор, и кабинет пустел медленно. В дверях вдруг образовалась пробка.

— Радиограмма директору! — закричал кто-то.

— Передайте по рукам!

Сложенный листок бумаги поплыл над головами. Директор, споривший о чем-то с Опанасенко, взял и развернул его. Наташа увидела, как он побледнел, а потом покраснел.

— Что случилось? — пробасил Опанасенко.

— С ума сойти можно! — сказал директор с отчаянием. — Завтра сюда на «Тахмасибе» прибывает Юрковский.

— Володя?.. — спросил Опанасенко. — Это хорошо!

— Кому Володя, — простонал директор, — а кому генеральный инспектор Международного управления космических сообщений!

Директор еще раз перечитал радиограмму и тяжело вздохнул.

«ТАХМАСИБ». ГЕНЕРАЛЬНЫЙ ИНСПЕКТОР И ДРУГИЕ

Мягкий свисток будильника разбудил Юру ровно в восемь утра по бортовому времени. Юра приподнялся на локте и сердито посмотрел на будильник. Будильник подождал немного и засвистел снова. Юра застонал и сел на койке. «Нет, больше по вечерам я читать не буду, — подумал он. — Почему это вечером никогда не хочется спать, а утром испытываешь такие мучения?»

В каюте было прохладно, даже холодно. Юра обхватил руками голые плечи и постучал зубами. Затем он спустил ноги на пол, протиснулся между койкой и стеной и вышел в коридор. В коридоре было еще холоднее, но там стоял Жилин, могучий, мускулистый, в одних трусиках. Жилин делал зарядку. Некоторое время Юра, обхватив руками плечи, стоял и смотрел, как Жилин делает зарядку. В каждой руке у Жилина было зажато по десятикилограммовой гантели. Жилин вел бой с тенью. Тени приходилось плохо. От страшных ударов по коридору носился ветерок.

— Доброе утро, Ваня! — сказал Юра.

Жилин мгновенно и бесшумно повернулся и скользящими шагами двинулся на Юру, ритмично раскачиваясь всем телом. Лицо у него было серьезное и сосредоточенное. Юра принял боевую стойку. Тогда Жилин положил гантели на пол и кинулся в бой. Юра рванулся ему навстречу, и через несколько минут ему стало жарко. Жилин хлестко и больно избивал его полураскрытой ладонью. Юра три раза попал ему в лоб, и каждый раз на лице Жилина появлялась улыбка удовольствия. Когда Юра взмок, Жилин сказал:

— Брэк!

И они остановились.

— Доброе утро, стажер, — сказал Жилин. — Как спалось?

— Спа… си… бо, — сказал Юра. — Ни… че… го.

— В душ! — скомандовал Жилин. Душевая была маленькая, на одного человека, и возле нее уже стоял с брезгливой усмешкой Юрковский в роскошной, красной с золотом, пижаме, с колоссальным мохнатым полотенцем через плечо. Он говорил сквозь дверь:

— Во всяком случае… э-э… я отлично помню, что Краюхин тогда отказался утвердить этот проект… Что?

Из-за двери слабо слышался шум струй, плеск и неразборчивый тонкий тенорок.

— Ничего не слышу! — негодующе сказал Юрковский. Он повысил голос. — Я говорю, что Краюхин отклонил этот проект, и если ты напишешь, что это была историческая ошибка, то ты будешь прав… Что?

Дверь душевой отворилась, и оттуда, еще продолжая вытираться, вышел розовый, бодрый Михаил Антонович Крутиков, штурман «Тахмасиба».

— Ты тут что-то говорил, Володенька? — благодушно сказал он. — Только я ничего не слышал. Вода очень шумит.

Юрковский с сожалением на него посмотрел, вошел в душевую и закрыл за собой дверь.

— Мальчики, он не рассердился? — спросил встревоженно Михаил Антонович. — Мне почему-то показалось, что он рассердился.

Жилин пожал плечами, а Юра сказал неуверенно:

— По-моему, ничего.

Михаил Антонович вдруг закричал:

— Ах, ах, каша разварится! — и быстро побежал по коридору на камбуз.

— Говорят, сегодня прибываем на Марс? — деловито осведомился Юра.

— Был такой слух, — сказал Жилин. — Правда, тридцать-тридцать по курсу обнаружен корабль под развевающимся пиратским флагом, но я полагаю, что мы проскочим. — Он вдруг остановился и прислушался.

Юра тоже прислушался. В душевой обильно лилась вода.

Жилин пошевелил коротким носом.

— Чую… — сказал он.

Юра тоже принюхался.

— Каша, что ли? — спросил он неуверенно.

— Нет, — ответил Жилин, — зашалил недублированный фазоциклер. Ужасный шалун, этот недублированный фазоциклер. Чую, что сегодня его придется регулировать.

Юра с сомнением посмотрел на него. Это могло быть шуткой, а могло быть и правдой. Жилин обладал изумительным чутьем на неисправности.

Из душевой вышел Юрковский. Он величественно посмотрел на Жилина и еще более величественно — на Юру.

— Э-э… — сказал он, — кадет и поручик. А кто сегодня дежурный по камбузу?

— Михаил Антонович, — ответил Юра застенчиво.

— Значит, опять овсяная каша! — величественно сказал Юрковский и прошел к себе в каюту.

Юра проводил его восхищенным взглядом. Юрковский поражал его воображение.

— А? — сказал Жилин. — Громовержец! Зевс!.. А? Ступай мыться.

— Нет, — сказал Юра, — сначала вы, Ваня.

— Тогда пойдем вместе. Что ты здесь будешь один торчать? Как-нибудь втиснемся.

После душа они оделись и явились в кают-компанию. Все уже сидели за столом, и Михаил Антонович раскладывал по тарелкам овсяную кашу. Увидев Юру, Быков посмотрел на часы и потом снова на Юру. Он делал так каждое утро. Сегодня замечания не последовало.

— Садитесь, — сказал Быков.

Юра сел на свое место — рядом с Жилиным и напротив капитана. И Михаил Антонович, ласково на него поглядывая, положил ему каши. Юрковский ел кашу с видимым отвращением и читал какой-то толстый переплетенный машинописный отчет, положив его перед собой на корзинку с хлебом.

— Иван, — обратился к Жилину Быков, — недублированный фазоциклер теряет настройку. Займись.

— Я, Алексей Петрович, займусь им, — сказал Иван. — Последние рейсы я только им и занимаюсь. Надо либо менять схему, либо ставить дублер.

— Схему менять надо, Алешенька, — сказал Михаил Антонович. — Устарело это все: и фазоциклеры, и вертикальная развертка, и телетакторы… Вот я помню, лет пять назад мы ходили к Урану на «Хиусе-8». В две тысячи первом…

— Не в две тысячи первом, а в девяносто девятом, — пробурчал Юрковский, не отрываясь от отчета. — Мемуарщик…

— А по-моему… — начал Михаил Антонович и задумался.

— Не слушай ты его, Михаил, — сказал Быков. — Какое кому дело, когда это было? Главное — кто ходил, на чем ходил, как ходил…

Юра тихонько поерзал на стуле. Начинался традиционный утренний разговор. «Бойцы вспоминали минувшие дни». Михаил Антонович, собираясь в отставку, писал мемуары.

— То есть как это? — удивился Юрковский, поднимая глаза от рукописи. — А приоритет?

— Какой еще приоритет? — спросил Быков.

— Мой приоритет.

— Зачем тебе понадобился приоритет?

— По-моему, очень приятно быть… э-э… первым.

— Да на что тебе быть первым? — удивился Быков.

Юрковский подумал.

— Честно говоря, не знаю, — сказал он. — Мне просто приятно.

— Лично мне это совершенно безразлично, — сказал Быков.

Юрковский, снисходительно улыбаясь, помотал в воздухе указательным пальцем:

— Так ли, Алексей?

— Может быть, и неплохо оказаться первым, — ответил Быков, — но лезть из кожи вон, чтобы быть первым, — занятие нескромное. По крайней мере, для ученого.

Жилин подмигнул Юре. Юра понял это так: «Мотай на ус».

— Не знаю, не знаю, — сказал Юрковский, демонстративно возвращаясь к отчету. — Во всяком случае, Михаил обязан придерживаться исторической правды. В девяносто девятом году экспедиционная группа Дауге и Юрковского впервые в истории науки открыла и исследовала бомбозондами так называемое аморфное поле на северном полюсе Урана. Следующее исследование пятна было произведено годом позже.



— Кем? — с очень большим интересом спросил Жилин.

— Не помню, — ответил рассеянно Юрковский. — Кажется, Лекруа… Михаил, нельзя ли… э-э… освободить стол? Мне надо работать.

Наступали священные часы работы Юрковского. Он всегда работал в кают-компании — он так привык. Михаил Антонович и Жилин ушли в рубку. Юра хотел последовать за ними — было очень интересно посмотреть, как настраивают недублированный фазоциклер, но Юрковский остановил его.

— Э-э… кадет, — попросил он, — не сочтите за труд, принесите мне, пожалуйста, бювар из моей каюты. Он лежит на койке.

Юра сходил за бюваром. Когда он вернулся, Юрковский что-то печатал на портативной электромашинке, небрежно порхая по контактам пальцами правой руки.

Быков уже сидел на обычном месте — в большом персональном кресле под торшером; рядом с ним на столике возвышалась огромная пачка газет и журналов. На носу Быкова были большие старомодные очки.

Первое время Юра поражался, глядя на Быкова. На корабле работали все. Жилин ежедневно вылизывал ходовую и контрольную системы. Михаил Антонович считал и пересчитывал курс, вводил дополнительные команды на киберуправление, заканчивал большой учебник и еще ухитрялся как-то находить время для мемуаров. Юрковский до глубокой ночи читал какие-то пухлые отчеты, получал и отправлял бесчисленные радиограммы, что-то расшифровывал и зашифровывал на электромашинке. А капитан корабля Алексей Петрович Быков читал газеты и журналы. Раз в сутки он, правда, выстаивал очередную вахту. Но все остальное время он проводил в своей каюте, либо под торшером в кают-компании. Юру это удивляло. На третьи сутки он не выдержал и спросил у Жилина: зачем на корабле капитан?.

— Для ответственности, — сказал Жилин. — Если, скажем, кто-нибудь потеряется.

У Юры вытянулось лицо.

Жилин засмеялся и добавил:

— Капитан отвечает за всю организацию рейса. Перед рейсом у него нет ни одной свободной минуты. Ты заметил, что он читает? Это газеты и журналы за последних два месяца.

— А во время рейса? — спросил Юра.

Они стояли в коридоре и не заметили, как подошел Юрковский.

— Во время рейса капитан нужен только тогда, когда случается катастрофа, — сказал он со странной усмешкой. — И тогда он нужен больше, чем кто-нибудь другой.

Юра, ступая на цыпочках, положил рядом с Юрковским бювар. Бювар был роскошный, как и всё у Юрковского. В углу бювара была врезана золотая пластина с надписью: «IV Всемирный конгресс планетологов. 20 XII 02. Конакри».

— Спасибо, кадет, — сказал Юрковский, откинулся на стуле и задумчиво посмотрел на Юру. — Вы бы сели да побеседовали со мной, стариком, — продолжал он негромко. — А то через десять минут принесут радиограммы, и опять начнется кавардак на целый день. (Юра сел. Он был безмерно счастлив.) Вот давеча я говорил о приоритете и, кажется, немного погорячился. Действительно, что значит одно имя в океане человеческих усилий, в бурях человеческой мысли, в грандиозных приливах и отливах человеческого разума? Вот подумайте, Юра, сотни людей в разных концах Вселенной собрали для нас необходимую информацию, дежурный на «Спу-пять», усталый, с красными от бессонницы глазами, принимал и кодировал ее, другие дежурные программировали трансляционные установки, а затем еще кто-то нажмет на пусковую клавишу — гигантские отражатели заворочаются, разыскивая в пространстве наш корабль. И мощный квант, насыщенный информацией, сорвется с острия антенны и устремится в пустоту вслед за нами…

Юра слушал, глядя ему в рот. Юрковский продолжал:

— Капитан Быков несомненно прав. Собственное имя на карте не должно означать слишком много для настоящего человека. Радоваться своим успехам надо скромно, один на один с собой. А с друзьями надо делиться только радостью поиска, радостью погони и смертельной борьбы. Вы знаете, Юра, сколько людей на Земле?.. Четыре миллиарда! И каждый из них работает. Или гонится. Или ищет. Или дерется насмерть. Иногда я пробую представить себе все эти четыре миллиарда одновременно. Капитан Фрэд Дулитл ведет пассажирский лайнер, и за сто мегаметров до финиша выходит из строя питающий реактор, и у Фрэда Дулитла за пять минут седеет голова, но он надевает большой черный берет, идет в кают-компанию и хохочет там с пассажирами, с теми самыми пассажирами, которые так ничего и не узнают и через сутки разъедутся с ракетодрома и навсегда забудут даже имя Фрэда Дулитла. Профессор Канаяма отдает всю свою жизнь созданию стереосинтетиков, и в одно жаркое сырое утро его находят мертвым в кресле возле лабораторного стола. И кто из сотен миллионов, которые будут носить изумительные, красивые и прочные одежды из стереосинтетиков профессора Канаямы, вспомнит его имя? А Юрий Бородин будет в необычайно трудных условиях возводить жилые купола на маленькой каменистой Рее. И можно ручаться, что ни один из будущих обитателей этих жилых куполов никогда не услышит имени Юрия Бородина. И ты знаешь, Юра, это очень справедливо. Ибо и Фрэд Дулитл тоже уже забыл имена своих пассажиров, а ведь они идут на смертельно опасный штурм чужой планеты. И профессор Канаяма никогда в глаза не видел тех, кто носит одежду из его тканей, а ведь эти люди кормили и одевали его, пока он работал. И ты, Юра, никогда, наверное, не узнаешь о героизме ученых, что поселятся в домах, которые ты выстроишь. Таков мир, в котором мы живем. Очень хороший мир!..



Юрковский кончил говорить и посмотрел на Юру с таким выражением, словно ожидал, что Юра тут же переменится к лучшему. Юра молчал. Это называлось «беседовать со стариком». Оба очень любили такие беседы. Ничего особенно нового для Юры в этих беседах, конечно, не было, но у него всегда оставалось впечатление чего-то огромного и сверкающего. Вероятно, все дело было в личности самого великого планетолога — весь он был какой-то красный с золотом.

В кают-компанию вошел Жилин, положил перед Юрковским катушки радиограмм.

— Утренняя почта, — сказал он.

— Спасибо, Ваня, — расслабленным голосом произнес Юрковский.

Он взял наугад катушку, вставил ее в машинку и включил дешифратор. Машинка бешено застучала.

— Ну вот, — тем же голосом сказал Юрковский, вытягивая из машинки лист бумаги. — Опять на Церере программу не выполнили.

Жилин крепко взял Юру за рукав и повлек его в рубку. Позади раздавался крепнущий голос Юрковского:

— Снять его надо, раба божьего, и перевести на Землю, пусть сидит смотрителем музея…


Юра стоял за спиной Жилина и глядел, как настраивают фазоциклер. «Ничего не понимаю, — думал он с унынием. — И никогда не пойму». Фазоциклер был деталью комбайна контроля отражателя и служил для измерения плотности потока радиации в рабочем объеме отражателя. Следить за настройкой фазоциклера нужно было по двум экранам. На экранах вспыхивали и медленно гасли голубоватые искры и извилистые линии. Иногда они смешивались в одно сплошное светящееся облако, и тогда Юра думал, что все пропало и настройку нужно начинать сначала, а Жилин со вкусом приговаривал:

— Превосходно! А теперь еще на полградуса…

Все действительно начиналось сначала.

На возвышении, в двух шагах позади Юры, сидел за пультом счетной машины Михаил Антонович и писал мемуары. Пот градом катился по его лицу. Юра уже знал, что писать мемуары Михаила Антоновича заставил архивный отдел Международного управления космических сообщений. Михаил Антонович царапал пером, возводил очи горе, что-то считал на пальцах и время от времени грустным голосом принимался петь веселые песни. Михаил Антонович был добряк, каких мало. В первый же день он подарил Юре плитку шоколада и попросил прочитать написанную часть мемуаров. Критику прямодушной молодости он воспринял крайне болезненно, но с тех пор стал считать Юру непререкаемым авторитетом в области мемуарной литературы.

— Вот послушай, Юрик! — вскричал он. — И ты, Ванюша, послушай!

— Слушаем, Михалл Антонович, — с готовностью сказал Юра.

Михаил Антонович откашлялся и стал читать:

— «С капитаном Степаном Афанасьевичем Варшавским я встретился впервые на солнечных и лазурных берегах Таити. Яркие звезды мерцали над бескрайным Великим или Тихим океаном. Он подошел ко мне и попросил закурить, сославшись на то, что забыл свею трубку в отеле. К сожалению, я не курил, но это не помешало нам разговориться и узнать друг о друге. Степан Афанасьевич произвел на меня самое благоприятное впечатление. Это оказался милейший, превосходнейший человек. Он был очень добр, умен, с широчайшим кругозором. Я поражался обширности его познаний. Ласковость, с которой он относился к людям, казалась мне иногда необыкновенной…»

— Ничего, — сказал Жилин, когда Михаил Антонович замолк и застенчиво на них посмотрел.

— Я здесь только попытался дать портрет этого превосходного человека, — пояснил Михаил Антонович.

— Да, ничего, — повторил Жилин, внимательно наблюдая за экранами. — Как это у вас сказано: «Над солнечными и лазурными берегами мерцали яркие звезды». Очень свежо.

— Где? Где? — засуетился Михаил Антонович. — Ну, это просто описка, Ваня. Не нужно так шутить.

Юра напряженно думал, к чему бы это прицепиться. Ему очень хотелось поддержать свое реноме.

— Вот я и раньше читал вашу рукопись, Михаил Антонович, — сказал он наконец. — Сейчас я не буду касаться литературной стороны дела. Но почему они у вас все такие милейшие и превосходнейшие? Нет, они действительно, наверное, хорошие люди, но у вас их совершенно нельзя отличить друг от друга.

— Что верно, то верно, — сказал Жилин. — Уж кого-кого, а капитана Варшавского я отличу от кого угодно. Как он это всегда выражается? «Динозавры, австралопитеки, тунеядцы несчастные».

— Нет, извини, Ванюша, — с достоинством сказал Михаил Антонович. — Мне он ничего подобного не говорил. Вежливейший и культурнейший человек!

— Скажите, Михаил Антонович, — сказал Жилин, — а что вы про меня напишете?

Михаил Антонович растерялся. Жилин отвернулся от приборов и с интересом на него смотрел.

— Я, Ванюша, не собирался… — Михаил Антонович вдруг оживился. — А ведь это мысль, мальчики! Правда, я напишу главу. Это будет заключительная глава. Я ее так и назову: «Мой последний рейс». Нет, «мой» — это как-то нескромно. Просто: «Последний рейс». И там я напишу, как мы сейчас все летим вместе, и Алеша, и Володя, и вы, мальчики. Да, это хорошая идея — «Последний рейс»…

И Михаил Антонович снова обратился к мемуарам.


Успешно завершив очередную настройку недублированного фазоциклера, Жилин пригласил Юру спуститься в машинные недра корабля — к основанию фотореактора. У основания фотореактора оказалось холодно и неуютно. Жилин неторопливо принялся за свой ежедневный «чек-ап». Юра медленно шел за ним, засунув руки глубоко в карманы, стараясь не касаться покрытых инеем поверхностей.

— Здорово это все-таки! — сказал он с завистью.

— Что именно? — осведомился Жилин. Он со звоном откидывал и снова захлопывал какие-то крышки, отодвигал полупрозрачные заслонки, за которыми кабаллистически мерцала путаница печатных схем; включал маленькие экраны, на которых тотчас возникали яркие точки импульсов, прыгающие по координатной сетке; запускал крепкие ловкие пальцы во что-то невообразимо сложное, многоцветное, вспыхивающее. И делал он все это небрежно, легко, не задумываясь, и до того ладно и вкусно, что Юре захотелось сейчас же сменить специальность и вот так же непринужденно повелевать поражающим воображение гигантским организмом фотонного чуда.

— У меня слюнки текут, — признался Юра.

Жилин засмеялся.

— Правда, — сказал Юра. — Не знаю, для вас это все, конечно, привычно и буднично, может быть, даже надоело, но это все равно здорово. Я люблю, когда большой и сложный механизм — и рядом один человек… повелитель. Это здорово, когда человек — повелитель!

Жилин чем-то щелкнул, и на шершавой серой стене радугой загорелись сразу шесть экранов.

— Человек уже давно такой повелитель, — проговорил он, внимательно разглядывая экраны.

— Вы, наверное, гордитесь, что вы… такой!

Жилин выключил экраны.

— Пожалуй, — сказал он. — Радуюсь, горжусь и прочее. — Он двинулся дальше вдоль заиндевевших пультов. — Я, Юрочка, уже десять лет хожу в повелителях, — произнес он с какой-то странной интонацией. — Давай не будем об этом, а?

Юра прикусил губу. Жилин всегда с готовностью отвечал на все его вопросы относительно технических деталей своей работы, но терпеть не мог касаться ее психологической стороны. «И кто меня за язык тянет?» — с досадой подумал Юра. Он огляделся и сказал, чтобы переменить тему:

— Здесь должны водиться привидения…

— Чш-ш-ш! — с испугом произнес Жилин и тоже огляделся по сторонам. — Их здесь полным-полно. Вот тут, — он указал в темный проход между двумя панелями, — я нашел… только не говори никому… детский чепчик!

Юра засмеялся.

— Тебе следует знать, — продолжал Жилин, — что наш «Тахмасиб» весьма старый корабль. Он побывал на многих планетах, и на каждой планете на него грузились местные привидения. Целыми дивизиями. Они таскаются по кораблю, стонут, ноют, набиваются в приборы, нарушают работу фазоциклера… Им, видишь ли, очень досаждают призраки бактерий, убитых во время дезинфекций. И никак от них не избавишься.

— Их надо святой водой.

— Пробовал! — Жилин махнул рукой, открыл большой люк и погрузился в него верхней частью туловища.

— Все пробовал, — гулко сказал он из люка. — И простой святой водой, и дейтериевой, и тритиевой. Никакого впечатления. Но я придумал, как избавиться.

Он вылез из люка, захлопнул крышку и посмотрел на Юру серьезными глазами.

— Надо проскочить на «Тахмасибе» сквозь Солнце. Ты понимаешь? Не было еще случая, чтобы привидение выдержало температуру термоядерной реакции. Кроме шуток, ты серьезно не слыхал о моем проекте сквозьсолнечного корабля?

Юра помотал головой. Ему никогда не удавалось определить тот момент, когда Жилин переставал шутить и начинал говорить серьезно.

— Пойдем, — сказал Жилин, взяв его под руку. — Пойдем наверх, я расскажу тебе, как это делается.

Наверху, однако, Юру поймал Быков.

— Стажер Бородин, — сказал он, — ступайте за мной.

Юра горестно вздохнул и поглядел на Жилина. Жилин едва заметно развел руками. Быков привел Юру в кают-компанию и усадил за стол напротив Юрковского. Предстояло самое неприятное время суток: два часа принудительных занятий физикой металлов. Быков рассудил, что время перелета стажер должен использовать рационально, и с первого же дня заставил Юру изучать теоретические вопросы вакуумной сварки. Честно говоря, это было не так уж неинтересно, но Юру угнетала мысль, что его заставляют заниматься, как школяра. Сопротивляться он не смел, но занимался с большой прохладцей.

Быков вернулся в свое кресло, несколько минут смотрел, как Юра нехотя листает страницы книги, а затем развернул очередную газету.

Юрковский вдруг перестал шуметь электромашинкой и повернулся к Быкову:

— Ты слыхал что-нибудь о статистике нарушений?

— Каких нарушений? — спросил Быков из-за газеты.

— Я имею в виду нарушения… э-э… режима работы в Космосе. Число таких нарушений и случаев невыполнения планов исследовательских работ растет с удалением от Земли, достигает максимума в поясе астероидов и снова спадает к границам… э-э… Солнечной системы.

— Ты генеральный инспектор, тебе и карты в руки, — сказал Быков.

Юрковский некоторое время молча смотрел в бумаги.

— Вопиющая безответственность! — сказал вдруг он и снова зашумел машинкой.

Юра уже знал, что такое «спецрейс 17». Кое-где в огромной сети космических поселений, охватившей всю Солнечную систему, происходило неладное, и Международное управление космических сообщений решило покончить с этим раз и, по возможности, навсегда. Юрковский был генеральным инспектором МУКСа и имел, по-видимому, неограниченные полномочия. Он обладал правом указывать, порицать, выяснять все до тонкостей, отправлять виновных на Землю и, судя по всему, был намерен пользоваться этим правом в полной мере. Более того, Юрковский намеревался падать на виновных как снег на голову, и поэтому спецрейс 17 был совершенно секретным.

Из обрывков разговоров и из того, что Юрковский зачитывал вслух, следовало, что фотонный планетолет «Тахмасиб» после кратковременной остановки у Марса пройдет через пояс астероидов, задержится в системе Сатурна, затем оверсаном выйдет к Юпитеру и опять-таки через пояс астероидов вернется на Землю. Над какими именно небесными телами нависла грозная тень генерального инспектора, Юра так и не понял. Жилин только сказал Юре, что «Тахмасиб» высадит Юру на Япете, а оттуда планетолеты местного сообщения перебросят его (Юру) на Рею.

Юрковский опять перестал шуметь машинкой.

— Меня очень беспокоят научники у Сатурна, — озабоченно сказал он.

— Умгу, — донеслось из-за газеты.

— Программа исследования Кольца практически не выполняется.

— Умгу.

Юрковский сказал сердито:

— Не воображай, пожалуйста, что я беспокоюсь за эту программу оттого, что она моя!

— А я и не воображаю.

— Я думаю, мне придется их подтолкнуть, — заявил Юрковский.

— Ну что ж, в час добрый, — сказал Быков и перевернул газетную страницу.

Юра почувствовал, что весь разговор этот — и странная нервозность Юрковского, и нарочитое равнодушие Быкова — имеет какой-то второй смысл. Похоже было, что необозримые полномочия генерального инспектора имели все-таки где-то границы и что Быков и Юрковский об этих границах великолепно знали.

Юрковский сказал:

— Однако не пора ли пообедать?.. Кадет, не могли бы вы вакуумно сварить обед?

Быков буркнул из-за газеты:

— Не мешай работать.

— Но я хочу есть!

— Потерпишь, — сказал Быков.

МАРС. ОБЛАВА

В четыре часа утра Феликс Рыбкин сказал:

— Пора!..

И все стали собираться. На дворе было минус восемьдесят три градуса. Юра натянул на ноги две пары пуховых носков, одолженных ему Наташей, тяжелые меховые штаны, которые ему дал Матти, нацепил поверх штанов аккумуляторный пояс и влез в унты. Следопыты Феликса, невыспавшиеся и мрачноватые, торопливо пили горячий кофе. Наташа бегала на кухню и обратно, носила бутерброды, горячий кофе и термосы. Кто-то попросил бульону. Наташа побежала на кухню и принесла бульон. Рыбкин и Жилин сидели на корточках в углу комнаты над раскрытым плоским ящиком, из которого торчали блестящие хвосты ракетных гранат. Ракетные ружья привез на Теплый Сырт Юрковский. Матти в последний раз проверял электрообогреватель куртки, предназначенной для Юры.

Следопыты напились кофе и молча потянулись к выходу, привычным движением натягивая на лицо кислородные намордники. Феликс с Жилиным взяли ящик с гранатами и тоже пошли к выходу.

— Юра, ты готов? — спросил Жилин.

— Сейчас, сейчас! — заторопился Юра. Матти помог ему облачиться в куртку и сам подключил электрообогреватели к аккумуляторам.

— А теперь беги на улицу, — сказал он, — а то вспотеешь.

Юра сунул руки в рукавицы и побежал за Жилиным.

На дворе было совсем темно. Юра пересек наблюдательную площадку и спустился к танку. Здесь в темноте негромко переговаривались, слышалось позвякивание металла о металл. Юра налетел на кого-то. Из темноты посоветовали надеть очки. Юра посоветовал не торчать на дороге.

— Вот чудак! — сказали из темноты. — Надень тепловые очки.

Юра вспомнил про инфракрасные очки и надвинул их на глаза. Намного лучше от этого не стало, но теперь Юра хорошо различал силуэты людей и широкую корму танка, нагретую атомным реактором. На танк грузили ящики с боеприпасами. Сначала Юра встал на подачу, но потом рассудил, что места в танке может не хватить и тогда его наверняка оставят в обсерватории. Он тихонько вышел и вскарабкался на корму. Там двое здоровенных парней с надвинутыми капюшонами принимали ящики.

— Кого это несет? — добродушно спросил один.

— Это я, — сказал Юра.

— А, столичная штучка! — сказал другой. — Ступай в кузов, задвигай ящики под сиденья.

«Столичной штучкой» Юру назвали местные сварщики, которым он накануне помогал оборудовать танки турелями для ракетных ружей и демонстрировал новейшие методы сварки в разреженных атмосферах.

В кузове были всё те же восемьдесят три градуса ниже нуля, поэтому видеть здесь тепловые очки не помогали. Юра с энтузиазмом таскал ящики по гремящему дну кузова и на ощупь запихивал их под сиденья, натыкаясь на какие-то острые, твердые углы, торчащие отовсюду. Потом таскать стало нечего. Через высокие борта полезли молчаливые Следопыты и стали рассаживаться, гремя карабинами. Юре несколько раз чувствительно наступали на ноги, и кто-то надвинул капюшон ему на глаза. В передней части кузова послышался отвратительный скрип — по-видимому, Феликс пробовал турель. Потом кто-то сказал:

— Едут.

Юра осторожно высунул из-за борта голову. Он увидел серую стену обсерватории и блики прожекторов, скользящие по наблюдательной площадке. Это подходили остальные три танка центральной группы.

Голос Феликса негромко сказал:

— Малинин!

— Я, — откликнулся Следопыт, сидевший рядом с Юрой.

— Петровский!

— Здесь.

— Хомерики!

Закончив перекличку (фамилии Юры и Жилина названы почему-то не были), Феликс сказал:

— Поехали.

Песчаный танк «Мимикродон» заворчал двигателем, лязгнул и, грузно кренясь, с ходу полез куда-то в гору. Юра посмотрел вверх. Звезд видно не было — их заволокло пылью. Смотреть стало абсолютно не на что. Танк немилосердно трясло. Юра поминутно слетал с жесткого сиденья, натыкаясь все на те же острые, твердые углы. В конце концов Следопыт, сидевший рядом, спросил:

— Ну что ты все время прыгаешь?

— Откуда я знаю? — сердито ответил Юра.

Он ухватился за какой-то продолговатый предмет, торчавший из борта, и ему стало легче. Время от времени в клубах пыли, нависших над танком, вспыхивал свет прожекторов, и тогда на светлом фоне Юра видел черное кольцо турели и толстый длинный ствол ракетного ружья, задранный к небу. Следопыты негромко переговаривались.

— Я вчера ходил на эти развалины.

— Ну и как?

— Разочаровался, честно говоря.

— Да, архитектура только на первый взгляд кажется странной, а потом начинаешь чувствовать, что ты это где-то уже видел.

— Купола, параллелепипеды…

— Вот именно. Совершенно как Теплый Сырт.

— Потому никому и в голову не приходило, что это не наше.

— Еще бы… После чудес Фобоса и Деймоса…

— А мне вот как раз это сходство и странно.

— Материал анализировали?

Юре было неудобно, жестко и как-то одиноко. Никто с ним не разговаривал, никто на него не обращал внимания. Люди вокруг казались чужими, равнодушными. Лицо обжигал свирепый холод. В железное днище под ногами со страшной силой били камни, летящие из-под гусениц. Правда, где-то рядом находился Жилин, но его не было ни слышно, ни видно. Юра даже почувствовал какую-то обиду на него. Хотелось, чтобы скорее взошло солнце, чтобы стало тепло и светло и чтобы перестало так трясти.

Быков отпустил Юру на Марс с большой неохотой и под личную ответственность Жилина. Сам он с Михаилом Антоновичем остался на корабле и крутился сейчас вместе с Фобосом на расстоянии девяти тысяч километров от Марса. Где был сейчас Юрковский, Юра не знал. Наверное, он тоже участвовал в облаве. «Хоть бы карабин дали, — уныло думал Юра. — Я же им все-таки турели варил».

Все вокруг были с карабинами и, наверное, поэтому чувствовали себя так свободно и спокойно.

«Все-таки человек по своей природе неблагодарен и равнодушен. — с горечью подумал Юра. — И чем старше, тем больше. Вот если бы здесь были наши ребята, все было бы наоборот. У меня был бы карабин, я знал бы, куда мы едем и зачем. И я знал бы, что делать».

Танк вдруг остановился. От света прожекторов, метавшегося по тучам пыли, стало совсем светло. В кузове все замолчали. И Юра услышал незнакомый голос:

— Рыбкин, выходите на западный склон. Кузьмин — на восточный. Джефферсон, останьтесь на южном.

Танк снова двинулся. Свет прожектора упал в кузов, и Юра увидел Феликса, стоявшего у турели с радиофоном в руке.

— Становись своим бортом к западу, — сказал Рыбкин водителю.

Танк сильно накренился, и Юра расставил локти, чтобы не сползти на дно.

— Так, хорошо, — сказал Феликс. — Подай еще немного вперед. Там ровнее.

Танк снова остановился.

Рыбкин сказал в радиофон:

— Рыбкин на месте, товарищ Ливанов.

— Хорошо, — сказал Ливанов.

Все Следопыты стояли, заглядывая через борта. Юра тоже посмотрел. Ничего не было видно, кроме плотных туч пыли, медленно оседающей в лучах прожекторов.

— Кузьмин на месте. Только тут рядом какая-то башня.

— Спуститесь ниже.

— Слушаюсь.

— Внимание! — сказал Ливанов. На этот раз он говорил в мегафон, и его голос громом прокатился над пустыней. — Облава начнется через несколько минут. До восхода солнца остался час. Загонщики будут здесь полчаса. Через полчаса включить ревуны. Можно стрелять. Всё.

Следопыты зашевелились. Снова послышался отвратительный скрежет турели. Борта танка ощетинились карабинами. Но пыль оседала, и силуэты людей постепенно таяли, сливаясь с ночной темнотой. Снова стали видны звезды.

— Юра! — негромко позвал Жилин.

— Что? — сердито откликнулся Юра.

— Ты где?

— Здесь.

— Иди-ка сюда, — строго сказал Жилин.

— Куда? — спросил Юра и полез на голос.

— Сюда, к турели.

В кузове оказалось огромное количество ящиков. «И откуда они здесь взялись?» — подумал Юра. Мощная рука Жилина ухватила его за плечо и подтащила под турель.

— Сиди здесь! — строго сказал Жилин. — Будешь помогать Феликсу.

— А как? — спросил Юра. Он был еще обижен, но уже отходил.

Феликс Рыбкин тихо сказал:

— Вот здесь ящики с гранатами. — Он посветил фонариком. — Вынимайте гранаты по одной, снимайте колпачок с хвостовой части и подавайте мне.

Следопыты переговаривались:

— Ничего не вижу.

— Очень холодно сегодня, все остыло.

— Да, осень скоро.

— Вот я, например, вижу на фоне звезд какой-то купол наверху и целюсь в него.

— Зачем?

— Это единственное, что я вижу.

— А спать можно?

Феликс над головой Юры тихо сказал:

— Ребята, за восточной стороной слежу я. Не стреляйте пока, я хочу опробовать ружье.

Юра сейчас же взял гранату и снял колпачок. На несколько минут наступила мертвая тишина.

— А славная девушка Наташа, правда? — сказал кто-то шепотом.

Феликс сделал движение. Турель скрипнула.

— Зря она так коротко стрижется, — отозвались с западного борта.

— Много ты понимаешь…

— Она на мою жену похожа. Только волосы короче и светлее.

— И чего это Сережка зевает? Такой лихой парень, не похоже на него.

— Какой Сережка?

— Сережка Белый, астроном.

— Женат, наверное.

— Нет.

— Они ее все очень любят. Просто по-товарищески. Она ведь на редкость славный человек. И умница. Я ее еще по Земле немножко знаю.

— То-то ты ее за бульоном гонял.

— А что такого?

— Да нехорошо просто. Она всю ночь работала, потом завтрак нам готовила. А тебе вдруг приспичило бульону…

— Тс-с-с!

В мгновенно наступившей тишине Феликс тихо сказал:

— Юра, хотите посмотреть на пиявку?.. Смотрите!

Юра немедленно высунулся. Сначала он увидел только черные изломанные силуэты развалин. Потом что-то бесшумно задвигалось там. Длинная гибкая тень поднялась над башнями и медленно закачалась, закрывая и открывая яркие звезды. Снова скрипнула турель, и тень застыла. Юра затаил дыхание. «Сейчас, — подумал он. — Сейчас». Тень изогнулась, словно складываясь, и в ту же секунду ракетное ружье выпалило.

Раздался длинный шипящий звук, брызнули искры, огненная дорожка протянулась к вершине холма, что-то гулко лопнуло, ослепительно вспыхнуло, и снова наступила тишина. С вершины холма посыпались камешки.

— Кто стрелял? — проревел мегафон.

— Рыбкин, — сказал Феликс.

— Попал?

— Да.

— Ну, в добрый час! — проревел мегафон.

— Гранату, — тихо сказал Феликс. Юра поспешно сунул ему в руку гранату.

— Это здорово! — с завистью сказал кто-то из Следопытов. — Прямо напополам.

— Да, это не карабин.

— Феликс, а почему нам всем таких не дали?

Феликс ответил:

— Юрковский привез всего двадцать пять штук.

— Жаль. Доброе оружие!

— Прямо напополам. Как горлышко от бутылки.

С восточного борта вдруг начали палить. Юра азартно вертел головой, но ничего не видел. Зашипела и лопнула над развалинами ракета, пущенная с какого-то другого танка. Феликс выстрелил еще раз.

— Гранату! — сказал он громко. Пальба с небольшими перерывами продолжалась минут двадцать. Юра ничего не видел. Он подавал гранату за гранатой и вспотел. Стреляли с обоих бортов. Феликс со страшным скрежетом поворачивал ружье на турели. Затем включили ревуны. Тоскливый, грубый вой понесся над пустыней. У Юры заныли зубы и зачесались пятки. Стрелять перестали, но разговаривать было совершенно невозможно.

Быстро светало. Юра теперь видел Следопытов. Почти все они сидели, прижавшись спиной к бортам, нахохлившись, плотно надвинув капюшоны. На дне стояли раскрытые пластмассовые ящики с торчащими из них клочьями цветного целлофана, в изобилии валялись расстрелянные гильзы, пустые обоймы. Перед Юрой на ящике сидел Жилин, держа карабин между колен. На открытых щеках его слабо серебрилась изморозь. Юра встал и посмотрел на Старую Базу. Серые изъеденные стены, колючий кустарник, камни. Юра был разочарован. Он ожидал увидеть дымящиеся груды трупов. Только присмотревшись, он заметил желтоватое щетинистое тело, застрявшее в расщелине среди колючек, да на одном из куполов что-то мокро и противно блестело. Юра повернулся и посмотрел в пустыню. Пустыня была серая под темно-фиолетовым небом, покрытая серой рябью барханов, мертвая и скучная. Но высоко над ровным горизонтом Юра увидел яркую желтую полосу, клочковатую, рваную, протянувшуюся через всю западную часть неба. Полоса быстро ширилась, росла, наливалась светом.

— Загонщики идут! — закричал кто-то. Его было еле слышно в реве сирен. Юра догадался, что желтая яркая полоса над горизонтом — это туча пыли, поднятая облавой. Солнце поднималось навстречу загонщикам, на пустыню легли красные пятна света, и вдруг осветилось огромное желтое облако, заволакивающее горизонт.

— Загонщики, загонщики! — завопил Юра.

Весь горизонт — прямо, справа, слева — покрылся черными точками. Точки появлялись, исчезали и снова появлялись на гребнях далеких барханов. Уже сейчас было видно, что танки и краулеры идут на максимальной скорости и каждый волочит за собой длинный клубящийся шлейф. Вдоль всего горизонта сверкали яркие, быстрые вспышки. И непонятно было — то ли это вспышки выстрелов, то ли разрывы гранат, а может быть, просто сверкание солнца на ветровых стеклах.

Юру пнули в бок, и он сел, споткнувшись, на ящики. Феликс Рыбкин лихо разворачивал на турели свой длинный гранатомет. Несколько Следопытов кинулись к левому борту. Загонщики стремительно приближались. Теперь до них было километров пять-семь, не больше. Горизонт заволокло совершенно, и было видно теперь, что перед загонщиками катится по пустыне дымная полоса вспышек.

Мегафон проревел, перекрывая вой сирен:

— Весь огонь на пустыню! Весь огонь на пустыню!

С танка начали стрелять. Юра видел, как широченные плечи Жилина вздрагивали от выстрелов, и видел белые вспышки над бортом и никак не мог понять, куда стреляют и по кому стреляют. Феликс хлопнул его по капюшону. Юра быстро подал гранату и сорвал колпачок со следующей. Тупо и упрямо выли сирены, грохотали выстрелы. Все были очень заняты, и не у кого было спросить, что происходит. Потом Юра увидел, как с одного из приближающихся танков сорвалась длинная красная струя огня, похожая на плевок, и утонула в дымной полосе перед цепью загонщиков. Тогда он понял. Все стреляли по этой дымной полосе: там были пиявки. И полоса приближалась.

Из-за холма кормой вперед медленно выкатился танк Кузьмина. Танк еще не остановился, когда кузов его распахнулся, и оттуда выдвинулась огромная черная труба. Труба стала задираться к небу. И, когда она застыла под углом в сорок пять градусов, Следопыты Кузьмина горохом посыпались через борта и полезли под гусеницы. Из кузова повалил густой черный дым, труба с протяжным хрипом выбросила огромный язык пламени, после чего танк заволокло тучами пыли. На минуту стрельба прекратилась. На гребне бархана, метрах в трехстах ни к селу ни к городу вспучился лохматый гриб дыма и пыли.

Феликс опять шлепнул Юру по капюшону. Юра подал ему сразу одну за другой две гранаты и оглянулся на танк Кузьмина. В пыли было видно, как Следопыты с натугой выволакивают трубу из кузова. Юре даже показалось, что сквозь рев и треск выстрелов он слышит невнятные проклятия.

Дымная полоса, в которой, вспыхивали огоньки разрывов, надвигалась все ближе. И наконец Юра увидел. Пиявки были похожи на исполинских серо-желтых головастиков. Гибкие, необычайно подвижные, несмотря на свои размеры и, вероятно, немалый вес, они стремительно выскакивали из тучи пыли, проносились в воздухе несколько десятков метров и снова исчезали в пыли. А за ними, почти по пятам, неслись, подскакивая на барханах, широкие квадратные танки и маленькие краулеры, сверкающие огоньками выстрелов. Юра нагнулся за гранатами, а когда он выпрямился, пиявки были уже совсем близко, огоньки выстрелов исчезли, танки замедлили ход, на крыши кабин выскакивали люди и размахивали руками. И вдруг откуда-то слева, огибая машину Кузьмина, на сумасшедшей скорости вылетел песчаный танк и пошел, пошел, пошел вдоль пыльной стены через самую гущу пиявок. Кузов его был пуст. Вслед за ним из пыли выскочил второй такой же пустой танк, за ним третий, и больше ничего нельзя было разобрать в желтой, непроглядно густой пыли.



— Прекратить огонь! — заревел мегафон.

— Дави! Дави! — отозвался мегафон у загонщиков.

Пыль закрыла все, наступили сумерки.

— Берегись! — крикнул Феликс и пригнулся.

Длинное темное тело пронеслось над танком. Феликс выпрямился и круто развернул ракетное ружье в сторону Старой Базы. Внезапно сирены замолкли, и сразу стал слышен грохот десятков двигателей, лязг гусениц и крики. Феликс больше не стрелял. Он потихоньку передвигал ружье то вправо, то влево, и пронзительный скрип казался Юре райской музыкой после сирен. Из пыли появились несколько человек с карабинами. Они подбежали к танку и поспешно вскарабкались через борта.

— Что случилось? — спросил Жилин.

— Краулер перевернулся, — быстро ответил кто-то.

Другой, нервно рассмеявшись, сказал:

— Медленное и методическое движение.

— Каша, — сказал третий. — Не умеем мы воевать.

Грохот моторов надвинулся, мимо медленно и неуверенно проползли два танка. У последнего за гусеницей тащилось что-то бесформенное, облепленное пылью.

Удивленный голос вдруг сказал:

— Ребята, а сирены-то не воют!

Все засмеялись и заговорили:

— Ну и пылища!

— Словно осенняя буря началась.

— Что теперь делать, Феликс? Эй, командир!

— Будем ждать, — негромко сказал Феликс. — Пыль скоро сядет.

— Неужели мы от них избавились?

— Эй, загонщики, много вы там настреляли?

— На ужин хватит! — сказал кто-то из загонщиков.

— Они, подлые, все ушли в каверны.

— Здесь только одна прошла. Они сирен боятся.



Пыль медленно оседала. Стал виден неяркий кружок солнца, проглянуло фиолетовое небо. Затем Юра увидел мертвую пиявку — вероятно, ту самую, которая перепрыгнула через кузов. Она валялась на склоне холма, прямая, как палка, длинная, покрытая рыжей жесткой щетиной. От хвоста к голове она расширялась, словно воронка, и Юра разглядывал ее пасть, чувствуя, как по спине ползет холодок. Пасть была совершенно круглая, в полметра диаметром, усаженная большими плоскими треугольными зубами. Смотреть на нее было тошно. Юра огляделся и увидел, что пыль почти осела и вокруг полным-полно танков и краулеров. Люди прыгали через борта и медленно брели вверх по склону к развалинам Старой Базы. Моторы затихли. Над холмом стоял шум голосов да слабо потрескивал неизвестно как подожженный кустарник.

— Пошли, — сказал Феликс.

Он взял из-под турели карабин и полез через борт. Юра двинулся было за ним, но Жилин поймал его за рукав:

— Тихо, тихо! Ты пойдешь со мной.

Они вылезли из танка и стали подниматься вслед за Феликсом. Феликс направлялся к большой группе людей, толпившихся метрах в пяти ниже развалин. Люди обступили каверну — глубокую черную пещеру, круто уходившую под развалины. Перед входом, уперев руки в бока, стоял человек с карабином на шее.

— И много туда… э-э… проникло? — спрашивал он.

— Две пиявки наверняка, — отвечали из толпы. — А может быть, и больше.

— Юрковский! — сказал Жилин.

— Как же вы их… э-э… не задержали? — спросил Юрковский укоризненно.

— А они… э-э-э… не захотели задержаться, — объяснили в толпе.

Юрковский сказал пренебрежительно:

— Надо было… э-э… задержать! — Он снял карабин и передернул затвор. — Пойду посмотрю.

Никто не успел и слова сказать, как он пригнулся и с неожиданной ловкостью нырнул в темноту. Вслед за ним тенью скользнул Феликс. Юра больше не раздумывал. Он сказал: «Позвольте-ка, товарищ!» — и отобрал карабин у соседа. Ошарашенный сосед не сопротивлялся.

— Ты куда? — удивился Жилин, оглядываясь с порога пещеры.

Юра решительно передернул затвор.

— Нет-нет, — скороговоркой сказал Жилин, — тебе туда нельзя!

Юра, нагнув голову, пошел на него.

— Нельзя, я сказал! — рявкнул Жилин и толкнул его в грудь.

Юра с размаху сел, подняв много пыли. В толпе захохотали. Мимо бежали Следопыты, один за другим скрываясь в пещере.

Юра вскочил, он был в ярости.

— Пустите! — крикнул он.

Он кинулся вперед и налетел на Жилина, как на стену. Жилин сказал просительно:

— Юрик, прости, но тебе туда и правда не надо.

Юра молча рвался.

— Ну что ты ломишься? Ты же видишь, я тоже остался.

В пещере глухо забухали выстрелы.

— Вот видишь, прекрасно обошлись без нас с тобой.

Юра стиснул зубы и отошел. Он молча сунул карабин опомнившемуся загонщику и понуро остановился в толпе. Ему казалось, что все на него смотрят. «Срам-то, срам какой! — думал он. — Только что уши не надрали. Ну пусть бы один на один. В конце концов Жилин это Жилин. Но не при всех же». Он вспомнил, как десять лет назад забрался в комнату к старшему брату и раскрасил цветными карандашами чертежи. Он хотел как лучше. И как старший брат вывел его за ухо на улицу, и какой это был срам.

— Не обижайся, Юрик, — сказал Жилин. — Я нечаянно. Совершенно забыл, что здесь тяжесть меньше.

Юра упрямо молчал.

— Да ты не беспокойся! — ласково сказал Жилин, поправляя его капюшон. — Ничего с ним не случится. Там ведь Феликс возле него, Следопыты… А я тоже сгоряча решил, что пропадет старик, и кинулся, но потом, спасибо тебе, опомнился…

Жилин говорил еще что-то, но Юра больше не слышал ни слова. «Уж лучше бы мне надрали уши! — в отчаянии думал он. — Лучше бы публично побили по лицу. Мальчишка, сопляк, эгоист неприличный! Правильно Иван сделал, что треснул меня. Не так еще меня надо было треснуть! — Юра даже зашипел сквозь зубы, так ему стало стыдно. — Иван заботился обо мне и об Юрковском, и он нисколько не сомневается, что я тоже заботился об Юрковском и о нем… А я? Юрковский прыгнул в пещеру, и я воспринял это только как разрешение на геройские подвиги. Ни на секунду не подумал о том, что Юрковскому угрожает опасность. Жаждал, дурак, сразиться с пиявками и стяжать славу… Ай-яй-яй, как стыдно! Хорошо еще, что Иван не знает».

— Па-аберегись! — завопили сзади.

Юра машинально отошел в сторону.

Сквозь толпу к пещере вскарабкался краулер, тащивший за собой прицеп с огромным серебристым баком. От бака тянулся металлический шланг со странным длинным наконечником. Наконечник держал под мышкой человек на переднем сиденье.

— Здесь? — деловито осведомился человек и, не дожидаясь ответа, направил наконечник в сторону пещеры. — Подведи еще поближе, — сказал он водителю. — А ну, ребята, посторонитесь!.. — сказал он в толпу. — Дальше, дальше, еще дальше… Да отойдите же, вам говорят! — крикнул он Юре.

Он прицелился наконечником шланга в черный провал пещеры, но на пороге пещеры появился один из Следопытов.

— Это еще что? — спросил он.

Человек со шлангом сел.

— Елки-палки, — сказал он, — что вы там делаете?

— Да это же огнемет, ребята! — догадался кто-то в толпе.

Огнеметчик озадаченно почесал где-то под капюшоном.

— Нельзя же так, — сказал он. — Надо предупреждать…

Под землей вдруг стали стрелять так ожесточенно, что Юре показалось, будто из пещеры полетели какие-то клочья.

— Зачем вы это затеяли? — сказал огнеметчик.

— Это Юрковский, — сказали из толпы.

— Какой Юрковский? — спросил огнеметчик. — Сын, что ли?

— Нет, пэр.

Из пещеры один за другим вышли трое Следопытов. Один из них, увидев огнемет, сказал:

— Вот хорошо. Сейчас все выйдут, и дадим.

Последним выбрались Феликс и Юрковский. Юрковский говорил запыхавшимся голосом:

— Значит, эта вот башня над нами… э-э… должна быть чем-то вроде… э-э… водокачки. Очень… э-э… возможно! Вы молодец… э-э… Феликс. — Он увидел огнемет и остановился. — А-а… огнемет! — сказал он. — Ну что ж… э-э… можно. Можете работать. — Он благосклонно покивал огнеметчику.

Огнеметчик оживился, соскочил с сиденья и подошел к порогу пещеры, волоча за собой шланг. Толпа подалась назад. Один Юрковский остался возле огнеметчика, уперев руки в бока.

— Громовержец, а? — сказал Жилин над ухом Юры.

Огнеметчик прицелился. Юрковский вдруг взял его за руку.

— Постойте, — сказал он. — А собственно… э-э… зачем это нужно? Живые пиявки давно… э-э… мертвы. А мертвые… э-э… понадобятся биологам. Не так ли?

— Зевс! — пробормотал Жилин.

Юра только повел плечом. Ему было стыдно.


…Пеньков залпом допил чашку и задумчиво сказал:

— Выпить, что ли, еще чашку кофе?

— Давай, я налью, — сказал Матти.

— А я хочу, чтобы Наташа.

Наташа налила ему кофе. За окном была черная, кристально ясная ночь, какие часто бывают в конце лета, накануне осенних бурь. В углу столовой беспорядочной кучей громоздились меховые куртки, аккумуляторные пояса, унты, карабины. Уютно пощелкивали электрические часы над дверью в мастерскую.

Матти сказал:

— Всё-таки я не понимаю, уничтожили мы пиявок или нет?

Сережа оторвался от книжки.

— Коммюнике главного штаба, — провозгласил он. — На поле боя осталось шестнадцать пиявок, один танк и три краулера. По непроверенным данным еще один танк застрял на солончаках в самом начале облавы, и извлечь его оттуда пока не удалось.

— Это я знаю, — сказал Матти. — Меня интересует, могу я теперь ночью сходить в Теплый Сырт?

— Можешь, — сказал Пеньков, отдуваясь. — Но нужно взять карабин, — добавил он, подумав.

— Понятно, — сказал Матти необычайно язвительно.

— А зачем тебе, собственно, ночью на Теплый Сырт? — спросил Сергей.

Матти посмотрел на него.

— А вот зачем, — сказал он вкрадчиво. — Например, приходит время товарищу Белому Сергею Александровичу выходить на наблюдения. Три часа ночи, а товарища Белого, вы сами понимаете, товарищи, на обсерватории нет. Тогда я иду в Теплый Сырт на Центральную метеостанцию, поднимаюсь на второй этаж…

— Лаборатория восемь, — вставил Пеньков.

— Я все понял, — сказал Сергей.

— А почему я ничего не знаю? — спросила Наташа обиженно. — Почему мне никогда ничего не говорят?

— Что-то Рыбкина давно нет, — задумчиво произнес Сергей.

— Да, действительно, — сказал Пеньков глубокомысленно.

— А полночь уж близится, — заявил Матти, — а Рыбкина все нет.

Наташа вздохнула:

— До чего же мне все надоели!

В тамбуре звякнула дверь шлюза.

— Вот он сейчас придет, он нам посмеется, — сказал Пеньков.

В дверь столовой постучали.

— Войдите, — сказала Наташа и сердито посмотрела на ребят.

Вошел Рыбкин, аккуратный и подтянутый, в чистом комбинезоне, в белоснежной сорочке, безукоризненно выбритый.

— Можно? — спросил он тихо.

— Заходи, Феликс, — сказал Матти и налил кофе в заранее приготовленную чашку.

— Я немного запоздал сегодня, — сказал Феликс. — Было совещание у директора.

Все с интересом посмотрели на него.

— Больше всего говорили о регенерационном заводе. Юрковский приказал на два месяца прекратить все научные работы. Все научники мобилизуются в мастерские и на строительство.

— Все? — спросил Сергей.

— Все. Даже Следопыты. Завтра будет приказ.

— Плакала моя программа, — уныло произнес Пеньков — И почему это у нас никак не могут наладить работу?

Наташа сказала с сердцем:

— Молчи уж, Володя, если ничего не знаешь!

— Да, — сказал Сергей задумчиво. — Я слыхал, что положение с водой очень серьезное… А что еще было на совещании?

— Юрковский произнес большую речь. Он сказал, что мы захлебнулись в повседневщине. Что мы слишком любим жить по расписанию, обожаем насиженные места и за тридцать лет успели создать… как это он сказал… «скучные и сложные традиции». Что у нас сгладились извилины, ведающие любознательностью, чем только и можно объяснить анекдот со Старой Базой. В общем, говорил примерно то же, что и ты, Сергей. Помнишь, на прошлой декаде? О том, что кругом тайны, а мы копаемся… Очень была горячая речь — по-моему, экспромтом. Потом он похвалил нас за облаву, сказал, что приехал нас подталкивать, и очень рад, что мы сами на эту облаву решились… А потом выступил Пучко и потребовал голову Ливанова. Кричал, что покажет ему «медленно и методично»…

— А что такое? — Спросил Пеньков.

— Очень сильно покалечили танки. А через два месяца нашу группу переводят на Старую Базу, так что будем соседями…

— А Юрковский уезжает?

— Да, сегодня ночью.

— Интересно, задумчиво произнес Пеньков, — зачем он возит с собой этого сварщика?

— Турели варить, — сказал Матти. — Говорят, он собирается провести еще несколько облав — на астероидах. Так истребили мы все-таки пиявок или нет?

Все посмотрели на Феликса.

— Трудно ответить, — сказал Феликс. — Убито шестнадцать штук, а мы никак не ожидали, что их будет больше десяти. Практически, наверное, перебили.

— А ты пришел с карабином? — спросил Матти.

Феликс кивнул.

— Понятно, — сказал Матти.

— А правда, что Юрковского чуть из огнемета не сожгли? — спросила Наташа.

— И меня вместе с ним, — сказал Феликс. — Мы спустились в каверну, а огнеметчики не знали, что мы там. С этой каверной мы начнем работу через два месяца. Там, по-моему, сохранились остатки водопровода. Водопровод очень странный — не круглые трубы, а овальные.

— Ты еще надеешься найти двуногих, прямостоящих? — спросил Сергей.

Феликс покачал головой:

— Нет, здесь мы их не найдем, конечно.

— Где — здесь?

— Возле воды.

— Не понимаю, — сказал Пеньков. — Наоборот, если их нет здесь, у воды, значит, их и вообще нет.

— Нет, нет, нет! — проговорила Наташа. — Я, кажется, понимаю. У нас на Земле марсиане стали бы искать людей в пустыне. Это же естественно. Подальше от ядовитой зелени, подальше от областей, закрытых тучами. Искали бы где-нибудь в Гоби. Так, Феликс?

— Да, примерно так, — сказал Феликс. — То есть я хочу сказать, что тоже так думаю.

— Значит, мы должны искать марсиан в пустынях? — спросил Пеньков. Хорошенькое дело! А зачем же им тогда водопроводы?

— Может быть, это не водопроводы, — сказал Феликс, — а водоотводы. Вроде наших дренажных канав.

— Ну, это ты, по-моему, слишком, — возразил Сергей. — Скорее уж они живут в подземных пустотах. Впрочем, я сам не знаю, почему это, собственно, скорее, но все равно — то, что ты говоришь, слишком уж смело… Ненормально смело!

— А иначе нельзя, — ответил Феликс тихо.

— Смотрите-ка! — удивился Пеньков и вылез из-за стола. — Мне ведь пора!

Он пошел через комнату к груде меховой одежды.

— И мне пора, — сказала Наташа.

— И мне, — поднялся Сергей.

Матти принялся убирать со стола. Феликс аккуратно подвернул рукава и стал ему помогать.

— Так зачем у тебя так много часов? — спросил Матти, косясь на Феликсовы запястья.

— Забыл снять, — пробормотал Феликс. — Теперь это, наверное, ни к чему.

Он ловко мыл тарелки.

— А когда они были к чему?

— Я проверял одну гипотезу, — произнес Феликс. — Почему пиявки нападают всегда справа? Был один случай, когда пиявка напала слева — на Крейцера, который был левша и носил часы на правой руке.

Матти с изумлением воззрился на Феликса:

— Ты думаешь, пиявки боялись тиканья?

— Вот это я и хотел выяснить. На меня лично пиявки не нападали ни разу, а ведь я ходил по очень опасным местам.

— Странный ты человек, Феликс, — сказал Матти и снова принялся за тарелки.

В столовую вошла Наташа и весело спросила:

— Ну, Феликс, вы идете? Пошли вместе.

— Иду, — отозвался Феликс и направился в переднюю, на ходу опуская засученные рукава.

«ТАХМАСИБ». ГИГАНТСКАЯ ФЛЮКТУАЦИЯ

Был час обычных предобеденных занятий. Юра изнывал над «Курсом теории металлов». Взъерошенный, невыспавшийся Юрковский вяло перелистывал очередной отчет. Время от времени он с чувством зевал, деликатно прикрывая рот ладонью. Быков сидел в своем кресле под торшером и дочитывал последние журналы. Был двадцать четвертый день пути, они были где-то между орбитой Юпитера и Сатурном.

«Изменение кристаллической решетки кадмиевского типа в зависимости от температуры в области малых температур определяется; как мы видели, соотношением…» — читал Юра. Он подумал: «Интересно, что случится, когда у Алексея Петровича кончатся последние журналы?» Он вспомнил рассказ Колдуэла, как парень в жаркий полдень состругивал ножом маленькую палочку и как все ждали, что будет, когда палочка кончится. Юра прыснул.

И в тот же момент Юрковский резко повернулся к Быкову:

— Если бы ты знал, до чего мне все это надоело, Алексей! До чего мне хочется размяться…

— Возьми у Жилина гантели, — посоветовал Быков.

— Ты прекрасно знаешь, о чем я говорю…

— Догадываюсь, — проворчал Быков. — Давно уже догадываюсь.

— И что ты по этому поводу… э-э… думаешь?

— Неугомонный старик, — сказал Быков и закрыл журнал. — Тебе уже не двадцать пять лет. Что ты все время лезешь на рожон?

Юра с удовольствием стал слушать.

— Почему… э-э… на рожон? — удивился Юрковский. — Это будет небольшой, абсолютно безопасный поиск…

— А может быть, довольно? — спросил Быков. Он снял очки и холодно взглянул на Юрковского. — Может быть, довольно этого беспардонного фанфаронства? Игра со смертью — это звонко звучит, но необычайно плохо пахнет. Что у тебя за манера, Владимир: из всех дел выбирать не самые нужные, а самые опасные?

— Что значит — опасные? — закричал Юрковский. — Опасность — понятие субъективное! Тебе это представляется опасным, а мне нисколько.

— Ну вот и хорошо, — сказал Быков. — Поиск в кольце Сатурна представляется мне опасным. И поэтому я не разрешу тебе этот поиск производить.

— Ну хорошо, хорошо! — закричал Юрковский. — Мы еще об этом поговорим! — Он раздраженно перевернул несколько листов отчета и снова повернулся к Быкову. — Иногда ты меня просто удивляешь, Алексей! Если бы мне попался человек, который назвал бы тебя трусом, я бы размазал наглеца по стенам, но иногда я гляжу на тебя, и… — Он затряс головой и перевернул еще несколько страниц отчета.

— Есть храбрость дурацкая, — наставительно сказал Быков, — и есть храбрость разумная!

— Разумная храбрость — это катахреза![18] «Спокойствие горного ручья, прохлада летнего солнца», — как говорит Киплинг. Безумству храбрых поем мы песню!..

— Попели и хватит. В наше время надо работать, а не петь. Я не знаю, что такое катахреза, но разумная храбрость — это единственный в наше время приемлемый вид храбрости. Без всяких этих… покойников. Кому нужен покойник Юрковский?

— Какой утилитаризм! — воскликнул Юрковский. — Я не хочу сказать, что прав я. Но не забывай же, что существуют люди разных темпераментов. Вот мне, например, опасные ситуации просто доставляют удовольствие. Мне скучно жить просто так! И слава богу, я не один такой…

— Знаешь что, Володя, — сказал Быков, — в следующий раз возьми себе капитаном Баграта, если он к тому времени еще будет жив, и летай с ним хоть на Солнце. А я потакать твоим смертоносным удовольствиям не намерен.

Оба сердито замолчали. Юра снова принялся читать: «Изменение кристаллической решетки кадмиевого типа в зависимости от температуры…» «Неужели Быков прав, — подумал он. — Вот скука-то, если он прав. Верно говорят, что самое разумное — самое скучное».

Из рубки вышел Жилин с листком в руке. Он подошел к Быкову и сказал негромко.

— Вот, Алексей Петрович, это Михаил Антонович передает.

— Что это? — спросил Быков.

— Программа на киберштурман для рейса от Япета.

— Хорошо, оставь, я погляжу.

«Вот уже программа рейса от Япета, — подумал Юра. — Они полетят еще куда-то, а меня уже здесь не будет». Он грустно посмотрел на Жилина. Тот был в той самой клетчатой рубахе с закатанными рукавами.

Юрковский неожиданно сказал:

— Ты вот что пойми, Алексей. Я уже стар. Через год, через два я навсегда уже останусь на Земле, как Дауге, как Миша… И, может быть, нынешний рейс — моя последняя возможность! Почему ты не хочешь пустить меня?

Жилин на цыпочках пересек кают-компанию и сел на диван.

— Я не хочу тебя пускать не столько потому, что это опасно, — медленно проговорил Быков, — сколько из-за того, что это бессмысленно опасно. Ну что, Владимир, за бредовая идея — искусственное происхождение колец Сатурна! Это же старческий маразм, честное слово!

— Ты всегда был лишен воображения, Алексей, — сухо сказал Юрковский. — Космогония колец Сатурна неясна, и я считаю, что моя гипотеза имеет не меньше прав на существование, чем любая другая, более, так сказать, рациональная. Я уже не говорю о том, что всякая гипотеза несет не только научную нагрузку. Гипотеза должна иметь и моральное значение — она должна будить воображение и заставлять людей думать…

— При чем здесь воображение? Это же чистый расчет. Вероятность прибытия пришельцев именно в Солнечную систему мала. Вероятность того, что им взбредет в голову разрушать спутники и строить из них кольцо, я думаю, еще меньше…

— Что мы знаем о вероятностях? — провозгласил Юрковский.

— Ну хорошо, допустим — ты прав. Допустим, что действительно в незапамятные времена в Солнечную систему прибыли пришельцы и зачем-то устроили искусственное кольцо около Сатурна. Отметились, так сказать. Но неужели ты рассчитываешь найти подтверждение своей гипотезе в этом первом и единственном поиске в кольце?

— Что мы знаем о вероятностях? — повторил Юрковский.

— Я знаю одно, — сердито сказал Быков, — что у тебя нет совершенно никаких шансов и вся эта затея безумна!

Они снова замолчали, и Юрковский взялся за отчет. У него было грустное и очень старое лицо. Юре стало его невыносимо жалко, но он не знал, как помочь. Он посмотрел на Жилина. Жилин сосредоточенно думал. Юра посмотрел на Быкова. Быков делал вид, что читает журнал. По всему было видно, что ему тоже жалко Юрковского.

Жилин вдруг сказал:

— Алексей Петрович, а почему вы считаете, что если шансы малы, то и надеяться не на что?

Быков опустил журнал:

— А ты думаешь иначе?

— Мир велик, — сказал Жилин. — Мне очень понравились слова Владимира Сергеевича: «Что мы знаем о вероятностях?»

— Ну и чего же мы не знаем о вероятностях? — спросил Быков.

Юрковский, не поднимая глаз от отчета, насторожился.

— Я вспомнил одного человека, — сказал Жилин. — У него была очень любопытная судьба… — Жилин в нерешительности остановился. — Может, я мешаю вам, Владимир Сергеевич?

— Рассказывай! — потребовал Юрковский и решительно захлопнул отчет.

— Это займет некоторое время, — предупредил Жилин.

— Тем лучше, — сказал Юрковский. — Рассказывай!

И Жилин начал рассказывать.

РАССКАЗ О ГИГАНТСКОЙ ФЛЮКТУАЦИИ

Я был тогда еще совсем мальчишкой и многого не понял и многое забыл — может быть, самое интересное. Была ночь, и лица этого человека я так и не видел. А голос у него был самый обыкновенный, немножко печальный и сиплый, и он изредка покашливал, словно от смущения. Словом, если нам случится встретиться еще раз — где-нибудь на улице или, скажем, в гостях, — я его, скорее всего, не узнаю.

Встретились мы на пляже. Я только что искупался и сидел на камне. Потом я услышал, как позади посыпалась галька — это он спускался с насыпи, — запахло табачным дымом, и он остановился рядом со мной. Как я уже сказал, дело было ночью. Небо было покрыто облаками, и на море начинался шторм. Вдоль пляжа дул сильный теплый ветер. Незнакомец курил. Ветер высекал у него из папиросы длинные оранжевые искры, которые неслись и пропадали над пустынным пляжем. Это было очень красиво, и я это хорошо помню. Мне было всего шестнадцать лет, и я даже не думал, что он заговорит со мной. Но он заговорил. Начал он очень странно.

— Мир полон удивительных вещей, — сказал он.

Я решил, что он просто размышляет вслух, и промолчал. Я обернулся и посмотрел на него, но ничего не увидел, было слишком темно.

А он повторил.

— Мир полон удивительных вещей, — и затем затянулся, осыпав меня дождем оранжевых искр.

Я снова промолчал — я был тогда стеснительный. Он докурил папиросу, закурил новую и присел на камни рядом со мной. Время от времени он принимался что-то бормотать, но шум воды скрадывал слова, и я слышал только неразборчивое ворчание. Наконец он заявил громко:

— Нет, это уже слишком. Я должен это кому-нибудь рассказать.

И обратился прямо ко мне, впервые с момента своего появления:

— Не откажитесь выслушать меня, пожалуйста.

Я, конечно, не отказался.

Он сказал:

— Только я вынужден буду начать издалека, потому что, если я сразу расскажу вам, в чем дело, вы не поймете и не поверите. А мне очень важно, чтобы мне поверили. Мне никто не верит, а теперь это зашло так далеко…

Он помолчал и сообщил:

— Это началось еще в детстве. Я начал учиться играть на скрипке и разбил четыре стакана и блюдце.

— Как это так? — спросил я.

Незнакомец грустно рассмеялся и сказал:

— Вот представьте себе. В течение первого же месяца обучения. Уже тогда мой преподаватель сказал, что он в жизни не видел ничего подобного.

Я промолчал, но тоже подумал, что это должно было выглядеть довольно странно. Я представил себе, как он размахивает смычком и время от времени попадает в буфет. Это действительно могло завести его довольно далеко.

— Это известный физический закон, — пояснил он неожиданно. — Явление резонанса.

И он не переводя дыхания изложил мне анекдот из школьной физики, как через мост шла в ногу колонна солдат и мост рухнул. Потом он объяснил мне, что стаканы и блюдца тоже можно дробить резонансом, если подобрать звуковые колебания соответствующих частот. Должен сказать, что именно с тех пор я начал отчетливо понимать, что звук — это тоже колебания.

Незнакомец объяснил мне, что резонанс в обыденной жизни (в домашнем хозяйстве, как он выражался) — вещь необычайно редкая, и очень восхищался тем, что какой-то древний правовой кодекс учитывает такую ничтожную возможность и предусматривает наказание владельцу того петуха, который своим криком расколет кувшин у соседа.

Я согласился, что это действительно, должно быть, редкое явление. Я лично никогда ни о чем таком не слыхал.

— Очень, очень редкое! — сказал он. — А я вот своей скрипкой разбил за месяц четыре стакана и блюдце. Но это было только начало.

Он закурил очередную папиросу и сообщил:

— Очень скоро мои родители и знакомые отметили, что я нарушаю закон бутерброда.

Тут я решил не ударить в грязь лицом и сказал:

— Странная фамилия.

— Какая фамилия? — спросил он. — Ах, закон? Нет, это не фамилия. Это… как бы вам сказать… нечто шутливое. Знаете, есть целая группа выражений: «чего боялся, на то и нарвался», «бутерброд всегда падает маслом вниз»… В том смысле, что плохое случается чаще, чем хорошее. Или — в наукообразной форме — вероятность желательного события всегда меньше половины.

— Половины чего? — спросил я и тут же понял, что сморозил глупость.

Он очень удивился моему вопросу.

— Разве вы незнакомы с теорией вероятностей? — спросил он.

Я ответил, что мы этого еще не проходили.

— Так тогда вы ничего не поймете, — сказал он разочарованно.

— А вы объясните! — сердито сказал я.

И он покорно принялся объяснять. Он объявил, что вероятность — это количественная характеристика возможности наступления того или иного события.

— А при чем здесь бутерброды? — спросил я.

— Бутерброд может упасть или маслом вниз, или маслом вверх, — сказал он. — Так вот, вообще говоря, если вы будете бросать бутерброд наудачу, случайным образом, то он будет падать то так, то эдак. В половине случаев он упадет маслом вверх, в половине — маслом вниз. Понятно?

— Понятно, — сказал я. Почему-то я вспомнил, что еще не ужинал.

— В таких случаях говорят, что вероятность желаемого исхода равна половине — одной второй.

Дальше он рассказал, что если бросать бутерброд, например, сто раз, то он может упасть маслом вверх не пятьдесят раз, а пятьдесят пять или двадцать и что, только если бросать его очень долго и много, масло вверху окажется приблизительно в половине всех случаев. Я представил себе этот несчастный бутерброд с маслом (и, может быть, даже с икрой) после того, как его бросали тысячу раз на пол, пусть даже на не очень грязный, и спросил, неужели действительно были люди, которые этим занимались. Он стал рассказывать, что для этих целей пользовались в основном не бутербродами, а монетой, как в игре в орлянку, и начал объяснять, как это делалось, забираясь во всё более глухие дебри. И скоро я совсем перестал его понимать и сидел, глядя в хмурое небо, и думал, что, вероятно, пойдет дождь.

Из этой первой своей лекции по теории вероятностей я запомнил только полузнакомый термин «математическое ожидание». Незнакомец употреблял этот термин неоднократно. И каждый раз я представлял себе большое помещение, вроде зала ожидания, с кафельным полом, где сидят люди с портфелями и бюварами и, подбрасывая время от времени к потолку монетки и бутерброды, чего-то сосредоточенно ожидают. До сих пор я часто вижу это во сне.

Но тут незнакомец оглушил меня звонким термином «предельная теорема Муавра-Лапласа» и сказал, что все это к делу не относится.

— Я, знаете ли, совсем не об этом хотел вам рассказать, — проговорил он голосом, лишенным прежней живости.

— Простите, вы, вероятно, математик? — спросил я.

— Нет, — ответил он уныло, — какой я математик! Я — флюктуация.

Из вежливости я промолчал.

— Да, так я вам, кажется, еще не рассказал своей истории, — вспомнил он.

— Вы говорили о бутербродах, — сказал я.

— Это, знаете ли, первым заметил мой дядя, — продолжал он. — Я был рассеян и часто ронял бутерброды. И бутерброды у меня всегда падали маслом вверх.

— Ну и хорошо, — сказал я.

Он горестно вздохнул.

— Это хорошо, когда изредка. А вот когда всегда. Вы понимаете — всегда!

Я ничего не понимал и сказал ему об этом.

— Мой дядя немного знал математику и увлекался теорией вероятностей. Он посоветовал мне попробовать бросать монетку. Мы ее бросали вместе. Я сразу тогда даже не понял, что я конченый человек, а мой дядя это понял. Он так и сказал мне тогда: «Ты конченый человек!»

Я по-прежнему ничего не понимал.

— В первый раз я бросил монетку сто раз и дядя сто раз. У него орел выпал пятьдесят три раза, а у меня девяносто восемь. У дяди, знаете ли, глаза на лоб вылезли. И у меня тоже. Потом я бросил монетку еще двести раз. И представьте себе, орел у меня выпал сто девяносто шесть раз. Мне уже тогда следовало понять, чем такие вещи должны кончиться. Мне надо было понять, что когда-нибудь наступит и сегодняшний вечер! — Тут он, кажется, всхлипнул. — Но тогда я, знаете ли, был слишком молод, моложе вас. Мне все это представлялось очень интересным. Мне казалось очень забавным чувствовать себя средоточием всех чудес на свете.

— Чем? — изумился я.

— Э-э-э… средоточием чудес. Я не могу другого слова подобрать, хотя и пытался.

Он немножко успокоился и принялся рассказывать все по порядку, беспрерывно куря и покашливая. Я уже сказал, что всего не помню. Многие из эпизодов его действительно необыкновенной жизни выпали из моей памяти. Рассказывал он подробно, старательно описывая все детали, и неизменно подводя научную базу под все излагаемые события. Он поразил меня если не глубиной, то разносторонностью своих знаний. Он осыпал меня терминологией из физики, математики, термодинамики и кинетической теории газов, так что потом, уже став взрослым, я часто удивлялся, почему тот или иной термин кажется мне таким знакомым. Зачастую он пускался в философские рассуждения, а иногда казался просто несамокритичным. Так, он неоднократно величал себя «феноменом», «чудом природы» и «гигантской флюктуацией». Тогда я понял, что это не профессия. Он мне заявил, что чудес не бывает, а бывают только весьма маловероятные события.

— В природе, — наставительно говорил он, — наиболее вероятные события осуществляются наиболее часто, а наименее вероятные осуществляются гораздо реже.

Он имел в виду закон неубывания энтропии, но тогда для меня все это звучало веско. Потом он попытался мне объяснить понятия наивероятнейшего состояния и флюктуации. Мое воображение потряс тогда этот известный пример с воздухом, который весь собрался в одной половине комнаты.

— В этом случае, — говорил он, — все, кто сидели в другой половине, задохнулись бы, а остальные сочли бы происшедшее чудом. Однако это вполне реальный, но необычайно маловероятный факт. Это была бы гигантская флюктуация — ничтожно вероятное отклонение от наиболее вероятного состояния.

По его словам, он и был таким отклонением от наиболее вероятного состояния. Его окружали чудеса. Увидеть, например, двенадцатикратную радугу было для него пустяком — он видел их шесть или семь раз.

— Я побью любого синоптика-любителя, — удрученно хвастался он. — Я видел полярные сияния в Алма-Ате, Брокенское видение на Кавказе и двадцать раз наблюдал знаменитый зеленый луч, или «меч голода», как его называют. Я приехал в Батуми, и там началась засуха; спасая урожай, я отправился путешествовать в Гоби и трижды попал там под тропический ливень.

Все чудеса, с которыми он сталкивался, он делил на три группы: приятные, неприятные и нейтральные. Бутерброды, падающие маслом вверх, например, относились к первой группе. Неизменный насморк, регулярно и независимо от погоды начинающийся и кончающийся первого числа каждого месяца, относился ко второй группе. К третьей группе относились разнообразные редчайшие явления природы, которые происходили в его присутствии. Однажды в его присутствии произошло нарушение второго закона термодинамики: вода в сосуде с цветами неожиданно принялась отнимать тепло от окружающего воздуха и довела себя до кипения, а в комнате выпал иней. («После этого я ходил как пришибленный и до сих пор пробую воду пальцем, прежде чем ее, скажем, пить…») Неоднократно к нему в палатку — он много путешествовал — залетали шаровые молнии и часами висели под потолком. В конце концов он привык к этому и использовал шаровые молнии как электрические лампочки: читал.

— Вы знаете, что такое метеорит? — спросил он неожиданно.

Молодость склонна к плоским шуткам, и я ответил, что метеориты — это падающие звезды, которые не имеют ничего общего со звездами, которые не падают.



— Метеориты иногда попадают в дома, — задумчиво сказал он. — Но это очень редкое событие. И зарегистрирован только один-единственный случай, когда метеорит попал в человека.

— Ну и что? — спросил я.

Он наклонился ко мне и прошептал:

— Так этот человек — я!

— Вы шутите, — сказал я, вздрогнув.

— Нисколько, — грустно сказал он. Оказалось, что все это произошло на Урале. Он шел пешком через горы и остановился на минутку, чтобы завязать шнурок на ботинке. Раздался резкий шелестящий свист, и он ощутил толчок в заднюю, знаете ли, часть тела и боль от ожога.

— На штанах была вот такая дыра, — рассказывал он. — Кровь текла, но не сильно. Жалко, что сейчас темно, я бы показал вам шрам.

Он подобрал там несколько подозрительных камешков и хранил их в своем столе — может быть, один из них и есть тот метеорит.

Случались с ним и вещи, совершенно необъяснимые с научной точки зрения. По крайней мере, пока, при нынешнем уровне науки. Так, однажды, ни с того ни с сего, он стал источником мощного магнитного поля. Выразилось это в том, что все предметы из ферромагнетиков, находившиеся в комнате, сорвались с места и по силовым линиям ринулись на него. Стальное перо вонзилось ему в щеку, что-то больно ударило по голове и по спине. Он закрылся руками, дрожа от ужаса, с ног до головы облепленный ножами, вилками, ложками, ножницами, и вдруг все кончилось. Явление длилось не больше десяти секунд, и он совершенно не знал, как его можно объяснить.

— А вам не кажется, — спросил я, — что вы представляете интерес для науки?

— Я думал об этом, — сказал он. — Я писал. Я предлагал. Мне никто не верит. Даже родные не верят. Только дядя верил, но теперь он умер. Все считают меня оригиналом и неумным шутником. Я просто не представляю себе, что они будут думать после сегодняшнего события.

Он вдруг схватил меня за плечо и прошептал:

— Час назад у меня улетела знакомая!

Я не понял.

— Мы прогуливались там, наверху, по парку. В конце концов я же человек, и у меня были самые серьезные намерения. Мы познакомились в столовой, пошли прогуляться в парк, и она улетела.

— Куда? — закричал я.

— Не знаю. Мы шли рука об руку, вдруг она вскрикнула, ойкнула, оторвалась от земли и поднялась в воздух. Я опомниться не успел, только схватил ее за ногу, и вот…

Он ткнул мне в руку какой-то твердый предмет. Это была босоножка, обыкновенная светлая босоножка среднего размера.

— Вы понимаете, это не совершенно невозможно, — бормотал феномен. — Хаотическое движение молекул тела, броуновское движение частиц живого коллоида, стало упорядоченным, ее оторвало от земли и унесло, совершенно не представляю куда. Очень, очень маловероятное… Вы мне теперь только скажите, должен я считать себя убийцей?

Я был потрясен и молчал. В первый раз мне пришло в голову, что он, наверное, все выдумал. А он сказал с тоской:

— И дело даже не в этом. В конце концов она, может быть, зацепилась где-нибудь за дерево. Ведь я не стал искать, потому что побоялся, что не найду. Но вот в чем дело. Раньше все эти чудеса касались только меня. Я не очень любил флюктуации, но флюктуации очень любили меня. А теперь? Если этакие штуки начнут происходить и с моими знакомыми?.. Сегодня улетает девушка, завтра проваливается сквозь землю знакомый, послезавтра… Да вот, например, вы. Ведь вы сейчас ни от чего не застрахованы.

Это я уже понял сам, и мне стало удивительно интересно и жутко. «Вот здорово, — подумал я. — Скорее бы!» Мне вдруг показалось, что я взлетаю, и я вцепился руками в камень под собой. Незнакомец вдруг встал.

— Вы знаете, я лучше пойду, — сказал он жалобно. — Не люблю бессмысленных жертв. Вы сидите, а я пойду. Как это мне раньше в голову не пришло!

Он торопливо пошел вдоль берега, оступаясь на камнях, а потом вдруг крикнул издали:

— Вы уж извините меня, если с вами что случится! Ведь это от меня не зависит!

Он уходил все дальше и дальше и скоро превратился в маленькую черную фигурку на фоне чуть фосфоресцирующих волн. Мне показалось, что он размахнулся и бросил в волны что-то светлое. Наверное, это была босоножка. Вот так мы с ним и расстались.

К сожалению, я не смог бы узнать его в толпе. Разве что случилось бы какое-нибудь чудо. Я никогда и ничего больше не слыхал о нем, и, по-моему, ничего особенного в то лето на морском побережье не случилось. Вероятно, его девушка все-таки зацепилась за какой-нибудь сук, и они потом поженились. Ведь у него были самые серьезные намерения. Я знаю только одно. Если когда-нибудь, пожимая руку новому знакомому, я вдруг почувствую, что становлюсь источником мощного магнитного поля, и, вдобавок, замечу, что новый знакомец много курит, часто покашливает, этак — кхым-кхум, значит, это он, феномен, средоточие чудес, гигантская флюктуация.


Жилин закончил рассказ и победоносно поглядел на Быкова. Юре рассказ понравился, но он, как всегда, так и не понял, выдумал ли все это Жилин или рассказывал правду. На всякий случай он в течение всего рассказа скептически усмехался.

— Прелестно! — воскликнул Юрковский. — Но больше всего мне нравится мораль.

— Что же это за мораль? — спросил Быков.

— Мораль такова: нет ничего невозможного, есть только маловероятное.

— И кроме того, — сказал Жилин (он немножко осип), — мир полон удивительных вещей — это раз. И два — что мы знаем о вероятностях?

— Вы мне тут зубы не заговаривайте! — сказал Быков и встал. — Тебе, Иван, я вижу, не дают покоя писательские лавры Михаила Антоновича. Рассказ этот можешь вставить в свои мемуары.

— Обязательно вставлю, — согласился Жилин. — Правда, хороший рассказ?

— Спасибо, Ванюша, — сказал Юрковский. — Ты меня отлично рассеял. Интересно, как это у него могло появиться электромагнитное поле?

— Магнитное, — поправил Жилин. — Он говорил мне о магнитном.

— М-да, — сказал Юрковский и задумался.

«КОЛЬЦО-1». БАЛЛАДА ОБ ОДНОНОГОМ ПРИШЕЛЬЦЕ

— Ну вот, — бодро сказал Юрковский, — перед нами старик Сатурн. — Он захлопнул бювар. — Пора пристраивать кадета.

— Пора, — согласился Быков. Он с отвращением читал «Физику металлов».

Юра сидел на корточках перед раскрытым книжным шкафом и выбирал себе книгу на вечер. Он сделал вид, что ничего не слышит.

— Э-э… Алексей, — произнес Юрковский, — я никому не помешаю в рубке?

Ты — генеральный инспектор, — сказал Быков. — Кому же ты можешь помешать?

— Я хочу связаться с Титаном. И, вообще, послушать эфир.

— Можешь.

— А мне можно? — спросил Юра.

— И тебе можно, — ответил Быков. — Всем все можно.

Час назад Быков дочитал последний журнал, долго и внимательно разглядывал обложку и даже, кажется, посмотрел, каков тираж. Затем он вздохнул, отнес журнал в свою каюту, а когда вернулся, Юра понял, что парень достругал палочку до конца. Быков был теперь очень ласков, словоохотлив и всем все позволял.

— Пойду-ка и я с вами, — сказал Быков. Все втроем они ввалились в рубку. Михаил Антонович изумленно поглядел на них со своего пьедестала, расплылся в улыбке и помахал им ручкой.

— Мы тебе мешать не будем, — сообщил Быков. — Мы на рацию.

— Только смотрите, мальчики, — предупредил Михаил Антонович. — Через полчаса невесомость.

По требованию Юрковского, «Тахмасиб» шел к станции «Кольцо-1», искусственному спутнику Сатурна, движущемуся вблизи Кольца.

— А нельзя ли без невесомости? — капризно спросил Юрковский.

— Видишь ли, Володенька, — виновато ответил Михаил Антонович, — очень тесно здесь «Тахмасибу». Все время приходится маневрировать.

Они прошли мимо Жилина, копавшегося в комбайне контроля, и расселись перед рацией. Быков принялся манипулировать верньерами. В динамике завыло и заверещало.

— Музыка сфер, — прокомментировал позади Жилин. — Подключите дешифратор, Алексей Петрович.

— Да, действительно, — спохватился Быков. — Я почему-то решил, что это помехи.

— Радист! — презрительно заметил Юрковский.

Динамик вдруг заорал неестественным голосом: «…минут слушайте концерт Александра Блюмберга, ретрансляция с Земли. Повторяю…»

Голос уплыл и сменился сонным похрапыванием. Потом кто-то сказал: «…чем не могу помочь. Придется вам, товарищи, подождать». — «А если мы пришлем свой бот?» — «Тогда ждать придется меньше, но все-таки придется». Быков включил самонастройку, и стрелка поползла по шкале, ненадолго задерживаясь на каждой работающей станции, «…восемьдесят гектаров селеновых батарей для оранжереи, сорок километров медного провода шесть сотых, двадцать километров…», «…масла нет, сахару нет, осталось сто пачек „Геркулеса“, сухари и кофе. Да, и еще сигарет нет…», «…And hear me? I’m not going to stand this impudence… Hear me? I…..»,[19] «Ку-два, ку-два, ничего не понял… Что у него за рация?.. Ку-два, даю настройку. Раз, два, три…», «…очень соскучилась. Когда же ты вернешься? И почему не пишешь? Целую, твоя Анна. Точка», «…Чэн, не пугайся, это очень просто. Берешь объемный интеграл по гиперболоиду до аш…», «Седьмой, седьмой, для вас очищен третий сектор. Седьмой, выходите на посадку в третий сектор…», «… Саша, ходят слухи, что какой-то генеральный инспектор прилетел. Чуть ли не сам Юрковский».

— Хватит! — сказал Юрковский. — Ищи Титан. Паршивцы! — проворчал он. — Уже знают.

— Интересно, — глубокомысленно сказал Быков. — Всего-то их в системе Сатурна полтораста человек, а сколько шуму…

Рация крякала и подвывала. Быков настроился и стал говорить в микрофон:

— Титан, Титан. Я «Тахмасиб». Титан. Титан.

— Титан слушает, — отозвался женский голос.

— Генеральный инспектор Юрковский вызывает директора системы. — Быков весело посмотрел на Юрковского. — Я правильно говорю, Володя? — спросил он в микрофон.

Юрковский благосклонно покивал.

— Алло, алло, «Тахмасиб»! — Женский голос стал немножко взволнованным. — Подождите минуту, я соединю вас с директором.

— Ждем, — произнес Быков и пододвинул микрофон к Юрковскому.

Юрковский откашлялся.

— Лизочка! — закричал кто-то в динамике. — Дай-ка мне директора, голубчик! Быстренько!

— Освободите волну! — строго приказал женский голос. — Директор занят.

— Как это занят? — оскорбленно сказал голос. — Ференц, это ты? Опять без очереди?

— Сойдите с волны! — строго сказал Юрковский.

— Всем сойти с моей волны! — раздался медлительный, скрипучий голос. — Директор слушает генерального инспектора Юрковского.

— Ух ты!.. — испуганно сказал кто-то.

Юрковский самодовольно посмотрел на Быкова.

— Зайцев?.. — произнес он. — Здравствуй, Зайцев!

— Здравствуй, Володя, — проскрипел директор. — Какими судьбами?

— Я… э-э… слегка инспектирую, — сказал Юрковский. — Я наметил себе следующий маршрут. Сейчас я иду к «Кольцу-1». Задержусь там двое суток, а затем пойду к тебе на Титан. Прикажи там, чтобы приготовили горючее для «Тахмасиба». Подготовь месячную сводку. Ну, о делах потом. А пока вот что. — Юрковский опять замолчал. — У меня на борту находится один юноша. Это вакуум-сварщик. Один из группы добровольцев, что работают у тебя на Рее. Будь добр, посоветуй, где я его могу высадить, чтобы его немедленно отправили на Рею. — Юрковский снова замолчал. В эфире было тихо. — Так я слушаю тебя, — сказал Юрковский.

— Одну минуту, — сказал директор. — Сейчас здесь наводят справки… Ты что, на «Тахмасибе»?

— Да, — ответил Юрковский. — Вот тут со мной рядом Алексей.

Михаил Антонович крикнул из штурманской:

— Привет Феденьке, привет!

— Вот Миша тебе привет передает.

— А Григорий с тобой?

— Нет, — сказал Юрковский. — А ты разве не знаешь?

В эфире помолчали. Потом скрипучий голос осторожно спросил:

— Что-нибудь случилось?

— Нет-нет! Ему просто запретили летать. Вот уже год.

В эфире вздохнули.

— Да-а, — сказал директор, — вот скоро и мы так же.

— Надеюсь, еще не скоро… — сухо сказал генеральный инспектор. — Ну, как там твои справки?

— Так, — произнес голос. — Минутку. Слушай. На Рею твоему сварщику лететь не нужно. Добровольцев мы перебросили на «Кольцо-2». Там они нужнее. На «Кольцо-2», если повезет, отправишь его прямо с «Кольца-1». А если не повезет, отправим его отсюда, с Титана.

— Что значит — повезет, не повезет?

— Два раза в декаду на Кольцо ходят швейцарцы, возят продовольствие. Возможно, ты застанешь швейцарский бот на «Кольце-1».

— Понимаю, — сказал Юрковский. — Ну что ж, хорошо. У меня к тебе пока больше ничего нет. До встречи.

— Спокойной плазмы, Володя, — сказал директор. — Не провалитесь там в Сатурн.

— Тьфу на тебя! — проворчал Быков и выключил рацию.

— Ясно, кадет? — спросил Юрковский.

— Ясно! — ответил Юра и вздохнул.

— Ты что, недоволен?

— Да нет, работать все равно где, — сказал Юра. — Не в этом дело.


…Обсерватория «Кольцо-1» двигалась в плоскости колец Сатурна по круговой орбите и делала полный оборот за четырнадцать с половиной часов. Станция была молодая, ее постройку закончили всего год назад. Экипаж ее состоял из десяти планетологов, занятых исследованием Кольца, и четырех инженер-контролеров. Работы у инженер-контролеров было очень много: некоторые агрегаты и системы обсерватории — обогреватели, кислородные регенераторы, гидросистема — еще не были окончательно отрегулированы. Неудобства, связанные с этим, нимало не смущали планетологов, тем более, что большую часть времени они проводили в космоскафах, плавая над Кольцом. Работе планетологов Кольца придавалось большое значение в системе Сатурна. Планетологи рассчитывали найти в Кольце воду, железо, редкие металлы — это дало бы системе автономность в снабжении горючим и материалами. Правда, даже если бы эти поиски увенчались успехом, воспользоваться такими находками пока не представлялось возможным. Не был еще создан снаряд, способный войти в сверкающие толщи колец Сатурна и вернуться оттуда невредимым.

Алексей Петрович Быков подвел «Тахмасиб» к внешней линии доков и осторожно пришвартовался. Подход к искусственным спутникам — дело тонкое, требующее мастерства и ювелирного изящества. В таких случаях Алексей Петрович вставал с кресла и сам поднимался в рубку. У внешних доков уже стоял какой-то бот, судя по обводам — продовольственный танкер.

— Стажер, — сказал Быков, — тебе повезло. Собирай чемодан.

Юра промолчал.

— Экипаж отпускаю на берег, — объявил Быков. — Если пригласят к ужину — не увлекайтесь. Здесь вам не отель. А лучше всего захватите с собой консервы и минеральную воду.

— Увеличим круговорот, — вполголоса сказал Жилин.

Снаружи послышался скрип и скрежет — это дежурный диспетчер прилаживал к внешнему люку «Тахмасиба» герметическую перемычку. Через пять минут он сообщил по радио:

— Можно выходить. Только одевайтесь потеплее.

— Это почему? — осведомился Быков.

— Мы регулируем кондиционирование, — ответил дежурный и дал отбой.

— Что значит — теплее? — возмутился Юрковский. — Что надевать? Фланель? Или, как это там называлось, валенки? Стеганки? Ватники?

Быков посоветовал:

— Надевай свитер. Надевай теплые носки. Меховую куртку неплохо надеть. С электроподогревом.

— Я надену джемпер, — сказал Михаил Антонович. — У меня есть очень красивый джемпер. С парусом.

— А у меня ничего нет, — грустно сказал Юра. — Могу вот надеть несколько безрукавок.

— Безобразие! — сказал Юрковский. — У меня тоже ничего нет.

— Надень свой халат, — посоветовал Быков и отправился к себе в каюту.



В обсерваторию они вступили все вместе, одетые очень разнообразно и тепло. На Быкове была гренландская меховая куртка. Михаил Антонович тоже надел куртку и натянул на ноги унты. Унты были лишены магнитных подков, и Михаила Антоновича тащили, как привязной аэростат. Жилин натянул свитер и один свитер дал Юре. Кроме того, на Юре были меховые штаны Быкова, которые он затянул под мышками. Меховые штаны Жилина были на Юрковском. И еще на Юрковском были джемпер Михаила Антоновича с парусом и очень хорошо сшитый белый пиджак не по росту.

В кессоне их встретил дежурный диспетчер в трусах и майке. В кессоне была удушливая жара, как в парной.

— Здравствуйте, — сказал диспетчер. Он оглядел гостей и нахмурился. — Я же сказал: одеться потеплее. Вы же замерзнете в ботинках.

Юрковский зловеще спросил:

— Вы что, молодой человек, шутки со мной хотите шутить?

Диспетчер непонимающе посмотрел на него:

— Какие там шутки? В кают-компании минус пятнадцать.

Быков вытер со лба пот и проворчал:

— Пошли.

Из коридора пахнуло леденящим холодом — ворвались клубы пара. Диспетчер, обхватив себя руками за плечи, завопил:

— Да поскорее же, пожалуйста! Обшивка коридора была местами разобрана, и желтая сетка термоэлементов бесстыдно блестела в голубоватом свете. Возле кают-компании они столкнулись с инженер-контролером. Инженер был в меховом комбинезоне с поднятым капюшоном.

Юрковский зябко повел плечами и открыл дверь в кают-компанию.

В кают-компании за столом сидели, пристегнувшись к стульям, пять человек в шубах с поднятыми воротниками. Они были похожи на будочников времен Алексея Тишайшего и сосали горячий кофе из прозрачных термосов. При виде Юрковского один из них отогнул воротник и, выпустив облако пара, сказал:

— Здравствуйте, Владимир Сергеевич. Что-то вы легко оделись. Садитесь. Кофе?

— Что у вас тут делается? — осведомился Юрковский.

— Мы регулируем, — сказал кто-то.

— А где Маркушин?

— Маркушин ждет вас в космоскафе. Там тепло.

— Проводите меня, — сказал Юрковский.

Один из планетологов поднялся и выплыл с Юрковским в коридор. Другой планетолог, худой, в больших роговых очках, спросил:

— Скажите, среди вас больше нет генеральных инспекторов?

— Нет, — сказал Быков.

— Тогда я вам прямо скажу: собачья у нас жизнь! Вчера по всей обсерватории была температура плюс тридцать, а в кают-компании даже плюс тридцать три. Ночью температура внезапно упала. Лично я отморозил себе пятку. Работать при таких перепадах температуры никому не охота, поэтому работаем мы по очереди в космоскафах. Там автономное кондиционирование. У вас так не бывает?

— Бывает, — сказал Быков. — Во время аварий.

— И это вы так целый год живете? — с ужасом и жалостью спросил Михаил Антонович.

— Нет, что вы. Всего около месяца. Раньше перепады температур были не так значительны. Но мы организовали бригаду помощи инженерам и вот… сами видите… Страдаем…

Юра старательно сосал горячий кофе. Он чувствовал, что замерзает.

— Бр-р-р, — сказал Жилин. — Скажите, а нет ли здесь какого-нибудь оазиса?

Планетологи переглянулись.

— Разве что в кессоне, — сказал один.

— Или в душевой, — сказал другой. — Но там сыро.

— Неуютно очень, — пожаловался Михаил Антонович.

— Ну вот что, — сказал Быков, — пойдемте все к нам.

— И-эх, — сказал планетолог в очках. — А потом опять сюда возвращаться.

— Пойдемте, пойдемте, — сказал Михаил Антонович. — Там и побеседуем.

— Как-то это не по правилам гостеприимства, — нерешительно сказал планетолог в очках.

Наступило молчание. Юра сказал:

— Как мы забавно сидим — четыре на четыре. Прямо как шахматный матч.

Все посмотрели на него.

— Пошли, пошли к нам! — Быков решительно поднялся.

— Как-то это неловко, — сказал один из планетологов. — Давайте посидим у нас. Может, еще разговоримся.

Жилин сказал:

— У нас тепло. Маленький поворот регулятора — и станет жарко. Мы будем сидеть в легких красивых одеждах. Не будем шмыгать носами.

В кают-компанию просунулся угрюмый человек в меховом комбинезоне. Глядя в потолок, он неприветливо произнес:

— Прошу прощения, конечно, но разошлись бы вы в самом деле по каютам. Через пять минут мы перекроем здесь воздух.

Человек скрылся. Быков, не говоря ни слова, двинулся к выходу.

— Пойдемте, что ли, — сказал планетолог в очках. — Посмотрим хоть, как люди живут.

Планетологи поднялись и потянулись за Быковым. Юра слышал, как Михаил Антонович отчетливо стучит зубами.

В торжественном молчании они прошли коридор, захлебнулись горячим воздухом в пустом кессоне и вступили на борт «Тахмасиба».

— Эхма! — сказал, планетолог в очках. — Вот люди живут!

Он проворно стащил с себя шубу и принялся сматывать с шеи шарф. Теплую амуницию запихали в стенной шкаф. Потом состоялись представления и взаимные пожимания ледяных рук. Планетолога в очках звали Рафаил Горчаков. Остальные трое, как оказалось, были Иозеф Влчек, Евгений Садовский и Павел Шемякин. Оттаяв, они оказались веселыми, разговорчивыми ребятами. Очень скоро выяснилось, что Горчаков и Садовский исследуют турбулентные движения в Кольце, не женаты, любят Олдингтона и Строгова, предпочитают кино театру, в настоящий момент читают в подлиннике «Опыты» Монтеня, абстрактную живопись не понимают, но не исключают возможности, что в ней что-то есть; что Иозеф Влчек ищет в Кольце железную руду методом нейтронных отражений и при помощи бомб-вспышек, что по профессии он скрипач, был чемпионом Европы по бегу на четыреста метров с барьерами, а в систему Сатурна попал, мстя своей девушке за холодность и нечуткое к нему отношение; что Павел Шемякин, напротив, женат, имеет детей, работает ассистентом в Институте планетологии, яро выступает за гипотезу об искусственном происхождении Кольца и намерен «голову сложить, но превратить гипотезу в теорию».

— Вся беда в том, — горячо говорил он, — что наши космоскафы как исследовательские снаряды не выдерживают никакой критики. Они очень тихоходны и очень непрочны. Когда я сижу в космоскафе над Кольцом, мне просто плакать хочется от обиды. Ведь рукой подать… А спускаться в Кольцо нам решительно запрещают. А я совершенно уверен, что первый же поиск в Кольце дал бы что-нибудь интересное. По крайней мере, какую-нибудь зацепку…

— Какую, например? — спросил Быков.

— Н-ну, я не знаю!..

— Я знаю, — сказал Горчаков. — Он надеется найти на каком-нибудь булыжнике след босой ноги. Знаете, как он работает? Опускается как можно ближе к Кольцу и рассматривает обломки в сорокакратный биноктар. А в это время сзади подбирается здоровенный астероид и бьет его под корму. Паша надевается глазами на окуляры, а в это время другой астероид…

— Ну и глупо, — сердито заметил Шемякин. — Если бы удалось показать, что Кольцо — результат распада какого-то тела, это уже означало бы многое, а между тем ловлей обломков нам заниматься запрещено.

— Легко сказать — поймать обломок, — сказал Быков. — Я знаю эту работу. Весь в поту и так до конца и не знаешь, кто кого поймал, а потом выясняется, что ты свернул аварийную ракету и горючего у тебя не хватит до базы. Не-ет, правильно делают, что запрещают эту ерунду.

Михаил Антонович вдруг произнес, мечтательно закатив глаза:

— Но зато, мальчики, как это увлекательно! Какая это живая, тонкая работа!

Планетологи посмотрели на него с почтительным удивлением. Юра тоже. Ему никогда не приходило в голову, что толстый, добрый Михаил Антонович занимался когда-то охотой на астероиды. Быков холодно посмотрел на Михаила Антоновича и звучно откашлялся.

Михаил Антонович испуганно оглянулся на него и торопливо заявил:

— Но это, конечно, очень опасно. Неоправданный риск… И вообще не надо…

— Кстати, о следах, — задумчиво сказал Жилин. — Вы тут далеки от источников информации, — он оглядел планетологов, — и, наверное, не знаете…

— А о чем речь? — спросил Садовский. По его лицу было видно, что он основательно изголодался по информации.

— На острове Хонсю, — сказал Жилин, — недалеко от бухты Данно-ура, в ущелье между горами Сираминэ и Титигатакэ, в непроходимом лесу, археологи обнаружили систему пещер. В этих пещерах нашли множество первобытной утвари и, что самое интересное, много окаменевших следов первобытных людей. Археологи считают, что в пещерах двести веков назад обитали перво-японцы, потомки коих были впоследствии вырезаны племенами Ямато, ведомыми императором Дзимму-тэнно, божественным внуком небоблистающей Аматерасу.

Быков крякнул и взялся за подбородок.

— Эта находка всполошила весь мир, — продолжал Жилин. — Вероятно, вы слыхали об этом.

— Где уж нам! — грустно сказал Садовский. — Живем как в лесу…

— А между тем об этом много писали и говорили, но не в этом дело. Самая любопытная находка была сделана сравнительно недавно, когда основательно расчистили центральную пещеру. Представьте себе: в окаменевшей глине оказалось свыше двадцати пар следов босых ног с далеко отставленными большими пальцами и среди них… — Жилин обвел круглыми глазами лица слушателей. (Юре было все ясно, но тем не менее эффектная пауза произвела на него большое впечатление). — …след ботинка…

Быков поднялся и пошел из кают-компании.

— Алешенька, — позвал Михаил Антонович, — куда же ты?

— Я уже знаю эту историю, — сказал Быков, не оборачиваясь. — Я читал. Скоро приду.

— Ботинка? — переспросил Садовский. — Какого ботинка?

— Примерно сорок пятого размера, — ответил Жилин. — Рубчатая подошва, низкий каблук, тупой квадратный носок.

— Бред, — решительно сказал Влчек. — Утка.

Горчаков засмеялся и спросил:

— А не отпечаталась ли там фабричная марка «Скороход»?

— Нет, — сказал Жилин. Он покачал головой. — Если бы там была хоть какая-нибудь надпись! Просто след ботинка. Слегка перекрыт следом босой ноги — кто-то наступил позже.

— Ну это же утка! — воскликнул Влчек. — Это же ясно. Массовый отлов русалок на острове Мэн, дух Буонапарте, вселившийся в Массачузетскую счетную машину…

— «Солнечные пятна расположены в виде чертежа пифагоровой теоремы!» — провозгласил Садовский. — «Жители Солнца ищут контакта с МУКСом!»

— Что-то ты, Ванюша, немножко… это… — сказал Михаил Антонович недоверчиво.

Шемякин молчал. Юра тоже.

Жилин пожал плечами.

— Я читал перепечатку из научного приложения к «Асахи-синбун», — сказал он. — Сначала я тоже думал, что это утка. В наших газетах это сообщение не появлялось. Но статья подписана профессором Усодзу-ки — это крупный ученый, я слыхал о нем от японских ребят. Там он, между прочим, пишет, что хочет своей статьей положить конец потоку дезинформации, но никаких комментариев давать не собирается. Я понял это так, что они сами не знают, как это объяснить.

— «Отважный европеец в лапах разъяренных синантропов!» — провозгласил Садовский. — «Съеден целиком, остался только след ботинка фирмы „Шуз Маджестик“. Покупайте изделия „Шуз Маджестик“, если хотите, чтобы после вас хоть что-нибудь осталось».

— Это были не синантропы, — терпеливо пояснил Жилин. — Большой палец отличается даже на глаз. Профессор Усодзуки называет их нихонантропами.

Шемякин наконец не выдержал.

— А почему, собственно, обязательно утка? — спросил он. — Почему мы всегда из всех гипотез выбираем наивероятнейшие?

— Действительно, почему? — сказал Садовский. — След оставил, конечно, пришелец, и первый контакт закончился трагически.

— А почему бы и нет? — сказал Шемякин. — Кто мог носить ботинок двести столетий назад?

— Послушайте, — сказал Садовский, — если говорить серьезно, то это след одного из археологов.

Жилин замотал головой:

— Во-первых, глина там совершенно окаменела. Возраст следа не вызывает сомнений. Неужели вы думаете, что Усодзуки не подумал о такой возможности?

— Тогда это утка, — упрямо сказал Садовский.

— Скажите, Иван, — спросил Шемякин, — а фотография следа не приводилась?

— А как же, — ответил Жилин. — И фотография следа, и фотография пещеры, и фотография Усодзуки… Причем учтите, у японцев самый большой размер — сорок второй, от силы сорок третий.

— Давайте так, — сказал Горчаков. — Будем считать, что перед нами стоит задача — построить логически непротиворечивую гипотезу, объясняющую эту японскую находку.

— Пожалуйста, — сказал Шемякин. — Я предлагаю — пришелец. Найдите в этой гипотезе противоречие.

Садовский махнул рукой.

— Опять пришелец. Просто какой-нибудь бронтозавр.

— Проще предположить, — сказал Горчаков, — что это все-таки след какого-нибудь европейца. Какого-нибудь туриста.

— Да, это либо какое-нибудь неизвестное животное, либо турист, — сказал Влчек. — Следы животных имеют иногда удивительные формы.

— Возраст, возраст… — тихонько сказал Жилин.

— Тогда просто неизвестное животное.

— Например, утка, — сказал Садовский.

Вернулся Быков, солидно устроился в кресле и спросил:

— Н-ну, что тут у вас?

— Вот товарищи пытаются как-то объяснить японский след, — ответил Жилин. — Предлагаются: пришелец, европеец, неизвестное животное.

— И что же?

— Все эти гипотезы, даже гипотеза о пришельце, содержат одно чудовищное противоречие.

— Какое? — спросил Шемякин.

— Я забыл вам сказать, — сказал Жилин. — Площадь пещеры сорок квадратных метров. След ботинка находится в самой середине пещеры.

— Ну и что же? — спросил Шемякин.

— И он — один, — сказал Жилин.

Некоторое время все молчали.

— Н-да, — сказал Садовский. — Баллада об одноногом пришельце.

— Может, остальные следы стерты? — предположил Влчек.

— Абсолютно исключено, — сказал Жилин. — Двадцать совершенно отчетливых пар следов босых ног по всей пещере и один отчетливый след ботинка посередине.

— Значит, так, — сказал Быков. — Пришелец был одноногий. Его принесли в пещеру, поставили вертикально и, выяснив отношения, съели на месте.

— А что ж, — сказал Михаил Антонович, — по-моему, логически непротиворечиво, а?

— Плохо, что он одноногий, — задумчиво сказал Шемякин. — Трудно представить одноногое разумное существо.

— Возможно, он был инвалид? — предположил Горчаков.

— Одну ногу могли съесть сразу, — сказал Садовский.

— Бог знает, какой ерундой мы занимаемся! — возмутился Шемякин. — Пойдемте работать.

— Нет уж, извини, — сказал Влчек. — Надо расследовать. У меня есть такая гипотеза: у пришельца был очень широкий шаг. Они все там такие ненормально длинноногие.

— Он бы разбил себе голову о свод пещеры, — возразил Садовский. — Скорей всего он был крылатый — прилетел в пещеру, увидел, что его «нехорошо ждут», оттолкнулся и улетел. А сами-то вы что думаете, Иван?

Жилин открыл рот, чтобы ответить, но вместо этого поднял палец и сказал:

— Внимание! Генеральный инспектор!

В кают-компанию вошел красный, распаренный Юрковский.

— Ф-фу! — сказал он. — Как хорошо, прохладно. Планетологи, вас зовет начальство. И учтите, что у вас там сейчас около сорока градусов. — Он повернулся к Юре. — Собирайся, кадет. Я договорился с капитаном танкера: он забросит тебя на «Кольцо-2». (Юра вздрогнул и перестал улыбаться.) Танкер стартует через несколько часов, но лучше пойти туда заблаговременно. Ваня, проводишь его… Да, планетологи! Где планетологи? — Он выглянул в коридор. — Шемякин! Паша! Приготовь фотографии, которые ты сделал над Кольцом. Мне надо посмотреть… Михаил, не уходи, погоди минуточку. Останься здесь… Алексей, брось книжку, мне нужно поговорить с тобой.

Быков отложил книжку. В кают-компании остались только он, Юрковский и Михаил Антонович. Юрковский, неуклюже раскачиваясь, пробежался из угла в угол.

— Что это с тобой? — осведомился Быков, подозрительно следя за его эволюциями.

Юрковский резко остановился.

— Вот что, Алексей, — сказал он, — я договорился с Маркушиным, он дает мне космоскаф. Я хочу полетать над Кольцом. Абсолютно безопасный рейс, Алексей! — Юрковский неожиданно разозлился. — Ну чего ты так смотришь? Ребята совершают такие рейсы по два раза в сутки уже целый год. Да, знаю, что ты упрям. Но я не собираюсь забираться в Кольцо. Хочу полетать над Кольцом. Я подчиняюсь твоим распоряжениям. Уважь и ты мою просьбу. Прошу тебя самым нижайшим образом, черт возьми. В конце концов, друзья мы или нет?

— В чем, собственно, дело? — спросил Быков спокойно.

Юрковский опять пробежался по комнате.

— Дай мне Михаила! — отрывисто сказал он.

— Что-о-о? — Быков медленно поднялся.

— Или я полечу один, — сейчас же сказал Юрковский. — А я плохо знаю космоскафы.

Быков молчал. Михаил Антонович растерянно переводил глаза с одного на другого:

— Мальчики, я ведь с удовольствием… О чем разговор?

— Я мог бы взять пилота на станции, — сказал Юрковский. — Но я прошу Михаила, потому что Михаил в сто раз опытнее и осторожнее, чем все они, вместе взятые. Ты понимаешь? Осторожнее!

Быков молчал. Лицо у него стало темное и угрюмое.

— Мы будем предельно осторожны, — убеждал Юрковский. — Мы будем идти на высоте двадцать — тридцать километров над средней плоскостью, не ниже. Я сделаю несколько крупномасштабных снимков, понаблюдаю визуально, и через два часа мы вернемся.

— Алешенька, — робко сказал Михаил Антонович, — ведь случайные обломки над Кольцом очень редки. И они не так уж страшны. Немного внимательности…

Быков молча смотрел на Юрковского. «Ну что с ним делать, — думал он. — Что делать с этим старым безумцем? У Михаила больное сердце. Он в последнем рейсе. У него притупилась реакция, а в космоскафах ручное управление. Я не могу водить космоскаф. И Жилин не может. Молодого пилота с ним отпускать нельзя — они уговорят друг друга нырнуть в Кольцо. Почему я не научился водить космоскаф? Старый я дурак!»

— Алеша, — сказал Юрковский, — я тебя очень прошу! Ведь я, наверное, больше никогда не увижу колец Сатурна. Я старый, Алеша!

Быков поднялся и, ни на кого не глядя, молча вышел из кают-компании. Юрковский схватился за голову:

— Ах, беда какая! Ну почему у меня такая отвратительная репутация? А, Миша?

— Очень ты неосторожный, Володенька, — сказал Михаил Антонович. — Право же, ты сам виноват.

— А зачем быть осторожным? — спросил Юрковский. — Ну, скажи, пожалуйста, зачем? Чтобы дожить до полной духовной и телесной немощи? Дождаться момента, когда жизнь опротивеет, и умереть от скуки в кровати? Ну смешно же, Михаил, в конце концов, так трястись над собственной жизнью.

Михаил Антонович покачал головой:

— Экий ты, Володенька. И как ты не понимаешь, дружок, ты-то умрешь, и всё. А ведь после тебя люди останутся, друзья. Знаешь, как им горько будет? А ты только о себе, Володенька, все о себе!

— Эх, Миша, — вздохнул Юрковский, — не хочется мне с тобой спорить! Скажи-ка ты мне лучше: согласится Алексей или не согласится?

— Да он, по-моему, уже согласился, — сказал Михаил Антонович. — Разве ты не видишь? Я-то его знаю… пятнадцать лет на одном корабле!

Юрковский снова пробежался по комнате.

— Ты-то хоть, Михаил, хочешь лететь или нет?! — закричал он. — Или ты тоже… «соглашаешься»?

— Очень хочется… — сказал Михаил Антонович и покраснел. — На прощание.


Юра укладывал чемодан. Он никогда как следует не умел укладываться, а сейчас он вдобавок торопился, чтобы незаметно было, как ему не хочется уходить с «Тахмасиба». Иван стоял рядом. И до чего же грустно была думать, что сейчас с ним придется проститься и что они больше никогда не встретятся. Юра как попало запихивал в чемодан белье, тетрадки с конспектами, книжки — в том числе «Дорогу дорог», о которой Быков сказал: «Когда эта книга тебе начнет нравиться, можешь считать себя взрослым». Иван, насвистывая, веселыми глазами следил за Юрой. Юра наконец закрыл чемодан, грустно оглядел каюту и сказал:

— Вот и все, кажется.

— Ну, раз все, пойдем прощаться, — сказал Жилин.

Он взял у Юры невесомый чемодан, и они пошли по кольцевому коридору, мимо плавающих в воздухе десятикилограммовых гантелей, мимо душевой, мимо кухни, откуда пахло овсяной кашей, в кают-компанию. В кают-компании был только Юрковский. Он сидел за пустым столом, обхватив ладонями голову. Перед ним лежал прижатый к столу зажимами одинокий чистый листок бумаги.

— Владимир Сергеевич, — сказал Юра. Юрковский поднял голову.

— А-а, кадет! — печально улыбнулся он. — Что ж, давай прощаться.

Они пожали друг другу руку.

— Я вам очень благодарен, — сказал Юра.

— Ну-ну, — сказал Юрковский. — Что ты, брат, в самом деле. Ты же знаешь, я не хотел тебя брать. И напрасно не хотел. Что же тебе пожелать на прощание?.. Побольше работай, Юра. Работай руками, работай головой. В особенности не забывай работать головой. И помни, что настоящие люди — это те, кто много думает о многом. Не давай мозгам закиснуть. — Юрковский посмотрел на Юру с знакомым выражением: как будто ожидал, что Юра вот сейчас, немедленно, изменится к лучшему. — Ну, ступай.

Юра неловко поклонился и пошел из кают-компании. У дверей в рубку он оглянулся. Юрковский задумчиво смотрел ему вслед, но, кажется, уже не видел его. Юра поднялся в рубку. Михаил Антонович и Быков разговаривали возле пульта управления. Когда Юра вошел, они замолчали и посмотрели на него.

— Так, — сказал Быков. — Ты готов, Юрий?.. Иван, значит, ты его проводишь?

— До свидания, — сказал Юра. — Спасибо.

Быков молча протянул ему огромную ладонь.

— Большое вам спасибо, Алексей Петрович, — повторил Юра. — И вам, Михаил Антонович.

— Не за что, не за что, Юрик, — заговорил Михаил Антонович. — Счастливой тебе работы! Обязательно напиши мне письмецо. Адресок ты не потерял?

Юра молча похлопал себя по нагрудному карману.

— Ну вот и хорошо, ну вот и прекрасно. Напиши, а если захочешь — приезжай. Право же, как вернешься на Землю, так и приезжай. У нас весело. Много молодежи. Мемуары мои почитаешь.

Юра слабо улыбнулся.

— До свидания, — повторил он.

Михаил Антонович помахал рукой, а Быков прогудел:

— Спокойной плазмы, стажер!

Юра и Жилин вышли из рубки. В последний раз открылась и закрылась за Юрой дверь кессона.

— Прощай, «Тахмасиб»! — прошептал Юра.

Они прошли по бесконечному коридору обсерватории, где было жарко, как в бане, и вышли на вторую доковую палубу. У раскрытого люка танкера сидел на маленькой бамбуковой скамеечке голенастый рыжий человек в расстегнутом кителе с золотыми пуговицами и в полосатых шортах. Глядясь в маленькое зеркальце, он расчесывал пятерней рыжие бакенбарды и, выпятив челюсть, дудел какой-то тирольский мотив. Увидев Юру и Жилина, он спрятал зеркальце в карман и встал.

— Капитан Корф? — осведомился Жилин.

— Йа, — сказал рыжий.

— На «Кольцо-2», — сказал Жилин, — вы доставите вот этого товарища. Генеральный инспектор говорил с вами, не так ли?

— Йа, — ответил рыжий капитан Корф. — Очень корошо. Багаж?

Жилин протянул ему чемодан.

— Йа, — сказал капитан Корф в третий раз.

— Ну, прощай, Юрка! — сказал Жилин. — Не вешай ты, пожалуйста, носа! Что за манера, в самом деле?

— Ничего я не вешаю, — возразил Юра печально.

— Я отлично знаю, почему ты вешаешь нос, — продолжал Жилин. — Ты вообразил, что мы больше никогда не встретимся, и не замедлил сделать из этого трагедию. А трагедии никакой нет. Тебе еще сто лет встречаться с разными хорошими и плохими людьми. А можешь ты мне ответить на вопрос: чем один хороший человек отличается от другого хорошего человека?

— Не знаю! — ответил Юра со вздохом.

— Я тебе скажу. Ничем существенным не отличается. Вот завтра ты будешь со своими ребятами. Завтра все тебе будут завидовать, а ты будешь хвастаться. Мы, мол, с инспектором Юрковским… Расскажешь, как ты стрелял в пиявок на Марсе…

— Да что вы, Ваня! — запротестовал Юра, слабо улыбаясь.

— Ну, а почему же? Воображение у тебя живое. Могу себе представить, как ты споешь им балладу об одноногом пришельце. Только учти. Честно говоря, там было два следа. Про второй след я не успел рассказать. Второй след был на потолке, в точности над первым. Не забудь. Ну, прощай.

— Ти-ла-ла-ла и-а! — тихонько напевал капитан Корф.

— До свидания, Ваня, — сказал Юра.

Он двумя руками пожал руку Жилину. Жилин похлопал его по плечу, повернулся и вышел в коридор. Юра услышал, как в коридоре крикнули:

— Иван, есть еще одна гипотеза! Там в пещере не было никакого пришельца. Был только его ботинок…

Юра слабо улыбнулся.

— Ти-ла-ла-ла и-а! — распевал позади капитан Корф, расчесывая рыжие бакенбарды.

«КОЛЬЦО-1». ДОЛЖЕН ЖИТЬ

— Володенька, подвинься немножко, — попросил Михаил Антонович. — А то я прямо в тебя локтем упираюсь. Если вдруг придется, скажем, делать вираж…

— Изволь, изволь, — сказал Юрковский. — Только мне, собственно, некуда. Удивительно тесно здесь. Кто строил эти… э-э, аппараты…

— А вот так… И хватит, и хватит, Володенька.

В космоскафе было очень тесно. Маленькая округлая ракета была рассчитана только на одного человека, но обычно в нее забирались по двое. Мало того, по правилам безопасности при работах над Кольцом экипажу надлежало быть в скафандрах с откинутым колпаком. Вдвоем, да еще в скафандрах, да еще с колпаками, висящими за спиной, в космоскафе невозможно было повернуться. Михаилу Антоновичу досталось удобное кресло водителя с широкими мягкими ремнями, и он очень переживал, что другу Володеньке приходится корчиться где-то между чехлом регенератора и пультом бомбосбрасывателя.

Юрковский, прижимая лицо к нарамнику биноктара, время от времени щелкал затвором фотокамеры.

— Чуть-чуть притормози, Миша, — приговаривал он. — Так… остановись… Фу ты, до чего у них тут все неудобно устроено!



Михаил Антонович, с удовольствием покачивая штурвал, глядел не отрываясь на экран телепроектора. Космоскаф медленно плыл в двадцати пяти километрах от средней плоскости Кольца. Впереди исполинским, мутно-желтым горбом громоздился водянистый Сатурн. Ниже, вправо и влево, на весь экран тянулось плоское сверкающее поле. Впереди оно заволакивалось зеленоватой дымкой, и казалось, что гигантская планета рассечена пополам. А внизу, под космоскафом, проползало каменное крошево. Радужные россыпи угловатых обломков, мелкого щебня, блестящей, искрящейся пыли.

Иногда в этом крошеве возникали странные вращательные движения, и тогда Юрковский говорил:

— Притормози, Михаил… Вот так… — и несколько раз щелкал затвором.

Эти неопределенные и непонятные движения привлекали особенное внимание Юрковского. Кольцо не было пригоршней камней, брошенных в мертвое инертное движение вокруг Сатурна, — оно жило своей странной, непостижимой жизнью, и в закономерностях этой жизни еще предстояло разобраться.

Михаил Антонович был счастлив. Он нежно сжимал податливые рукоятки штурвала, с наслаждением чувствуя, как мягко и послушно отзывается ракета на каждое движение его пальцев. Как это было прекрасно — вести корабль без киберштурмана, без всякой там электроники, бионики и кибернетики, надеяться только на себя, упиваться полной и безграничной уверенностью в себе и знать, что между тобой и кораблем только этот мягкий, удобный штурвал и не приходится привычным усилием воли подавлять в себе мысль, что у тебя под ногами клокочет хотя и усмиренная, но страшная сила, способная разнести в пыль целую планету. У Михаила Антоновича было богатое воображение, в душе он всегда был немножко ретроградом, и медлительный космоскаф с его слабосильными двигателями казался ему уютным и домашним по сравнению с фотонным чудовищем «Тахмасибом» и с другими такими же чудовищами, с которыми пришлось иметь дело Михаилу Антоновичу за двадцать пять лет штурманской работы.



Кроме того, его, как всегда, приводили в тихий восторг сверкающие радугой алмазные россыпи Кольца. У Михаила Антоновича всегда была слабость к Сатурну и к его кольцам. Кольцо было изумительно красиво. Оно было гораздо красивее, чем об этом мог рассказать Михаил Антонович. И все же каждый раз, когда он видел кольцо, ему хотелось говорить и рассказывать.

— Хорошо как, — произнес он наконец. — Как все переливается. Я, может быть, не могу…

— Притормози-ка, Миша, — сказал Юрковский.

Михаил Антонович притормозил.

— Вот есть лунатики, — сказал он. — А у меня такая же слабость…

— Притормози еще, — сказал Юрковский.

Михаил Антонович замолчал и притормозил еще. Юрковский щелкал затвором. Михаил Антонович помолчал и позвал в микрофон:

— Алешенька, ты нас слушаешь?

— Слушаю! — басом отозвался Быков.

— Алешенька, у нас все в порядке, — торопливо сообщил Михаил Антонович. — Я просто хотел поделиться. Очень красиво здесь, Алешенька. Солнце так переливается на камнях… и пыль так серебрится… Какой ты молодец, Алешенька, что отпустил нас. Напоследок хоть посмотреть… Ах, ты бы посмотрел, как тут камешек один переливается! — От полноты чувств он снова замолчал.

Быков подождал немного и спросил:

— Вы долго еще намерены идти к Сатурну?

— Долго, долго! — раздраженно сказал Юрковский. — Ты бы шел, Алексей, занялся бы чем-нибудь. Ничего с нами не случится.

Быков сказал:

— Иван делает профилактику. — Он помолчал. — И я тоже.

— Ты не беспокойся, Алешенька, — попросил Михаил Антонович. — Шальных камней нет, все очень спокойно, безопасно.

— Это хорошо, что шальных камней нет, — сказал Быков. — Но ты все-таки будь повнимательнее.

— Притормози, Михаил! — приказал Юрковский.

— Что это там? — спросил Быков.

— Турбуленция, — объяснил Михаил Антонович.

— А-а, — сказал Быков и замолчал.



Минут пятнадцать прошло в молчании. Космоскаф удалился от края Кольца уже на триста километров. Михаил Антонович покачивал штурвал и боролся с желанием разогнаться посильнее, так, чтобы сверкающие обломки внизу слились в сплошную сверкающую полосу. Это было бы очень красиво. Михаил Антонович любил делать такие вещи, когда был помоложе.

Юрковский вдруг прошептал:

— Остановись.

Михаил Антонович притормозил.

— Остановись, говорят! — сказал Юрковский. — Ну?

Космоскаф повис неподвижно. Михаил Антонович оглянулся на Юрковского. Юрковский так втиснул лицо в нарамник, словно хотел продавить корпус космоскафа и выглянуть наружу.

— Что там? — спросил Михаил Антонович.

— Что у вас? — спросил Быков.

Юрковский не ответил.

— Михаил! — закричал вдруг он. — По вращению Кольца… Видишь, под нами длинный черный обломок? Иди прямо над ним… точно над ним, не обгоняя…

Михаил Антонович повернулся к экрану, нашел длинный черный обломок внизу и повел космоскаф, стараясь не выпускать обломок из визирного перекрестия.

— Что там у вас? — снова спросил Быков.

— Какой-то обломок, — произнес Михаил Антонович. — Черный и длинный.

— Уходит, — сказал Юрковский сквозь зубы. — Медленнее на метр! — крикнул он.

Михаил Антонович снизил скорость.

— Нет, так не получится, — сказал Юрковский. — Миша, смотри, черный обломок видишь? — Он говорил очень быстро и шепотом.

— Вижу.

— Прямо по курсу от него на два градуса группа камней.

— Вижу, — сказал Михаил Антонович. — Там что-то блестит так красиво.

— Вот-вот… Держи на этот блеск… Не потеряй только. Или у меня в глазах что-то такое?

Михаил Антонович ввел блестящую точку в визирное перекрестие и дал максимальное увеличение на телепроектор. Он увидел шесть округлых, странно одинаковых белых камней, а между ними — что-то блестящее, неясное, похожее на серебристую тень растопыренного паука. Словно камни расходились, а паук цеплялся за них расставленными голыми лапами.



— Как забавно! — вскричал Михаил Антонович.

— Да что там у вас? — заорал Быков.

— Погоди, погоди, Алексей, — пробормотал Юрковский. — Здесь надо бы снизиться…

— Начинается! — крикнул Быков. — Михаил, ни на метр ниже!

Взволнованный Михаил Антонович, сам того не замечая, уже вел космоскаф вниз. Это было так удивительно и непонятно — пять одинаковых белых глыб и между ними серебристая тень совершенно непривычных очертаний.

— Михаил! — рявкнул Быков и замолчал.

Михаил Антонович опомнился и резко затормозил.

— Ну что же ты? — не своим голосом закричал Юрковский. — Упустишь!

Длинный черный обломок медленно, едва заметно для глаза, наползал на странные камни.

— Алешенька, — позвал Михаил Антонович, — здесь в самом деле что-то очень странное! Можно, я еще немножко спущусь? Плохо видно!

Быков молчал.

— Упустишь, упустишь! — рычал Юрковский.

— Алешенька, — отчаянно закричал Михаил Антонович, — я спущусь! На пять километров, а?

Он судорожно сжимал рукоятки штурвала, стараясь не выпустить блестящий предмет из перекрестия. Черный обломок надвигался медленно и неумолимо. Быков не отвечал.

— Да спускайся же, спускайся! — сказал Юрковский.

Михаил Антонович в отчаянии посмотрел на спокойно мерцающий экран метеоритного локатора и повел космоскаф вниз.

— Алешенька, — бормотал он, — я чуть-чуть, только чтобы из виду не упустить. Вокруг все спокойно, пусто.

Юрковский торопливо щелкал затворами фотокамер. Черный длинный обломок наползал, наползал и наконец надвинулся, закрыл белые камни и блестящего паучка между ними.

— Эх! — сказал Юрковский. — С твоим Быковым…

Михаил Антонович затормозил.

— Алешенька! — позвал он. — Вот и всё.

Быков все молчал, и тогда Михаил Антонович посмотрел на рацию. Прием был выключен.

— Ай-яй-яй! — закричал Михаил Антонович. — Как же это я?.. Локтем, наверное?

Он включил прием.

— …хаил, назад! Михаил, назад! Михаил, назад!.. — монотонно повторял Быков.

— Слышу, слышу, Алешенька! Я нечаянно прием выключил.

— Немедленно возвращайтесь назад.

— Сейчас, сейчас, Алешенька! — сказал Михаил Антонович. — Мы уже всё кончили, и всё в порядке… — Он замолчал.

Продолговатый черный обломок постепенно уплывал, открывая снова группу белых камней. Снова вспыхнул на солнце серебристый паучок.

— Что у вас там происходит? — спросил Быков. — Можете вы мне толком объяснить или нет?

Юрковский, отпихнув Михаила Антоновича, нагнулся к микрофону.

— Алексей, — крикнул он, — ты помнишь сказочку про гигантскую флюктуацию? Кажется, нам выпал-таки один шанс на миллиард!

— Какой шанс?

— Мы, кажется, нашли…

— Смотри, смотри, Володенька! — пробормотал Михаил Антонович, с ужасом глядя на экран.

Масса плотной серой пыли надвигалась сбоку, а над ней плыли наискосок десятки блестящих угловатых глыб. Юрковский даже застонал — сейчас заволочет, закроет, сомнет и утащит невесть куда и эти странные белые камни, и этого серебристого паучка. И никто никогда не узнает, что это было.

— Вниз! — заорал он. — Михаил, вниз!..

Космоскаф дернулся.

— Назад! — крикнул Быков. — Михаил, я приказываю, назад!

Юрковский протянул руку и выключил прием.

— Вниз, Миша, вниз… только вниз… И поскорее.

— Что ты, Володенька! Нельзя же — приказ! Что ты! — Михаил Антонович потянулся к рации.

Юрковский поймал его за руку.

— Посмотри на экран, Михаил, — сказал он. — Через двадцать минут будет поздно…

Михаил Антонович молча рвался к рации.

— Михаил, не будь дураком. Нам выпал один шанс на миллиард… Нам никогда не простят… Да пойми ты, старый дурак!

Михаил Антонович дотянулся-таки до рации и включил прием. Они услыхали, как тяжело дышит Быков.

— Нет, они нас не слышат, — сказал он кому-то.

— Миша! — хрипло зашептал Юрковский. — Я тебе не прощу никогда в жизни! Я забуду, что ты был моим другом, Миша. Я забуду, что мы были вместе на Голконде… Миша, это же смысл моей жизни, пойми! Я ждал этого всю жизнь. Я верил в это… Это пришельцы, Миша…

Михаил Антонович взглянул ему в лицо и зажмурился: он не узнал Юрковского.

— Миша, пыль надвигается. Выводи под пыль, Миша, прошу, умоляю! Мы быстро, мы только поставим радиобакен и сразу вернемся. Это же совсем просто и неопасно и никто не узнает…

— Мер-р-завец! — сказал Быков.

— Они что-то нашли, — послышался голос Жилина.

Михаил Антонович торопливо забормотал:

— Нельзя ведь. Не проси. Нельзя. Ведь я же обещал. Он с ума сойдет от беспокойства. Не проси…

Серая пелена пыли надвинулась вплотную.

— Пусти! — сказал Юрковский. — Я сам поведу.

Он стал молча выдирать Михаила Антоновича из кресла. Это было так дико и страшно, что Михаил Антонович совсем потерялся.

— Ну хорошо, — забормотал он. — Ну ладно… Ну подожди… — Он все никак не мог узнать лицо Юрковского — это было похоже на жуткий сон.

— Михаил Антонович! — позвал Жилин.

— Я, — слабо откликнулся Михаил Антонович.

И Юрковский изо всех сил ударил по рычажку бронированным кулаком. Металлическая перчатка срезала рычажок, словно бритвой.

— Вниз! — заревел Юрковский.

Михаил Антонович, ужаснувшись, бросил космоскаф в двадцатикилометровую пропасть. Он весь содрогался от жалости и страшных предчувствий. Прошла минута, другая…

Юрковский сказал ясным голосом:

— Миша, Миша, я же понимаю…

Ноздреватые каменные глыбы на экране росли, медленно поворачивались. Юрковский привычным движением надвинул на голову прозрачный колпак скафандра.


— Миша, Миша, я же понимаю… — сказал ясный голос Юрковского.

Быков, сгорбившись, сидел перед рацией, обеими руками вцепившись в стойку бесполезного микрофона. Он мог только слушать и пытаться понять, что происходит, и ждать, и надеяться. «Вернутся — изобью в кровь! — думал он. — Этого паиньку штурмана и этого генерального мерзавца. Нет, не изобью. Только бы вернулись! Только бы вернулись!» Рядом — руки в карманы — молчал угрюмый Жилин.

— Камни, — жалобно сказал Михаил Антонович, — камни…

Быков закрыл глаза. Камни в Кольце. Острые, тяжелые. Летят, ползут, крутятся. Обступают. Подталкивают, отвратительно скрипят по металлу. Толчок. Потом толчок посильнее. Это еще ерунда, не страшно, горохом сыплется по обшивке ползучая мелочь, и это тоже ерунда, а вот где-то сзади надвигается тот самый — тяжелый и быстрый, словно пущенный из гигантской катапульты, и локаторы еще не видят его за пеленой пыли, а когда увидят — будет все равно поздно… Лопается корпус, гармошкой складываются переборки, на миг мелькнет в трещине забитое камнем небо, пронзительно свистнет воздух, и люди становятся белыми и хрупкими, как лед… Впрочем, они в скафандрах. Быков открыл глаза.

— Жилин, — сказал он, — иди к Маркушину и узнай, где второй космоскаф. Пусть приготовят для меня пилота.

Жилин исчез.

— Миша! — беззвучно шептал Быков. — Как-нибудь, Миша… Как-нибудь.

— Вот он, — сказал Юрковский.

— Ай-яй-яй-яй-яй! — сказал Михаил Антонович.

— Километров пять?

— Что ты, Володенька! Гораздо меньше… Правда, хорошо, когда камней нет?

— Тормози понемногу. Я буду готовить бакен. Эх, зря я рацию сломал, дурак!..

— Что ж это может быть, Володенька? Смотри, какое чудище!

— Он их держит, видишь? Вот они где — пришельцы. А ты ныл!

— Что ты, Володенька, разве я ныл? Я так…

— Как-нибудь стань, чтобы его, спаси-сохрани, не задеть…

Наступило молчание. Быков напряженно слушал. «Может быть, и обойдется», — думал он.

— Ну, чего ты куксишься? — спросил Юрковский.

— Не знаю, право… Как-то мне все это странно. Не по себе как-то…

— Выйди под лапу и выбрось магнитную кошку.

— Хорошо, Володенька.

«Что они там нашли? — думал Быков. — Что еще за лапы? Что они там копаются? Неужели нельзя побыстрее?»

— Не попал! — сказал Юрковский.

— Подожди, Володенька, ты не умеешь. Дай я.

— Смотри, она словно вросла в камень… А ты заметил, что они все одинаковые?

— Да, все шесть. Мне это сразу странным показалось.

Вернулся Жилин.

— Нет космоскафа, — доложил он.

Быков даже не стал спрашивать, что это значит — нет космоскафа. Он отставил микрофон, поднялся и сказал:

— Пошли к швейцарцам.

— Так у нас ничего не получится, — сказал голос Михаила Антоновича.

Быков остановился.

— Да, действительно… Что ж тут придумать?

— Погоди, Володенька. Давай я сейчас вылезу и сделаю это вручную.

— Правильно, — согласился Юрковский. — Давай вылезем.

— Нет уж, Володенька, ты сиди здесь. Толку от тебя мало… мало ли что…

Юрковский сказал, помолчав:

— Ладно. А я еще несколько снимков сделаю.

Быков поспешно пошел к выходу. Жилин вслед за ним вышел из рубки и запер люк в рубку на ключ.

Быков на ходу сказал:

— Возьмем танкер, по пеленгу выйдем к этому месту и будем их ждать там.

— Правильно, Алексей Петрович, — сказал Жилин. — А что они там нашли?

— Не знаю, — процедил Быков сквозь зубы. — И знать не хочу. Пока я буду говорить с капитаном, ступай в рубку и займись пеленгом.

В коридоре обсерватории Быков поймал распаренного дежурного и приказал:

— Мы сейчас идем на танкер. Снимешь перемычку и задраишь люк.

Дежурный кивнул.

— Второй космоскаф возвращается, — сообщил он. (Быков остановился.) — Нет-нет, — сказал дежурный с сожалением. — Он будет не скоро — часа через три.

Быков молча двинулся дальше. Они миновали кессон, прошли мимо бамбукового стульчика и по узкому тесному колодцу поднялись в рубку танкера. Капитан Корф и его штурман стояли над низким столиком и рассматривали голубой чертеж.

— Здравствуйте, — сказал Быков. Жилин, не говоря ни слова, прошел к рации и принялся настраиваться на волну космоскафа. Капитан и штурман в изумлении воззрились на него. Быков подошел к ним.

— Кто капитан? — спросил он.

— Капитан Корф, — ответил рыжий капитан. — Кто во? Потшему?

— Я Быков, капитан «Тахмасиба». Прошу мне помочь.

— Рад, — сказал капитан Корф. Он посмотрел на Жилина.

Жилин возился над рацией.

— Двое наших товарищей забрались в Кольцо, — сказал Быков.

— О! — сказал капитан Корф. На лице его изобразилась растерянность. — Как неосторошно!

— Мне нужен корабль. Я прошу у вас ваш корабль.

— Мой корабль? — растерянно повторил Корф. — Идти в Кольцо?

— Нет, — сказал Быков. — В Кольцо только в крайнем случае. Если случится несчастье.

— А где ваш корабль? — спросил Корф подозрительно.

— У меня фотонный грузовик, — ответил Быков.

— А-а! — сказал Корф. — Да, это нельзя.

В рубке раздался голос Юрковского:

— Погоди, я сейчас вылезу.

— А я тебе говорю, сиди, Володенька, — сказал Михаил Антонович.

— Ты очень долго копаешься.

Михаил Антонович ничего не ответил.

— Это они в Кольце? — спросил Корф, показывая пальцем на рацию.

— Да, — ответил Быков. — Вы согласны?

Жилин подошел и стал рядом.

— Да, — произнес Корф задумчиво. — Надо помогать.

Штурман вдруг заговорил так быстро и неразборчиво, что Быков понимал только отдельные слова.

Корф слушал и кивал. Затем он, сильно, покраснев, сказал Быкову:

— Штурман не хочет лететь. Он не обязан.

— Он может сойти, — сказал Быков. — Спасибо, капитан Корф.

Штурман произнес еще несколько фраз.

— Он говорит, что мы идем на верную смерть, — перевел Корф.

— Скажите ему, чтобы он уходил, — сказал Быков. — Нам надо спешить.

— Может быть, господину Корфу тоже лучше сойти? — осторожно спросил Жилин.

— Хо-хо-хо! — сказал Корф. — Я капитан!

Он махнул штурману и пошел к пульту управления. Штурман, ни на кого не глядя, вышел. Через минуту гулко бухнул наружный люк.

— Девушки, — пояснил капитан Корф, не оборачиваясь. — Они делают нас слабыми. Слабыми, как они. Но надо сопротивляться. Приготовимся.

Он полез в боковой карман, вытащил фотографию и поставил на пульт перед собой.

— Вот так, — сказал он. — И никак по-другому, если рейс опасен. По местам, господа.

Быков сел у пульта рядом с капитаном. Жилин пристегнулся в кресле перед рацией.

— Диспетчер! — сказал капитан.

— Есть диспетчер, — откликнулся дежурный обсерватории.

— Прошу старт!

— Даю старт!

Капитан Корф нажал стартер, и все сдвинулось. И тогда Жилин вдруг вспомнил: «Юрка!» Несколько секунд он глядел на рацию, вздыхающую грустными вздохами Михаила Антоновича. Он просто не знал, как поступить. Танкер уже покинул зону обсерватории, и капитан Корф, маневрируя рулями, выводил корабль на пеленг. «Не будем-ка паниковать, — подумал Жилин. — Не так уж плохи дела. Пока еще не случилось ничего страшного».

— Михаил! — позвал голос Юрковского. — Скоро ты там?

— Сейчас, Володенька, — отозвался Михаил Антонович. Голос у него был какой-то странный — не то усталый, не то растерянный.

— Хо! — сказал позади голос Юры.

Жилин обернулся. В рубку входил Юра, заспанный и очень обрадованный. — Вы тоже на «Кольцо-2»? — спросил он.

Быков дико взглянул на него.

— Химмельдоннерветтер! — прошептал капитан Корф. Он тоже начисто забыл о Юре. — Пассажиер! Ф — в каюта! — крикнул он грозно. Его рыжие бакенбарды страшно растопырились.

Михаил Антонович вдруг громко сказал:

— Володя… Будь добр, отведи космоскаф метров на тридцать. Сумеешь?

Юрковский недовольно заворчал.

— Ну, попробую, — сказал он. — А зачем это тебе понадобилось?

— Так мне будет удобней, Володя. Пожалуйста.

Быков вдруг встал и рванул на себе застежки куртки. Юра с ужасом глядел на него. Лицо Быкова, всегда красно-кирпичное, сделалось бело-синим.

Юрковский вдруг закричал:

— Камень! Миша, камень! Назад! Бросай все!

Послышался слабый стон, и Михаил Антонович сказал дрожащим голосом:

— Уходи, Володенька. Скорее уходи. Я не могу.

— Скорость! — прохрипел Быков.

— Что значит — не могу? — завизжал Юрковский.

— Уходи, уходи, не надо сюда… — бормотал Михаил Антонович. — Ничего не выйдет… Не надо, не надо…

— Так вот в чем дело! — проговорил Юрковский. — Что же ты молчал? Ну, это ничего. Мы сейчас, сейчас… Эк тебя угораздило!

— Скорость, скорость!.. — рычал Быков. Капитан Корф, перекосив веснушчатое лицо, навис над клавишами управления. Перегрузка нарастала.

— Сейчас, Мишенька, сейчас! — бодро говорил Юрковский. — Вот так… Эх, лом бы мне!..

— Поздно! — неожиданно спокойно сказал Михаил Антонович.

В наступившей тишине было слышно, как они тяжело, с хрипом, дышат.

— Да, — сказал Юрковский, — поздно.

— Уйди! — сказал Михаил Антонович.

— Нет!

— Зря.

Раздался сухой смешок.

— Ничего, — сказал Юрковский. — Это быстро. Мы даже не заметим. Закрой глаза, Миша.

И после короткой тишины кто-то — непонятно кто — тихо и жалобно позвал: — Алеша… Алексей….

Быков молча отшвырнул капитана Корфа, как котенка, и впился пальцами в клавиши. Танкер рвануло. Вдавленный в кресло страшной перегрузкой, Жилин успел только подумать: «Форсаж!» На секунду он потерял сознание. Затем сквозь шум в ушах он услыхал короткий, оборвавшийся крик, как от сильной боли, и через красную пелену, застилавшую глаза, увидел, как стрелка автопеленгатора дрогнула и расслабленно закачалась из стороны в сторону.

— Миша! — закричал Быков. — Ребята!..

Он упал головой на пульт и громко, неумело заплакал.


Юре было плохо. Его тошнило, сильно болела голова. Его мучил какой-то странный двойной бред. Он лежал на своей койке в тесной, темной каюте «Тахмасиба», и в то же время это была его светлая большая комната дома, на Земле. В комнату входила мама, клала холодную, приятную руку ему на щеку и говорила голосом Жилина: «Нет, еще спит». Юре хотелось сказать, что он не спит, но это почему-то нельзя было делать. Какие-то люди, знакомые и незнакомые, проходили мимо, и один из них — в белом халате — нагнулся и очень сильно ударил Юру по больной разбитой голове, и сейчас же Михаил Антонович жалобно сказал: «Алеша… Алексей…», а Быков, страшный, бледный как мертвец, схватился за пульт, и Юру кинуло вдоль коридора головой на острое и твердое. Играла печальная до слез музыка, и чей-то голос говорил: «…при исследовании Кольца Сатурна погибли генеральный инспектор Международного управления космических сообщений Владимир Сергеевич Юрковский и старейший штурман-космонавт Михаил Антонович Крутиков…» И Юра плакал, как плачут во сне даже взрослые люди, когда им приснится что-нибудь печальное…

Когда Юра пришел в себя, то увидел, что находится действительно в каюте «Тахмасиба», а рядом стоят Жилин и врач в белом халате.

— Ну вот, давно бы так, — сказал Жилин, печально улыбаясь.

— Они правда погибли? — спросил Юра. (Жилин молча кивнул.) — А Алексей Петрович? (Жилин ничего не сказал.)

Врач спросил:

— Голова сильно болит?

Юра прислушался.

— Нет, — сказал он, — не сильно.

— Это хорошо, — объявил врач. — Дней пять полежишь и будешь здоров.

— Меня не отправят на Землю? — спросил Юра. Он вдруг очень испугался, что его отправят на Землю.

— Нет, зачем же? — удивился врач.

Жилин бодро сообщил:

— О тебе уже справлялись с «Кольца-2», хотят тебя навестить.

— Пусть, — сказал Юра.

Врач сказал Жилину, что Юру надо через каждые три часа поить микстурой, предупредил, что придет послезавтра, и ушел. Жилин сказал, что скоро заглянет, и пошел его проводить. Юра снова закрыл глаза. «Погибли, — подумал он. — Никто больше не назовет меня кадетом и не попросит побеседовать со стариком, и никто не станет добрым голосом застенчиво читать свои мемуары о милейших и прекраснейших людях. Этого не будет никогда. Самое страшное, что этого не будет никогда. Можно разбить себе голову о стену, можно разорвать рубашку — все равно никогда не увидеть Владимира Сергеевича, как он стоит перед душевой в своей роскошной пижаме с гигантским полотенцем через плечо и как Михаил Антонович раскладывает по тарелкам неизменную овсяную кашу и ласково улыбается. Никогда, никогда, никогда… Почему никогда? Как это так можно, чтобы никогда? Какой-то дурацкий камень, в каком-то дурацком Кольце дурацкого Сатурна… И людей, которые должны быть, просто обязаны быть, потому что мир без них хуже, — этих людей нет и никогда больше не будет…»

Юра помнил смутно, что они что-то там нашли. Но это было неважно, это было не главное, хотя они-то считали, что это и есть самое главное… И, конечно, все, кто их не знает, тоже будут считать, что это самое главное. Это всегда так. Если не знаешь того, кто совершил подвиг, для тебя главное — подвиг. А если знаешь — то что для тебя подвиг? Хоть бы его и вовсе не было, лишь бы был человек. Подвиг это хорошо, но человек должен жить…

Юра подумал, что через несколько дней встретит ребят. Они, конечно, сразу станут спрашивать, что да как. Они не будут спрашивать ни об Юрковском, ни о Крутикове, они будут спрашивать, что Юрковский и Крутиков нашли. Они будут прямо гореть от любопытства. Их будет больше всего интересовать, что успели передать Юрковский и Крутиков о своей находке. Они будут восхищаться мужеством Юрковского и Крутикова, их самоотверженностью и будут восклицать с завистью: «Вот это были люди!» И больше всего их будет восхищать, что они погибли на боевом посту. Юре даже стало тошно от обиды и от злости. Но он уже знал, что им ответить. Чтобы не закричать на них: «Не смейте!», чтобы не заплакать, чтобы не полезть в драку. Я скажу им: «Подождите. Есть одна история…» И я начну так: «На острове Хонсю, в ущелье горы Титигатакэ, в непроходимом лесу, нашли пещеру…»

Вошел Жилин, сел у Юры в ногах и потрепал его по колену. Жилин был в клетчатой рубашке с засученными рукавами. Лицо у него было осунувшееся и усталое. Он был небрит.

«А как же Быков?» — подумал вдруг Юра и спросил:

— Ваня, а как же Алексей Петрович?.

Жилин ничего не ответил.

ЭПИЛОГ

Автобус бесшумно подкатил к низкой белой ограде и остановился перед большой пестрой толпой встречающих. Жилин сидел у окна и смотрел на веселые, раскрасневшиеся от мороза лица, на сверкающие под солнцем сугробы перед зданием аэровокзала, на одетые инеем деревья. Открылись двери, морозный воздух ворвался в автобус. Пассажиры потянулись к выходу, шутливо прощаясь с бортпроводницей. В толпе встречающих стоял веселый шум — у дверей обнимались, пожимали руки, целовались. Жилин поискал знакомые лица, никого не нашел и вздохнул с облегчением. Он посмотрел на Быкова. Быков сидел неподвижно, опустив лицо в меховой воротник гренландской куртки.

Бортпроводница взяла из сетки свой чемоданчик и весело сказала:

— Ну что же вы, товарищи? Приехали! Автобус дальше не идет.

Быков тяжело встал и, не вынимая рук из карманов, через опустевший автобус пошел к выходу. Жилин с портфелем Юрковского последовал за ним. Толпы уже не было. Люди группами направлялись к аэровокзалу, смеясь и переговариваясь. Быков ступил в снег, постоял, хмуро жмурясь на солнце, и тоже пошел к вокзалу. Снег звонко скрипел под ботинками. Сбоку бежала длинная голубоватая тень. Потом Жилин увидел Дауге.

Дауге торопливо ковылял навстречу, сильно опираясь на толстую полированную палку маленький, закутанный, с темным, морщинистым лицом. В руке у него, в теплой мохнатой варежке, был зажат жалкий букетик увядших незабудок. Глядя прямо перед собой, он подошел к Быкову, сунул ему букетик и прижался лицом к гренландской куртке. Быков обнял его и проворчал:

— Вот еще — сидел бы дома, видишь, какой мороз…

Он взял Дауге под руку. И они медленно пошли к вокзалу — огромный сутулый Быков и маленький, сгорбленный Дауге. Жилин шел следом в пяти шагах.

— Как легкие? — спросил Быков.

— Так… — сказал Дауге, — не лучше, не хуже… — Тебе нужно в горы. Не мальчик — нужно беречься…

— Некогда, — сказал Дауге. — Очень многое нужно закончить. Очень многое начато, Алеша.

— Ну и что же? Надо лечиться, а то и кончить не успеешь.

— Главное, начать…

— Тем более.

Дауге сказал:

— Решен вопрос с экспедицией к Трансплутону. Настаивают чтобы пошел ты. Я попросил подождать, пока ты вернешься.

— Ну что ж, — сказал Быков, — съезжу домой, отдохну… Пожалуйста.

— Начальником назначен Арнаутов.

— Все равно, — сказал Быков.

Они стали подниматься по ступенькам вокзала.

Дауге было неудобно — видимо, он еще не привык к своей палке. Быков поддерживал его под локоть.

Дауге тихонько сказал:

— А я ведь так и не обнял их, Алеша… Тебя обнял, Ваню обнял, а их не обнял…

Быков промолчал, и они вошли в вестибюль.

Жилин поднялся по лестнице и вдруг увидел в тени за колонной какую-то женщину, которая смотрела на него. Она сразу же отвернулась, но он успел заметить ее лицо под меховой шапочкой — когда-то, наверное, очень красивое, а теперь старое, обрюзгшее, почти безобразное. «Где я ее видел? — подумал Жилин. — Я ведь ее много раз где-то видел. Или она на кого-то похожа?»

Он толкнул дверь и вошел в вестибюль…

В. Дружинин ДВА И ДВЕ СЕМЕРКИ

Повесть

1

Встают они в один и тот же час. Как покажется внизу, у табачного ларька, зеленая фуражка Михаила Николаевича, Юрка хватает свой портфельчик — и на улицу. По лестнице он сбегает, прыгая через три ступеньки. Пока подполковник покупает свею пачку «Беломорканала» — неизменный дневной рацион, — Юрка стоит в воротах, ждет. А выходит оттуда шагом самым непринужденным.

— О-о-о! Дядя Ми-иша! — тянет Юрка с поддельным удивлением и таращит глаза.

Юркину хитрость Михаил Николаевич разгадал давно, но делает вид, что тоже поражен неожиданной встречей.

— А-а, юнга! Как дела?

— У меня, дядя Миша, пятерка по химии.

— И только? — спрашивает подполковник. — А по русскому тройка?

— Угу, — вздыхает Юрка. — А у вас как дела?

— Троек нет пока.

Дядя Миша сегодня веселый, и, значит, говорить с ним можно сколько угодно, хоть до самой школы. Впрочем, Юра и помолчать умеет. Главное — это шагать рядом с дядей Мишей, шагать целых три квартала, на зависть всем ребятам. Шагать и гордо нести тайну.

Ведь вот ребята часто видят его вместе с пограничником, а ни о чем не догадываются. Даже когда дядя Миша называет его юнгой. Обыкновенное прозвище? Как бы не так!

В прошлом Юрка — нарушитель. Он лежал, сжавшись в комок, стуча зубами от холода, в шлюпке, под брезентом, на пароходе «Тимирязев». Брезент коробился, вздрагивал. И дядя Миша, осматривавший пароход перед отплытием, заметил это.

Тогда-то они и познакомились. Подполковник привел Юрку в свой кабинет и посадил у печки, горячей-прегорячей. И дал чаю. Юрка отогрелся и рассказал всю правду. Стать юнгой подумывал давно, но схватил по русскому двойку и решил окончательно. Дома грозила взбучка. Прямо из школы отправился в порт. Перелез через ограду…

Юрка поведал и то, что отчим у него злой: чуть что — за ремень. А мать и заступилась бы, да боится. В тот же вечер подполковник зашел к отчиму и долго беседовал с ним тихо, за дверью, — понятно, о Юрки-ном воспитании.

Тогда Юрке было всего одиннадцать. До чего он был глуп! Вспомнить смешно. Ведь пограничники тщательно проверяют весь пароход — от них не спрячешься. Кроме того, в юнги больше не берут. Это когда-то было. При царе Горохе. Теперь Юрке целых двенадцать. Но уговор остается — он должен прилежно учиться, иначе подполковник сообщит в школу… Конечно, сейчас это уже не так страшно, как вначале. Но все-таки неприятно — дразнить же будут!

Уговор — значит, дружба. Ни за что не хотел бы Юрка потерять дружбу с дядей Мишей.

— Дома как обстановка, юнга?

— У меня скоро сестренка будет. Я ведь говорил вам, дядя Миша, да?

— Ты рад?

— Не… Куда ее!.. Дядя Миша, я знаете какой значок достал? Австралийский! Выменял на нашего Спутника у матроса.

— В парке?

— Ага. Там много их, матросов. С пароходов.

— Не только матросы, Юрик, — говорит Чаушев. — Всякая шантрапа топчется. Ребятам не место там, я считаю. Ты на занятия налегай, гулянки потом, потом!..

У школы они простились. Чаушеву идти еще четырнадцать минут. Улица упирается в новое здание института. Колонны в свежей побелке, чуть синеватые, стынут на ветру. Поворот вправо — и разом, из каменного ущелья, открывается даль. Мачты, карусель чаек над ними.

До чего резко вдруг обрывается город с его теснотой, сумраком! Это нравится Чаушеву. Он приближается к этому изгибу улицы, невольно ускоряя шаг, всегда с ожиданием чего-то хорошего…

Он уже почти дошел. Невольно расправляются плечи. Струйка ветра, бьющего прямо в лицо, упруго влилась в легкие.

День сегодня по-особенному хорош. Ветер только кажется холодным — просто он дует вовсю, гудя в проводах, изо всех своих весенних сил. Спешит наполнить город, в котором еще темнеют наросты льда, еще застоялась в провалах дворов зимняя стужа.

В открытом море, наверное, шторм. «Франкония» задержится, но завтра она, так или иначе, придет, пускай к вечеру. На пути к порту еще три судна. Словом, начинается страдная пора. И тут бы ему, подполковнику Чаушеву, думать о деле, о том, как распределить силы, обеспечить все посты. А вместо этого в голове упорно звенит, не затихая, непрошеная строка:

Все флаги в гости будут к нам…

Разумеется, все флаги! Судов ожидается гораздо больше, чем в прошлую навигацию.

Но нет, ему никак не собраться с мыслями. Как человек, привыкший во всем спрашивать у себя отчет, он хорошо сознает причину. Виноват ветер. Виновата весна.

Для него нынешняя навигация, скорее всего, последняя. Он еще не вспомнил об этом — он долго и внимательно следит за чайкой, купающейся в сиянии солнца, непривычно ярком.

Чаушев еще прибавляет шагу. Скорее к работе, к столу, в укрытие от неотвязной, прибоем хлещущей весны! В кабинете сумрачно, холодно. Печку уже не топят. Едва он переступает порог, как мысль об отставке тотчас возвращается к нему. Тут есть предмет, который словно твердит ему об этом, упрямо, жестоко твердит. Это панорама порта с птичьего полета, в красках. Выцветшая синева воды, пятна парковой зелени, ставшие от времени почти черными. Панораму повесили давным-давно, когда он еще стажировался здесь — юноша с одним квадратиком на петлице, выпускник училища. После войны, отслужив долгие годы на Крайнем Севере, он снова оказался в родном городе и застал ту же панораму на стене, уже изрядно устаревшую. Сколько раз он собирался заказать новую! Она ветшает, ее исправляли крестиками, флажками. Там, в самом устье реки, возникла лесопилка. Тут заново оборудован причал. На том берегу разросся рабочий поселок. Да и кварталы города, примыкающие к порту, во многом изменились: вот новый институт, широкоэкранный кинотеатр. На пустыре разбит парк.

Он-то, Чаушев, и без панорамы найдет дорогу. С завязанными глазами. Но вот оставлять такое наследство преемнику неудобно. Даже если назначат майора Куземова, нынешнего замполита, отнюдь не новичка. «Сегодня же велю снять», — решает Чаушев.

Что труднее всего передать преемнику — так это свое кровное родство с этим городом в устье большой русской реки. А как хотелось бы…

Входит лейтенант Стецких. Он провел ночь в кресле, у телефона, но уже умудрился побриться, от него вкусно пахнет одеколоном.

— Никаких происшествий нет! — докладывает Стецких. — Кроме… Вот, прошу ознакомиться…

«С этого бы и начинал», — думает Чаушев, беря книгу с записями.

В двадцать три часа двадцать минут младший по наряду рядовой Тишков, находясь на третьем причале, у парохода «Вильгельмина», заметил световые сигналы. Э, такого еще не случалось! Вспышки следовали с правого берега, со стороны лесного склада. Зафиксирован, по-видимому, лишь конец передачи — несколько цифр азбукой Морзе. Сигнальщик не обнаружен.

— Два, семь, семь… — Чаушев перечитывает. — Только конец передачи? Почему?

Стецких пожимает плечами:

— Так доложил Бояринов. Я предложил разобраться и дать взыскание.

— Ах, уж и взыскание!

Впрочем, у Бояринова есть свой ум. Он не из тех, что спешат выполнить, не рассуждая, любой совет дежурного офицера.

— Еще что-нибудь было от Бояринова?

— Звонил. «Разбуди, говорит, начальника». Знаете его… — Стецких чуть усмехнулся уголками красивых губ. — По всякому поводу давай ему самого начальника.

— Зря не разбудили. Что у него?

— Так, соображения. Я не счел нужным беспокоить вас. — Стецких с решимостью отчеканивает слова. — Соколов извещен, так что срочности никакой нет.

Нотка обиды дрожит в голосе лейтенанта. Чаушеву ясно, в чем дело. Задетое самолюбие. Ревность. Боярииов ниже его по службе, а делиться с ним соображениями не желает. Начальника требует.

— Нет срочности, по-вашему? Дали знать в город, и всё! Так? А я бы на вашем месте… Вызовите Боярииова.

— Слушаюсь. Стецких берет трубку.

Чаушев откидывает серебряную крышку настольного блокнота — подарок к пятидесятилетию — и рисует. Реку, острый овал парохода «Вильгельмина», прижатый к левому берегу, а на правом — склад леса, откуда сигналили ночью. По обе стороны склада, но ближе к воде — высокие жилые здания. Жирная черта пересекает реку, порт, тянется дальше.

— Занято, — докладывает Стецких.

— Вот направление сигналов, — говорит Чаушев. — И будь я на дежурстве, я бы…

Он смотрит в лицо Стецких, молодое, от ревности вдруг постаревшее.

2

Что за черт, Валька опять не ночевал дома! Вадим делал зарядку, широко раскидывая руки, в комнате общежития, непривычно просторной сейчас, и недоумевал. Ведь обычно Валька возвращался от своей тетки в воскресенье вечером. А сегодня уже вторник. Вчера ему следовало быть в деканате — из-за хвоста по металловедению. Он же знал это.

В дверь постучали.

— Нет его? — Голова комсорга Радия в квадратных очках просунулась, повертелась, брови полезли вверх.

— К тетке уехал, — протянул Вадим.

— «Тетка, тетка, тетка»! — застрочил Радий. — Что за тетка? Какая тетка? Ты ее видел? Никто не видел! Адрес есть? Нету. Плюс минус неизвестность. Диана, вышедшая из головы Юпитера.

— Минерва. — поправил Вадим. — В общем, ты меня понимаешь, непро-тыкаемый! Волнуйся! Заводись!

— Закрой дверь! — буркнул Вадим. — Дует.

— Ерунда! Ты толстокожий.

Он вошел все-таки. Нет, Вадим не боялся сквозняка. Он надеялся, что Радий отвяжется, уйдет, даст ему кончить зарядку. Они люди разных ритмов. Вадиму не нравится пулеметная трескотня Радия.

И прозвищ Вадим не терпит.

Как-то раз он вычитал, что есть непротыкаемые баллоны. Обрадовался, поведал ребятам по группе. Ведь он мотоциклист, — правда, пока только в мечтах. Вот и подхватили словечко. Хотя и ненадолго. Одного Радия еще не отучил.

Радий оглядел схему мотоцикла над койкой Вадима, хмыкнул, потом бросил взгляд на столик Валентина, на его полочку с книгами — учебники вперемешку со стихами, — хмыкнул еще раз и повернулся на каблуках.

— В общем, поручается тебе. Договорились? Во-первых, ты друг Савичева, во-вторых, дружинник.

— Бывший, — уточнил Вадим.

Радий уже не слышал — за ним щелкнула дверь. Фу, что за манера исчезать так внезапно! Вадим нахмурился, отработал несколько прыжков и начал приседания.

Заладил же Радька! Разве не ясно было сказано: он, Вадим Коростелев, больше не дружинник!

Силой не заставят. Дело добровольное. И краснеть ему не приходится: не из трусости же он так поступил и не из-за других каких-нибудь низких побуждений. Тут вопрос совести. На комсомольском собрании он выложил все начистоту.

Да, вышел из дружины. Головы дурные у них в штабе, потому и вышел. К одежде придираются… И ведь хороших парией тащат, не буянов, не пьянчуг. Только за то, что одеты не так. А кого касается? Ну, можно дать дружеский совет, если человек ходит, как чучело.

На собрании, стоя на трибуне, Вадим сжал кулаки и встал в позицию для бокса. Все захохотали, а Радий отчаянно зазвонил в колокольчик. Испугался чего-то.

Радька корил Вадима — уход-де самочинный, надо было сперва посоветоваться с комсомолом. А так что же — бегство получается. Постановили выслушать отчет студентов — членов дружины.

Спор с Радием длился и после собрания.

— Твою отставку мы еще должны утвердить! — кипятился комсорг. — Ишь, министр непротыкаемых баллонов! Ну, дураки в штабе, ну, идиоты, правильно! А кто им будет вправлять мозги? Вольф Мессинг?

Вольф Мессинг выступал в Доме культуры порта. Никому мозги он не вправлял, а угадывал мысли. Нелепая привычка у Радьки — подхватит какое-нибудь имя с афиши, из книги и сует ни к селу ни к городу.

С тех пор прошло месяца два. Повестку дня забивали другие вопросы, а Радька, переходя к очередной задаче, начисто забывает предыдущую. Вадим давно уже не слышал из его уст слово «дружинник».

Но что верно, то верно — Валентина искать надо. Эх, нет адреса тетки! Наталья… Наталья Ермолаевна, кажется. Или Епифановна…

Разбалтывая в кипятке сгущенный кофе, он спрашивал себя: с чего же начать поиски? Что могло стрястись с Валькой? Он чувствовал себя осиротевшим. Вот сейчас, за завтраком, Валька раскрыл бы книжку и стал бы гонять его по правилам уличного движения. Устройство мотоцикла Вадим уже сдал, остались правила. Он взял книжку, полистал.

Дорожные знаки. Кружок, внутри две машины. Что это значит? Вадим закрывает текст рукой. Обгон запрещен.

Нет, без Вальки не то. С ним как-то яснее. Правда, в последнее время он помогал не очень-то охотно. Рассеянный стал какой-то, нервный. Ему отвечаешь, а он и не слышит. Кивает с самым бессмысленным видом. Влюблен, бедняга! Вадим презрительно усмехается. Такая любовь, как у Вальки, хуже болезни.

Вадим встает, смахивает со стола крошки, лезет под кровать. Поглядеть разве, что в том пакете? Сейчас только вспомнил.

Пакет появился в комнате в субботу. Валентин принес его откуда-то и сунул под кровать. Был хмурый, злой. Верно, повздорил со своей… А в воскресенье, прежде чем исчезнуть, Валька достал пакет, положил на колени и сидел задумавшись. И похоже — хотел что-то сказать. Потом затолкал пакет обратно под койку и вышел, не попрощавшись.

Прижатый продавленным матрацем, сверток застрял. Вадим выволок его, чертыхаясь.

Конечно, нехорошо рыться в чужих вещах. Но, может быть, сейчас что-то откроется. Что? Вадим не мог бы объяснить, чего он ждет. Просто ему вспомнился другой пакет. Этот, большой, в плотной, трескучей оберточной бумаге, а тогда, с месяц назад, Валька спрятал под койкой пакет поменьше, в газете. Перехватив взгляд Вадима, буркнул: «Для тети Наташи».

Подарок тете? Было бы на что. Вадим не требовал откровенности — он сам не выносил расспросов. Оба сдержанные, немногословные, они сближались исподволь.

Черт, ну и узелок! Разрезать веревку Вадим постеснялся. Фу, наконец-то!..

Вадим отдернул руку. Он словно обжегся. В луче солнца, упавшем на койку, огнисто полыхала ярко-красная ткань. Вадим осторожно приподнял ее двумя пальцами. Ворсистая материя вкрадчиво ласкалась. Женское… Мелькнул белый квадратик, пришитый к вороту. «Тип-топ», — прочел Вадим, а ниже, очень мелко, стояло — «Лондон».

Еще блузка. Тоже «Тип-топ», только голубая. А под ней еще вещи — упругое, переливающееся разноцветье. Вадим разрыл — обнаружились смятые в комки, сплюснутые чулки. Все женское… Откуда у Вальки?

В памяти ожила тетка — Ермолаевна или Епифановна… На минуту Вадиму показалось, что эти вещи, женские вещи, должны иметь какое-то отношение к ней. Но нет — тетка же наверняка седая, старая… А тут… «Тип-топ», игривое, как припев, разные шелка или как это еще называется.

Они лежали на узкой койке, на рыжем одеяле грубой шерсти. И было в них что-то наглое и резко чуждое всей комнате: и плакату с мотоциклом, и Валькиной полочке с потрепанными томиками Есенина и Блока. Обычно все женские вещи казались Вадиму очень хрупкими и чуточку загадочными. Он если к ним и прикасался, то осторожно, чтобы по незнанию не порвать, не испортить. Сейчас он торопливо, кое-как скатывал блузки, сорочки, чулки, шарфы, запихивал в бумагу. Надавил коленом и крепко перевязал…

Не ровен час — ворвется Радька или еще кто…

Радька, в сущности, неплохой парень, но уж очень трепливый, шумит, пыль поднимает. Булгачить людей незачем. Надо сперва понять самому.

Вещи дорогие — стало быть, купить их для себя Валентин не мог. Целой стипендии не хватит. Да что там — трех стипендий и, то, наверное, мало.

Вот так история!

Однако пора в институт. На лекцию Вадим не опоздал, сидел и честно пытался уразуметь, о чем же говорит громогласный великан-доцент, специалист по органической химии.

После звонка в коридор не пошел, застыл за столом, уставившись в обложку тетради с конспектами. Подсели девушки — долговязая, с длинным лицом, мечтательная Римма и черненькая язвительная Тося.

— Ва-адь, — протянула Римма, — давай с нами в кино на шестичасовой.

— Билеты мы купим, уж ладно… — добавила Тося.

— Не реагирует! — вздохнула Римма.

— Забыл что-то, — молвила Тося. — Что у вас разладилось, товарищ водитель? Зажигание? Ай-ай, скверно ведь без зажигания, а, Вадька?

— Погодите, девочки, — сказал Вадим. — Вот заведу драндулет, тогда повезу вас в кино.

Он часто обещал им это. Повторил машинально, даже не глядя на них.

В час обеда в столовке к Вадиму протиснулся Радий. Он держал тарелку с винегретом, ворошил вилкой, ронял и на ходу жевал.

— Тетка материализовалась. — объявил он. — Тетка — свершившийся факт. Сама звонила сюда.

— Зачем?

— Справлялась, что с Валькой. У тебя ничего?

— Покуда ничего.

Где же тогда Валентин? Перед глазами тотчас возник распотрошенный сверток на койке. И Вадим похолодел.

— В «скорую помощь» не звони. Слышишь? В милицию — тоже. Звонили.

Вадим опустил взгляд. Глаза Радьки, карие, бесцеремонные, досаждали ему. Радька как будто тоже увидел вещи на койке, вещи фирмы «Тип-топ», заграничный товар, неведомо как попавший к Валентину.

— Думай, дружинник!

В институте есть один человек, которого, пожалуй, стоит спросить. Как же его фамилия? Растопыренная, вроде… Из глубин памяти вдруг взметнулся ныряльщик в ластах. Лапоногов! Ну да. Лапоногов, лаборант. Вадим постоял у витрины с расписанием, потом спустился в подвал, в лабораторию технологии дерева. Там жужжала пила, пахло смолой, под ногами, как рассыпанная крупа, перекатывались оранжевые и серые опилки.

Лапоногов стоял у циркульной пилы, плечистый, в синей спецовке. Крупная, мясистая рука лежала на рычаге.

Одно время Вальке нужны были деньги. Вадим предлагал свои, отложенные в сберкассе на мотоцикл, но Валька отказался. Нет, с друзьями лучше не иметь финансовых дел. Тогда-то он и завел компанию с Лапоноговым. Тот дал деньги. Раза два Вадим видел их вместе. Они шептались о чем-то. Заподозрить дурное и в голову не пришло — крепыш в низеньких, «боцманских» сапожках, с трубкой в зубах показался Вадиму славным, бывалым моряком.

— Ко мне что ли?

Лапоногов нажал рычаг. Зазвенела тишина. Черные острые усики, концами книзу, шевельнулись в улыбке. Должно быть, узнал.

— На минутку, — сказал Вадим.

— Добре, — кивнул тот. — Обожди в коридоре.

Лицо продолжало улыбаться, а голос как будто другого человека — чем-то обеспокоенного. И Вадим, невольно поддавшись этой внезапной тревоге, тоже кивнул — быстро, украдкой.

«Он знает», — сказал себе Вадим, выходя в коридор. Лапоногов снова включил пилу.

Вадим читал объявления, не понимая ни слова. Пила назойливо ныла за дверью. Звук напоминал бормашину. Казалось, что сверлят зуб. Наконец дверь скрипнула. Все та же улыбка у Лапоногова, словно приклеенная, неторопливая походка вразвалочку.

— Где Савичев? — спросил Лапоногов.

Он вынул изо рта трубку, обдал Вадима в упор медовым табачным духом.

У Вадима запершило в горле, он закашлялся и вместо ответа неловко развел руками.

— Его спрашивал кто?

Лапоногов надвигался, прижимая Вадима к стене, душил приторно-сладким дымом.

— В деканат вызывают. Насчет хвостов… Нигде его нет. Мы даже в милиции справлялись.

— Найдется мальчик, — бросил Лапоногов с некоторым облегчением. — Верно, у крали своей…

— Нет, — мотнул головой Вадим.

Лапоногов затрясся от тихого, сиплого смеха. Вадим смутился. С чего он так развеселился? Надо сказать еще что-то. Он посмеется, да и уйдет. Эта мысль испугала Вадима. Что-то надо придумать, чтобы удержать Лапоногова.

Он и в самом деле уходит. Оглядывается на дверь лаборатории. Пила работает рывками: то затихает, то испускает короткую, надсадную жалобу.

— Салага! — проворчал Лапоногов. — Поломает мне инструмент. Будь здоров, браток!

Он выставил руку, но не протянул Вадиму, а тряхнул в воздухе, лихо щелкнув пальцами.

— Слушайте, — чуть не крикнул Вадим. — Там вещи…

До сих пор он не знал, нужно ли упоминать о них. Вырвалось в отчаянии.

— Вещи? Какие вещи?

Лапоногов снова шагнул к Вадиму.

— Всякие, — зашептал Вадим, обрадованный результатом. — Шелковое все. «Тип-топ», заграничное.

— Куда дел?

— Никуда я не дел. — Вадим поморщился, жесткие пальцы сжали ему плечо.

— Растрепал всем, салага?

— Не трепач! — Вадим высвободился, в нем поднималась злость.

— Тихо ты! Тихо! Понял? Если ты ему друг…

— Я-то друг! — отрезал Вадим.

— И я тоже. А ты как считаешь? Ты не тарахти, понял? Мое дело тут сторона, меня это барахло не касается. Главное, Валюху не подвести.

«Врет, — подумал Вадим. — Касается!»

— Народ знаешь какой! Всех собак навешают, понял? И, главное, по-глупому, зазря. Так ты не гуди, ладно? — Он обнял Вадима. — Мы с тобой поглядим, что за барахло. Есть? Ты жди меня, жди в комнате Договорились? Я этак через полчасочка к тебе…

— Приходите, — сказал Вадим.

Он не видел, как Лапоногов вбежал в лабораторию, скинул спецовку, надел плащ и осторожно, медленно, озираючись, двинулся следом.

Вадим шел, ничего не видя вокруг. Он был ошеломлен, растерян. Он ежился, точно рука Лапоногова еще давила плечо. Противный он! Потом возникла обида на Валентина. Правда, они не клялись в дружбе, но все-таки… Целую зиму Валька жил рядом, спал рядом на койке. И вот оказывается — жизнь-то у них не общая. Странно, читал Блока, сокровенные свои мечты высказывал как будто…

Их комната стала чужой. Казалось, что в воздухе носится предчувствие беды…

3

В порту, в здании комендатуры, из своего кабинета, выходящего окнами на причал, заставленный бочками с норвежской сельдью, подполковник Чаушев говорит по телефону.

— Правильно, — кивает он. — Правильно, Иван Афанасьевич. Зайди!

Потом Чаушев оборачивается к лейтенанту Стецких. Рисунок на листке блокнота закончен.

— А вы сразу — взыскание! — произносит Чаушев с укором.

Стрелка, пересекшая реку, пароход и портовый причал с пакгаузами, уперлась в обширный квадрат. «Институт» — написал Чаушев внутри квадрата и подчеркнул два раза. Да, вероятно, таково направление сигналов, перехваченных рядовым Тишковым.

Стецких почтительно смотрел. Никогда нельзя было угадать, принял ли он к сердцу сказанное. Это раздражало Чаушева. Одно только вежливое, послушное внимание изображалось на красивом, чересчур красивом лице лейтенанта.

— Что мы можем требовать от солдата! — сказал Чаушев сердито. — Его задача…

Впрочем, этого еще недоставало… Растолковывать офицеру, прослужившему уже почти год, задачу младшего в наряде. Он же помогает старшему, то есть часовому, стоящему у трапа, и не должен отходить далеко. А пароход непрозрачный. Пора лейтенанту знать порт, знать наизусть все причалы и посты. Где находится солдат, что он обязан видеть и что он может заметить лишь случайно.

— Спасибо, поймал хоть часть морзянки… Я вот хочу вас спросить, товарищ Стецких. Долго ли вы будете у нас… прямо скажу… новичком?

Стецких покраснел.

— Вам не нравится, что Бояринов вас обходит, — продолжал подполковник. — Да, да, задело вас, я же не слепой! И хорошо, что задело! Вы в штабе, а он в подразделении, вы по службе выше его, а совета он у вас не просит. У меня просит…

— Я не фигура, — сдавленно проговорил Стецких и еще гуще залился краской.

— Вот как? А почему не фигура? Кто мешает стать фигурой? Недоумеваю, товарищ Стецких. У вас образование, культура. — Чаушев отодвинул блокнот, аккуратно вставил карандаш в вазочку. — В части внешнего вида я вас в пример ставлю другим. Тому же Бояринову. «Вот, говорю, лейтенант всегда подтянут, выбрит на отлично»… Чем это вы душитесь?

— Одеколон, — поспешно отозвался Стецких. — Наш, отечественный.

Он хорошо знал недоверие начальника ко всему заграничному — давнее, ставшее инстинктом.

— Запах приятный, — улыбнулся Чаушев.

— Лимонный, — пояснил лейтенант.

— Представьте, я определил сам, — ответил Чаушев, не выдержал и рассмеялся.

Стецких иногда попросту забавен. Нет, его нельзя назвать карьеристом — это мрачное слово, звучащее как диагноз болезни, как-то не идет к нему, особенно сейчас. Наивное, мальчишеское честолюбие, бьющее через край. Но если разумно не направить…

— Еще огромный плюс — вы языками владеете. Все данные есть у человека.

Лейтенант напрягся. Слова Чаушева задели его за живое. Должность у Стецких временная, его назначили на место офицера, выбывшего в госпиталь. Офицер тот лежит третий месяц и, по-видимому, не вернется сюда.

— Все же разрешите полюбопытствовать, — начинает он. — Вы сказали, что иначе поступили бы в данном случае с сигналами… А конкретно как?

— Не поняли?

— Никак нет.

Гулкие шаги раздаются в коридоре. Это Бояринов. Его слышно издали. Он входит, стуча каблуками, плотный, очень широкий в плечах. Все на нем тяжелое, как железо, — сапоги, начищенные до тусклого блеска, длинная темно-серая шинель.

Одна пуговица у Бояринова повисла. И, хотя Стецких слушает доклад старшего лейтенанта с любопытством, он не может отделаться от лукавого ожидания. Ведь начальник видит пуговицу, несомненно видит. Не отпустит без замечания.

Хорошо ли так радоваться? Лейтенант в глубине души посмеивается над собой. Есть как бы два Стецких: один, постарше, точно держит за руку другого, поймав на озорстве.

Бояринов считает, что сигналы предназначались кому-то на пароходе «Вильгельмина». «Вполне допустимо, — думает Стецких. — Бояринов особой смекалкой не блещет. А начальнику он нравится!»

Чаушев одобрительно наклонил голову и передал старшему лейтенанту свой рисунок.

— Точно! — сказал Бояринов.

— Скрытно от наряда, — подхватил Чаушев.

— Именно, что скрытно, — вторит старший лейтенант, сильно нажимая на «о».

«Подумаешь, находка! — иронизирует Стецких про себя. — Ведь Соколов извещен. Пока мы здесь гадаем, Соколов действует. Он давно действует. И теперь там, в комитете, знают, наверное, куда больше, чем мы».

Между тем бояриновское «о» не умолкает. Оно долбит и долбит барабанные перепонки Стецких. Старший лейтенант, оказывается, допускает и другие возможности. Часа два он не спал, бегал ночью по причалам, выяснял, где еще могла быть принята загадочная световая депеша. Был даже за воротами порта. В порту фронт видимости довольно широкий: ряды пакгаузов, в ту пору безлюдных, два парохода у стенки — «Вильгельмина» и «Щорс». А в городе только одно подходящее здание. Оно выше пакгаузов, выше деревьев парка — это институт.

— С пятого этажа свободно, — говорит Бояринов. — Прямо в окна брызнуло.

— Там ведь общежитие? — спросил Чаушев.

— Так точно!

«А дальше что? — откликается про себя Стецких. — Да, видеть могли и на „Вильгельмине“, и на наших судах, у пакгаузов и в общежитии. А кто принял сигналы? Мы не в силах установить, да нам, пограничникам, и не положено…»

— Ты отдохнул, Иван Афанасьевич? — спрашивает Чаушев. — А то домой ступай.

— Порядок, — отвечает Бояринов.

Чаушев подался вперед, схватил пуговицу на шинели Бояринова и слегка дернул.

— Потеряешь.

Ага, заметил! Стецких доволен — справедливость все же существует. А другой раз Бояринову досталось бы… Он и так сконфужен. За небрежность ему уже влетело однажды.

Бояринов встает.

— Насчет Тишкова, — удерживает его начальник. — Как, Иван Афанасьевич, не довольно ему в младших ходить?

— Хватит, товарищ подполковник. Он себя показал неплохо. Парень старательный.

— Пустим старшим.

Наконец Бояринов уходит. Стецких выпрямляется в кресле и встречает спокойный взгляд подполковника.

Чаушев доволен: ему давно хотелось вот так столкнуть лбами этих двух офицеров, таких несхожих. В кабинете остался запах сапог Бояринова. Сапожная мазь и лимон… Чаушев улыбается.

Стецких сжимает пальцы, ощущая улыбку начальника. Эх, неудачно у меня начался день!

— Вам, стало быть, нечего обижаться на Бояринова, — слышит он. — Что вы могли ему посоветовать? Он и действовал на свое усмотрение. Действовал правильно, в чем я, собственно говоря, и не сомневался.

Дошло ли до Стецких, или он по-прежнему считает себя правым?.. Положим, он не нарушил буквы устава. Нет, в этом его не упрекнешь. Устав затвердил назубок. Но вот дух его, требования жизни, бесконечное разнообразие обстоятельств… Службу свою вымерил вон по той панораме на стене-до ограды порта и ни на шаг дальше.

— У меня к вам все, Стецких.

Чаушев несколько минут находится под впечатлением разговора со Стецких и Бояриновым. Какие контрасты! Просто поразительно, до чего разные люди.

Стецких, разумеется, считает Бояринова гораздо ниже себя. А он, Чаушев, в глазах Стецких небось придира, чудак, которому не усидеть в рамках устава. Да, старый чудак.

Эта мысль смешит Чаушева. Однако из-за буквы устава спорить иной раз приходится не только с лейтенантом Стецких, но и с людьми куда старше по званию.

Уставы не каждый год пишутся. А жизнь не ждет. В чем беда Стецких? Настоящего, не книжного понятия о жизни он еще не приобрел. А читает массу. В училище заласкан похвалой педагогов. Привык быть отличником. Другое дело-Бояринов, сын рыбака с Северной Двины, воевавший в минометном взводе.

Эх, соединить бы в одном лице умную, хозяйскую хватку Бояринова и культурный багаж Стецких, его аккуратность, его интеллигентность…

Телефонный звонок. Это капитан Соколов. Он должен срочно видеть подполковника.

— Жду вас, — говорит Чаушев.

Он смотрит на часы и открывает форточку. Пора проветрить. За окном, у борта плавучего крана, быстро дотаивает последняя льдина — серый комок на голубой весенней воде.

4

В общежитии института, в комнате со схемой мотоцикла на стене, — Вадим и Лапоногов.

Толстые пальцы Лапоногова тискают тонкую ткань, ищут и расправляют глянцевые, бархатистые этикетки с маркой «Тип-топ». Он сопит, издает губами какие-то чавкающие звуки, словно пробует товар на вкус. Голубая блузка чуть ли не целиком исчезает в широких ладонях.

— Нейлон с начесом! — смачно произносит Лапоногов. — Барахлишко люкс, бабы с руками оторвут… — Отбросил блузку, скорчил гримасу, будто внезапно нашло отвращение. — Игрушку свою купил? Тарахтелку? — Лапоногов смотрел на плакат.

«Мотоцикл! — сообразил Вадим. — Откуда он знает? Наверное, Валька сказал».

— Не так просто купить.

— Много не хватает тебе?

— Много. Всего-то полторы сотни накопил. А он стоит пятьсот.

Вадим даже вздохнул: своим ответом он бессознательно старался завоевать откровенность Лапоногова.

А тот уже снова мял блузки. Потом вскочил, подошел к столу. Взял тетрадку Вадима по физике, только начатую, полистал.

— Давай пиши! — пробасил Лапоногов и протянул Вадиму тетрадку.

— Что писать?

— Товарища хочешь выручить?.. Пиши? Улица Кавалеристов, одиннадцать, квартира три, Абросимова.

Вадим, онемев от недоумения, записывает.

— Может, Валюху самого там застукаешь. А нет — она скажет, она в курсе… Да барахло не забудь, захвати ей… Мигом язык развяжет, понял?

— Постойте! — крикнул Вадим.

Лапоногов шагнул к двери. Вполоборота, уже держась за скобу, кинул:

— Всё! Ничего я у тебя не видел, ничего тебе не говорил.

Дробный хруст — это Лапоногов, как тогда, в институте, тряхнул рукой в знак прощания. Шаги уже стихли, а резкий хруст костяшек все еще слышится Вадиму — завяз в ушах.

Вадим один в комнате. Один с чужими, пугающими вещами на койке, с адресом в тетрадке, на первой странице, в самом низу, под формулой закона Паскаля.

«Тип-топ» — шелестят сорочки, блузки. Вадим завертывает их с судорожной поспешностью — он не в силах вынести назойливого присутствия этих кричаще ярких красок… Вот, так спокойнее.

«Если хочешь выручить товарища?..» Эта фраза как-то примиряла с Лапоноговым, примиряла, несмотря на мерзкий хруст костяшек, несмотря ни на что… Может, винить его и не в чем. Он, возможно, друг. Вальки и желает ему добра.

А в пакете, может, контрабанда!

С детских лет отпечатался в сознании черный человек, в ночной темноте крадущийся через границу. Почему-то в горах. И в широкополой шляпе — тоже неизвестно почему.

О настоящих контрабандистах в родном Шадринске, удаленном от границы, не знали. О них Вадим узнал лишь недавно, в конце зимы, на собрании дружинников. Выступал подполковник-пограничник. Иной шпарит по бумажке — слова казенные, ни уму ни сердцу. А у этого подполковника слова обыкновенные, суховатые даже, но свои слова. Ребята очень переживали.

Такому человеку все можно высказать. Он все поймет. Пойти разве сейчас, с пакетом?.. Ну, а толк какой? Вдруг не контрабанда вовсе. Глупо получится. Что он, Вадим, может объяснить насчет Вальки, насчет Лапоногова или Абросимовой? Ноль целых, коли разобраться.

Валька — преступник? Нет, нет! Валька — идеалист, у него все люди хорошие. Он не хотел. Теперь сам, наверное, не знает, что делать с вещами. Ведь эго просто — надо прийти к подполковнику и рассказать все честно.

Надо найти Вальку и заставить. Тогда его простят. Непременно простят…

На тротуаре, у входа в общежитие, пестрели книги на новеньком, пахнущем смолой лотке. Однорукий продавец бойко выкликал названия. Толстая женщина несла в авоське зеркало. Маленькие девочки играли на асфальте в классы. Вадиму чудилось: все, даже девочки, смотрят на его пакет.

Крепко прижав ношу к себе, Вадим спросил у милиционера, где улица Кавалеристов. Собственный голос показался ему чужим. В трамвае сидел как на угольях, опустив глаза, видел бесконечное мелькание ног; туфли, запыленные сапоги, остроносые башмаки без шнурков…

Улица Кавалеристов открылась широкая, голая, без зелени, без вывесок. Гладкие стены новых домов. Вадим попытался собрать разбежавшиеся мысли. Что он скажет, когда войдет? А что, как в самом деле застанет там Вальку?

За дверью квартиры номер три в ответ на звонок слабый, плачущий голос осведомился:

— Кто здесь?

— Мне к Абросимовой, — сказал Вадим.

Залязгали, загремели запоры, что-то зазвенело, как упавшая монета. Закачался, скрипя и ударяясь обо что-то железное, отомкнутый крюк.

Тощий голосок жаловался на что-то, грохот заглушал его, и к Вадиму сочился лишь тоненький, на одной ноте, плач. Щуплая старушка в тусклом халатике толкнулась к нему, едва не уколов острым носом, и тотчас отпрянула:

— Валентин Прокофьич!.. Ой, нет, не Валентин Прокофьич! Кто же?

— От него, — сказал Вадим.

Он понял сразу — Вальки тут нет. Старушка между тем впустила его в комнату, большую, в два окна, и все-таки сумрачную и как будто не принадлежащую этому новому дому, этой просторной, солнечной новой улице.

Вадим словно ухнул в огромную корзину с тряпьем В пятне дневного света выделялся стол, залитый волной темной материи, а остальное было как бы в дымке — занавеска слева, обвешанный платьями шкаф, кресла в чехлах.

— А Валентин Прокофьич? — протянула старушка. — Не заболел ли?

— Да… Нездоров немного…

— Я сама больная, — застонала старушка, — не выхожу никуда. Лежала бы да не дают лежать Пристали — все надо к маю… У меня весь организм больной. Какая я швея, нитку не вижу! Да вы кладите, кладите…

Вадим топтался, неловко обнимая пакет. Абросимова подвела его к столу и, продолжая стонать, с неожиданным проворством выхватила сверток и распластала на столе.

— И на что мне! — сетовала она. — Мне и сунуть некуда… Просят люди, ну просят ведь, господи!

Костлявые руки ее, жадно перебиравшие товар, говорили другое, но Вадим не замечает их. Он стыдит себя за промах. Явиться следовало от Лапоногова, а вовсе не от Вальки.

Теперь и расспрашивать про Вальку неудобно. Дернуло же сочинить такое — нездоров!

— Вы садитесь.

Сесть некуда: на одном кресле журналы с выкройками, обрезки, на другом — утюг.

Вещи, принесенные Вадимом, уже исчезли со стола, а в руке Абросимовой появились деньги. Как они появились, неизвестно. Из кармана халата, что ли? Возникли точно из воздуха, как у фокусника.

Абросимова перестает ныть, она отсчитывает деньги.

И Вадим сжался — ведь деньги-то ему! Он как-то не подумал о деньгах, не приготовился к этому.

— Блузки по четыреста… Ох, вот не привыкну к этим, что хошь! По сорок. Четыре штуки по сорок-сто шестьдесят, да белье…

Вадим взял, не считая.

— Поклон Валентину Прокофьичу. Хорошо, долг отдаст… Ему тут четвертная на май, остальное лапоноговское. Да он сам знает.

— Знает, — выдавил Вадим.

На улице он остановился как вкопанный — солнце ударило прямо в лицо.

От пакета он освободился, но есть другой груз. Он, кажется, еще тяжелее, хотя это небольшая пачка денег. К счастью, ее никто не видит. Но она давит грудь, точно впивается в тело.

Нечестное это дело. Да, наверняка контрабанда. Теперь Вадим твердо уверен. Денег слишком много. Он никогда в жизни не держал столько за один раз. Как быть с ними?

Он велит себе не спешить. Есть еще один человек, с которым необходимо встретиться. «Небось у крали своей», — сказал Лапоногов. Вальки, конечно, и там нет. Не очень-то они ладят, и вообще… Однако попытаться нужно.

На площади, у справочного киоска, Вадим мнется — фамилию он скажет, а вот имя…

Девушка в окошке — сплошные локоны — занята. У нее интересная книга, и, кроме того, она отгоняет толстую, назойливую зимнюю муху. Вопрос не сразу доходит до нее. Гета? Почему же не может быть такого имени.

— Она Гета, ее зовут Гета… А полностью?.. На «г» как-нибудь.

— Ой, умора! Вы ищете ее, познакомиться хотите? Нет, почему же на «г»? Маргарита если… На «г» и имен-то нет. У нас в школе Гертруда была, так у нее отец эстонец.

— Леснова, — сказал Вадим. — Русская.

— Запишем — Маргарита. А вы думайте пока. Ой, надо же! Обожаю настойчивых!

5

Льдина на воде, у борта плавучего крана, растаяла вся — плавает только что-то желтое с нее, похоже — спичечный коробок. Он колет глаза Чаушеву, словно это на его столе лежит неубранный мусор. Вода, бетон причала — все уже давно стало как бы частью обстановки кабинета подполковника.

Они оба смотрят на весеннюю воду: Чаушев и капитан Соколов, светловолосый, белокожий, с мелкими упрямыми морщинками у самого рта. Завтра там, за пакгаузом, где, как струна, серебрится и дрожит в мареве тонкий шпиль морского вокзала, встанет «Франкония», пароход с туристами из-за границы.

Первый вопрос Соколова был:

— Что слышно о «Франконии»?

Они не успели поспорить. Чаушев утверждал, что два и две семерки — перехваченная световая морзянка — шифром не является. Шифром пользуются агенты разведок. А передавать депеши вот так, в открытую, решаются лишь те шпионы, которые действуют в приключенческих книжках. Соколов не возражал, он только улыбался и чуть поводил плечом — я, мол, наивностью не страдаю, но строить какие-либо прогнозы пока еще воздержусь. Чаушев научился понимать мимику невозмутимо-молчаливого капитана — она не причиняла ему неудобств.

Теперь они вернулись к «Франконии», хотя связи между ней и загадочными сигналами ни один еще не усмотрел. Просто капитан, поиграв своими морщинками, выжал:

— Ждут «Франконию». В «лягушатнике».

В молодом парке, недалеко от ворот порта, плещет фонтан — четыре скрещенные струи, извергаемые четырьмя бронзовыми лягушками. Там, на площадке5 собирается «лягушатник» — сходятся любители наживы. Идет обмен марками, монетами, авторучками, на первый взгляд безобидный, но служащий нередко зачином сделок более крупных.

Пожевав губами, капитан добавил, что с приходом «Франконии» ожидается большой бизнес.

— Все Нос выкладывает? — спросил Чаушев.

— Да.

Носитель этой клички, долговязый парень с длинным, унылым носом, разряженный, как павлин, попался в прошлую субботу самым жалким образом. Он ходил по номерам гостиницы «Чайка» и скупал у иностранцев нейлоновое белье, блузки, чулки, пока не наткнулся на немца-коммуниста. Тот схватил бизнесмена за шиворот и поволок к милиционеру.

Выросла толпа, немец возмущался, цитировал Маркса.

Нос уже не раз выходил сухим из воды — не находилось явных улик. И на этот раз он изловчился — в суматохе передал кому-то пакет с добычей. Однако при нем еще остался товар, предназначенный для сбыта, — двое золотых часов и золотой портсигар. «Не взяли! — сообщил он Соколову на допросе. — Заказали, а не взяли!» Обычно самоуверенный, наглый, фарцовщик скис. Стал разыгрывать простачка. Он не виноват, его втянули. Сам бы ни за что…

Сулили ему невесть какие блага. А на деле львиную долю барыша надо отдавать. Кому? Главаря, Форда, Нос никогда не видел, с ним связаны скупщики, которым Нос отдавал товар.

Нос скулил. Немец-иностранец, вдруг оказавшийся союзником нашей милиции, наших дружин, совершенно расстроил его нервы. Нос жаловался на судьбу, изображая перед Соколовым бурное раскаяние.

Имена Нос побоялся назвать. Он мало нового открыл капитану. Да, в городе орудует шайка спекулянтов, заманивающая иностранцев. Предводитель ее, Форд, старательно прячется, он не показывается на глаза рядовым членам. Он часто в разъездах. «Франкония», надо полагать, привлечет его. Предполагаемый «большой бизнес» — вот, пожалуй, самое существенное в показаниях Носа.

Все это капитан уже сообщил Чаушеву — скупыми, но очень емкими словами, из которых каждое стоит нескольких фраз. И так же лаконично изложил свои намерения. Скоро петля затянется. Это значит: дни шайки сочтены. Многие фарцовщики взяты на заметку. Но ведь стянуть петлю надо так, чтобы в нее попал и самый крупный зверь.

Чаушев сам видел стиляг, толкущихся у гостиницы. Они до смешного неуклюже притворяются случайными прохожими. Заглядывал Чаушев и в «лягушатник» Никто не обязывал его. Но ведь он помнит этих лоботрясов малышами, славными малышами. Давно ли они пускали по весенним ручейкам самодельные кораблики? Чаушев знает и родителей Отец Носа, например, замечательный труженик, один из лучших разметчиков на судоремонтном заводе. Яблочко далеко укатилось от яблони. Почему? Тут нет рецепта, общего для всех. Ответить нелегко…

Нет, эти юнцы, сбившиеся с пути, небезразличны Чаушеву.

Мысли Чаушева, его знание людей, города нужны Соколову. Нужны постоянно, хотя внешне это почти неуловимо. Соглашается капитан или возражает — он делает это главным образом про себя.

Впрочем, сегодня у Соколова особая, срочная надобность. Что представляет собой «Франкония»? Какова ее репутация у пограничников?

Что ж, репутация неплохая. Для Чаушева суда как люди. У каждого индивидуальный характер. Понятно, есть посудины куда более беспокойные Взять ту же «Вильгельмину» с ее вечно пьяной, драчливой командой, набранной в разных странах с бору да с сосенки. Или вот отчаливший третьего дня «Дуйсбург». У тамошнего боцмана за спекуляцию пришлось отобрать пропуск для схода на берег. Так боцман, обозлившись, швырнул в часового бутылкой с палубы… А «Франкония» — громадный туристский лайнер, команда вымуштрована, ведет себя прилично. С капитаном, румяным толстяком Борком, конфликтов не было. Вот среди туристов есть всякие. Прошлым летом одна леди пыталась увезти дюжину платиновых колец да десятка четыре золотых монет царской чеканки. Ссыпала в банку с вареньем. А другая насовала золото в детские игрушки. Таможенникам такие уловки не внове.

Один господин возвращался на «Франконию», увешанный советскими фотоаппаратами. Тут уже вмешался часовой у трапа. Как ни хорошо кормят у нас гостей, турист не мог так располнеть за один день. Пальто на нем буквально трещало.

Соколов молча слушал, иногда быстро, мелким почерком записывал что-то.

— А на команду я не в претензии, — повторил Чаушев. — Она-то по струнке ходит. «Франкония» — судно известное.

Оставшись один, Чаушев помахал рукой — капитан сжал ее, прощаясь, словно стальными тисками. Ох, и силища!

Уже пора обедать. Чаушев прибрал на столе, открыл форточку. Вышел без шинели. О бетон причала мягко шлепала теплая волна.

«Два и две семерки» — возникло в памяти. Весьма возможно, сигналы имеют прямое отношение к «большому бизнесу», к главарю фарцовщиков, столь упорно окружавшему свою личность ореолом страшной тайны. Верно, сам еще молод или ловко учел психологию своих безусых подручных.

У плавучего крана заботливо рокотал буксир, тыкался кормой. Сейчас кран уберут отсюда, откроют и этот причал для начавшейся навигации.

6

— Прямо и направо, — услышал Вадим.

Девушка улыбалась ему, локоны сияли, весь справочный киоск наполнился солнцем. Как хорошо, что Гета Леснова и в самом деле Маргарита. А главное, нашлась! И живет рядом… Эта Леснова небось гордячка и не оценила симпатичного молодого человека, не желает его видеть, но он настойчивый, он добьется своего. И, как знать, не принесет ли ему бумажка с адресом счастье навек…

Вадим и не подозревал, разумеется, что ему в киоске уже прочат свадьбу. Самое имя, Гета, вызывало досаду. Отчего не Рита? Гета звучало чуждо и вызывающе, почти как «Тип-топ» на этикетке лондонской блузки.

Видел он Валькину зазнобу всего один раз. Фифа! Правда, разглядывать было некогда. Они садились в машину у парикмахерской, на проспекте Мира — она и Валька. Машина-красота! Новая «Волга» кофейного цвета. Вадим окликнул Вальку. Тот кивнул, держа приоткрытую дверцу, а девица — подумаешь, как некогда ей, — оглянулась, потом оттеснила Вальку и, прошуршав платьем, села за руль.

А Валька замешкался. Может быть, он все-таки сообразил, что надо познакомить друга… «Поехали!» — позвала она. И Валька, бедный Валька послушно юркнул за ней, и они уехали, обдав Вадима клубами выхлопного газа. В памяти остались большие, словно нарисованные глаза девицы, пышная прическа, властное «Поехали!».

Наутро Валька сказал, что был на вечеринке. Спросил, как понравилась Гета. Вадим ответил мрачно:

— Я больше на машину глядел. Ты же не знакомишь меня.

Валька смутился. Да, машина мировая, собственная машина отца Геты, знаменитого хирурга. Вадим спросил, где учится Гета.

— Поступает в институт, — сказал Валька.

Вадим фыркнул: на дворе зима, вовсе не сезон для приемных испытаний. Не удержался, брякнул:

— Который год поступает…

В то утро они чуть не поссорились.

При других обстоятельствах девушка за рулем автомашины возбудила бы уважение Вадима. Но это «Поехали»!..

Несчастный Валька под башмаком. Точнее, под туфелькой, приколотый каблучком-гвоздиком. Вадим так и заявил Вальке прямо в глаза, искренне жалея его, — ведь худшей участи нет для мужчины!

Валька часто являлся под утро — из гостей, из ресторана. Хоть бы раз пригласил друга! Поди, она запретила. Еще бы, ведь у него, Вадима, нет таких костюмов, какие шьет Вальке папаша, портной в Муроме. Валькин гардероб состоял всего из двух костюмов — черного и серого, — но, с точки зрения Вадима, его сожитель одевался ослепительно. Еще целых пять галстуков! Белые сорочки!..

Сейчас Вадим идет, подхлестываемый злостью к фифе, к задаваке, к расфуфыренной кукле. Он уверен: это из-за нее хороший, честный Валька попал в беду. Ну ясно: иначе откуда у него деньги на рестораны? Может, сама она тоже замешана в темных делах. Вадим читал в газетах, что вытворяют сынки и дочки знаменитых отцов. От них всего можно ждать.

В подъезде мерцал зеленым глазком лифт, но Вадим прошагал мимо — он презирал лифты.

«Профессор Виталий Андроникович Леснов», — прочел он на медной дощечке и дернул рукоятку звонка. Пронзительно затявкала собачонка, ей вторило в пустоге звенящее эхо. «Квартира большущая, — сказал себе Вадим. — Ишь, живут!»

— Зати-ихни! — раздался голос.

— Гету можно? — хмуро сказал Вадим полной пожилой женщине.

— А вы кто будете?

Она отпихивала пяткой противную, нестерпимо шумливую собачонку. И зачем только держат таких! Силясь перекричать ее, Вадим бросил:

— Я товарищ Валентина!

— Хорошо, хорошо… Цыц, психоватая!.. Вы проходите, сядьте, она скоренько…

Очень скользкий, только что натертый паркет под ногами, блеск металла. За стеклами, на полках, медно-красные и отливающие серебром кувшины, чаши, выстроившиеся, словно шеренга рыцарей в латах. Крышки, похожие на шлемы, гербы, скрещенные шпаги. А на пространстве стены, свободном от темных, лезущих к самому потолку стеллажей, — толстые, круглые, тусклые блюда. На одном — великолепный замок на холме, на другом — пухлые, с застывшим зайчиком света щеки какого-то короля или графа, важного, в парике. «Иоганн-Август», — разбирал Вадим латинские буквы. — «Фон Саксен». Очевидно, Саксонский. «Тысяча шестьсот…»

Две другие цифры были снесены, как будто сабельным ударом. На миг Вадим забыл о своих заботах — он почувствовал себя в музее, его окружили интригующие даты, имена, эмблемы.

В углу на круглом столике стоял сосуд с двумя ручками непонятного Вадиму назначения. Скорее всего, для фруктов. Он подошел, и навстречу ему шагнуло его отражение на полированной выпуклой поверхности. Смешной парень, страшно толстый, с крохотной головой, почти весь погруженный в необъятные лыжные штаны.

— Добрый день! — раздалось за спиной.

Застигнутый врасплох, он отозвался не сразу, а затем, подавляя неловкость, заговорил глухо и неприветливо. Высокая, прямая, в гладкой красной блузке, девушка смотрела без улыбки, удивленная его тоном, но Вадим уже не мог ничего исправить.

— …Вы должны знать, где Валя! — закончил он.

— Очень странно! — Она не шевельнулась, только брови ее чуть дрогнули. — Почему это «должна»?

— Значит, не знаете?

— Извините, понятия не имею.

Он молчал, наливаясь яростью. Ах, вот как?! Да они сговорились, что ли?

Молчала и Гета. Будь Вадим любезнее, она сказала бы ему, что сама вот уже несколько дней не видела Валю. Позавчера праздновали ее день рождения, а он не соизволил прийти и даже не позвонил.

Причина, по мнению Геты, только одна — появилась другая девушка. Так она решила непримиримо и бесповоротно. Недаром Валя в последнее время стал таким угрюмым и невнимательным. А что еще могло случиться? Болезнь? Так он же хвастался, что даже гриппа не испытал ни разу в жизни. Дал бы знать, если бы заболел, Поздравил бы по почте…

Последний вечер, в ресторане, он был сам не свой — то молчит, то говорит какими-то туманными намеками. Я, мол, могу в один прекрасный день бесследно исчезнуть. Что это: рисовка или предостережение? То и другое, наверное. Вообще, странно. Валентин показался ей таким искренним и цельным человеком, когда они познакомились. А потом он точно стал отдаляться. Что-то скрывает…

Ясно — что! Новое увлечение! Вот и мама так считает.

И пусть. Страдать из-за него? Ни за что! И, уж во всяком случае, она не обязана отдавать отчет этому невоспитанному, грубому мальчишке. Ах, видите, он товарищ Валентина! Наверное, не очень близкий товарищ, если Валя не счел нужным представить его тогда — у парикмахерской.

А Вадиму трудно было дышать от распиравшего возмущения. Красная блузка Геты, бархатистая, обтягивающая красная блузка дразнила его. Тоже небось «Тип-топ»!

— Ладно! — буркнул он. — С вами поговорят в другом месте.

Две минуты спустя, на улице, он уже корил себя: дурак, зря ей нахамил! Надо было поделикатнее. Эх, не умеет он так обращаться с девчонками, как Валька! Модник к танцор Валька. Хотя все равно — такая разве скажет правду? Вадим с ненавистью вспомнил красную блузку. Ну погоди же!..

Между тем Гета медленно приходила в себя. Злобные, непонятные слова грубого мальчишки оглушили ее. Не пьяный ли он? Нет, как будто трезв. Он пришел как бы для того, чтобы ругаться, — такой у него был вид.

Она выскочила на площадку.

— Стойте! — крикнула она, чувствуя, что сейчас расплачется от обиды, от страха.

Ее голос ухнул в пустоту.

7

К причалу морского вокзала величественно прислонился туристский лайнер «Франкония».

Весь белый, расцвеченный полосатыми тентами, по палубам заставленный шезлонгами, столиками для кофе, для коктейлей, он похож на южный нарядный курортный отель. На советский берег направлены десятки фотоаппаратов и биноклей.

На причале прохаживается рядовой Тишков — невысокий, коренастый, крепкоскулый, с черной родинкой, севшей у самого уголка рта слева. Кажется, там у него смешливая ямочка.

В действительности Тишков сегодня серьезен как никогда. В его жизни начались крупные события.

Смешалось все — и плохое и хорошее. Больше-то плохого. Конечно, происшедшее нисколько не похоже на те картины, которые он рисовал себе. Сколько раз он задерживал шпиона! Ловил его среди кубов теса на лесной бирже или на задворках пакгаузов, находил его, притаившегося за мешками, за катушкой с кабелем, бледного от ненависти, с ножом или пистолетом наготове. И вот его, Тишкова, сам подполковник благодарит перед строем…

Вначале Тишкова буквально бросало в жар от этих воображаемых схваток. Он мял ремень автомата, озирался — чужой, недобрый взгляд жег ему спину. Откуда? Из темного иллюминатора, с мостика, из-за двери, ведущей в кубрик, — ее, разумеется, нарочно оставили полуоткрытой. Отовсюду следят за ним — советским часовым, следят во все глаза. Слыша незнакомую речь на борту, Тишков чуял, что говорят о нем, ищут способ убрать его с дороги, обмануть его бдительность.

Разглядывая иностранцев-моряков, он спрашивал себя: кто же из них враг? С опаской смотрел на хмурых, тощих и в особенности на рыжих. От таких ждал всяких козней. Иногда он готов был поклясться: вот с этим иностранцем он столкнется не на жизнь, а на смерть!

Однако боцман-ирландец — был он рыжий и тощий — дружески протягивал на берегу нашим грузчикам значки с голубем мира. Может быть, уловка, хитрый ход? Нет, никакого подвоха! Постепенно новичок стал меньше страдать от своей назойливой фантазии. Шли месяцы, а красивая, героическая схватка так и не выпадала на долю Тишкова.

Правда, не всегда обходилось гладко. Как-то раз пьяный механик поставил на поручень стакан с вином и жестами предлагал Тишкову выпить, а потом обругал его, весьма точно произнося русские нехорошие слова. Случалось, Тишков замечал пачку антисоветских листовок в щели ящика, опущенного на причал, или на крюке подъемной стрелы. Все мелочь, понятно, против вчерашнего.

Вчера он мог бы сделать очень важное дело, если бы… Эх, если бы да кабы!.. На сердце у Тишкова камень. Хоть никто не винит его ни в чем. От этого не легче Поймал-то он конец передачи, всего-навсего конец.

Правда, вести наблюдение за противоположным берегом он не был обязан, инструкцию не нарушил. Плохое утешение. Поймал конец, а мог бы застать всю сигнализацию.

У трапа стоял Мамаджанов, старший наряда, а Тишков шагал по причалу взад-вперед. Тот берег открывался ему, когда он оставлял позади нос «Вильгельмины» или корму И вот если бы он не застрял в пути… Если бы не отвлекся… Вынес черт на палубу этого итальянца! Как всегда, он кивнул солдатам и крикнул: «О, товарич!», а затем вынул из кармана гармошку да как заиграл! Тишков любит музыку. Итальянец играл «Гимн демократической молодежи», притопывал и дирижировал рукой. Тишков из вежливости остановился. Только на две—три минуты…

Еще в прошлом месяце Тишков взял обязательство вести себя по-коммунистически. Он написал десять обязательств. Последнее — «чаще посылать письма домой» — звучало не очень солидно, но без него пунктов было бы всего девять. Круглая цифра «десять» лучше!

Замполит вызвал его. Подошел начальник. И оба они — Куземов и Чаушев — похвалили Тишкова за достойное стремление. «К себе надо быть строже, чем другие, — так сказал начальник, — строже товарища, строже командира».

Как это верно! И в обязательстве один пункт прибавился. Зато отпал пункт третий — беречь обмундирование. Это и так требуется от каждого.

Грош цена была бы всем пунктам, если бы Тишков покривил душой, утаил свою вину. Малодушным в коммунизме не место!

Однако тогда, ночью, докладывая старшему лейтенанту Бояринову, он еще не сознавал за собой вины. Был счастлив, что уловил световые точки и тире, строчившие в далекой черноте, за рекой. Он прочел их, недаром учился на курсах радистов. Два, семь и семь… Старший лейтенант расспросил его и подтвердил худшие опасения Тишкова. Да, скорее всего, лишь конец передачи.

Счастье открытия померкло. Тишков стал припоминать и впал в отчаяние. Итальянец! Не нарочно ли он запиликал на гармошке как раз в тот момент?..

Утром старший лейтенант был у начальника и принес новость: Тишков с завтрашнего дня старший в наряде. А Тишкова уже томило созревшее признание, подступало к горлу. Он тут же, чуть ли не со слезами, повинился. Он все взвесил: сигналили на «Вильгельмину», и итальянец коварно отвел ему глаза. Он, Тишков, поддался на эту хитрость и заслуживает не повышения, а, наоборот, сурового наказания.

— Насчет итальянца вопрос открытый, — сказал Бояринов. — А за то, что ты отвлекся без необходимости…

Тишков получил выговор.

Бояринов немедля доложил Чаушеву. Проштрафился отличник. В трубке раздалось:

— Пришли его, Иван Афанасьевич, ко мне. После обеда… Пусть поест, успокоится немного.

Тишков без аппетита ел свою любимую кашу с тушенкой. Не выговор угнетал его — сознание вины, которая становилась все больше и больше.

Лейтенант Стецких, дежурный, оглядел Тишкова с головы до ног и сразу почуял неладное:

— Подождите тут… Что у вас?

Тишков уважал лейтенанта: за начитанность, за знание двух языков — английского и французского.

— Чепе у нас… — начал он.

Слушая, лейтенант поправлял повязку на рукаве. Укололся булавкой, ругнулся, отсосал кровь из ранки.

— Ясно! — бросил он с раздражением. — Музыка вас пленила. Ловят некоторых и на это…

Хваленый Тишков! Стецких не забыл вчерашнего столкновения с начальником из-за Тишкова.

Да, пора старику в отставку, распустил подчиненных. До чего дошло — солдат сам просит себе взыскание!

— Старшим идти мне теперь нельзя, — молвил Тишков. — Верно, товарищ лейтенант?

К этому простодушному вопросу Стецких не был готов. Он повел плечом:

— Подсказывать начальнику мы не будем.

Для Стецких военная жизнь исчерпывалась понятиями приказа и повиновения. Как поступит Чаушев — неизвестно. Ответить солдату искренне — значит в какой-то мере предвосхищать приказ начальника. А это занятие вредное.

Стецких еще не развился в карьериста, и не было у него мелочной, присущей карьеристу осторожности. Он просто считал, что бережет свой офицерский престиж.

Натянутое молчание прервал приход Чаушева. Он позвал Тишкова в кабинет, велел сесть. Не торопил, позволил выговориться.

— Наказание вы заслужили, — сказал он.

Правда, никто не отмерил Тишкову ни шагов по причалу, ни времени. Он мог задержаться, беседуя по делу со старшим. Но в данном случае Тишков действительно отвлекся без необходимости. Заиграл итальянец в ту минуту, должно быть, случайно, но это не умаляет вину Тишкова. Да, Бояринов решил правильно.

— Вы сами обещали быть строже к себе. Раз так, то и от нас не ждите скидок.

— Точно! — истово отозвался Тишков. Чаушев достает из папки замполита Куземова, ушедшего в отпуск, обязательства Тишкова. Прекрасные обязательства! И трудные, но облегчать путь не следует. Чаушев вообще против скидок за прежние заслуги. Это портит людей. Кто покрепче, с того и спрашивать следует больше.

— А старшим наряда вы все-таки пойдете, — услышал Тишков. — Это не награда, а доверие.

И вот он на причале, у борта «Франконии». Сегодня он еще младший. Последний раз…

Теплоход огромный, высокий — задерешь голову, и, кажется, он опрокидывается на тебя. Там, наверху, на палубе, у ходовой рубки, — толстый краснолицый капитан в белом. На руке сверкают золотые часы. Сейчас капитан спускается. Тишков видит толстые подошвы башмаков с подковками на каблуках. Все видится очень четко сегодня.

Бывает, когда проснешься очень рано, свет непривычно ярок. Так и сейчас. Кажется, это не вечер, а утро нового дня, начало новой, более трудной, но все-таки солнечной жизни.

Капитан «Франконии» уже на нижней палубе. Она запружена туристами — зеленые и серые плащи, хрусткие, надуваемые ветром. Береты, блеск биноклей, фотокамер.

Капитану уступают дорогу, его спрашивают о чем-то. Верно, хотят на берег. А он кивает — скоро, стало быть. Ему улыбаются.

Люди веселые, добродушные. Тишкову нравятся. Он склонен был освободить их от подозрений. Но теперь, после того итальянца с гармошкой…

В салоне, в косых лучах вечернего солнца, нет-нет, покажется, блеснет пуговицами фигура подполковника. Там заканчивают проверку паспортов. У самого окна сидит лейтенант Стецких. Тишкову видно, как он вручает иностранцам документы — с легким, вежливым наклоном головы. Тишков завидует лейтенанту. Он там все понимает…

Стецких только что отдежурил, но от законного отдыха отказался. И Чаушев взял его с собой — ведь туристов около трехсот, отпустить их надо побыстрее. К тому же Стецких просто незаменим на теплоходе. Чаушев иногда любуется, настолько непринужденно и тактично держится лейтенант перед толпой нетерпеливых туристов, напирающих на столик с паспортами.

Один столик накрыт скатертью. Буфетчик расставляет там бокалы, бутылки с разноцветными напитками. «В прошлый раз был другой», — думает Чаушев, глядя на буфетчика, рослого, с выправкой бывшего военного.

Буфетчик уходит, прижав к бедру поднос. На палубе он сталкивается с капитаном. Чаушев не видит их, пассажиры тоже не видят — они навалились на поручни, все взгляды обращены на берег. Видит Тишков. Он ждет, что буфетчик сейчас прижмется к стенке и даст капитану пройти. Но нет! Капитан покорно остановился — он как будто пригвожден к месту, а буфетчик шепнул ему что-то — похоже, не очень любезное — и пошел дальше.

Покачиваются, скрипят сходни. Пестрый, разноплеменный поток туристов покидает теплоход.

8

«Франкония» опустела, затихла. Безмолвным костром пылает она в вечерних сумерках, засматривая в окно кабинета Чаушева. Подполковник еще здесь. У него посетитель.

— Аристократия нынешняя! — зло говорит Вадим. — Вазы, тарелки, полная квартира…

— Да ну? — улыбается Чаушев.

— Блюдо на стенке висит, тысяча шестьсот… Триста лет ему… Саксонское.

— Профессор Леснов, — говорит Чаушев, — многих людей спас. Он талантливый хирург. И человек он хороший. Нет, не аристократ — вы ошибаетесь. А коллекция его… Я сам, например, собираю. Книги. Все издания Пушкина.

— Это другое дело, — хмурится Вадим.

Он мрачен, коротко остриженная голова его опущена. Рассказывая, Вадим подается вперед и точно бодает своей жесткой щетиной.

— Дочка его… Сережек навешала… Люстра! И кофта заграничная. Ясно, тоже «Тип-топ».

— Это еще что? — смеется Чаушев.

— Фирма. Лондонская фирма. На тех, что я отнес, на всех написано «Тип-топ», вы это заметьте. Товарищ подполковник, она-то, Леснова, определенно знает, где Валька… Савичев то есть. С ней нечего церемониться!

— Так-таки нечего?

Перед Чаушевым, на столе, деньги. Студент как вошел, так сразу, не вымолвив и двух слов, вывалил бумажки из кармана. И мрачно пояснил — получено за контрабанду.

Из того, что он сказал, самое важное, конечно, это исчезновение его товарища. Савичев… Пропавший племянник тетки Натальи. Чаушев знает ее. Наталья, вдова механика Контратовича с буксира «Кооперация»…

Бывало, на Крайнем Севере подобное происшествие вызывало тревогу — настоящую боевую тревогу. Все в ружье — и на розыски, в тундру! Как-то раз исчез продавец из сельмага, уличенный в воровстве. Искали недели две. Нашли в охотничьей избушке на берегу безымянного озерка, полумертвого от голода. Нет, он не собирался бежать от тюрьмы за кордон. Решил переждать, отсидеться…

На что он рассчитывал? Авось, мол, забудут. Глупо, понятно. Но мало ли люди делают глупостей, особенно под влиянием страха.

Здесь не тундра. Боевой тревоги не будет. Чаушев мог бы отослать студента в милицию — с деньгами, со всеми его мучительными приключениями и догадками. И дать знать капитану Соколову. А затем спокойно отправиться домой. Ведь стрелка уже подошла к десяти. Чаушев устал, в голове не утихли голоса «Франконии», дыхание ее машин, хлопки полосатых тентов, играющих с ветром.

Соколову он уже позвонил, но домой не спешит. Отчасти он отдыхает сейчас, после напряженных часов на иностранном теплоходе. Ведь этот юноша, угловатый и наивный, какой-то очень свой Чаушеву нравится его прямота, нравится брезгливость, с какой он выложил деньги, его «Тип-топ», произносимое с дрожью ярости.

Не без ревности угадывает Чаушев в студенте черты, которых не хватает сыну Алешке. Они примерно одногодки. Алешка — дитя большого города, он пресыщен фильмами и телепередачами. В восемнадцать лет он уже теряет способность чему-нибудь удивляться. Подчас новинка моды больше занимает его, чем судьба человека. Да, Вадим основательнее…

И одет скромно. Молодец! Алешка — тот нацепил вместо галстука черный шнурок и щеголяет. Спереди пряжка блестит… И досталось же Алешке! Чаушев обругал его стилягой, рабом заграничной мишуры, велел немедленно снять. «Но, папа, — сказал, посмеиваясь, Алешка, — для чего же наша промышленность выпускает клипсы!» Наша? Не может быть! Чаушев схватил пряжку и, не веря глазам своим, прочел: «Ленинград». Пришлось отступить.

Кое в чем он, может быть, отстал от века. Клипс, в сущности, мелочь, зря кипятился. Чаушев способен даже подтрунивать над собой.

И все-таки, вопреки всяким доводам рассудка, бережет он верность самому себе — бывшему комсомольцу конца двадцатых годов, в матросских штиблетах, в отцовской тельняшке.

— Скажите, Вадим, — спрашивает Чаушев, — почему вы обратились именно ко мне?

— Я запомнил вас. Вы выступали у нас на собрании… Я был в дружине…

— Были?

— Да. Я ушел из дружины, — говорит Вадим, смущаясь. — Так получилось, знаете…

— Как же?

— Они дурака валяют. Имею я право надеть узкие брюки? Имею! Кому какое дело!

Чаушев чуточку отводит взгляд. Тот комсомолец в тельняшке, живущий в нем, напрасно ищет собрата по духу в нынешнем племени, такого же спартанца. Но все равно Вадим все больше нравится Чаушеву. Нет, он, конечно, не отошлет студента в отделение милиции, не уступит его другим. Племя молодое и как будто знакомое, неопытное, но всегда ставящее загадки. Мы в ответе перед ним, а оно — перед нами.

Что же, однако, с Савичевым? Данных слишком мало, чтобы строить какие-нибудь предположения. Кажется, парень он в основе неплохой. Чутье вряд ли обманывает Вадима — он жалеет друга. Втянули его…

Кто втянул? Вадим упрямо обвиняет девушку. Гета, дочка Леснова… Хорошенькая, очень заметная — природной смуглотой, необычной здесь, и монгольским разрезом глаз. Отец наполовину якут. Чаушев знал его еще до войны, не раз встречал и провожал Леснова, плававшего на большом двенадцатитонном «Семипалатинске». Потом судовой врач блестяще защитил диссертацию и пошел в гору.

— Вы не замечали, что у вашего друга появились средства? Покупал он себе вещи? Может, одеваться стал лучше?

— Одет и так будь здоров. Одет замечательно! Средства? На обед у ребят стреляет. Он на нее все… На принцессу!

В прошлом году Чаушев видел Лесновых в Сочи. «Готовится в институт», — сообщил о Гете отец. Он не сомневался — выдержит, не может не выдержать, ведь в школе шла на пятерки. Не сомневалась и мама. Тонкая беленькая мама с нежными щечками младенца, удивительно юная для своих лет. Молодые люди принимали ее и Гету за подруг.

Гета и контрабанда?.. Но ведь есть еще Лапоногов. И другие, еще неизвестные лица.

Ясно одно — Савичев нуждался в деньгах. Отчего? На что он их тратил?

— Любовь! — усмехается Вадим. — Прекрасную даму нашел…

Усмешка горькая. Валька чересчур поэтическая натура, вот в чем беда.

— А вы любите стихи, Вадим?

— Когда как… А вообще, у нас теперь век атомной энергии.

Он нетерпеливо ерзает. Чаушев угадывает почему.

— У меня не простое любопытство, Вадим, — говорит он прямо. — Мне хочется узнать вас поближе — и вас и вашего Валентина.

Вадим развивает свою мысль. Взять стихи Блока, любимого Валькиного поэта. Стихи хорошие Но прекрасной дамы никогда не существовало. Блок ее выдумал. Подходить надо реально. Мало ли о чем поэт мог мечтать. Главное в наше время — реальный подход. А Валька вообразил себе невесть что.

— Он сам с барахлом пачкаться?.. Никогда! — с жаром заверяет Вадим. — Он же блаженный, только хорошее видит….

О роли поэзии Чаушеву хочется поспорить. При чем тут атомная энергия? Правда, комсомолец двадцатых годов громил лирику, но об этом Чаушев постарался забыть. В библиотеке Чаушева не только разные издания Пушкина. На видном месте, рядом, Есенин, Маяковский, Блок.

Спорить, однако, некогда. Надо не медля ни минуты решать, как быть с парнем.

— Лапоногов ждет вас?

— Он не говорил… — тянет Вадим. Но Чаушев показывает на деньги.

— Безусловно ждет! — рубит Чаушев. — Он не назначил вам встречу, так как еще не вполне полагается на вас. Надо его успокоить.

Он открывает настольный блокнот и аккуратно записывает номера кредитных билетов.

Потом подвигает деньги Вадиму.

— Сами влезли в эту историю. — мягко говорит Чаушев, заметив, как испуганно отшатнулся юноша. — Уверяете меня, что вышли из дружины, а сами влезли в самые недра спекулянтской берлоги. А теперь пасуете? Хотите спугнуть Лапоногова? Хотите испортить все дело?

Жаль Вадима. Притворяться, лгать он, наверное, не умеет. Чудесное неумение!

— Назвался груздем… — улыбается Чаушев. — Другого выхода нет, дорогой товарищ… Вручаете Лапоногову. Если он вам выделит долю, не скандальте. Потом сдадите. Спросит, где Савичев, скажете… Провел выходной с девушкой, простудился, лежит у тетки своей. Запомнили? А тетку мы предупредим.

Вадим уже овладел собой. Да, он понял. Это очень неприятно: идти еще раз к Лапоногову, но если нет иного выхода, значит, придется…

— Не сейчас. Повременить надо, — говорит Чаушев. — Посидите в соседней комнате.

Юноша рискует. По наивности он не сознает этого. Так или иначе идти ему пока нельзя. Надо дождаться Соколова.

Подойдя к окну, Чаушев встречает взглядом Соколова, шагающего по причалу сдержанной, крепкой походкой.

— Я тут распорядился без вас… — сообщает Чаушев. — На свою ответственность.

Лицо капитана слегка порозовело. Он спешил. Но движения его размеренны. Он обстоятельно устраивается в кресле.

— Так, — слышится наконец.

Чаушев передает новости, доставленные Вадимом. Называет Лапоногова, Савичева. Знакомы ли капитану эти фамилии?

— Да, — кивает Соколов.

И опять короткое «да» стоит нескольких фраз. По интонации, по выражению очень светлых, как будто невозмутимых глаз ясно — фамилии не просто знакомы. Эти люди весьма занимают Соколова.

— А Абросимова?

— Тоже.

— Студента отпускаем?

— Да.

— Неужели за ним нет хвоста! — восклицает Чаушев.

Лапоногов очень быстро доверился Вадиму. Почему? Вадим вышел из дружины — это раз. Ему нужны деньги, он копит на мотоцикл — это два. Но важнее всего для дельца Лапоногова, что Вадим сохранил в тайне свою находку — пакет с товаром. Не сдал в милицию, а пришел к Лапоногову… И все-таки Лапоногов не мог оставить Вадима без присмотра.

— Хвост был, — слышит Чаушев.

— Кто?

— Лапоногов.

Чаушев встревожен. Скверно! Как же тогда отпускать Вадима? Соколов довольно улыбается.

— Порядок! — говорит Соколов. — Хвост был от Абросимовой до улицы Летчиков.

Ну, это меняет дело. Лапоногов решил, на всякий случай, проследить за Вадимом, но дошел только до улицы Летчиков.

— В отношении Савичева, — начинает Соколов. — Он был в гостинице. В субботу, когда взяли Носа.

Для Соколова это целая речь. Она далась ему не без усилия.

Так вот откуда взялся пакет! Он был у Носа, а затем Савичев выручил его — выхватил «товар» и скрылся. «Бизнес», видно, глубоко засосал студента. Но дальше он ведет себя странно: вместо того чтобы спрятать улику, бросает ее под койку в общежитии и уходит куда-то.

Чаушев рассуждает вслух. Глаза Соколова смотрят ободряюще. В них возникают и разгораются крохотные веселые искорки.

— Вы приняли меры, — говорит капитан. — Так вы и продолжайте в отношении Савичева.

Чаушев ликует. Славный мужик — Соколов, с ним всегда можно договориться, даже если он скажет всего два—три слова. Даже когда молчит.

— Еще вот… Людей у меня мало.

— Понимаю, — откликается Чаушев. — У меня тоже мало, но… постараюсь выделить. Для «лягушатника»?

— Хотя бы…

— Сделаем!..

«Пошлю Бояринова, — думает Чаушев. — Стецких дежурил, ему отдых положен. Но он, верно, сам не захочет домой. Особенно если пойдет Бояринов».

9

Вереница автобусов застыла у городского театра. Идет концерт ансамбля песни и пляски, устроенный для туристов с «Франконии».

Господин Ланг не поехал на концерт. Девушке из Интуриста, которая предложила ему билет, он сказал, что морское путешествие было утомительным. Хочется отдохнуть от шума, скоротать вечер в домашней обстановке, у родственницы.

— Нам, старикам, не до концертов, — прибавил он. — Окажите любезность — закажите мне такси.

Ланг погрузил в машину чемодан — подарки для родственницы — и отбыл на окраину города, на улицу Кавалеристов. Сейчас господин Ланг пользуется желанным отдыхом У Абросимовой он у себя дома.

Пиджак Ланга висит на спинке кресла. Верхняя пуговка мятого, не очень свежего воротника сорочки расстегнута, галстук ослаблен.

Абросимова потчует господина Ланга холодцом, водкой, чаем с печеньем. От волнения она спотыкается об утюг, переставленный с кресла на пол, и поминутно приседает.

— Бог с вами, нет, нет, нет! — Ланг отодвигает бутылку «Столичной». — С моим катаром.

По-русски он говорит довольно чисто.

Кроме Ланга, у Абросимовой еще один гость — Лапоногов Он уже выпил водки, выпил один, пробормотав:

— Ну, будем здоровы!

И теперь, сидя на корточках, потрошит чемодан с подарками. Шевеля губами, сопя, выгребает и кладет на стул нейлоновые блузки, трико, отрез легкой ткани, отрез шерстяной, костюмной. Господин Ланг чаевничает в одиночестве. У Абросимовой чай стынет — отрезы притянули ее, как магнит.

— Мужское, — шепчет она озабоченно, раскидывая рулон. Мужские вещи не ее специальность.

— Мышиный цвет, — наставительно говорит господин Ланг. — Последняя новинка моды.

— Моему бате, — подает голос Лапоногов, — тридцать два года костюм служил. Выходной. Материал — железо! Эмиль Георгиевич, организуйте мне такой! Можете?

— Нет. — Ланг качает грозной лысой головой. — Какой резон? Это не шик.

— Скажите лучше — не делают у вас. Разучились. На фу-фу всё! На сезончик!

Лапоногов держится хозяином. Ланг обязан ему. Лангу требовалась в России родственница, и Лапоногов обеспечил. Абросимова заартачилась.

Он долго уламывал ее, соблазнял барышами. Назваться двоюродной сестрой жены неведомого ей Ланга старуха все же побоялась — слишком близкое родство! Сошлись на троюродной.

Под диктовку Лапоногова заучила необходимые данные о своей нежданной родне. Господин Ланг — уроженец Риги, где его отец был представителем заморской галантерейной фирмы. Окончил там русскую гимназию, женился на русской.

Лапоногов клялся, что Абросимова ничем не рискует, а выгода огромная. Да, будут посылки из-за границы. Вполне легально, по почте. Ну иногда и помимо почты, с оказией… Контрабанда? Э, зачем такое слово! В крайнем случае, если уж так страшно, этикетки на вещах можно почернить немного сажей — и тогда товар выглядит как подержанный.

Абросимовой доставляется добро и в посылках, и из разных рук. Она уже привыкла к этому. «Родственник шлет», — объясняет она всем. Поминала троюродную сестрицу — царство ей небесное. Не родная, а ближе родной была в молодые годы. И вот мужу завещала не забывать…

Одно огорчает — Лапоногов все меньше дает комиссионных. Твердит одно так рассчитал Старший Абросимова никогда не видела Старшего и даже имени его не знает. Старший — это слово Лапоногов произносит после паузы, понизив голос.

И сейчас он заводит о кем разговор. Стоимость вещей из чемодана Ланга, плотного желтого чемодана с наклейками, уже сплюсована.

Лапоногов отбрасывает карандаш, сломавшийся в его толстых пальцах Жирный росчерк процарапан под суммой Господин Ланг разглядывает цифру, и лицо его выражает разочарование.

— Да кабы я… У Старшего, — следует секунда почтительного молчания, — расходы какие! Плата за страх. Поняли? Условия для бизнеса у нас — сами представляете…

— Вы много позволяете! — Господин Ланг горестно вздыхает. — Я хорошо вижу. У вас мальчик, двадцать лет, провождает время в ресторане. Вино, барышня… Он идет к саксофону, вынимает деньги: «Ну, я желаю танго!»

— Щелок! — поддакивает Лапоногов. — Правильно, Эмиль Георгиевич! Вот это правильно!

Ланг снова принимается за чай Пьет с блюдца, по русскому обыкновению, на радость своей названой родственницы. Такой, с блюдцем на растопыренных пальцах, Ланг вроде как свой.

— Почему ваш шеф не может прийти? — Ланг со стуком опускает блюдце. — Почему? Я должен иметь с ним конверсацию… беседу, — поправляется он.

Лапоногов поводит плечом:

— Условия, знаете… Старший сам мечтает…

Он спешит оставить эту тягостную для него тему и переходит к текущим делам. Недавно Вилли, кок с лесовоза «Альберт», просил закупить для господина Ланга фотоаппараты. Но он не сказал, какой марки, и вообще изложил поручение как-то несолидно. И Лапоногов воздержался.

— Тем лучше, — кивает Ланг. — Ничего не покупать, ни один предмет… Деньги!

— Рубли?

Да, оказывается, господину Лангу нужны рубли. И срочно! Пока «Франкония» стоит здесь, должно быть реализовано как можно больше товара.

Лапоногов насторожен. С какой стати вдруг рубли? Ага! Секрет простой — покупать решил лично. Он презрительно усмехается. Ох, крохобор!

— Пожалуйста! Только не пожалеть бы вам. Думаете, очень свободно, прошвырнулся по магазинам и порядок? Ну, куда вы сунетесь, как вы тут будете ориентироваться? Зря вы… То, что я достаю, вы разве достанете!

Господин Ланг сокрушенно поднимает глаза к потолку, складывает пухлые руки. Нет же, он полностью доверяет партнеру. Но товар он не берет. Ни фотоаппараты, ни часы, ни икру, ни чай… Только рубли.

— Не с собой же вы повезете, — недоверчиво тянет Лапоногов.

Ланг не объясняет. Он настаивает — рубли! Что ж, не ссориться же. Остается вы-> торговать куш покрупнее.

— Воля ваша… А продать тоже целая проблема, — начинает Лапоногов исподволь. — Взять эту тряпку. — Он тычет в отрез мышиного цвета. — Модное! На шармачка всякий кинется, а как платить…

Он ссылается и на трудности: бизнесу ходу не дают, мало было милиции, еще дружины! А главное, товар так не идет, как раньше. Теперь советского товара — завались!

— Шея под топором всегда. — Лапоногов драматически басит. — На днях дружка закатали.

Потеря Носа невелика беда. Нос сам за решетку просился: пил без меры, скандалил. Хорошо, хоть достало ума не выдать Савичева. Лапоногов боялся этого, но сожитель Вальки, тот салага-первокурсник, успокоил. Нашел-таки Вальку. У тетки он, лежит больной.

Лапоногов уверен в себе. Он тверд с Лангом, но прибедняется и тотчас глушит нотку жалобы — в бизнесе надо быть сильным. Торгуясь, он чувствует некоторую гордость. Ланг — тертый калач, живет за границей, имеет магазин, в своем деле спец, а Лапоногова не съест.

Надо выяснить, во-первых, когда нужны рубли. Наверное, срочно. А за срочность платят.

— Можно и завтра, — говорит Ланг.

Он предлагает встретиться здесь, у Абросимовой, после обеда.

Так поздно? Значит, он уже не управится с покупками. Разве что в следующий раз… И вдруг у Лапоногова спирает дыхание.

— А может, — он искоса поглядывает на Ланга, — рубли вам нужны не для барахла?

Господин Ланг очень спокоен. Ложечкой он старательно подбирает икринки на тарелке, по одной отправляет в рот.

— А вам это не все равно — для какой цели? — спрашивает он.

Лапоногов молчит. Он вспомнил газетное сообщение, попавшееся недавно. «У задержанного изъяты карты, оружие, советские деньги…» Там и для таких дел нужны рубли, особенно теперь, после реформы, новенькие…

— О цели я не хочу располагаться… рас… пространяться, — поправился Ланг.

Лапоногову страшно. Как быть? Отказаться от игры впотьмах? Но и настаивать, добиваться, объяснять тоже страшно. Может, лучше не знать3 Не знать спокойнее.

Против Ланга поднимается раздражение. Ишь ты, распространяться ему неохота! А ты изволь загребай рубли для него! Голову клади!

Ладно же, такой бизнес недешево обойдется Лангу. Лапоногова треплет тревога, страх и злорадство — вот когда Ланг попал ему в руки…

— Ладно, — небрежно бросает Лапоногов. — Об условиях поговорим, — произносит он и придвигается к Лангу, а мозг его лихорадочно работает, подсчитывая комиссионные.

Господин Ланг готов уступить. Лапоногова это и радует и пугает. Но остановиться он не может. Он атакует.

10

Вечер.

По окраинной улице идет высокий, худощавый юноша. Он едва переставляет ноги, а длинные нервные руки раскидывает широко и часто.

Это Савичев, Валентин Савичев, которого безрезультатно ищут сегодня и милиция, и товарищи по институту.

Улица угасает в черноте пустыря.

Снова и снова возникает в памяти Валентина субботнее происшествие. Нос, кинувшийся к нему в суматохе с пакетом, толпа туристов, рычащие автобусы и резкий голос немца… Он гнался за Носом, звал милицию. Валентин почти машинально схватил пакет. Нос исчез, а Валентин шмыгнул в ворота, дворами, переулками выбрался к институту.

Отдышался, попытался обдумать и не сумел. Затолкал пакет под койку, опасаясь расспросов Вадима — Стало легче, но усидеть дома он все-таки не смог.

Он нашел приют в пустом деревянном доме, назначенном на слом. Таких строений сохранилось немного — маленький островок, прижатый к ограде порта волной молодых деревьев. Притаившись у чердачного оконца, Валентин различал за полосой зелени ворота общежития, черный зев арки. Ветер раскачивал там фонарь над безлюдным тротуаром, над опустевшим книжным лотком. Валентин ждал: придут за ним из милиции или не придут?

Нет, люди в форме не вошли в ворота… Значит, спасся! Не заметили!

Но страх лишь на миг ослабил свою хватку. Пакет, проклятый пакет с вещами существует! Уж лучше бы сразу сдал его и повинился во всем. А он побоялся. Не простят, посадят в тюрьму. Свистки, топот погони еще не затихли для Валентина. И речь немца, окруженного толпой, речь, как на митинге: «И это… в стране Ленина!..»

Пакет обнаружат, если не милиция, то Лапоногов. Уж он-то непременно. Если Нос на свободе, он скажет Лапоногову, кому передал товар, а Лапоногов явится в общежитие. Арестован Нос — тоже не легче… Лапоногов все равно узнает. Всполошится Абросимова, не получив товара.

Если Нос посажен, то они, чего доброго, сочтут виноватым его, Валентина. Очень просто! И тогда — смерть. Форд, или, как его обычно называет Лапоногов, Старший, сам творит суд и расправу. Лапоногов не робкого десятка, но в его голосе появляется испуг, когда он говорит о Старшем. Форд живет где-то в другом городе и сюда приезжает на день-два. Он никогда не показывался ни Абросимовой, ни Носу. Нос — тот слышал как-то голос Старшего по телефону. Валентин не удостоился и такой чести. Видит его, и то очень редко, только Лапоногов.

Слово в слово запомнился последний разговор с Лапоноговым.

— Ты что-то сегодня кислый, салага, — сказал он.

— А с чего мне быть веселым? — ответил Валентин.

— С кралей своей поцапался?

Валентин покачал головой.

— Нет? Так что? — проворчал Лапоногов. — Здоров, деньги есть… Или не нравится с нами? Так Старший таких капризных не любит, понял?

Валентин вспыхнул, бросил.

— Где твой Старший?

Лапоногов усмехнулся:

— Выдь на улицу, может, навстречу попадется. Только не узнаешь! А он-то тебя ви-и-идел… Хочешь, полюбуйся, как мне Старший будет семафорить с того берега, от лесного склада. Сегодня, в одиннадцатом часу…

Это было в субботу, под вечер. Как раз перед тем, как идти в гостиницу…

События приняли неожиданный оборот. Смотреть пришлось не на тот берег, а в другую сторону. Впрочем, какая разница! Важно одно — Старший приехал, на время большого бизнеса он здесь. Пока не уйдет «Франкония», он здесь…

Неизвестность — вот что самое ужасное! Какой он, этот Форд? Может, плюгавый человечишка, которого нелепо опасаться, — одним щелчком можно сбить. Или великан саженного роста, с кулаками боксера… Так или иначе, он хитер и опасен.

В самом деле, какая дьявольская изобретательность! Быть невидимкой, быть неуловимой угрозой! Кажется, о чем-то в этом роде Валентин слышал раньше. Ну да, ведь точно так ведут себя главари гангстеров в Америке, загадочные для рядовых членов банды.

Страх держал Валентина на чердаке всю ночь и весь день, до вечера. Выгнал его голод.

В закусочной, у вокзала, наскоро поел, захотелось спать. На вокзале отыскал свободную скамейку, лег, положив под голову пиджак. Прибывали и уносились поезда, о них сообщал репродуктор голосом очень озабоченной девушки, боящейся, как бы кто-нибудь не опоздал уехать или встретить друзей. Голосом, который не имел, не мог иметь никакого отношения к нему, Валентину. Он сознавал, что не уедет, не покинет этот город.

Что бы ни было впереди: месть Форда или тюрьма, судьба решится здесь. Еще один день скитаний — «Франкония» отчалит, Старший уберется из города. Тогда легче будет сделать необходимое, неизбежное. По крайней мере, не настигнет его на пути удар ножом в спину.

«Трагическая гибель». «Убитый был найден в нескольких шагах от отделения милиции, куда он направлялся с повинной, — мысленно читает Валентин газетную заметку. — При нем обнаружен пакет…» Жалея себя, он видит плачущую Гету. Только теперь она поняла, что любит его.

Нет, нет! Он хочет жить, учиться. Может быть, его все-таки простят…

Утром он подошел к кассе и взял билет. Не в Муром к родным, а на пригородный поезд. Вылез в дачном поселке. Тишина, заколоченные дома. Кое-где столбы дыма — жгут сухие листья Страх погнал дальше от людей, в лес.

Жаль, нечем надрезать кору березы. Подставить бы ладонь, выпить сока, как в детстве.

Он переносился в Муром, видел мать, пытался рассказать ей все… Про Лапоногова, про вещи и нечестные деньги, про Гету. Как далека Гета от этой грязи! И, однако, если бы не она…

Началось все недавно, месяца три назад. И вместе с тем очень-очень давно, когда он был свободен от стыда, от страха Счастливая пора! Теперь она лишь уголок в памяти, драгоценный уголок, словно освещенный незаходящим солнцем Как детство…

В столовой института он столкнулся с Хайдуковым. Дружбы между ними не было. Ну, земляки, ну, немного знали друг друга в Муроме. Хайдуков к тому же старше — он на третьем курсе.

— Хочешь подрыгать ногами? — спросил Хайдуков, подразумевая танцы, и дал адрес.

Валентин спросил, кто еще будет.

— Лапоногов — наш лаборант, — ответил Хайдуков, — два эстрадника, еще кто-то и девочки.

Валентина влекло к новым людям. Большой город вселил в него томящее предвкушение новых встреч, «бессонницу сердца», как сказал один когда-то читанный поэт. Эти слова Валентин внес в свой дневник и утром, за чаем, прочел вслух Вадиму.

— Что-то заумное, — фыркнул Вадим Лапоногов сперва понравился Валентину.

— Не принимает душа у человека и не надо, неволить — грех.

Это было первое, что он услышал от лаборанта — кряжистого парня в плотном, грубошерстном пиджаке и в низеньких сапожках, долгоносых, как у деревенского щеголя. Эстрадники сурово и молча наливали Валентину водку. Он выпил стопку, чтобы не отстать от других, второпях забыл закусить, пригубил вторую и закашлялся. Хорошо, Лапоногов выручил. Валентин благодарно улыбнулся ему.

— Сам пью, а непьющих уважаю, — пробасил Лапоногов.

И эстрадники, высокие парни с густыми бачками, перестали обращать внимание на Валентина. Возле каждого сидело по девице. Одну, круглолицую, курносую, в красной шелковой блузке, Лапоногов звал Настькой, а прочие — Нелли. Имя второй девицы, очень тощей, длинноносой, с острыми плечами, в лиловом платье с кружевами, Валентин боялся произнести, чтобы не рассмеяться, — очень уж не шло к ней. Диана!

Он дивился, как привычно и смело пьют девицы. Они как будто и не пьянели, только разговаривали всё громче.

— Дианка, — кричала Нелли, — тебе привет! Знаешь, от кого? От Леонардика! — Давясь от восхищения, она продолжала: — «Я, говорит, ей из Роттердама привезу чего-нибудь». Слышишь?

Польщенная Диана хихикала, спрашивала:

— А как твой штурман?

Валентин иногда чувствовал прикосновение ее сухого локтя. Забавно. Неужели мода распространяется и на женские фигуры?

Он спросил Диану, знает ли она и Нелли английский.

— Слышишь, Нелли! — крикнула Диана. — Знаем ли мы с тобой английский? Еще как! Верно, Нелли? На пятерку, верно? Как англичанки!..

Они явно издевались над Валентином, но он понял это не сразу и сказал, что очень бы хотел хорошо знать английский, прочесть в подлиннике Хемингуэя.

— «Старик и рыба», — молвил один из эстрадников.

— «Старик и море», — поправил Валентин.

Эстрадник нахмурился, но тут опять вмешался Лапоногов.

— Где море, там и рыба, — сказал он примиряюще. — Поверьте старому рыбаку.

— Ой, умора! — закричала Нелли и захихикала.

Валентин умолк Он не пытался больше примкнуть к беседе за столом и принялся за холодную телятину так энергично, что Диана бросила ему:

— Поправляйтесь!

А эстрадник — тот, что спутал название повести Хемингуэя, — оглушительно захохотал.

Стул справа от Валентина оставался свободным. Ждали еще одну пару. Хозяйка дома, полная, немолодая женщина, заискивающе поглядывавшая на Лапоногова, уже который раз возглашала:

— Опаздывают, разбойники! Заставим выпить штрафную!..

Гета поразила его сразу. Смуглая, с нерусским разрезом глаз, вся в сиянии пышного серебристого платья, она вошла сюда, в эту обыкновенную комнату5 как создание из иного мира.

Она села рядом. Руки его дрожали, когда он робко накладывал ей закуски. Он стеснялся смотреть на нее в упор и поэтому не поднимал глаз, правая щека его горела.

— А вина? — услышал он.

Смущение душило его. Он протянул руку к водке и отдернул — не станет же она пить водку.

— Я пью сухое, — услышал он тот же голос, ее голос.

Он вдруг позабыл, какие вина сухие. Спасибо Хайдукову — пододвинул через стол, почти к самому прибору Валентина, бутылку «Саперави».

— А вы? — спросила она.

Только тут он осмелился взглянуть на нее. И вид у него, наверное, был жалкий, нелепый. Смысл ее слов доходил медленно.

— У вас же пустая рюмка, — сказала она с ноткой нетерпения.

Диана и Нелли по-прежнему хвастались своими знакомствами. Лапоногов смешил хозяйку анекдотами. Хайдуков произносил тосты и иногда окликал Валентина, но напрасно — Валентин не понимал его. Напротив сел спутник Геты. Валентин заметил его не сразу, а лишь когда справа раздалось:

— Ипполит, помни, пожалуйста, — тебе вести машину!

— Железно, крошка! — прозвучал ответ. — Со мной ты как у бога в кармане!

Валентина покоробило. Обращаться так с ней! Ипполит держал рюмку, отставив мизинец. Нестерпимой самоуверенностью веяло от каждого завитка артистически уложенных глянцевито-черных волос, от галстука «бабочки», от длинных, холеных пальцев.

— Горючего-то маловато! — громыхнул Лапоногов. — Эй, друзья! — бросил он эстрадникам. — Кто добежит до «Гастронома»?

Встали оба, но Диана вцепилась в своего соседа и силой пригвоздила к стулу.

— Водочки? — Эстрадник обвел глазами сидящих.

Лапоногов качнулся от смеха.

— На, салага! — Он достал из бумажника десятирублевку и помахал над столом. — Коньяку нам доставишь Не меньше пяти звездочек, есть? Дуй без пересадки!

— Неприятный субъект, — тихо сказала Гета, повернувшись к Валентину.

Сказала только ему. Он машинально кивнул, не вдумываясь, осчастливленный ее доверием.

После коньяка и кофе завели радиолу. Ипполит увлек танцевать Нелли. Валентин робко готовился пригласить Гету — готовился долго, пока она сама не пришла ему на помощь.

— Идемте, — молвила она просто.

Они прошли два тура подряд. Ее Ипполит прилип к Нелли. Было даже обидно за Гету.

Валентин признался ей: когда он ехал учиться сюда, ему казалось — в большом городе живут люди сплошь интеллигентные, развитые, интересные.

— Я первый раз в здешней компании, — сказала Гета. — И, надеюсь, последний, — проговорила она, поморщившись, так как в эту минуту заверещала Нелли.

Ипполит приглашал ее танцевать, а эстрадник хмуро возражал против этого.

— Ипполит разошелся! — шепнула Гета жестко.

Нелли с хохотом отбежала от них и повалилась на диван. Ипполит стоял перед эстрадником, высокомерно кривя губы.

— Ну, мне пора домой, — проговорила Гета спокойно и не очень громко, даже не глядя на Ипполита.

Она стала прощаться, а он любезничал с Нелли, отвечавшей ему смехом, похожим на кудахтанье. Сердце у Валентина сжималось.

Наконец Ипполит поднялся:

— Стартуем, крошка!

И она исчезла. Все-таки с Ипполитом! Валентина грызла зависть к красавцу, к эстрадникам. Они-то все настоящие мужчины…

С грустью, но без раскаяния он сообразил, что не попросил у нее ни адреса, ни номера телефона и вообще никак не закрепил знакомство. Даже не назвал себя. К чему? Что он для нее? Наверняка она изнывала от скуки с ним, неловким провинциалом, а танцевать с ним пошла просто из жалости.

Да, да, именно так!

Тот вечер в воспоминаниях Валентина остался чистым, безоблачным — за теневой чертой, в прежней, светлой поре его жизни. Ложь еще не была произнесена тогда…

Встретились они случайно, одиннадцать дней спустя, на улице. С Гетой была девушка постарше, тоненькая, голубоглазая. Золотистые волосы выбивались из-под меховой шапочки с белыми хвостиками.

— Моя мама, — сказала Гета.

И Валентин раскрыл рот от удивления, что очень понравилось обеим. Мама — чудесная мама Геты! — ушла, сославшись на какое-то спешное дело. Было скользко, Валентин взял Гету под руку.

Гета вспоминала вечеринку:

— Ужасная публика, правда? Эти эстрадники… Танцуют, не сгибая ноги. Точно в скафандрах.

Она не засмеялась над своей шуткой — она помолчала немного, чтобы дать посмеяться Валентину.

— А глаза, — продолжала она, — глаза у этих артистов… Ипполит говорит — как у заливных судаков.

— Он студент? — спросил Валентин.

— Ипполит? Он вундеркинд, — ответила она и перевела. — Он удивительный ребенок. Бывший юный виолончелист. С ним и сейчас цацкаются. Портят его! — печально молвила Гета и прибавила извиняющимся тоном: — Ипполит правда же лучше, чем ему хочется казаться… иногда.

Валентин рассказал, где он учится, кем станет потом. Вообще-то ему больше хотелось в университет, на литературный, но так уж получилось…

— А я собираюсь в Институт киноинженеров, — сообщила Гета.

Оказалось, что она тоже любит стихи. И Валентин прочел ей Блока. Затем, расхрабрившись, он спросил Гету, видела ли она «Балладу о солдате». Да, эту картину Гета смотрела. Сейчас в кино больше ничего примечательного нет, а вот в театре она давно не была. Когда у нее свободный вечер? Может быть, сегодня?.. Нет, сегодня не выйдет — по средам приходит маникюрша.

— Тогда завтра, — предложил Валентин.

Он взял места во втором ряду партера. На это ушел остаток стипендии.

Гуляя в фойе, он снова услыхал от Геты об Ипполите. Они были недавно в ресторане «Интурист», там играет превосходный джаз. Валентина кольнуло. А с ним она согласится пойти? Ни разу в жизни он не был в ресторане. Конечно, он ни за что не сознается ей в этом…

— Что ж, давайте сходим, — сказала Гета. — В субботу. Вы зайдите за мной.

Денег должно хватить. Отец прислал двенадцать рублей на ботинки. Валентин думал взять с собой половину, но положил в карман все.

В квартире Лесновых, ослепившей его блеском натертых полов, мебели и металлической посуды, его приняла мать Геты. Еще очень рано, Гета одевается…

Людмила Павловна, потчуя конфетами, учинила мягкий допрос — откуда приехал в город, какую инженерную специальность избрал, успевает ли в учебе. Похвалила костюм Валентина — отлично сшит!

— Свой портной, — произнес Валентин.

Этим было положено начало лжи. Он хотел прибавить, что портной — его отец, но что-то помешало ему.

После, наедине с собой, он отлично разобрался: помешал блеск старинных блюд и чаш на стеллажах, помешала маникюрша, приходящая на дом, машина, в которой Гета ездит на вечеринки.

Ему представилось маленькое ателье в Муроме, закопченное, с выцветшими обоями. Ножницы отца, футляр для очков… Валентин любит отца, но… Книги, которые Валентин читал с детских лет, газеты и радио прославляют сталеваров, комбайнеров на целине, строителей домен, мостов, жилых домов. Отец и сам завидует им, приговаривая: «Эх, выбирать ведь не приходилось нам!» В сыновнем чувстве Валентина есть любовь, есть жалость, но нет одного — уважения к труду отца.

В мраморном зале ресторана кружилась голова от ароматов духов, пряной еды, сказочные огоньки горели на хрустале, а на эстраде вздымались золотые трубы — фонтаны веселья. И все было праздником, устроенным нарочно в их честь — Валентина и Геты. Он не заговорил бы о своем отце, но начала Гета.

Она восхищалась своим отцом, его талантом хирурга, его операциями, известными и за пределами страны. Тогда и Валентин завел речь о своем отце, в тон Геты, но обиняками — мол, о службе отца лучше не распространяться. Он очень видный знаток в своей области…

В тот вечер легко было потерять грань между реальностью и фантазией. И Валентин вообразил себе отца — выдающегося физика, проникающего в тайны атома или космических лучей. Выпив шампанского, Валентин уже почти поверил в свою выдумку.

А как бы ему самому хотелось обладать каким-нибудь ярким талантом! Наверное, Гете куда интереснее с Ипполитом — ведь он музыкант, подает большие надежды. Валентин так и сказал Гете и в следующую минуту ощутил прилив счастья — она проговорила тихо, держа бокал у самых губ:

— Я рада, что вы не похожи на Ипполита. Я рада, что вы такой…

— Какой?

— Вот такой… Настоящий…

Он не понял и ответил лишь благодарным взглядом — ему стало невыразимо хорошо.

Гета держалась за столом хозяйкой. Она заказывала, не прикасаясь к меню. Шампанское надо пить с ананасом. И, разумеется, ужин не будет завершен без черного кофе с ликером. Она пожурила официанта — очень уж бедна карточка напитков. Ну, так и быть, апельсиновый ликер.

Хорошо, что он захватил тогда все деньги на ботинки, — отдал за ужин почти все. А дальше…

Попросил денег у земляка — у Хайдукова. Тот направил к Лапоногову. И верно, Лапоногов дал деньги, дал даже больше, чем нужно было. Чтобы вернуть долг, Валентин грузил в порту пароходы. Но долг все рос.

— Нет денег — отработаешь, — бросил Лапоногов. — Есть просьба…

И Валентин получил объемистый пакет и адрес Абросимовой. И повез пакет, еще не зная, что в нем и чего вообще хочет Лапоногов.

А потом…

Каждую неделю — ресторан, театр, загородная прогулка. Или день рождения у кого-нибудь из знакомых Геты. Изволь покупать подарок — и, конечно, дорогой. Лихорадочная, фальшивая, тягостная жизнь! Прекратить ее — значит потерять Гету… «Вы настоящий!» — повторялось в мозгу. Если бы она знала! Она и не подозревает, как он добывал деньги на вечера, последовавшие за тем волшебным первым вечером. Верно, относила все за счет мифического физика, сочиненного папаши. А скорее всего и вовсе не думала об этом.

Уже утром Валентин зашел на почту, написать Гете письмо. Рядом с ним опустился на табуретку могучий детина в расстегнутой рубахе, с волосатой грудью. Он пробовал перья и бормотал ругательства. «Старший!» — вдруг представилось Валентину. Писать он уже не мог.

Сейчас он опять в почтовом отделении дачного поселка, пахнущем смолистой сосной, заклеенном плакатами. Теперь опасаться некого как будто. Две старушки получают переводы, подросток-курьер сдает кипу бандеролей. Правда, девушка, колотившая по бандероли печатью, как-то очень внимательно посмотрела на вошедшего Валентина.

Но подняться и сразу уйти не было сил. «Поздравляю, — написал он, — желаю всего самого лучшего…» А что дальше? Надо ли объяснить? «Всем сердцем я был с тобой в день твоего рождения. Тяжело заболела тетя, и я не мог оставить ее…»

Он скомкал листок. Довольно лгать!

Но как написать правду, как доверить ее бумаге, как выразить эту постыдную правду! Он купил открытку, в отчаянии набросал: «Мы долго, может быть никогда, не увидимся. Я недостоин тебя. Любящий тебя В.».

Он поднял крышечку ящика, помедлил, потом сунул открытку в карман.

Он едва не заплакал — от нового приступа жалости к самому себе. Расстаться? Нет!

Вечером Валентин вернулся в город. Он решил увидеть Гету, открыть ей всю правду.

11

В Парке водников редеет толпа гуляющих. За деревьями, на площади, сверкает живыми огнями кинотеатр. Идет новый фильм с участием Лолиты Торрес.

На скамейке против фонтана сидит лейтенант Стецких. Он убежден, что лишь напрасно потерял время тут, в «лягушатнике». Очередная фантазия Чаушева. Правда, нет худа без добра: Стецких купил билет на Лолиту и теперь ждет сеанса.

Мимо, топоча и поднимая пыль, проходит ватага мальчишек. Их голоса сливаются в один невнятный звон. Одного Стецких узнаёт. Юрка, нарушитель Юрка, неудавшийся юнга!

Юрка не послушал совета дяди Миши — он еще чаще стал бывать в «лягушатнике». И не только из-за значков. Слова пограничника он понял по-своему: раз в «лягушатнике» толкутся плохие люди — значит, там здорово интересно! Еще, может, дядя Миша поблагодарит его когда-нибудь…

Юрка не заметил лейтенанта. Ребята сворачивают в аллею и все разом, словно стайка воробьев, опускаются на скамейку. У них какие-то свои, верно очень увлекательные, дела. Принесло их! Стецких устал от бессонной ночи, от суматошного дня, и, если бы не Лолита, он был бы дома, в постели.

— Покажи твои! — доносится из аллеи.

— У-у, немецкие!

— Дурак! Финские! Герб же ихний.

— Ну-ка, чиркни!

«Психоз, — думает Стецких. — Психоз, охвативший весь мир. Всюду, даже на маленьких станциях, ребята выпрашивают спичечные коробки».

Страсть собирательства чужда ему. Она и в детстве не коснулась его. Он никогда не был таким одержимым, как Юрка и его приятели. Стецких не раз видел их здесь, на площадке у фонтана, именуемой «лягушатником». Горящие глаза, грязная ручонка, сжимающая коробок, марку или значок… И тут же шныряют фарцовщики.

Куда смотрят родители?!

Впрочем, Стецких нет дела до того, что происходит в «лягушатнике». Существует милиция. Если он и призывает сейчас на головы мальчишек родительский гнев, то лишь потому, что они слишком суетливы и горласты.

Компания на скамейке притихла. Раздаются негромкие, но отнюдь не ласкающие слух скребущие звуки. Там пробуют спички: финские, немецкие, голландские…

— В-в-во!

— Ох, горит мирово!

— Давайте все по команде, как салют!

Этого еще не хватало! Стецких вскакивает и уходит.

Между тем ребята попрятали спички. Их волнует теперь приключение, случившееся с Котькой Лепневым. Толстощекий, круглолицый, рыженький, он так стиснут нетерпеливыми слушателями, что едва способен говорить.

Котька — завсегдатай «лягушатника». Его увлечение — значки. Их уже за две сотни у Котьки, в том числе один японский. С горой Фудзи, как объяснил иностранный матрос, взяв в обмен значок с космической ракетой. Кроме того, у Котьки несколько кубинских значков: герб свободной Кубы, потом флаг и значок с изображением Фиделя Кастро. На том берегу реки, в поселке лесозавода, где живет Котька, его сокровища известны и ребятам и взрослым.

Но занят он не одними значками. Он станет моряком, когда вырастет большим. Устройство парохода он уже выучил назубок. Вряд ли кто лучше его знает, какая палуба главная, а какая — шлюпочная или бот-дек, что такое форштевень, бак, полубак. В последнее время Котька не расстается с фонарем — осваивает морскую сигнализацию.

На прошлой неделе Котька явился в «лягушатник» с ворохом значков для обмена — сэкономил на завтраках и накупил. Он показывал значки иностранцу, прищелкивая языком и повторяя: «Гут, гут, а?» Вдруг подошел какой-то дядя, вмешался в разговор и отвел иностранца в сторону. Вот досада! Котька вертелся, караулил своего иностранца, но потерял его в толпе. Зато наткнулся на того дядьку. «А, орел!» — дружелюбно сказал он, поглядел Котькины значки, похвалил их и дал свой — с Эйфелевой башней, французский. Взамен ничего не захотел — подарил, значит. Потом обратил внимание на Котькин фонарь, висевший на ремне. А фонарь и точно не простой — немецкий, трофейный, с цветными стеклами. Отец привез с Второго украинского фронта старшему брату.

Узнав историю фонаря, а также то, что Котька — будущий моряк дальнего плавания, дядька стал подтрунивать. Небось, говорит, устарелая система, едва мерцает. Да и точно ли Котька так хорошо вызубрил световую азбуку…

Котька возмутился. Эх, светло еще, а то он бы доказал! Да через реку запросто… Дядька не поверил. И тогда Котька предложил пари. Вот попозднее, когда стемнеет, он просигналит с того берега. «Ладно, — согласился дядька. — На плитку шоколада!»

У Котьки губа не дура — он решил выяснить размер плитки. Дядька обещал стограммовую, «Золотой ярлык». Ого! Так и условились. Котька после одиннадцати влезет на крышу коттеджа, чтобы не мешали штабеля на складе леса, впереди, — и даст передачу. Любые слова или цифры. «Тебя же спать уложат часов в десять, салага!» — усмехнулся дядька. «Меня!..» — воскликнул Котька, подбоченившись.

— Ну и что? — прервал рассказ Юрка. — И ты сигналил?

— Ага.

— Шоколад получил?

Увы, нет! Котька на другой вечер пришел в парк, к назначенному месту — возле тира, а дядьки не было. Так Котька и не видел его больше.

— Может, шпион? — тихо, но с зловещей внятностью произнес Юрка.

У ребят захватило дух.

— Иди-ка ты! — огрызнулся Котька. — «Шпио-о-о-н»! Я же свое передавал, из головы. Он говорит: передавай что хочешь! Был бы шпион, так…

— А ты что ему семафорил? — строго спросил Юрка, общепризнанный знаток шпионажа.

Во-первых, никто не прочел такой массы приключенческих книг, как Юрка. Во-вторых, его часто видели вместе с офицером, начальником всех пограничников порта. Это вызывало уважение к Юркиной персоне.

— Отработал сперва привет, потом числа… Два, потом семь и еще семь.

— Двести семьдесят семь… А почему?

— А так. Из головы.

Юрка задумался. Он жалел, что затеял этот разговор. Действительно, шпион непременно задал бы Котьке шифрованный текст. Иначе какой смысл!

Котька уже и нос задрал. Ребята взяли его сторону и еще, чего доброго, начнут смеяться… В эту минуту все шпионы, известные Юрке, вереницей пронеслись перед ним.

— А зачем он значок подарил? — заявил Юрка. — И шоколад сулил? Добрый, да? — Юрка пренебрежительно фыркнул. — Дитя малое, неразумное!

— Кто дитя?

— Папа римский! — небрежно бросил Юрка.

Котька крутанул винт фонаря — ив окошечке замигали, дребезжа, цветные стекла, синее, красное, зеленое, и положил на колени соседу, маленькому смуглому Леньке Шустову.

— Подержи, — сказал Котька и сжал кулаки.

— Драка, ребята, драка! — возликовал Ленька, ярый болельщик при всех потасовках.

Но тут вмешался Пека, Ленькин старший брат, склонный, напротив, мирить младших.

— Цыц, кролики! Вон же лейтенант, пошли к нему… Ой, он же сидел там!

— Где? Где?

— Айда, догоним!

Стецких, внезапно окруженный мальчишками, несказанно удивился. Выслушав Юрку — его право изложить происшествие пограничнику никто не решился оспаривать, — лейтенант потрепал мальчугана за ухо и засмеялся:

— Замечательно, братцы! Замечательно!

Погладил вихры Котьки, прорвал кольцо и зашагал прочь, покинув ребят в растерянности. Что это — похвала? Похвала всерьез или шутка?

А Стецких, давясь от счастливого смеха, спешил в порт. Великолепно! Лучше быть не может! Он чувствовал, что эти световые сигналы с того берега выеденного яйца не стоят. Столько было шуму из-за чепухи! Вспомнил пуговицу на шинели Бояринова, повисшую на ниточке, расхохотался во все горло. Парочка, шедшая навстречу, отпрянула. «Долго ли вы будете у нас новичком?» — повторился, который уж раз за эти сутки, суровый вопрос Чаушева. Посмотрим, что он сейчас скажет. Эх, как было бы здорово застать в кабинете и Бояринова! Но нет, несбыточная мечта… Чаушев давно дома, а Бояринов в подразделении или тоже дома.

Докладывать, верно, придется по телефону. Досадно, но ничего не попишешь.

В кино уже не успеть. Билет надо было отдать Юрке… Ладно, не возвращаться же.

В воротах порта Стецких сталкивается с Чаушевым.

— Товарищ подполковник! — задыхается Стецких. — Анекдот! Анекдот с теми сигналами…

Теперь Чаушев не назовет его новичком. Теперь начальнику придется признать, что и лейтенант Стецких знает службу. Не хуже, а может быть, и лучше Бояринова.

Странно, Чаушев не смеется. Юмор этой истории почему-то не дошел до него.

— На пари с каким-то взрослым? — слышит Стецких. — Что за человек? Как был одет?

Стецких поводит плечом:

— Юрка его не видел. Другой мальчик… Они все там, в парке.

— Разыщите их, — говорит Чаушев. — Уточните всё… Зайдите потом ко мне домой. И сообщите Соколову.

— Слушаю! — Язык лейтенанта вдруг стал тяжелым и непослушным. — Вы считаете…

— Пока я еще ничего не считаю. Просто есть одна идея.

Стецких со всех ног кинулся исполнять приказание.

Чаушев продолжает свой путь. Объяснять свои догадки было некогда, да и не хотелось — Стецких опять продемонстрирует вежливое внимание, но, пожалуй, не поймет.

Всю дорогу до ворот порта Чаушев думал о пропавшем студенте Савичеве, и торжествующее «Анекдот!», слетевшее с уст лейтенанта, не расстроило эти мысли, а, напротив, дало им новую пищу. Только в первый миг Чаушев почувствовал облегчение — вот и разрешилась одна задача, лопнула, как мыльный пузырь, и остались, следовательно, две: судьба Савичева и личность вожака шайки.

«Нет, — сказал себе Чаушев в следующую минуту. — Не анекдот! И задач снова стало три. Но поведение Савичева стало как будто яснее».

Опыт подсказывал Чаушеву — несколько загадок, возникших одновременно и в тесной близости одна от другой, должны иметь какую-то связь.

Он миновал здание института, достиг поворота и тотчас ощутил, спиной ощутил, как исчезли позади огни порта, закрылась даль речного устья, замер ветер. Чаушева приняла ночная улица, гулкая, глубокая, с одиноко белеющей табличкой над остановкой трамвая, почти опустевшей.

Он шел, невольно вглядываясь в редких прохожих.

Михаил Николаевич никогда не встречался с Савичевым и тем не менее видит его теперь, после рассказа Вадима, отчетливо видит этого почитателя Блока, влюбленного в «принцессу», не способного подойти реально…

Запугать такого нетрудно. Достаточно намека, туманной угрозы. Воображение дорисует ему остальное. Да, Форд, главарь шайки, недурной психолог. Окутанный тайной, недоступный, он тем и силен. Мальчишку с фонарем приспособили, — ловко! Нет, не анекдот! Форду нужно было подать знак, напомнить кому-то о себе.

Кому? Весьма вероятно, именно Савичеву. Он вряд ли считался особенно надежным — этот юноша, по натуре, видимо, совершенно чуждый бизнесу.

Что же с ним? Он скрылся. Его нет ни на «лягушатнике», ни у гостиницы «Интурист», ни у Абросимовой. В эту пору большого бизнеса, насколько можно судить по имеющимся данным, Савичев порвал связи с шайкой. Мотивы? Контрабандное добро, оставленное в общежитии, — свидетельство растерянности, паники. Савичев слабоволен. Такие не сразу находят в себе мужество отречься открыто.

В памяти Чаушева оживает давнишний поиск в тундре, продавец сельпо, бежавший в лесную сторожку, пытавшийся отсидеться там…

Возможно, и Савичев надеется выйти сухим из воды. Но не сможет он долго быть в бегах. Не хватит умения, выдержки.

Чаушев ускорил шаг. Идти до дома уже недолго, каких-нибудь пять минут. Но подполковник поворачивает влево. Короткий переулок ведет в новый район города, где живут моряки. Там, на шестом этаже, в квартире с балконом, где в ящиках зеленеют салат, редиска, лук, живет Наталья, вдова судового механика.

12

Валентин идет к Гете.

Улица темнеет, гаснут окна. Вон там светятся только два окна — два глаза, наблюдающие за ним с угрозой.

Мысленно он беседует с Гетой. Сперва ему казалось: он поздравит ее, попросит прощения, в нескольких словах выскажет самое главное и уйдет, не дожидаясь ответа. Она, может быть, кинется за ним. Он не обернется. Но, чем ближе дом Геты, тем яснее Валентину — не сможет он так уйти, Гета будет спрашивать. Она захочет узнать, от кого он прячется сейчас, кого боится. Как объяснить ей? Объяснить так, чтобы не оказаться трусом в ее глазах, жалким трусом…

Когда он приблизился к подъезду, стало еще труднее. Нет, сказать ей: «Я боюсь» — просто невозможно! Все же он поднялся к ее двери. Прислушался. Загадал: если услышит за дверью ее голос, ее шаги, тогда позвонит.

Он стоял на площадке полчаса или час. Квартира точно вымерла. «Нет дома», — подумал Валентин с каким-то неясным чувством, в котором смешались и облегчение, и досада, и даже вспыхнувшее вдруг озлобление против Геты.

В глубине этой тишины, этого невозмутимого покоя, сгустившегося за дверью, зазвенел телефон. Подошла мать Геты:

— Анечка?

Снова тишина — должно быть, неведомая Анечка что-то говорила там, на другом конце провода.

— Ни в коем случае! Боже тебя сохрани!

Тишина.

— Там же негде купаться! Там же рынка нет фактически! Нет, нет, ты сошла с ума!..

Голос еще долго убеждал Анечку не ехать куда-то, где нет ни рынка, ни купанья, ни грибов, ни ягод — одни комары. Голос звучал из другого, беспечного мира. И Валентина вновь стало томить ощущение, возникшее еще на вокзале, а может быть, и раньше.

Ощущение решетки, невидимой решетки, отделяющей его от жизни, бушующей вокруг, просторной и привольной.

Анечка между тем перестала настаивать и начала прощаться, но спохватилась.

— Да… Нет, я уже была.

Речь шла теперь о каком-то артисте, видимо очень понравившемся неугомонной Анечке, так как мать Геты сказала:

— А мне не очень. Гетка говорит — он переигрывает. Она права, по-моему. Знаешь, она ведь у нас авторитет по искусству.

Смех. Опять тишина.

— У нее?.. Ничего, все по-прежнему. Рычажок звякнул. Тишина затопила все.

«Геты нет дома», — повторил себе Валентин.

А впрочем, все равно… Клетка, в которой он метался сейчас, беспощадна, как никогда. Она перед ним. И медная дощечка с именем профессора Леснова, по которой Валентин провел ногтем и тотчас отдернул руку, это осязаемое звено решетки.

У Геты все по-прежнему… Да, конечно. Ах, актер переигрывает! Какие еще у нее заботы?

А какой актер? Валентин перебирал в памяти виденные спектакли. Кто переигрывал? Мысли его путались, он не мог вспомнить даже названия пьес, все слилось в пестрый, крутящийся сгусток лиц, декораций. Он оборвал эти назойливые писки, упрямо сказал себе, что Гета вчера была в театре. Да, вчера, когда он лежал, закрыв платком глаза, на скамье в зале ожидания.

Кто-нибудь из хлыщей, увивавшихся около Геты в субботу, в день ее рождения, пригласил ее. Ну, ясно. Ипполит или еще какой-нибудь вундеркинд…

Теперь даже безмолвие за дверью злило Валентина. Там все по-прежнему, им там нет никакого дела до него.

Он медленно спустился, вышел на улицу. Огромный грузовик пронесся, грохоча, рядом с тротуаром. Валентин отскочил, потом печально улыбнулся. Эх, пусть бы наехал. Тут, под ее окном.

Затем все стало гаснуть в вязкой, удушающей усталости. Все: и гнев, и боль, и настораживающая, не дававшая передышки мысль о Старшем, о мстителе за спиной.

До сих пор самая мысль явиться ночевать в общежитие или к тете Наталье пугала его — ведь эти его адреса слишком хорошо известны. Теперь он взвешивает, где все-таки безопаснее, и делает при этом мучительное умственное усилие. Пожалуй, лучше к тете.

Найдут?.. Все равно!

13

— Пришел, — тихо говорит Наталья, впуская Чаушева. — Спит… Ой, будить жалко!

— Не надо пока.

Они улыбаются друг другу: Чаушев и Наталья, когда-то красивая, отчаянно бойкая, теперь расплывшаяся, присмиревшая. В глазах не огонь молодости — спокойный свет доброты.

Чаушев доволен. Он рад за Савичева — нашелся, цел и невредим. Мало ли что могло случиться, пока Форд, Лапоногов и прочие на свободе. Кроме того, Михаил Николаевич испытывает и профессиональную гордость — гипотеза его начинает оправдываться.

В столовой чисто. Щурится румяная матрешка на чайнике, белеют кружевные покрывала на швейной машине, на полочках с вазочками, на столике под приемником — работа самой хозяйки. Портрет механика Кондратовича, скуластого, с лихо закрученными вверх усами. Человек, который был примером честности, сердечного внимания к товарищам.

Чаушев понял сразу — Наталья и не подозревает, какая беда постигла ее племянника. Здесь, в этой семье, ни на ком не было пятна.

— Спрашивали его?

— Мужчина какой-то… Я ему, как вы велели: «Болен, говорю, не встает». Рявкнул по-медвежьи: «Ладно!» — и трубку повесил.

— Отлично, — кивнул Чаушев.

— А Валя… Едва вошел: «Меня, говорит, ни для кого нет дома, тетя Наташа. Сказать ничего не могу, говорит. После…» Шатается, вроде и вправду больной. Замучили вы его.

Так и есть. Решила, что он связан с пограничниками. Выполнял какое-нибудь задание. И не удивилась — ведь Савичев бывает в порту, на пароходах со студенческой бригадой грузчиков. Пока все ясно в честной голове Натальи. Это очень-очень тяжелая обязанность — войти вот в такой дом и сказать: «Близкий вам человек совершил преступление».

Но что делать? Чаушев смотрит на часы. Верно, дома уже дожидается Стецких. Пора будить парня.

— Прочитайте-ка! — слышит Чаушев. — Заглянула я, а он спит на диванчике своем одетый, а на полу…

Два клочка, разорванная почтовая открытка. «Мы долго, может быть никогда, не увидимся. Я недостоин тебя. Любящий тебя В.».

— Леснова, профессора дочка. Невеста с форсом. Куда ему! Он ведь телочек… И в кармане пусто. Не в свои сани полез, бедняжка!

«Э, да разве в этом только дело!» — хочется сказать Чаушеву. Он отодвинул клочки и молчит. Ему жаль Наталью. Однако надолго ли можно сохранить ее иллюзии, ее чистого, честного Валю! Ну, еще на несколько минут…

Почему он разорвал открытку? Не стало духу проститься с девушкой или понадобились другие, более суровые слова… Людям слабохарактерным свойственно бывает возлагать вину за свои несчастья на других. Оправдывать себя, ссылаясь на условия, на вмешательство со стороны. А Гете, как видно из послания, неведома вторая, темная жизнь юноши. Он никого не допускал туда — из стыда и страха. Если Гета и виновата, то лишь в том, что не сумела разглядеть.

Ведь она могла бы спасти его! Неплохая девушка — неглупая, прямая, начитанная, но что можно требовать от нее, привыкшей только пользоваться и брать. Что в основе основ воспитания труд, коллектив — истина старая, но мы не всегда замечаем все последствия дурного, потребительского воспитания. Бьем тревогу, когда они вступают в противоречие с законом, а Гету судить не за что. Она-то честная. Для себя…

Такой человек всем хорош как будто: и правил не нарушает, и не обижает никого. Одно отнято у него, съедено себялюбием — это способность давать счастье другому, а следовательно, и самому быть по-настоящему счастливым.

Чаушев встал.

В соседней комнате ничком, словно подстреленный в спину, лежал Савичев. Правая рука, давно немытая, почти черная, свесилась, и пальцы, касаясь пола, чуть вздрагивали. От ног с продранными носками пахло потом.

Следом за Чаушевым тихо, затаив дыхание вошла Наталья. Подполковник нагнулся и потрепал всклокоченные волосы спящего.

Валентин перевернулся, вскочил.

— Что? — Он задохнулся, увидев пограничника в форме. — Вы… Вы ко мне? Да, да, все понятно…

Он сел и нелепо выбросил вверх руки, потом поднялся, нетвердо встал, а руки его, ослабевшие от сна, надламывались, словно кто-то рывком тянул их к потолку.

— Я все… все… расскажу.

Он бормотал испуганно, еле внятно, не спуская с Чаушева воспаленных глаз.

Глухой, тяжелый звук заставил Чаушева обернуться. Наташа!.. Эх, не предостерег!.. Он кинулся к ней, нащупал пульс. Счастье, что упала на ковер. Чаушев обхватил ее за плечи. Голова, туго стянутая темной косой с искорками седины, откинулась.

— Какого черта вы стоите! — крикнул он Савичеву. — Воды скорей!

Он побрызгал на нее, она пошевелилась. Вдвоем перенесли на диван.

— Ну вот… Уже и в обморок. Эх, Наташа, ну как не совестно! Не арестован твой племянник, успокойся! Не затем я пришел вовсе. У меня и права такого нет — арестовать его.

Он утешал ее, как девочку. Она не слышала, но он говорил, чтобы дать исход волнению.

Он повторил все это, когда она очнулась, прибавил, что история с Валентином не ахти какая ужасная, запутался парень по молодости лет. До тюрьмы дело не дойдет. Во всяком случае, он — Чаушев — позаботится.

— Лежи! — приказал он ей и увел Валентина в столовую.

— От вас нужна полная откровенность, — заявил Чаушев. — Учтите, нас не обманете. Вас видели у гостиницы. Вы сбежали с вещами, а ваш напарник, по кличке Нос, задержан. Вещи вы бросили под свою койку… Верно?

— Да, — выдавил Валентин.

— Не сегодня—завтра вас вызовут, и вам придется дать подробные показания. Все начистоту, ясно?

— Да, да… Клянусь вам!

— Я верю, — просто сказал Чаушев. — Сейчас у меня несколько вопросов. Во-первых, вы принимали какие-нибудь сигналы от вожака шайки, от вашего Форда? В субботу ночью, световые, с того берега?

— Нет, я не успел.

— А вас предупредили?

— Да.

— Кто?..

Полчаса спустя Чаушев ушел, велев юноше до завтрашнего дня никуда не отлучаться из дому. Беседой Чаушев остался доволен.

Шагая к дому, он подводит итоги. Нужно ли искать еще какого-то Форда, вожака шайки? Пора кончать, пора действовать — ведь все указывает на то, что вожак — Лапоногов, а Форд, Старший, — призрак, созданный Лапоноговым. Он сам устроил световую депешу от Старшего, сам! Это-то и разоблачает его. Недурно сварила его кулацкая башка! Именем Старшего эксплуатировать своих подручных, держать в страхе…

Капитан Соколов — тот уже высказал как-то сомнение в существовании Форда. Очень уж неуловим, безлик, никому неведом. Прямо-таки сверхъестественно!

Чаушев сводит воедино все, что ему известно о Лапоногове, составляет портрет. Да, кулак до мозга костей. Отец его состоял на советской службе, был помощником начальника небольшой станции на железной дороге, но ради зарплаты и общественного положения. Главное — собственный дом, участок земли. Недавно отец умер. Хозяйство ведет мать Лапоногова. Она сдает комнаты дачникам, торгует на базаре овощами. Нередко у нее на огороде работают нанятые люди, конечно под видом «родни», пожелавшей безвозмездно помочь… Открылось это еще три года назад, когда пограничники задержали иностранного моряка, сбывавшего Лапоногову партию галстуков. В институте был товарищеский суд, решили взять на поруки.

Чего доброго, и сейчас в институте найдутся люди, готовые оставить хорька в курятнике. Люди, которые дискредитируют драгоценное коммунистическое начинание — общественный суд. Спекулянты красным словцом.

После суда Лапоногов очень редко показывался на «лягушатнике», перестал встречаться с иностранцами в открытую. Завербовал подручных — молодежь, большей частью бездельники, падкие до заграничного барахла, жаждущие легких доходов.

Сам Лапоногов не стиляга, не гонится за модой. Одевается подчеркнуто просто, играет своего в доску парня, братишку-моряка…

Чаушев спешит. Ему не терпится выслушать доклад Стецких. Вдруг не совпадут приметы? И вся цепь умозаключений рухнет.

Не может быть! Однако Чаушев волновался. Ощущение проверки, экзамена ему всегда нравилось — еще со школьных лет. Курьезно, что в роли проверяющего невольно выступит Стецких. Стецких, который, наверное, сейчас сидит в гостиной с обиженным видом человека, сбитого с толку, сделавшегося лишним. Стецких, посчитавший всю историю с фонариком анекдотом. Что ж, пусть пеняет на себя. Он отстранился с самого начала. Зато теперь ему будет урок.

Так и оказалось — Стецких печально листал старый журнал. Екатерина Павловна, жена Чаушева, дала ему чаю с коржиками и вернулась к себе — к стопке ученических тетрадок по естествознанию.

— Ваше приказание выполнено…

Котьку лейтенант разыскал. Незнакомец, заказавший сигналы, говорит грубым голосом, коренаст, называет Котьку «салагой». Серый пиджак, расшитая рубашка. Котьке она понравилась, и узор на вороте и на груди, красный с синим, он запомнил.

— Отлично! — крикнул Чаушев. — Отлично! — Он благодарно улыбнулся лейтенанту. — А Соколов?

— Обещал приехать.

— Ладно… Ну вот, а вы сразу — анекдот!

Таким же тоном прошлой ночью — да, всего сутки назад — Чаушев сказал ему: «А вы сразу — взыскание!» Это по поводу сигналов, принятых Тишковым. Стецких потупился. Сутки сплошных неудач!

— Садитесь. — Рука Чаушева мягко легла на его плечо. — Пока нет Соколова…

Гостиная располагает к беседе. Сколько перебывало здесь людей! Одни — это большей частью родители школьников — идут к Екатерине Павловне. Другим нужен совет Чаушева, друга.

Стецких слышит поразительную новость. Человек в сером пиджаке, заключивший с Котькой пари, казалось шуточное, — опасный преступник, главарь банды.

Стецких подавлен. Он уважает логику, она неизменно покоряет его. В том, что говорит Чаушев, логика безупречна. Возразить решительно нечего.

— Видите, как полезно бывает выходить за ограду порта, да и вообще… вообще знать жизнь!

Стецких испытывает стыд и острое желание исправить свой промах, исправить сейчас же, не медля ни минуты. Пускай с опозданием, но присоединиться к операции. Вступить в последнюю, решающую схватку с бандой. Что-то совершить… Чаушев безжалостно разбивает его мечты.

— Вам поручение, — слышит Стецких. — Наведайтесь в районный Дом пионеров. Вам соберут ребят, и вы… Попроще только, поживее… Расскажите им про «лягушатник», это очень важно. Ведь фарцовщики используют детвору.

И Чаушев пояснил, как спекулянты примечают мальчишек, завязывающих обмен значками, марками, затем вмешиваются в разговор. «Марки? Могу вам достать целую серию. А что еще интересует?»

Старинные часы в гостиной вздыхают, хрипят — собираются бить полночь. Раздается звонок в парадной.

Это Соколов.

Чаушев, ликуя, выложил ему плоды поиска. Удивления на лице капитана не отразилось — оно стало лишь немного мягче, спокойнее.

— Все точно, соответствует, — промолвил он. — За Лапоноговым глаз все время, так что…

Он мог бы пояснить: человека в сером пиджаке видели в субботу на «лягушатнике», видели, как он толковал о чем-то с мальчиком. Глаз за этим человеком давно… Но Чаушев не нуждался в пояснении.

Соколов отставил стакан, аккуратно, без стука, опустил в него ложечку, закрыл портсигар с головой богатыря на крышке. И во всех этих движениях была красноречивая для Чаушева, очень спокойная завершенность.

А породить ее могло лишь полное совпадение данных, полученных из разных источников и касающихся и личности человека в сером пиджаке, и его поведения в субботу на «лягушатнике».

— Молодцы вы, — раздельно говорит Соколов. — Это у вас здорово получилось…

И его озабоченный тон мешает Чаушеву насладиться в полной мере своим успехом. Что смущает капитана? Разве не пора стягивать петлю, захлестнуть всю компанию вместе со Старшим?

— Нет, — качает головой Соколов. — Подождать придется. Еще денек.

— До ухода «Франконии»?

— Да.

— Что-нибудь насчет буфетчика?

— Большой бизнес, — пожимает плечами Соколов.

А подполковник мысленно досказывает: «Надо присмотреться к этому большому бизнесу. Недаром на борту „Франконии“ — разведчик, маскирующийся официантом в буфете».

— Странный бизнес. — Капитан переводит дух, словно готовясь произнести длинную речь. — Ничего не покупают здесь, пока только продают. Собирают деньги.

14

Утро. Чаушев отправляется на службу.

— Дядя Ми-и-иша! — тоненько, на одной ноте тянет Юрка, догоняя подполковника. Гулко хлопают по асфальту большие Юркины сандалии, купленные на рост.

— А, юнга! — улыбается Чаушев. — Что, каникулы скоро? Радуешься?

— Скоро, дядя Миша.

— Табель выдали?

— Нет еще, дядя Миша… Дядя Миша, а племянник тетки Натальи нашелся. Пропадал который.

— Вот и хорошо, — кивает Чаушев.

— Дядя Миша, вы тогда верно сказали, — тараторит Юрка. — Вы сказали: «Давай обождем, искать не будем пока…» Вот если бы не пришел… Тогда тревога, дядя Миша. Да?

«Положим, тревога была, — думает Чаушев. — Когда-нибудь Юрка узнает. Сейчас, пожалуй, рано ему, многого не поймет».

Только позавчера, тотчас после отхода «Франконии», закончила свое существование шайка Форда. И лица, события все еще перед глазами.

Грузный, с глазами навыкате, щекастый Ланг, похожий в своем зеленом плаще на большую лягушку… Возвращаясь на теплоход, он нес в чемодане пуховое одеяло. «Подарок родственницы, — объяснял он, посмеиваясь. — Трогательная старушка воображает, что в каюте холодно!» Скрывая беспокойство, господин Ланг следил за пальцами таможенника, ощупывающего одеяло.

Двенадцать тысяч рублей извлекли из одеяла. Их зашила Абросимова по приказу Лапоногова — все деньги, причитавшиеся господину Лангу за проданные блузки, галстуки, отрезы, белье. Двенадцать тысяч новенькими советскими бумажками, как видно срочно нужными кому-то за рубежом для снаряжения какой-либо тайной вылазки на нашу землю. Оружие, карты, рацию изготовили, а вот новых советских денег не хватило…

Господин Ланг вряд ли остался в накладе. Недаром на борту «Франконии» находился тот, с военной выправкой, в сюртучке буфетчика. Он не сходил на берег — это и не требовалось. Разведка наверняка оплатила хлопоты господина Ланга. Он убрался отсюда, целый и невредимый, но у него уже нет здесь партнеров: «родственницы» Абросимовой, двуликого Форда — Лапоногова.

Раза два, любопытства ради, Чаушев присутствовал на допросе главаря шайки. Он все отрицал сперва. Однако среди кредиток, найденных в одеяле, оказались те, что попали от Абросимовой к Вадиму. Номера сошлись… Кроме того, на квартире у Лапоногова было обнаружено денег — советских и иностранных — и разных ценностей на девяносто семь тысяч рублей.

— Эх, стал бы я скоро стотысячником, кабы не вы! — признался Лапоногов капитану Соколову.

— И что же, остановились бы?

— Вы не поверите, гражданин начальник, — потупился Лапоногов. — На что мне больше?

— Не поверю! — отрезал Соколов. — Ведь Форд — миллионер.

— Так то настоящий… Опротивел мне бизнес, гражданин начальник. Ну их, деньги! Морально тяжело.

Нет, стяжатель не остановится. Жадность его безгранична. Чаушев с брезгливостью вспоминает спекулянта, изображавшего душевный перелом и раскаяние.

Недели через две будет суд над шайкой. Дело о ней будет завершено, папки с бумагами лягут на полки архива. Да, в юридическом смысле это конец, точка. А по-человечески?.. Ставит ли точку жизнь и когда?

Вчера Чаушев зашел к Лесновым.

Леснов молодцом, уже три тысячи операций на счету. Вышел из печати объемистый труд по хирургии. Член научных обществ Лондона, Рима, Стокгольма. И что хорошо? Он так же прост, скромен, как прежний Леснов, судовой врач на грузовом пароходе. Я, мол, чернорабочий, камни из печенок вынимаю. Вот у пограничников всегда интересные новости! И все за чайным столом умолкли, глядя на Чаушева. Бывало, он рассказывал такие захватывающие истории.

Рассказал и на этот раз. Про шайку Лапоногова, про Валентина, про Гету. Конечно, не называя имен. Гета сидела против Чаушева. И он увидел, как она побледнела. Жестоко, может быть? Нет, он не мог, не должен был умолчать…

Старшие Лесновы — те ничего не заметили. Им и в голову не пришло, что эпизод из мира преступления и сыска, из мира, столь же далекого от них, как льды Антарктики, может иметь хотя бы малейшее отношение к дочери.

— Насчет студента я имел беседу с директором института и в комитете комсомола, — сказал Чаушев. — Парня оставят на учебе.

Он осторожно выбирал слова и поэтому выражался суше, чем обычно.

— А как с девицей?! — воскликнула мать Геты. — С нее, как с гуся вода? Ух, я бы эту бесчувственную тварь!..

Каштановые волосы Геты всё ниже, ниже опускаются над чашкой, вот-вот упадут в чай.

— В Уголовном кодексе, — ответил Чаушев, — нет статей, карающих за нечуткость, за эгоизм, так что органы правосудия в данном случае…

— Вы хоть внушили ей? — перебила мать Геты. — Или она пребывает в святом неведении, эта…

— Теперь ей уже известно, — дипломатично, стараясь не глядеть на Гету, молвил Чаушев.

— И как? Дошло до нее? Воспитывают вот таких белоручек, держат, как в оранжерее, а потом…

Несмотря на всю серьезность положения, Чаушева начал разбирать смех. Он, наверное, расхохотался бы и придумал бы объяснение, но в эту минуту Гета вдруг вскочила и, не то охнув, не то всхлипнув, выбежала из столовой. Светлое платье ее молнией сверкнуло по чашам и кубкам на стеллажах, по холодному полированному металлу.

— Гета! Что с ней? — Леонова вопросительно обернулась к мужу, потом к Чаушеву.

Чаушев пожал плечами. Ябедничать не стану, решил он. Гета уже взрослая. Пусть откроет им сама.

— Она вообще не в своей тарелке последнее время, — подал голос Леснов. — Ты не находишь, мамочка? Возрастное явление, по всей вероятности.

Когда Чаушев уходил, Гета окликнула его на лестнице. Он услышал быстрый, задыхающийся шепот:

— Михаил Николаевич, где он? В общежитии, да?.. Хорошо, я побегу к нему…

— Беги, беги, конечно, беги! — обрадовался Чаушев. — Беги, девочка, — прибавил он тихо, почти про себя, провожая ее взглядом.

Как сложатся их отношения, гадать не стоит. Ложь многое испортила. Ясно одно — такое не забывается. Сейчас Гета уже не та, что прежде, она стала старше.

Как раз теперь Савичев нуждается в поддержке. Ему очень трудно. Правда, Чаушев предложил не давать делу широкой огласки в институте, обойтись без публичного суда. Юноше и без того стыдно. Вчера вечером он собрал свои вещи и заявил Вадиму, что уезжает домой, в Муром. Бросает учиться, не смеет называться студентом…

Вадим и тут не сплоховал, взял да и запер своего друга в комнате. И позвал комсорга. Вдвоем они до полуночи обрабатывали Савичева. Отняли билет на поезд…

Все эти события и лица теснятся сейчас в голове Чаушева, шагающего на службу. Знакомый поворот, взрыв солнечного света впереди, мачты, чайки, дыхание моря…

В кабинете все по-прежнему — пучок острых, тщательно очинённых карандашей на столе, безмолвие сейфа. Ни следа недавних волнений, раздумий. Все та же старая, потускневшая от времени панорама порта на стене. Снять, непременно снять! И опять появляются мысли о близкой отставке.

— Происшествий никаких не случилось, — докладывает дежурный офицер. — «Донья Селеста» ожидается часам к четырнадцати.

Ах да, с Кубы, с грузом сахара. Скоро идти встречать… Дума об отставке не оборвалась, она только отодвинулась куда-то в глубину сознания.

— Давайте уберем это. — Чаушев показывает на панораму. — Пришлите кого-нибудь.

Хватит ей висеть тут, тоску нагонять! Незачем оглядываться назад. Внезапно и как будто без всякой причины — может быть, оттого, что из-за тучи прямо в кабинет брызнуло солнце, — на душе стало веселее. Ведь жизнь не кончена! Все равно город, любимый, родной с детства город не даст отставки, не прогонит его, пограничника Чаушева. Он будет нужен людям. Так или иначе, а всегда будет нужен.

Непременно!

Я. Полищук, Б. Привалов МИСС ХРЮ

Приключенческий памфлет

Глава I ГОРОД УЛЫБОК

Достоверно известно, что на карте Республики Потогонии города с таким приятным названием найти еще никому не удавалось. В географических справочниках, ревностно просматриваемых шефом полиции генералом Шизофром, эта частица страны, отстоявшая от Нью-Торга на таком же расстоянии, как и от Вертингтона, именовалась зоной полупустыни.

— Выбейте из мозгов эту чепуху! — заявил однажды Шизофр, отличавшийся деликатностью выражений, корреспондентам рабочих газет. — В городе должны жить люди, а в данной местности людей не обнаружено.

И генерал улыбнулся самой жизнерадостной из своих улыбок, обнажив при этом платиновые коронки на зубах мудрости. Корреспонденты ретировались, также очаровательно улыбнувшись в ответ. Может быть, они припомнили, что шеф полиции улыбался особенно обаятельно перед тем, как совершить какую-нибудь милую гадость. Может быть, они слышали, что у генерала зубы мудрости прорезались с небольшим опозданием, а именно тогда, когда у нормальных особей они обнаруживают склонность к выпадению.

Впрочем, по-своему бравый генерал был прав. С редкостным достоинством придерживаясь законов своей благословенной страны, мог ли генерал считать за людей какие-то две-три тысячи безработных, нашедших себе приют в местности с таким пленительным названием.

Достоверно известно и то, что, сколько ни старайся, ни в одном штате Потогонии не удастся сыскать такого количества улыбающихся физиономий. Казалось, здесь каждый дюйм пространства излучал улыбку, которая могла бы успешно конкурировать с гримасой того же назначения у самого Шизофра. Улыбку здесь можно было даже потрогать. Об улыбку здесь можно было споткнуться… Вокруг смеялись все. Смеялся грудной младенец, умилительно поглощая ананас величиной с мяч для пушбола. Смеялся очаровательный подросток в коротеньких штанишках, всаживая очередь из детского автомата в смеющегося гуттаперчевого медвежонка. Смеялась юная потогонийка, принимая в подарок от своего гогочущего папаши в день конфирмации голубой восьмицилиндровый лимузин. Оторвав несколько минут от делания денег, смеялся в своем оффисе владелец лучшей в стране фирмы по производству подтяжек с убедительным названием «Попробуйте, продержитесь без нас!». Смеялся пожилой игрок в гольф, попав мячом точно в глаз своему захлебывающемуся от восторга партнеру. Словом, смех сопровождал жителя этого удивительного города от младенческих пеленок до гробовой доски. Мы имеем в виду гробовщика, весело и заговорщицки подмигивающего своему клиенту с умиротворенной покойницкой улыбкой.

И все это было нарисовано, напечатано, отштамповано, вытиснуто, вырезано на жести, фанере, картоне, стекле, досках, пластикате, линолеуме. Все это было изображено на щитах фирмы «Лучше всех», вот уже двадцать лет подряд вышвыривающей пришедшую в негодность рекламу на гигантскую свалку в пяти милях от автострады Нью-Торг—Вертингтон.

Впрочем, стремясь к абсолютной точности, мы не осмеливаемся называть означенное место обычной свалкой. Некоторое время назад здесь появились первые поселенцы. Облюбовав щиты, из которых можно было соорудить весьма комфортабельные лачуги с крышей, окнами и отдельным входом, они основали здесь небольшую колонию и назвали ее, разумеется без тени иронии и сомнения, Городом Улыбок.

Как уже отмечалось выше, обитатели Города Улыбок не принадлежали к той достославной части потогонийцев, которые имели собственные конторы, собственные фермы, собственные заводы и собственные счета в банках. Может быть, именно отсутствие этих обременительных атрибутов кредитоспособности и оставляло им достаточное время для поисков работы.

Добрая четверть города, заваленная уже совершенно ни на что не годными обломками, огрызками и обрывками реклам, безраздельно принадлежала самым юным обитателям. Торопиться им было некуда, и они коротали время на свалке.

Надо сказать, что это времяпрепровождение оказывало на тамошнее юное поколение самое благотворное действие: глядя на буквы реклам, ребятишки приобретали первые навыки в просвещении, которым так заслуженно гордится эта страна христианнейшей цивилизации. Бегая взапуски вокруг щитов, рекомендующих приобретать самые быстроходные авто в мире, они получали представление о широкой доступности этого вида транспорта для каждого потогонийца. Прикорнув на листах фанеры, расхваливающих самые теплые постели и самые пушистые одеяла во Вселенной, они начинали понимать, что такое комфорт и уют…

Впрочем, наступило время перейти к главным героям нашего правдивого и нелицеприятного повествования. Тем более, что они как раз и подвернулись под руку, эти трое неразлучных и самых непоседливых друзей во всем Городе Улыбок: Рэд, Ной и Лиз.

Мы начали с Рэда потому, что ему по праву принадлежит первое место как среди этой тройки, так и, пожалуй, среди всего шумливого и беспокойного племени сверстников. Рэд знал не только множество всяких игр, способных привести в восторг его достойных соратников, но и мог, зажмурив глаза, отыскать любую тропку среди гор рекламных отходов и такие укромные уголки, где даже натренированные ищейки Шизофра способны потерять голову.

Рэд был заводилой во всех ребячьих играх и выдумках. А рядом с ним всегда можно было видеть Лиз и Ноя, отличавшегося от своего друга разве только меньшей степенью фантазии и цветом кожи. У Лиз были пронзительные фиалковые глаза и удивительная способность к молчанию, так высоко ценимая в мальчишеских компаниях. Ной был негром и, как всякий негр в христианнейшей Потогонии, хорошо знал, что только среди бедняков он может себя чувствовать равным. Правда, он не раз слышал от упитанных проповедников, иногда удостаивавших своим посещением обитателей Города Улыбок, что потогонийская конституция разрешает цветным ездить в одном автобусе с белыми, есть в одном кафе с белыми, работать на заводе рядом с белыми. Но своими глазами ему никогда еще не удавалось видеть такие чудеса равноправия. Однако друзья-бедняки не давали в обиду Ноя. Он хорошо помнил, как однажды к ним в город явился некий джентльмен и завел разговор о том, что в безработице виноваты только цветные. «Не будь их, — заливался соловьем человеколюбивый джентльмен, — белым жилось бы лучше». Ох, как смеялись Ной и Рэд, когда обитатели города, воодушевленные яркой речью проповедника, сунули его головой в холст, на котором красовалась реклама автомобильной фирмы «Лорд», и в таком импозантном виде вышвырнули на шоссе. Это были, пожалуй, самые приятные минуты в жизни негритенка.

— Бедняки все равно бедняки, — сказал в тот памятный день отец Рэда, Генри Кларк, — какого цвета они бы ни были. А значит, им надо держаться друг за друга.

Рэд чрезвычайно гордился своим отцом. Генри Кларк считался одним из самых счастливых обитателей Города Улыбок. У него была постоянная работа на бензоколонке, совсем недалеко от места основной свалки. Нужно пройти мили две от главной горы мусора, у рекламы «Все, как один, садитесь в наш лимузин» повернуть налево, а там до бензоколонки рукой подать.

На шоссе ни кустика, ни деревца. Солнце палит, как нанятое, а отец Рэда десять часов подряд встречает и провожает машины, заправляет их бензином, делает мелкий ремонт. Владельцы автомобилей дают ему несколько монет — пигги. К концу дня, когда Кларка сменяет другой рабочий, в кармане набирается один—два долгинга. На это кое-как можно прожить — ведь зарплаты хозяин бензоколонки своим рабочим не платит.

— Хватит с вас чаевых, — говорит он, забирая из кассы автомата всю дневную выручку. — Старайтесь понравиться клиенту, и вам будут платить больше. А если не желаете работать, то вместо вас найду других! — И он кивал головой в сторону виднеющегося вдали Города Улыбок.

Разумеется, отец Рэда боялся потерять работу. Во-первых, нужно было кормить семью, а во-вторых… Ну, словом, были еще важные причины, из-за которых опытный механик Генри Кларк не хотел лишиться места на бензоколонке.

И все же был случай, когда его чуть не уволили. Это произошло из-за Ноя. Именно с этого дня и началась дружба Рэда и Ноя.

Откуда появился в Городе Улыбок Ной, никто не знал.

Сам он объяснял свое появление довольно туманно: удрал с фабрики, где его били и заставляли много работать.

— Так много мальчишек, — рассказывал Ной, — а работают все, как взрослые. Мы даже не знали, что делали: красили, лакировали какие-то жестянки. Жили там же, никуда не выходили. Два раза в день давали есть. А как от мастера доставалось…

Семья Ноя жила далеко на Юге Потогонии. Добраться туда он не мог, боялся, что его схватят по дороге и снова заточат на фабрику-тюрьму.

— Как же тебя па и ма отпустили из дому? — спросила Лиз.

— Па у меня нет — его убили белые… Давно уже, я тогда был совсем маленький. А меня отобрали за долги, — рассказал Ной. — Ма болела долго. А знаете, сколько врач стоит? Все долгинги на него ушли. Все остальное пришлось брать в кредит… А чем платить? Тут пришел один белый и уговорил ма, чтобы она подписала контракт. Я буду работать, а ей — деньги. И работа, дескать, у меня будет легкая. Игра, а не работа! Ма получила за меня сразу же сто долгингов, и меня увезли… А теперь я лучше умру, чем снова вернусь на фабрику!

Так вот, в тот день, когда Ной соскочил с какой-то попутной машины и вертелся возле бензоколонки, его чуть не линчевали два молодчика — «робота».

«Роботами», механическими людьми, потогонийцы прозвали гангстеров из охраны миллиардера Беконсфилда — свиного короля Потогонии.

Кто не знал в стране эмблемы фирмы Беконсфилда — трех смеющихся поросят?

Беконсфилд вытащил трех веселых поросят из знаменитой сказки и заставил их рекламировать сосиски, бекон, колбасы, окорока, отбивные и прочие изделия из свинины.

Смеющиеся поросята мелькали всюду: на стенах домов, на шоссе, на боках автобусов, на страницах газет.

«Это ваше первое, второе и третье блюдо!» — вещала реклама.

Их было, конечно, великое множество и в Городе Улыбок.

Миллиардер Беконсфилд, снабжавший полмира консервами и изделиями из свинины, сам мясного не брал в рот. Он был стар, немощен и боялся катара желудка. Его богатства охраняли сейфы банков, а его здоровье и покой — две тысячи «роботов». Беконсфилд знал толк в такого рода делах. Телохранители у него были как на подбор: рослые, широкоплечие, свирепые. Как утверждали сведущие люди, миллиардер берет только таких громил, которые достаточно зарекомендовали себя в уголовном мире. Причем преимуществом при поступлении на службу пользовались те, кто специализировался на тяжелых телесных повреждениях и убийствах.

Вот с такими двумя «роботами» и столкнулся Ной в первый же день своего прибытия в Город Улыбок.

Собственно, на свалке Ной еще и не побывал. Он только-только соскочил с попутного грузовика и вертелся вокруг Генри Кларка, всячески стремясь ему помочь.

Рэд в это время принес на бензоколонку бутерброды и термос с горячим кофе — обед отцу. Лиз пришла с ним за компанию.

Еще издали они увидали загорелое до черноты лицо и седую шевелюру Генри Кларка. Со стороны казалось, что у него на голове серебристый берет.

Подле колонки затормозил автомобиль, похожий на короткую свиную колбасу. Один из пассажиров, здоровенный малый со шрамом на лице и значком беконсфилдовской компании на свитере, выскочил из машины и гаркнул почти на ухо Кларку:

— Эй, ты, заправь, да поживей!

Тем временем второй беконсфилдовский молодчик, постарше, приметил маленького Ноя, неосторожно подошедшего к дверце машины. «Робот» схватил негритенка за ухо так крепко, что тот и слова сказать не мог.

— Гляди-ка, какие тут насекомые летают! — захохотал «робот».

— Давай пари на бутылку виски, — сказал первый. — Если раскрутить этого черномазого как следует, то я заброшу его вон за тот ящик!

— Принято! — захохотал второй верзила, перехватывая негритенка за плечи.

И, кто знает, как пришлось бы оторопевшему от страха Ною, если бы тут не раздался спокойный голос Генри Кларка:

— Отпустите парня и катитесь отсюда немедленно! Считаю до трех…

«Роботы» от изумления захлопали глазами: такие слова им приходилось слышать впервой. Бедный Ной воспользовался растерянностью громил и выскользнул из их цепких пальцев.

— Да ты рехнулся… — начал было старший, но, увидев направленные на них два пистолета-пулемета, проглотил остаток фразы.

— Я продырявлю вас вместе с машиной, как миленьких, — произнес Генри Кларк, заняв позицию за бетонной стенкой будки, — как миленьких, пока вы будете вытаскивать свои паршивые револьверы. Ну, катитесь!

Молодчики пришли в себя и быстро оценили положение: этого седого из-за стенки выковырять не так просто, а они действительно перед ним как на ладони.

— Шум такой, словно мы ограбили национальный банк! — сплюнул первый «робот». — И все из-за черного! Клянусь старушкой мамой, я пристрелю сегодня десяток негров, чтобы успокоиться.

— А ты, седой, — сказал угрожающе старший, — пеняй на себя. Уж я — то отыщу тебя даже на Луне!

Машина рванулась вперед и вскоре словно растворилась в струящемся от жары воздухе.

Генри Кларк бросил пистолеты на площадку. Они упали с сухим, деревянным звуком.

— Так это же с рекламы «Покупай пистолеты, будешь спокоен зимой и летом»! — рассмеялась Лиз, выглядывая из-за своего убежища за ящиком, куда она спряталась в самом начале столкновения.

Действительно, ружейная фирма, не довольствуясь рисунками, всегда обвешивала свои щиты деревянными копиями пулеметов, пистолетов и ружей. Две такие деревяшки и держал Генри у себя под рукой — на всякий случай.

— Па, они не могут вернуться? — опасливо спросил Рэд.

— Все может быть, — усмехнулся Генри. — Но не мог же я допустить, чтобы этого парня сделали на моих глазах инвалидом!.. Эй, где ты?

Голова Ноя показалась из ямы для ремонта автомобилей.

— Вылезай, давай знакомиться! — сказал Генри.

С той поры Ной стал жить в семье Кларков, а племя беспокойных сорванцов Города Улыбок пополнилось еще одним достойным членом.

Глава II «БРИЛЛИАНТОВАЯ КОНУРА»

Давно уже одним из любимых развлечений юного населения Города Улыбок была игра под названием «Выведем кота на орбиту».

Конечно же, ее придумали сподвижники Рэда — Лиз и Ной. Произошло это во время отсутствия их друга, укатившего вместе с отцом на несколько дней в Адбург.

Как следует из названия, главным действующим лицом в этой игре был кот. И, хотя кошки считаются довольно безобидными представителями мира млекопитающих, игра таила в себе немало опасностей. На свалке кошачьего поголовья хватало с избытком, и поймать одного—двух котов не составляло труда. Опасность заключалась в том, что при запуске кота ребят могла задержать полиция. Вездесущие ищейки генерала Шизофра бдительно следили за тем, чтобы коты не «выводились на орбиту» и таким образом не нарушали покоя во владениях всемирно известного собачьего «Пэн-Пес-клуба» — замке «Бриллиантовая конура».

Этот дворец, утопающий в зарослях экзотических растений, высился на горизонте точно мираж. Однако, если забраться на рекламный щит компании реактивных самолетов, на котором был изображен ангел, доверчиво сдававший свои крылья в камеру хранения аэропорта: «Мне они не нужны — самолеты вашей фирмы доставят меня на место назначения быстрее, безопаснее и со всеми удобствами», — то можно было разглядеть и яхты на озере, и пестрые зонты на золотистом пляже, и даже обелиск «Бриллиантовая конура» перед входом во дворец.

«Пэн-Пес-клуб» был учреждением со строгими правилами. Его членами могли быть лишь самые аристократические представители собачьего рода, располагающие достоверными доказательствами своего сверхпородистого происхождения.

Генри Кларк шутил по поводу высшего собачьего света:

— У этих шавок даже каждая блоха имеет особую родословную!

Замок, в котором располагался санаторий «Бриллиантовая конура», принадлежал Беконсфилду. Свиной король, который считался одним из самых крупных покровителей животных, сдал замок в аренду «Пэн-Пес-клубу», разумеется, за весьма приличную плату.

Собачья знать прибывала на отдых в «Бриллиантовую конуру» в роскошных автомашинах. Хозяева с умилением сопровождали своих любимиц, а затем наблюдали, как собачки садятся за специальные столы, как подобострастно изгибаются перед знатной клиентурой официанты, как тревожно выглядывают из коридора повара: «Упаси господи, чтобы вдруг какой-нибудь собачке не понравилась косточка от жаркого».

«Пэн-Пес-клуб» был учреждением с самыми широкими возможностями. При «Бриллиантовой конуре» имелась школа, где собаки приобретали аристократические замашки и светский лоск. В бассейне они катались на лодках, учились плавать по-собачьи и делать бодрящие движения на гимнастических снарядах. В ателье мод лучшие портные шили для собачек наимоднейшие туалеты и обувь — для прогулок, для балов, для приемов и, соответственно, на все прочие случаи жизни. Тут же можно было купить серьги, кольца на лапы, кольцо на хвост, ошейник-ожерелье и тому подобную ювелирную мелочь.

Но самую большую известность на всю округу приобрел «Пэн-Пес-клуб» своим салоном красоты. Тамошние парикмахеры и косметологи обладали особыми секретами. Только они умели придать собачьей шкуре оттенок непередаваемой нежности, отманикюрить лапы, произвести завивку и наклеить собачке такие ресницы — в цвет глаз, — что она готова была глядеться в зеркало с утра до вечера.

В штате «Бриллиантовой конуры» были врачи, назначающие диету для четвероногих гостей; зубные техники, готовые в любой момент вставить им искусственную золотую челюсть или пломбу из самоцветов; парфюмеры, разрабатывающие рецепт умопомрачительных собачьих духов. Псам показывали специально снятые для них кинофильмы из жизни барбосов всех стран, им давались концерты, в которых сольную партию исполнял лающий саксофон… Да разве всё перечтешь!

Когда Ной, Лиз и Рэд пробирались на территорию замка, чтобы разведать условия для очередного «запуска кота на орбиту», им то и дело попадались на аллеях собачки в модных накидках и очках-светофильтрах, не удостаивавшие ребят даже взглядом.

— Я как-то больше уважаю собак, не имеющих одежды, — говорил обычно Генри Кларк, когда ребята рассказывали ему о своем очередном посещении замка, — собак-работяг. Тех, например, которые летали вокруг Земли.

— Хотел бы я пожить по-собачьн, — вздыхал Ной каждый раз, когда попадал в это четвероногое царство.

Но разве мог он мечтать о чем-либо подобном, не являясь собакой с громким и звучным титулом, вроде барона Гердрих фон Герольштейн, маркиза ди Морель де Арманьяк, принца фон Себастьяно, графа Тойн ван Филлипс или чем-нибудь в этом завидном роде?

Из усыпанного самоцветами грота, в котором любили прятаться ребята, было отлично видно все происходящее возле замка.

— Любая дворняга нас бы давно уже обнаружила, — зажимая морду очередному коту, шептал Рэд. — А эти надушенные псы даже носом не поведут.

Рэд выбрался наружу, чтобы найти подходящее место для запуска. Едва он это сделал, как очутился нос к носу с толстым и неповоротливым Барбосом.

— Ой, — испугался Ной, — сейчас пес за ним погонится!

Но пес только лизнул Рэда в щеку и благодушно свалился на бок, очевидно ожидая успокоительного почесывания за ухом.

— Он не мог тебя укусить? — встревоженно спросил Ной, когда Рэд вернулся к друзьям.

— Мог, — усмехнулся Рэд, — но пригубил и понял, что я малоаппетитный.



Но пора было осуществлять задуманную операцию. Не теряя времени, заговорщики пробрались по известной лишь им тропинке к кинотеатру и заняли боевую позицию. Прошло несколько минут. Двери кинотеатра распахнулись, и четвероногие члены клуба, сопровождаемые слугами, направились на ужин. Тут Рэд и Ной и выбросили заранее припасенную кошку прямо в гущу великосветского собачьего общества.

Что тут началось!

Кот заметался среди собак, потеряв от страха голову. В принцах и герцогах мгновенно проснулись первородные инстинкты, и они заорали так, словно их вели на живодерню. Однако расправиться со своим исконным врагом они не могли, так как модные костюмчики и платья сковывали собачьи движения. Кот без особого труда «вышел на орбиту» и исчез.

Всю ночь в замке горел свет, врачи дежурили возле роскошных постелей особенно слабонервных собачек, а хозяева, узнав о происшествии, примчались на машинах из Адбурга, Нью-Торга, Обливуда и Вертингтона, чтобы проверить кровяное давление и пульс у своих любимцев.

Каждый раз после такого происшествия по шоссе мчались вереницы автомобилей, на бензоколонке прибавлялось работы, а присланные лично генералом Шизофром полицейские обшаривали каждый дюйм вокруг замка, отыскивая кошачье логово.

А где же были в это время наши трое нарушителей собачьего спокойствия? О, они уже были давно дома и с самым невинным видом обсуждали подробности очередного приключения.

Конечно, разве могли молодцы Шизофра знать замок так, как его знали ребята из Города Улыбок!

— Я могу пробраться в замок и обратно ста путями! — говорил Рэд, который любил чуть-чуть, самую малость, похвастаться своей осведомленностью.

Впрочем, это было правдой — лучше его никто не знал всех тайных лазеек в окружающей «Пэн-Пес-клуб» толстой и внешне абсолютно неприступной стене.

Глава III ЗАБАСТОВКА МИСТЕРА ПОРТФЕЛЛЕРА

Было замечено, что в последнее время количество полицейских в районе Города Улыбок значительно возросло.

— Как бы они не пронюхали, что им не положено, — забеспокоился Генри Кларк.

Ребятам было поручено постоянно наблюдать, чтобы на свалке не появился никто из незнакомых. Причин для беспокойства было немало. Дело в том, что в Городе Улыбок находилась типография газеты «Свобода», которая, судя по названию, была не очень популярна среди властей Потогонии и, естественно, должна была издаваться в подполье.

Типография помещалась в большом шатре, крыша которого состояла из рекламных щитов. Издали он был совершенно неприметен среди других груд, а подойти к нему мог только тот, кто знал «икс-автостраду», иными словами — зашифрованную дорогу от рекламы одного голубого автомобиля фирмы «Лорд» до другого.

В типографии помещалось всего-навсего три маленьких ручных станка; их с трудом хватало и на листовки, и на маленькую рабочую газету.

Все напечатанное переправлялось затем в Нью-Торг и Вертингтон — на заводы, фабрики, шахты.

Генри Кларк предложил один из самых быстрых способов распространения «Свободы»: используя свою работу на бензозаправочной колонке, он через знакомых шоферов ухитрялся отправлять листовки и газету в любой штат Потогонии.

И вот вдруг над типографией нависла полицейская опасность.

Понятно, что ребята, которым поручили такое важное дело, как наблюдение за безопасностью Города Улыбок, старались вовсю.

В одно лучезарное утро стоявший на посту Ной заметил толстенького человечка в белом костюме и белой шляпе. Толстячок, спотыкаясь и озираясь, брел прямо к свалке.

Ной мяукнул два раза коротко, один раз длинно, как мяукает кошка, когда потягивается после сна. В ответ он услышал такое же мяуканье, впрочем чуть более мелодичное, — это откликнулась Лиз. Тотчас же из-под рекламной кучи появился Генри Кларк и, приставив ладонь козырьком к глазам, начал с интересом рассматривать непрошеного гостя.

— Пойдемте к нему навстречу, ребята, — сказал Генри Кларк. — Мы люди вежливые и не должны дать этому джентльмену заблудиться среди нашего мусора.

Привычно лавируя среди рекламного хлама, Генри и трое дозорных вскоре оказались рядом с толстяком. Они выросли перед незнакомцем точно из-под земли, заставив его от удивления и страха чуть не проглотить собственный язык.

— Рад приветствовать вас, сэр, — сказал Генри, — в Городе Улыбок!

— Хэ…лло! — изумленно произнес толстяк. — Вы что, из преисподней? То-то я смотрю, как стало жарко. Кажется, шага сделать больше бы не смог.

— Я как представитель проживающих в этой местности потогонийцев, — продолжал Генри, — уполномочен отвечать на все вопросы, подписывать все договора и проводить совещания на любом уровне.

— Мне нужно надежно спрятаться, — проговорил толстяк и встал во весь рост на валяющийся рядом большой ящик.

— Отличный метод! — рассмеялся Генри Кларк. — Мало того, что ваш белый костюм и так видно с шоссе, как луну в ясную ночь, вы хотите замаскироваться под статую Процветания? Учтите, что статую видно издалека.

— Нет опыта, — ответил толстяк, не слезая с ящика. — Я ни разу в жизни не прятался. Это противоречит моим принципам.

— Почему же вы решили вдруг эти принципы нарушить? — спросил Генри.

— Я забастовщик, — скромно потупил очи толстяк. — За мной гонятся штрейкбрехеры и полиция.

— Ого-го! — изумился Генри. — Какая же контора забастовала?

— Сенат Потогонии! — глядя сверху вниз, торжественно объявил толстяк. — Я сенатор Портфеллер! Эта местность входит в мой избирательный округ.

Тут, мы полагаем, надо сделать некоторое отступление, чтобы рассказать читателю о событиях, предшествовавших появлению мистера Портфеллера в Городе Улыбок и столь странному проявлению его несгибаемого забастовочного духа.

Как известно, в Потогонии были две партии: право-левая и лево-правая. Они находились в непрестанной и неукротимой борьбе. Основным пунктом, который вызывал межпартийную междоусобицу и разногласия, был вопрос о процедуре голосования сенаторов. Право-левая партия убежденно доказывала, что для процветания страны необходимо всем сенаторам голосовать, поднимая сначала правую руку, а потом уже левую. Лево-правая партия держалась совершенно иной политической платформы — она считала, что для прогресса страны сенаторам надо начинать голосование с левой руки.

Такого же рода принципиальные расхождения касались и ног сенаторов. Право-левые не жалели сил и средств, доказывая, что каждый гражданин Потогонии, если хочет быть счастливым, должен вставать с постели с правой ноги. Лево-правая партия, разумеется, высмеивала это суеверие и, не жалея средств и сил, предлагала точный рецепт для потогонийского расцвета, а именно вставание с левой ноги.

Эти противоречия поглощали обе партии целиком, естественно не оставляя места для менее серьезных расхождений. Таким образом, во всех других вопросах между право-левыми и лево-правыми царило трогательное единодушие.

Однако в результате сложных интриг и подкупов на последних выборах большинство в сенате получили лево-правые, окончательно посрамив своих противников во главе с их лидером — сенатором Портфеллером.

Но кто бы мог подумать, что дело зайдет так далеко и даже знаменитому Портфеллеру придется искать убежища на старой свалке!

— Минуточку, сэр! — сказал Генри. — Тут, рядом, валяются предвыборные плакаты. Я проверю.

Генри обогнул две—три кучи мусора и очутился прямо перед громадным железным щитом, с которого улыбалось увеличенное в сотни раз лицо толстяка. Да, это был он, сомнений не оставалось.

«Голосуйте за друга народа Гарри Портфеллера! — призывал плакат. — Только наш Гарри сможет научить вас шагать по жизни правильно, с правой ноги!»

А почти рядом, на ветхом ящике, жалобно поскрипывающем от непривычной тяжести, стоял во весь рост живехонький, хотя и похожий на гранитный монумент, сам друг народа. Это было зрелище величественное и захватывающее. И вряд ли вызовет удивление, что уже через полчаса после самоводружения монумента рядом с ним стояло десятка два самых пожилых и самых юных жителей Города Улыбок и с восхищением глазело на полную достоинства фигуру сенатора.

— Рэд, — сказал тихо Генри, — мчись к «Бриллиантовой конуре». Может быть, придется «запускать кота на орбиту». Возьми Ноя, а Лиз пусть останется. В случае чего она подаст сигнал.

— Да, сэр, — вернувшись к Портфеллеру, который продолжал стоять на ящике, сказал Генри Кларк, — это именно вы, сэр Рад нашей встрече!.. Так почему же бастуют сенаторы?

— Видите ли, леди и джентльмены, — тоном опытного оратора начал Портфеллер, — лево-правое большинство сената хочет сегодня протащить закон Шкафта. Вы знакомы с этим законопроектом?

— Конечно, — сказал Генри. — Он запрещает рабочим бастовать. Если кто-нибудь попытается, то его будут сажать в тюрьму.

— Я, как друг народа, — громко произнес Портфеллер, — не могу голосовать за этот закон! Мои избиратели никогда бы мне этого не простили!

— Все ясно, сэр, — сказал Генри.

— Что именно? — удивился Портфеллер. — Что именно вам ясно?

— Сегодня же заседание сената! — догадливо улыбнулся Генри. — А вы не хотите на нем присутствовать, чтобы не участвовать в этом грязном голосовании. Если лево-правые примут закон, это произойдет без вас. Это благородно, сэр!

— Вы совершенно точно обрисовали обстановку в государстве, — поклонился Портфеллер. — Если зал будет полупуст, заседание не состоится. Поэтому мы забастовали. Мы — это я и мои друзья сенаторы. Нас ищет полиция и депутаты лево-правой, которые хотят нас силой затащить в сенат. Но мы не дадимся. Мы против насилия!

— Так слезайте же, сенатор! — испуганно произнесла ближайшая старушка. — Ведь так, на ящике, вас наверняка заметят с шоссе.

— Прятаться тоже не в моих принципах! — гордо сказал сенатор. — Мы живем, слава богу, в свободной стране, а не где-нибудь за стальным занавесом. Никто не заставит меня пойти против убеждений. Пусть сюда придут хоть все танки генерала Шизофра!

Генри поглядел на торчащую в стороне рекламу авиакомпаний. Лиз уже сидела на ее вершине.

— Послушайте, сэр, — спросил Генри, — а может быть, вы хотите, чтобы вас силой привели на заседание?

— Что вы говорите! — возмутился Портфеллер. — Я друг народа!

— Это мы слышали, — отмахнулся Генри. — Но тогда ваш визит к нам можно считать историческим. — Генри повернулся к землякам: — Леди и джентльмены, в этот трудный для себя день наш сенатор решил оказаться среди избирателей. Гип-гип!

— Гип-гип! — подхватило несколько голосов.

Портфеллер церемонно поклонился во все стороны, отчего ящик под его ногами заскрипел еще жалобнее.

— Сейчас нашего дорогого сенатора, не дай бог, приметят и препроводят в сенат, — продолжал Генри. — Но наш верный друг мистер Портфеллер будет ни при чем. Избиратели увидят, как его силой повлекут на это заседание. Но не в его принципах сопротивляться насилию. И закон Шкафта будет принят, и доверие избирателей сохранено!

Тут наконец до горделиво озирающегося сенатора дошел смысл иронических намеков Кларка, давно уже понятых публикой.

Портфеллер несколько минут хлопал глазами, а затем завопил:

— Не слушайте этого смутьяна, дорогие мои! — Он проникновенно прижимал толстенькие ручки к груди. — Я всегда с вами! Мои беды — ваши беды!

— Лучше, если бы было наоборот, — резюмировал Генри, — наши беды пусть будут вашими! Оставайтесь жить с нами здесь, а ваш особняк в Адбурге отдайте под жилье рабочим…

— Он красный, клянусь богом! — воскликнул Портфеллер, воззрившись на Генри. — Эти бунтовщики везде! Опасайтесь их, дорогие мои друзья!

В этот драматический момент неожиданно раздался громкий свист. Это Лиз, по всем правилам мальчишеского братства засунув пальцы в рот, подала сигнал. У поворота на шоссе остановилось несколько машин.

— Друзья, полиция! — крикнул Генри.

Избиратели исчезли, словно провалились сквозь свалочную труху.

Портфеллер, убедившись, что его белый костюм давно уже примечен молодчиками Шизофра, облегченно вздохнул и с неожиданной для себя легкостью соскочил с ящика.

Лиз быстро сползла с рекламного щита. Это тоже служило сигналом: через несколько минут Рэд и Ной должны были провести отвлекающую операцию, известную нам под названием «запуск кота на орбиту». Генри одобрительно кивал головой.

— Вы, мистер… — сказал Портфеллер Кларку. — Простите, к сожалению, не знаю вашего имени…

— Просто избиратель, — уточнил Генри.

— Так вот: чтобы вам не оказаться просто арестантом, — по-отечески нежно сказал Портфеллер, — выбросьте из головы всю эту агитационную чепуху!

— Я уже старался, — вздохнул Генри, — но ничего не получается.

Где-то вдалеке раздался истошный многоголосый лай. Сенатор вздрогнул.

— Это охотятся за мной? — испуганно спросил он. — От этих друзей из лево-правой можно ожидать чего угодно!

— К сожалению, не за вами, — учтиво сказал Генри. — Это за котом. Простите, сенатор, к вам уже идут. И мне нечего делать в таком избранном обществе. Желаю вам, сэр, быть счастливо доставленным в сенат.

Генри завернул за ближайшую афишу, потом сделал еще несколько шагов и забрался… в фонарный столб. Не удивляйтесь, пожалуйста, этот столб, собственно, не был настоящим. Просто это была свернутая из серой фанеры труба — бренный остаток некогда великолепной рекламы телеграфного оборудования фирмы «Суккен и сын». В нем было тесновато, но достаточно удобно для наблюдения: сквозь пробитые гвоздями дырочки можно отлично видеть все происходящее вокруг.

Сенатора окружили одетые в штатское полицейские. Портфеллер некоторое время протестуюше и отчаянно пожестикулировал, а затем покорно побрел к машинам.

— Я не сопротивляюсь только потому, что это не в моих принципах! — донесся до Кларка прощальный вопль сенатора. — Я подчиняюсь грубому насилию! Кстати, — вдруг спокойно и деловито произнес Портфеллер, — а скольких сенаторов еще не поймали?

— Ах, — ответил один из полицейских, — если бы все были так предусмотрительны и не удалялись далеко!

Портфеллер взволнованно начал что-то говорить шагающему рядом с ним шпику.

«Это уже про меня! — догадался Генри. — Доносы, видимо, не противоречат сенаторским принципам!»

Несколько полицейских повернули назад, к свалке. Они озирались вокруг и принюхивались, точно охотничьи легавые, всем своим видом оправдывая укрепившуюся за ними кличку «ищейки Шизофра».

«Хорошо, что „кот уже вышел на орбиту“, — облегченно вздохнул Генри. — Сейчас ищейкам будет не до меня!»

И верно. Лай в замке становился все громче. Над зубчатой стеной взвилась зеленая ракета — охрана требовала подкрепления.

Полицейские сделали стойку. Они хорошо знали, что спокойствие сиятельных собачек считалось у Шизофра проблемой номер один. Шеф полиции давно уже приказал: пусть вокруг пылают пожары, сотрясаются от землетрясения дома, но, если «Бриллиантовая конура» требует помощи, надо бросать все и немедленно мчаться туда.

Полицейские машины, отчаянно воя сиренами, ринулись вперед. Опасность для Кларка, кажется, миновала. Можно было спокойно поразмыслить над всем увиденным и услышанным.

«Значит, несмотря на все протесты, — сказал себе Генри, — закон Шкафта пройдет. Так… Надо немедленно сообщить об этом Союзу мозолистых рук».

Да, но где же ребята? Генри Кларк обычно за них не беспокоился: даже тысяча шизофрских молодчиков не смогли бы поймать Рэда и Ноя в замке. Но, видимо, на этот раз в «Бриллиантовой конуре» паника была особенно большой: тревожно взлетали ракеты, слышались свистки, душераздирающие лай и визг. А вдруг…

И, словно в ответ на свои мысли, Генри услышал веселый голосок Лиз:

— Мальчики уже здесь! А вы где, дядя Генри?

Глава IV СОВЕТ ПОЛУБОГОВ

«Советом полубогов» в христианнейшей Потогонии называлось сверхсекретное сборище крупнейших финансовых тузов и промышленных воротил. Будучи глубоко религиозными христианами, члены совета, разумеется, не могли покуситься на символы веры и приравнять себя по рангу к той неведомой потусторонней особе, которая именовалась господом богом. «Совет полубогов» было примирительным названием, придуманным мистером Фиксом, хитроумным секретарем миллиардера Беконсфилда, и охотно признанным всеми членами совета. Оно звучало лояльно по отношению к господу богу и вместе с тем отражало подлинное существо дела: почти все материальные ценности в стране были подвластны совету, а моральные ценности покорны его полубожественной воле.

Мы сочли возможным дать столь пространное предисловие, прежде чем пригласить вас на одно из заседаний этого удивительного сборища.

Итак, милости просим! Сегодня председательствовал один из самых влиятельных полубогов, миллиардер Лярд, основной конкурент Беконсфилда. Если старый Беконсфилд был свиным королем, то все остальные мясные продукты, жиры, белки, углеводы и молоко были в руках у Лярда.

«Прежде чем младенец скажет „мама“, — кричали рекламы Лярда, — он уже пьет наше молоко. И пьет его всю жизнь! Смерть наступает оттого, что однажды вы прожили день без нашего молока! Если вы будете пить его каждый день, то станете бессмертными!»

Лярд, тумбообразный мужчина неопределенного возраста, сидел на председательском кресле. За столом, кроме него, находились шеф полиции генерал Шизофр, лево-правый сенатор Шкафт и еще двое—трое влиятельных лиц. Все они подобострастно и преданно смотрели в глаза Лярду.

— Значит, — сказал Лярд, — с законом вашим, сенатор, все в порядке?

Лярд говорил очень неотчетливо, словно вместо языка у него во рту была сосиска. Но все присутствующие уже давно научились понимать не только каждое его слово, но и знаки препинания.

— Все в порядке, сэр, — привстав, поклонился Шкафт. — Он принят пятьюдесятью голосами при сорока воздержавшихся.

— Значит, — сказал Лярд, — всех право-левых сенаторов вы, генерал, успели выловить и доставить в зал?

— Так точно, сэр! — гаркнул Шизофр. — Хотя, видит бог, это было не так просто. Портфеллера поймали на свалке. Одного голубчика вытащили из сейфа. Да, заперся в сейфе. Пришлось вызвать… гм-гм… специалиста по вскрытию…

— Эти сюжеты для картин Обливуда, — пробормотал Лярд, — меня не интересуют. Я хочу сказать вам о следующих шагах, которые должно сделать наше государство на пути к расцвету демократии.

Наступила тишина. Все ждали великих слов.

— Закон Шкафта — очень свободолюбивый закон. Он ограждает нашу страну от бунтовщиков и красных смутьянов. Каждый недовольный — враг. Каждый забастовщик — враг. Очень хорошо, очень демократично. Но этого мало. К власти должны прийти сильные люди — банкиры и генералы. Только так можно будет возродить подлинную демократию и прибегнуть к козырю, о котором я скажу вам в свое время особо. Сейчас требуется отвлечь народ от всяких политических дел. Законы принимают сенаторы, а народ должен развлекаться. Нужно дать народу несколько сенсаций, чтобы их хватило на месяц… Месяца, я думаю, нам хватит, генерал?

— Так точно, сэр! — гаркнул Шизофр.

— Какие же предложения у вас есть, джентльмены? — пробормотал Лярд.

— Неплохо бы в Космос запустить что-нибудь, — несмело предложило одно из влиятельных лиц. — Парочку обливудских звезд. Прямо на Луну. А?

— Хорошо, — кивнул головой Лярд. — Главное в этой сенсации будет то, что для запуска придется приглашать русских инженеров.

— Я сказал что-то не очень оригинальное? — забеспокоилось влиятельное лицо. — Снимаю свое предложение!

— Неужели, генерал, — недовольно обратился к Шизофру Лярд, — в наших Потогонийских штатах, где каждые пять минут происходит убийство, а каждые десять минут — организованный грабеж, мы не можем найти две—три маломальских сенсаций?

— Так точно, сэр! — гаркнул генерал. — То есть найдем, конечно. Со мной советовался епископ Потогонийский, преподобный Пшиш. Он хочет открыть новый оракул. Пещера уже подобрана. Мы ее оборудуем.

— А потом с этим оракулом будет скандал, как с попугаем Аракангой, — усмехнулся Шкафт. — До сих пор об этом поются куплеты во всех кабаре.

— Постараемся, чтобы такого не случилось, — сказал Шизофр. — И вообще, если я буду вспоминать про ваши неудачи, сенатор, то заседание будет продолжаться две недели без перерыва.

— Хватит, джентльмены! — скомандовал Лярд. — Оракул — это нам, пожалуй, пригодится и для упомянутого козыря… Еще что?

— Принять в сенате резолюцию о превосходстве нашего потогонийского образа жизни перед всеми другими, — предложило влиятельное лицо.

— Да, это развлечет народ, — сказал Лярд. — Вы, сэр, лично будете читать рабочим и фермерам эту резолюцию. Только застрахуйте сначала свою жизнь.

Шкафт хихикнул. Влиятельное лицо снова забеспокоилось:

— Я сказал что-то не очень оригинальное? Снимаю свое предложение!

— Обстановка в стране очень нервная, — сказал Лярд. — Доложите новости, генерал.

— Так точно, сэр! — гаркнул Шизофр. — Беспокойная, нервная, нехорошая обстановка. Во всех городах работают подпольные организации Союза мозолистых рук.

Зеленая лампочка, вмонтированная в стоящий перед Лярдом бело-синий телефонный аппарат, замигала. Лярд снял трубку.

Полубоги навострили уши: все знали, что беспокоить Лярда, да еще на заседании, можно лишь по какому-нибудь сверхважному делу. Очевидно, произошло что-то необычайное.

— Пусть войдет, — сказал Лярд и, положив трубку, пояснил: — Наш друг мистер Фикс хочет сообщить новость сокрушительного значения.

Фикс не входил в Совет полубогов, хотя, как мы знаем, имел некоторое отношение к его функциям и названию. Фикс был личным секретарем самого Беконсфилда, и это одно давало ему множество широких прав. Всегда бесстрастное, сухое лицо, очки с дымчатыми стеклами, зализанные, словно приклеенные, черные волосы на голове — никогда не узнаешь, что он чувствует, что он думает.

Как всегда подтянутый и холодный, Фикс вошел в зал и сел в предложенное ему кресло.

— Джентльмены, — спокойно произнес он, — час назад всемогущий и справедливый господь призвал к себе нашего возлюбленного друга и крупнейшего из борцов за процветание и демократию сэра Беконсфилда.

Если бы полубоги услышали сообщение о запуске русскими космической экспедиции на Луну, то это не ошеломило бы их больше, чем весть о смерти свиного короля. В конце концов русские обошли в Космосе всех и творят там, что им вздумается, этим уже никого не удивишь. А смерть миллиардера, который только позавчера еще заседал в Совете полубогов и держал в своих крючковатых руках судьбы половины Потогонии, касалась каждого из присутствующих.

Наступила траурная тишина.

Выдержав приличествующую моменту паузу, Фикс продолжал:

— Все свое недвижимое и движимое имущество, а также биржевые ценности мистер Беконсфилд завещал своей любимой… свинке, по кличке «Мисс Хрю XXV».

Полубоги ахнули. Шкафт растерянно поглядел на Шизофра. Шизофр — на Шкафта. Остальные влиятельные лица сидели с отвисшими челюстями.

— Великолепно! — пробурчал Лярд. — Гениально!.. Это именно та сенсация, которой нам не хватало. Мы сделаем все возможное, чтобы отклонить протесты наследников и оставить завещание нашего друга в силе. Джентльмены, прошу вас, будьте внимательны… Останьтесь, Фикс, вы нам можете пригодиться.

Заседание Совета полубогов продолжалось.

Глава V МИЛЛИАРДЕР-СИРОТА

Никто не знал, сколько лет было Беконсфилду.

Когда он еще помнил свой возраст, это никого не волновало. А когда потогонийская пресса вплотную заинтересовалась тем, сколько Бек прожил на свете, выяснилось, что свиной король уже н