КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Варварские свадьбы [Ян Кеффелек] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Франсуазе Верни, Мари–Роз и Эдгару посвящается

I

Вода начинала остывать, и Николь вылезла из ванны. Капли струились по ее телу; она сняла с крючка полотенце и принялась растирать им разомлевшую кожу. Запахи трав, смешиваясь с запахом горячего хлеба, рождали внутри нее волны убаюкивающей неги. Пользуясь тем, что ее никто не видит, Николь примерила мамины черные туфли и поморщилась. Туфли были великоваты, но зато в них она казалась взрослее. Увидев свое отражение в оттаявшей середине запотевшего овального зеркала, она улыбнулась. В тринадцать, точнее, почти в четырнадцать лет она выглядела на все восемнадцать: тело ее уже вполне созрело, а розовые губы, миндалевидные голубые глаза и длинные, до плеч, огненные волосы дополняли картину. Каждое утро ей требовался целый час, чтобы управиться с этим пожаром.

Внизу хлопнула дверь — мама вышла из дому. Они с отцом вряд ли закончат до полуночи свои дела в пекарне. Николь вздрогнула при мысли о том, какую злую шутку она преподнесет им в воскресенье, в святой–то день. Завтра она сходит на исповедь, вот и все. Только в чем ей сознаваться?.. Она и солгала–то самую малость. Она и вправду сегодня ночует у Нанетт, своей взрослой кузины: та осталась совсем одна с тех пор, как от нее ушел Бернар.

Правда, перед этим у нее свидание…

Нанетт она тоже наврала. О, не со зла!.. Ей она просто сказала, что пойдет на невинную вечеринку к парижанам, где будут дети с родителями, кока–кола, в общем, на день рождения, туда и Уила пригласили, знаешь, этого американца из Арзака! — он–то и отвезет ее домой, конечно же, до полуночи.

Николь сладко потянулась. Как приятно думать об Уиле! Представлять его зеленые с золотистыми искорками глаза. Как приятно заниматься сборами, дав волю своему воображению. Вот Уил на танцах по случаю 14 июля[1] приглашает ее на медленный танец. — «самое чудное танго в мире». — а вверху, над ними, светятся разноцветные фонарики. Вот они с Уилом вечером в дюнах; их первый поцелуй; ветер, шелестящий в соснах за их спинами: мягкая чернота ночи, в которой, словно играя, сигналят морю звезды и маяки.

Со столь сладостными воспоминаниями так легко наводить красоту! Накануне вечером, сославшись на жару. Николь устроилась спать на матрасе на чердаке. Однако на самом деле ей не терпелось начать приготовления. Проверить помаду — старый мамин тюбик, извлеченный из мусорного бака. То была настоящая удача! А в пансионе, чтобы накрасить губы, нужно было смочить их и плотно прижать к обоям в красные цветочки. Зеленые глаза Уила, как свет маяка, пронзающий темноту, врывались в ее видения и гнали сон прочь. Николь нарядилась, пожевала лакрицу, чтобы освежить дыхание, закапала в глаза белладонну, чтобы увеличить зрачки, почистила зубы измельченным древесным углем, как ее научила Нанетт. Затем накрахмалила и выгладила воланы своего вышитого гладью белого платья с квадратным вырезом.

Она встретила Уила в «Ле Шенале» — портовом баре, превращавшимся вечером в дансинг. Это произошло два месяца назад, на Иванов день, когда родители думали, что она пошла на пляж. «Я — американец, военный летчик, мне можно присесть?» У него были очень черные волосы, зачесанные назад без пробора. Она заказала лимонное мороженое, он — пиво и, улыбаясь, стал пристально ее разглядывать, не обращая внимания на Мари–Жо, которая в конце концов удалилась с рассерженным видом. Наконец он заговорил: «Ты очень красивая. Если хочешь, давай дружить». Смутившись от взгляда его зеленых глаз, она невнятно прошептала: «Уже поздно, мне пора домой». Уил отвез ее на джипе и высадил на полпути до булочной. Только назавтра он ее поцеловал.

На следующей неделе он явился в булочную и представился ее родителям: он будет приезжать через день и забирать сотню булок хлеба для солдат, расквартированных в Арзаке, на берегу моря. И действительно, раз в два дня он появлялся точно перед закрытием, всегда безукоризненно вежливый и сияющий, как будто погрузка хлеба в джип была для него наивысшим счастьем. Он болтал с госпожой Бланшар, мило поддразнивал Николь, заходил поздороваться с пекарем и иногда оставался обедать. Николь даже позволялось проехаться с ним до шоссе, откуда, с высоты, на закате солнца хорошо просматривались маяки. Родители Николь и не представляли, что этот парень, такой веселый и дружелюбный, которому к тому же было не меньше двадцати, расточал страстные поцелуи их дочери, бывшей для них еще совсем ребенком.

Он звал ее Лав, он звал ее Амур или, мешая английские и французские слова, Лав–Амур, и рисовал на песке сердечки, соединяя вензелями их имена. Глядя ей прямо в глаза, он говорил: «Не бойся, иди ко мне». И Николь, охваченная смятением от прикосновения его сильных рук. повторяла: «Нет, Уил. Я поклялась, только после свадьбы». Однажды вечером он пришел весь взвинченный, злой:

— Все, Лав–Амур, в понедельник утром я уезжаю в Америку.

— Через два дня?!

— Я хочу жениться, Лав–Амур, жениться на тебе.

Она возразила, прибавив себе, однако, целый год:

— Я еще слишком молода… Мне только пятнадцать.

— Ничего, потом я за тобой приеду.

Николь проплакала всю ночь. Уил уезжает, это ужасно. Уил, которого она полюбила на всю жизнь… И все из–за того, что американскую базу ликвидируют, какая чушь! Но он же поклялся, что женится на ней… На следующий день Уил явился к Бланшарам с огромным букетом цветов и бутылкой шипучего вина — попрощаться. «Я хотел бы поговорить с мадам, а также с месье». Булочник, весь в муке, прибежал в заднюю комнату. «Я хочу вам кое–что сказать, но мне трудно говорить по–французски». В общем, у него ранчо в Мичигане, недалеко от озера, надо чертовски много работать, в иные годы земля не родит или скот болеет, а еще вредители уничтожают кукурузу, короче, служба закончена, он возвращается домой, только вот что: он хочет жениться и надеется, что через какое–то время Николь выйдет за него. Родители в изумлении переглянулись, не зная, смеяться им или расчувствоваться. Лицо же Николь запылало ярче красного перца, вывешенного для просушки на стене. Госпожа Бланшар рассуждала про себя так: Николь. конечно же. слишком молоденькая, почти ребенок, но он американец, да и богатый к тому же. тут есть о чем поразмыслить!.. А отец, тяжело вздохнув, высказал вслух ее затаенные мысли: «Да–а–а… Что ж, со временем будет видно… Тут есть о чем поразмыслить…»

Булочница открыла пакет бисквита. Родители чокнулись с Уилом бокалами с игристым вином. Николь тоже досталось чуть–чуть на донышке, а потом ей налили лимонной шипучки.

После обеда молодые люди отправились в последний раз полюбоваться огнями маяков. Николь знала их все наперечет. «Вон тот, это Сен–Николя, а красный вдали — Кордуан. А тот, который поблескивает — спасательный буй». Однако в тот вечер ей было не до маяков; большие руки Уила тянулись к ее телу, и ей нужно было противостоять натиску его настойчивых пальцев, бесчисленным поцелуям, от которых кружилась голова.

— Завтра у нас прощальная вечеринка. Небольшой праздник на базе. Ты придешь, Лав–Амур?

— Не знаю, Уил, нужно сказать маме.

— Нет, маме как раз ничего и не надо говорить. Я заеду за тобой в девять вечера. А через год мы поженимся и станем жить на ранчо…

*
И зачем мама запирает свои духи на ключ? Это ужасно! На полке, кроме большого общего флакона яичного шампуня, ванильного талька и помады для волос, стояли еще кальцинированная сода и папин одеколон с запахом жасмина — дешевая душилка на каждый день. Николь открыла пробку и понюхала. Запах был слишком сильный, но, может быть, если подушиться чуть–чуть… Вначале она надушила кожу за ушами, но затем обильно полила одеколоном все тело, не забыв ни про ноги, ни про нитяной платок. Флакон был наполовину пуст, она долила в него воды из–под крана и пришла в ужас, увидев, что остатки одеколона всплыли наверх.

Внизу часы пробили восемь с четвертью, нужно было поторопиться. Однако она еще долго и не без удовольствия перебирала свое нижнее белье, — его у нее было много, — выискивая самое красивое и подходящее случаю. Затем настала очередь платья, и тут она едва не вышла из себя: платье было узковато в талии. Но в целом выглядела она потрясающе. Уил мог с гордостью представить ее своим друзьям. А еще она потихоньку возьмет мамину сумку — это придаст ей изысканности.

Выйдя во двор, она не встретила ни души и торопливо прошла вдоль пекарни, где, похоже, никого не было. Солнце стояло еще высоко, и его лучи пронзали голубоватый воздух. Она направилась полем, вдоль изгороди, чтобы не встретиться с Симоной и Мари–Жо, которые вечно за ней шпионили. Эти две вредины не находили себе места с тех пор, как увидели ее на пляже с американским летчиком. А теперь, узнав, что она собирается за него замуж, — вот было зрелище! — просто позеленели от зависти. «Я буду писать вам из Мичигана», — пообещала им Николь.

Прежде чем выйти на перекресток. Николь с бьющимся сердцем остановилась в тени деревьев. Достала из маминой сумки помаду и в последний раз подкрасила губы. Карманное зеркальце упало и треснуло.

Уил был уже на месте, в своем джипе, и загадочно смотрел на нее. Ни слова о ее платье, ни малейшего комплимента. Николь заметила зажатую между его колен бутылку.

— Сегодня праздник, — объявил он и рванул с места как сумасшедший.

Он гнал, как самоубийца, по разбитой дороге, нарочно стараясь не миновать ни одной лужи, задевая сосны, срезая путь через дюны и дико хохоча.

— Уил, да ты же пьян! — испуганно воскликнула Николь.

Мотор рычал, грязные брызги летели во все стороны, от нескончаемых толчков помялось ее красивое платье, а саму ее начинало подташнивать. Она вцепилась в сиденье и умоляла:

— Не так быстро, Уил, не так быстро!

— Нет, дарлинг, надо быстро, еще быстрее, — отвечал Уил, указывая рукой на запад, где угрожающе чернело небо, и, отпустив руль, прикладывался к горлышку своей бутылки.

Когда они приехали, редкие капли приближающейся грозы уже взрывали раскаленную пыль. Развеселого вида караульный поднял шлагбаум и, задрав голову, принялся ловить ртом прохладные капли.

Житель далекого Эльдорадо и владелец ранчо Уильям Шнайдер на самом деле был ночным сторожем на автомобильной стоянке в Бронксе и уже арестовывался за мошенничество. Жена его работала уборщицей, а их сыну Терри исполнилось два года.

*
Арзакская военная база представляла собой несколько низких, похожих на бараки строений, выходивших к морю и обнесенных забором из колючей проволоки; среди них возвышались радиомачта и флагшток с американским флагом, а из прилепившегося к скале курятника время от времени доносилось глухое кудахтанье. На базе, казалось, не было ни души: основную часть личного состава накануне отправили на родину; а оставшейся горстке военных было поручено уладить последние формальности с французскими поставщиками.

— Вот моя комната…

Они оказались в квадратной каморке, выходившей на океан. Пол и стены ее были сколочены из грубых досок. На крыше стучал на ветру волнистый лист жести. В глубине комнаты, на веревке, скрывая подпертую поленьями газовую плиту, сохли майки и трусы; по обеим сторонам шкафа громоздились, отсвечивая серым металлическим блеском, ящики из–под пива. С потолка свешивалась лампочка без абажура, освещавшая фанерный стол, испещренный следами окурков, на нем высилась гора пустых пивных банок; стульями служили ящики из–под снарядов. Слышно было, как совсем рядом море накатывается на скалы.

Уил включил проигрыватель — игла уже стояла в начале унылой песенки Фрэнка Синатры.

Его зеленые глаза жадно шарили по фигуре Николь и выражали столь откровенное желание, что она продолжала стоять как вкопанная со скрещенными на груди руками. Он присвистнул — и свист получился каким–то хулиганским. Прорвав грозовые облака, последний луч багрового солнца скользнул по нижнему краю окна, окрасив в пурпурный цвет распущенные рыжие волосы Николь.

— Садись, дарлинг, не бойся.

Ошеломленная, Николь с опаской поглядывала на ящики из–под снарядов, боясь испортить свое уже и так помятое платье.

— Садись на кровать, дарлинг, вот так: раз — и на матрас. Хочешь пить?

— Нет. Уил, спасибо. А где же твои друзья?

Она сидела на самом краешке кровати и испытывала панический страх, глядя на стену, увешанную фотографиями обнаженных красоток.

— Мои друзья сейчас придут, сладкая ты моя, будет настоящий праздник. Сейчас, сейчас они придут.

Уил достал из шкафа бутылку шотландского виски и потягивал его долгими шумными глотками.

— Ах нет, Уил, не пей больше!

— Буду, дарлинг, и ты тоже будешь. Ты обязательно со мной выпьешь.

Он вульгарно засмеялся и непристойно задвигал бедрами.

— А потом мы будем трахаться. Ты что, боишься?

Он с силой притянул ее к себе, глядя на нее мутным взглядом и брызжа слюной ей прямо в лицо.

— Пей! — приказал он.

И вдруг, схватив ее сзади за волосы, попытался засунуть ей в рот горлышко бутылки. Николь так рванулась в порыве страха и ярости, что виски залил ей все платье. Она закричала и бросилась к двери. Ручка уже поддалась, когда он снова схватил ее за волосы и, потянув назад, с размаху швырнул на кровать. Задравшееся платье обнажило пупок. Она закричала еще сильнее, и он ударил ее по лицу.

— Заткнись и пей.

И он стал поливать ее виски. Задыхаясь, Николь пыталась расцарапать ему лицо и вырваться.

— Прекрати вопить, иначе…

Он щелкнул зажигалкой. Николь в ужасе увидела, как пламя осветило ее залитые виски волосы. Уил ухмылялся. Свободной рукой он ощупывал сжавшееся от страха тело.

— Ты написала в штанишки, дарлинг, — прошептал он, умильно подмигнув. — Я заберу их с собой в Нью–Йорк. На память. — Взгляд его зеленых глаз налился свинцом. — А ну, сними–ка их.

Охваченная стыдом, она. казалось, оцепенела.

— Снимай! — рявкнул он и, вырвав у нее клок волос, поджег их.

Он блаженно улыбался и, переводя дыхание, наблюдал за тем, как девочка повинуется его приказу. Подняв трусики, упавшие между черными ботинками, он, потрясая своей добычей, будто скальпом, осмотрел их при свете лампы, а затем небрежно сунул в свой дорожный сундук.

— А вот теперь можно и потрахаться, дарлинг! Моя жена всегда хочет трахаться.

Он достал из шкафа еще одну бутылку шотландского виски и открыл ее зубами. Николь снова попыталась вырваться, но пошатнулась от страха и, падая, поцарапала себе колени. Не дав ей подняться, он сбил ее ударом ноги и, тяжело дыша, навалился на нее. Силой разжав ее губы, стал вливать ей в рот виски, грубо ударяя горлышком бутылки о ее зубы и паясничая, видя, как она захлебывается.

— О нет, Уил, нет, — простонала Николь еще раз, и то были ее последние слова этой ночью.

Расстегнув свои форменные брюки, Уил грубо овладел девушкой, не обращая внимания на ее крики и рыдания. Он никак не мог кончить и в бешенстве осыпал ее оскорблениями и ударами. Николь, обмякшая и почти бесчувственная, только тихо стонала; губы и тело ее кровоточили. Путаясь в спущенных брюках, Уил протащил ее по полу к кровати: «Ах ты, французская милашка!» и, открыв дверь, заорал в темноту: «Come on, guys, she is ready»[2]. Затем стал яростно топтать свои брюки, пока не освободился от них совсем, глотнул еще виски и снова навалился на Николь.

Снаружи хлопнула дверь. Из соседнего барака пришли Альдо и Сэм, выпивавшие в ожидании сигнала Уила и время от времени заглядывавшие в окно, чтобы насладиться зрелищем.

Альдо, чилиец, был гигантского роста, с огромным животом, Сэм — рыжим юнцом, сыном пастора.

— Мои друзья, — объявил Уил. — Гуляем, дарлинг. Он попытался поставить ее на ноги, но она падала, не переставая стонать. Сэм с грубым смехом схватил ее одной рукой за талию, а другой стал шарить под платьем. Уил вцепился в вышитые воланы и резко рванул их вверх. Пояс, пуговицы разлетелись во все стороны, но рукава и воротник уцелели. «Exactly like football»[3], — хмыкнул он и, глупо гоготнув, сорвал с нее платье, как шкурку с камбалы, и швырнул его на пол.

Воцарилось молчание. Трое мужчин с таким интересом разглядывали свою обнаженную и дрожащую жертву, словно только что поймали добычу. Расстегнутый лифчик висел на одной бретельке. Одна из черных маминых туфель закатилась под кровать. Николь стояла перед ними с заплаканным лицом, прикрывая съежившееся тело руками.

— Lovely[4], — произнес Альдо хриплым голосом и своей здоровенной волосатой рукой осторожно спустил с ее плеча оборванную бретельку, портившую зрелище. — «Lovely». — Он расстегнул ремень. — «There»[5], — сказал он Сэму, показав на стол.

Альдо насиловал ее прямо на столе, распластав среди игральных карт и окурков и, когда она инстинктивно порывалась освободиться, встряхивая головой и пытаясь его укусить, приходил в восторг: «Yes, come on, girl, come on»[6]. А Уил каждый раз, когда она открывала рот, вливал туда виски. Время от времени он выдергивал у нее прядь волос, поджигал зажигалкой и наблюдал, как она горит.

Они по очереди глумились над ней, оспаривая право надругаться над ее девственностью. Альдо овладел ею сзади, вцепившись в ее белокурые волосы, словно в гриву норовистой лошади. Пот катил с него градом. На его лоснящейся, покрытой густой порослью груди, между черными пупырышками сосков, раскачивался, словно маятник. золотой нательный крест: крупные капли пота падали на распростертое в обмороке тело девочки. Сэм наблюдал за происходящим. Вначале, как только ею приятели оставляли девочку, чтобы промочить горло и перевести дух, он яростно набрасывался на нее. Но вскоре из–за чрезмерного возбуждения вынужден был довольствоваться ролью соглядатая, с завистью наблюдавшего за опустошительными атаками чилийца, который забавлялся тем, что, приподняв стол с припечатанной к нему девочкой, передвигался таким образом по комнате. Уил, чьи нервы были послабее, брызгал на Николь пивом и настаивал на соитии втроем, «like a sandwich»[7].

— Sleep, my baby. — сказал наконец Альдо. — we are tired[8]. — И, взяв Николь в охапку, швырнул ее на походную кровать. Затем собрал разбросанные карты и. слегка осоловевший, вернулся к столу, сел и принялся застегивать брюки.

Уил свалился в углу среди разбросанных бутылок. Он уже погружался в дремоту, когда петушиный крик прорезал тишину. «Чертов петух», — проговорил он, ударив себя по лбу, и совершенно голый вышел из барака.

Минутой позже он вернулся с возмутителем тишины — грозным крикуном с обрезанными крыльями, который, несмотря на руку, сжимавшую его горло, суетливо рассекал воздух шпорами и возмущенно кудахтал. «No», — запротестовал Альдо, когда Уил собрался водрузить птицу на грудь Николь, неподвижно лежащую поперек кровати. Тогда, повернувшись, Уил стал медленно душить птицу, наблюдая, как судорожно дрожит ее розовый язык, как тускнеет взгляд под поникшим гребнем, и только когда из раскрытого клюва хлынула алая струя, ослабил натиск. Затем, взяв кастрюлю, снова вышел и вернулся с яйцами. Одно из них он надбил большим пальцем, держа его над грудями Николь, потом поджарил яичницу; которую они с Альдо молча съели прямо со сковородки без ручки. Чилиец обмакивал в жир пальцы и облизывал их.

На рассвете дух насилия улетучился; осталось лишь смутное гипнотическое наваждение, объединявшее троих мужчин и их жертву. Море умолкло. Слышалось только шуршание иглы по дорожке пластинки. В воздухе стоял затхлый запах недавнего застолья. В этот миг беспамятства, ощущения вне времени, каждый из них. казалось, возвратился в состояние первозданного хаоса, когда не было ни людей, ни памяти, ни безумств: Альдо развалился на столе, свесив руки; Уил распластался на полу рядом со свернувшимся калачиком Сэмом.

Николь с так и оставшейся на одной ноге туфлей, приподняв веки и приоткрыв рот, смотрела невидящим взглядом на проржавевший край оцинкованной крыши.

Спустя некоторое время к ней подошел Сэм и принялся ее ласкать. "'Blood''[9], — прошептал он с глупым выражением лица и повторил: — «Blood!» Он находился в каком–то восторженном состоянии и, поворачивая руку, разглядывал ее на свет, словно на ней была не кровь обесчещенной девушки, а чистое золото. Он поцеловал свои окровавленные пальцы, восхищенно покачал головой и снова прошептал: «Blood», а затем начал раскрашивать себя как индеец этим чудесным эликсиром. Заметив трусики в пожитках Уила, он натянул их себе на голову до самых ушей и, подобно индейцу из племени сиу, впавшему в исступление от звуков там–тама, принялся гарцевать вокруг стола, выкрикивая гнусавым голосом: «Whisky… Beer… Sandwich… Blood…»[10]. И каждый раз, когда он доходил до «Blood», Альдо приглушенно выводил: «Coca–cola hou hou». Уил достал свою губную гармошку и стал им аккомпанировать.

Слабый свет зари осветил стены комнаты, и нервы Сэма не выдержали. Он схватил бутылку виски и ударил ею, будто дубинкой, по зажженной лампочке. Раздался короткий хлопок, и сноп искр зигзагом пролетел до пола.

— It is no possible[11], — захныкал Сэм, обхватив голову руками, — no, no. — и принялся лихорадочно одеваться, подбирая разбросанную повсюду одежду. — No, no, not possible, no.

Уил, водя гармошкой по губам, передразнивал плаксивый тон его жалоб.

Сэм вышел во двор и вернулся с бидоном воды, махровым полотенцем и термосом кофе. Он робко принялся обтирать тело девочки, которая тут же схватила полотенце и прикрылась им. Она не стала отказываться от кофе, попыталась пить, но ее начало тошнить; тело ее содрогалось от коротких спазмов, не приносивших облегчения сведенному судорогой желудку. Сэм собрал вещи Николь: сумочку, недостающую туфлю, трусики, которые он снял со своей головы, затем помог девочке надеть платье с оборванными воланами, на котором не осталось ни одной пуговицы, и ему пришлось кое–как завязать узлом концы разорванной ткани.

— Я отведу тебя, come on…[12]

Николь растерянно огляделась и разразилась беззвучным плачем, губы ее шевелились, но с них не слетало ни звука. Она пошатывалась и опиралась на Сэма, который, протрезвев, вел теперь себя с ней как истинный пуританин. Они были уже на пороге, когда за спиной раздалось недовольное ворчание.

— She is mine[13], — набычившись, процедил Уил.

Подняв задушенного петуха, он шлепнул им Сэма по лицу и завершил атаку ударом колена в пах. Затем приблизился к Николь и с силой прижал ее к стене. Его зеленые глаза теперь казались просто грязными. «Money, — промычал он, хватая ее сумочку, — money for you, my little slut!»[14]. Из сумочки выпала фотография Николь в купальнике с надписью: «Уилу. Твоя навеки».

Николь возвращалась пешком под бесшумно моросящим дождем; у шлагбаума никого не было, и она пошла через затянутые туманом дюны, механически переставляя ноги. Дом был недалеко, за дюнами. Немного пройти по песку, потом по дороге — и готово. Мокрая прядь прилипла к ее носу. Она дрожала, кровь сочилась по ногам во время ходьбы, но она ничего не ощущала. Черные туфли были ей явно велики. Дойдя до дома Нанетт, она почувствовала, что хочет спать, и подумала, что не отказалась бы от горячего рогалика. Она пересекла погруженный в безмолвие садик, обошла дом, достала ключ, спрятанный в нише, отперла дверь и. разувшись, ощупью пошла в спальню. Мутный свет наполнял комнату. Она положила сумочку на пышное пуховое одеяло, которым была застелена широкая кровать, и машинально огляделась по сторонам. Тут она увидела себя в зеркале платяного шкафа: с потеками крови на лодыжках, в изорванном платье, с всклокоченными волосами, опухшими губами, безумным от ужаса взглядом, и когда память стала урывками возвращаться к ней, она попятилась к лестнице, чтобы убежать, споткнулась, упала на ступеньки и принялась судорожно раскачивать перила с криком: «Нанетт, Нанетт, Нанетт, Нанетт, Нанетт…»

II

Людовик был долговязым мальчуганом с худощавым лицом. У него были покатые плечи, мускулистые руки и светло–каштановые волосы, которые госпожа Бланшар, боявшаяся вшей, собственноручно стригла почти наголо. Подвижные, необычайно зеленые глаза смотрели с испугом, как глаза затравленного зверя.

Вот уже семь лет, как мальчик жил у самого моря, но ни разу его не видел, а только слышал его шум. Зато чердачное окошко выходило во двор и из него видна была пекарня, а вдалеке, полурастворенные в утреннем тумане, тянулись бесконечные сосны. Рокот, гул, шепот моря слышались днем и ночью, а в непогоду шум был настолько сильным, что заглушал даже храп спящего булочника. Мальчику хотелось выйти наружу и увидеть, что это так шумит, но дверь всегда была заперта на ключ.

Когда господин Бланшар проходил по двору, перенося из пекарни в магазин дымящиеся булки, до мальчика доносился горячий хлебный аромат. Каждое утро на подоконнике, на полу и даже на его волосах оседал тончайший слой белой пыли с неуловимым вкусом.

Внизу, на входной двери в лавку, постоянно звенел колокольчик, а вечером в наступившей тишине то раздавался, то вновь затихал мелодичный звон ложек и тарелок, часто прерываемый пронзительными криками женщин и гневными возгласами булочника.

Еду мальчику приносили раз в день, ближе к вечеру. Бульон с тапиокой[15], топинамбур и рыбу — бычков, которых господин Бланшар ловил вблизи порта под эстакадой, там, где хозяйки опорожняли свои ведра. Хлеба, даже черствого, не давали никогда. Николь отказала ему в материнском молоке, булочник отказывал в хлебе.

Приносила еду госпожа Бланшар или ее дочь — волосы, седые как лунь, чередовались с волосами цвета хлеба. С ним не разговаривали, и он не говорил. Однако снизу доносились голоса, и постепенно слова запечатлевались в памяти, смутные образы вспыхивали в его сознании, и в конце концов он начинал их распознавать. Когда дверь закрывалась. Людовик набрасывался на еду. Ел он руками.

Господин Бланшар не приходил никогда. Однажды утром, выходя из пекарни, он встретился взглядом с малышом, подстерегавшим у чердачного окна появление горячего хлеба. Булочник злобно мотнул головой и сплюнул. В тот вечер внизу разразился жуткий скандал. Отец с матерью осыпали оскорблениями дочь, а та проклинала Бога. Вдруг дверь на чердак отворилась и Людо увидел двух взбешенных женщин. Мать тащила дочь за волосы и кричала: «Надень–ка ему это. потаскуха! Напяль то. что ему положено, этому проклятому америкашке!» — «Ни за что!» — рыдала Николь. — «Чтоб ты сдохла!» — взвизгнула мать и вытолкала дочь за дверь. Затем с остервенением сорвала с мальчика одежду и нарядила в платье с воланами — грязное и разодранное, клочьями свисавшее до икр.

Впрочем, его всегда одевали как девочку, только трусы были мужские: из грубой синей хлопчатобумажной ткани, правда, из них доставали резинку: босые ноги были обуты в резиновые сандалии со сломанными застежками.

Каждый день ему приносили кувшин воды для умывания, в его распоряжении был старый туалетный столик и таз на подставке с поломанной ножкой. На стене висел осколок зеркала. Меняя положение, мальчик мог видеть в нем то одну, то другую часть своего лица, но не все лицо целиком. Его завораживало отражение его зеленых глаз. Но однажды жена булочника добила зеркало ударом каминных щипцов.

Оправлялся он в бак с песком, а иногда, в знак протеста, мимо бака. Госпожа Бланшар возмущалась: «Какое безобразие!», драла его за уши и тыкала носом в нечистоты. Виновник просил прощения на коленях.

Зимой он спал в платяном шкафу, завернувшись в солдатскую шинель, а над ним на плечиках висела старая одежда. Вечером его тень следовала за ним. и его раздражало, что ее никак не удавалось поймать. С наступлением тепла он расстилал на полу мешки из–под муки и. устроившись перед открытым окном, ловил шум моря и запахи ночи, пока не засыпал, завернувшись в мольтоновый чехол гладильной доски, неосознанно поглаживая большим пальцем анальное отверстие. Темноты он не боялся, но любая мелочь могла нарушить его сон. Тонкая струйка слюны в углу рта вызывала у него слезы. Случайно коснувшись рукой предплечья своей другой руки, он испуганно вскрикивал, что неизменно вызывало раздраженный стук снизу. Его мучила изжога, отдавая во власть бессонницы и фантастических видений. Во сне он порой так сильно стучал зубами, что господину Бланшару казалось, будто стены его дома точат полчища долгоносиков.

Людовик скорее шептал, чем разговаривал, естественный тон собственного голоса пугал его. Однако ночью чужие голоса раздавались в его голове и слова барабанили, как градины по крыше: Парню надо учиться надо отдать его в школу… ведь ты же не можешь сгноить его на чердаке… да нет же он вовсе не идиот… мама говорит что он сам… если хочешь я могу взять его на несколько дней к себе… какое твоей матери дело ведь он же ни в чем не виноват… всего–то и надо чтобы прошло немного времени… ты не находишь что он славный… вот увидишь ты еще к нему привяжешься…

Однажды ночью он принялся колотить в дверь ногами и разнес ее. Чета Бланшаров с трудом урезонила этого сомнамбулического бунтаря, не чувствовавшего ударов плети. Наутро мальчик с восхищением наблюдал за ремонтом, в течение которого хозяин дома не проронил ни слова.

*
Нанетт, кузина Николь, пыталась склонить тетку снова отдать ей мальчика на воспитание. Она жила на выселках, среди полей. Пользуясь правом еженедельного посещения, она приходила к малышу, разговаривала с ним, заставляла его говорить, считать на пальцах, спрашивала, хорошо ли с ним обращается мама Николь, любит ли он, когда ему умывают личико, — а, хрюша ты моя? — доступно рассказывала о маленьком Иисусе, галлах, королях Франции, о разных ремеслах и невзначай спрашивала, помнит ли он счастливые минуты, проведенные с ней раньше. Но Людо не отвечал.

После ухода Нанетт булочница отбирала игрушечные машинки и другие подарки под тем предлогом, что малыш может затолкать их себе в рот и задохнуться.

Предоставленный самому себе, он целыми днями колдовал над жалкими сокровищами, скрашивавшими его дни: колченогим креслом, дырявыми корзинами, сломанной швейной машиной или противогазом, доламывая их и дальше чуть ли не с чувственным наслаждением. А когда ему становилось грустно, он вырывал себе брови.

Под крышей, среди балок, он соорудил укрытие из мешковины, в котором можно было спрятаться и забыться. Залезть туда можно было по веревке. Забившись в свою «пещеру», он оставался там до вечера, не замечая бега времени и наслаждаясь кромешной темнотой, неприступной для солнечных лучей.

Компанию ему составляли пауки; он наблюдал за тем, как они ткут паутину и подстерегают вьющуюся в воздухе добычу, обманутую игрой света и тени. Он любил следить за решающими мгновениями охоты, когда паук бросается на жертву и пожирает ее — и только по легкому трепету крылышек можно было догадаться о ее предсмертных муках. Однажды августовским вечером он услышал шум в зияющем проеме дымовой трубы, машинально сунул туда руку и взревел от боли: в запястье ему когтями и клювом вцепился лунь, но, испуганная криком, птица взмыла к стропилам крыши. Людо разглядывал звездообразную царапину на руке, а в это время под самой крышей сидела безмолвная, как луна, сумеречного цвета птица.

Жар мучил мальчика целую неделю, ребенок бредил: солдатская шинель с угрожающим ворчанием выходила из шкафа и. растопырив рукава, наступала на него. Он не притрагивался к рыбе и с самого рассвета до изнеможения пристально всматривался в полузакрытые глаза пернатого хищника, который при дневном свете казался окаменевшим. Птица охотилась ночью, принося под утро остатки своей трапезы, и Людо разглядывал в ее отсутствие смеющийся оскал мышиных черепов. Месяц продлилось молчаливое перемирие между хищником и ребенком, а затем лунь исчез.

Людо до мелочей был известен мир, открывавшийся из его окна: крыша пекарни, дорога, идущая мимо булочной и теряющаяся среди полей, лай собак, цвет далеких сосен, меняющийся с каждым месяцем, вечно странствующее небо, пахнущее смолой и жженым рогом. После грозы посреди двора начинал струиться ручей. Людо часто казалось, что дверь вот–вот отворится, что кто–то наблюдает за ним через щели в стене, но вскоре он обо всем таком забывал.

Электричества на чердаке не было, и он знал только солнечный свет, слишком рано угасавший в зимнее время. Летом он изнемогал от жары под раскаленной крышей, но все же любил смотреть в лазурное небо, любил цветущие вокруг луга, сладостное очарование долгих вечеров, красные волны нетронутых виноградников, подбиравшихся к стенам пекарни, а ночью — драгоценную россыпь созвездий.

Когда ему исполнилось пять лет, госпожа Бланшар нашла для него работу.

Рано утром она приносила ему тазик с картошкой или стручками гороха и малыш принимался их чистить. В дождливые дни появлялись стопки мокрого белья, которое он должен был развешивать на веревке, разделявшей его владения. Машинально цепляя прищепки, он задумчиво смотрел, как на расстеленные на полу старые газеты падают капли с розовых корсетов его мучительницы. Он с первого взгляда узнавал белье каждого члена семейства, наряжался в него, самозабвенно покусывал, словно грудь, чашечки бюстгальтера, а в хорошую погоду обожал смотреть, как все эти вещи хлопают на ветру, окликая его, будто старого друга.

Однажды зимним вечером он заметил полоску света под полом. Расческой выскреб скопившуюся между досками пыль и приник глазом к щели. На нижнем этаже он увидел белокурую женщину, сидящую со сложенными руками на разобранной постели. Он заморгал от удивления, обнаружив, что на ней ничего нет, и принялся за ней подглядывать. С той поры Людо каждый вечер тайком наблюдал за своей матерью, приходя в бешенство, когда она уходила в невидимую часть комнаты; это созерцание нежной наготы ее тела вызывало в нем глухую меланхолию.

*
Бог свидетель, она сделала все для того, чтобы он не появился на свет. Были испробованы все заговоры, все колдовские средства: крапивный уксус, луковая шелуха, ботва черной редьки в новолуние. Она даже поранилась столовой ложкой, пытаясь освободиться от плода самостоятельно. ''Поднимай руки, — советовала мать, — поднимай руки вверх, чтобы он удавился пуповиной». По сотне раз в день она поднимала руки как можно выше и по сотне раз за ночь вытягивалась изо всех сил, вцепившись в спинку кровати, чтобы побыстрее его задушить. В кошмарных снах перед ней проплывали маленькие розовые виселицы.

''Доучилась, — с горечью думал отец, — носит теперь какого–то ублюдка в брюхе. И мэр, и вся деревня теперь обхохочутся — мол, сама, небось, напросилась. Скоро все будут пялиться на ее живот! Доучилась…»

— Он должен подохнуть, — свирепо повторяла мать, — ах, только бон сдох! Бог не допустит, чтобы мы стали посмешищем всей окрути. Чтобы хлеб, который я каждый день осеняю святым крестом, осквернился грехом, грехом моей дочери. Скоро соседи узнают, что она понесла, и будут показывать на мой дом пальцами.

После каникул Николь не отправили в пансион. «Она теперь помогает мне в лавке…» Эта помощь не продлилась и месяца. Николь уединилась в своей комнате, уязвленная шарящими взглядами покупателей, уже искавшими под ее халатом скандальную округлость. В своем заточении она перетягивала живот хлыстом из бычьих жил — тем самым, что мать притащила с чердака, чтобы выбить из нее признание: «Говори же. гулящая! Расскажи своей матери, какая ты потаскуха!» И этими ударами хлыста мать как бы совершила над ней повторное насилие. Принудив себя к посту, Николь первое время начала худеть и, решив, что спасена, воздала хвалу Господу. Но однажды ее стало тошнить. Ребенок… Значит, он не погиб. Если она и чахла, то плод наливался жизненными силами. Это сводило ее с ума — эта плоть в ее плоти, эти два сердца, заточенные в ее теле, этот поединок с невидимкой в темных глубинах ее существа. Она кляла незваного пришельца, кляла себя, осыпая ударами свое раздавшееся тело, оплакивая свои красивые груди, превратившиеся в бочонки с молоком, и до самого разрешения то богохульствовала ночи напролет, то молилась Богу, положив на живот пятикилограммовые гири или спеленав себя, как мумию, влажным эластичным бинтом настолько туго, что едва не теряла сознание.

Он родился в конце марта, в воскресенье вечером, после того, как отзвонил колокол и дождь прекратился. Булочница принимала роды у дочери и проклинала ее. Она перерезала пуповину опасной бритвой и пошла объявить новость господину Бланшару, отправившемуся в порт на рыбалку. «Это мальчик, Рене, его нужно зарегистрировать». Булочник сплюнул в воду: «Иди сама, это твоя дочь». — «Я так точно не пойду — подумай, сколько людей каждый день заходят в лавку, даже сам мэр. И потом, нужно подыскать имя». Булочник поднял глаза. Прямо перед ним причаливала местная баржа с песком; разворачиваясь кормой к берегу, она гнала в его сторону мелкую рябь. Показался борт с загадочной надписью: «Людовик BDX 43070». Когда–то хозяин рассказывал ему о некоем германском короле, немного чокнутом, которого звали Людвиг. Он не любил фрицев, зато любил чокнутых, поскольку и сам был с приветом. Людвиг — красивое имя, но Людовик все–таки как–то привычнее.

Так родившийся внебрачный ребенок стал зваться Людовиком.

*
Издали донесся звук шагов и голосов. Мальчик прислушался, отложил рыбью голову, почти идеально отполированную ногтем большого пальца — единственным ногтем, который он не грыз, — и насторожился. Из своего укрытия он мог наблюдать за входом на чердак через отверстия, проделанные в мешковине. Щелкнул ключ. Сначала показалась Николь. за ней вошла Нанетт и повесила мокрую накидку на крючок.

— Это не дождь, а наказание!.. Ну так куда же он мог подеваться?

— Как обычно, лежит там, наверху, — вздохнула Николь с безразличным видом.

— Настоящая мартышка, — тихим голосом восхитилась Нанетт. — Совсем как Бриёк. Каждый раз он устраивал игру в прятки.

Затем, подняв голову, она повысила голос, обращаясь к невидимому собеседнику: «В его возрасте уже трудно быть верхолазом. Нужно быть ловким и очень крепким».

Людо уронил в щель рыбью голову, отполированную до кости. На наблюдательном пункте у него их был целый десяток: в его играх рыбьи головы кусали его за пальцы своими мелкими острыми зубами.

— Смотри–ка! Рыбья башка! — воскликнула Нанетт и подобрала голову. — Вот уже и рыбы с неба падают. Но я–то пришла к Людо. Только не превратила ли его злая колдунья в бычка? Как знать…

— Перестань! Ни к чему все это, — раздраженно отрезала Николь. — Ты прекрасно знаешь, что он здесь.

И вооружившись метлой, прислоненной к шкафу, она ткнула ею в мешковину, сквозь которую просвечивала тень сжавшегося в комок тела.

— Ну хватит! Выходи, поздоровайся с Нанетт.

— Оставь его. Захочет — сам слезет.

Не взглянув на посетительниц, Людо сбросил вниз веревку и спустился по ней.

— Вечно он из себя что–то корчит. Давай–ка, причешись и вымой руки, чтобы поздороваться!

— Погоди, — воскликнула Нанетт и нежно обняла малыша. — я займусь тобой. Ну вот! Все так же безобразно одет! Ты могла бы одевать его в брючки.

Взгляд Николь принял отчужденное выражение.

— Мама не хочет. Она говорит, что он неряха.

— Но я же вам уже сто раз повторяла: и тебе, и твоей матери, что сама куплю ему одежду.

Нанетт гладила лицо мальчика, который прижался к ней, заинтересовавшись позолоченной побрякушкой, висевшей у нее на шее. и все больше распалялась:

— Ты только глянь на его волосы! Как будто ножом стригли. А туфли? Ходит зимой босиком, как беспризорник. И потом, здесь же не топлено!

— Ну. так он же не мерзляк.

— А тебе наплевать. Но ведь ты ему все же… Ой, не знаю. Ему надо учиться. Парень должен ходить в школу и к священнику. Нельзя же его гноить на чердаке. То. что я прихожу раз в неделю, этого мало!

— Мама говорит, что у него не все дома. Он бросается рыбой, когда кто–нибудь идет по двору. Придвигает кресло к двери и держит, чтобы никто не вошел. Иногда даже ходит прямо на пол.

— Ну и что? Это значит, что он несчастен, только и всего. Но уж, конечно, не чокнутый. Посмотри, какие у него живые глаза! Я хочу забрать его к себе.

— Мама говорит: нельзя. Мы ведь будем отвечать, если он что натворит, а от него и так одни неприятности.

Нанетт отпустила Людо; он отошел в глубь комнаты и, отвернувшись к стене, принялся царапать ее ржавым гвоздем.

— Да уж, твою мать это устраивает, — снова заговорила Нанетт. — Ей бы еще больше понравилось, если бы я здесь не появлялась. Ее, как нарочно, никогда не бывает, когда я прихожу. Только я хотела бы высказать ей все, что об этом думаю.

Николь приняла оскорбленный вид человека, в присутствии которого чужие люди нападают на его близких, а он не может отреагировать.

— Ладно, — сказала она, переминаясь с ноги на ногу. — Мне надо вниз, отец ждет, пора вынимать хлеб. Будешь уходить — зайди попрощаться. И не забудь запереть на ключ.

— Не бойся, не забуду. А с ним ты что, не прощаешься?

— И вправду, — глуповато усмехнулась Николь. — Только с ним прощайся, не прощайся… — Она повернулась и вышла, не добавив ни слова.

Когда кузина ушла, Нанетт открыла шкаф и зажала нос.

— Я же тебе говорила, чтобы ты днем проветривал.

Скрежет гвоздя, царапавшего стену, сделался еще пронзительнее.

— И нечего держать здесь рыбьи головы, они же воняют. Я принесла тебе шоколадку, ты ведь любишь шоколад. Только не ешь всю плитку сразу, как в прошлый раз.

Она распахнула чердачное окно; порывы ветра с дождем рассекли затхлый воздух.

— Ты же знаешь, что от твоего гвоздя у меня мигрень. И посмотри, какая стоит пылища.

За неимением стула, она присела на толстый серый чурбан, на котором, должно быть, когда–то кололи дрова.

— Значит, ты и сегодня не хочешь разговаривать? А помнишь, что я тебе говорила в прошлый раз? Я тебе обещала, что когда ты станешь разговаривать, мы с тобой пойдем в зоопарк. Ты увидишь слонов, жирафов, страусов, а если будешь хорошо себя вести, то я куплю тебе эскимо.

Нанетт была маленькой неприметной женщиной лет тридцати, на чертах ее лица лежала горькая печаль, усиливавшаяся с каждым годом. Она потеряла трехлетнего сына; звали его Бриёк, а умер он от вирусной инфекции, которой она заразилась в колониях во время беременности. С тех пор ей дважды пришлось делать переливание крови.

— Ладно, раз не хочешь разговаривать, я тебе почитаю. Только будь умницей и перестань ковырять стенку.

Скрежет смолк. Людо, словно наказанный, по–прежнему стоял лицом к стене. Взгляд Нанетт остановился на его выстриженном затылке.

— Ты можешь посмотреть сюда, Людо, ведь это же совсем не трудно. А потом нужно улыбнуться, ты никогда не улыбаешься своей Нанетт. Ты даже, наверное, забыл, сколько будет два плюс два.

— Четыре, — робко ответил нетвердый голос.

— Правильно! Видишь, ты ведь совсем не глупый! А сколько тебе лет? Неужели забыл? В твоем возрасте уже все понимаешь…

— Семь, — прошептал мальчик.

— Семь чего? Семь лет! Тебе семь лет. В году триста шестьдесят пять дней… Хочешь, я продолжу историю, которую читала в прошлый раз? Помнишь? Скажи Нанетт, помнишь или нет?

Людовик потихоньку снова принялся скрести стену.

Мама говорит что он сам упал и что теперь у него не асе дома… что с того твоей матери… ничего ведь не будет… в последний раз он был маленький и впрочем он ведь не виноват.

— Не помнишь — не страшно. И перестань ковырять в носу, а то он у тебя станет как картошка.

Нанетт достала из сумочки пожелтевший экземпляр «Маленького принца»; закладкой ей служил бубновый король. Она начала чтение, водя пальцем по странице и выделяя голосом знаки препинания, подобно сельскому учителю, смакующему красоты отрывков из хрестоматии.

— Значит, ты тоже явился с неба. А с какой планеты? «Так вот разгадка его таинственного появления здесь, в пустыне!» — подумал я и спросил напрямик:

— Стало быть, ты попал сюда с другой планеты?

Но он не ответил. Он тихо покачал головой, разглядывая мой самолет:

— Ну, на этом ты не мог прилететь издалека…

И надолго задумался о чем–то. Потом вынул из кармана моего барашка и погрузился в созерцание этого сокровища.

Можете себе представить, как разгорелось мое любопытство от этого полупризнания о «других планетах». И я попытался разузнать побольше:

— Откуда же ты прилетел, малыш? Где твой дом? Куда ты хочешь унести моего барашка?

— Помнишь барашков? Они пасутся на лужайке. Каждый вечер ты видишь, как они возвращаются в деревню, а собака их охраняет.

Нанетт продолжила чтение.

Он помолчал в раздумье, потом сказал:

— Очень хорошо, что ты дал мне ящик: барашек будет там спать по ночам.

— А ящик — это что? — спросил Людо. Как бы невзначай он приблизился к Нанетт и, вытянув шею, разглядывал картинки в книжке.

— Ящик — это, ну, вроде коробки, понимаешь? Постой, это как шкаф, только поменьше.

Людо посмотрел в сторону шкафа. В карманах висевших там вещей он находил носовые платки, заколки для волос, которые прятал в щели между кровлей и стенами. Затем перевел взгляд направо, на полуоткрытую дверь чердака, за которой в полумраке угадывалась лестница.

— А барашек — это что?

— Я же тебе только что говорила! Они пасутся на лужке. А вечером возвращаются по дороге мимо булочной.

Сделав несколько бесшумных шагов, Людо подошел к шкафу и осторожно его потрогал.

— Ну да, — с умилением сказала Нанетт, — это вроде ящика, правильно.

— Ну конечно. И если ты будешь умницей, я дам тебе веревку, чтобы днем его привязывать. И колышек.

Она не видела, как Людо вернулся к ней: бесшумно, словно кошка, проскользнув мимо входа на чердак. Он сел между туалетным столиком и швейной машиной, нахмурив брови и прислонившись к перегородке, и, казалось, весь превратился в слух. Под платьем он держал сжатый кулак.

— А колышек — это что?

— Колышек — это, чтобы привязывать барашков. Деревянная палка, которую забивают в землю. А к ней еще есть веревка. Ты молодец, что спрашиваешь. Вот увидишь, скоро ты тоже станешь умным, сладкий ты мой.

В левой руке, потной от напряжения, Людо сжимал ключ от чердака, который только что стянул.

— Но ведь если ты его не привяжешь, он забредет неведомо куда и потеряется.

Тут мой друг опять весело рассмеялся:

— Да куда же он пойдет?

— Мало ли куда? Все прямо, прямо, куда глаза глядят.

Тогда Маленький принц сказал серьезно:

— Это не страшно, ведь у меня там очень маю места.

И прибавил не без грусти:

— Если идти все прямо да прямо, далеко не уйдешь…

— Чудная книга, правда. Людо? Знаешь, я ее перечитывала раз сто, наверное, да, сто раз, не меньше. И каждый раз думала о Бриёке. Я тебе рассказывала о Бриёке. И фото показывала. Это мой малыш. Он тоже улетел на другую планету. И каждый раз я думаю о нем.

— Зачем он улетел?

— Понимаешь, он тоже был маленьким принцем, как и ты. Когда–нибудь мы полетим к нему на небо. Только вот он не бросался рыбами из окон, никому не причинял зла и оправлялся аккуратно.

Людо насупился. Он раздраженно постукивал головой о перегородку, в то время как Нанетт, спрятав книжку, встряхивала свою все еще мокрую накидку перед тем, как ее надеть.

— Ладно, я пойду. Я бы еще осталась, но твоей бабушке это не нравится. Слушай, ты сегодня проводишь меня до двери?

Нанетт притянула к себе ребенка и. прижавшись щекой к его щеке, принялась баюкать его и нежно целовать за ушком. Чтобы подавить нахлынувшее волнение, она повторяла про себя, что от этого милого поросеночка пахнет отнюдь не благовониями и что в следующий раз не поможет и одеколон.

Она уже собралась выходить, смущенная пристальным взглядом зеленых глаз мальчика, когда тот внезапно покраснел и, протянув сжатый кулак, уронил к ее ногам украденный ключ.

*
Время от времени Николь тайком поднималась на чердак навестить сына. Эти встречи проходили в полном молчании, и никакие внешние признаки не говорили ни о любви, ни об отвращении матери к ребенку. Николь избегала взгляда зеленых глаз и наблюдала за сыном исподволь, стоя на пороге, готовая в любой момент уйти. Людо цепенел при ее появлении, но иногда с вызовом смотрел на нее, и тогда она отводила глаза.

В один из дней на лице ребенка появились красные пятна, которые он нервно расчесывал. Похоже, у него что–то болело, дыхание было тяжелым. Николь подождала несколько минут, затем, не выдержав, спустилась вниз и разбудила мать, отдыхавшую после обеда.

— Врача?.. Еще чего!.. И чего тебя понесло наверх? Он может хоть весь покрыться прыщами, только это не вернет мне порядочной дочери, которой я все отдала, всем пожертвовала! И что за это получила? Байстрюка, какой позор! Иди лучше помоги отцу в пекарне.

И голова булочницы снова нырнула в подушки. Николь слушала, как дождь стучит по стеклам. Вот уже три дня, как он не утихал. Три дня, как дом превратился в набухшую водой губку, а сердце ее набухало тоской. Мысли ее путались; она спустилась на первый этаж и с непокрытой головой прошла через двор, решительно прыгая через лужи. Дойдя до пекарни, повернула назад и возвратилась в дом. Шкафчик для провизии висел на стене под лестницей. Она нашла там несколько сосисок, яблоко и фаршированный помидор; все это она отнесла на чердак и разложила перед Людо, не взглянув на него. Тот взял побитое яблоко, источавшее сладковато–кислый аромат, подобный тому, что стоял в воздухе летом в сильную жару. Он не притронулся ни к сосискам, ни к фаршированному помидору. Вечером госпожа Бланшар, войдя, чуть не поскользнулась на них и принялась поносить дочь с верхней площадки лестницы: «Воровка! Негодяйка! Гадина!», добавив, что в ее доме нечего прикармливать прижитых в блуде выродков, что если ей так нравится, пусть идет попрошайничать, а лучше — прямиком на панель! Она унесла ужин Людо, и тот уснул на голодный желудок, уткнувшись носом в яблоко. Около полуночи, отяжелевший от сна, он необычайно живо впился в яблоко зубами и в мгновение ока уничтожил его.

Людо не помнил того времени, когда жил на нижнем этаже и страдал от своих матери и бабушки, дававших ему бутылочки то со слишком горячим, то со слишком холодным молоком — мол, если подохнет, так тем и лучше. Не помнил, как его били, швыряли, завязывали рот в колыбельке — «так он, по крайней мере, не орет». Не помнил, как Николь громко бредила, снова переживая в кошмарных снах сцену насилия, как кричала, что хочет сжечь плод своего позора. Не помнил он и ту ночь, когда едва избежал смерти в печи: господину Бланшару пришлось связать дочь ремнем и вырвать у нее ребенка, чтобы не дать ей открыть печь, ту самую, в которой он сжег всех ее кукол, всех голышей, когда узнал, что она беременна — «ах ты сука, скоро ты наиграешься в дочки–матери не понарошку, а с живой куклой!»

После этого Нанетт взяла Людо к себе в тайной надежде, что ей оставят его насовсем. «Мы, конечно, не будем требовать, чтобы ты отдала его назад, — — говорила госпожа Бланшар. — Но не нужно, чтобы его видели, и никогда не приводи его сюда…» Людо перевезли ночью.

В ту пору он был пугливым ребенком, почти не говорил, не отвечал на вопросы, а когда к нему приставали, замыкался в себе. Было ему три года. Он мог дни напролет сидеть в своем углу, тупо разинув рот, но иногда норовил вскарабкаться на полки или по занавескам. Когда к нему приближались, он выставлял вперед локоть на уровне глаз, как бы защищаясь от ударов. У Нанетт ушли месяцы на то, чтобы приручить его, успокоить; когда ему было страшно, она укладывала его с собой в постель и даже достала из подвала игрушки Бриёка, которые у нее не хватило духа раздать. В итоге Людо научился ходить прямо, улыбаться и немного разговаривать.

Год спустя, впервые после переезда Людо, Николь неожиданно пришла к Нанетт поужинать. «Меня подвез отец. У него какие–то дела с фермерами». Людо вначале дулся, но затем приблизился к красивой гостье, которая смерила его странным взглядом и в течение всего вечера больше не замечала. Напрасно он всячески пытался завладеть ее вниманием, совал ей свои рисунки, жужжал у нее под ногами своим волчком — она вела себя так. словно его не существовало.

В туже ночь Людо, продрогшего, в тапочках и пижаме, подобрали жандармы примерно в километре от хутора Нанетт и препроводили в дом булочника — его законное место жительства. Госпожа Бланшар чуть не взорвалась в присутствии ухмыляющегося сержанта; она была разгневана на свою племянницу, которая думала, что умнее всех, и вот теперь этот мерзавец позорит их перед всем миром. «Вот твой байстрюк, — кричала она дочери, разбуженной шумом. — Выбирайся теперь сама из этого дерьма!» Было три часа ночи. Во взгляде Николь была пустота. Почти безразличным тоном она сказала Людо: «Идем». Он стал подниматься за ней по лестнице. Но не успел он преодолеть и трех ступеней, как она резко повернулась и с силой толкнула его вниз. Он ударился головой о плиточный пол и потерял сознание.

Тогда его и заперли наверху. Чтобы к насилию не добавилось убийство.

*
Однажды утром, ближе к полудню, случилось такое, что Людо не поверил своим глазам: Николь поднялась на чердак, и на ее лице блуждала улыбка. Это было так же неожиданно, как если бы ты вышел из туннеля и на тебя пролился солнечный дождь. Скорее потрясенный, нежели взволнованный, Людо не узнавал свою мать в лазурного цвета костюме, с пышными распущенными волосами и золотистыми искорками в глазах; на каблуках она казалась гораздо выше обычного.

— Здравствуй, Людовик… Ну же, поздоровайся со мной…

Он не ответил, упиваясь этим видением, благоухавшим, как какой–то фрукт.

— Ну что же? Ты не скажешь мне «здравствуй»?

— Здравствуй. — прошептал он.

— Не очень–то ты разговорчив. И потом, ты кричал сегодня ночью.

Она по–прежнему улыбалась. Ее просветлевшее лицо излучало приветливость, но глаза обдавали холодом, как две льдинки, и сухой тон предательски не вязался с ее внешним видом.

— Сегодня ты будешь обедать внизу. У нас гости. Вежливо поздоровайся и сиди тихо на своем месте. Ты умывался утром?

Она повела носом в его направлении и поморщилась.

— Ну–ка, иди мыться, и хорошенько, не то берегись! А потом оденься.

Пока он выполнял приказание, она, не глядя на него, вытряхивала из мешка прямо на пол мальчиковые вещи: серые брюки, клетчатую рубашку, носки и дешевые ботинки.

— Давай–ка, быстрее!

Он взял одежду и скрылся за креслом, избегая ее взгляда, от которого так сильно билось сердце. Сняв платье, он надел брюки, затем рубашку, по привычке перевернув ее задом наперед, так что пуговицы оказались на спине; Николь рассердилась: «У тебя точно не все дома, мама права. Все эти штуки застегиваются спереди. Иди–ка сюда…» Смущенная, как и он. из–за того, что вынуждена помогать ему, отвернувшись в сторону, чтобы не видеть его и не чувствовать его запаха, она все же правильно одела сына, но так и не смогла заставить себя прикоснуться к молнии на брюках, которую он моментально сломал, попытавшись застегнуть.

Лестница привела Людо в ужас. Он не хотел спускаться, в голове его отдавалось: «Мама говорит что у него не все дома мама говорит что он сам ynaл…» В конце концов он спустился задом, лицом к ступенькам, словно поднимаясь.

В столовой он впервые увидел господина Бланшара вблизи. Тот был аккуратно причесан, боковые пряди были тщательно убраны назад и напомажены. На лбу от берета осталась розовая бороздка. В черном костюме, застегнутом на три пуговицы, он показался Людо чрезвычайно внушительным. Госпожа Бланшар, необычайно веселая, в цветастом платье и с химической завивкой, расставляла вокруг стола стулья и вслух пересчитывала приборы. У стены тихо стояли двое незнакомцев. Мужчина, разменявший пятый десяток, в сером костюме в белую полоску, с уже заметной сединой в волосах, нервно теребил свою шляпу, прижимая ее к животу. На левой руке у него не хватало двух пальцев. Рядом с ним, широко расставив ноги, стоял крупный мальчик лет десяти и, не переставая жевать резинку, неприязненно поглядывал на Людо. В руках у него был лук, на поясе — черный ремень с черепом на пряжке, а весь наряд дополнял жилет с бахромой, как у Буффало Билла.

— Так вот, Людовик, — объявила Николь с некоторым замешательством. — Этот господин, то есть его зовут господин Мишо, он согласен быть тебе за отца.

— Неправда, — перебил ее толстый мальчик, — это не его отец, это мой отец!

— Замолчи, Татав, иди лучше поиграй во дворе, — бесстрастно возразил беспалый.

Николь перевела дух.

— А это… это Гюстав. Он будет тебе за старшего брата. Ты должен быть с ним очень добрым.

Поскольку это требование к нему не относилось, Гюстав показал Людо непомерно большой розовый язык, на который налипла жевательная резинка.

— Я не хочу братика, и вообще, это не его папа! А почему его зовут, как сухогруз? В школе говорят, что какой–то фриц его па…

— Пора бы уже пропустить по стаканчику для аппетита, — проворчал господин Бланшар. — Ну–ка, подавай, мамуля! И, смягчив тон, обратился к гостю:

— Послушай, Мишо, поговорим сейчас или вначале выпьем? Вдруг госпожа Бланшар вскрикнула: «Ой! Мое платье!.. Оно же все в чернилах!»

— А, это все проделки Татава, — объяснил Мишо. — Ничего, все сейчас сойдет. Татав такой проказник! Правда, сынок?

Затем он прочистил горло, вздохнул и, потупившись, заговорил:

— Значит, так… Если надо сигануть в воду, я сигаю, пусть даже нахлебаюсь по самые уши. — Он достал из кармана пару белых перчаток и надел их. — …Это из–за отрезанных пальцев. С этой смазкой как день провозишься, ни за что потом руки не отмоешь. Ну так вот… Я уже, конечно, не молод, но, как говорится, кое–что за душой имею. И потом, что до этого, Людовика — и правда, имя что у той посудины, вот чудеса!.. в общем, я согласен.

К изумлению булочницы, он положил руку в перчатке на плечо Людо.

— Вот и все, что я хотел сказать… Ну и, конечно же, что я рад женитьбе на мадемуазель Николь.

Голос его звучал глухо, но ровно, как старый, хорошо смазанный мотор.

— Ну, уважил. Мишо! — воскликнул господин Бланшар. — Говоришь лучше любого каноника. А я так и думал, что ты и моя дочь можете поладить.

Затем перешли к шипучему вину, двум бутылкам, что принес Мишо. Николь чокнулась, но вино едва пригубила. То был вувре, злосчастный напиток, от одного вида которого даже по прошествии восьми лет у нее все переворачивалось внутри.

За столом, сидя в окружении Татава и Мишо, Людо наслаждался забытым вкусом хлеба, которого не ел с тех пор, как жил у Нанетт. Он вспомнил и то, как следует пользоваться столовым прибором, однако чуть не задохнулся, когда почувствовал во рту пузырьки лимонада. Татав исподтишка испортил воздух и заявил, глядя на Людо: «Это не я пукнул!» Обед продлился пять часов из–за даров моря. Людо ничего не ел, довольствуясь тем, что обсасывал остатки моллюсков в раковинах. Чем больше текло пикета[16], тем больше господин Бланшар бубнил, что крабы очень свежие, а потому очень мясистые, а Мишо добавлял, что такие мясистые крабы не так часто встречаются даже среди свежих. «Я их не люблю, — капризничал Татав, — мне бы колбасы и омлета с потрохами. А еще — сын сухогруза воняет». — «Ну же, Татав, будь умницей!» Госпожа Бланшар огорченно разглядывала свой рукав. Большая часть пятен исчезла, но шутка удалась на славу — платье было испорчено, появились разводы. «Да–да, крабы прямо налитые, но смотри, даже в самый сезон бывают сюрпризы, случается, что в разгар июня карманный краб[17] дохнет. Конечно, в жару, пикет — не совсем то, что нужно. Слава Богу, в Пейлаке мы еще не у негров в Африке. Кстати, о неграх. В отеле у пляжа их было аж двое, и не где–нибудь на кухне, а среди постояльцев, как вам это? Якобы семейная пара, и приехали аж оттуда — сюда на отдых».

Николь не открывала рта. Она собиралась выйти замуж за человека почти вдвое старше ее, но зато он был самым богатым в округе. И к тому же без ума от нее. Он не будет ее терзать. Она станет свободной, наконец–то свободной, уедет из деревни, сможет снова выходить в люди, развлекаться — подумать только, что она восемь лет не смела выйти из дома! «Смекаешь, кто такой Мишо?» — спрашивал у нее отец. Она отвечала: «Да». — «Он готов взять тебя. Вместе с чокнутым». Как–то раз Мишо заглянул под вечер, вид у него был торжественно–гордый и одновременно смущенный. Родители оставили их наедине. «Тяжело так мыкаться с пацаном, должна быть семья». Она согласилась. «Это не жизнь, все одни да одни. Там, в Бюиссоне, мы с Татавом как два придурка. В доме должна быть женщина». Она снова согласилась. «Пацана, раз уж он есть, надо воспитывать, надо, чтобы он стал настоящим пацаном, при настоящих родителях. Нужна семья».

Официальное сватовство и помолвка были назначены на следующее воскресенье.

Татав с нетерпением ждал салата, чтобы незаметно подбросить в него пластмассовых мух. Затем, до самого десерта, он держался в тени. Но потом снова перешел в наступление, бросая в кофе кусочки сахара «с секретом», которые при таянии принимали вид фосфоресцирующих пауков. «Хорошее у тебя жаркое, жаль, что немного подгорело. Жаркое должно быть розовым. Я говорю не «с кровью'", а розовым. По крайней мере, фасоль с огорода. А уж хлеб… тут одно слово — домашний». Когда разговор истощался, стук вилок создавал атмосферу, а иногда присутствующие вздрагивали от дикого, демонического, дребезжащего хохота — то была табакерка с чертом, лежавшая на коленях у Татава, которую он с совершенно невинным видом приводил в действие. Когда дошли до сыра, он не смог удержаться и сделал пробный выстрел из своего лука через стол, залепив стрелой Людо прямо в глаз. Показалась кровь. «Иди, Людо, промой глаз под колонкой…»

Он прошел ощупью через лавку, между прилавком и пустыми полками, где одиноко лежал оставшийся от последней выпечки пережаренный каравай, шагнул через порог, узнав знакомый звон дверного колокольчика, и нерешительно остановился, вдыхая дурманящий послеполуденный воздух, наполненный неясными приглушенными звуками. Вдруг он почувствовал, что ему не хватает воздуха, но боль исчезла. В ошеломлении Людо протянул руки навстречу зрелищу, которое он узнал, сам того не осознавая, навстречу блестящему под солнцем морю, бескрайнему и чистому, без единого деревца, разлитому над крышами портовых сооружений, огромному, занимающему все пространство между ним и горизонтом, подобно взгляду в осколке разбитого зеркала.

III

Мишель Боссар начинал учеником механика в порту Алангона. Мишель, механик, механо… Его прозвали Мишо. Отдыхающие оставляли под его присмотром на зиму свои лодки. Моряки не вполне ему доверяли, но любили его. Мишо проверял швартовы, вычерпывал воду, подтирал ржавчину, сторожил якоря. В конце концов он прослыл мастером своего дела и, когда кубышка его наполнилась доверху, смог завести сберегательную книжку и открыть текущий счет.

Никто особенно не знал, откуда он явился.

Вскоре он стал заметной фигурой во внешней гавани, приобретя у государства бывшее укрытие для спасательных лодок. Он обосновался на мысе между судоходными каналами и жил один среди своих инструментов, готовя на плитке бычков в пиве. Помимо ухода за лодками, он выполнял любые работы на дому, а летом сдавал напрокат велосипеды по баснословной цене. Начиная с Пасхи, над входом в его лавку трепетало на ветру полотнище с надписью печатными буквами ВСЕ ДЛЯ ПЛЯЖА, и отдыхающие могли купить у него самый разнообразный товар, начиная с надувных матрацев и кончая говяжьей тушенкой. Вскоре в округе уже никто не сомневался, что плохо выбритый Мишо стоит на другой стороне — стороне богачей.

По воскресеньям он добровольно взял на себя обязанность сопровождать игрой на фисгармонии все три мессы. Он играл также на свадьбах и похоронах, чтя ритуал, как прирожденный пономарь. Однажды, когда пришло время сменить фисгармонию в церкви, священник отдал ему старую. Мишо починил дырявые меха, смазал тяги и вечером, посреди пляжных зонтов и закинутых в море удочек, принялся распевать сам для себя песнопения на латыни.

Позже он продал весь этот скарб и построил за деревней виллу Бюиссоне. То была буржуазная вилла, расположенная у дороги, среди сосен, окруженная ангарами для сельскохозяйственного и бытового инвентаря — обслуживание, демонстрация. Он устанавливал в частных домах водяные насосы, которые постоянно протекали, и он приходил замазывать течь мастикой. Некоторое время после ремонта все работало исправно, потом Мишо снова замазывал течь, и так как у него был непроницаемый взгляд заклинателя болтов и гаек, клиенты смотрели на него как на волшебника.

Ему было лет тридцать, когда его окрутила Морисет, племянница почтальона. Злые языки не преминули посудачить, когда, через шесть месяцев после свадьбы, родился Татав. Потом случилось несчастье. Однажды вечером Мишо с женой под шквальным ветром возвращался с морской прогулки. Морисет, ступив на берег первой, потеряла равновесие, и ее зажало между бортом и причалом. Мишо бросился на помощь, но внезапный резкий порыв ветра прижал судно к причалу. Морисет задавило, а механик лишился двух пальцев.

В округе особенно сожалели об увечье Мишо. обрекавшим фисгармонию на вечное молчание, а мессу — на беспросветную скуку. Но в том, что касалось его ремесла: сменить деталь или что другое, ничего не изменилось — Мишо по–прежнему победоносно возвращал к жизни любой механизм, и позже никто не ощутил разницы, когда он снова сел за фисгармонию. Вот уж, действительно, коли Бог кого одарил, то пара пальцев ничего не значит.

Для присмотра за Татавом ему пришлось нанять прислугу. Лилиан было шестнадцать лет. Это была маленькая толстушка с пышным бюстом, трудившаяся не покладая рук. «Ну, как у нас дела, Лилиан?» Что касается женщин, то когда его обуревало желание, он всегда мог найти их в Бордо.

Потом началась бессонница. Механик лежал и мечтал о женском теле, к которому можно было бы прижаться, причалить, — да! да! — как настоящий корабль, но причал должен был быть мягким и пухленьким, чтобы корабль так и бежал к нему на полных парусах и нежно отдавал швартовые… Морисет была чересчур сухощава, настоящая щепка! Подумать только, она даже не могла кормить Татава, потому что у нее совсем не было грудей. Боже мой, да видано ли такое, чтобы у женщины не было грудей?! И вот, лежа с открытыми глазами и распаленными чувствами, он мысленно устремлялся в сторону Пейлака: как она сложена, эта дочь булочника, дочь этого Рене! Такая же ладная, как солнце над теплыми островами.

И чем больше он размышлял, ворочаясь без сна, тем больше убеждался в том. что сердца людские злобны, черствы, беспощадны и что малышке пришлось несладко, ох, как несладко, да еще и с добавкой. Кокетка! Весь Пейлак упорно это твердит. Ну и пусть, мне плевать, мысленно повторял он. Она мне и такая нравится… И даже изнасилованная, она мне нравится. Я бы с радостью взял эту кокетку и изнасилованную — и вместе с пацаном в придачу. Ох, и подонки те, что ее испортили! В душе Мишо терзали горечь и любовь, он не мог представить в руках насильников этот бутон, который никогда ему не сорвать.

Ее он мог видеть — но только видеть — в воскресенье после обеда, во время игры в шары. В финале булочник из Пейлака и Мишо обычно противостояли друг другу, и Мишо частенько давал своему сопернику выиграть. Николь, стоя под руку с матерью, с непокрытой головой, обычно молчала, а отсутствующий взгляд, казалось, ничего вокруг не замечал. Когда игра заканчивалась, господин Бланшар, не прощаясь, незаметно исчезал вместе со своим семейством.

Между тем, понемногу, на него начинало действовать сдержанно–меланхолическое обаяние механика. Он стал приходить почти каждый вечер играть в шары с Мишо, который уже поджидал его. Однажды, когда дождь лил как из ведра, шары сменил пастис и механик показал господину Бланшару свои владения.

— Я назвал все это Бюиссоне[18]. Из–за кустарника, его тут повсюду пруд пруди. Там, слева, склады. Машины все новехонькие. И только самые последние модели. Я продаю во всей округе, даже в Бордо. А там, в глубине — мастерская.

Они стояли в большом сарае. Дождь колотил по крыше; было так шумно, что они чуть не кричали.

— У меня это вроде твоей пекарни. Вон, видишь? — разбрасыватель удобрений. Это — электродоилка, а там — агрегат, качающий воду под давлением… Так это твоя дочь?

— Что моя дочь? — подозрительно спросил булочник.

— А здесь дробильная машина… Так это твоя дочь приходит по воскресеньям с твоей женой?

— Ну да, моя дочь.

— А почему она всегда молчит?

Булочник в раздумье перебирал рычаги бетономешалки, словно обнаружил в ней что–то странное.

— Откуда мне знать, — проворчал он. — Девка есть девка, кто ее разберет. Ну ладно, пора мне уже собираться.

— А правда, что люди говорят, Рене…

— Печь ждать не будет, мне, правда, надо идти.

Он нахлобучил кепку и пошел к выходу, даже не попрощавшись.

— А правда, что она прячет мальчонку на чердаке?

Господин Бланшар остановился как вкопанный. Мишо подошел к нему и продолжил, наливая стаканчик.

— Выпей–ка со мной, Рене! Это так, для разговора… Значит, выходит, все это правда?

— Ну да, — ответил булочник, — покорно усаживаясь на рулон проволочной садовой ограды и зажав руки между колен.

— И правда, что, как говорят, пацан слегка того?

— Похоже, что правда.

— Я вот что тебе скажу, Рене… Николь, ведь ее, кажись, так зовут? Я б, пожалуй, ее взял, да и вместе с парнишкой, ничего, что он немного того.

Дождь продолжал барабанить. По розовому лбу булочника пробежала, мгновенно исчезнув, волна морщин. Затем, глубоко вздохнув, господин Бланшар повернулся к Мишо и, встретив умоляющий взгляд механика, понял, что не ослышался.

— Тут надо посмотреть да покумекать, Мишо. — ответил он, широко улыбаясь. — И вправду надо покумекать.

*
Свадьбу сыграли в середине ноября, когда выпал, сразу же превратившись в вязкую кашицу, мокрый снег. Николь надела свадебное платье госпожи Бланшар, которое ушили до ее размера. Невеста категорически настояла на том, чтобы единственной приглашенной была Нанетт. Людо видел только приготовления, слышал, как хлопают двери, раздаются шаги, крики, а потом дом опустел и он остался один.

Наутро Мишо отвез его в Бюиссоне на машине. Маленький грузовичок ехал по песчаной дороге среди леса. Меж стволов розоватым серебром поблескивало море. Развеселый игрушечный зайчик раскачивался у зеркала заднего вида. «Тебе что, малыш, нехорошо?» — с удивлением спрашивал Мишо, видя, как Людо дрожит и подскакивает всякий раз, когда механик переключает скорость. По приезде их никто не встретил. Людо увидел в доме следы праздника: длинный стол, покрытый белой скатертью, смятые салфетки, хрустальную розетку с растаявшим и расплывшимся сиреневым болотцем мороженым, пустые бутылки, опутанные серпантином.

Накануне вечером Николь увидела комнату, которую Мишо приготовил для ее сына, с видом на море и кроватью с изогнутыми спинками.

— Это все для него?..

— Все для него! Парню здесь будет хорошо. Теперь он будет с тобой, в настоящей семье. И тебе уже не придется воевать с родителями из–за парнишки. Ты сможешь возиться с ним, сколько душе угодно.

Николь словно лишилась дара речи.


Первое время Людо не нравилась его комната. Ему хотелось назад, на свой чердак. Он не подозревал, что может свободно выходить из комнаты и по своему усмотрению раздвигать границы окружавшего его пространства. Привыкший к просторному чердаку, он в унынии ходил взад–вперед по незнакомой территории, теснота которой стесняла его движения. Как и прежде, он был неподвижным странником, но теперь зрение его, словно материнским молоком, насыщалось бескрайностью моря. На горизонте грузовые суда небесно–голубого цвета, казалось, были сотканы из воздуха. Ты никогда не был так красиво одет сказала мне Нанетт… все это мне дала Николь… ты можешь называть ее мамой… здесь не так как там где я был раньше… теперь Николь добрая и Мишо тоже добрый и теперь я приношу Николь по утрам наверх завтрак на подносе с кофе и тартинки и лекарства а тартинки вкусные… нельзя же его гноить на чердаке… ты видела какие у него живые глаза нет он чокнутый… славное дело фисгармония Мишо… а Николь этого не любит.

По вечерам, спрятавшись за занавесками, он по старой привычке ожидал своих бычков. «Ну же, Людо, иди есть, а то остынет…» Для него всякий раз было неожиданностью, когда мать звала его. В пустом коридоре гулко разносился стук шагов. Он принуждал себя спуститься и садился ужинать между Татавом и Мишо, без умолку говорившим до самого десерта.

— Ну и как у нас дела, малыш?.. Не очень–то ты разговорчив, но это пройдет. Почему он такой молчун, твой парнишка?

— Он никогда много не болтал…

— Как все–таки удачно все сложилось! У малыша не было отца, и мать не смела любить его, как подобает, а теперь у него оба родителя. И братик в придачу. Ты будешь называть меня папой, малыш?

— Ты не его папа, — ворчал Татав.

— А вот и нет, я и его отец. Ты с ним делишься отцом, он с тобой делится матерью. Выходит, что ты не в проигрыше!.. Согласен, что сначала это кажется странным. С Морисет нас было только трое. Из нее тоже слова нельзя было вытянуть. Ее совсем не было слышно, и у нее всегда мерзли ноги. У тебя не мерзнут ноги, малыш?.. У нее кровь не очень–то бегала по жилам. Поэтому и Татав такой толстый. Все дело в кровообращении. К тому же, Морисет была тщедушной, кожа у нее так и просвечивала. Все–таки удачно все сложилось…

Он похлопывал по руке Людо, который, весь сжавшись, сидел на своем стуле в полной растерянности от множества незнакомых предметов и блюд на столе, от обращавшихся к нему незнакомцев, от этого дома, от свободно открывающихся дверей, от улыбок совершенно изменившейся Николь.

— А почему это он не ходит в школу? — спрашивал Татав.

— Погоди немного, скоро пойдет!.. Мы запишем тебя в школу, да, малыш?.. Вот, кстати, твое кольцо для салфетки, там написано твое имя.

— Как у сухогруза, — бурчал Татав, уткнувшись носом в тарелку.

— … И я покажу тебе, как складывают салфетку после еды. И…

— Сколько они еще здесь пробудут? — желчным тоном оборвал отца Татав.

— Я же тебе уже говорил. Они теперь живут с нами. Твой папа снова женился. Накладывай себе, малыш, да ведь он ничего не ест. Надо есть…

Положив руки под бедра, Людо смотрел на свою долю сосисок, косился на Николь, но, несмотря на голод, не осмеливался ни к чему притронуться. Он ждал, когда она отлучится на кухню, и тогда, низко склонившись и прикрываясь локтем, с жадностью набрасывался на еду.

После обеда Татав отодвигал стол и превращал столовую в железнодорожный узел, шипя и гудя, как паровоз, и доверяя Людо роль безотказного стрелочника.

Почти каждый вечер Николь и Мишо ездили в город за покупками и привозили Людо то новые брюки, то рубашку, то ботинки, то книжки с картинками. Людо никогда их не благодарил. У него была привычка складывать подарки, не распаковывая, в свой шкафчик. «Ты ничего не нашел у себя на кровати?» — спрашивала за ужином Николь. Людо молчал. «Если ты что–то нашел, расскажи нам». — «Пакет». — «А в пакете ничего не обнаружил?» — «Обнаружил». — «Что же?» — «Пакет».

Рано утром Мишо уезжал на работу и до вечера дома не появлялся. Возвращался он усталым. «Как дела, малыш? Мама дома?» Людо отвечал улыбкой. Восьмипалый совал ему конфеты, затем шел к жене или, если ее не было, садился в ожидании за фисгармонию. Конфеты были в сахарной глазури. Людо их не любил.

*
Появление новых членов семьи выводило Татава из себя. Потеряв мать, он воспринимал отцовскую любовь как нечто, одному ему принадлежащее, как привилегию, которую ни с кем нельзя делить.

Татав был безобразно тучным, толстым, как сарделька, белобрысым, с утопающими в жиру зоркими, как у орла, голубыми глазками. Его жирные ляжки и коленки терлись друг о друга при ходьбе, и поэтому, когда он двигался, то напоминал пингвина. От малейшего усилия он задыхался и покрывался обильным потом, едкий запах которого выдавал его присутствие, где бы он ни оказался.

Татав любил животных, но эта любовь оборачивалась варварскими выходками. Ножницами он подрезал плавники своим красным аквариумным рыбкам. Ловил ящериц и протыкал им сердце или извлекал мозг из головы шляпной булавкой. Он мог несколько месяцев усердно откармливать перепелов, а затем вдруг начинал морить их голодом. А еще он держал кроликов — их всегда у него было семь, — с именами, как у семи гномов; кажется, он любил их больше всего на свете и по очереди выгуливал вдоль дороги на длинной розовой ленте, служившей поводком. Если один из них умирал от холода, Татав в отчаянии катался по земле. Это, впрочем, не мешало ему время от времени уединяться с Тихоней или Ворчуном в особой пристройке и, вооружившись сапожным ножом, резать их до смерти. Мишо закрывал глаза на его жестокость — потеря матери оправдывала все.

Будучи невообразимым сластеной, Татав в седьмом классе[19] лучше всех описал в сочинении витрину кондитерской. Учитель даже вслух зачитал следующий пассаж: «Пирожные сияют тысячью огней. Эклеры, неаполитанские слойки, клубничные торты, корзиночки с безе, сверкающие кофейные пирожные, присыпанные сахарной пудрой наполеоны — все они облачились в воскресную одежду и надушились лучшими духами. Они похожи на прихожан, собравшихся на мессу, и вправду, это настоящая сахарная месса с пузатенькими шоколадными монашками[20], в чьих капюшонах полно заварного крема». Между двумя пирожными Татав жевал резинку, запасы которой держал в аквариуме, освободившемся после того, как он до смерти замучил его обитателей.

Татав постепенно проникся странным подобием дружбы к Людо, из которого он, как Пигмалион Галатею, создал мальчика для битья, при случае по–царски одаривая его в утешение жеваной резинкой. По утрам в четверг, когда в школе не было занятий, он запирался со стопкой журналов «Микки Маус» в туалете нижнего этажа, отведенном для мальчиков. Часом позже он вылезал через окно и, насвистывая, ходил вокруг Людо, который, думая, что место освободилось, натыкался на запертую дверь. А еще Татав посыпал перцем листки туалетной бумаги и подсовывал их Людо. Либо прятался где–нибудь на улице, и когда Людо думал, что остался наконец один, внезапно распахивал окно и орал во все горло: «Это не твой папа!».

По прошествии нескольких месяцев в доме не осталось тайн от Людо. Он узнавал любые звуки, изучил все закоулки дома, все окрестности с мастерскими и складами, которые ему показал Мишо. Со стороны дороги вдоль газона тянулась невысокая каменная ограда, обсаженная гортензиями и ивняком, пожелтевшим от морского ветра. За ней медленно приходил в запустение двор, а сад уже превратился в сосняк, заполоненный папоротником и дикой ежевикой и отделенный от леса заброшенной железнодорожной станцией с заросшими мхом платформами. Здесь Людо, воскрешая ушедшие дни, преображался в состав, пышущий паром и отправляющийся в сказочные страны, а иногда скатывался под откос со всеми своими вагонами.

Как–то Татаву пришла мысль поиграть в нападение индейцев на поезд; индейцев, разумеется, изображал он сам, кичась своим парадным снаряжением. Вначале Людо несколько раз получил хорошую взбучку на выходе из полуразрушенного туннеля. Но затем он сосредоточился. Машинист паровоза приметил все места, где могла таиться засада, и когда индейцы бросались в атаку, поезд немного ускорял ход — ровно настолько, чтобы тучный улюлюкающий шайенн[21] не отказался от штурма; тогда Людо прибавлял пару, улюлюканье затихало, а выдохшийся краснокожий падал на траву, чуть не выплевывая свои легкие.

*
— Ну и холодина сегодня вечером! Раньше папа держал здесь картошку.

Татав зашел к Людо, когда тот уже был в кровати, и, не снимая тапочек, лег рядом с ним валетом под одеяло.

— Раньше это была моя кровать. Что у тебя за книжка? Людо рассматривал картинки «Краба с золотыми клешнями», держа книгу вверх тормашками. Ноги Татава ему мешали.

— Ты не так держишь… У меня есть весь Тентен. И весь Спиру[22]. Мне их отец купил. А еще всего Микки Мауса.

Вдали, в ночной тишине, слышался шум моря.

— А на Рождество, слышь, дурень, мой отец купит мне телик. Ты уже видел телик?

— Что это? — зевая, спросил Людо.

— Это такой аппарат. В нем все можно видеть. Можешь смотреть футбол, фильмы, мультики. В нем все видать. У кюре есть телик. Отец купит мне точно такой же.

Татав на несколько мгновений замолк.

— … Я поставлю его в свою комнату, и тебе нельзя будет его трогать. Я вообще запрещаю тебе трогать мои вещи. Мне все купил мой отец. А кто твой отец?

— Мишо, — заявил в ответ Людо таким тоном, словно это разумелось само собой.

— Нет, не Мишо. Ты врешь.

— Моя мать говорит, что Мишо.

— Да нет же, дурень, это вранье. Ты — сын фрица. Ты своего отца хоть раз видел?

— А ты? — растерявшись, огрызнулся Людо.

Татав взял в привычку заходить по вечерам к Людо и донимать вопросами о его происхождении, настоящих родителях, прежнем местожительстве.

— Мы жили на чердаке.

— Фу. как противно — на чердаке. А где теперь твой отец?

— На чердаке.

Татав любил чувствовать, что загнал в тупик Людо своими вопросами.

— А чем занимается твой отец?

— Он на чердаке.

— Но что же он делает на чердаке?

— Стирает белье. И чистит горох.

— Ну и простак твой отец! У моего так есть трактора и комбайны. И он их чинит. И он самый богатый человек в метрополии.

Из урока истории, на котором шла речь о Франции и ее колониях, у него в памяти застряло это благозвучно рокочущее слово.

— А чего ты кричишь по ночам?

— Я не кричу.

— Твоя мать говорит, что у тебя не все дома. Правда, мне не нравится твоя мать.

Этот шквал непонятных подколок, в которых проглядывало явное недоброжелательство, утомлял Людо и порой нагонял на него сон. Тогда Татав брызгал ему на шею водой, чтобы не дать уснуть.

— Ты уже был с девчонкой?

— Где?

— Ну ты и в самом деле придурок!.. Я так был. Мы даже трогали друг друга за шмоньку. То есть это я трогал у этой девчонки. Мне это дорого стоило…

— Шмонька, — повторил Людо, завороженный этим странным словом.

— Пять жвачек — за шмоньку и две — за титьки. Я хотел, чтобы она потрогала и мою, но она не захотела. Она сказала: «Ты противный, я все расскажу маме». И мне пришлось дать ей еще две жвачки, чтобы она не наябедничала.

Эти беседы обычно заканчивались дракой подушками.

Когда Татав уходил, Людо растягивался на полу. Лежа в темноте с широко раскрытыми глазами, он пристально вглядывался в горизонт, и ему казалось, что он видит своего отца. Видит со спины: рослый мужчина в белых полотняных брюках одиноко бредет по дороге раскачивающейся походкой, бредет долго, но не удаляется, а его тень следует за ним. Погода стоит чудесная, в воздухе пахнет смолой, и Людо хорошо видит его освещенный солнцем затылок, видит, как вдоль тела движутся его руки, и наверняка достаточно его окликнуть, чтобы увидеть лицо, но Людо не знает его имени. Внезапно в бесконечной дали силуэт превращался в маленькую черточку, и Людо проваливался в глубокий сон.

*
Однажды утром Татав засветло вошел в его комнату.

— Пора! — закричал он. — Сейчас придет автобус.

И видя, что Людо приоткрыл и снова закрыл тяжелые ото сна веки, продолжил:

— А ну, поторапливайся! Ты что, забыл, что сегодня первый раз идешь в школу?

Он с громким смехом опрокинул матрас вместе с Людо на пол.

— Тебя поведет Нанетт. А вот и она. Ты будешь учиться с малышами, а я — в старшем классе. У нас сегодня с утра физкультура, но я не такой дурак, у меня освобождение.

Людо оделся и спустился вниз. Нанетт ждала его на кухне, где уже завтракал Татав.

— Давай же, Людо, — сказала она, обнимая его. — У тебя и времени только, чтобы выпить кофе. Опаздывать нельзя.

— А где твоя машина?

— У меня нет машины. Я приехала на автобусе. Знаешь, это не так далеко.

— А я могу быть паровозиком.

И, раскинув руки в стороны подобно крыльям самолета, Людо принялся кружиться по кухне с шипением и грохотом разгоняющегося паровоза.

— Что за клоунаду ты нынче устраиваешь!.. Смотри, сегодня надо вести себя примерно.

Она приготовила ему тартинки с маслом и села напротив, то улыбаясь, то деланно закатывая глаза, когда он слишком громко жевал. Она не отрывала глаз от ребенка, гладила его слегка округлившиеся щеки, бледность которых все еще выдавала долгие месяцы недоедания. Татав искоса наблюдал за ней и злился при виде такой близости, которая, по его мнению, ущемляла его права.

— Знаешь, ты хорошо выглядишь, и потом, у тебя хороший аппетит, — радостно продолжала Нанетт.

— А ты? — спросил Людо. Лицо Нанетт омрачилось.

— Я? — грустно переспросила она. — Я — нет… Я плохо выгляжу, да и всегда неважно выглядела. Ну ладно, пора идти, восемь часов.


Уже рассвело. Несколькоминут они шли по шоссе, и время от времени Людо изображал из себя планер.

— До школы один километр, — объявила Нанетт. — В километре тысяча метров. Завтра ты пойдешь с Татавом.

— А ты?

— Я не могу… Мне придется на некоторое время уехать. Эй, не лети сломя голову, я не могу так быстро! Кстати, как раз из–за этого мне надо ехать.

— Куда?

— Немного отдохнуть. Надеюсь, что ненадолго. Это в Париже, знаешь, в столице Франции…

— Ты поедешь в столицу Франции?

— Да, мой дорогой, и не иди так быстро. Я тебе буду писать.

Нанетт ехала делать третью операцию.

— Ты вернешься?

Она остановилась, дыхание ее прерывалось. Она прижала Людо к себе.

— Иди сюда, малыш, обними меня. Мы увидимся, обещаю тебе, мы будем видеться каждый день. Мы будем с тобой читать и писать, я научу тебя многим вещам. И ты сможешь оставаться у меня на каникулы, если захочешь.

— Я не хочу, — пробурчал он, высвобождаясь из ее объятий.

— Зачем ты так говоришь, мне ведь обидно.

Они шли молча до самой школы — серого сооружения, замершего посреди голой равнины, в центре пустынного двора.

— Ну иди, сейчас будет звонок. Но сначала давай попрощаемся.

— Постой, — вдруг сказал Людо. И, порывшись в карманах своего нового школьного фартука, протянул ей сосновую шишку.


— Это наш новый ученик Людовик Боссар, — объявил классу учитель. — Иди, мальчик, садись в заднем ряду.

Все взгляды устремились на Людо, не смевшего сдвинуться с места.

— Итак, именной частью сказуемого называется слово, связанное с подлежащим…

Внезапно заметив, что Людо безучастно стоит на месте, учитель повел бровью.

— Я же тебе сказал: иди садись в заднем ряду, мой мальчик.

Ребенок, казалось, оцепенел.

— Ты что, глухой? — спросил учитель, уняв движением руки пробежавший по классу смешок.

— А ты? — переспросил Людо так тихо, что учитель подумал, что ослышался.

— Еще один умник, — вздохнул он, вышел из за стола и, с силой подталкивая Людо в шею, подвел его к задней скамейке у самой вешалки, а затем вернулся на свое место.

— Ну–с, именной частью сказуемого называется слово, связанное с подлежащим с помощью глагола быть или глагола, обозначающего состояние… да, именно глагола быть или глагола, обозначающего состояние… Повтори, Боссар!

Высунув от усердия язык, Людо раскатывал на скрипучем столе пластилиновый шарик. По классу прокатились взрывы смеха. Заложив руки за спину, учитель торжественно прошествовал к Людо. Тот смиренно смотрел ему в глаза — ему было не по себе от исходившего от учителя запаха теплой пыли.

— Так что, Боссар, не можешь повторить?

— А ты?

Металлическая линейка опустилась на пальцы дерзкого шутника, который лишь едва вздрогнул и принялся зализывать ушибленные пальцы. Класс затаил дыхание.

— Иди за мной.

Людо последовал за учителем.

— Поднимись на кафедру.

Мальчик не пошевелился.

— Нет уж, я тебя заставлю!

Учитель схватил его за ухо и потянул вниз: Людо оказался на корточках. Мама говорит что у него не все дома мама говорит что он сам упал это я намазываю тартинки… Он, не сопротивляясь, дал надеть на себя ослиный колпак. В классе поднялось веселое оживление, когда Людо сам попросил прощения.

— Так вот, именной частью сказуемого называется слово, связанное с подлежащим с помощью глагола быть или глагола, обозначающего состояние. Если я скажу: Людовик Боссар оказался невежественным, как осел, то где здесь именная часть сказуемого?

После занятий Людо поколотили старшие ученики.

*
В то утро Людо готовил матери завтрак. Все должно было быть безупречно: ровно намазанные маслом тартинки, поджаренное сало, в меру горячий кофе, полстакана воды, чтобы запить лекарство. Он гордился этой своей почетной обязанностью, которую выполнял по четвергам, когда в школе не было занятий. По воскресеньям на смену ему приходил Мишо, и мальчик демонстрировал свою ревность недовольным молчанием.

С подносом в руках он терпеливо ждал, когда Татав освободит проход. «Ты тоже будешь подавать мне банановый напиток в постель. Обещай, и я тебя пропущу…» В конце концов он сошел с дороги, показал Людо язык и, побежав впереди него, остановился у лестницы. «А здесь я подставлю тебе подножку и ты, болван, растянешься, как идиот! И вообще, не люблю я твою мать».

Поднявшись на второй этаж, Людо осторожно поставил поднос на пол и прислушался. В коридоре никого не было. Он опустился на колени, бесшумно плюнул в чашку с кофе, взболтал пену ложечкой, вытер ее внутренней стороной вывернутого кармана и направился в комнату Николь, находившуюся в конце коридора.

— Какая сегодня погода? — донесся из подушек голос, сонный и неприветливый.

— Хорошая. — ответил Людо.

Он поставил поднос на столик и открыл ставни; в хлынувшем свете он разглядывал белокурые волосы, разметавшиеся по подушке.

— Ты всегда говоришь, что погода хорошая. Но я уверена, что сегодня ветрено. Я слышу ветер даже отсюда. Ты заметил, здесь ветер бывает чаще, чем у нас дома. Здесь высокое место.

Николь закашлялась.

— Помоги–ка сначала мне сесть.

Людо приблизился к кровати, взял подушку Мишо, которую протянула ему мать, и водрузил у нее за спиной. При этом он уловил теплый запах ее пахнущей мылом кожи.

— А теперь давай поднос. Садись на табурет. Как дела в школе? Ну же, отвечай!.. Да, ты и вправду совсем не разговорчив. Но мне нравится, как ты делаешь тартинки. Моя мать тоже умела отлично намазывать их маслом. А это что такое? Веточка вереска? Это ты ее положил на тарелку?

Людо, покраснев, кивнул; Николь улыбнулась.

— Это мне? По крайней мере, ты добрый. Но вереск — это не цветок. Мой любимый цветок — роза. Ты уже видел розы?

Папа снова женился… у тебя даже есть кольцо для салфетки… нельзя же его гноить на чердаке у тебя мерзнут ноги… у Морисет кровь не очень–то бегаю по жилам.

— Да, из тебя лишнего слова не вытянешь. А как ты ладишь с Татавом? Мне кажется, не знаю, но мне кажется, что он какой–то странный. Ты не находишь? У кофе не такой вкус, как дома… Почему ты кричишь по ночам?

— Я не кричу.

— Да нет же, кричишь. Странно. Прямо посреди ночи. Мама говорит, что ты с приветом.

Людо, прикрыв веки, исподтишка разглядывал лежащую на кровати женщину. Свою мать. Она была красива. Он вспоминал Татава с его злобными выпадами: «Она тебе не мать, а сестра. И даже не сестра. А ты не мой брат. И мой отец не твой отец. Все вы — лживые жабы».

На Николь была ночная рубашка с наглухо застегнутым воротом. Но плечи и руки были открыты. Следы кофе блестели в уголках губ.

— Здесь слишком ветрено, меня это угнетает. Из–за этого у меня постоянный насморк. Моя мать ставила мне банки. А ты сумеешь поставить? Нужно просто зажечь кусочек ваты, сунуть в баночку из–под йогурта и прижать к коже. Их ставят на спину. Поставишь штук десять, накроешь полотенцем. А чтобы снять, надо нажать пальцем, чтобы внутрь баночки зашел воздух.

Николь снова закашлялась.

Опустив руки между колен, Людо тихонько поглаживал свисавший с боку край простыни. Хоть бы на миг оказаться в этой почти пустой кровати. Забиться под теплые одеяла, пусть только на мгновение, туда, где простыня хранит отпечаток отсутствующего Мишо. Он потихоньку стал тянуть ткань на себя, наблюдая за движением ее складок на теле матери и вокруг подноса. Как вдруг, чихнув два раза подряд, Николь расстроила его маневр, чуть не опрокинув чашку на простыни. Людо даже не попытался ее подхватить.

— Ну ты и удача, — раздраженно бросила Николь. — Давай, живо, убирай поднос! Я закончила. И сходи на кухню за банками, они где–то в коробке, перевязанной веревочкой.

И, когда он уже был в дверях, добавила:

— Только не выбрасывай крошки. Я отдаю их птицам.

Я не люблю школу и потом Татав он со старшеклассниками… учитель дышит как булочник шумно и у него изо рта воняет мне не нравится то что он рассказывает он бьется своей линейкой а у девочек впереди на блузке крестик а у меня ничего… однажды приходила директриса и учитель пустил ее на свое место и она говорит вот ваши результаты за месяц… первый в шассе Румийяк отлично Румийяк твои родители могут гордиться я очень довольна ты заслужил почетный крестик и Румийяк сел и все ученики по очереди вставали и директриса каждому говорила хорошо я рада за твоих родителей и они получали крестики и я подумал что тоже получу крестик но в конце директриса уже не говорила хорошо она говорила плохо в твоих тетрадках одни каракули тебе должно быть стыдно… рядом со мной был белобрысый мальчик он плакал почему ты плачешь я боюсь что окажусь последним… и тогда она вызвала его и сказала очень плохо но он все–таки перестал плакать… все смотрели на меня… я был доволен потому что белобрысый не был последним и потом те что в первом ряду у них была красивые крестики и они их поглаживали тогда директриса говорит последний Боссар поднимись Боссар мне жаль твоих родителей Боссар и я уже не помню что она там говорила но все слушали и смотрели на меня и она не переставала говорить что это позор и учитель кивал головой и борода его дергалась… тогда я закрыл глаза и больше ничего не слышал и это было как на чердаке.

На кухне он допил кофе Николь, стараясь, чтобы губы его касались чашки там, где ее касались губы матери.

Он нашел коробку на буфете. Внутри нее рядами лежал десяток баночек из–под йогурта. Он стряхнул с них пыль, разложил на освободившемся подносе и снова поднялся к Николь.

— Что–то ты долго. Не очень–то ты проворный. А теперь сходи в ванную за щеткой для волос и ватой…

Затем ему пришлось спуститься еще раз — за спичками.

— Ничего не могу поделать с этой привычкой. Как только проснусь, должна причесаться. Так ты понял? Вату в банку, поджигаешь и хорошо прижимаешь. Но не очень сильно. Попробуй–ка сначала на себе, мне так будет спокойнее.

Он поджег клочок ваты внутри банки и сильно прижал ее к своему бедру. Покрасневшая кожа сразу образовала оранжевую выпуклость под почерневшей ватой.

— А теперь надави пальцем под банкой… так…

Раздался короткий сосущий звук.

— Хорошо. Теперь отвернись и закрой глаза. Я скажу тебе, когда можно открыть.

Он улавливал шорохи ткани, слышал, как поскрипывает кровать.

— Готово. — сказала Николь через некоторое время.

Она лежала на животе, накрывшись одеялом до талии, руки ее были плотно прижаты к телу, а лицо зарылось в подушку. Ночная рубашка, свернутая в комок, лежала рядом. Людо смотрел на обнаженную спину, на копну золотистых волос между лопатками, казавшуюся столь беззащитной. Это зрелище завораживало его, он дрожал и первый клочок ваты зажег так неловко, что обжег себе пальцы.

— Не получается?.. — послышался приглушенный голос. — Если не получается, немедленно прекращай.

Он приложил первую банку и увидел, как кожа стала вздуваться и меняться в цвете, будто варилась на невидимом огне.

Вскоре он поставил все десять банок, раздвигая белокурые пряди, чтобы добраться до участка под затылком; он испытывал гордость победы при виде этой хорошо выполненной работы, дававшей ему временную власть над Николь.

— Ну вот, теперь уже лучше… — вздохнула она. — Накрой полотенцем и посиди десять минут, а потом снимешь… Горячо, конечно, но приносит облегчение.

Легкий храп свидетельствовал о том, что она уснула. Людо вышел за полотенцем и возвратился на цыпочках полюбоваться своей работой — десять присосавшихся, как улитки, банок, десять заключенных в них комочков ваты, десять кругов побагровевшей кожи, а вокруг — золотистая, столь чувствительная к холоду кожа, вздымавшаяся от ровного дыхания.

Склонившись над кроватью, с пересохшим горлом, он тихонько протянул руку, чтобы дотронуться, коснуться хотя бы раз своей уснувшей матери. Он уже чувствовал, как тепло обнаженного тела поднимается к его пальцам, но в этот момент Николь проснулась.

— Что это ты там делаешь?.. Я вся замерзла. Впрочем, пожалуй, уже хватит, снимай–ка их.

После того как банки были убраны, спина стала напоминать витрину мясной лавки.

— Давай, отвернись и закрой глаза.

Он отвернулся, но глаза его остались открытыми, и он с бьющимся сердцем напряженно всматривался в рисунок на обоях.

— Готово, теперь отнеси банки… Тебе везет, у тебя никогда не бывает насморка.

Она снова надела ночную рубашку. Людо заметил, что верхняя пуговица не застегнута.

— У меня так насморк от любого сквозняка. Когда я была маленькой. то постоянно болела бронхитом. Доктор ничего не мог понять. Потом мне стали ставить горчичники, но они жгли кожу, и я их не любила. И ингаляции тоже не любила. Я задыхалась под салфеткой. Мне тогда было девять лет… или десять… Тебе–то сколько сейчас?

— Мне? Пять лет.

— Да нет же, дурачок, тебе не пять лет. Тебе уже восемь. Восемь лет!.. Надо же. восемь лет назад…

Голос ее как бы надломился и затих.

… Ну и жара была тем летом! Невозможно было идти по дороге, асфальт прилипал к подошвам. Восемь лет!.. Мы купались по десять раз на день, но все равно было так же жарко. Я ходила на пляж с Мари–Жо. Она теперь, кажется, торгует на аукционе… Ветра не было целыми месяцами, ни малейшего дуновения, мы ждали грозы как избавления, ели мороженое в кафе «Ле Шеналь»… Посмотри–ка на меня…

Но когда Людо поднял голову, пытаясь поймать взгляд матери, она вдруг рухнула на подушки, лицо ее побледнело, ноздри вздрагивали; между обескровленными губами были видны плотно сжатые зубы.

— Уходи, — произнесла она чуть слышно.

IV

Зима ввергла Бюиссоне в оцепенение. Первоначальная неразбериха уступила место монотонности семейного бытия с его постепенно укоренявшимися привычками. Николь, принявшаяся было хозяйничать, несколько раз сожгла жаркое, по невнимательности испекла суфле из штукатурки, забыла на газовой плите выварку, так что та расплавилась, кроме того, она едва справлялась с мытьем посуды — и в конце концов переложила все эти заботы на Людо. Проблема с продуктами была решена с помощью огромного холодильника, который она купила, даже не посоветовавшись с Мишо. Тот удивлялся, постоянно видя своего пасынка за работой.

— Надо же его чем–то занять, — отвечала она. — Когда он занят, то хотя бы не кричит.

Ночные стоны Людо служили постоянным предметом обсуждения. «Если он того, его надо показать доктору», — говорил Мишо. Чтобы не быть голословной, Николь, не раздумывая, будила посреди ночи мужа и Татава, и они, в пижамах, втроем входили в комнату несчастного и смотрели, как тот, одетый, лежит, свернувшись, на полу и жалобно, протяжно стонет во сне. «Он еще сильнее стонал, когда жил в булочной. И даже скрежетал зубами…» Затем Николь принималась трясти сына: «Ты прекратишь или нет? Не очень–то сладко ты поешь!.. Да замолчи же наконец!» Людо вскакивал. «Мне он не мешает, — говорил Татав. — И потом, папа все равно храпит громче…»

На Рождество Мишо захотел устроить праздник — настоящий праздник в честь своей прекрасной супруги и своего нового сына. Николь вначале, казалось, обрадовалась и согласилась, но затем передумала. Она ни за что не хотела приглашать своих родителей. А если их не будет, то зачем тратиться? Мишо допытывался, по какой такой причине Бланшары не захотят по–семейному отпраздновать Рождество. «Они уже не в том возрасте для таких дел!» Но поскольку Мишо требовал объяснений, она в конце концов взорвалась, заявив, что ее родители никогда не приедут в Бюиссоне, что отец больше не играет в шары, а главное — от одного вида Людо им становится плохо.

— Ты хочешь сказать, что он не должен показываться им на глаза?

— Во всяком случае, родители не станут встречать Рождество вместе с ним. Поставь себя на их место.

— Вот пусть и остаются на своем месте, раз уж на то пошло! Это была первая серьезная размолвка между супругами. Николь

надулась. Мишо выписал из Бордо такую высокую елку, что она упиралась в потолок. Он установил ее в углу столовой и два дня украшал искусственным инеем и фонариками из серебряной бумаги. Людо, раскрыв рот, разглядывал наряженное дерево, которое, по словам Мишо, было таинственным образом связано с Дедом Морозом, раз в год проникавшим в дом через дымоход, чтобы развесить на елке подарки.

Накануне праздничного дня Людо принес своей матери завтрак и хотел присесть. «Я устала, уходи…» Когда он вышел, она схватила жалкий цветок, который он принес в стакане с водой, сломала его и сунула назад в стакан соцветием вниз. «Вот так и он был во мне. Поднимай руки, дочка, поднимай повыше!»

Вечером, как и каждый год, полуночная месса прошла под аккомпанемент Мишо. игравшего на фисгармонии. Вместо тестя с тещей он пригласил на праздничный обед кюре. «Почему, — спросил Татав. — почему вы сказали на проповеди, что Рождество не является пиром соблазна?» Замкнувшись в высокомерном молчании, Николь едва притрагивалась к еде. Во время десерта с елки сняли подарки. Священнику достался конверт, Николь — золотая цепочка. Татав и Людо получили настольный футбол. Мишо остался без подарка. Людо также получил от Татава коробку шоколадных конфет. Большинства из них на месте не оказалось. На самом дне коробки гримасничал белый пластмассовый скелетик.

*
В школе, во время перемен, Татав притворялся, что не замечает Людо, который, впрочем, и не скучал без него. Он играл в одиночестве, изображая двухмоторный самолет и вращая перед собой двумя обрывками веревки. Еще он любил наблюдать за девочками, которые, что–то напевая, прыгали через скакалку. Иногда он потихоньку брал исписанные огрызки мела со школьной доски и рисовал причудливые линии на цементном покрытии школьного двора. Или играл в бабки с крестьянскими детьми, ставившими на кон шоколад, припасенный на полдник, но если Людо выигрывал, то его лишь пинали сабо. В школьной столовой он всегда садился между девочками, приводя их в восхищение своим неутолимым аппетитом и доедая за ними холодную чечевицу.

Вечером Татав поджидал его на дороге, вдали от посторонних взглядов; они возвращались окольными путями, приводившими их в порт, где они с мечтательным видом прогуливались мимо судов, стоящих у причала. Татав доставал из своего ранца кусок лески и подсекал лоснящихся жиром бычков, у которых он выкалывал глаза школьной ручкой, а затем бросал назад в воду.

Он был не только жесток, но и проявлял нездоровый интерес к экскрементам. Примерно раз в неделю, вооружившись кастрюлей, укрепленной на конце длиннющей палки, он уводил Людо за мастерские ворошить содержимое сточной канавы, уверяя, что иначе все это добро взорвется. Он держал под стеклом коллекцию засушенных экскрементов, причем каждый экспонат принадлежал особому виду животных. Он охотился на навозных жуков — насекомых с красивыми иссиня–черными сверкающими надкрыльями, — обитавших в коровьих лепешках. Так что уже в марте Татав и Людо, взяв по столовой ложке, принимались с азартом золотоискателей тщательно исследовать продукты коровьей жизнедеятельности. Вечером Татав живьем прикреплял свои жертвы булавкой к поверхности дерьмодрома — огромного листа картона, приклеенного к стене, где каждый экземпляр был снабжен латинским именем. Помимо этого, у него была страсть к изготовлению чучел насекомых всех мастей: грызущих, жалящих, лижущих или сосущих. В теплой печи он устраивал ловушку для тараканов, которых приманивай крошками сыра; свою добычу он сортировал, а затем мумифицировал с помощью лака для волос.

*
На уроки закона Божия Людо ходил один; они проходили по четвергам пополудни в церкви, находящейся на полпути между поселком и Бюиссоне. Запинаясь и путаясь, он повторял заповеди и покаянные молитвы. Он так и не смог выучить «Отче наш», но зато на одном дыхании вытягивал «Радуйся, Благодатная». Однако самой любимой его молитвой была таблица умножения на два, которую он повторял каждый вечер перед сном.

В церкви он наблюдал, как пожилые женщины ставят на огромную подставку, ощетинившуюся металлическими шипами, мерцающие свечи. Иногда он тоже зажигал свечи на оставшихся свободными шипах и с восхищением смотрел на эту неопалимую купину, которая, однако, не вызывала в нем никакого благоговения.

На обратном пути он делал крюк и проходил через деревню — там он останавливался и разглядывал витрину лавки «Базар де Пари», которая когда–то принадлежала Мишо, где за стеклом на невидимых нитях были развешены и как бы перемигивались друг с другом часы со светящимися циферблатами и ножи для подводной охоты. Позади лавки находились сходни, служившие когда–то для спуска шлюпок и время от времени озарявшиеся багровым отсветом маяка.

Людо возвращался домой затемно. Мишо, вечно сидящий за своей фисгармонией, иногда добродушно журил его за опоздание. Николь же, отставив в сторону свой аперитив, язвительно замечала, что здесь ему не гостиница, что к родителям надо относиться не наплевательски, а с уважением, что нельзя же с обедом тянуть до утра, что прачка снова жаловалась на его белье, и что если так будет продолжаться, то придется ему, как маленькому, надевать подгузники.

— Где ты был? — интересовался Татав.

— В своем тайнике, — отвечал Людо.

— Если ты скажешь, где он. я покажу тебе свою подводную лодку.

— Ты все время так говоришь, но ни разу не показал. Я больше не верю, что она у тебя есть.

Татав хвастался, что он с друзьями строит сказочный корабль, который будет плавать в небе среди созвездий и под водой.

— Это будет первая летающая подводная лодка. Там есть кнопки с названиями звезд. Нажал на нужную кнопку — и летишь к любой звезде.

— А какого она цвета?

— Это лодка–хамелеон. Куда сядет — того цвета и будет…

Всякий раз, когда Татав уходил побродить со своими друзьями и оставлял Людо одного, то говорил, что идет достраивать лодку.

— Я не могу взять тебя с собой, это будет нарушением тайны…

— А где это?

— Далеко, в лесу. Там есть огромная пещера с подземным коридором, он весь заполнен водой и идет до самого океана. Там надо не зевать, потому что в пещере живут чудовища.

— Какие чудовища? — изнемогая от любопытства, спрашивал Людо.

— Акулы–слоны с плавниками и хоботом на спине. А еще у них зубы вокруг глаз. Они могут слопать тебя одними веками. А еще там есть коты–крабы. У них вместо передних лап — клешни.

Однажды Татав показал Людо как некое чудо техники старый подшипник от велосипеда.

— Не трожь… Это от мотора подводной лодки. Там таких штук — тысячи. — И он дал послушать Людо, как мелодично поют хорошо смазанные шарики.

— Неплохо, а? Послушай… если ты будешь заправлять мою постель каждое утро до апреля, то я тебе его отдам.

Сделка была заключена. Людо несколько дней подряд не выпускал из рук подшипник, не расставаясь с ним даже ночью и мечтая о Наутилусе и межзвездных плаваньях. По утрам, убираясь в комнате Татава, он с вожделением поглядывал на аквариум, заполненный жвачкой. Но однажды на перемене, во время игры в бабки, один из мальчишек, которого он хотел поразить, жестоко посмеялся над его наивностью: «Штука с подводной лодки? Да у меня точно такая же на велосипеде, не веришь — посмотри сам». Вечером за ужином, воспользовавшись тем, что Татав отвернулся. Людо засунул подшипник в тарелку с пюре обманщика, надеясь его пристыдить. Но тот, заподозрив подвох, аккуратно выбрал пюре вокруг подшипника, оставшегося погребенным под объедками.

*
Часто после обеда госпожа Бланшар приезжала на автобусе в Бюиссоне.

— Ну, как поживаете?.. На этот раз у Нанетт дела плохи. Похоже, она не дотянет и до весны. Хирург звонил отцу. Хочет, чтобы мы приехали. А на кого я оставлю лавку? И потом, я никогда не была в Париже. Если хирург нас вызывает, значит, дело швах. А ты, между прочим, неважно выглядишь…

Она постоянно внушала Николь, что та подрывает свое здоровье, живя с человеком, большая часть жизни у которого уже за плечами.

— Это отец хотел, чтобы ты вышла замуж. А ты знаешь, какой он становится, когда что–то втемяшит себе в башку. А как с этим чокнутым?.. Не слишком тяжело?..

Николь вяло возражала, что он вовсе не чокнутый и что все идет хорошо.

— Не будь он чокнутый, разве у тебя была бы такая постная мина! Ноги твоего отца здесь не будет, пока он здесь. Ты ведь знаешь, какой он упрямый… Да и не мне доказывать, что он не прав.

— Ты что же. думаешь, я так и жажду видеть отца? — вдруг взрывалась Николь. — Ведь это все из–за него, чтоб ему лопнуть!

— А ты здесь неплохо устроилась, — невозмутимо продолжала госпожа Бланшар. — У твоего механика есть кое–что за душой. Он хоть, по крайней мере, хорошо к тебе относится? Не буянит, как отец?

— Да нет, совсем не буянит. Каждый вечер играет на службе. Как сядет за свою фисгармонию, так его уж не остановишь. А как малость выпьет, так и слезу пускает.

Каждый раз мать просила показать ей дом и всякий раз. зайдя в комнату Людо, негодующе вздыхала:

— Ты. дочка, слишком добрая; вот увидишь, еще за это поплатишься. Мало тебе одного раза, все–то норовишь по–старому. И это при том, как трудно достаются деньги!

Они возвращались в салон. Госпожа Бланшар доставала вязанье. С тех пор как родилась Николь, мать каждый год, стараясь уберечь ее от зимних холодов, вязала ей новый свитер.

— Я нашла этот фасон в «Пти Эко де ла мод». Для тебя с твоими бронхами это как раз то, что надо.

Так они продолжали болтать часов до пяти, попивая кофе с молоком, одна — разматывая клубки шерсти, вторая — накрашивая ногти или листая «Микки Мауса» Татава.

— Еще не готово, но не хочу опаздывать на автобус. И потом, у меня хлеб в печи… Дома стало как–то пусто. Отец собирался зарезать каплуна. Может, заедете к нам с мужем в воскресенье?

— А малыш, ему можно с нами? — неуверенно спрашивала Николь.

На лице булочницы появлялась гримаса отвращения.

— Ну что ты, конечно нет!

Она с нарочитым шумом складывала свое рукоделие; дочь провожала ее до ворот. Вечером при виде Людо у Николь учащенно билось сердце.

Она была замужем чуть больше полугода, но уже начинала тосковать. Ей казалось, что по странному стечению обстоятельств ей выпала чужая судьба, что в ее жизни не было ничего определенного ни в настоящем, ни в прошлом, что в одно прекрасное утро она проснется с совершенно иными воспоминаниями и перед ней откроется неведомая и прекрасная жизнь. Строя эти воздушные замки, как избалованный ребенок, она каждый раз, когда наступал ее день рождения, отказывалась прибавлять себе год и тщательно маскировала первые морщинки, появление которых объясняла каждодневными заботами. В двадцать три года ее красота уже страдала от тысячи мелких уколов, с помощью которых жизнь давала понять, что время расцвета безвозвратно ушло и что отныне оно медленно поворачивает к закату. Мелкие морщинки появились в уголках ее век. Глаза постоянно были слегка воспалены, словно от слез. Волосы утратили прежний блеск. От курения на ее белых зубах появился желтоватый налет. Она взвешивалась каждое утро, но весы, по ее мнению, ошибались килограммов на пять, это давало ей право считать, что она не набрана лишнего веса и может по–прежнему удовлетворять любые свои прихоти. Ела она мало, в основном, сладости, но постепенно пристрастилась к красному вину, а по вечерам пила сотерн или монбазийяк. чтобы не вспылить при звуках фисгармонии — григорианские мелодии заставляли ее ненавидеть мужа. Она больше не покидала Бюиссоне, появляясь только на воскресной службе в церкви, и не виделась ни с кем, кроме матери. Она чувствовала себя как в тюрьме и завидовала даже Людо, когда он приходил из школы со следами чернил на пальцах и румянцем на щеках. Ночью Мишо никак не удавалось ее разжечь — чувственность Николь была словно заморожена. Прошло много времени, прежде чем она разрешила мужу прикоснуться к себе. Завернувшись в одеяло, она спала в носках и говорила ему «нет», «не сейчас»; ночь проходила за ночью, Мишо терял терпение — когда же это наконец произошло, она выбежала из комнаты и прорыдала до утра в салоне на диване. После этого Николь стала уступчивой, но подчинялась без желания и удовольствия, с той убийственной пассивностью, которую ничто не могло побороть. «Все?» — спрашивала она мужа ледяным тоном.

Утолив желание, механик, перед тем как уснуть, начинал разглагольствовать:

— Думаю, что ему здесь хорошо, твоему Людо.

— Я спать хочу, — вздыхала Николь.

— В конце концов, к малышу всегда привязываешься и начинаешь его любить, если он хороший малый… Я так и знал, что все образуется… У парня должна быть мать.

Он улыбался в темноте. Как приятно возвращаться домой. Расслабляться под душем после грязи и холода. Как хорошо, что рядом эта женщина с теплым и мягким телом, хорошо, что у Татава братик, они неплохо ладят, иногда, правда, случаются стычки, но это все не со зла. Николь не нравится фисгармония?.. Ну что ж, у каждого свои причуды, впрочем, она привыкнет. А паренек, кажись, без ума от музыки. Вечно прячется под лестницей и слушает Днем он наверняка трогает клапаны и педали, и нередко регулировка регистров бывает нарушена. Когда–нибудь он научит парнишку. И тот тоже сможет сопровождать мессу… Жаль, что Татав, как и Николь, равнодушен к музыке, не его это конек.

*
Однажды ночью Людо проснулся в холодном поту. Он видел своего отца. Человек, удалявшийся раскачивающимся шагом, обернулся, но хлеставший дождь в последний миг скрыл его лицо. Людо вышел в коридор, двигаясь ощупью в темноте. Ручка одной из дверей поддалась, и он вошел в комнату Николь и Мишо, выходившую во двор. Слышно было, как дождь хлещет по крыше, а отдельные капли гулко ударяют о ставни. Людо шел в полузабытьи, слегка обескураженный тем, что из кровати, поглощенной темнотой, не доносилось никакого дыхания. Кресло, казалось, плыло ему навстречу. Он узнал духи Николь и, вдыхая запах ее одежды, висевшей на спинке кресла, прикоснулся к ней щекой. Затем принялся ползать по комнате на четвереньках, тереться, как щенок, о край кровати, но напуганный внезапно раздавшимся храпом, вернулся в свою комнату и снова лег. С Татавом мы кровные братья… он сказал так принято у индейцев… порежь себе запястье и приложи к моему и так мы станем братьями и так Мишо станет как будто твоим отцом и так мы станем теперь одной крови… в семье должна быть одна кровь и я порезал себе запястье и приложил к его запястью и прочитал таблицу умножения… потом мы пошли за сестрами Габару… Татав спросил какую ты выбираешь мы возьмем их прокатиться на подводной лодке я больше не верю в подводную лодку сестры Габару оборачивались Татав спрашивал какую ты выбираешь мы промокли… они бросились бежать под дождем Татав сказал что это хорошо для улиток… Николь не стала их есть… ты порвал штаны… они с Мишо теперь пошли в парикмахерскую и Николь остригла волосы раньше ее шеи не было видно.


На следующий день вечером, во время ужина, Николь пожаловалась Мишо, что у нее пропал золотой браслет.

— Я думала, что ты его куда–то убрал…

Но он ничего не видел и ничего не убирал.

— Так что же. он сам улетучился?

— Ты могла его просто уронить, — предположил Мишо.

— Я всегда хорошо его застегиваю и прекрасно помню, что снимала вчера вечером.

— Так куда же ты его положила?

— Знала бы — не спрашивала бы!.. Но я его всюду искала.

— Дети, вы не видели браслета Николь?

— Нет, — отвечали Татав и Людо.

Прошла неделя, но поиски все продолжались. Людо помогал передвигать сундуки, нырял под большую двуспальную кровать, выползал из–под нее ни с чем, ощупывал ковры.

Прошло две недели. И вдруг в четверг, во время завтрака, изумленная Николь обнаружила свой браслет на подносе — он лежал на красивом блюдце между тартинками и кофе.

— Вот это да!.. Откуда он взялся?..

— Я нашел его, — сказал Людо. — Сам нашел.

Она держала браслет двумя пальцами на почтительном расстоянии от глаз, словно некий подозрительный предмет.

— Но где же ты его нашел? Мы ведь повсюду искали…

— Он, наверное, расстегнулся и упал. А я нашел.

— Ну так скажи мне, где?

Людо принял таинственный вид.

— Там, у входа, где ставят обувь. Я нашел его в ботинке.

Расстегнув рубашку, он достал из–за пазухи старый грязный башмак и протянул его матери.

— Убери эту гадость, там полно микробов! И не держи прямо над кофе, чертов идиот!.. Но как ты догадался посмотреть в ботинках?

— Когда искал. Я все перерыл. Я начал с первого этажа и сам нашел его.

Николь разглядывала браслет, и губы ее складывались в приветливую улыбку.

— Надо бы сначала промыть его в уксусе… Что–то я не очень понимаю, как ты все–таки его нашел. Но тем не менее спасибо. В сущности, ты, должно быть, хороший мальчик…

Она неловко расставила руки и замерла в замешательстве.

— Что бы ты хотел получить в награду?

Людо покраснел.

— Если бы ты могла сегодня вечером прийти в мою комнату и пожелать мне спокойной ночи.

Она рассмеялась.

— По крайней мере, это не трудно. Но берегись, если в комнате будет беспорядок! Ты ведь знаешь, что я этого не люблю. А теперь иди поиграй.

Он был уже в дверях, когда она вдруг окликнула его.

— Ах да, Людо, совсем забыла. Дай–ка мне сумку… Тебе пришло письмо… от Нанетт. Она в Париже.

Письмо пришло неделю назад, и Николь успела прочесть его уже несколько раз.

— Я сама его прочту.

Обиняками кузина объясняла мальчику, что ей придется задержаться на отдыхе и что она вернется позже, чем было предусмотрено. Она также рассказывала о Маленьком принце и беспокоилась, достаточно ли прилежно Людо учится. Умеет ли он уже читать и писать? К счастью, у него есть мама, которая поможет ему разобрать ее письмо… Покраснев, Николь опустила то место, где Нанетт писала Людо, что очень его любит и что ей не терпится обнять его.

— Ну вот… Ты сегодня утром хорошо вымыл руки?

— Да, — ответил Людо, показывая ей вычищенные ногти.

— Не очень–то верится. Жалко пачкать такое красивое письмо. Лучше я буду держать его у себя — для твоей же пользы.

Вечером за ужином Людо объявил во всеуслышанье, что убрался у себя в комнате, и, отправляясь спать, повторил это еще раз, ловя взгляд Николь или какой другой знак, которым она подтвердила бы, что сдержит обещание.

В два часа ночи, сидя на кровати, он все еще надеялся, что она придет, что вымытые окна, аккуратно сложенная в шкафу одежда и начищенный паркет сумеют заманить ее. как заманивает запоздалого гостя накрытый для него стол. Он прождал еще час. а потом учинил настоящий разгром: вывернул бак с игрушками на разобранную постель, разбросал белье по полу и улегся, глотая слезы, прямо на ботинки в глубине шкафа.

*
Людо решил наказать свою мать, относясь к ней с подчеркнутой холодностью. Он больше не взбивал по четвергам пенку в ее утреннем кофе, не прикладывался губами к ее чашке в том месте, где она касалась ее своими губами, затаивал дыхание, когда им случалось встречаться. Его уязвленная гордость требовала, чтобы отныне любой намек на близость был исключен из его действий, когда он ей прислуживал.

Николь делала вид, что ничего не замечает. Похоже, что недовольство сына отвечало ее стремлениям. Его холодность со временем могла превратиться лишь в боль, однако он продолжал терпеть и не переходил к враждебным действиям.

— Ты прав, — говорил ему Татав, — дура она, твоя мать. Я не хотел, чтобы отец на ней женился.

— Понятно, — отвечал Людо.

— Надо ее проучить, — заявил однажды Татав. — Она должна попросить прощения. Таков закон. — И он прыснул. — Мы подложим ей уховерток в одежду. Ну давай! Ты постоишь на шухере у лестницы, а я все сделаю.

Людо стал на страже.

— Больше она никогда не решится надеть свои штанишки, — ликовал Татав, выходя через несколько минут из спальни. — Я подсунул в них целую армию. Ну ладно, я пошел на подводную лодку.

Как только он ушел, Людо проскользнул в спальню и потихоньку убрал уховерток, кишевших в белье Николь.

— Хитрая бестия, твоя мамаша, — заметил наутро Татав по дороге в школу. — Так ничего и не сказала. Даже поцеловала меня на прощанье. Нужно подложить ей вонючек под простыни. Когда она ляжет спать, они лопнут. Ну и ночка будет у стариков!

Людо чуть не попался, когда разминировал постель, в которую Татав подложил свой пакостный сюрприз.

— Ничего не понимаю, — нервничал тот.

— Я тоже. — говорил Людо.

— Есть идея. Я встану сзади нее на четвереньки, а ты налетишь на нее спереди, она попятится и упадет на меня.

Сказано — сделано. Но в тот момент, когда Николь должна была споткнуться о Татава, Людо крикнул: «Берегись!», и проделка не удалась. Татаву пришлось сделать вид, что он завязывает шнурок ботинка, но после этого случая он стал поглядывать на Людо с подозрением. «Да ну, я испугался…»


Дни становились длиннее. С первой жарой в воздухе запахло смолой, медом и океаном, во всю мочь стрекотали цикады. Море мятежно–синего цвета с шумом накатывалось на берег. По вечерам летящие журавли прочерчивали в лазурном небе фиолетовые полоски. Татав и Людо купались в море. Татав хвастался, что плавает как рыба, хотя в действительности едва умел сучить под водой ногами; вначале это произвело впечатление на Людо, но вскоре его удивление померкло: он обнаружил, что способен делать то же самое. К тому же, он легко нырял в холодную воду. Татав же погружался с великой осторожностью, и, когда вода доходила до бедер, его молочного цвета кожа тут же покрывалась мурашками; стоило Людо отпустить какую–нибудь шутку — и тот вылезал на берег, изображая крайнюю обиду.

Долгими теплыми вечерами, когда воздух был напоен сладковатыми ароматами, мальчики до самой ночи играли в настольный футбол. Татав в пух и прах разбивал Людо, благодаря постоянному изменению правил, что позволяло ему переигрывать всякий раз, когда Людо вырывался вперед. Эти матчи сопровождали заунывные звуки фисгармонии. Ближе к полуночи Мишо предлагал выпить чаю. Татав кипятил воду, Людо раскладывал чайные пакетики по чашкам.

— Поднимайтесь к себе тихо, чтобы не разбудить маму, — предупреждал Мишо.

На площадке перед кухней Людо выбрасывал в темное окно набухшие пакетики чая; они десятками висели на ветках куста сирени во дворе.

Занятия в школе стали менее напряженными. С приближением лета учитель то и дело отвлекался на посторонние разговоры с учсениками, спрашивал, что они собираются делать в будущем, и отпускал их пораньше. Однако при малейшем нарушении дисциплины он в наказание давал писать диктант. Людо. едва умевший нацарапать несколько слов, вместо диктанта сдавал рисунок. Нанетт так еще и не приехала… что это ты нарисовал почему рука такая черная… Татав боится темноты и за сидром в подвал хожу я… я так люблю когда темно… я почти закончил мое иглу[23].

После урока об эскимосах он вырыл в песке, в глубине сада, иглу. Это была яма, прикрытая сосновыми ветками, связанными между собой с помощью водорослей. Туда можно было влезть только на корточках.

Однажды утром, во время урока, его внимание привлекли слова «праздник матерей».

— Так вот, — продолжал учитель, — теперь каждый из вас сплетет для своей мамы корзиночку из ротанговых веток. Сейчас я раздам вам материал.

На следующий день все сорок корзиночек были готовы, красиво упакованы, и на каждой красовалась наклейка с каллиграфической надписью: «С праздником, дорогая мамочка». Дети с гордым видом расходились по домам, бережно неся свои подарки. У выхода Людо поджидали Максим и Жезю.

— Твоя мать путалась с фрицами, ей не положено подарка.

Людо отдубасили, а корзиночку растоптали ногами. Он пришел домой с разбитым лицом, вид у него был жалкий. Николь сидела в гостиной и вырезала фотографии из женских журналов.

— Ты снова подрался? Ну и дела! Всю рубашку порвал!

— Мальчишки есть мальчишки, — вступился за Людо Мишо, пытавшийся подключить старый телевизор, подаренный ему приходом.

— Он буйный, да–да, мать всегда говорила, что он буйный.

С некоторых пор в ее голосе проскальзывали насмешливые нотки, а во всех высказываниях звучала неприкрытая ирония.

Людо поднялся наверх привести себя в порядок. Затем, переодевшись, пробрался в комнату Николь и, заметив на этажерке ее сумочку, вытащил из нее несколько купюр. Выходя, он наткнулся на Татава.

— Какого черта ты здесь делаешь?

— А ты? — пробурчал Людо, скатываясь по лестнице.

Он вышел из дома через черный ход и короткими перебежками добрался до деревни. Пот стекал с него ручьями, когда он оказался перед лавкой «Базар де Пари». В витрине на фоне морских звезд, посреди масок, ласт, подводных ружей, разноцветных костюмов для подводного плавания, рядом с черными ножнами красовался великолепный нож с обнаженным сверкающим лезвием. Рукоятка была отполирована и, словно от постоянного контакта с человеческой рукой, приняла ее форму. Дома Николь постоянно жаловалась на ножи, которые ничего не резали. Людо толкнул дверь, раздался звон колокольчика.

— Мне нож, — заявил он пожилой даме с сильно напудренным лицом.

Она смерила взглядом мальчика с головы до ног: раскрасневшееся лицо, вылезшая рубаха, потертые штаны, висевшие гармошкой на худых, как спички, ногах.

— Какой нож?

— На витрине, — сказал он и повернулся к выходу.

Дама, улыбаясь, прошла за ним и, увидев о каком товаре идет речь, снова завела его в лавку.

— Тебе не кажется, что он немного великоват для тебя? Посмотри–ка лучше эти.

Под стеклом прилавка лежала целая коллекция перочинных ножей с открытыми лезвиями.

— Я хочу тот, — заявил Людо.

— Для себя?

— Нет, это подарок.

— Ну, если это подарок, тогда другое дело, — сказала хозяйка лавки и, достав нож из витрины, положила его себе на ладони, чтобы показать Людо.

— Нравится?

— Да, — проговорил он.

— Это для твоего отца?

— Нет.

— Для старшего брата?

— Нет. это для моей мамы.

Дама пристально посмотрела в зеленые глаза мальчика.

— Для твоей мамы! — воскликнула она в изумлении.

— Ну да.

— Она что, любит подводную охоту?

— А ты? — прошептал Людо.

— Что ты сказал?

— Мама хочет именно такой… она сама мне сказала.

Хозяйка лавки собиралась водрузить нож на прежнее место в витрине, но передумала: видно было, что, несмотря на детский возраст, покупатель настроен решительно.

— А ты знаешь, что этот нож очень дорого стоит? Целых пятьдесят новых франков.

С самым серьезным видом Людо отвернулся и начал считать украденные деньги. Цифры путались.

— Не знаю, сколько тут у меня, — вздохнул он и, резко повернувшись, протянул даме руку со смятыми бумажками.

— У тебя только сорок семь франков, —сообщила дама, пересчитав деньги.

— Значит, хватает? — спросил он умоляющим голосом.

— Нет, не совсем. Не хватает трех франков. Ты уверен, что твоя мама не хочет нож попроще, обычный кухонный нож?

— Нет, она хочет именно такой.

Малыш был трогателен, наверное, он разбил свою копилку, чтобы сделать подарок матери на ее праздник.

— Ладно, так и быть, он твой. Я тебе его даже покрасивее упакую. И если твоя мама захочет его поменять, пусть заходит.

Когда Людо вернулся домой, Николь еще не заметила пропажи. Сначала он спрятал нож в своем иглу, потом у себя под подушкой и всю ночь сгорал от нетерпения открыть пакет.

Наутро, едва Мишо ушел на работу, Людо принес свой подарок, развернул и, положив его матери на колени, тут же убежал, не обронив ни слова. В сильном возбуждении он бегом спустился в сад, оттуда галопом помчался к заброшенной станции и уже там отвел душу, изображая то поезд, то пароход.

Затем повернул назад и. улегшись под сосной, принялся наблюдать за домом. Ни звука. Однако она должна была его звать, искать… Ведь это был лучший на свете нож. С бешено колотящимся сердцем он поднялся и направился к дому. Подойдя к окну Николь, принялся свистеть что есть мочи, но все было напрасно. Тогда он вошел в дом, прошел на кухню и увидел там Татава, устроившегося за столом со своим банановым напитком.

— Ты не видел моей матери? — спросил он как ни в чем не бывало.

— Твоя мамаша просто лизоблюдка. Она со мной разговаривает, только когда отец дома.

Людо поднялся наверх. В коридоре никого не было. Напрасно он прикладывал ухо к двери Николь, из комнаты не доносилось ни звука. Ему хотелось позвать ее, войти к ней без стука, но вместо этого он сел у дверного косяка, в сотый раз представляя, как руки Николь разворачивают его великолепный подарок, в тысячу раз прекраснее любых плетеных корзиночек, и наконец извлекают на свет настоящее сокровище. Вдруг он услышал, как скрипнула половица, и крадучись пробрался в свою комнату. Ледяной голос окликнул его по имени. Только когда его позвали в третий раз, он бросился в комнату матери. Она примеривала перед зеркалом шкафа туфли на высоком каблуке.

— Куда это ты подевался? Вот уже час, как я не могу до тебя докричаться.

На кровати посреди вскрытого пакета сиял вынутый из ножен кинжал.

— Где ты это взял?

— В лавке «Базар де Пари».

— А зачем ты мне его принес?

Людо покраснел.

— Ты же говоришь, что ножи не режут. А этот режет.

Николь вертела кинжал в руках.

— Но это же не столовый нож… Кстати, для чего он служит?

Она казалась озадаченной.

— Он точно хорошо режет. — повторил Людо.

— А почему ты мне даришь его именно сегодня?

— Сегодня воскресенье, — заявил он.

Николь уронила нож на пуховое одеяло. Повернувшись к зеркалу, она принимала разные позы и разглядывала новые туфли на своих ногах. Увидев в зеркале стоявшего за ее спиной Людо, она вдруг заподозрила неладное.

— Послушай, а где же ты взял деньги? Эта штука, должно быть, дорого стоит?

— А ты? — пробурчал он сквозь зубы.

— Ты не можешь купить такую штуку за свои деньги. Откуда у тебя деньги?

Людо не отвечал.

— Да ты вполне мог их украсть!

— Он точно хорошо режет, — повторил мальчик умоляющим тоном.

— Значит, так и есть, ты украл деньги…

Голос ее неожиданно сделался медленным, протяжным, почти сладострастным.

— У кого ты их украл?.. У Мишо?.. У Татава?.. У кого?..

Его зеленые глаза ничего не выражали.

— Знаешь, я никуда не спешу. Раз ты не хочешь говорить, значит, ты и на самом деле вор… Грязный воришка.

Людо нервно заламывал пальцы, не отрывая взгляда от кинжала и, несмотря ни на что, довольный, что подарок дошел по назначению. Нож наверняка вернется в свою витрину, но пока он, сверкая, лежит посреди одеяла — видит ли она, как он блестит?

— Ну, так где же ты взял деньги? В моем кошельке?

Она перешла на крик.

— Дама сказала, что вернет деньги, — сказал Людо, не сводя глаз с кинжала.

— Какая дама?

— В лавке. Она сказала, что его можно принести назад, и она отдаст деньги.

— Так ты взял деньги в моей сумке, да–да, ты обокрал собственную мать!

Людо задрожал.

— Вор и обманщик, вот ты кто! — завопила Николь, вывернув пустую сумку. — И за это ты будешь наказан! Пока не знаю как. но ты свое получишь! Какой позор! Мишо за уши притащит тебя в лавку и все расскажет хозяйке… Это же надо — украсть деньги у собственной матери!..

Потрясенный, Людо спрятался в своем иглу. Что подумает Мишо? Что подумает Татав? Что подумает хозяйка лавки? Он не вернулся ни к обеду, ни к ужину и уснул, дрожа от холода под мокрыми сосновыми лапками. Когда на следующее утро он появился в доме, там царила странная обстановка и никто не бросил ему ни единого упрека. Накануне вечером госпожа Бланшар сообщила о кончине Нанетт, и эта новость совершенно затмила историю с ножом. Татава попросили ничего не говорить Людо.

Тело Нанетт доставили поездом, чтобы похоронить в Пейлаке, на ее родине. Траурная процессия была почти точной копией свадебного кортежа Николь и Мишо прошлой зимой. Булочница отчитывала свою дочь, шедшую с непокрытой головой, без траурной вуали, и не проронившую ни слезинки перед открытой могилой. Николь подташнивало. Она видела серебряное кропило, сухие комья земли, падавшие на гроб, тщательно зашнурованные ботинки некогда крестившего ее священника, ярко–лазурное небо и у края могилы — крестящегося незнакомца, почти старика, в котором она с ужасом узнавала своего мужа. Опираясь на лопату, могильщик по имени Анж[24] терпеливо ждал:

— Ну что, все?.. Все попрощались?.. Можно закапывать?..

С кладбища отправились в булочную — помянуть покойницу. После последнего стаканчика мужчины сыграли во дворе партию в шары. Николь тем временем помогла матери вымыть посуду. Затем тайком поднялась в свою бывшую комнату и, дойдя до второго этажа, задумчиво уставилась на тщательно натертые ступеньки лестницы, ведущей на чердак. Она впервые заплакала, спустившись вниз и увидев Людо.

— Ты тоже должен знать про Нанетт. Ее нет, она померла. Ты ее больше не увидишь.

V

В тринадцать лет Татава определили в Тиволи — иезуитский пансион в Бордо. Людо теперь ходил в школу один: в каждом классе он оставался на второй год. Он никак не мог понять, как пользоваться будильником, который одолжил ему Мишо, и тот звонил каждую ночь ровно в два пятнадцать, так что Людо являлся в класс либо после сигнала колокола, либо засветло, но никогда вовремя.

Татав приезжал по субботам на автобусе. Людо поджидал его у ворот, каждый раз делая вид, что оказался там случайно. Прежде, чем сесть за стол, ученик иезуитов бежал удостовериться, что никто не прикасался к его аквариуму со жвачкой. После того, как эта формальность была выполнена, между мальчиками вновь устанавливалась близость, часто переходившая в ссоры.

Комната Людо в Бюиссоне казалась на первый взгляд тщательно убранной, а кровать аккуратно застеленной. Но то была только видимость порядка. Мальчик беспорядочно сваливал в шкаф игрушки, одежду и трамбовал все это ногами. Из шкафа исходил зловонный запах, который Николь относила на счет завалявшейся где–то дохлой мыши. Но Людо ничего не чувствовал.

После отъезда Татава он перестал пачкать простыни и стал мочиться под кровать, а когда Мишо показывал ему мокрый пол, отвечал:

— Нет, это не я, это мышь, она не сдохла.

— А это? — спрашивал тогда Мишо. — Что это такое?

И он показывал на стену, где красовался ряд странных, грубо раскрашенных портретов, нарисованных прямо на обоях. Все портреты были одинаковые: красные волосы, длинная шея, лицо, почти полностью закрытое огромной рукой, между пальцами которой блестели черные глаза.

— Это рисунок, — отвечал Людо таким тоном, словно это было не его рук дело.

— А это что такое на твоем рисунке? Разве на руке бывают глаза?

— Это рисунок, — повторял мальчик.

— Хорошо, малыш, но нельзя же пачкать стены, так не делают. Для рисования есть специальная бумага.


За ужином оживление создавал телевизор. Людо обожал все программы и, затаив дыхание, смотрел все передачи, о чем бы ни шла в них речь. Мать же выключала телевизор, как только на экране появлялась целующаяся парочка, и раздраженно вздыхала:

— Убери со стола и иди спать.

Людо нехотя вставал. Когда он уходил, Николь снова включала телевизор.

Однажды ночью она проснулась, вся дрожа:

— Кто здесь?

Тьма обступала ее со всех сторон, ничего не было видно. Однако она что–то чувствовала. Чье–то присутствие. Чье–то прикосновение. Николь растолкала Мишо, который на этот раз не храпел.

— Тебе приснился кошмар, это пройдет.

— Неправда… Я не спала… Я уверена, что здесь кто–то есть. Мишо зажег свет.

— Видишь — никого.

— И все же я готова была поклясться… — прошептала она. — Но все равно, здесь чем–то пахнет. Мне не нравится этот запах.

*
После случая с ножом Мишо почти поверил, что у его пасынка, возможно, и в самом деле мозги слегка набекрень, что, впрочем, никак не сказалось на их отношениях.

— Тебя, похоже, это удивляет, — говорил он жене, — но я это знал еще до женитьбы. Вся округа это знала. Я думал, что будет хуже. Я даже боялся за Татава. Но знаешь, твой парень вовсе не псих. Просто он не совсем такой, как мы. Егo надо показать врачу.

И вот однажды в четверг Николь с сыном явились на прием к доктору Варембургу.

— Отвечай вежливо, когда доктор будет тебя спрашивать. И не держи руки в карманах.

Доктор был полным мужчиной, и казалось, что он постоянно думает сразу о двух вещах, связывая их воедино неопределенным «так–так–так''.

— Как тебя зовут, молодой человек?

— Его зовут Людовик Боссар, господин доктор. Поверьте, не так–то все это весело. У парня… даже и не знаю, как сказать. С ним беда, господин доктор. У него не в порядке с головой.

— Но почему вы так думаете? Так–так–так.

Сквозь полузадернутые тюлевые занавески Людо пытался разглядеть в окне затерявшееся за соснами море. Доктор Варембург вежливо выслушал Николь и — так–так–так — приступил к осмотру. Он заставил Людо покашлять, проверил его слух, зрение, измерил рост, вес и в итоге заключил, что данный случай не входит в компетенцию терапевта, а требует вмешательства специалиста. Николь записала адрес коллеги доктора Варембурга, психиатра, практикующего в Бордо.

— По крайней мере, ты уж точно крепкий малый!

— Они мне завидуют, — ответил Людо.

На следующей неделе Мишо повез Николь с сыном в город. Пользуясь случаем, они решили также посидеть в кафе и съесть по мороженому.

— А чем занимается психиатр?

— Головой, — заявила Николь. И, повернувшись к сыну, сидевшему сзади, продолжила: — Видишь, чем из–за тебя приходится заниматься!..

После короткого разговора со взрослыми доктор провел мальчика в некое подобие будуара с роскошными коврами и безделушками, стоявшими на низком столике. В воздухе пахло смолой и свежей краской. Усадив Людо на диван, доктор занял место за своим столом. Когда он улыбался, его верхняя губа морщилась и казалась накладной. Он часто потирал свою лысину вялой пятерней. С приветливым видом доктор начал задавать кучу нескромных вопросов: не занимается ли мальчик по ночам рукоблудием, видел ли он уже пенис своего отчима, испытывал ли он желание по отношению к своей матери, бьют ли его родители. В конце беседы, наклонив к Людо свою блестящую лысину, доктор сообщил ему, что фрейдистская фаллическая символика напрямую связана с образом гладко выбритого черепа, ''из чего проистекает некоторая двусмысленность взаимоотношений с пациентками и даже с пациентами…» Консультация обошлась в триста франков. Николь пришлось записать адрес еще одного доктора, специализирующегося на «параноидальной дисфункции».

— Я ничего не понял, — сказал Мишо, когда они устроились за столиком в кафе.

— Он сказал: с головой у него неважно.

— Только аппетит у него из–за этого не страдает, смотри–ка.

Людо раньше всех закончил пить кофе по–льежски, и рот его был вымазан взбитыми сливками.

— Еще хочешь, малыш?

Людо утвердительно кивнул. На своем стуле он обнаружил расплющенную розоватую жвачку с отпечатком чьего–то пальца и тут же поверх отпечатал свой. Затем отлепил ее и незаметно сунул в рот.

— Ему нельзя так много есть. От этого бывают глисты.

— От этого не будет… А что этот доктор подразумевает, когда говорит, что у него с головой не в порядке?

— Он только дал адрес специалиста. Тот уж и скажет, что делать.

— Да, дорогое удовольствие — быть с приветом! И что это даст, когда мы узнаем?

— Ничего. Впрочем, мы ведь уже знаем. Как хочется пить после мороженого! Я бы выпила стаканчик сотерна или мартини.

Николь и Мишо взяли аперитив. Людо. впервые попавший в город, разглядывал прохожих: сотни лиц, сотни глаз, сотни ног: люди входили в кафе, выходили, официанты что–то выкрикивали, звенела мелочь, дамы набрасывали манто, раздавались взрывы смеха, сквозившие потоки воздуха смешивали тысячи запахов. Вошли две пожилые дамы, в руках одной из них была перевязанная картонка с пирожными. Они удобно устроились на диванчике, раздвинув полы меховых манто, и стали лихо расправляться с огромными пирожными с кремом. Они жевали, двигая челюстями как–то вбок, подобно жвачным животным, сопровождая эти движения прищелкиванием языка, едва уловимым дрожанием подбородка, подергиванием бровей, сгибанием шеи, вызывавшим подрагивание перьев на их шляпах.

— Ну разве не несчастье — иметь такого ребенка? — ныла Николь.

— Тебе еще грех жаловаться. Он добрый. А бывают злые.

Уходя, Людо прилепил жвачку на прежнее место и, надавив на нее большим пальцем, как печатью, оставил на ней его след.

*
Зимний туман размыл все краски пейзажа и внес смятение в души. После полудня тьма быстро опускалась на порт, где заранее зажженные огни уже засветло оповещали о близящемся конце дня.

Снова наступило Рождество. Бланшары не прочь были отпраздновать его вместе, но при условии, что Людо не будет. Однако Мишо не уступил.

— Ну уж нет, малыш останется. Ведь он ничего дурного не сделал. Чего не о всяком скажешь.

Николь залепила пощечину мужу, отменила визит родителей, а в сочельник заперлась у себя и даже не пошла на рождественскую мессу. Мишо, Татав и Людо ужинали в мрачном молчании у наряженной елки, потерявшей всякий смысл. Ночь Мишо провел внизу, на диване.

Николь появилась лишь через два дня, бледная как покойник, и пожелала всем счастливого Рождества, высыпав из ночного горшка посреди кухни добрую сотню окурков.

Госпожа Бланшар приезжала в Бюиссоне несколько раз в неделю.

— Ну, как поживаешь, дочка? Знаешь, отцу все хуже и хуже. Как схватит спину до поясницы — хоть криком кричи. Все сырость проклятая, доктор говорит. Ну а сырость у нас. сама знаешь, как тот сорняк — повсюду. А ты–то как? Аппетит–то хоть есть? Не очень–то ты пухленькая. Если хочешь родить ребеночка своему благоверному, надо бы поправиться. Слышь, в прошлый раз я видела твоего… ну. сама знаешь… в общем, чокнутого. Как он похож на… понимаешь кого… Его не должно здесь быть, когда ты забеременеешь.

— Это не я хочу ребенка, — занервничала Николь. — а Мишо.

— Да я не про то. Я только говорю, что нельзя смотреть на чокнутого, когда беременная. Послушай, есть же дома для психов. Ему там будет хорошо. А ты сможешь снова видеться с отцом.

— Доктор говорит, у него ничего нет.

— Ну да, что же он еще скажет, твой доктор, если с больным ухом идешь к зубному! Да, скажу я тебе, плохо все это кончится.

Однажды в четверг, подавая Николь поднос, Людо споткнулся и пролил горячий кофе прямо на нее.

— Ты не только придурок, но еще и опасен…

В следующий раз он встал спозаранку, надел воскресный костюм и спустился на кухню готовить завтрак. Все было сделано идеально: безупречное расположение прибора на подносе, ровный слой масла на тартинках, правильная пирамида из кусочков сахара на блюдце говорили о неимоверном старании.

Людо осторожно поднялся по лестнице. Прежде чем постучать в дверь, он бережно поставил поднос на пол. Затем достал из кармана английскую булавку, уколол себе большой палец, держа его над чашкой, и стал наблюдать, как алая кровь смешивается с дымящимся кофе. Потом спрятал булавку и постучал.

Николь была расположена поговорить.

— Не забудь натереть полы внизу. А после обеда приедет моя мать, так что погуляй на улице. Если будешь слушаться, то сможешь вечером посмотреть телевизор. Что ты сейчас собираешься делать?

— Татав разрешил мне поиграть с его железной дорогой.

— А уроки?

— Я все сделал.

— Тогда ладно… Послушай, это ты мылся вчера в моей ванной?

— Нет, не я.

— Но запах был твой, мне пришлось проветрить.

Людо развернул кресло–качалку и пристально посмотрел ей в глаза.

— Это мой отец там мылся.

Николь стушевалась.

— Ты хочешь сказать: Мишо, да?

— Кто мой отец? — шепотом спросил Людо и отвернулся.

Николь побледнела.

— Что ты болтаешь, кретин?

— Ничего не болтаю, — ответил он обычным голосом.

Все чаще и чаще Людо обиняками упоминал в разговорах своего отца, пользуясь тем, что другим при этом казалось, что он имеет в виду Мишо. Однажды он хладнокровно заявил, что отец приходил забрать его после урока катехизиса. В другой раз отец прокатил его на машине. От этих провокационных заявлений Николь просто цепенела.

— Не разыгрывай хитреца, Людо, — ворчала она, впрочем, довольно вяло.

Сейчас она снова откинулась на подушки.

— Ты становишься скрытным, это нехорошо. Чему тебя учат на законе Божьем?

— Там про римлян и евреев. Как Понтий Пилат умывал руки. Иисуса распяли на кресте, она говорит. На Голгофе. Фарисеи. Все из зависти.

— Смотри–ка, да ты кое–что знаешь… Надеюсь, тебя учат также послушанию и уважению к старшим?

— Не знаю.

— А молитвы ты знаешь?

— Есть одна, только никак не могу запомнить. Скукота.

— Какая?

— «Отче наш».

— Ну, ты даешь! Все зависит от старания. А ты, скорее всего, бездельник. И прекрати раскачиваться, у меня голова кружится.

Людо остановил качалку и принялся с загадочной улыбкой разглядывать свою руку со следами крови. А затем погрузился в созерцание оконного стекла, в котором отражение Николь сливалось с однообразными далекими соснами.

— Если я выучу «Отче наш», мне можно будет играть на фисгармонии?

— И если ты выучишь также и все остальное: научишься читать, писать без ошибок, а главное, считать. Что это за ремесло — фисгармония?

Мишо вызвался учить пасынка музыке — кто знает, может, тот сможет когда–нибудь помогать ему в церкви. Первый урок состоялся в одно из воскресений, ближе к вечеру. По прошествии получаса появилась Николь со стаканом сотерна в руке и заявила, что она не служанка кюре, а если Мишо и заделался кюре, то это не повод для того, чтобы делать поганого святошу и из ее бедного мальчика. Продолжая заплетающимся языком выкрикивать угрозы, она захлопнула крышку инструмента, которая упала прямо на пальцы Людо.

— Какая же я дура, что вышла замуж за старика!

Нервы Мишо не выдержали такой предательской выходки, и он моментально капитулировал.

— Кем ты хочешь стать, когда вырастешь? — допытывалась Николь.

— Водить самолеты.

— Почему ты так говоришь?

Людо не отвечал.

— Ты мог бы стать моряком. Это здорово — быть моряком. Они носят красивые синие брюки и голубой воротник. И плавают в разные страны.

— А это где?

— На флоте, они много путешествуют. И носят белый берет с красным помпоном. — Николь усмехнулась. — Конечно, с твоими локаторами…

Людо насупился. Его уши доставляли ему подлинные мучения. С тех пор как он мог видеть себя в настоящем зеркале, он часами разглядывал это странное лицо, одновременно красивое и гротескное, чье выражение менялось в соответствии с противоречивыми чувствами, которые он испытывал. В школьном дворе он следил за тем. чтобы девочки могли его видеть только в профиль, и для этого постоянно делал вид, будто интересуется тем, что происходит сбоку. Однажды утором он попытался исправить свои оттопыренные уши с помощью клея и весь день ходил с монголоидным лицом, а потом у него долго, почти целый месяц, не заживали раны на внутренней стороне ушных раковин.

— Какая там погода на улице?

— Я еще не проверял.

— Так давай проверь, кретин! Да не в окно, выйди во двор, а потом скажешь, если на улице холодно.

Людо спустился по лестнице, остановился на последней ступеньке, прочитал «Радуйся, Благодатная», сосчитал до десяти и вернулся в свое кресло–качалку.

— Сегодня странная погода. Не так холодно, как вчера. Дождя пока нет, но немного ветрено.

— Ты вечно говоришь одно и то же. Разве так уж трудно сказать матери: есть опасность подхватить ангину или нет? Ты нарочно так поступаешь, а? Скажи, что нарочно!..

Она повысила голос.

— Ты и в самом деле сплошное несчастье, Людо. Не разговариваешь, никогда не слушаешь, что тебе говорят, моешься лишь бы как… Только не поворачивайся сейчас!

В оконном стекле он видел, как Николь откидывает одеяло и потягивается. Теперь ты моя кровная сестра… пусть ты злая все равно мы соединены кровью… Татав мой брат и мой отец когда вернется я ему тоже капну крови в кофе… Мишо не мой отец и ему крови не достанется.

*
В середине февраля у Татава был день рождения; с первого раза он задул все четырнадцать свечей. Людо задавался вопросом, сможет ли и он когда–нибудь сделать торжествующий выдох над праздничным тортом. Он не знал, когда родился, и простодушно прибавлял себе очередной год в новогодний праздник. Николь отвергла робкое предложение Мишо ежегодно отмечать день рождения пасынка.

— Ты что, не понимаешь, годовщину чего собираешься праздновать в день рождения этого байстрюка? Хочешь, расскажу?

Мишо, как мог, пытался восполнить Людо отсутствие праздника. Давал немного денег, одобрительно говорил о его мускулистых руках. И именно Мишо тайком снабжал Людо цветными карандашами и фломастерами, с помощью которых тот изощрялся в художествах на стенах своей комнаты.

В школе Людо не обнаруживал никаких способностей к рисованию, он малевал рогатых человечков и какие–то несуразные дома с входной дверью на втором этаже. Однажды, желая нарисовать распятье, он изобразил преследовавшее его видение: женское лицо, проглядывающее сквозь растопыренные пальцы черной руки. Результат: очередной ноль по рисованию.

По вечерам в своей комнате он без конца дорисовывал свой тайный портрет, гладил его, разговаривал с ним, оскорблял, постоянно подправлял глаза, изменяя силу взгляда, пробивавшегося сквозь пальцы, число которых колебалось от семи до девяти. Общий вид портрета с некоторых пор был неизменным: красные волосы, паническое выражение голубых глаз — все несколько крупнее, чем в натуральную величину. Я-то знаю что Нанетт не померла она бы мне сказала что уходит на небо… и когда она вернется я ей расскажу что мы с матерью теперь одной крови… мать… что бы она сказала если бы узнала что мы с ней побратимы как индейцы.


С приближением Пасхи госпожа Бланшар стала реже появляться в Бюиссоне. К морю понаехало много парижан. В девять утра в лавке уже не оставалось ни одной булочки.

— А потом, во время каникул, он ведь целыми днями будет дома. Я бы не хотела с ним встречаться. И когда уже вы сдадите его в приют?

Однажды после обеда Николь перебирала на кухне белье. Распаковав на полу узел, она раскладывала отдельно белые и цветные вещи. Машинально подняв голову, она заметила Людо, неподвижно стоявшего в дверном проеме и пристально наблюдавшего за ней.

— Что ты здесь потерял? — резко спросила она, вскрикнув от неожиданности.

— У меня каникулы, — ответил он, странно улыбаясь. — Бродяги и те идут в Рим святить яйца.

— Сколько ты здесь уже стоишь?.. Знаешь, с меня хватит!.. Почему ты вечно ходишь бесшумно, словно на цыпочках?.. Ах ты грязный притворщик! Прямо шпион какой–то! Мне надоело, слышишь, если ты чокнутый, то тебя лечить надо!

Вечером, в постели, она не разрешила Мишо притронуться к себе.

— Мать права. Он опасен. Надо отдать его в приют. Я не хочу, чтобы он ел вместе с нами. Я боюсь его.


Людо стоял, приложив ухо к двери, и все слышал.

Спустя несколько дней он добровольно отправился в дом к старой крестьянской чете, жившей неподалеку. Он удивил хозяев своей неутомимостью в любой работе, своим аппетитом, неразговорчивостью и странными отрывистыми криками, вырывавшимися у него по ночам. В течение десяти дней он пикировал морковь, полол траву, копал картошку, окучивал капусту; из старых вил он соорудил чучело, так напугавшее его самого, что он стал плохо спать. Он вернулся загорелым, окрепшим, ему хотелось рассказать обо всем, что он увидел, но никто не стал его слушать. Татав накануне вечером уехал в Бордо, пришпилив ему на память к подушке традиционную первоапрельскую шутку: рыбку, вырезанную из журнала, воспевавшего женские прелести. Эта эротическая рыба вызвала смятение в душе Людо.

*
С течением времени Николь все больше избегала сына, а он все больше искал ее общества. Она устроила так. чтобы почти всю неделю он ужинал в одиночестве, а по воскресеньям, за завтраком, не скрывала раздражения, когда он, не сводя с нее глаз, протягивал ей свою тарелку. Теперь Людо полагались только худшие куски, и Мишо делал вид, что не замечает дурного отношения к пасынку.

Утром по четвергам наступало краткое перемирие. Я постучал в дверь она уже не спала была хорошо причесана и лежала накинув на плечи шаль… она улыбнулась и выпила кофе и сказала твой кофе все так же хорош Людо… она не спросила про погоду ее вещи не лежали на стуле и когда я хотел сесть она сказала чтобы я уходил я сама отнесу поднос… я вышел а потом видел как она уехала с Мишо и вернулась двенадцатичасовым автобусом у нее в руках была сумочка и вечером я услышал что она училась водить и хотела свою машину когда получит права.


Отношение Татава к Людо также стало меняться. Ирония теперь вытесняла дружбу. Для Татава Людо был вроде шута при короле: с ним можно было время от времени развлечься и выместить на нем дурное настроение. Татав любил периодически осматривать его логово, с любопытством разглядывать стены, с которых на него смотрело множество глаз. Приоткрыв шкаф, он натыкался на кучу кое–как сваленных вещей, от которых исходил тошнотворный запах. В ящике стола он обнаруживал ракушки и полуистлевшую банановую кожицу, лежащую поверх учебников и тетрадей.

— Не стол, а какая–то кормушка!

Однажды в субботу вечером, на глазах у оцепеневшего от стыда Людо, Татав с победоносным видом извлек розовый комок, который в развернутом виде оказался бюстгальтером.

— Это ты носишь? — прыснул он.

Людо, заикаясь, начал объяснять, что он его нашел — да, нашел на дороге.

— Странно, а я вот почему–то лифчиков на дороге не нахожу.

— Так это в коридоре, выпал, наверное, из стопки белья, что несли гладить.

— Ты врун! Врать — это смертный грех. Иезуиты мне все на этот счет рассказали. Если ты умрешь со смертным грехом на душе, то точно попадешь в ад.

Затем, приложив лифчик к своей полной груди, продолжил:

— А она и вправду фигуристая, твоя мамаша… Ну, признавайся, ты ведь у нее это спер?

— Неправда.

— Правда, правда. И если не хочешь попасть в ад, то должен сейчас же отнести ей это и попросить прощения. А нет. так я сам отнесу.

Людо застучал зубами.

— Я отнесу. Положу, где было.

Татав поворачивал лифчик и так и эдак, словно искал решение сложной нравственной проблемы.

— Ладно, идет. Но тебе придется исповедоваться.

Для Людо тем дело и кончилось. Он так и не узнал, какой ужас испытала Николь при виде грязного бюстгальтера с покусанными чашечками, который от долгого пребывания в ящике стола вместе с полусгнившими фруктами и колбасой весь пропитался вонью. Это было так, будто память выудила со дна бездны самые жуткие воспоминания: пальцы, скользящие по ее телу, подмигивающие зеленые глаза Уила, тяжелое дыхание, грубый смех; все это вызывало у нее удушье, она слышала бесконечно долгий треск рвущегося платья, видела, как раскачивается желтая лампочка, как свет застывает и становится кроваво–красным, и понимала, что это ее бесконечно долго рвут на части… Когда она резко задвинула ящик, ее стошнило и она потеряла сознание.

Николь ничего не рассказала мужу, но с этого дня перестала оставаться в доме с сыном наедине и даже запретила ему готовить и приносить ей завтрак.


Стоял такой чудесный июнь, что Людо целыми днями пропадал на море, предпочитая его и школе, и катехизису; эта страсть к отлыниванию от занятий привела к закономерному результату: его исключили из школы, что позволило ему три дня безмятежно наслаждаться счастьем, пока уведомление не дошло до Бюиссоне.

— Почему ты ничего не сказал? — недоумевал Мишо.

— Я не знал, что надо сказать.

Неприятности из–за этого простофили в конце концов начали выводить отчима из терпения. Ночью Людо пробрался по коридору и услышал, как супруги сокрушались по поводу этого идиота, делавшего жизнь совершенно несносной, и вот теперь, когда его выгнали, он будет жировать и бездельничать, и Бог знает, чего еще навытворяет! Так больше не может продолжаться, этот чокнутый способен на все. Мишо пришлось пообещать, что он скоро найдет выход. Мне бы такие же жвачки как у Татава и аквариум… Нанетт сказала я тебе привезу все это на Рождество но она померла и мне ничего не досталось только это неправда что она померла… она не говорила ты лопоухая обезьяна она говорила у тебя самые красивые в мире зеленые глаза и я не обезьяна… в школе другие целуют своих матерей и даже отцов когда за ними приходят я не хотел бы поцеловать свою мать… когда мой отец вернется он все узнает… мать все рассказывает Мишо а я все расскажу отцу и мы станем кровными братьями.

*
Лето было в разгаре. Однажды августовским вечером Татав и Людо ужинали, оставшись в Бюиссоне одни. Стояла гнетущая жара. Почерневшее, с медными отблесками небо угрожающе хмурилось, но гроза никак не могла разразиться над застывшим морем, о котором забыл даже ветер.

Мишо уступил уговорам провести день у тестя с тещей. «О сыне говорить не будем, — заверила Николь. — И потом, глупо ссориться из–за дурачка».

Сидя за столом на террасе с махровым полотенцем вокруг головы, Татав разглядывал капли пота, блестевшие на его голых руках.

— Сегодня вечером у меня встреча, — вздохнул он, наливая себе стакан лимонада.

— Где? — поинтересовался Людо.

— У Милу. Если хочешь пойдем вместе. Может быть, увидим интересные вещи, — объявил он с таинственным видом. — Его старики гуляют на свадьбе в Аркашоне.

Через десять минут из–за изгороди послышался хулиганский свист.

— Это Милу, смываемся, пока нет дождя!

Полной кличкой Милу было Милу–планер — из–за того, что он однажды на угнанном мотороллере вылетел с дороги прямо в поле.

— Да он же псих! — воскликнул Милу, увидев Людо.

— Он не злой, — усмехнулся Татав. — Если и укусит, то играя. К тому же, у меня есть на него намордник и поводок.

— Ты ручку хоть взял?

— Ну конечно, взял. — ответил Татав, вытащив четырехцветную шариковую ручку, сверкнувшую хромовым блеском. — Погоди–ка, кореш, — отрезал он, видя, как Милу протягивает руку.

— Ладно, пошли. Только без шума. А то в прошлый раз чуть не попались…

Пять минут они шли по дороге, затем свернули к морю между высокими насыпями, окутанными спустившимися сумерками. Наконец они оказались во дворе фермы, где стоял длинный трехэтажный дом белого цвета. Внизу, в освещенном окне мелькал чей–то силуэт.

— Сейчас она закончит мыть посуду, и тогда все, — зашептал Милу. Низко пригнувшись, он знаком пригласил своих сообщников следовать за ним.

Темнело стремительно быстро; густой, липкий мрак спускался с наэлектризованного черного неба.


Они устроились напротив левого крыла фермы, спрятавшись за прицепом для сена, и приступили к наблюдению. Милу занервничал, когда свет погас, но тут же в другом окне вспыхнул красный огонек.

— Ну вот и Жизель, — сказал он.

В окне показалась девушка лет двадцати, в розовой хлопчатобумажной майке и болотного цвета юбке. Она развязала косынку, которая стягивала ее рыжие волосы, распахнула окно и, опершись на подоконник, стала всматриваться в жаркую темную ночь и шумно вздыхать. Затем трое сгоравших от нетерпения любителей эротических сцен увидели, как она медленно снимает свою майку и картинно отступает в глубь комнаты, так что свет от светильника падает прямо на ее обнаженную грудь. В этот момент сильный разряд молнии, казалось, расколол небо. Давно ожидаемый ливень обрушился на раскаленную землю, и Жизель растаяла в мутном пятне неверного света. Промокший до нитки Татав чувствовал, что его бессовестно надули.

— Но ты же видел, какие у нее титьки! — кричал Милу.

— А ты обещал, что мы увидим и все остальное!

— Видал я и все остальное, но титьки лучше.

— Я пришел, чтобы увидеть все, — не сдавался Татав.

— Увидишь в следующий раз, не будь занудой! Ну. давай сюда ручку.

— Чего это я отдам ее просто так, за титьки!

Этот шумный диалог прервал новый всполох молнии.

— Послушай, — орал Милу, — завтра ко мне придет Берту, правда, она уродина, ну да ладно. У нее точно можно будет все посмотреть.

— Хорошо, а во сколько?

— После обеда. Встретимся у давильни, а то вдруг старики вернутся раньше.

Ручка перешла к Милу, а затем к Жизель, которая таким образом извлекала выгоду из своей красоты, а своего брата–сообщника в качестве компенсации скромно вознаграждала поцелуем в губы.

В ту же ночь Людо проснулся от тяжелого сна. Его преследовали видения: Николь на чердаке; Жизель, снимающая майку; Николь за завтраком. Странная волна сотрясла его тело; свернувшись калачиком, он уткнулся в стену и снова уснул, всхлипывая от рыданий.


На следующий вечер между Николь и Мишо разыгралась бурная сцена. Накануне Людо не закрыл окно в салоне, и дождь испортил всю мебель.

— А еще он украл у меня мою красивую ручку.

— Ну вот, ты, даже не разобравшись, уже обвиняешь своего сына!

— Да как же мне его не обвинять, ведь даже Татав видел, как он выходил из спальни! Все время ворует, шпионит, роется в моих вещах… Настоящий маньяк! Послушай, Мишо, — закончила она, понизив голос, — ты хоть помнишь, что обещал?.. Ты не отступишься?

Мишо возвел глаза к небу.

— Ну да, помню. Только ведь нужно время.

VI
В Бюиссоне Людо теперь жил как в гостинице: никому ни в чем не отчитываясь и сожалея о своих прежних обязанностях, которые выполнял по четвергам. Иногда он случайно встречался с матерью, и она сухо, словно соседа по лестничной площадке, приветствовала его. По воскресеньям он уже не ходил на мессу, однако нередко после обеда заходил в церковь, присаживался на скамью и дремал. Татав втюрился в местную крестьяночку и, надушившись, уходил на целый день. С полудня Людо оставался один. Он слонялся по дому, извлекал немыслимые звуки из фисгармонии, затем брал несколько яблок и отправлялся бродить по берегу океана.

Не обращая внимания на колючую проволоку и предупредительные знаки с черепами, он прогуливался по пристани — гигантскому сооружению, включавшему в себя общественный коллектор, выбрасывающий далеко в море канализационные воды. Нередко он ложился и засыпал в тени огромной, покрытой битумом трубы, которую решил обследовать до самого конца.

Он редко спускался на пляж; его отпугивали распластанные купальщики, завладевшие прибрежной полосой, по которой он расхаживал зимой как единоличный хозяин. Он предпочитал безлюдные опасные места, закрытые для публики; любил лежать, не раздеваясь, в залитых солнцем ложбинах, где голова находится на уровне распушенных сердитым ветром песчаных гребней, дожидаться прилива, превращавшего песок в топкую зыбь, и уходишь лишь тогда, когда возникала нешуточная опасность быть затянутым в песчаную ловушку. Он расхаживал вдоль берега, чертил палкой на песке огромные рисунки, которые затем слизывали языки прибоя. Тогда он поднимался выше и снова рисовал, обескураженный настойчивостью, с которой прибывающее море набрасывалось на его фрески. Скитаясь так, без видимой цели, забыв о времени и о палящем солнце, он жевал сухие водоросли, время от времени подбирал осколок раковины, представлял, как из–за ближайшего холма вдруг[ появляется Николь, разговаривал с морем на каком–то тарабарском языке или же что есть духу бросался бежать; иногда он забредал на стрельбище и. оказавшись среди торчащих мишеней, слышал, как свистят пули, и даже видел вдали целящихся в его сторону солдат. Это для его же пользы сказала она… его надо лечить пока не поздно… он несчастен потому что все делает наоборот он чокнутый… когда он моет посуду у него тарелки бьются… неправда я разбил только одну тарелку и та была треснутая… неизвестно где он ходит целыми днями из-за него у нас могут быть неприятности он сам видит что он не такой как мы… мама говорит что он сам упал… и я не хочу чтобы у меня родился ребенок когда в доме живет псих он должен жить где-нибудь в другом месте… но я не хочу жить в другом месте и я не чокнутый. Он возвращался, когда солнце клонилось к западу, и ему казалось, что он шагает в полном одиночестве.

Однажды утром, ближе к полудню, в небольшой бухте близ причала Людо нашел утонувшего купальщика, выброшенного приливом на песок. Это был молодой загорелый мужчина. На нем были зеленые плавки, на пальце — обручальное кольцо, на запястье — часы с еще двигавшейся секундной стрелкой. Людо присел возле утопленника, левый глаз которого был широко открыт, провел ладонью по его руке, теплой от высоко стоявшего солнца. Человека принесло море, море его и унесет. Море — это его иглу, его убежище, он просто потерялся. Увидев, как мухи облепили побагровевшие губы мужчины, Людо оттащил его подальше в море и, удовлетворенный, стал смотреть, как покачивающийся труп относит волной. О своей находке он никому не рассказал.

*
— Эй, помоги–ка мне! Никак не могу закатить мопед. Хоть убей, не хочет ехать прямо, приходится направлять.

Опускался вечер; в сумраке Людо встретил до полусмерти пьяного Татава, нетвердо стоявшего у ворот.

— Сволочная девка!.. Говорит, я–де не путаюсь с жирными. Л я, мол, жирный. И некрасивый. Весь шнобель в прыщах. И кто говорит? Страшила Берту! По–моему, уродина и толстяк могли бы поладить.

— Я тоже некрасивый. И потом… я вроде того… с приветом.

— А еще ты жид!

— Да ну, — ответил Людо, не знавший такого слова.

— Да–да, настоящая жидовская морда, да к тому же настоящий фриц! Уж не помню, то ли фриц обязательно жид, то ли жид не бывает фрицем, но уж точно, что ты настоящий мудак и придурок.

— Настоящий жидовский мудак, — шепотом повторил Людо. с удовольствием вслушиваясь в новые слова.

— Ну и каково?

Людо посмотрел на него с удивлением.

— Да–да, каково быть жидом? Правда, что вам член обрезают?

— Да нет, неправда.

— Спорим, он у тебя короткий. Правда, мне наплевать, все равно я толстый.

— Бывают потолще тебя. И потом, ты не такой толстый, как раньше.

— Не утруждайся, — усмехнулся Татав, разлегшись на лужайке. — Я прекрасно вижу все свое сало, все окорока. Это болезнь такая. Я произвожу воду. Мои вздутия — это вода. Зови меня оазисом. Господин Оазис. Черт, если так будет продолжаться, на мне вырастет пальма. Я совсем не как Иисус. Наоборот, я пью вино и превращаю его в воду. А где твоя мамаша?

— Не знаю.

— Все у своих стариков. Впрочем, я не верю. Когда папаша подвозит ее вечером на тачке, мне смешно. Ну ладно, пошли. Проверим ее.

— Кого?

— Да не твою мамашу, чудило. Проверим канаву. Мадемуазель Канаву. Все спокойно, никого нет, отец в церкви вместе с хором.

— Не хочу.

— Да хочешь! А еще давай–ка выпьем, ты мало пьешь для своего возраста.

— Мне тринадцать лет. — гордо ответил Людо. — У меня рост метр восемьдесят.

— Здоровая дубина, только и всего, — сказал Татав, который был на десять сантиметров ниже.

Они прошли через весь дом. Людо поддерживал Татава, которому вздумалось заглянуть в винный погреб; там, опрокинув несколько бутылок, он наугад взял штоф банановой водки. Они вышли через кухню, прошли вдоль закрытых мастерских, при этом Татав то и дело колотил в их стены ногами:

— Чертовы мастерские, могли бы построить их в другом месте!

Матовый полумрак окутывал окрестности, и до звезд, казалось, было подать рукой. Они вышли к пустоши, поросшей буйной крапивой.

— Приехали, — объявил Татав, зажимая нос.

Среди травы можно было различить прямоугольный деревянный щит наподобие люка, а посреди него — крышку от компостного бака. Татав приподнял крышку, и из ямы резко потянуло вонью. Затем, стоя на люке, он взял бутылку и принялся пить прямо из горлышка.

— Теперь твоя очередь.

Первый же глоток привел Людо в необычное состояние. Запрокинув голову, он увидел, как мир закружился в бешеном вихре, и почувствовал, что падает в какую–то гигантскую бутыль, наполненную густыми чернилами, в которых безнадежно тонет его память.

Татав, откинув крышку, гарцевал вокруг ямы.

— Куда же оно подевалось? Не вижу, помоги–ка мне. Наклонившись вперед и опираясь на колени, он вглядывался в черную бездну. Вокруг летали здоровенные мухи, привлеченные зловонными испарениями.

— Чего ты не видишь?

— Привидения!.. В хорошую погоду его можно увидеть.

— А что такое привидение?

— Стой, кажется, это оно, смотри!

В тот же миг Татав крепко схватил Людо и притянул его к краю ямы, собираясь туда столкнуть. Испугавшись, Людо рванулся прочь от края, но поскользнулся и, пытаясь подняться, задел Татава. и тот, не удержавшись, с громким воплем покатился вниз.

— Татав. Татав, ты жив?

— Вытащи меня отсюда. Людо, вытащи скорее…

Людо лег на живот и протянул руку. Он почти достал до руки неудачливого шутника, едва различимого посреди черной ямы.

— Я сейчас, только схожу за палкой.

— Не бросай меня, Людо. Помоги мне вылезти, не уходи!

Преследуемый криками Татава, Людо добежал до мастерских. Ни одной палки. Он вспомнил, что Мишо запер их на ключ, ругаясь, что ему надоело видеть, как его сын изображает из себя ассенизатора. Это он виноват… опять он… это он его убил… мама говорит что он упал сам. Людо добежал до ярко освещенного дома. Никого. Он не замечал, что натыкается на мебель, что задел и разбил вазу, стоявшую у него на пути. Когда он сновавыбежал во двор, крики Татава прекратились. Охваченный ужасом, Людо со всех ног бросился к яме.

— Татав, Татав, ты здесь?

Он стоял над самой ямой. Из нее доносилось только жужжание мух. Нужно было найти Мишо. В растерянности Людо вышел на дорогу. Алкоголь и тревога притупили его сознание. Он бросился направо, поскольку единственное смутное воспоминание подсказывало ему, что церковь расположена справа от виллы, да, справа, а дальше начинается Пейлак, а еще дальше — дюны и море, а потом… но как вспомнить, когда кругом столько звезд?

Помещение церкви, где заседало благотворительное общество, предстало перед ним в смешении огней и рева фисгармонии. Наголо стриженные мальчики из церковного хора, девочки из хорового кружка, священник и Мишо, гордо восседавший за фисгармонией, как пилот за штурвалом самолета, увидели, как в их собрание ворвался испуганный до полусмерти высокий и нескладный подросток и, не глядя на присутствующих, устремив неподвижный взгляд на сводчатый потолок, где раскачивались в такт музыке бумажные ангелочки, оставшиеся с прошлого Рождества, завопил: «Татав… Татав провалился в сточную яму!»

Пожарные из Бордо прибыли только через двадцать минут. За это время Мишо уже достал своего сына из ямы с помощью лестницы и новенького автокрана, который был выставлен у него для демонстрации. Лежа на траве, дрожащий, совершенно голый, Татав медленно приходил в сознание после обморока, вызванного ушибом и зловонными испарениями.


Едва придя в себя, он принялся уверять, что это Людо наверняка столкнул его в яму и что рано или поздно он ему отомстит.

Капралу полиции, прибывшему для составления протокола, Николь так усердно строила глазки, что тот возбужденно заговорил:

— Можно только посочувствовать вашей милой супруге, господин Боссар! Ведь могут случиться и другие неприятности, вам нужно отдать пацана в лечебницу…

Полицейский устроил Людо допрос с пристрастием. Паренек рассказал, что пил банановую водку с привидением и что привидение толкнуло Татава.

Наутро пострадавший предпринял слабую попытку отказаться от своих обвинений, жалуясь, что это Николь сбила всех с толку, хотя сама ничего не видела.

— Так ты говорил или нет, что он тебя толкнул?

— В темноте не разберешь…

— Ты просто не хочешь, чтобы его наказали!

— Брось, — вступился Мишо, — в конце концов, ничего страшного не произошло.

— А тебе надо, чтобы случилась трагедия! Вот уж тогда всем достанется! И тебе, и ему — всем! Вот что бывает, когда в доме псих!

В конце концов механик и сам задумался. А что, если парень и в самом деле опасен?.. Что, если он действительно чокнутый и его надо изолировать?…

Людо посадили на хлеб и воду, но Татав потихоньку подкармливал его, принося то остатки обеда, то старый гранулированный корм для кроликов, который наказанный принимал за печенье.

*
В последующие дни Николь дулась.

— Все просто. — говорила она Мишо. — Тебе только нужно принять решение насчет этого психа. Ты же мужчина.

— Какое решение?

— Ты сам прекрасно знаешь. Ты же обещал.

По воскресеньям за завтраком семья собиралась за столом. Несмотря на усилия Мишо, напряженность возрастала.

Людо теперь работал на уборке урожая. Вот уже десять дней, как он спал на сеновале, вязал копны, таскал мешки с зерном, а однажды одним прыжком поймал зайца. Одна молодая сезонная работница — студентка юридического факультета, — приходившая каждый вечер якобы для того, чтобы помериться с ним в силе рук, пыталась заигрывать с ним, но он этого не понял. Людо было тринадцать лет. Он был крепким парнем, закаленным морскими ветрами. Благодаря работе в поле и по хозяйству, у него сформировалась атлетическая фигура. Его широкая, как у пловца, спина была, однако, немного сутуловатой, как если бы он стеснялся дышать. Длинные мускулистые ноги ступали с кошачьим проворством. Мощные грудь и шея излучали дикую силу, плохо сочетавшуюся с его омраченными тревогой чертами, беспокойными складками губ, трагическим взглядом глаз цвета океана. Щеки и подбородок его все еще оставались гладкими к великой радости Татава, атаковавшего бритвой свой едва заметный пушок.

Николь получила водительские права с первой попытки. Поскольку местный мясник ездил на «мерседесе», она пожелала купить белую «Флориду» с откидным верхом, кожаными сиденьями, прикуривателем и радиоприемником. После обеда она уезжала в Пейлак, сбегая от Мишо с его фисгармонией, от Татава и Людо, которого она нагружала все новыми работами по хозяйству.

— А, это ты, — говорила госпожа Бланшар.

Мать и дочь устраивались в комнате позади лавки и до самого вечера пили кофе с молоком. Не то, чтобы их мучила жажда, скорее, они топили горечь и создавали видимость некоей близости.

— Да, надо признать, не повезло тебе. Сначала история с этим… а теперь идиот ребенок. А ведь это не от нас. У нас в роду идиотов нет. Ах. ты и в самом деле невезучая… Послушай… отец будет рад, если ты поужинаешь с нами.

Госпожа Бланшар готовила суп. Николь шла в свою комнату и с бьющимся сердцем смотрела в сторону чердака, куда она так и не решалась подняться. Один раз. всего один раз, испытывая какое–то болезненное наслаждение, она зашла туда. То было проклятое место, целиком преданное забвению. Запах остался прежним. Запах дохлой собаки, смешанный с запахом плесени. В щель между рамой и створкой окна сквозил ветер. Зеленоватый налет запорошил, будто снегом, беспорядочно разбросанные вещи последнего обитателя чердака. Одежда бесформенной массой лежала прямо перед открытым шкафом. Наблюдательный пункт из прогнившей мешковины, словно привидение, по–прежнему свешивался со стропил. Убогая утварь, таз, детская коляска, стенной шкаф, долгие годы страха, все воспоминания проклятого детства — все было здесь, живое и злобное, все, что смешало ей карты в игре с судьбой, все, что ее погубило.


Охваченная этими слишком живыми воспоминаниями, Николь ждала, когда рассеются видения, смолкнут крики, когда перестанет саднить душевная рана, когда схлынет стыд — но стыд не утихал, он, подобно язвительным укорам совести, будил ее по ночам и вот уже тринадцать лет, как если и ослабевал, то лишь для того, чтобы овладеть ею с новой силой.

Ничего не объясняя, Николь села в машину и едва не врезалась в пекарню, когда выруливала за ворота. Она торопилась вернуться как можно скорее в Бюиссоне. Сына дома не оказалось. Она достала початую бутылку сотерна, выпила стаканчик, затем другой и, допив ее до конца, спустилась в сад. Людо она нашла в его иглу.

— Выходи. Немного проедемся.

Людо впервые сел с ней в машину. Выезжая на дорогу, Николь задела каменные столбы ворот. На полной скорости они понеслись по шоссе, ведущему к Пейлаку, потом по береговой дороге вдоль пляжей, проехали мимо маленького порта, промелькнувшего за песчаной косой, почти не сбавляя скорости пересекли деревню, выехали к дюнам и покатили по холмистой пустынной местности, заканчивающейся крутым каменистым спуском. Перед самым обрывом Николь резко затормозила. У нее перехватило дыхание.

— Выходи.

Людо подошел к краю пропасти. Мать следовала за ним, зябко скрестив руки. Внизу, под ними, высокие волны с шумом ударяли о скалы.

— Ты был здесь когда–нибудь?

— Нет. — ответил он.

— Раньше здесь была только одна дорога для машин. Как, впрочем, и для пешеходов. Но они приходили сюда нечасто.

Людо стоял молча и щурился. Прямо в лицо ему били лучи садящегося за горизонт солнца.

— Это место было не очень спокойным, здесь устраивались ярмарки… Но люди чаще всего приходили сюда, чтобы посмотреть на маяки. Сейчас они пока не горят, мы приехали слишком рано… Вон там — Кордуан… А рядом — Сен–Пьер… Когда видимость хорошая, можно разглядеть спасательный буй…

— А там, что это? — вдруг спросил Людо, показывая вправо на ограду из нескольких рядов проволоки, туго натянутой между частыми столбиками, терявшимися в туманной дали.

Николь не отвечала.

— Что это? — не унимался Людо. Николь вздохнула с видимым раздражением.

— Военная база, неужели не видно!..

— Там даже есть французский флаг, — воскликнул он, махая рукой. — И белые домики…

— Ну и что с того! — отрезала Николь хриплым голосом. — Давай, поехали. Мне холодно.

Они снова сели в машину. Николь нервно дергала рычаг скоростей, который так и не научилась плавно переключать, и раздраженно постукивала по рулю.

— Пить хочется. Давай чего–нибудь выпьем. Здесь недалеко есть кафе «Ле Шеналь»… знаешь?

— Где это?

— Около порта, в пяти минутах езды.

Они снова выехали на тянущуюся вдоль обрыва дорогу, ведущую в Пейлак.

— Удобная машина, правда?..

— А я на ферме управлял трактором…

— Как же. знаю. Ты так резко повернул, что заднее колесо опрокинуло прицеп и все зерно высыпалось в канаву.

— Неправда!

Кафе «Ле Шеналь» располагалось напротив порта на пыльной террасе, где летом собирался народ пропустить по стаканчику и потанцевать. Николь не поехала на стоянку, а поставила машину наискосок прямо у входа в кафе. Надев солнечные очки, она высадила Людо.

— Ну и жара сегодня!

Голосе ее звучал неестественно.

— Иди вперед, — приказала она.

Поравнявшись с дверью, она сунула руки в карманы своего жилета. Прячась за спиной сына, она шепотом направляла его между столиками, взвинченная и потерявшая ощущение времени от нахлынувших воспоминаний. Они прошли через большой зал, в котором столики стояли у широких окон. По танцевальной площадке медленно плыли две обнимающиеся парочки, из динамиков доносились стенания Глории Лассо. Бездельничающие юнцы курили и потягивали вино, машинально наблюдая за тем, как двое незнакомцев усаживаются за столик. Николь пребывала, казалось, в восторженном состоянии, делая заказ:

— Бокал сотерна и кружку пива…

Официантка, на вид лет шестидесяти, была сухой и смуглой, как старая индианка. В кафе раздавался звон электрического бильярда, от грохота боулинга закладывало уши. В окно виднелись возвращающиеся из плавания и спешащие к причалу суда. Подперев подбородок, Николь наблюдала за Людо. Ему было не по себе из–за ее темных очков, за которыми, казалось, не было глаз. Официантка принесла напитки.

— Пиво для тебя, — оживилась Николь. — Я знаю, ты его любишь.

Людо никогда его не пробовал. Он с трудом допил до конца горький напиток и закашлялся. Николь залпом выпила свое вино.

— А здесь все изменилось. Раньше не было никаких автоматов и всего этого шума. Можно было разговаривать, не повышая голоса. Тебе здесь нравится?

— Здесь хорошо, — рассеянно ответил Людо, слушавший песни.

— Это мать хозяина нас обслуживает. Она совсем не изменилась. Только раньше ее все боялись. Пьянчуг она выставляла вон, никто не смел и пикнуть. А меня она любила, называла «солнышко мое». Правда, я не часто заходила, разве что летом после пляжа. Мы заказывали лимонад с гранатовым сиропом. Теперь этот напиток называют «дьяболо». И родители мои ее знали. Когда здесь устраивались танцы или праздновали свадьбу, мне с Мари–Жо разрешалось станцевать один тур.

— А Мари–Жо это кто?

Николь умолкла, будто увидела призрак.

— Я о тебе забыла, — заговорила она голосом, в котором звучало разочарование, — думала, что забыла… Что–то жарко здесь.

Она повторила заказ и закурила.

— Мы с ней уже играли вместе, когда мне было три года. Она говорила, что у меня некрасивые руки, потому что завидовала моим волосам.

— Это все завистники, — прошептал Людо, убаюканный доносившимся как бы издалека голосом матери.

— Она всегда мне завидовала. Мы жили богаче, чем они. Ее отец был чернорабочим на верфи. У меня были красивые платья, красивые туфли, и ее это злило. Она вечно пыталась мне подражать. Делала такие же прически, разговаривала, как я, подражала во всем. Я надену розовые заколки — и она тоже, я приду на мессу с сумочкой — и она туда же. Ребятам она говорила, что мы сестры, но они смеялись над ней… На самом деле мы совсем не были похожи.

Николь закуривала и тут же тушила сигарету, снова закуривала, подолгу затягивалась, говорила, замолкала, нервно оглядывалась по сторонам. Разомлев от спиртного, Людо в полудреме улыбался матери.

— Потом меня отдали в пансион и я с ней стала видеться только на каникулах. Мы вместе ходили на пляж и встречались в кафе «Ле Шеналь». Кстати, здесь мы его и встретили, Мари–Жо и я… он сидел за столиком около боулинга, и мы смеялись над его акцентом…

— Кого? — рассеянно спросил Людо.

— Как кого? Американца. — голос Николь упал.

Ее темные очки блестели сквозь дым. поднимающийся из забитой окурками пепельницы. Она достала из сумочки помаду и принялась неторопливо подкрашивать губы. Наваждение рассеялось. Чувствуя на себе невидимый взгляд, Людо попытался вновь улыбнуться. Николь застыла как парализованная. И вдруг складка накрашенных губ дрогнула, а из–под темных очков по щекам медленно скатились две крупные слезы. Потрясенный, Людо протянул к ней руку, но мать вдруг отпрянула назад, опрокинув стул.

— Не прикасайся ко мне, подлец! — выкрикнула она безумным голосом и, пошатываясь, направилась к выходу.

VII

В конце лета Татав уехал в свой пансион. Людо всю осень трудился, выполняя ежедневные поручения Мишо. Корчевал корни, засыпал ров, рыл траншею для прокладки кабеля, сдирал старую краску со ставень, красил их, а затем перекрашивал — не понравился цвет. Кюре понадобились его сильные руки, чтобы укрепить крышу, грозившую обвалиться и текшую как решето при малейшем дожде. После успешной починки кровли кюре решил нанять этого крепкого парня за гроши для выполнения и других мелких работ. В качестве вознаграждения кюре приглашал Людо к себе в дом разделить с ним вечернюю трапезу, состоявшую из омлета.

— Он вовсе не выглядит злым, — сообщал кюре Мишо. — Ни идиотом. Он, скорее, просто чего–то боится.

Николь несколько раз напускалась на сына, но без особого пыла, словно разрыв с ним уже состоялся, нарыв был вскрыт, и теперь уже не было смысла выходить из себя. По ночам она запиралась на ключ.


В октябре у Людо заболели зубы, но он не посмел никому об этом сказать, и Мишо, заметив, как у него раздулась щека, отвез его в Бордо к дантисту. Тот обнаружил дюжину испорченных зубов, некоторым дуплам было лет по восемь. Лечение продлилось два месяца. Другой напастью была изжога, от которой Людо страдал также молча. Берту хотела прогуляться вместе в поле но ее подруга не захотела она сказала только не с этим чокнутым… но ведь это неправда я не чокнутый я даже умею читать и считать… я все помню у меня хорошая память а девчонки стали смеяться когда я рассказал «Радуйся, Благодатная» до конца… ты видишь он точно чокнутый он вечно шпионит около школы и к тому же его мать не признает.

Однажды ночью, услышав голоса Николь и Мишо. Людо вышел в коридор и стал прислушиваться.

— Я хочу тебя, — говорил Мишо. — Я не могу уснуть, когда возбужден.

— А я не хочу. И пока он здесь, этого не будет.

— Правда, не хочешь?

— Точно, не хочу. Это же не тебе снятся кошмары. Иногда всю ночь напролет. И такое ощущение, что не спишь. Что все происходит наяву. Вижу эти зеленые глаза, и они вдруг растут и превращаются в шары, и в каждом сидит этот идиот, этот идиот со своими зелеными глазами, и они начинают крутиться и крутятся всю ночь.

Слышно было, как Мишо вздохнул.

— Кажется, у меня есть идея, — сказал он после долгого молчания.

— У тебя вечно всякие идеи.

— У меня есть кузина, правда, мы целую вечность не виделись. Она работает в лечебнице… только это не совсем лечебница. Это заведение для слабоумных детей богачей.

— А почему она не приехала на свадьбу, если это и вправду твоя кузина?

— Ты же сама никого не хотела.

— В голосе Николь зазвучали кокетливые нотки.

— А что это ты раньше о ней ничего не говорил?

— Не приходило в голову. Я думал, что с парнем все и так уладится. Я черкну ей пару слов, а там посмотрим.

— Нечего тут смотреть.

— Мы станем забирать его на выходные и на каникулы, ему не будет там одиноко.

— Кроме того, все уладится без посторонних, да и расходов будет меньше.

Несколько минут ничего не было слышно, потом Николь шепотом заговорила:

— Так это же сумасшедший дом!..

— Там не сумасшедшие, а слабоумные. И потом, это частное заведение. Кузина работает там медсестрой. Похоже, она путалась с директором, пока тот был жив… Парню там будет хорошо.

— Это и в самом деле удачная мысль. Мишо. очень удачная мысль. Ну ладно, иди ко мне, если хочешь.

*
Татав приехал на Рождественские каникулы в середине декабря. Двадцать четвертого, после того как мальчики пообедали наедине, он с хитрым видом сказал Людо:

— У меня к тебе есть предложение.

— Какое такое предложение?

— Пройдемся к выгребной яме. Отпразднуем Рождество. Согласен?

Людо отказался под тем предлогом, что ему нужно накрыть на стол и почистить горох.

— Дрейфишь, да–да, ясное дело — дрейфишь. Только знай, если не пойдешь в Лагардьер…

Татав плутовато подмигнул, выпил большой бокал пива и исчез до самого вечера.


Вечером явились старики Бланшары, которых уговорили встречать Рождество вместе — разумеется, при условии, что байстрюка за столом не будет. Однако Татав поставил прибор для Людо, невзирая на протесты.

— Мне чихать, я хочу, чтобы он тоже был!

После мессы он поднялся к Людо, который спал как убитый, напичканный гарденалом: мать дала ему лошадиную дозу снотворного, чтобы он не мешал спокойно праздновать.

— Ты не захотел пойти со мной к яме, — сказал Татав, ухмыляясь и срывая с Людо одеяло, — но теперь вставай! Сегодня Рождество и у меня для тебя есть сюрприз.

Индейка пригорела, колбаса плохо проварилась, и настроение у Николь было отвратительное.

— Ах, дочка, насколько тебе было б легче, если бы ты не упрямилась и послушала меня раньше.

— Отстань от меня, мама.

— Полноте, все же Рождество. — пытался урезонить женщин Мишо.

— Да уж. Рождество, — вздыхал господин Бланшар, поклявшийся, что никогда в жизни не сядет с байстрюком за один стол и теперь старавшийся не встречаться с ним взглядом.

Елка, которую нарядил Мишо. стояла рядом с фисгармонией и вспыхивала голубыми и зелеными огоньками. Это действовало Николь на нервы и пробуждало воспоминания: огни маяков в море, вспыхивавшие сквозь толщу памяти. Она ненавидела маяки, елочные огни, ненавидела свои воспоминания.

На десерт Мишо разрезал рождественский торт, привезенный господином Бланшаром; хозяева и гости потягивали шампанское и обменивались подарками: Татав получил катер с дистанционным управлением, банку жевательной резинки новой марки «Малабар». томик Иерусалимской Библии и конверт, который он незамедлительно вскрыл, чтобы узнать, сколько там денег.

Взрослые, слегка разомлев от выпитого, шуршали оберточной бумагой, извлекая подарки: удочку для господина Бланшара, портмоне из кожи ящерицы для Николь, карабин «Винчестер» для Мишо. И тут Татав вдруг заявил, что теперь настала очередь его брата.

Механик быстро, ради приличия, снова завернул в бумагу клоуна, которого уже вручил пасынку до начала застолья. «От всей семьи», — сказал он, понизив голос, так, чтобы Николь не смогла услышать его слов. Людо во второй раз за вечер стал владельцем игрушки.

— А вот мой подарок, — торжественно провозгласил Татав. — Его можно есть, ей–ей, это вполне съедобно…

Прыская со смеху, он извлек на свет красивую коробку, перевязанную золотистой ленточкой, наводившую на мысль о роскошных шоколадных конфетах. Затем под хохот чертика из шкатулки–сюрприза обратился к Людо:

— Вспомни про суассонскую вазу!

Едва приоткрыв коробку, Людо моментально узнал омерзительный запах выгребной ямы и, потрясенный, едва не упал в обморок. Зловонные миазмы медленно распространялись по комнате, проникая во все ее уголки, смешиваясь с запахом сыра, вина и со сладковатым ароматом туалетном воды. Присутствующие оцепенели.

— Что это ты утворил, сукин сын! — выругался Мишо. Голос его звучал глухо.

На дне коробки посреди нечистот гримасничал неизменный белый пластмассовый скелетик. слишком хорошо известный Людо.

— Это моя месть, — паясничал Татав. — Дерьмо в шоколаде, только без шоколада, прямо из ямы…

Николь кусала губы и едва сдерживала дрожь, глядя на сына, сидевшего в прострации от снотворного и жестокой несправедливости, безотчетно опустившего рукав пижамы в тарелку с десертом, сына, который совсем недавно положил у двери ее комнаты несколько веточек папоротника, перевязанных стеблем пырея.

— Прямо из ямы, — повторил Татав, прыснув со смеху.

В тот же момент трехпалая рука механика наградила его знатной затрещиной. Мишо в бешенстве вскочил и обвел тяжелым взглядом присутствующих.

— Убирайтесь с глаз моих, все! — произнес он глухим, как из могилы, голосом и сам первый вышел из комнаты.

*
В кромешной темноте скользнула бледная тень. Людо шел босиком по коридору, уверенный, что слышал, как препираются Николь и Мишо. Дальше была комната Татава, откуда доносился ровный храп, походивший на урчание мотора катера, в обнимку с которым Татав спал, как с плюшевым мишкой.

— Я не виноват, что письмо вернулось назад.

— А зачем ты говорил, что снова его отправил?

— Я думал, да, я был уверен, что так и сделал…

— Не ври, Мишо. Я нашла его у тебя в кармане пиджака. Ты даже не написал новый адрес.

— Ладно, ладно. Завтра отправлю.

Послышалось шуршание простыней, затем Николь заговорила еще тише:

— Как там ее, бишь, зовут?

— Послушай, я спать хочу. Пупетт. То есть, это не настоящее ее имя. Имя у нее довольно необычное: Ракофф… Элен Ракофф.

— Какое–то русское имя… Она что, коммуняка? Мишо зевнул.

— Это ее дед или дед ее деда, или совсем дальний предок. Он остался во Франции после какой–то войны. Ходил по Бордо с ученым медведем.

— Увидишь, там ему будет хорошо. Будем приезжать к нему по воскресеньям, забирать на каникулы. Здесь у него не жизнь.

Услышав, как дыхание перешло в храп, Людо вернулся в свою комнату, немного порисовал на стене, потом забился под одеяло. Я не дурачок… и зовут меня не Лидиот а Людо я умею читать надписи на этикетках и даже немного писать… у меня хорошая память неповторимый кофе импортированный из лучших стран–производителей высшие сорта кофе арабики представляют собой смесь отборных зерен обеспечивающих напитку тонкий и благородный вкус шесть сардин в масле и с анчоусами прием по три капсулы в день перед едой с небольшим количеством воды способствует восстановлению мышечных волокон и благословен Иисус плод чрева твоего в миске смешать муку с остатками сахара добавить яйца вместе с желтками цедру апельсина разведенную в молоке до получения густого теста… когда сильно хочется есть я иду рвать яблоки в саду у соседки… у меня тоже будет ремесло и дом я умею лазить по деревьям и делать рогатки у меня лучше всех отскакивают камешки от воды и я умею дальше всех плевать однажды я сел верхом на корову и она стала брыкаться когда Татав сзади пощекотал ее палкой я умею колоть дрова а Татав не умеет и точить зубья пилы и править косу чтобы резать люцерну но когда она сказала моя мать что я опасен мне больше не разрешают… не хочу говорить о доме… не хочу ехать куда они говорят по ночам… Татав говорит он не виноват что идиот.


Однажды утром пришел ответ от Элен Ракофф:

Центр Сен–Поль, 11 февраля 1961 г.

Дорогой Мишель!

Сегодня, в день Лурдской Богоматери, я получила твое письмо и это большая радость для меня. Я почти что забыла, что у меня есть кузен, живущий так близко от наших мест. Это правда, что в Сен–Поле мы живем в уединении, заточенные в нашем особом мире, мире непорочности и дружбы. В центре живут не, как ты пишешь, «умственно отсталые» — какая чудовищная нелепость! Если Бог сотворил невинных созданий, так это не для того, чтобы мы называли их «умственно отсталыми». Здесь живут, стало быть, дети, независимо от того, каков их возраст. Центр принадлежит им точно так же, как и я принадлежу детям. Дух Святой хранит нас. Можешь ли ты прислать мне медицинскую карточку ребенка, о котором ты мне писал, и связать меня с его семьей? Крещен ли он? Прилагаю формуляр с перечнем необходимых формальностей для поступления в Центр. По–прежнему ли ты сопровождаешь службу на фисгармонии? Мне были бы очень полезны старинные требники или тексты гимнов. Наилучшие пожелания всем вам и мальчику. Да пребудет с вами Господь и святое его покровительство!

Твоя кузина Элен Ракофф
— Посмотри–ка, — сказал Мишо, протягивая письмо жене: — «Да пребудет с вами Господь и святое его покровительство…» Она чертовски изменилась, эта Пупетт. В былые времена, помнится, это была еще та проказница.

Следующей ночью Людо снова услышал разговор:

— Я ему не мать, ведь это был несчастный случай.

— Так это, может, я — мать или Татав? Говорю же, ей надо рассказать.

— Хватит и твоего удостоверения личности, пусть запишут на твою фамилию.

— Но ей нужна еще семейная книжка и медицинская карточка.

— Тогда что же ты не расскажешь ей все, раз уж на то пошло? Расскажи, как трое трахали твою жену!

— Замолчи!

— Всю ночь, слышишь? Трое — всю ночь!

— Замолчи, говорю тебе!

— И расскажи, что и как они со мной вытворяли! И все, что они заставляли меня делать…

Послышался глухой удар и вслед за ним крик. Людо тихонько вернулся в свою комнату.

Рано утром мать позвала его. Она стояла у окна в ночной рубашке. Поджав губы, она соскабливала ногтем старый лак и всматривалась в свои пальцы, как в гадальные карты таро.

— Я хочу есть. Приготовь мне завтрак. Кофе сделай покрепче. Как погода?

— Прохладно, — ответил он наугад.

— Я так и знала.

Людо задумчиво смотрел на мать, на ее распущенные волосы — это роскошное золото, в котором уже виднелись белые прожилки. У нее были мешки под глазами, а на нижней губе — налитая кровью припухлость.

— Что это ты разглядываешь?

— Ничего я не разглядываю.

— Врун, ты смотришь на мой прыщик. Это простуда. Пройдет, как пришло, понял? Ты лучше на себя посмотри со своими ушами! Давай, поторопись!

Мой отец водит машину у него есть пистолет и самолеты он тоже водит… и даже военными кораблями мой отец может управлять и когда он просит меня помочь тогда я правлю но я управляю не так хорошо как он… «Флориду» мой отец не хочет… я видел самолеты по телевизору это он ими управляет… мать кстати прекрасно знает что это он… Татав говорит что самолет будет побольше чем трактор и даже чем комбайн… я не знаю где мой отец… да нет же я прекрасно знаю… ему некогда останавливаться но когда–нибудь он все–таки остановится и я буду делать то же что и он.

Принеся завтрак, он застал мать, простертую на кровати. Измод подушки выглядывало горлышко бутылки.

— Присядь. Мне нужно тебе кое–что сказать. Знаешь, это для твоего же блага. Мы не часто с тобой разговариваем, но я тут ни при чем. В конце концов… ты имеешь право знать правду. Вот. Начинать надо с начала. Когда мне было четыре года, я пела на радиоконкурсе в Икеме. Это к делу не относится, но все равно важно. Я даже выиграла самокат… Однажды Нанетт повезла меня в Бордо в кино. Помнишь Нанетт? Ее уже нет. Весь фильм я проспала, а в антракте ела мороженое в вафельном рожке… Мне никогда не хотелось идти с отцом на рыбалку. Мне это было скучно, о вкусах не спорят… С Мари–Жо мы играли в маркиз… Когда мне было десять лет, вишневое дерево треснуло от мороза и чуть не погибло. Отец заделал трещину цементом, но мне с тех пор никогда не хотелось вишен. Мне казалось, что они отдают цементом. Как твой кофе. Слышишь?.. От твоего кофе несет цементом! Я больше не люблю кофе. Ты специально плохо его завариваешь. Ты нарочно грубишь и кладешь мало масла на хлеб! И к тому же ты не слушаешь, когда с тобой разговаривают. Ты черствый, Людо, ты просто бессердечный, вот и все, и ты будешь рад, когда сведешь меня в могилу!

*
Бюиссоне, 23 февраля 1961 г.

Дорогая Пупетт!

Будет лучше, если ты узнаешь все. Николь, то есть моя жена, будучи совсем молоденькой девушкой, подверглась, как пишут в газетах, дурному обхождению со стороны группы подонков, и, сама понимаешь, откуда потом взялся парнишка. Его зовут Людовик, но мы зовем его Людо. Странно, это название суденышка, на котором мы катались по морю в тот день, когда с Морисет произошел несчастный случай. Так что отца у него, как понимаешь, нет. Мы его несколько раз возили к докторам, и каждый говорил свое, да такое, что впору из дому бежать. Дело в том, что он все время молчит. Никто не знает, что происходит в его черепушке, но он славный малый. Только для Николь нет никакой жизни. Ее мучают воспоминания. Так, ладно, заранее высылаю тебе чек. было бы хорошо, если бы ты могла мне сказать, когда можно отправить к тебе Людо. Николь и я обнимаем тебя.

Твой кузен Мишо
Элен Ракофф ответила не мешкая.

Сен–Поль, 27 февраля 1961 г.

Дорогие Николь и Мишо!

День святой Онорины — день всеобщей радости. Небо над Сен–Полем сегодня голубое. Господь наш дарует детям этот прекрасный день. Мы хотели бы разделить его с вами. Я уже объявила детям о скором приезде новичка. Я попросила их помолиться о том, чтобы он поскорее оказался среди нас. Мне уже не терпится встретиться с Людо. Мы обойдемся без медицинской справки, вот и все. Врачи не всегда оказываются прозорливыми в вопросах невинности души, и здесь я больше полагаюсь на свое собственное суждение, нежели на их мнение.

Кроме того, в Сен–Поле есть превосходный психиатр, который приезжает в Центр каждый месяц, и он расскажет без утайки о состоянии Людо. И мы увидим, уготовил ли его Господь для жизни в обществе или его подлинное место в будущем — среди нас. Невинность души, впрочем, является даром, которому так называемые «нормальные» люди могли бы не без основания позавидовать. Что касается даты прибытия Людо, то будет лучше, если вы сами ее определите. Наиболее подходящим временем будет конец марта, так как сейчас многие дети разъехались на каникулы по семьям. Мне хотелось бы, чтобы они все были здесь и могли встретить своего нового брата. Да пребудет с вами Господь и его святое покровительство!

Ваша кузина и друг Элен Ракофф
P.S. Спасибо за чек.

*
Отъезд его личного козла отпущения не оставлял Татава равнодушным, однако от него скрывали правду. Переписку с Элен Ракофф держали под замком. Старались не упоминать о психиатрическом заведении, в которое Николь решила отправить своего сына. По воскресеньям за обедом речь порой заходила об интернате. Обычном интернате, как все другие. Людо там будет лучше. Он получит образование, станет дисциплинированным, приобретет друзей. А по воскресеньям, ну, правда, может, не сразу, будет приезжать домой. Или его будут навещать в интернате, а, Людо? Опустив голову, тот хранил беспокойное молчание. Татав обещал что мы ночью сходим в порт и поднимемся на стоящие у причта рыбацкие лодки это все совершенно черные суда… какой был ветер и как все трещало… Татав поднялся на большую лодку и отвязал канаты спереди и на корме и сказал мне смотри это Людовик он самый длинный во всем порту смотри хорошенько Людо он как ты отправляется в путь и сидя на краю причала Татав толкнул лодку обеими ногами… я тоже толкнул обеими ногами ветер надул парус и лодка отчалит было слышно как она ударилась о другую лодку и пропала в ночи… сегодня утром жандармы спрашивали не Татав ли отвязывал лодки ночью а Татав ответил может это Людо тогда Николь сказала не беспокойтесь он уезжает в желтый дом значит у меня будет дом.

Мишо больше не мог спать по ночам. Страдая от бессонницы, угрызений совести и шантажа Николь, касающегося интимных отношений, он переживал за своего пасынка. Конечно, может, он и с приветом, но ведь, может, и нет. А если у него с головой все в порядке, то его нельзя отправлять к Пупетт, этой старой кляче, которая без ума от своего Боженьки и рассчитывает, что тот будет снисходительным к ее былым прегрешениям. Мишо сгорал от желания заняться с Николь любовью и не понимал, как она может спать так глубоко, что даже не слышно ее дыхания.

Однажды он как бы невзначай заметил, что Людо не доставляет особого беспокойства и что можно было бы повременить с его отправкой туда.

— Ты просто безмозглый старик и ничего не понимаешь! Придется найти себе кого помоложе. Не оставаться же мне со стариком, который даже не понимает, какое счастье ему привалило. К тому же я беременна и придется мне ехать в Швейцарию делать аборт.

Мишо. принадлежавший к разряду мужчин, трепетно относящихся к объявлению о появлении наследника, вскипел.

— Какого рожна тебе надо у этих проклятых швейцарцев! Ты мне родишь, да–да, как делают все нормальные жены.

Николь заголосила: мол, присутствие Людо подавляет все ее материнские чувства, и, если придется, она пешком доберется до Швейцарии.

Наутро механик послал письмо с подтверждением о приезде мальчика в Сен–Поль.

*
Для Николь наступил изнурительный период. Он уедет. Ее подсознание, скованное гордостью, пошло трещинами. Никогда прежде она столько не грезила. Лица, давно исчезнувшие в водах забвения, всплывали на гладкую поверхность моря. Ей чудились зеленые глаза, медленно открывавшиеся и закрывавшиеся, подобно створкам морских раковин в потоке воды. Приходил сон и уносил эти лица надгробных статуй.

Она начала отсчет дней. Открыто отмечала их на стенном календаре у входа, уверенная, что отъезд Людо вернет ей растоптанную молодость. Жизнь наконец войдет в нормальное русло. Прекратится разлад с родителями. Нервы ее успокоятся. Она сможет снова видеться с друзьями, приглашать их к себе. Может, даже снова сойдется с Мари–Жо… Мишо слишком громко храпит, она будет спать отдельно. Он сможет перейти в освободившуюся комнату; ее, конечно, придется продезинфицировать и покрасить, убрав эти гадкие фрески, уродующие стены. То же самое надо будет сделать и с чердаком в Пейлаке. А по воскресеньям Людо сможет спать у Татава или на диване внизу.

Оставалось промучиться еще двадцать дней… К счастью, для разрядки есть «Флорида». Николь ездила к родителям или в Бордо, где проводила весь день, мечтательно потягивая мартини на террасе кафе «Ле Режан» и рассеянно наблюдая за исступленной, угрюмо–крикливой толпой взглядом, который, казалось, отделялся от нее. как мыльный пузырь от соломинки, скатывался вниз и лопался у ее ног. Иногда ее разбирал аппетит. Она заказывала копченую грудинку с квашеной капустой и картофелем или горячий сандвич с сыром и ветчиной, но к еде так и не притрагивалась. Или же снимала комнату в отеле, зажигала все огни, закрывала ставни и запиралась на ключ наедине со своими видениями, куря сигарету за сигаретой, попеременно убегая от своих воспоминаний и преследуя их, переживая ужасающие сцены, видя себя — тринадцатилетнюю — полумертвую, всю в крови, распростертую под желтой лампой: затем она прогоняла химеры и медленно раздевалась перед зеркалом, испытывая болезненное наслаждение от отвращения к своему слишком рано увядшему телу. Как если бы плоти, которую покинула чувственность, ничего не оставалось, как погибнуть.

В своих фантазиях ей случалось представлять, что она и ее сын составляют единое целое и что для того, чтобы его забыть, ей надо убить себя.

— Ты что, гуляешь с другим? — как бы жалуясь, спрашивал Мишо, когда она затемно возвращалась домой.

— С чего это я буду гулять с другим, если мне никого не хочется!

И действительно, искатель приключений, который осмелился бы с ней заговорить, очень быстро понял бы, что промахнулся. Взгляд Николь был таким отсутствующим и обдавал таким холодом, что ни один ухажер не смел настаивать. В кафе «Ле Режан», где собиралась, в основном, солидная публика, ее знали как хозяйку «Флориды». Бесконечная смена напитков, нетронутые блюда на ее столике, послеполуденный отдых в полном одиночестве вызывали разговоры. Ее мрачный вид, манерность и скупость, несмотря на крупные купюры в кошельке, которые она любила выставлять напоказ, создавали в глазах официантов образ вышедшей на охоту вдовушки, озабоченной тем. что о ней подумают.

*
Людо не знал, ни когда он уезжает, ни куда. Никто ничего ему не говорил. А он ждал. Каждую ночь вставал подслушивать разговоры Николь и Мишо, но они все больше и больше понижали голоса. Что это за интернат, в который они собираются его поместить? Что это за кузина у Мишо? Он не был с приветом, нет. Чем же он так отличался от других, что его все сторонились? Однажды в воскресенье он пришел в мастерскую к Мишо.

— И когда я уезжаю? — спросил он ни с того ни с сего. Механик лежал под трактором, пригнанным на профилактику, и возился с двигателем.

— Что значит, когда ты уезжаешь? — попытался уклониться от ответа Мишо. — А главное, что ты здесь делаешь? Если мать тебя здесь застанет, ей–богу, не миновать тебе хорошей взбучки.

Мишо выглянул из–под трактора. Тонкая струйка моторного масла стекала по его щеке, оставляя за собой черную дорожку. Он встал скривившись, потер поясницу и вытер щеку ветошью.

— С твоими вопросами нахлебаешься масла. Допек ты меня, Людо.

Он собрал ключи, разбросанные на утоптанной земле.

— Заметь, однако, что я на тебя не сержусь, — снова заговорил он, смягчившись. — Видит Бог.

Затем, избегая взгляда мальчика и перебирая инструменты на верстаке, продолжил:

— А кстати, откуда ты знаешь, что скоро уедешь?

— Ночью. Вы разговаривали.

— Ну да, — сказал Мишо. — Ночью…

Оттопырив нижнюю губу, он с силой дунул на свесившуюся прядь волос, чтобы скрыть неловкость.

— Я вот что тебе скажу. Людо, — начал он вкрадчивым голосом. — Мне ты нравишься. И я бы не хотел, чтобы ты туда ехал… понимаешь?

— Ну да. — ответил ничего не понявший Людо.

Механик повернулся к нему лицом.

— Я хотел, чтобы она переехала сюда вместе с тобой и чтобы ты и Татав были на равных, а прошлое не в счет, понимаешь?.. И пусть даже ты полный ноль в школе, не страшно, ты мог бы мне помогать и учиться ремеслу. Но только так не выходит. Не получается. Она говорит, что ты с приветом… Может, оно и в самом деле немного есть. Но это не страшно, знаешь, ты ведь поедешь ненадолго. А может, там тебе будет и хорошо, ты будешь присмотрен, надо попробовать. И потом, матери рядом не будет.

— Ну да. — прошептал Людо, и в горле у него запершило. — Так когда я еду?

Мишо попытался улыбнуться.

— Это еще не точно, Людо, и будь моя воля…

Когда жены не было рядом, он пытался восстановить свое влияние на ход вещей в доме, где она властвовала как сатрап, с равнодушным презрением встречая его жалкие попытки мятежа. До Пасхи он сумеет все наладить, он ведь рожден для того, чтобы все чинить и налаживать, умеет же он с помощью простой стальной проволоки исправить насос, починить все что угодно, у него есть еще время, чтобы исправить и судьбу этого паренька.

— А что там такое, куда я еду? — спросил Людо.

— Это еще пока не точно… но, как говорят, это Центр.

Мишо покачал головой и тихо продолжил:

— Центр, в котором живут дети.

— Но я уже не ребенок.

— Конечно, кто–кто, но только не ты. Ты уже добрый жеребенок. Это другие…

— Завистники, — прошептал Людо. — А я смогу вернуться назад?

— Спрашиваешь! — шутливым тоном подхватил Мишо. — Если ты не вернешься сам, я приеду за тобой.

— А ты будешь приезжать ко мне?

— Ну конечно, буду. Не дожидаясь четверга после дождичка. И Татав тоже.


Я спрячусь в своем иглу и тогда я не уеду или спрячусь на трубе пирса и буду есть птичьи яйца чтобы не умереть с голоду но чайки наверняка съедят меня… что такое Центр где живут дети а еще про какой четверг он говорил.


В тот вечер Николь вернулась около полуночи. Людо только что лег спать. Подобно приговоренным, не знающим, когда свершится приговор, или старикам, уставшим от ожидания смерти, он снова почувствовал вкус к жизни и гнал от себя мысли о будущем. Он услышал, как к вилле подъехала «Флорида», с резким шумом затормозила, затем по гравию заскрежетал засов, на который запирали ворота, потом снова взревел мотор и металлический кузов с лязгом задел гранитный столб: Николь и на этот раз слишком много выпила, и ее машина клацала, как старый драндулет. Людо зарылся с головой под одеяло, когда Николь, не успев войти, стала громко выкрикивать его имя. Не переставая кричать, она поднялась по лестнице.

— Людо!

Она стояла на пороге, шумно дыша, а ее фигура выделялась в освещенном дверном проеме.

— Людо!.. — голос ее свистел. — Я хочу, чтобы ты немедленно исчез!

Было слышно, как вяло запротестовал Мишо, как разбушевавшаяся Николь послала его ко всем чертям, затем послышались удаляющиеся шаги и откуда–то издалека донесся растерянный голос:

— Завтра, Людо, завтра утром принеси кофе своей матери. Только не забудь.


На пирсе не стихает ветер не знаю дойду ли я до конца если обернуться то берега уже не видно и чайки набрасываются на меня… им не нравится когда ходят прямо по их гнездам но мне надо идти вперед… внизу море серое и жутко шумит когда ударяет об опоры пирса я надел на голову мешок из–под картошки с дырками для глаз и обмотал тряпками тело под рубашкой и руки так–то лучше — я хочу дойти до конца трубы никто никогда не доходил дотуда там кажется есть гигантские рыбы они приплывают к концу трубы и едят нечистоты есть даже киты и акулы… а котов–крабов нет и подводной лодки тоже нет… моя мать не поверила бы если бы я сказал что видел китов в конце пирса там где на горизонте видны вереницы грузовых судов… мы с моей матерью одной крови.

*
Людо поставил поднос на столик. Женщина, наблюдавшая за его действиями из–под полузакрытых век, излучала ледяное спокойствие, лицо ее казалось помятым от бессонницы.

— Теперь садись. Да нет же, балда, ко мне лицом, какая теперь разница!

Людо развернул кресло–качалку к кровати.

— Так вот… да не бойся…

Он поднял голову, удивленный тем, как мягко зазвучал ее голос. Сегодня Николь не отводила взгляд, как будто его зеленые глаза перестали будоражить ее память.

— Послезавтра ты отправляешься в Центр Сен–Поль. Это пансион для детей… для трудных детей. Мишо отвезет тебя. Вот так. Я думаю, ты уже большой и все понимаешь. Ты не можешь оставаться здесь. Там тебе будет хорошо. К тому же, тобой займется не чужой человек, а родственница Мишо.

Людоневозмутимо слушал и, не мигая, продолжал смотреть на нее. Николь поправила подушки.

— Знаешь, это для твоего же блага. Мы приняли это решение без особой радости. Такие заведения обходятся недешево. Там работают специалисты, за тобой будут хорошо смотреть. Бедный малыш, послушай… Не знаю, понимаешь ли ты сам, насколько болен.

Она откинулась назад и заговорила более суровым тоном.

— Что делать… С таким ребенком, как ты, это ведь не жизнь! Тебя отовсюду исключили, ты вечно обманываешь, воруешь, повсюду суешь свой нос, никто не знает, что у тебя в голове… Ты ни разу не назвал меня мамой. Ты хотя бы знаешь, что я твоя мать? Может, и знаешь, но тебе наплевать!..

Николь уже почти кричала. Дрожащей рукой она зажгла сигарету, взгляд ее метался, как птица, которой некуда сесть.

— Давай мне поднос, пока не остыло.

Людо повиновался.

— Ну конечно, кофе уже остыл, очень умно! Хоть бы сказал, так нет же, молчит, как всегда… Ты возьмешь с собой только самое необходимое, там тебе выдадут одежду. Это в часе езды на машине. Потом на автобусе… ну. ты увидишь. Из Центра за тобой приедут. Постарайся хотя бы вести себя прилично. В любом случае, в конце недели твои вещи привезут. Я пока точно не знаю, как все пройдет, но будь уверен, удовольствия мне это не доставляет.

С недовольным видом она разглядывала тартинки.

— Вечно ты намазываешь мало масла! — сказала она, обмакивая хлеб в кофе, отчего он пролился на блюдечко. — Дома у нас каждое утро были свежие круассаны и ежевичный джем, который варила мама.

Наверное, уже сто раз он слышал ностальгические воспоминания о старом добром времени. Сто раз видел, как она обмакивает тартинку в кофе и подносит ее, словно набухшую губку, ко рту, и сто раз испытывал стыд за этот жалкий завтрак, который она поглощала нарочито неряшливо, чтобы унизить его. а иногда и вовсе забывая о его присутствии.

— Ты хоть слушаешь меня?..

Она снова занервничала:

— Я с тобой разговариваю, Людо, ты меня слышишь?

— Да, — ответил он.

— «Да, мама», Людо.

Забытая в чашке тартинка, размокнув, упала на салфетку. Людо не отвечал.

— Да, да, именно так. Воспитанные дети говорят: «Да, мама»… Чего же ты ждешь? Скажи «мама», Людо.

Не отрывая глаз от пола, Людо крепко сжимал зубы.

— Ни за что, — продолжала Николь сдавленным голосом, — так, Людо? Ты никогда не говорил мне «мама». Почему? Так давай же, идиот, скажи!.. Хоть один раз!.. Хоть один раз в жизни скажи «мама» своей матери, ну?

Она вышла из себя и, бледная от бешенства, смотрела на съежившегося в кресле сына — дрожавшего, но продолжавшего упрямо молчать.

— Значит, ты прав. Конечно, ты прав. Раз ты не хочешь со мной разговаривать, это значит, что я тебе не мать. И это правда. Людо. я тебе не мать! А. ты не хочешь ничего говорить! Так я тебе расскажу, слушай! Твоя мать — нелепая случайность, слышишь, это как бы ты сам, слышишь?.. Каждый раз, когда я вижу тебя, я вижу их, слышу их — и еще эта желтая лампа… Каждый раз, когда я вижу тебя, я вижу этих троих мерзавцев и чувствую себя так. словно это ты меня бил и насиловал, и поэтому я тебе не мать, слышишь!? Эти три подлюги — вот кто твоя мать!

Голос ее хрипел, переполненный ненавистью.

— А теперь убирайся, подонок, убирайся вон из моей жизни! — взревела она и выпрямилась так резко, что чашка с недопитым кофе опрокинулась на одеяло.

Людо вышел, двигаясь как автомат. Ничего не видя перед собой, он начал спускаться по лестнице, оступился и съехал вниз на спине, не чувствуя боли. Вдруг ему захотелось пить. Зайдя в кухню, он открыл оба крана и некоторое время наблюдал за тем, как вода, кружась в водовороте на дне раковины, отсвечивает всеми цветами радуги, затем завернул краны и в тревожном недоумении безуспешно попытался вспомнить, зачем сюда пришел. «Подонок, подонок», — выстукивало его сердце, он бил себя по вискам кулаками, повторяя: «Подонок, подонок», и красная пелена застила ему взор. Не отдавая себе отчета, он вышел на террасу. В залитой солнцем тишине раздавалось едва слышное стрекотание. Людо принялся биться головой о каменный угол дома, о самый острый его край: я тебя выбью оттуда, подонок! И когда хлынула кровь, Людо почувствовал облегчение, но продолжал биться головой о стену, биться насмерть, в каком–то упоении, как человек, убивающий змею.

Их трое у них у всех топоры и они начинают с рук… они отрубают кусочки под желтой лампой небольшие кусочки похожие на рождественские торты… они доходят до плеч потом рубят ноги рубят тело но рождественские торты снова превращаются в руки и ноги и трое под желтой лампой снова принимаются рубить своими топорами а голова которую они не рубят смотрит как они это делают… их трое и у них топоры. Людо пришел в сознание через час. «Флориды» не было. Мысль о том, что Николь могла бы оказать ему помощь, даже и близко не пришла ему в голову. Посмотрев на себя в зеркало ванной комнаты, он удовлетворенно отметил, что постарался на славу. Лицо было черным от крови. Лоб сверху вниз рассекала глубокая рубленая рана, рубашка словно прилипла к телу. Он не стал умываться и без сил съехал по стенке на пол. Неправда что у меня три отца… но если это так то надо им сказать где я чтобы они приехали и забрали меня… Татав говорит что они фрицы и евреи но я ничего плохого не сделал я тут ни при чем я же не сам появился у нее в животе… только неправда я там не появился… там должно быть такой холод… я не мог бы прятаться в ее иглу.

Вечером, возвратившись и в очередной раз не найдя никого дома, Мишо расстроился. Что с того, что Николь беременна? Все равно дома застать ее невозможно. Захотела машину?.. Ладно, на тебе машину. Но только «Флорида» служила ей главным образом для того, чтобы сбегать из дома. Когда–нибудь ее найдут в кювете — и тогда прощай ребенок. Беременная женщина должна отдыхать, а не разъезжать по дорогам в кромешной тьме. А беременна ли она на самом деле?.. Он сел было за фисгармонию и сыграл первый такт «Veni Creator», но остановился: даже самое любимое занятие больше его не утешало.

На всякий случай он накрыл стол на двоих. Вдруг она приедет к ужину. Он хотел было поставить третью тарелку для Людо, но потом передумал: вряд ли стоит подвергать его лишний раз материнским придиркам. К тому же, парень явно предпочитает, чтобы его оставили в покое. Он, как обычно, поднимется к себе наверх с кусочком сыра и будет часами выплескивать свои фантазии на стены. Пока что все обстоит именно так. Но пройдет еще несколько дней — и все наладится. Скоро у Николь будет другой ребенок, это как раз то, что ей нужно: нормальный ребенок, ее ребенок, а не этот бедняга идиот; он. конечно, добрый малый, но с придурью, и тут уж ничего не поделаешь. Даже Татав в последнее время стал с ним хуже ладить.

Постоянные поражения в словесных стычках с женой постепенно сделали свое дело: Мишо стал раздражительным и равнодушным. Он все больше осторожничал и старался не вмешиваться в жизнь своего пасынка — источника семейных передряг. — которому он безотчетно ставил в вину собственное малодушие. И потом. Людо все же был странным, чересчур странным. Когда–то Мишо собирался взять его к себе учеником, но что стали бы говорить люди? Он и так потерял нескольких клиентов, когда женился на дочери Бланшаров. А некоторые прихожане даже сменили церковь, были и жалобы.

Около девяти часов вечера Мишо включил телевизор и, разогрев банку рагу, поужинал, не чувствуя вкуса пищи и рассеянно глядя на экран, где сменялись немые кадры, так как он выключил звук, чтобы не пропустить шума подъезжающей машины. Когда Николь задерживалась, он всегда боялся, что она попадет в аварию. Он не спешил заканчивать ужин, надеясь, что Николь все же успеет присоединиться к нему. Она приехала в тот момент, когда он уже очистил себе яблоко.

— Ну наконец. — сказал он, поднимаясь, чтобы поцеловать жену.

— В воскресенье обедаем у родителей, — с порога громко объявила она. — Нужно не тянуть с отправкой Людо… Ах, я на ногах не стою…

— Где это ты была? — не удержался от вопроса Мишо.

— Где надо, там и была, отстань. Я не хочу есть, можешь убирать. Ну ладно, спокойной ночи, пойду спать.

Бросив пальто на диван и небрежно послав мужу воздушный поцелуй, она резко развернулась и вышла. Мишо с недоеденным яблоком в руке оцепенел от разочарования. Он слышал, как она поднялась по лестнице, прошла по коридору, открыла дверь — и вдруг раздался визг, заставивший его бросить яблоко и молнией взлететь наверх. Повсюду горел свет. В дверях спальни, прижав кулаки к вискам, стояла Николь и по–прежнему визжала диким голосом. Мишо оттолкнул ее и застыл на пороге как вкопанный: на кровати с залитой кровью головой лежал Людо.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Центр Сен–Поль располагался посреди леса. Тишина, сосны и колючие заросли дикой ежевики отделяли его со всех сторон от внешнего мира. К шоссе, пролегавшему в километре южнее, вела песчаная тропа. За коваными железными воротами в мавританском стиле начиналась посыпанная гравием аллея, ведущая прямо к зданию Центра — старинному охотничьему замку с вытянутыми боковыми крыльями. Два этажа и чердак, новая, крытая шифером крыша, предательская паутина трещин на фасаде. Сорок комнат, в том числе столовая с громадным камином, который не растапливали с незапамятных времен. Обе входные двери вели на террасу, посыпанную шлаком, громко скрипевшим под ногами.

Ниже до самой реки простирался заросший парк с заброшенным теннисным кортом. В конце площадки, рядом с перевернутой ванной, стояла на колодках машина марки «Версаль», когда–то принадлежавшая основателю центра полковнику Муассаку. Под ней обитал кот по кличке Клоши.

В этом сонном царстве жили «дети»; младшая из них уже достигла совершеннолетия, а старшему было за пятьдесят.

Детьми они были по духу, точнее, по простодушию. Они воплощали собой райскую невинность, лилейно–чистую надежду на искупление, то были чистокровные нищие духом из проповеди Христа; однажды, в Судный день, они спасут мир — так в свое время говорил полковник.

В Центре всегда говорили не «девочка» или «мальчик», а «дитя», однако, несмотря на совместное обучение, «мальчикам» с «девочками» запрещали общаться.

Все «дети» происходили из зажиточных семей, способных пожизненно оплачивать полный пансион в укрытом от превратностей жизни месте. Родственники расточали «детям» знаки меланхолического обожания и почитали за долг оплачивать в складчину содержание "'детей», оставшихся без опеки.

Буйно помешанных отправляли назад либо передавали в психиатрическую больницу Вальминьяка.

После смерти полковника Центр возглавила бывшая медсестра мадемуазель Ракофф. Хозяйственные работы выполняли служительница и служитель, Адольфин и Дуду, они же присматривали по ночам за мужским и женским дортуарами, разделенными большой столовой.

В зависимости от степени душевного заболевания, «дети'' выполняли различные работы, облегчая бремя, лежавшее на персонале Центра.

По воскресеньям на велосипеде приезжал старый приютский духовник: он наскоро отпускал грехи, служил мессу и обедал в Центре вместе с приехавшими к детям родственниками. После обеда мадемуазель Ракофф удерживала его, чтобы сыграть партию в домино или крокет — в зависимости от времени года.

*
Людо уже месяц жил в Центре. Он уехал из Бюиссоне в назначенный день, несмотря на возражения врача, наложившего ему швы на рану. Николь отказалась от прощания, которое она сочла неуместным, и набросилась на умолявшего ее мужа:

— Не в тюрьму же он едет. Я попрощаюсь с ним в другой раз.

Татав вручил ему тяжелый, завязанный узлом, носок:

— Спрячь хорошенько, это я накопил… Ну. пока!.. Сбережения Татава оказались пригоршней пятифранковых монет из копилки Николь; вместо украденных денег он положил в копилку горсть болтов.

Мишо довез Людо на машине до съезда с шоссе на лесную тропу, ведущую к Центру Сен–Поль; дорога заняла час. и все это время механик не проронил ни слова. Там их ожидала тучная женщина.

— Тут настоящий лабиринт. — сказала она. — Надо хорошо знать эти места… Так вот он какой!

Мишо вдруг взглянул на часы и заерзал.

— Мне еще назад добираться… И потом, ты же знаешь свою мать!..

Он поцеловал Людо на прощанье, пообещал приехать в одно из ближайших воскресений и. конечно же. забрать его на каникулы. Машина скрылась из виду.

— Ну, пошли, — сказала дама и повернула в сторону леса. — До Центра добрый кусок дороги, но ноги у тебя длинные. Зовусь я Фин. Дети меня любят. Я готовлю еду и прибираюсь по хозяйству, делаю все. что скажут. Приходится попотеть, да ничего. Мадемуазель Ракофф нравится, когда все идет как по маслу. Ну а ты… как тебя зовут?

— Людо, — ответил он.

— Людо так Людо… Не думай, ты привыкнешь. Вначале немного странно, но если разобраться, то вам живется лучше всех. Никаких забот, ни перед кем не надо отчитываться, никаких неприятностей, ничего. Как птички Божии. Птички, которых держат в тепле и уюте… что у тебя за болезнь?..

— Это они… Они говорят, что я с приветом.

У него был жар, он чувствовал тяжесть в теле, и дорога уплывала из–под ног. Она не сказала до свидания но я видел как она смотрела из окна а я не отдал ей ее подарок… поэтому я выиграл.

— А что ты сделал с головой?

Людо сказал, что подрался.

— Это нехорошо, тебе придется быть поспокойнее, если не хочешь неприятностей.

— Это она меня обидела.

— Подрался, да еще с девочкой! Хорошенькое дельце!

— Это была не девочка, а моя мать.

Фин неодобрительно покачала головой.

— Нельзя драться с матерью, это плохо кончается… Послушай, я ведь вижу, как ты на меня смотришь. Мол, старая карга, да?.. Ничего удивительного, когда так вкатываешь. Мне только–только исполнилось двадцать лет. когда я приехала в Центр, всего двадцать. Сегодня мне сорок, ну, чуть больше, а волосы все уже седые. Помню, как сейчас. Ракофф еще не было в Центре. А я ведь и не думала здесь оставаться. Поработаю немного и уеду; говорила я полковнику. Бедняга уже в могиле, а я так и не уехала…

Щеки у Фин были толстые и красные. Под выцветшим розовым платком топорщились гребни. Толстые вены выступали на руках, сжимавших черную сумочку из кожзаменителя. Она выглядела грузной и увядшей, но какое–то неуловимое обаяние продолжало жить в этом неухоженном теле, от которого пахло потом и мытой посудой.

— …Убирайся вон, потаскуха! — вот что я услышала дома. — Панель или грязная посуда, и ни гроша на пропитание… В жизни не всегда можно выбирать!.. Впрочем, мужчины хорошо со мной обходились. Позже я нашла место посудомойки, и вот уже целую вечность, как я здесь. Вначале тут всем заправляли полковник с женой. Ты увидишь их двойняшек, здесь их дембелями прозвали.

Она устало засмеялась.

— Не могу я с них, с этих двоих… Никогда не видела таких обжор. Вечно таскаются за тобой и так и норовят стащить хотя бы хлеба, а то и закуску, что я ставлю охлаждаться… Ты не волнуйся, если голодный, то перекусишь, как придем. Кстати, мы уже почти дошли…

Людо осторожно ощупывал свою рану на лбу. Мишо сказал что я скоро вернусь в Бюиссоне… Может и мой отец тоже возвратится но это неправда что у меня три отца и неправда что три подлюги… Она нарочно так сказала… Чтобы я уехал… Она сказала это для твоего блага а я не хочу никакого моего блага и не хочу чтобы она встретилась с отцом когда меня не будет и не хочу чтобы она ему сказала он был с приветом поэтому его отдали в лечебницу.

*
Их стояло человек двадцать на ступеньках крыльца. Они с ликующим видом наблюдали за приближающимся Людо и. не сходя с места, восторженно галдели, оглядывая его с головы до ног. Они напоминали пестрых птиц, фотографии которых Татав раскладывал в своем альбоме, и среди этого яркого разноцветья взгляд выхватывал то шапку с козырьком, то галстук–бабочку, казавшийся живым. Узкий проход разделял «мальчиков» и «девочек»; последние стояли с непокрытой головой, опустив глаза и благоухая одеколоном. Когда Фин представила им Людо, раздались аплодисменты и крики «Виват!». Один из воспитанников, почти карлик, облаченный в странный красный пиджак, словно ракетку протянул Людо руку и заявил, что счастлив приветствовать его в Сен–Поле от имени всех детей. То был пятидесятилетний маркиз Одилон д'Эгремон, старший из воспитанников, чистокровный нантский аристократ.

Внезапно раздавшийся свисток резко оборвал радостное оживление. Позади собравшихся появилась улыбающаяся Элен Ракофф, затянутая в строгий серый костюм, придававший ей суровый вид.

— Вот, стало быть, наш новый друг Людовик, — объявила она. — Подойди поближе, мой мальчик.

Людо поднялся по ступенькам на крыльцо, пожимая протянутые руки и опешив от такого проявления симпатии.

— Да ты же совсем большой!.. Мы так ждали этой встречи. Как, надеюсь, и ты… Приезд новенького здесь для нас всегда праздник. Скоро ты сам увидишь, что Центр Сен–Поль — это настоящая обитель гармонии.

Продолжая болтать, «дети» обступили их; Людо слышал, как они шепчутся и смеются.

— Смотрите не простудитесь, — обратилась к ним мадемуазель Ракофф, ударив в ладоши. — Вы сможете поближе познакомиться с Людовиком вечером. А сейчас я должна разъяснить ему правила его новой жизни. А вы тем временем сходите с Фин на прогулку.

— …одите с Фин на прогулку, — подхватил маркиз д'Эгремон напыщенным тоном.

— А ты, Людовик, пройди со мной.

Не успев прийти в себя, Людо оказался на втором этаже замка, в маленькой комнате, напоминавшей одновременно из–за царивших в ней образцового порядка и невообразимого хаоса, рабочий кабинет и чулан. Ноги его подкашивались. Он поглядывал на натертый воском паркет, и ему страшно хотелось лечь на него, но он не смел.

Важно восседая за письменным столом, мадемуазель Ракофф пристально разглядывала его властным взглядом.

— Тебе нехорошо?..

— Меня зовут Людовик Боссар, — ответил он ватным голосом. — У меня рост метр восемьдесят сантиметров, но я не чокнутый, это моя мать…

— Послушай, не путай все вместе, пожалуйста… Расскажи–ка мне лучше о своей ране на лбу.

— Это моя мать, — промямлил Людо. — Нет, это Нанетт! Она уже померла… Впрочем, это неправда.

— Понятно… Впредь ты будешь называть меня мадемуазель Ракофф… Понял?

Он утвердительно кивнул.

— Да, мадемуазель Ракофф, — раздраженно поправила она.

— Да, мадемуазель Рофф…

— Ра–кофф, если тебе угодно, мадемуазель Ракофф.

Ей было лет пятьдесят. Ее седеющие густые волосы были коротко пострижены, на лошадином лице выделялись крупные черты, серые глаза смотрели пронзительно, квадратная фигура была затянута в строгий костюм с приколотой к груди, как эмблема, цепочкой. Елейная улыбка предваряла любое ее высказывание.

— Ты уже знаком с Фин. Сразу же после нашей беседы я познакомлю тебя с Дуду, нашим старейшим работником… он чернокожий.

— А ты? — прошептал Людо.

— И со мной, конечно, — поспешила уточнить мадемуазель Ракофф участливым тоном.

Он вдруг заметил на среднем пальце ее левой руки крупный ограненный камень, похожий на фантастический глаз. В прозрачно–розоватой массе, казалось, застыли частицы свернувшейся крови.

— Альмандин, — пояснила медсестра, возложив руки на конторку. — Он принадлежал полковнику Муассаку, основателю Центра. За несколько дней до кончины полковник передал его мне. Похоже, он обладает чудесной силой, во всяком случае, это очень редкий камень… Но вернемся к разговору о тебе. По словам Мишо. ты крепкий парень, что ж. посмотрим. Фин будет будить тебя по утрам. Ты будешь помогать ей готовить шоколад для детей, а после завтрака вместе со всеми работать в мастерских.

Слова на ее губах зарождались постепенно: вначале мелодичные, а затем словно пронизанные гнусавыми модуляциями. Она все время теребила свисток, висевший у нее на шее на кожаном шнурке. Утомленный, Людо уже не слушал, о чем она говорит: справа от него находился чугунный камин, и огонь, казалось, пожирал антрацит с треском разгрызаемых костей. К тому же Мишо сказал что приедет в воскресенье с Николь и Татавом и что потом я сам приеду туда… но я не такой как они я не дитя я управлял трактором на ферме я даже умею водить машину моей матери… она не умеет переключать скорости и скоро запорет коробку передач.

— Несколько слов о внутреннем распорядке. Ты должен убирать свою постель каждое утро. Если умеешь, тем лучше, если нет — Фин тебе покажет.

— Нет, я умею, — резко выкрикнул он.

Она удивленно на него посмотрела и продолжила:

— В твоем распоряжении большой парк, но выходить за его пределы запрещается, к тому же это опасно. Запрещается также бегать, прятаться, приближаться к девичьему флигелю, нежиться в постели и ложиться днем спать. Что касается остального, то теперь ты у себя дома и скоро сам увидишь, что здесь все счастливы. Есть ли у тебя ко мне вопросы?

— Нет, — ответил Людо. — А что здесь едят?

— Ну, в разные дни по–разному… Но в воскресенье на десерт бывают пирожные.

— А у нас по утрам всегда были круассаны и варенье, — пробормотал он.

— Да?..

— И моя мать приносила мне завтрак в постель…

Мадемуазель Ракофф лукаво улыбнулась и подхватила игру, изображая полное доверие ко всему, что рассказывал Людо:

— А по праздникам она готовила тебе фаршированную чечевицу.

— С апельсиновым фаршем…

— Ну ты и шутник!.. Это все, что ты хотел сказать?

— Кто такие дети?

Лицо медсестры просветлело.

— Наконец–то дельный вопрос, — сказала она, поглаживая свои волосы. — Дети — это существа, которых Бог посылает в мир… для того, чтобы они служили примером. Примером чего?.. Чистоты, откровенности, простоты и, конечно же, невинности… Ты был избран для того, чтобы являть собой пример.

От лихорадки Людо привиделось, что она раздвоилась.

— Это все завистники, — бросил он. — Фарисеи были завистниками. И потом, мне пятнадцать лет. Татав и тот сказал, что они помешанные. Я не помешанный.

— Что это за история с Татавом?.. Мне кажется, он и есть главный завистник!.. Но ты не волнуйся, все это теперь уже не так важно. Иди лучше посмотри, какую прекрасную комнату мы для тебя приготовили.


Они спустились по лестнице и прошли через большой зал, где на стоящих рядами столах были расставлены миски с деревянными ложками; в глубине зала, в проеме огромного камина, располагались Рождественские ясли.

— Это символ совести, — сказала мадемуазель Ракофф, не останавливаясь. — Я объясню тебе это вечером в присутствии детей.

Одна деталь вызвала у Людо беспокойство. Под волнообразными складками крашеной материи, на которой золоченые блестки изображали созвездия, толпились не волхвы, а стадо самодельных фигурок барашков.

Теперь они шли по длинному коридору, в котором шаги отдавались приглушенным эхо.

— Мы в помещении для мальчиков. Девочки живут в другом крыле.

Она открыла дверь, украшенную бумажным витражом.

— …Комната для игр. Дверь с красным крестом — медпункт. Дуду живет прямо напротив. А теперь твоя комната, она выходит в парк.

Они вошли в комнату со светлыми стенами. Прямые занавески, обычная обстановка: шкаф, стол, табурет, кровать. На подушке лежал красиво перевязанный пакет.

— Ну же, открывай, не бойся!.. Это тебе от всех детей.

Внутри Людо обнаружил завернутую в тряпки фигурку из шерсти и папье–маше: такого же барашка, как и в яслях, только величиной с крысу. На прикрепленной к барашку деревянной пластинке готическим шрифтом было выгравировано его имя.

— Что это? — недоверчиво спросил Людо. Лицо медсестры засияло ангельской кротостью.

— Дети — хранители чистоты, — медоточивым голосом проговорила она. — Агнец символизирует чистоту, вот и все… Ты все поймешь вечером. Не забудь взять своего агнца с собой на ужин… И последнее: окно в комнате не открывается. Зато дверь всегда открыта, даже ночью. Но после отбоя дверь в коридоре запирается до утра. Теперь я тебя оставлю. В твоем распоряжении шкаф и ящики под кроватью, я не люблю, когда что–то валяется. И поторопись, скоро будет музыкальное занятие в часовне. Видишь строение за окном?

— В котором часу?

Мадемуазель Ракофф расхохоталась.

— В котором часу?.. Ты где, думаешь, оказался? В Сен–Поле нет времени, ты никогда не увидишь здесь часов, зачем они?.. Я свистком подаю сигнал к началу любых действий… Вот так–то! Больше ты ничего не хочешь спросить?..

— А море где?

— Послушай, ты же не на море, море очень далеко отсюда. Ты же видишь, что мы находимся посреди леса.

— А вот это неправда, — сказал Людо.

Мадемуазель Ракофф прищурилась

— Я попрошу тебя быть вежливым, — произнесла она так, будто ударила хлыстом. — Не забывай, что тебя пожалели, поместив в Сен–Поль. Твои родители могли бы с тем же успехом отправить тебя в психушку… И уверяю тебя, что так и случится, если будешь строить из себя умника.

И она вышла, оставив дверь открытой.

Людо лихорадило все сильнее. Он обвел изможденным взглядом свою новую комнату. На стене, над кроватью, было нарисовано распятие. Кровать была застелена голубым стеганым одеялом, стены окрашены в светло–кремовый цвет, от пола исходил приятный запах. Людо вдруг увидел себя в Бюиссоне. выравнивающим масло на тартинках влажным лезвием ножа. Он почувствовал аромат кофе, запах простыней и объятого сном тела своей матери. Она. должно быть, воспользовалась хорошей погодой и укатила на побережье, вернется, как всегда, поздно, она обожала возвращаться поздно, а он этим вечером не услышит, как она приедет.

Ему показалось, что в окно заглянула радостная физиономия в зеленой шапочке.

Открыв свою сумку, он вытряхнул, словно мусор, ее содержимое в шкаф. Сумку накануне складывал Мишо и вместе с вещами положил немного еды и фломастеры.

Людо пошатывался от усталости и чувствовал себя обескураженным. Он осторожно достал из кармана ожерелье из ракушек мидий и литторин и, закрыв глаза, благоговейно поцеловал его. У него ушли месяцы на то, чтобы подобрать ракушки одна к одной, расположить их в гармоничном порядке, очистить, промыть, просверлить, нанизать на резинку и покрыть лаком; он примеривал на себе это украшение из даров океана, уверенный, что сумеет наконец привести свою мать в восторг и заслужить ее прощение.

Он спрятал ожерелье под матрас, туда же положил фотографию матери, украденную из альбома, и набитый монетами носок. Затем, чувствуя, что теряет сознание, свернулся на полу, обхватив голову руками, и провалился в тяжелое забытье. Да нет он не идиот посмотри какие у него живые глаза… мама говорит что он упал сам… моря не слышно так как на чердаке но это потому что теперь отлив… иногда что–то стучало в стену и в нее надо было упираться чтобы она не упала… я заговаривал через стену и ковырял ее гвоздем чтобы оно могло войти но я не знал кто это… я спрошу у Фин где его можно увидеть.

*
Штормовые волны в конце концов затопили пирс, а ветер разбросал яйца чаек во все стороны и теперь сбивал с ног Людо, дошедшего почти до конца трубы. Волны раскачивали его так сильно, что он открыл глаза. Он увидел перед собой клюв чайки, ютовой его атаковать, и вдруг, узнав маркиза д'Эгремона. едва не вскрикнул.

— Лежать запрещено. — пропел тот тонким фальцетом… — Я–то ничего не скажу, но вот другие… Так или иначе, вы пропустили прекрасный сеанс музицирования… Скоро обед, все собрались и ждут вас в столовой.

Уже стемнело и горел свет.

— Главное, не забудьте своего барашка.

Когда они вошли, сидящие за столом дети зааплодировали. Разноцветные шапочки на вешалках были похожи на сидящих на ветвях птиц. Ясли украшала гирлянда лампочек, пузатый негр катил столик–тележку с дымящимися тарелками.

— Я — Дуду, а ты?

Глаза смотрели молодо, но волосы были седые. Пупок выпирал под майкой, как сосок груди.

— Я — Людо.

Он почти испуганно пожал руку негру, первому из присутствующих, кого увидел вблизи.

Дети выворачивали шеи, чтобы лучше рассмотреть новенького. Помпезным жестом маркиз указал ему на свободное место рядом с собой.

— Меня зовут Одилон. Слева от вас… ах да! это Грасьен. Он не слишком разговорчив, но мы его очень любим.

Людо повернулся к меланхолического вида субъекту с густыми черными бровями, нависшими над глазами.

— Грасьен лишен права носить шапочку. — шепнул маркиз на ухо Людо.

В это время раздался негромкий свисток. Сидевшая за столом для девочек рядом с яслями, мадемуазель Ракофф встала, и все разговоры смолкли.

— Вы уже знаете Людовика, нашего нового товарища. Теперь я попрошу его подойти ко мне со своим барашком.

Дрожа от лихорадки и страха. Людо встал со своего места и подошел к медсестре, стоявшей у яслей. По пути он встретился глазами с молодой черноволосой воспитанницей, лицо которой моментально вспыхнуло. У нее были приятные черты, но губы портил уродливый шрам.


Людо увидел полненького младенца–Иисуса, осла и быка, а также целую вереницу барашков, похожих на того, что был у него.

— Посмотрите хорошенько, дети мои, — провозгласила медсестра. — Как и у всех вас, у Людо есть душа.

Она поворачивалась во все стороны и потрясала фигуркой, словно дароносицей. Со стороны столов донесся одобрительный шепот.

— Чтобы отпраздновать приезд Людо, я помещу его барашка поближе к маленькому Иисусу. Он станет между барашками Мивонн и Розали, сразу за барашком Одилона. Вот уже двенадцать лет, как их барашки занимают эти почетные места. Надеюсь, что и барашек Людо будет его достоин.

Мивонн и Розали — две несчастные девушки — настолько превратились в роботов, что даже не помышляли о малейшей вольности; все вызывало у них совершенно одинаковое слепое безразличие.

— А теперь я вручу Людо его шапочку… В Сен–Поле у каждого ребенка есть своя шапочка.

И, повысив голос, повторила:

— У каждого ребенка есть своя шапочка и свой барашек.

При этих словах по залу прокатился гул.

— Да–да, дети мои, у всех, кроме Грасьена. Грасьен забрал своего барашка из яслей, украв свою душу у Господа, и теперь никогда не увидит маленького Иисуса.

Конечно, Грасьен был слабоумным, неизлечимым из–за каких–то генных нарушений, однако его затуманенное сознание иногда прояснялось. Барашек Грасьена всегда стоял позади всех. Напрасно он ублажал его, ставя тайком впереди фигурок, принадлежавших Мивонн и Розали, каждое утро его барашек возвращался на свое место в хвосте процессии. Затем фигурка вдруг исчезла, и как это произошло — так и осталось для всех тайной. Грасьен же спрятал барашка в опустевшем птичьем гнезде под защитой миниатюрной фигурки Иисуса, доставшейся ему в пироге с сюрпризом на праздник Богоявления. Он связал обе фигурки веревочкой, и теперь его душе, накрепко привязанной к Богу, ничего не угрожало.

— Если, конечно, Грасьен не расскажет нам наконец всю правду…

Все взгляды устремились на мальчика с печальным лицом и кустистыми бровями, который, казалось, с обожанием созерцал свою деревянную ложку.

— Так что же. тебе так и нечего сказать?

Грасьен даже не поднял глаз. Он никому не признался в своей мистической краже, о которой, впрочем, и сам тотчас же забыл. Время от времени, не отдавая себе отчета, он приходил проведать сгнившего от непогоды барашка, подправлял с помощью хлебного мякиша расползшееся гнездо и строго хранил тайну, о которой и сам уже не помнил.

— Тем хуже для тебя!.. Не признаешься — не получишь шапочку.

Грасьен вознаграждал себя за все лишения по ночам, тайком надевая красную шапочку, найденную в часовне, и засыпая в ней.

— Теперь мне остается вручить шапочку Людо, и тогда мы сможем приступить к ужину.

И, вознеся над ним, словно корону, шапочку с желтым помпоном, она торжественно надвинула ее на лоб новичка.

Мальчики и девочки по сигналу запели, и Людо, красный от стыда, возвратился на свое место.

Ужин проходил как во сне. Вначале, как и другие, Людо проглотил белую таблетку. Голода он не испытывал, хотя с рассвета ничего не ел. Щебетанье маркиза д'Эгремона притупляло его сознание, а взгляды и смех присутствующих, следивших за всеми его движениями, приводили в отчаяние. Теперь он в заведении… это то что ему было нужно… то чего он заслуживал… его туда поместили для его же блага… теперь он больше не будет бить посуду… не будет кричать по ночам… не будет подслушивать под дверью… выходя от доктора она говорила все они трусят выдать справку но ты псих Людо ты прекрасно знаешь что ты псих… неправда я не знаю.

После десерта по свистку дети встали из–за стола.

— А теперь, — заявила мадемуазель Ракофф. — быстренько с Фин в часовню на молитву! Я присоединюсь к вам позже.

Каждый вечер она располагала фигурки в яслях по своей прихоти, обрекая провинившихся на унижение и стыд, что открывало путь для возвышения других. И каждое утро воспитанники могли видеть, какое место они занимают подле Всемогущего. Верховенство над детьми примиряло ее с собственной судьбой. Некогда она была любовницей Муассака. Она думала об этом днем и ночью, не позволяя себе ни на минуту забыться, мстя таким образом памяти покойного за одиночество, на которое он обрек ее своей смертью. Любил ли он ее?.. Может быть, вначале… О! Как красиво он говорил, когда заезжал за ней на машине в больницу в Ангулеме… И каким сладким голосом! Он собирался на ней жениться. Ей было сорок, ему — шестьдесят, и он хотел начать новую жизнь. Конечно же, он был женат. Ошибка молодости, за которую он, впрочем, слишком дорого заплатил: двое умственно неполноценных сыновей. Теперь он хотел ребенка от нее. Но только никакой спешки, никакого скандала, лучше действовать тихо, не предавая огласке их связь. Она могла бы заниматься больными в Центре Сен–Поль, пока он не уладит все дела со своей женой.

Она согласилась. Потому что любила. И все отдала, бросила все ради воздушных замков, дерзко швырнув своему начальству в больнице халат старшей медсестры.

Подумать только, она ему поверила!..

Через четыре года жена полковника г–жа Муассак умерла от закупорки сосудов, а ее безутешный супруг выстрелил себе в рот из пистолета — и она первой увидела кровавое месиво.

Какие жуткие ночи пришлось ей тогда пережить! Ее раздирали противоречивые чувства. Ее плоть бунтовала, подобно голодному зверю. Она просыпалась, обливаясь потом, вся в жару, чувствуя объятия своего любовника, слыша его мольбы, потом неожиданно перед ее глазами вновь возникал труп с размозженным черепом, она начинала бредить наяву и, убегая от видений, выходила в парк.

С тех пор она спала с зажженной лампой.

… А фотолаборатория, которую он устроил в подвале — на самом деле комната для свиданий с раскладной кроватью под лабораторными с голами. Как она всегда боялась, что туда войдет полковничиха.

Старый трус!.. Предпочел пустить себе пулю в рот вместо тою. чтобы выполнить свои обещания. И при этом какой хитрец: обеспечил себе прямо на дому — о, даже не любовную связь — тонизирующий десерт, недоступный для сплетен. Да–да, она была для этого господина десертом, и он предавался плотским утехам по–стариковски — чтобы крепче спать.

После его смерти она два года не ездила к своему парикмахеру в Мериньяк. Но однажды, охваченная неудержимой жаждой молодости, позвонила в парикмахерскую и записалась к Ивану, юному бритоголовому красавцу, некогда занимавшемуся ее внешностью. С тех пор она ездила туда каждую субботу после обеда. Как приятно было ощущать плавные движения мужских рук, моющих тебе голову, как сладостно было полулежать с закрытыми глазами, ни о чем не думая и рисуя в своем воображении гак и не состоявшуюся замужнюю жизнь: обеды в префектуре, ревность отставной супруги и множество приятных и почетных забот, связанных с высоким положением.

II

Людо так и не смог понять разницу между клиническими проявлениями у больных, страдающих аутизмом, навязчивым бредом, тихим помешательством или галлюцинациями — впрочем, никто не потрудился ему ничего объяснить. В Сен–Поле болезнями считались только легко излечимые болячки: зубная боль, вывихи или шейный ревматизм; дети с гордостью выставляли напоказ толстые, словно игрушечные, повязки, позволявшие им с полным правом заявлять: «Я болею» — магическое заклинание, временно скрывавшее ту пропасть, где вдребезги разлетался их разум.

Время незаметно скользило мимо этих существ, — и старших, и младших, — не знавших ни прошлого, ни будущего и остававшихся в одном и том же детском возрасте. Лишенные воспоминаний, не думающие о смерти, они седели не старея, их настоящее было их будущим, и лишь изредка их посещало сомнение.

Людо различал по именам Грасьена, Мивонн и Розали, молчунью Лиз, Максанса, Антуана и близнецов Бернара и Барнабе, воровавших еду и певших на мессе соловьиными голосами. Некоторые дети были так незаметны, что, казалось, сливались со стенами; молчаливые и скрытные, они напоминали старые коробки от посылок, которые уже никто не подумает открыть. Таковы были несколько девушек, о которых Людо не мог с уверенностью сказать, кто из них Надин, Анжелика или Мирей, и которых он суеверно избегал. Они обладали искусством незаметно исчезать в пространстве и появляться, как призраки, в самом неожиданном месте.

Людо питал симпатию к Антуану, похожему на мрачного отшельника. Тот всегда выглядел одиноко, даже когда находился в обществе. В глазах его постоянно блестели слезы, готовые скатиться по щекам без видимого повода. Он брил правую щеку, оставляя бороду с левой стороны лица, чистил верхние зубы, но никогда не трогал нижние, а душ принимал с явным отвращением. Однажды мадемуазель Ракофф и Дуду попытались насильно побрить его с обеих сторон и помыть. Антуан повел себя как дикий зверь, укусил до крови медсестру, так что это мероприятие пришлось отложигь. Время от времени он предпринимал невинные попытки повеситься, а точнее, имитировал самоубийство. Становился на табурет, привязывал свой галстук слабым узлом к крючку вешалки и, стоя в темноте, терпеливо ждал, что же с ним произойдет дальше. Это стремление перейти в мир иной, пусть даже симулируемое, придавало ему в глазах других воспитанников зловещую привлекательность, что вызывало зависть карлика.

А еще был Люсьен, с утра до вечера читавший «Графа Костю» Виктора Шербюлье.

— А вот и неправда, — сказал ему однажды Людо, — ты не умеешь читать…

В ответ тот принялся быстро декламировать, и Людо, рассердившись, ушел. Однако достижения Люсьена на том и заканчивались: он не понимал ни слова из того, что читал, хотя уже десять лет мурыжил один и тот же роман подобно аббату, бесконечно перечитывающему свой молитвенник.

Одилон был тайным лидером среди детей, которым он из высокомерия нарочито уважительно говорил Вы. Его ничтожный рост придавал ему дерзость трибуна. Своей бледностью он походил на туберкулезного больного. Лицо его напоминало крупную репу, с головы свисали редкие длинные вьющиеся волосы, а губы, вытянутые в лукавой улыбке, были так сильно поджаты, что казалось, будто репа треснула. Он был страстным меломаном и утверждал, что его учителем был сам Корто, правда, не помнил, по классу какого инструмента. Он считал себя приближенным мадемуазель Ракофф, которая обрела в нем хитрейшего и усерднейшего из доносчиков. Одилон фискалил ради похвал, рисуясь перед своей начальницей с грацией старого индюка. Его навязчивой идеей были девочки, которые, как он считал, ненавидели его. Он никогда не отваживался гулять в одиночку по аллеям парка, уверенный в том, что они подстерегают его. чтобы разорвать на куски. И он шантажировал тех. кто с ними общался.

Впрочем, девочкам и мальчикам разрешалось разговаривать друг с другом на террасе перед обедом и ужином, но, угнетенные всевозможными запретами и постоянным страхом, они не знали, как использовать эту вольность.

Что касается Людо. то в первый же день он показал свое ожерелье из ракушек Лиз.

— Я сам его сделал. Для моей матери. Мы с ней побратимы, как индейцы. Я капнул своей крови ей в кофе. Не отвечая, Лиз стала поглаживать раковины — одну за другой, как талисман. Говорили, что у нее анорексия. Лиз было восемнадцать лет, и поселилась она в Сен–Поле по доброй воле, так как не выносила свободу и общество своей семьи. Рот ее портила заячья губа, контрастировавшая с идеальным контуром нижней губы. Руки она постоянно держала в карманах бесформенной кофты, скрывавшей ее стройную фигуру. В карманах она давила пальцами хлебные крошки или сжимала кулаки.

— Когда я вернусь домой, то сделаю такое же для тебя. Там, на опорах пирса, полно ракушек. Я дошел почти до самого конца.

Раздался свисток. Людо занял свое место в столовой рядом с надувшимся карликом.

— Я не желаю, чтобы Вы говорили с этой особой, — заявил тот во время десерта. — Она плохая… Впрочем, все они плохие.

На протяжении всего дня свисток мадемуазель Ракофф выполнял роль часов в соответствии с расписанием.

Занятия на воздухе приходились на утро. После обеда все дети шли строем на прогулку «для лучшего пищеварения'", затем отправлялись в мастерские, расположенные за часовней; в зависимости от дня недели они то лепили, то рисовали, то ткали или писали письма. Самые способные отправляли домой небольшие письма с рисунками, что доставляло им двойное удовлетворение: от переписки с семьей и от творчества. Вечера посвящались музыке и кино: отрывки из опер Моцарта или Малера сопровождались кадрами, прославляющими Сотворение мира, а стало быть, и невинность — незамутненное, как в первые дни Творения, море, нетронутую пустыню. Затем следовал обязательный душ перед ужином, при этом обычно вначале мылись мальчики. Людо впервые увидел их нагими, с их дряблой плотыо, восково–желтыми животами.

После ужина наступало время молитвы и коллективных песнопений, проходивших летом па открытом воздухе и восстанавливавших ангельское единение душ. После лого дети могли разойтись по своим комнатам или ожидать отбоя в общем зале.

Каждый день посвящался какой–нибудь назидательной теме, к которой возвращались и в последующие недели с тем, чтобы лучше запечатлеть ее в памяти. Понедельник был днем спокойствия: в этот день поощрялось безмятежное поклонение Всевышнему. Во вторник, день доброты, воспитанники должны были посвящать себя ближним. В среду, день надежды, воздавалась хвала Иисусу, отцу невинности и кроткому победителю Лукавого. Четверг был днем всеобщего покаяния. В этот день на аллеях парка можно было встретить детей, краснеющих за свои малейшие проступки, будь то тайком взятый бисквит или чересчур жадное поглощение пищи. Пятница проходила в молитвах за души чужих. Суббота была посвященарадости. Все дети демонстрировали беззаботное веселье, независимо от снедавших их чувств.

— Радость — это что? — спросил Людо.

— Это то, что мы здесь все вместе и нам не угрожают чужие… Тебе есть в чем повиниться?

— Не знаю, я никогда ничего такого не помню.

— Я все же попрошу тебя в этот день поприветливее смотреть на остальных…

Воскресенье принадлежало родителям. Они приезжали рано утром к мессе, оставляли свои машины на корте между опрокинутой ванной и «Версалем» полковника. До самого вечера они прогуливались по аллеям парка вместе с детьми. Одни подробно рассказывать о тысяче различных вещей, другие хранили упорное молчание, что, в принципе, было неважно: у всех у них была одна судьба, всех их удача обошла стороной. Темнело. Мужьям нередко приходилось буквально оттаскивать своих жен от детей — подумать только: опять, как изгоя, оставлять сына или дочь в этом мирке вечного карантина.

*
— Рисовать на стенах запрещается. — заявил карлик тоном полицейского… — Я, конечно, ничего не скажу мадемуазель Ракофф… Но она иногда делает обход комнат, и, к тому же, есть злые языки. Впрочем, я зашел только пожелать спокойной ночи.

— Я не такой, — со злостью возразил Людо. — Я не с придурью и здесь не останусь.

Шесть дней, проведенных в центре, расшатали его нервы до предела. Весь день после обеда он играл в пингвинов — то были выцветшие от времени целлулоидные игрушки. Игра, в принципе, состояла в том, чтобы набросить на птицу кольцо. Но в Сен–Поле было неважно, попал ты или нет, поэтому кольца летали во все стороны, дети собирали их. болтали между собой или дремали — отупение надежно защищало их от скуки.

— Какая жалость, все так рады, что Вы здесь… Впрочем, кто знает, как все обернется!.. А Вы видели?.. Я по–прежнему на первом месте в яслях.

Он напыжился, и его грудь под красным пиджаком выгнулась колесом.

— Сегодня Вы опять разговаривали с этой… Лиз. Она хуже всех, мадемуазель Ракофф ее ненавидит… Можно, я сяду?

Не дожидаясь ответа, он по–турецки уселся на кровать.

— Заметьте, Вы хорошо рисуете, уж я–то в этом толк знаю! Мне доставались все призы, все медали, я выигрывал все конные соревнования. Мне очень нравятся Ваши черные цветы.

— Это не цветы, — раздраженно возразил Людо. — Это рука.

— Это черная рука, уж я–то в этом толк знаю. А за ней — цветы. Я очень люблю цветы, особенно розы.

— Это не цветы, а волосы.

— Да, но они красные, браво! Как огонь!.. Вот что важно — огненный цвет.

Людо, слегка высунув язык, снова принялся рисовать.

— А море здесь где? — вдруг тихо спросил он.

Карлик изумленно взглянул на него.

— Море?.. Не знаю, наверняка очень далеко… Впрочем, это не имеет значения, подумайте лучше о том. что я Вам сказал. Вы дурно поступаете, разговаривая с девочками, к тому же это запрещено. Они опасны, поверьте. Вы разве не замечали, какие они на меня бросают взгляды?..

Людо ничего не замечал.

— Так будьте теперь повнимательней. С ними надо быть очень и очень осторожным, вспомните Грасьена!..

— Это тот, у которого нет шапочки?

— И барашка.

Одилон прыснул в кулак.

— Забавно… у Вас волос горчит.

Вошел Максанс с папкой для рисунков под мышкой; увидев карлика, он покраснел.

— Добрый вечер, — сказал он извиняющимся тоном. — Я только хотел показать Людо свои акварели. Но вижу, что помешал…

Максанс был романтического вида молодым человеком со светлыми волосами. Говорил он едва слышным голосом, а пижама, казалось, давила на него невыносимым грузом.

— Вовсе нет, — ответил Одилон снисходительным тоном. — Входите, раз уж пришли.

Затем, понизив голос, спросил:

— Что делает Дуду?

— Думаю, что спит, я хорошо прислушивался.

— Отлично, я скоро вам кое–что покажу… я это знаю благодаря моему аппарату.

У Одилона был морской барометр, который он называл «своим аппаратом». Вглядываясь в него, как в магический хрустальный шар. он уверял, что читает в нем будущее.

Максанс замер перед стеной Людо.

— Это рука, правильно?.. А за ней… кто–то есть?..

— Это. — вмешался Одилон, — черная рука с цветами.

— Это не цветы. — поправил Людо. — а волосы.

Максанс гладил стену кончиками пальцев, повторяя тихим, покорным голосом:

— Там сзади кто–то есть… а у меня архангел Михаил убивает дракона. Я…

— Я тоже рисую, — прервал Одилон. — все мои рисунки вывешены в столовой.

Максанс положил свою папку на стол и открыл ее. Листы бумаги, которые он бережно перекладывал, были совершенно чистыми либо покрыты жуткой мазней и яростно расцарапаны карандашом. Внизу, на каждом листе, была одна и та же надпись с одной и той же ошибкой: «Архангел Михаил убивает дракону». Ниже гигантскими прописными буквами было написано имя автора.

— А теперь послушайте меня, — сказал карлик с важным видом. — Нам троим предстоит кое–что увидеть, и не забывайте, что я ваш страж.

В руке у него появился большой ключ. Животный страх перед девочками превращал его в идеального тюремщика: в его обязанности входило каждый вечер проверять после Дуду, хорошо ли заперта дверь в коридор.

— Но это же опасно, — жалобно возразил Максанс. — Если мадемуазель нас застигнет…

— Вы жалкий трус, Максанс, из Вас вряд ли что–нибудь выйдет!

Одилон вскочил на ноги, осторожно приоткрыл дверь и знаком приказал следовать за ним. Из темноты доносились далекие звуки. Дойдя до конца коридора, он повернул ключ в замочной скважине, и перед ними предстала темная столовая. Окна лунной ночью превратились в фантастические витражи, сквозь которые просачивалось призрачное сияние.

Максанс не выдержал и вернулся.

— Тем хуже для него, — прошептал Одилон.

Освещая себе дорогу карманным фонариком, он скользил, как рыба в воде, между утонувшими в темноте столами и скамейками. Следуя за ним, Людо оказался у камина, где стояли ясли. Тонкий лучик пробежал по картонной пещере, ослу и быку, по младенцу Иисусу и по всем выстроившимся в ряд фигуркам барашков.

— Как красиво! — восхитился карлик. — Вы видели, я впереди. Я всегда впереди. Заметьте, мы стоим по соседству…

Тут он не удержался от восклицания:

— Вот это да! Вы передвинулись назад по сравнению со вчерашним днем!.. Вы потеряли шесть позиций, это очень серьезно!.. А все наверняка потому, что разговаривали с Лиз.

Он продолжал осматривать ясли, комментируя тихим голосом занимаемые воспитанниками места:

— Антуан не воришка, правильно… Но что это Мириам вечно впереди дембелей?.. Опять у девочек привилегии!.. Смотрите–ка! Максанс на хорошем месте… Даже на слишком хорошем…

Он хмыкнул, протянул руку к барашку, на мгновение остановился в нерешительности, затем осторожно взял его, словно шахматную фигуру, и поставил далеко позади.

Людо вернулся в свою комнату подавленным. Мишо сказал что приедет в воскресенье остается еще два дня здесь с психами баранами пингвинами… не хочу я всего этого… высшие сорта кофе арабика представляют собой смесь отборных зерен обеспечивающих напитку тонкий и благородный вкус шесть сардин в масле и с анчоусами прием по три капсулы в день перед сдой с небольшим количеством воды способствует восстановлению мышечных волокон и благословен Иисус плод чрева твоего.

*
Наступило первое воскресенье. Людо не спал всю ночь и чувствовал себя как во хмелю. В семь часов утра Фин принесла ему в комнату костюм, взятый из поношенных вещей, пожертвованных семьями воспитанников.

— Костюм не новый, но не такой уж и старый. Галстук в кармане. Насчет узла не беспокойся, он на резинке.

Людо бросил ей вдогонку, что умеет завязывать любые узлы, даже морские, и что в Бюиссоне он носил галстуки каждый день.

От костюма несло нафталином. Брюки были короткие, с огромными манжетами, покрой безнадежно устарел, но Людо находил, что выглядит великолепно, и восхищенно поглаживал красную орденскую розетку, которую Фин забыла вынуть из петлицы. Он старался не глядеть на свои ботинки — старые зимние башмаки, некогда принадлежавшие Мишо. Впервые он был одет как взрослый мужчина, почти как Татав по праздникам. Людо больше не сомневался в том, что его мать приедет и что его вид приведет ее в восхищение. Переполненный гордостью, он положил ожерелье во внутренний карман пиджака и. выйдя из комнаты, направился в столовую.

— Не очень–то ты торопишься. — заметила Фин. — Все уже стынет… Сейчас дети придут…

Затем, увидев розетку:

— Смотри–ка, да у тебя медаль!.. Но ты же ничего такого не совершил…

И, не спрашивая, она сняла с его пиджака награду.

Раздосадованный, Людо развез на раздаточной тележке какао, залпом выпил полчашки горячего молока, надкусил тартинку и, никого не предупредив, побежал к въезду в парк и застыл там, как часовой, в ожидании приезда первых посетителей.

К десяти часам подъехала черная машина, и сидевшие в ней чьи–то родители спросили, как его зовут. Людо спрятал свою шапочку и сухо ответил, что он не такой, как остальные, и что, к тому же. его отец скоро за ним приедет.

Потом он увидел вдалеке в облаке пыли «Флориду» небесно–голубого цвета, узнал шум мотора и почувствовал, как забилось сердце; он говорил себе: «Наконец–то, конечно же, это они», он готов был поклясться, что машина по мере приближения становится белой, убеждал себя в том, что уже видит их внутри салона, весело машущих ему руками, что вот–вот он дотронется до них…

Но во «Флориде» явно голубого цвета оказалась пожилая дама. Она сказала Людо, сильно коверкая слова, что он непременно заболеет, если будет стоять у ворот в такую погоду.

До полудня не прекращался поток родителей, дедушек и бабушек. братьев и сестер, которых воспитанники торжественно встречали на террасе, затем провожали в столовую, где их ожидали холодные закуски, которые подавала Фин. Мадемуазель Ракофф обходила гостей, расточая ласки своим питомцам, рассказывая родственникам трогательные истории из здешней жизни.

Вначале Одилон, а затем и Дуду приходили звать Людо по указанию медсестры, но тот отказывался возвращаться обедать.

Вечером, когда наступившие сумерки заставили посетителей подумать об отъезде, когда первые машины, провожаемые детьми, медленно покатили к выходу. Людо с угрюмым видом упорно продолжал стоять у ворот, словно юнга на мачте, ожидающий с минуты на минуту появления на горизонте Америки.

— Вернейший способ подхватить насморк, — заметила ему мадемуазель Ракофф.

— Ему уже двадцать раз говорили. — подхватил Дуду. — Но он упрямый как осел.

— Я не осел. — занервничал Людо. — К тому же, они приедут. Может, у них шина лопнула. Однажды у матери лопнула шина и я менял колесо.

Голубая «Флорида» подъехала к ним и остановилась.

— Вы завели себе семафор? — пошутила дама с хриплыми нотками в голосе. — Солидно выглядит. Надеюсь увидеть его на том же месте в следующее воскресенье.

Людо не притронулся к ужину.

— Ты же ничего не съел, — пожурила его Фин, увидев перед ним полную тарелку пюре. И рассмеялась: — Это из–за того, что твоя мать не приехала? Ну, знаешь, на ней свет клином не сошелся. Я вот уже тридцать лет, как не видела свою мать, и ничего, живу и не бедствую… Еще приедет, не расстраивайся. Иногда их месяцами не бывает… Ну давай, поешь немного, сразу полегчает…

— Мы с Вами похожи, — заметил Одилон. — Никто к нам не приезжает, что, впрочем, не так уж и плохо. Все эти визитеры меня утомляют!

Во время десерта Людо вместе со всеми машинально прочел молитву и пропустил мимо ушей речь мадемуазель Ракофф, в которой она хвалила детей за хорошее поведение.

Он встретил ее по дороге в дортуар.

— Это даже к лучшему, что твои родители сегодня не приехали, это заставит тебя задуматься…

Она говорила тихим голосом, с доверительной интонацией, глядя ему прямо в глаза.

— У тебя совершенно несчастный вид. дорогой мой Людо… Ты ужас, какой чувствительный и нежный… Не стесняйся обращаться ко мне. когда что–то не так… И помни, что мы — семья, теперь мы — твоя настоящая семья.

— Неправда. — раздраженно пробормотал он.

И, почувствовав ее руку на своей руке, резко развернулся и зашагал прочь.

В своей комнате он был встречен шумными аплодисментами, смехом и выкриками: дембеля, развалившись на его кровати, орали во все горло. Люсьен оглушительно декламировал отрывки из своего романа, Максанс безучастно наблюдал, а Одилон, отбивавший такт нервными движениями своих крошечных рук, выглядел дирижером этого кошачьего концерта.

— Они ждут Вас, — вопил он, — чтобы отпраздновать Ваше первое воскресенье в Центре. Смотрите, как они радуются!

Людо закричал таким страшным голосом, что гам моментально смолк.

— Сейчас же прекратите, — задыхаясь, произнес он, и слезы выступили у него на глазах. — Все вы завистники, а я. неправда, я не завистник. И не хочу, слышите, не хочу, чтобы в мою комнату входили, когда моей матери нет, видеть вас не желаю, уходите…

Дети смотрели на него глазами, округлившимися от страха.

Взбешенный Одилон запрыгнул на кровать и напыжился:

— Что ж, коли так, раз уж Вы, я бы сказал, мозговой центр сего дела, да–да, то нам остается лишь откланяться…

Дверь закрылась.

Людо ухватился обеими руками за свой пиджак, рывком стянул его через голову, как свитер, и швырнул этот бесформенный ком в окно.

Он бросился на измятую постель, но потом встал, подошел к столу и достал из ящика черновую тетрадь.

Ты моя мать поэтому я тебе пишу так как эта дама меня заставила. А еще потому что ты не приехала. Мишо сказал что приедет с Татавом. И ты тоже сказала я попрощаюсь в следующий раз я слышал из–за двери. Так почему ты не приехала? Ты должна приехать. Я сделал ожерелье из раковин мидий и литторин и сам покрыл его лаком. Но если ты не приедешь я не смогу его тебе дать. Мадемуазель Ракофф говорит что мне незачем быть здесь. И бесполезно ходить по врачом. Я могу быть учеником у Мишо. Если я научусь чинить «Флориду» не надо будет столько платить за то чтобы сменить колесо. Теперь я знаю что такое психи раньше я их не видел. Я не такой как они. Не то чтобы они злые даже наоборот хорошие. И глаза у них как у бычков которых мы ловили с Татавом. Сегодня у меня был галстук как у Мишо и я далее умею его завязывать.

Людо

III

Раз в месяц по вечерам дети рисовали чужих. То были выходцы внешнего мира, отродье, приносившее несчастье и кружившее в окрестностях Центра Сен–Поль, и его метаморфозы служили предметом самого пристального изучения. Наиболее впечатляющие работы вывешивались вокруг яслей.

Людо, получив подобное задание, нарисовал привычный портрет: мадемуазель Ракофф пришла в восторг.

— Вот значит, как по–твоему выглядит типичный чужой! Очень интересно… а что там у него за рукой?

— Не знаю, — ответил он.

— И еще… ты заметил? Он ведь не может дышать, у него рука закрывает нос. Почему?

— Не знаю, — повторил Людо, словно впервые увидел свой рисунок. — Сегодня почтальон принес кучу писем…

— Да, но для тебя ничего нет. Ты ведь уже спрашивал.

— Если мать мне напишет, — тихо проговорил он, — отдайте письмо мне, не нужно отдавать его детям.

Мадемуазель Ракофф быстрым движением схватила его за подбородок.

— Ты ведь не думаешь, что ответ придет так быстро, а? И потом, если твои родители приедут в воскресенье, зачем им писать?.. А вот что действительно важно, так это то, что ты нам нарисовал великолепного чужого. Я такого не часто видала.

Она коротко свистнула в свисток, и все головы повернулись в их сторону.

— Так, дети, сдавайте ваши работы, пора принимать душ…

И с пафосом добавила:

— Людовик нарисовал нам сегодня замечательного чужого…

Когда дети вышли, она еще раз всмотрелась в эту аллегорию несчастья: рука, словно дающая пощечину небытию, волосы, блестящие и алые, как кровь.

Кровь.

Она немедленно приказала Дуду позвать Людо.

— Я хотела объявить тебе, что вывешу твой рисунок в столовой… Это настоящая удача.

— А ты? — рассеяно проговорил он.

— Только вот волосы… скажи–ка мне… что с ними?

Она разглядывала рану у него на лбу, которая уже начала заживать.

— Это нос. Когда я сильно задумываюсь, у меня кровь идет из носа.

Она приедет в воскресенье… я не дам ей ожерелье я даже не буду с ней разговаривать надо было приезжать в прошлый раз… надо было мне ответить и если сегодня придет письмо я дам ей ожерелье… наплевать что она не едет я напишу ей еще и скажу что она может не приезжать… я скажу что ничего не прошу скажу что я уже большой и могу сам приехать в Бюиссоне… я скажу езжай в Пейлак там где мы были в кафе на берегу и где ты опрокинула свой стакан на виду у всех.

— Отвечай же, когда к тебе обращаются, а не выдергивай брови! О чем это ты думаешь?

Ей вдруг показалась, что она говорит в пустоту, скрывавшуюся заделанным вниманием.

— Мы с Татавом ходили ловить навозных жуков. Мать не хотела, чтобы мы брали ложки из буфета.

— При всем при том, — оборвала его мадемуазель Ракофф, — ты мне сделаешь одолжение, если не будешь рисовать носом… Я также слышала, что ты упражняешься в живописи на стенах своей комнаты. Советую тебе прекратить. И еще… похоже, ты заинтересовался… Лиз…

Она сложила руки, и ее голос зазвучал вкрадчиво.

— Не доверяй ей… И вообще, будь осторожен с девочками.

Этот нетронутый гарем, где все обитательницы не имели никаких осознанных желаний, зачаровывал ее. Все девственницы! Эта мысль не давала ей покоя ни днем, ни ночью. Все чистые, не знающие чувственных наслаждений. Все девственницы, обреченные испытывать, подобно морю, периодический прилив крови, которой одной дозволено осквернять их чрево и сообщать их взгляду греховный блеск.

Странная улыбка вдруг осветила ее черты.

— Ты, стало быть, находишь ее такой красивой… эту Лиз?.. Несмотря на заячью губу?..

— А почему, — неожиданно спросил он, — почему вы не хотите поговорить с моей матерью?

— Что это ты говоришь… Я совсем не против, чтобы поговорить с твоей матерью. Но для этого ей надо потрудиться приехать.

*
В следующее воскресенье к Людо снова никто не приехал. Он написал еще одно письмо в Бюиссоне.

На днях приезжал мой отец. Он снова приедет в следующее воскресенье. Ты тоже должна приехать. Он сказал что хочет с тобой поговорить чтобы я учился ремеслу. Дама из центра тоже хочет с тобой поговорить. У меня тут самые красивые рисунки. И раз я пишу письма значит я умею писать. Кухарка покажет мне как делают варенье так что я смогу варить ежевичное варенье в Бюиссоне. А еще я видел негра я не верил когда Татав говорил что они есть на самом деле.

Людо
Спустя две недели из дому по–прежнему не было никаких вестей. Мадемуазель Ракофф говорила ему, что не следует беспокоиться. Одилон. проконсультировавшись с барометром, сообщил, что Людо больше никогда не увидит своих родителей, и стал уверять его в своей дружбе. И вдруг как–то в пятницу вечером, когда уже начинало темнеть. Людо вызвали в комнату для свиданий: приехали Мишо и Татав. Он увидел их издали через открытую дверь и бросился на встречу.

— Все приходит в нужный момент для тех, кто умеет ждать, — торжествующе заявила медсестра.

Не слушая ее. Людо влетел в комнату.

— А где моя мать? — с ходу спросил он у Мишо.

Тот подошел и неловко поцеловал пасынка.

— А знаешь, так здорово тебя снова увидеть!.. Правда, мы с Татавом так рады! Верно, Татав?

— Если не считать дороги… В машине меня чуть не стошнило. А еще мы поблуждали по лесу…

Когда Людо подошел, чтобы обнять его, Татав протянул ему свою вялую руку.

— Забавно видеть тебя здесь. Я и не думал, что у психов все так. А что это за странный запах?

— Правда, мы очень рады, — настаивал Мишо. — А еще мы привезли тебе кой–каких гостинцев.

Он указал на плотно набитую сумку.

— Кроличий паштет, гранатовый сироп… Целая бутылка… А еще башмаки. Твои, похоже, совсем развалились… Радость–то какая однако!

Взгляд его перескакивал с Людо на кузину и снова на Людо.

— Мы хотели приехать на той неделе и даже раньше… но твоя мать болела… Нет, не волнуйся, ничего серьезного!.. Просто нездоровилось!.. Теперь ей лучше.

— Так почему она не приехала? — повторил свой вопрос Людо.

— Ей лучше.. но она еще не совсем поправилась.

Мишо добродушно похлопал его по плечу.

— Она приедет в следующий раз, не волнуйся. К тому же она просила… передать тебе привет… Да что там — поцеловать тебя за нее!..

— Неправда, — прошептал Людо.

Он разглядывал Татава, который, следуя капризам моды, нацепил на себя наряд, совершено не подходивший к его телосложению: черные брюки, черная рубашка и соответствующего цвета ботинки.

— А что. кто–то умер? — спросил Людо с беспокойством.

Мишо прыснул.

— Здесь ты совершенно прав. У него вид как на похоронах. Похоже, такой наряд нравится девушкам. Слава Богу, все живы–здоровы.

Мадемуазель Ракофф в свою очередь добродушно рассмеялась, а затем извинилась, сказав, что вынуждена их оставить: в обычные дни у нее нет ни одной свободной минуты.

— Давай, Людо, покажи гостям парк, пока не стемнело. И свою комнату. А главное, не опоздай на ужин.

— А психи где? — с усмешкой спросил Татав, когда она вышла.

— Моются в душе… Только они не психи. Среди них есть такие, кто умеет читать и писать. Есть даже один… маркиз.

— Надо же, — ты еще больше вырос, — поразился Мишо, обманутый худобой пасынка. — Вырос, но что–то ты бледный… Ладно… давай осмотрим парк…

Спускаясь по лестнице, они никого не встретили.

С тяжелым сердцем Людо безуспешно пытался найти слова, которые обдумывал целый месяц, слова, которые заставили бы их забрать его назад в Бюиссоне.

Мишо разглядывал внушительный фасад замка, казавшегося еще длиннее в наступавших сумерках.

— Смотри–ка, хватает у них на хлеб с маслом!

— По воскресеньям дают пирожные, но они невкусные.

— А деревья! Отличные деревья, такие же красивые, как и у нас!.. А как ты устроился?

— Места маловато, как говорит мадемуазель. Но теперь, раз вы приехали… я могу уехать с вами домой.

Мишо посмотрел на него с удивлением.

— Как это ты можешь уехать?

— Ну да, я уеду с вами… Я знал, что вы за мной приедете.

Мишо ответил не сразу.

— Послушай, малыш, — заговорил он наконец. — Мы ужасно рады с тобой свидеться. И конечно же, приедем и заберем тебя, считай, что я пообещал. Но, видишь ли, придется еще немного подождать… Ты здесь кое–чему учишься, за тобой ухаживают, у тебя приятели, в сущности, тебе здесь неплохо.

Людо сжал кулаки.

— Я мог бы учиться ремеслу, — пробормотал он. — Мадемуазель говорит, что я могу учиться ремеслу.

— Ого! Да вы играете в шары, — перевел разговор Мишо, указывая на площадку прямо перед ними.

— Это чтобы ловить пингвинов.

Людо заметил, как Татав, отвернувшись, скорчил гримасу.

— А там чего интересного? — продолжал Мишо, повернувшись к парку.

— Там корт для машин.

— Корт для машин называется гаражом, — негромко, но отчетливо съязвил Татав.

Они шли по главной аллее, окруженной темными рядами сосен. Царившая в подлеске тишина приглушала их шаги, создавая ощущение близости, отчего им всем было неловко. Начавший моросить дождь пронизал воздух, внезапно наполнившийся прохладой. Перед их глазами предстал окутанный туманом разбитый корт с развалюхой–машиной и опрокинутой, похожей на лодку, ванной.

— Это твоя ванная комната? — ухмыльнулся Татав.

Не двигаясь, они стояли у края площадки, будто на берегу озера.

— Расскажи нам что–нибудь интересное! — попросил Мишо с наигранным весельем в голосе.

— Когда вы за мной приедете?

— Ну, тут надо посоветоваться… поговорить с кузиной… а также… гм…

Последнее слово заменил глубокий вздох.

— Ах черт, начинает холодать, — поеживаясь, проворчал Татав.

Они пошли назад.

— А почему вы не отвечали на мои письма?

Мишо поклялся, что ничего о них не слышал.

— Видно, она забыла мне их показать… Не нарочно, просто забыла… Она изменилась, знаешь!..

Тьма сгустилась внезапно, окутав их мягким и плотным холодным туманом. Они вышли из–под деревьев, и под ногами заскрипел шлак, покрывавший дорожки и террасу. Прямо перед ними слабо светились огни в столовой и над крыльцом.

— Перед отъездом хорошо бы посмотреть, как ты устроился…

— Не хочу я смотреть на психов. — проворчал Татав.

Когда они поднимались по ступенькам, Одилон, облаченный в узкий красный пиджак, вышел им навстречу, словно хозяин замка.

— Добро пожаловать, господа, — церемонно произнес он, отвешивая поклон за поклоном. — Людовик много рассказывал о вас.

Собравшаяся у входа в столовую горстка смущенных воспитанников с явным интересом разглядывала пришельцев.

— Это маркиз д'Эгремон, — шепнул Людо.

Татав сделал вид, что не заметил протянутой ему руки.


— А, так ты продолжаешь малевать на стенах, — воскликнул механик, войдя в комнату Людо. — В остальном… у тебя здесь, пожалуй, недурно!..

Он нарочито громко заявил, что у Людо отличная кровать, можно подумать, что находишься в отеле, и что он охотно остался бы здесь на несколько дней отдохнуть и поправить здоровье. Затем, игриво подмигнув, спросил:

— А где здесь Патер Клозет?

То была его привычная шутка насчет туалета.

— В комнате нет… Но если я буду работать учеником, я стану зарабатывать, я не буду обузой. Так почему она не приехала?

В коридоре послышались беготня и смех, затем раздался длинный свисток. Сидя на кровати, Мишо разглядывал пол.

— Почему она не приехала? — повторил он, озабоченно морща лоб. — Ты же о матери говоришь, да? Да. Конечно да. Она собиралась приехать, знаешь, совсем уже было собралась. Впрочем, мы все ей расскажем, что да как…

— Я не псих, — прошептал Людо.

Татав, стоявший скрестив руки, издал насмешливое покашливание. Людо не успел ответить, как вошла мадемуазель Ракофф.

— Мы садимся за стол. Вы останетесь поужинать с детьми?

— Ей богу, я бы не отказался, — поспешно ответил Мишо. — Как ты думаешь, Татав, может, поужинаем?

— Я не хочу есть. Да и потом, мы же сказали Николь, что быстро обернемся.

— Ну уж нет. — возразил Мишо ворчливым тоном. — я буду поступать так. как захочу!.. Пока еще я не дошел до того, чтобы мной командовала юбка!.. Заруби себе это… Хотя, впрочем, ты прав… Она и в самом деле будет волноваться. Боится оставаться одна. Н–да. А еще дорога… Ну. не страшно… Поужинаем в другой раз.

Упав духом, Людо пошел провожать их в полном оцепенении, забыв все слова, которые хотел произнести, плывя по течению, противостоять которому больше не было сил. Они прошли через столовую, где сидящие за столами дети проводили их аплодисментами. Одилон встал из–за стола якобы для того, чтобы зажечь свет на террасе. Снаружи хлестал дождь с ветром; они молча зашагали к воротам, где Мишо оставил машину.

— Так это же машина моей матери, — воскликнул Людо, рванувшись вперед.

— Верно, — сказал Мишо. — Она хоть и помятая, но бегает быстро.

Прощание было недолгим, тем более, что лило как из ведра. Пока Мишо с Татавом устраивались на своих местах, Людо гладил мокрый кузов и шины. Потом механик включил зажигание и расходящиеся лучи фар пронзили темноту.

— В воскресенье точно приедем, не сомневайся, — уверял Мишо через опущенное стекло. — Мы страшно рады были тебя видеть.

Стуча зубами, Людо обеими руками цеплялся за дверцу и пытался просунуть голову вовнутрь.

— Дворники все так же стучат, — удрученно заметил он. — Надо бы починить. Я мог бы научиться…

— Наверняка мог бы, малыш… И мы точно приедем в воскресенье и обо всем расскажем твоей матери… Не переживай, малыш…

Мишо осторожно поднимал стекло.

— Погоди. — крикнул Людо… — Отдай ей это. как приедешь.

И он протянул ожерелье.

— Скажи, что это я сделал, чтобы надевать на воскресную мессу.

Он не увидел, какое изумление отразилось на лице механика.

— Конечно, передам, — пробормотал он. — Она будет ужасно довольна.

Стекло полностью закрылось. Татав махал рукой, Мишо еще что–то говорил, но Людо больше ничего не слышал. Он уже не держался за машину, и она, подпрыгивая, катилась по песчаной дороге. Когда замелькали только красные огоньки, он понял, что остается один, и ему захотелось побежать за машиной и догнать ее, захотелось крикнуть, что его забыли, что он не сумасшедший, но в этот момент «Флорида», прибавив ходу, пересекла черту, за которой находился другой, внешний мир, и огни ее исчезли в темноте.

*
— У нас уже десерт, — раздраженно бросила ему мадемуазель Ракофф, когда он вошел.

Ничего не ответив, Людо сел на свое место рядом с карликом.

— Опаздывать запрещается, — подхватил тот назидательным тоном.

— Плевать, — сказал Людо так громко, что медсестра услышала.

— Ты просто грубиян, и в наказание будешь лишен ванильного крема… И коль скоро визит родственников приводит тебя в подобное состояние, я сегодня же напишу им, чтобы они не приезжали до особого распоряжения.

Над столами воцарилась тревожная тишина, только было слышно, как Грасьен громко хлебает из своей чашки.

— А еще запрещается перечить мадемуазель, — продолжал свои поучения Одилон.

В эту минуту Людо увидел, что из нагрудного кармана красного пиджака карлика торчит фотография, которую он тотчас же узнал: фотография Николь, — а он–то думал, что она в полной безопасности лежит у него под матрасом. Он набросился на карлика, тот покатился на пол и стал звать на помощь. Услышав свисток, в столовую ворвался Дуду и чуть не оглушил Людо, чтобы тот отпустил свою жертву.

— Из–за тебя, — с пеной у рта шипела медсестра, — мне придется дать им двойную дозу успокоительного. Теперь они травмированы на многие месяцы.

Одилон рыдал, утираясь огромным клетчатым платком.

— Довольно… Успокойтесь, господин маркиз! Людо при всех принесет вам свои извинения и отправится спать без ужина.

— Он украл мою фотографию, — протестовал Людо. удерживаемый негром за шею.

— Отпустите его. Дуду… Какую фотографию?

Людо разгладил скомканный и влажный от пота снимок, на котором была запечатлена Николь в платье для первого причастия с букетом цветов в руках.

— Это моя мать, — гордо объявил он. — Вот какая она красивая!..

Он с вызовом смотрел на мадемуазель Ракофф.

— Однако она не приехала тебя навестить… К тому же, я бы хотела быть уверенной в том, что это правда.

Одилон, без конца поправляя свой пострадавший в свалке пиджак, заголосил:

— Какой стыд! Это моя фотография!.. И вот доказательство… Разве я не на первом месте в яслях?

— Ты — просто вор! — выкрикнул Людо, и негру снова пришлось схватить его.

— Известно ли тебе, — заговорила мадемуазель Ракофф почти шепотом, — что ты не имеешь права повышать здесь голос? Я накажу твой голос, который осквернил тишину… а возможно, и солгал. Ты не будешь разговаривать шесть дней. И никто с тобой не заговорит. А раз вы не можете поделить фотографию, она останется у меня…

— Но это же моя мать, — продолжал реветь Людо, но тут Дуду так сжал его шею, что у него перехватило дыхание.

Медсестра устремила на мальчика ангельский взгляд:

— Знаешь, фотография ведь совершенно помятая… И даже если это твоя мать, что с того?.. Надеюсь, что ее образ ты носишь в своем сердце, а это единственное, что по–настоящему важно.

*
Людо не спал. Он сбросил одеяло и пижаму и. прижавшись к подушке, посасывал ее уголок. Устремив глаза в черное небо, он видел незнакомца, державшего за руку девочку с фотографии первого причастия — оба они, легкие и далекие, ступали по голубой, как море, дороге, а он изо всех сил бежал за ними, пытаясь догнать, падал в грязь, умолял подождать его, но каждый раз прибегал слишком поздно, когда красные огни «Флориды» исчезали в конце пирса. Ему также слышалось, как гвоздь царапает стену, но только то была не стена, а шкура лежащего на пляже мертвого барашка, и чем больше он расцарапывал бок барашка, тем призрачнее становился песок и тем свежее становилась ночь. Он прижимал глаз к свежей ране и, как в подзорной трубе, снова видел незнакомца и девочку, шагавших по пенистым гребням волн и уносимых в океанские дали. Людо казалось, что стоит ему закрыть глаза, как это видение навсегда исчезнет и никогда больше перед его взором не зашагает незнакомец, которому достаточно было обернуться, чтобы спасти ему жизнь. Она не приехала она им сказала поцеловать меня за нее… она сказала ты славный Людо когда я положил веточку вереска на поднос… она никогда не говорила кто мой отец и потом неправда все это… и даже то что она якобы сказала Мишо не надо туда ехать и что надо побыстрее обернуться и что им попадет… Татав смотрел на меня как будто я настоящий псих но психи не умеют чинить дворники на машине Николь а я знаю что надо заменить резиновые щетки но черта с два скажу… может они уже приехали в Бюиссоне и она спросила как там я… ведь Мишо дал ей мое ожерелье а она конечно его примерила и она приедет в следующий раз… но когда же они приедут и заберут меня насовсем.


Он проснулся. Шаги — настоящие, живые шаги — доносились снаружи, кто–то ступал осторожно, едва слышно, делая долгие остановки. Он представил, как карлик тайком пробирается в ясли, и кровь застучала у него в висках. Карлик. Вор. Фотография. Людо как был, нагишом, бросился в коридор — никого. Мирно подрагивал свет ночника. Ровное дыхание спящих наполняло полумрак. Он вернулся в комнату, натянул брюки, прошел в конец коридора и провел рукой по поверхности закрытой двери, преграждавшей ему путь, не решаясь применить силу. Вдруг рука его нащупала дверную ручку, поддавшуюся без малейшего усилия, и он оказался в столовой, погруженной в синий полумрак.

Дождь прекратился. Осторожно огибая столы, он достиг вестибюля, узнал темную лестницу, ведущую в кабинет мадемуазель Ракофф, а рядом — двойную зарешеченную дверь, выходящую в парк. Он повернул ключ и вышел. Резкий холод апрельской ночи пронзил его голые грудь и спину. Едва сделав несколько шагов в направлении леса, он остановился. В сонном оцепенении ночи скрип шлака под ногами отдавался по всей округе. Людо вернулся. У самого фасада тянулась заросшая клумба, и он бесшумно направился вдоль замка, безотчетно, словно зверь в лесу, радуясь полному слиянию с окружающей темнотой.

На севере медленно заходил лунный серп, касаясь горизонта и заливая его муаровым светом; белесые завитки облаков плыли над сосняком. Поравнявшись с открытым окном, Людо встал на цыпочки и заглянул вовнутрь. В кромешной темноте невозможно было что–либо различить. Он собирался пойти дальше, когда последний луч заходящей луны осветил комнату и посреди измятой постели он увидел Фин с едва затененной, свесившейся на сторону обнаженной грудью, а на другом краю — черную матовую спину спящего Дуду. Потрясенный увиденным, Людо отвернулся. Его охватили грусть и острое ощущение одиночества. Забыв об осторожности, он зашагал напрямик по террасе и по главной аллее углубился в лес. Его пижама промокла насквозь. Он, должно быть, поранился, и его босые ноги саднили, но он принимал боль как усладу. Дойдя до корта, он обошел вокруг «Версаля», открыл дверцу и сел за руль. В машине стоял запах гнили; пружины вонзались ему в спину. Он переключал скорости, жал на педали, беззвучно нажимал на клаксон, на кнопки приборной доски, надеясь тронуться с места. Ну и поразится же она если я приеду на машине побольше чем у нее… впрочем пора бы моей матери остричь волосы к тому же у нее иногда на губе что–то вскакивает.

Он вылез из машины и подошел к опрокинутой на бок ванне. Она была заполнена водой, на поверхности которой подрагивали масляные разводы. В Бюиссоне ему строго запрещалось мыться в ванне, впрочем, пользоваться ею Николь не разрешала никому. Он шагнул в воду и погрузился по шею. Дыхание его перехватило, мышцы, казалось, окаменели, тысячи ледяных иголок впились в кожу, выступившие слезы застилали все вокруг. Потом ему стало лучше. Разомкнув оцепеневшие руки, он погрузил ладони на самое дно, в слой грязи, показавшийся ему теплым. Тогда к нему вернулась уверенность и он, закрыв глаза, задержал дыхание и погрузился с головой в воду. Прошло несколько секунд. Кровь прихлынула к его глазам, волны накатывались на красный песок — красные волны, слышался крик, доносились удары. Может она все же права… может я и псих… я никогда ей не говорил что она права… а нужно было… если бы я это сказал все бы наладилось… я вернусь домой… и неважно что я псих… Мишо это не смущало… я ей напишу что она права… Он уже терял сознание, но принятое решение спасло ему жизнь. Все еще бредя, он поднял голову к небу, и воздух хлынул в его легкие.

Голый, обессиленный, он брел по теннисному корту, пытаясь вспомнить, о чем только что думал, как вспоминают о том, куда положили ключи. Он едва не потерялся, возвращаясь к замку, и по–настоящему пришел в себя, лишь когда увидел свет на втором этаже: мадемуазель Ракофф не спала. Он прошел по дорожке, посыпанной шлаком, не отрывая глаз от освещенного окна, ожидая, что его вот–вот окликнут, что грянет скандал, но все обошлось. Осторожно вытерев ноги у входа, он, никем не замеченный, пробрался в свою комнату.

*
Шесть дней он пролежал в жесточайшей лихорадке, не переставая бредить. Он разбил термометр, который Фин хотела поставить ему в анальное отверстие, и нес околесицу в ответ на задаваемые вопросы.

— Он просто хитрец, — заявила мадемуазель Ракофф, — наверное, наелся зубной пасты или мыла…

Людо ужасно ерзал и сконфуженно прыскал, когда она пыталась ощупать его лимфатические узлы в паху и под мышками, и забивался под одеяло, когда Дуду приходил помочь ему сменить мокрую от пота пижаму.

Дети заглядывали в окно и делали ему знаки. Лиз клала руки на стекло и улыбалась. Однажды вечером зашел Максанс и тайком передал ему от нее цветок — украденную из вазы в кабинете медсестры гвоздику. Смутившись. Людо спрятал ее под матрац: смятый цветок стал похож на губы Лиз.

В послеобеденные часы мадемуазель Ракофф подолгу сидела у его постели, держа за руку.

— Известна ли тебе чудесная история святого Мартина, разделившего свои одежды с нищим?

И по несколько раз в день святой Мартин делился своей одеждой, святая Бландина умасливала хищных зверей, святой Франциск обхаживал рыб. Людо охотно слушал эти жизнеописания, служившие прекрасным предлогом для ухода от разговора. Однажды вечером он принялся откровенно клевать носом в то время, как святая Шанталь основывала монастырь ордена Визитации, и медсестра обиделась:

— Очень прискорбно, мой дорогой, что жития праведников наводят на тебя скуку!

Он встал на шестой день, обессиленный, но выздоровевший и, еще не вполне придя в себя, завтракал с Фин.

— Ну и как спалось?

Она резала хлеб, прижав его к своей груди. Тайком от мадемуазель Ракофф она готовила для Людо изумительные тартинки со сметаной.

— Отвечай же, когда я с тобой говорю!

— Мне нельзя разговаривать. Я наказан.

— С Фин всегда можно разговаривать. Ну… что это ты загрустил?

Людо бросил на нее взгляд исподлобья, затем снова уткнулся в чашку. Ему и в самом деле было грустно. Как когда–то на чердаке, когда он заглядывал в комнату сквозь щели в полу.

— А почему мадемуазель Ракофф не замужем?

Фин пожала плечами, продолжая помешивать горячий шоколад на плите.

— Так уж в жизни устроено, каждому свое… Чтобы выйти замуж, нужно найти мужа.

— А ты почему не замужем?

— Скажи–ка, пожалуйста… больно ты любопытен для больного!.. Не всегда бывает, как хочется… Теперь–то я уж состарилась, и потом, знаю я, что это такое — замужество, — ох, хорошо знаю!.. Где любовь, там и напасть!.. Молодки скачут, старухи плачут!..

Людо помог Фин поставить кастрюли на тележку.

— Так ты не выйдешь за Дуду?..

— С чего это вдруг ты об этом заговорил? — спросила она и вся напряглась.

Людо недоверчиво покачал головой. Он не узнавал в этой грузной кухарке с тугим узлом на затылке обнаженную женщину, которую застал с Дуду.

— Значит… у вас с Дуду не будет детей?

— Надоел ты мне со своими дурацкими вопросами. Вижу, мадемуазель знала, что делает, когда запретила тебе разговаривать.

Спустя несколько минут, словно детектив, скрывающий свои намерения, Людо безразлично спросил:

— А у мадемуазель Ракофф тоже нет детей?

— Чего нет — того нет! Если только не считать всех детей Центра, а это еще тот выводок…

— А куда она ездит в субботу после обеда?

— Откуда ты знаешь, что она ездит?

— Слышно машину…

— Куда надо, туда и ездит. Договаривается с поставщиками. Ну ладно, поболтали — и хватит.

День прошел для Людо в полной праздности — он все еще был наказан. Дети, помня, что ему нельзя разговаривать, приходили к нему и с симпатией пожимали руку. Даже Одилон рассыпался в навязчивых проявлениях любезности, и Людо в конце концов заключил с ним мир по поводу украденной фотографии.

Весна несмело вступала в свои права, удлиняя вечера, но не согревая их. Косые лучи падали на стену столовой и, скрещиваясь, опутывали золотистой паутиной сгущающийся полумрак, в котором обычная столовая утварь принимала призрачный вид; можно было чуть не воочию наблюдать, как вечер постепенно отступает под натиском ночи.

После ужина мадемуазель Ракофф вызвала Людо к себе в кабинет, послав за ним карлика, прямо–таки возликовавшего от такого поручения. Когда Людо вошел, она оставила его стоять, не удостоив ни взглядом, ни словом. Голубоватые отблески пробегали по седым волнам ее волос, которые она то и дело поглаживала кончиками пальцев с блестящими, тщательно отполированными ногтями. Наконец она соизволила заметить присутствие Людо, и лицо ее просияло:

— Я помню, что тебе запрещается разговаривать до завтрашнего вечера, и не буду докучать долгими речами. Однако мне не хотелось бы оставлять тебя в неведении относительно некоторых вещей. Я написала твоим родителям. Не волнуйся, я ничего не сообщила им о твоей давешней выходке в отношении бедного маркиза. Но все же я попросила их отложить ближайшее посещение до конца июня. Ты еще слишком привязан к внешнему миру, дорогой Людовик. Немного затворничества поможет тебе адаптироваться. Обычно для этого хватает двух месяцев. Пиши, сколько тебе заблагорассудится, рисуй, обучайся ткачеству, помогай детям, которых Бог не наделил твоим умом, но только не внушай себе, что судьба к тебе несправедлива и что настоящая твоя жизнь… уж не знаю где. Я наблюдала за тобой только что, во времямузыкального часа. Ты выглядел так, будто попал в рай. Это была «Маленькая ночная серенада» Моцарта. Я выбрала ее специально для тебя. Ты очень чувствителен, Людовик, но тут уж ничего не поделаешь, ты не чужой. Ты — невинный, и ты нашел свою семью… Чего же ты ждешь, чтобы возрадоваться?.. Лучше подумай о тех, кого держат в психушке и кто дорого бы дал, чтобы оказаться на твоем месте.

Она провела рукой по волосам, приветливо улыбнулась и извлекла то, что осталось от фотографии Николь.

— Так ты говоришь, это твоя мать?.. Не знаю, не знаю. Нет никаких доказательств. К тому же, меня не пригласили на свадьбу… Конечно, можно спросить у Мишо, когда он приедет в следующий раз, но она здесь такая молоденькая, что он ее наверняка не узнает.

Она спрятала фотографию, затем встала, обошла вокруг стола и устремила свой взгляд прямо в глаза мальчика. Она так и стояла, опершись о край стола, не обращая внимания на неловкое молчание и стараясь уловить в зеленых глазах Людо смятение, которое бы ее успокоило.

— Вот и все, — сказала она нараспев, — можешь идти.

И уже обычным тоном добавила:

— Твой барашек в яслях занимает не лучшее место… Если мне не изменяет память, он в самом хвосте. Но я не сомневаюсь, что в ближайшие два месяца ты постараешься улучшить его положение… И последнее: кое–кто видел, как ты расхаживал посреди ночи по коридору. Это строжайше запрещено. Я требую, чтобы впредь не было никаких хождений.


Опять Одилон, подумал Людо, спускаясь по лестнице. Поди скажи мадемуазель Ракофф что это не твоя фотография… скажи что она моя к тому же на ней не твоя мать да тебе и не нужно ее фото… если ты так скажешь то мы пойдем в лес прокатиться на подводной лодке с Татавом… а кроме того твой барашек в яслях наверняка будет впереди всех.

Столы были накрыты, близилось время ужина. Войдя в комнату для игр, Людо отшатнулся. Нет, никогда он не сможет к этому привыкнуть! Все дети были в сборе — скованные, поникшие, каждый во власти своей врожденной мании: кто–то бормотал и тихонько вскрикивал, кто–то блаженно смотрел в пустоту; одни стояли, прислонившись спиной к стене, другие толпились вокруг стола и убивали, как могли, время, возясь с обрывками шерстяных ниток и обмениваясь заговорщическими взглядами; один из воспитанников разглядывал звездный атлас, тыча в галактики дрожащим пальцем.

Заканчивался еще один день их жизни. Они бросали кольца, прибирали дорожки, вырезали фигурки из картона, рисовали чужих, возносили хвалу Небу, слушали «Маленькую ночную серенаду» — «да нет же, Бенуа, Моцарт не чужой, это великий музыкант, один из детей, если угодно…». Они послушно принимали все: Моцарта, пингвинов, пюре на ужин, белые таблетки снотворного, свистки, тысячи ничем не заполненных мгновений, тысячи никуда не ведущих шагов, — и отходили ко сну, не ведая, что такое сон. Людо увидел, как они все повернулись в его сторону, прижав палец к губам и торжественно прошив: «Тс–с–с». В ответ он закричал, и крику тому, казалось, не было конца.

IV

Центр Сен–Поль, апрель

К чему упорствовать в нежелании увидеть положение вещей в истинном свете? Не лучше ли сегодня же прояснить разделяющее нас разногласие. Я был болен, но теперь мне уже лучше. Лучше с головой. Ты была права, но я не совсем чокнутый. Хотя, может быть, я немного им был. Мишо говорил, что ты тоже болела и поэтому не приехала. Я передал ему для тебя подарок. Я сам это сделал из ракушек и хорошенько все промыл жавелевой водой. Здесь учат ткать салфетки и петь. Дуду говорит, что у меня хороший голос, потому что большая грудь, а мадемуазель Ракофф ставит нам пластинку Моцарта про маленькую серенаду. В маленькой серенаде нет фисгармонии. Она говорит, что это скрипки. Она показывала фото скрипки. У нее панцирь и дыры для дыхания. Если хочешь, чтобы я стал матросом, я буду матросом. Здесь и вправду не так уж плохо. Но моря не видно. Здесь не все дети, есть и старики, но их так называют. Они не такие злые, как в школе. Я самый сильный и развожу бачки с какао. Когда я перестану быть чокнутым, то смогу вернуться домой и буду замшей полировать машину. Дворники ни к черту! Погода налаживается. Нам давали шоколадные золотые рыбки, но карлик у меня их спер. Мы учим названия цветов. Остается еще два месяца, и тогда в воскресенье вы за мной приедете. Полагаясь на незамедлительное выполнение Вами контрактных обязательств, направляю Вам, Татаву, тебе и Мишо, выражение совершеннейшего моего почтения.

Людо

Людо захлопнул одолженное у Максанса «Пособие по эпистолярному жанру» и принялся перечитывать письмо с самого начала. Он был весь красный от распиравшей его гордости и от усталости. Было совсем как в книге и даже лучше. Он прочитал письмо вслух, потом снова перечитал, но уже медленнее, положил его в конверт, затем опять достал, чтобы насладиться им еще раз.

Внезапно дверь открылась и вошла мадемуазель Ракофф.

— Ты все еще не спишь? Ты и в самом деле хочешь меня рассердить?

— Не хочу я спать.

— Ну–ну, что за истории! Глотай–ка вот это и баиньки!

Не успела она выйти, как он вынул таблетку из–под языка и спрятал ее в коробку со скелетиками.

Это Максанс научил его, как поступать с таблетками, которыми их без конца пичкали. Успокоительными, седативными, тонизирующими. Их давали сообразно моменту, времени года, для создания в коллективе ровного настроения и для предупреждения всякой блажи, способной возмутить общее спокойствие. Копилка Максанса в виде огромного красного гипсового яблока была доверху набита этой фармацевтической мелочью, скопленной за десять лет.

Письмо для Николь стояло вертикально на тумбочке у чашки с утренним кофе.

— Невесте пишешь? — лукаво поддразнила Фин.

— Нет, — ответил Людо с таинственным видом.

— Тогда кому же?

Людо покраснел.

— Я не пишу, а отвечаю.

Сидя напротив него, Фин кидала крошки хлеба в пенящиеся сливки на поверхности кофе.

— Если отвечаешь, можешь сказать кому.

— Матери. Она все время мне пишет. Надо же разок и ответить.

— Если это правда, то ты, конечно, прав. И прав, даже если это неправда. А почему она не приехала в прошлый раз?

— Я не захотел. Похоже, она беременна. Не люблю я этого.

Он пристально посмотрел на нее.

— Сама знаешь, когда живешь с кем–нибудь, надо следить, чтобы не подзалететь. А сколько Дуду лет?

— Надоел ты мне со своим Дуду! Сам у него спроси.

Она встала и стала надевать халат; Людо не сводил с нее глаз.

— Чего это ты на меня так смотришь?

— Неправда, совсем и не смотрю. — возразил он едва слышно.

Она рассмеялась:

— А как же, не смотришь, дурачок!.. Но я тебе клянусь: не так давно на меня еще как смотрели… Так что ты там пишешь своей матери?

— Ничего.

Фин подкралась к нему из–за спины и, как бы играя, быстро вытянула руку и схватила письмо, на какое–то мгновение прижавшись к Людо грудью.

— Отдай, — пробормотал Людо не двигаясь.

Он выглядел потрясенным и отупело смотрел на кухарку, не успевшую поправить свою блузку и игриво потрясавшую письмом. В вырезе халата проглядывала обнаженная кожа.

— Да что с тобой? — спросила она наконец. — У тебя глазищи величиной с очки. Вот твое письмо, не собиралась же я его съесть!

Людо протянул за письмом дрожащую руку.

*
В последующие дни Людо, верный своим решениям, являл собой образец невинности — идеальный ребенок с меланхолической улыбкой; он так быстро догонял остальных, что его барашек в яслях занимал всё лучшие места к великому огорчению карлика. Казалось, Людо был этим доволен. Каждый день он толкался вместе с другими детьми возле камина, стремясь побыстрее узнать о том, какое место занял его барашек на этот раз. За два месяца жизни в Центре Людо поправился на два килограмма. Взгляд его зеленых глаз потускнел. Временами он вдруг начинал пускать слюни, опрокидывать тарелки, спотыкаться на ровной аллее; походка его утратила привычную гибкость. Его кольца теперь летали мимо пингвинов; он жадно набрасывался на десерт и уплетал за обе щеки. Иногда подходил к мадемуазель Ракофф и показывал на свои развязавшиеся шнурки, с видимым удовольствием выслушивая ее мягкие укоры: «Ну–ка быстренько завяжи их. хитрец!» Если в первое время он ни за что не хотел носить шапочку, то теперь больше с ней не расставался.

Однажды вечером он повздорил с Бастьеном за право мыть пол в столовой, так что Дуду пришлось их разнимать. Мадемуазель Ракофф объяснила, что уборка помещений уже не один год была привилегией Бастьена, а Людо можно поручить ухаживать за парком. Людо принялся ровнять граблями террасу и дорожки и делал это с таким рвением, что оголил огромные сосновые корни; он уже собирался их выдернуть, не подумав, что деревья могут упасть и кого–нибудь убить, но его вовремя отстранили от этой работы.

Вскоре в Центр приехали психиатр и дантист, чтобы провести очередной медосмотр. Психиатр доктор Уай, обслуживавший Центр Сен–Поль, подверг Людо различным тестам и записал в карточке: «Небольшое слабоумие. Характер неустойчивый. Временами агрессивен, необщителен. Требуется наблюдение в специализированном лечебном учреждении».


После стычки с Одилоном в столовой дети относились к Людо с боязливым уважением. Разукрашенные стены его комнаты, напоминавшей святилище инков, приводили их в восторг. Дембеля незаметно выносили из столовой тарелки с дымящейся едой и ставили их у него под дверью. Его приход вызывал аплодисменты, а когда мадемуазель Ракофф задавала какой–нибудь вопрос, все головы поворачивались в его сторону.

Это усиливающееся влияние, к которому Людо вовсе не стремился, вызывало отчаянную злобу у Одилона, видевшего в этом покушение на свою власть. Напрасно карлик вынюхивал и шпионил, напрасно расточал любезности, ничто в поведении Людо не давало повода для доносов. Каждый вечер карлик пробирался в комнату Людо и, потягивая гранатовый сироп с водой, прищелкивал языком, будто дегустировал первоклассный коньяк:

— Отличный сироп… Прекрасный цвет, а какой букет!

Людо покорно выслушивал сплетни и разглагольствования о музыке, в которых карлик щеголял учеными словами — вырванные из первоначального контекста, эти слова теряли всякий смысл. Людо уже не прерывал его рассказами о подводной лодке, о фисгармонии или Татаве. Иногда Одилон вдруг резко менял тему:

— Рисовать на стенах запрещается… Я так ничего не скажу, но другие… девчонки… К счастью, они сюда не суются!

Девчонки! Было очевидно, что они хорошо относились к Людо, однако он не позволял себе разговаривать с ними. Иногда он замечал устремленный на него задумчивый взгляд Лиз. Значит, и она за ним следила. Она выходила в парк как раз тогда, когда он прогуливался там, устраивала так, чтобы он заметил ее присутствие, но никогда с ним не заговаривала. В него летели мелкие камешки, он слышал смех. Но никого не видел. В часовне или в столовой, чувствуя себя в безопасности в окружении других детей, она осмеливалась улыбаться ему. И почти каждый день Людо находил у себя под подушкой леденцы от кашля, разноцветные ленты или миниатюрные яйца из хлебного мякиша. Однажды он нашел белый платок — своего рода безмолвное любовное послание. На стенах его комнаты вокруг прикрытых рукой лиц красовались нарисованные красным карандашом вензеля и губы.

От Максанса не ускользнули перемены, произошедшие с Людо. Вечером, дождавшись ухода Одилона, он появился в комнате Людо.

— Ты совсем не такой, как раньше, — жалобно повторял он. — Я же знаю… Совсем не такой.

— Какой же я был? — спросил Людо.

Максанс беспомощно развел руками.

— Да я не знаю… Только когда ты приехал, я снова увидел свой дом. Увидел мать, сестру матери, аллею, обсаженную гортензиями, слева от нее — вольер, а дальше — террасу над озером. Там после обеда мы ели бисквиты с корицей… А еще там была моя мама…

— А моя мать, — перебил его Людо, — варит варенье из ежевики… Она приносит мне завтрак в постель… А машину ее я вожу…

Максанс был единственным ребенком у своих родителей, но они рано умерли. И он с упоением делился с Людо воспоминаниями детства, воспоминаниями о событиях, которые никогда не происходили в действительности.

*
Только ночью, гуляя под звездным небом, Людо вновь становился самим собой. По голосам, по скрипу панцирных сеток он мог определить, кто спит, кто еще бодрствует, и достаточно ли глубок сон воспитанников, чтобы выйти наружу незамеченным. Однако нередко дверь в конце коридора оказывалась запертой, и ему приходилось отказываться от своих намерений.

Впрочем, он не был единственным, кого снедала тайная страсть к ночным прогулкам. Ночью в Центре Сен–Поль появлялись свои кочевники, свои скитальцы, и если отбой отправлял в объятия Морфея детей, одурманенных снотворным, то, казалось, он выпускал на свободу тайных демонов, скрывавшихся под обличьем нормальных обитателей Центра. Иногда Людо замечал тень мадемуазель Ракофф и принимался за ней следить. Она двигалась широкими стремительными шагами, будто спешила прийти куда–то к назначенному сроку, углублялась в аллеи, но затем возвращалась назад, не дойдя до конца, и Людо, опьяненный собственной смелостью, уже не боялся ее и представлял, как заговорит с этой безоружной тенью, бормотавшей на ходу какой–то вздор.

Фин также вела ночную жизнь. Неф приходил к ней несколько раз в неделю. В постели они спорили. Кто–то из них хотел, кто–то нет. Как Николь и Мишо. Однажды, к изумлению Людо, Дуду, спасаясь от медсестры, пришедшей спросить у Фин через дверь, не слышала ли та какой–то шум, спешно вылез через окно, у которого мальчик устроил свою засаду.

Иногда кухарка не спала в своей комнате, и Людо недоумевал, где же она проводит ночь.

В тот вечер он тоже ждал. Повсюду царило спокойствие. Сердце его глухо стучало. Ночь делала неразличимыми пальмовые ветви и рыбьи плавники на обоях. Набравшись терпения, Людо слушал шум леса и западного ветра, который шептал об океане. Я стану моряком как ты и сказала впрочем мне уже лучше… со мной что–то не так но все налаживается и когда ты приедешь ко мне в июне ты меня не узнаешь скажешь что это не я. Он сделал глубокий вдох и вышел в коридор. Это был самый опасный момент. Надо было пройти участок, освещенный ночником, и тайком войти в комнату Одилона, находившуюся через две двери по коридору. Босые ноги прилипали к полу, и Людо продвигался, приноравливаясь к ритму доносившегося из комнат храпа. Дверь в комнату карлика бесшумно отворилась, и он вошел.

Одилон спал, посасывая большой палец; он был так плотно завернут в одеяло, что напоминал мумию. Людо подошел к креслу, на котором под толстым молитвенником лежала аккуратно сложенная одежда, обшарил карманы красного пиджака — безрезультатно. В карманах брюк тоже ничего не оказалось. Людо снова приблизился к кровати. Залитый лунным светом, карлик, будто грызун, издавал тихое и тонкое посапывание — он лежал на боку и держал руку под подушкой.

Людо впервые отважился проникнуть к нему ночью. Сейчас он мог воочию убедиться в усыпляющем действии трех таблеток, подмешанных к гранатовому напитку, которым так любил наслаждаться карлик. Подойдя совсем близко, Людо опустился на колени и, нащупав под подушкой сжатый кулак, вытащил его наружу. Разжимая пальцы, чтобы забрать ключ от коридора, он вдруг увидел прямо перед собой широко открытые изумленные, но не видящие глаза карлика. Людо застыл в оцепенении и затаил дыхание. Жалобно всхлипнув, Одилон снова закрыл глаза. Тогда Людо рванул ключ и вышел из комнаты.

Открыв дверь столовой, он испытал ощущение всемогущества и едва удержался от дикого победного крика. Он был свободен. Центр Сен–Поль со всеми его обитателями растаял как сон, и Людо остался наедине с ночью, полной таинственной жизни. Он подошел к яслям, протянул руку к размытым силуэтам барашков и, убрав фигурку, принадлежавшую Одилону, поставил на ее место один из пластмассовых скелетиков Татава.

Выходя из столовой, он задумчиво посмотрел на дверь, ведущую на девичью половину, и подумал, можно ли ее открыть его ключом.

Снаружи Людо обдало свежим ветром. Резкий холод распространялся в ночи подобно запаху. Небо и земля купались в океане лунного света, среди которого глухо стонал лес цвета коралловых рифов. Людо прошел шагов двадцать вдоль замка в северном направлении и перешел, будто реку вброд, террасу, через которую он заранее тайком проложил тропинку из сосновых иголок. Почувствовав под босыми ногами холодный песок, Людо обернулся. На фоне светлого неба чернели силуэты строений. На первом этаже светилось одно из окон.

Он быстро зашагал по аллее, раскачивая головой и размахивая руками, взахлеб вдыхая ледяной воздух, радостно подставляя его потокам свое нагое тело и непокрытую голову — наконец–то он был свободен. Спустившись к реке и оставив на берегу пижаму и барашка, залез в воду. Он разговаривал сам с собой, плескался в свежей проточной воде, брызгая на прибрежный ольшаник, затем, пренебрегая опасностью, направился к середине реки.

Когда он вышел и лег на траву, глядя в звездное небо, по его телу, покрытому гусиной кожей, пробежала чувственная дрожь. Мерцающие созвездия… Он всегда любил эти огни, горящие в ночи без дыма и пламени, хотя и не мог объяснить, жажду чего утолял их созерцанием. Какая сегодня сутра погода… в сущности Людо ты добрый… подай–ка мне поднос пока все не остыло… так что бы тебе доставило удовольствие… знаешь возможно ты хороший мальчик…

Он рысцой добежал до теннисного корта. Осмотрел машину и подумал, что в будущем мог бы найти себе дело по механической части. Багажник был пуст, он спрятал там принадлежавшего карлику барашка и вдруг нащупал какой–то тряпичный комок. Оказалось, что это были скомканные, влажные старые брюки. Вывернув карманы, он обнаружил аккуратно сложенный листок.

Ему по–прежнему не хотелось спать. Он вернулся к зданию Центра и, подгоняемый воспоминанием о Фин в объятьях Дуду, пересек террасу. Пройдя вдоль фасада, спрятался под ее окном, затем осторожно приподнялся и приник к щели в ставнях. Внутри, в пляшущих тенях, все предметы потеряли свой цвет и очертания. На выступающем в темноте одном из набалдашников кровати, казалось, колыхалась медуза, и Людо узнал знаменитую на весь Центр шапочку Грасьена. Больше он ничего не разглядел и ушел с тяжелым сердцем.

Одилон по–прежнему спал, когда Людо положил ему ключ назад под подушку. Затем зашел к Грасьену, увидел пустую разобранную постель и вернулся в свою комнату совершенно обессиленным. Ему хотелось тепла, хотелось поплакать, поговорить. Хотелось пойти к Максансу и спросить, ставила ли ему мать банки, когда он простуживался. Снимая запачканную песком пижаму, Людо выронил листок, найденный в машине. Это было письмо, истлевшее от влаги и порвавшееся на две части сверху вниз, только на левой стороне можно было что–то прочесть.

Поймите, Брюно, любимый, что я

Где же ваши прекрасные обещ

И вот уже три года как вы от

Момент, когда вы скажете Луизе правду.

Вы мужчина и офицер

Так чтобы я надела вашу форму.

отказываюсь от жизни, посвятив ее де

вы не решаетесь причинить ей страда

мальчиков после разрыва

и что вы основали Центр Сен–Поль

та любовь, в которой мы клянемся каж

вам наконец решиться выполнить ваши обя

чтобы она узнала правду от други

моя жизнь, моя любовь, моя стра

ваша Элен, любящая вас на

Людо свернулся калачиком на полу и закрыл глаза. Все кого–то любят: родители — своих детей. Фин — Дуду и Грасьена, мадемуазель Ракофф пишет любовные письма. Только его никто не любит, только он всегда один.

Наутро двойное происшествие: исчезновение барашка и появление на его месте скелета — привело Центр в крайнее возбуждение. Мадемуазель Ракофф допросила по очереди всех детей. Людо молчал, как и все остальные. Карлику, у которого эта черная магия вызвала панический страх, он высказал предположение, что тот наверняка совершил смертный грех, обман или кражу и что его барашек возвратится лишь после того, как он сознается в своем преступлении.

*
В начале мая с приходом первых жарких дней Центр Сен–Поль охватила нервозность. Когда жара разражалась грозой, то ливень снимал нервное напряжение, но случалось и так, что дети часами наблюдали за тем, как бледные молнии напрасно царапают нависшее над неподвижными соснами небо.

За обедом и ужином девочки ссорились из–за пустяков, то и дело вспыхивали нелепые бунты, которые нужно было немедленно усмирять. Мадемуазель Ракофф разрешила перейти на летнюю одежду, а в один из дней, когда жара была особенно невыносимой, стала изгонять ее знойный дух с помощью рассказа о Сахаре с демонстрацией документального фильма. На экране сменялись безжизненно застывшие хижины, высохшие оазисы, чужестранцы, изнуренные песчаными бурями, опустошающими край, называемый страной жажды… Медсестра тут же заметила, что детям необыкновенно повезло: ведь они никогда не испытывали жажды. Проповедь закончилась раздачей прохладной воды; было два часа дня.

Вечером обнаружилось, что исчез Максанс. На поиски был мобилизован весь Центр. Под руководством Фин, мадемуазель Ракофф и Дуду три группы слегка перепуганных воспитанников обыскивали замок и прочесывали парк. Все было напрасно. Медсестра, предчувствуя худший исход — побег — решилась предупредить полицию. В этот момент она услышала через открытое окно крики Людо. Голос его доносился с теннисного корта; она бросилась туда и прибежала вслед за Дуду, уже возившимся у открытой задней дверцы машины. Внизу, между передним и задним сиденьями, в пыли, среди невыносимого тошнотворного запаха, угадывалось человеческое тело.

— Скорее доставайте его оттуда! — закричала она.

Людо и Дуду вытащили некое подобие тряпичного саркофага. То был Максанс — без сознания, завернутый в три одеяла. Он надел всю свою зимнюю одежду, несколько пар носков, брюк, все свои свитера, перчатки, шарф, а на голову натянул две альпинистские шапки, причем одну — задом наперед.

В столовой, после рюмки вина, он пришел в себя и стал мило улыбаться воспитанникам. Мадемуазель Ракофф поинтересовалась, какая муха его укусила. Максанс ответил, что хочет вскоре отправиться в Сахару, но сначала ему надо привыкнуть к жаркому климату.

*
Людо в конце концов перестал выходить по воскресеньям. Чужие родители приводили его в уныние. Он оставался лежать на полу своей комнаты, разглядывая безрадостный карнавал масок, взиравших на него со стен. Он придумывал сказочные зрелища, читал книги, которые Фин наугад брала ему из библиотеки полковника, проклятого места, куда мадемуазель Ракофф строжайше запрещала входить. В его руки попали «Маленький принц», диссертация по хирургии о психологии взаимоотношений между стоматологом и пациентом и «Поездка Сюзанны в Судан». Его приводили в восторг все эти загадочные слова, еще более таинственные, чем ночные звезды.

Под видом дружеского предупреждения Одилон пытался его запугать:

— Чтение книг в Сен–Поле запрещено. Всем, кроме Люсьена. Энциклопедии — пожалуйста, но только не другие книги. Представьте, что будет, если вас застанет мадемуазель Ракофф! Или кто–нибудь донесет… Например, одна из девчонок!..

И он сильно взмахивал рукой, будто хотел стряхнуть с нее воду.

— А где твой барашек? — говорил в ответ Людо. — В аду? Когда родственники воспитанников уезжали, он с наступлением

сумерек бродил по парку, впитывая ауру, оставленную посетителями, которым он завидовал, как избранной касте.

Наконец настал и его день. Еще до восхода солнца Людо закончил свой утренний туалет и, когда на заре Фин отперла коридор, он уже стоял под ночником с букетиком примул в руке.

— Это для моей матери, — сказал он почти враждебно. — Теперь вы увидите, что это мой снимок…

Он не оставлял надежды до самого вечера и продолжал стоять у ворот, отказываясь от еды, борясь с предчувствием, что она не приедет, и даже с любовью провожал взглядом светло–голубую «Флориду», надеясь на чудо и зная, что заблуждается.

В девять часов вечера появился Мишо — один. К этому времени все родители уже разъехались. Увидев его. Людо не испытал никакого удовольствия. Его появление не вписывалось в магический круг любовно лелеемого ожидания, длившегося вот уже пятьдесят один день. Он даже не спросил, приехали ли Николь и Татав. Механик был пьян.

— А вот и ты, малыш, — еле выговорил он. — Ай–яй–яй! Коли где и есть такой молодец, так это точно ты…

Он лавировал между столами, накрытыми на террасе, и, пьяно улыбаясь, умилялся до слез при виде воспитанников, заинтригованных столь шумным пришельцем.

— И вы, дети, тоже славные ребята!.. Такие молодцы, каких и не сыщешь… Мне все в вас чертовски нравится: и ваши шапочки, и ваши славные личики, и ваши милые улыбки. И пусть вы немного с приветом, что ж, это не важно! Все лучше, чем быть женатым на чертовой бабе, которая и близко не заслуживает иметь такого парнишку!..

Он взял Людо за плечи и показал его всем собравшимся.

— Потому что этот парень, скажу я вам, пусть только кто тронет хоть волос с его головы… узнает что почем!..

В эту минуту мадемуазель Ракофф вышла навстречу своему кузену, делая вид, что не замечает, что он навеселе.

— Уж не помню, знаком ли ты с моими помощниками Фин и Дуду…

Мишо пожал руку негру и объявил, что сенегальские стрелки, с которыми ему доводилось иметь дело в армии, были единственными, кто не сачковал.

— Надеемся, что вы будете приезжать сюда чаще, — с притворной любезностью сказала кухарка. — Правда, Людо?

Но тот, казалось, утратил дар речи. В этот момент сзади подошел Максанс.

— А, вот и твои приехали, — сказал он, тщательно выговаривая слова. — А то я уже было начал волноваться. Твоя мать здесь?..

— А ты? — ответил Людо.

Одилон рассказал Мишо, что с тех пор, как Людо приехал в Сен–Поль, он сделал огромные успехи.

— И правда. — соглашался механик. — Не знаю в чем, но он изменился. И к тому же вырос. Дети, как фасоль, растут в высоту…

Он обнял Людо за шею.

— Я знаю, о чем ты хочешь спросить, слышь? Я же не дурак какой… Ты хочешь знать, почему Николь не приехала и Татав тоже… Я прекрасно знал, что ты это спросишь, но это все неважно, и потом, я же приехал!.. — Он усмехнулся: — Дело в том, что у твоей матери… у нее в печи есть другие калачи… в общем, еще один малыш!.. Нельзя ее слишком тревожить… Хотя она совсем не растолстела… Ни чуточки! Талия — прямо осиная!.. Ну вот… А у Татава экзамены, не помню уже какие, но они оба просили тебя поцеловать. Ты ведь доволен, что я приехал, а? Ты рад увидеть Мишо?..

Людо неловко согласился, немного поколебался и, глядя в сторону, заявил:

— В июле каникулы… все разъезжаются… мне тоже нужно домой!

Мишо дружески хлопнул его по животу и, словно радуясь сообщить хорошую новость, сказал:

— Вот именно! Очень хорошо, что ты об этом вспомнил. Хочу тебе сказать, что ты возвратишься домой — и даже очень–очень скоро!

Затем обратился к другим воспитанникам:

— И вы тоже, дети, все поедете к морю. Все поедут к морю вместе с моим малышом, все поедут купаться. И если Николь это не понравится, все равно будет так, как я сказал!

Он остался поужинать вместе с мадемуазель Ракофф и Людо, который не притронулся кеде. Мишо хотел все знать о яслях, клялся, что это самая гениальная штука из всех, что он видел:

— Это то, чего не хватает в Бюиссоне! Яслей на камине. А в них — кучи барашков, как велогонщиков!.. Ну да!.. Если бы твоя мать знала, что я здесь, ну и закатила бы она мне!..

За десертом он стал клевать носом и похрапывать. Фин поставила ему раскладушку в углу столовой, на которой он и уснул, пообещав напоследок прямо с завтрашнего утра приступить к обучению детей игре в шары. Посреди ночи он скрылся как вор.

На следующей неделе Людо получил письмо от Николь, подписанное также Татавом и Мишо.

Бюиссоне, 6 июня

Дорогой Людовик!

Ты не часто сообщаешь о себе. Впрочем, кузина держит нас в курсе, и мы рады, что тебе лучше. Я чувствую большую усталость. В апреле у меня был страшный насморк из–за того, что ветер дул, не переставая. И потом, доктор сказал, что мне нужен отдых. Так что не надо быть эгоистом и требовать, чтобы я приезжала к тебе каждый раз. И Мишо не надо заставлять ездить так далеко, ведь он уже немолод. Надо думать о других и помнить, сколько горя ты им принес. Сейчас стоит жара и мы обедаем во дворе. Ладно, посылаю тебе посылку и целую тебя.

Николь
Я тоже тебя целую, и правда, надо почаще давать о себе знать.

Мишо
Я скоро сдаю на права. Отец разрешает мне водить «Флориду» в лесу. Посылаю тебе жвачку, впрочем, я ее больше не жую.

Татав

Два дня Людо до боли в глазах читал и перечитывал это письмо, и сердце у него разрывалось.

В следующее воскресенье он помог Фин вынести столы на террасу и остался там вместе со всеми детьми. Стояла жара, в воздухе разносился запах смолы. Приехали многие родственники воспитанников, и в Центре царила атмосфера праздничной ярмарки. Мадемуазель Ракофф с ликующим видом прогуливалась под руку с приезжими дамам и по нагретым солнцем аллеям.

Людо смешивался с этими семейными процессиями, вдыхал запах духов и ловил мельчайшие жесты, обрывки секретных разговоров. Подобно тому, как одинокий путешественник невольно надеется встретить в толпе знакомое лицо, он устремлял умоляющий взор на каждую из проходивших матерей: стоило взять ею за руку — и он бы пошел за первой встречной.

— Кто же ты?.. — спросила у него миловидная женщина, заинтригованная его поведением.

— Людовик, — ответил он со смущением в голосе.

Женщина засмеялась и потрепала его по щеке.

— Очаровательное имя… Ты славно говоришь и уже совсем большой… Тебе нравится здесь?..

У нее были светлые блестящие волосы, как когда–то у Николь.

Опустив голову, он заметил, что снова не завязал шнурки, затем вдруг расплакался с такой непосредственностью, что она обняла его за плечи, а он послушно приник к ней. Они подошли к ее дочери Альетт, страдавшей болезнью Дауна. Глядя на молодую женщину, ласкавшую ребенка, можно было подумать, что это именно она одинока и обездолена.

Вечером мадемуазель Ракофф свистком подала сигнал к отбою и зашла в комнату Людо — тот только что без церемоний выпроводил Одилона. Мальчик сидел на полу и обводил красным фломастером линии своей правой руки.

— Тебе следовало бы уже быть в постели… А я как раз собиралась тебя похвалить.

Она закрыла дверь и обвела стены растроганным взглядом.

— Это же надо!.. Еще немного — и ты перейдешь на потолок!.. Сегодня выдался очень удачный день, все были просто в восторге. В один прекрасный день этот бедный корт не выдержит… Полковник никогда бы не разрешил устроить на нем стоянку…

Она говорила не спеша, делая долгие паузы между фразами; в ее глухом голосе звучала усталость.

— Я совершенно измучена… — вздохнула она, присаживаясь на край кровати. — О чем это я хотела сказать? Ах да, хотела похвалить тебя за то, как ты себя сегодня вел. Раньше ты немного дичился. Тебе у нас начинает нравиться?

Тон ее сделался менторским:

— Центр — это одна семья, дорогой мой Людо. большая прекрасная семья… Когда я говорю: Людовик — один из наших детей, это значит, что Людовик — дитя Центра Сен–Поль, где живут ею братья и сестры и где родители всех детей являются и его родителями.

Людо поднял голову, взгляд его упал на колени мадемуазель Ракофф. Она прикрыла их и улыбнулась.

— Неправда. — проговорил он с ожесточением. — Я сын своей матери, вот и все.

Медсестра презрительно рассмеялась.

— Что ж, поговорим о твоей матери!.. Начнем с того, что она могла бы научить тебя вежливости!.. И потом, если хочешь знать, я каждую неделю пишу твоим родителям. И если они не едут, то я здесь ни при чем. Она, кажется, беременна… Какая чушь! Госпожа Прад тоже беременна, но не пропускает ни одного воскресенья… И госпожа Бернье беременна, но она приезжает и всегда одной из первых…

— Неправда, — выкрикнул Людо с вызовом.

— Госпожа Массена, несмотря на астму, приезжает не реже двух раз в месяц… Господин Мафиоло живет в полтысячи километров, но приезжает к Грасьену каждую неделю… У всех есть обязательства, с которыми приходится считаться… но твоя мать, извини меня, здесь ни разу не показалась! Так перестань с ней носиться, как…

— А ты, — грубо перебил Людо.

Он швырнул фломастер через всю комнату и встал во весь рост.

— Да что с тобой творится!? — воскликнула вышедшая из себя медсестра.

Людо окинул ее с головы до ног дерзким взглядом, задержавшись на волосах и тщательно ухоженных ногтях.

— Ты такая же, как я, — сказал он, подойдя к ней вплотную. — К тебе тоже никто не приезжает. У тебя тоже никого нет: ни ребенка, ни мужа, ни любовника… Твоя мать — три подлюги!..

И вдруг, словно сам устыдившись своего открытия, с отвращением пробормотал:

А еще у тебя все волосы седые. Ты — старуха.

V

…Старая кляча!.. Мальчишка вскрыл едва затянувшуюся рану. И воспоминания хлынули, словно кровь.

Мадемуазель Ракофф ворочалась в постели. Железная сетка противно скрипела. В ночи раздавались скрипучие звуки. Напрасно она закрывала глаза, досада не давала заснуть. Будто иголка, впившаяся в нерв. Собственное тело мешало ей. Старое тело… Как далеки те времена, когда полковник входил в ее комнату и они занимались любовью в полной темноте, не проронив ни слова. Быстро и тайком — в другом крыле здания мужа ждала законная супруга.

Который час?.. Не меньше трех. Она не смыла макияж, и нос у нее чесался. Было слишком жарко. Кровать скрипела при малейшем движении. Бруно говорил, что ему казалось, будто он занимается любовью в железных доспехах. Сегодня вечером она не переставила барашков в яслях, ничего страшного, Людовик подождет. Теперь она сожалела о том, что дала ему пощечину. Еще вообразит, что она обиделась.

Все волосы седые!.. Старуха!.. А еще он забыл сказать про морщины, складки у рта, дряблые щеки, двойной подбородок, потускневшую кожу, обвисшие груди и заплывшую талию, которую она затягивала в грацию, не позволявшую ей свободно дышать: кретин ничего этого не заметил!

Она встала. Накинула пеньюар на пижаму полковника, которую после его смерти взяла себе, как и саржевые трусы, и теплые тапочки, зажгла карманный фонарик и спустилась по погруженной во мрак лестнице.

В столовой стояла тишина. Она направила свет на стены вокруг яслей, где расположилась гримасничающая галерея грубо раскрашенных рисунков, изображавших чужих. Творение Людо занимало почетное место: она сорвала лист со стены и с горьким смехом смяла его в комок. Она начнет с того, что запретит ему заниматься этой мазней… А что касается посещений, то они ему в ближайшем будущем не грозят…

На террасе было еще жарче, духота была еще невыносимее — из–за влажности, столь любимой комарами. В такой вечер вряд ли стоит спускаться к реке… Она вспомнила, как однажды Брюно решил покатать ее на лодке и они тогда едва не перевернулись. Теперь, наверное, лодка гниет в прибрежном ольшанике.

Она вернулась назад, еще раз обошла зал и, проходя мимо двери мужского дортуара, машинально повернула ручку. Дверь поддалась. Одилон забыл запереть, когда–нибудь это должно было случиться! Однако же этот безмозглый негр должен был проверить. Ну и получат они завтра!.. Хорошо, что у нее есть свои ключи. Она вставила ключ в замочную скважину, но передумав, толкнула дверь и скользнула в темный коридор.

Ей пришлось долго стучать в дверь Дуду, прежде чем он отозвался.

— Извините… я знаю, что уже поздно, — обратилась она к нему, продолжая стоять в дверях. — Но вы знаете, что дверь в коридор не заперта?

— Нет, мамуазель Ракофф.

— Что ж, вас не с чем поздравить!.. Напоминаю вам, что у нас здесь есть дети, уже пытавшиеся убежать, и лунатики.

— Да, мамуазель Ракофф.

Ну и парилка… От духоты и запаха першило в горле, во тьме ничего нельзя было рассмотреть. Слышно было лишь шумное дыхание да тиканье огромного будильника.

— Ладно, оставим это до завтра, я пойду… Только вот что: проветрите комнату, а то у вас тут нечем дышать!

Однако она не сдвинулась с места.

— Да, еще, Дуду, у меня так разболелись зубы, что я никак не могу заснуть… У вас не найдется глифанана?

— Нет, глифанана нет, — пробурчал Дуду после секундного раздумья. — Нет глифанана, есть аспирин.

Можно было подумать, что он взывает к некоему божеству.

— Знаете, аспирин — это при острых болях… — У меня есть только аспирин.

Они не видели друг друга, но голоса их смешивались в темноте.

— А сигаретки. Дуду… у вас не найдется «Голуаз»?

— Конечно нет, мамуазель Ракофф, — пробормотал он, — ведь это запрещено.

Казалось, он был напутан.

— Но тогда чем это у вас так пахнет?

— У меня нет сигарет, мамуазель Ракофф. Полковник запретил курить.

— Послушайте, не валяйте дурака, Дуду, полковник прекрасно знал, что вы курите втихаря… И не забывайте, что я двадцать лет проработала в больнице… Так включите же свет и дайте мне сигарету.

Послышался долгий вздох, затем изголовье кровати осветил слабый свет лампы, накрытой газетой вместо абажура и стоявшей прямо на полу. Первое, что она увидела, был пузатый ночной горшок. Ослепленный светом и крайне озадаченный, Дуду не переставал моргать. Он спал совершенно голым. Она видела его мохнатую грудь и ноги, выглядывавшие из–под овчины, которой он прикрывался, как одевающаяся женщина, застигнутая врасплох. Губы его расплылись в глуповатой улыбке.

— Заметьте… — смущенно проговорила она, — я первая принимаю аспирин от зубной боли.

Она начинала нервничать. Сердце ее билось слишком сильно, слова все труднее сходили с губ. Сколько ему лет? Как и ей, около пятидесяти… Он всегда вызывал у нее отвращение — своим запахом, цветом кожи. Но внезапно она почувствовала невыносимый холод. Она просто умирала от желания скользнуть к нему под овчину, в тепло, и, прижавшись к его телу, спросить, правда ли, что она конченая старуха.

— Разумеется, если у вас нет сигарет…

— У меня есть сигарилло. — засуетился он, — сигарилло «Мурати».

Было видно, что ему передалось ее смятение. Он жестом показал на комод и едва не встал с кровати. Но мадемуазель Ракофф уже отодвигала пачку бисквитов, за которой скрывались сигары.

— Вам тоже дать?..

— Вообще–то я не курю втихаря, ну разве что раз–другой.

Тем не менее он протянул руку ладонью кверху — как нищий. Она смотрела на эту здоровую коричневую лапу с розовой ладонью и испытывала желание прильнуть к ней губами.

— А спички?

Он поднял с пола синий коробок хозяйственных спичек.

— Браво–браво! — воскликнула она, завладев коробком. — Это спички, принадлежащие Центру. Если они вам нужны, попросите!

Она опустилась на табурет около умывальника, поднесла сигару к губам, выпустила длинную струю серого дыма и сладострастно затянулась. Ей стало лучше. Она смотрела на Дуду. Тот сидел с незажженной сигарой в углу рта, не осмеливаясь попросить огня.

— О, простите, Дуду! — сказала она, заговорщически рассмеявшись, и поднялась с табурета.

Вместо кровати Дуду спал прямо на полу, на матрасе; мадемуазель Ракофф попыталась наклониться, но в конце концов ей пришлось присесть, чтобы дотянуться зажженной спичкой до сигары Дуду. Направляя пламя, неф коснулся ее руки.

— Когда болят зубы, — пробормотала она изменившимся голосом, — ничто не помогает так, как табак… Полковник, при всем уважении к правилам распорядка, был заядлым курильщиком… Правда, трубка не так вредна… Вы любили полковника де Муассака?.. То есть я хочу сказать, любили ли вы его как начальника?..

Какое облегчение в самом звучании слова «любить'"!

— Да, мамуазель Ракофф.

— Знаете, Дуду, теперь, когда я состарилась и думаю обо всем этом… я вижу вещи в ином свете. С возрастом и по прошествии времени становишься, как бы это сказать, проницательнее.

Дуду приподнялся на подушке и обрел некоторую уверенность. Теперь он старался встретиться глазами с мадемуазель Ракофф, которая приняла подчеркнуто добродетельный вид.

— Я действительно стара?..

Вопрос, казалось, не был ни к кому обращен, и он не ответил.

— Нет, правда, Дуду, я старая?

— Нет, мамуазель Ракофф.

Не очень–то он уверенно это сказал, скотина.

— Так значит, вы его любили…

— Да, мамуазель Ракофф.

Какой жуткий акцент… А у полковника был такой благородный голос. Что за вид у этого толстого негра, завернувшегося в свою овчину и курящего вонючие сигары — кажется, что он курит один из своих пальцев!

Она снова села на табурет.

— Я тоже его любила… То есть уважала. Видите ли, он был мужчиной, настоящим мужчиной. Верным долгу, истинным ценностям и, к тому же, таким преданным, набожным… А с другой стороны — восхитительный эгоист, как и все мужчины… Это жена его погубила.

Она больше уже не обращалась к Дуду, а разговаривала со своей памятью.

— Никогда не забуду, с каким видом она меня встретила, когда я появилась в Центре. А как важничала… Не отпускала его ни на шаг… Ревновала, понимаете?.. Вообразила, что между полковником и мной… Мы действительно были друзьями, уважали друг друга… Конечно, полковник был очарователен, а я молода…

Почему он так на нее смотрит?.. Совершенно ошеломлен. Хотя… ну и видок, должно быть, у них: вдвоем, да еще с сигарами. Он — совершенно голый в своей постели, слегка перепуганный, она — в пеньюаре на колченогом табурете, в тапочках полковника.

— А вы, Дуду, чем занимались в молодости?

— Полковник все знал обо мне. Я работал на сахарном заводе, и вдруг один тип как бросится на меня с ножом, тогда я…

— Верно, верно, грустная история, не будем об этом… А вы никогда не чувствовали себя немного одиноким, никогда не думали жениться?

— О нет!.. Жениться — нет… Чтобы жениться, нужна любовь!

Да что он знал о любви, этот недотепа?.. И как обходился без нее столько лет? Наверное, желание умерло под его черной кожей, пропало с течением времени; она надеялась, что и у нее оно когда–нибудь пропадет и она наконец заснет, не желая прикоснуться к другому телу, неважно чьему.

— Ну что ж, я вас оставлю, — вздохнула она и нехотя встала. Ее взгляд пробежал по стенам и наткнулся на лубочные картинки, нарисованные на тряпках.

— Это я их нарисовать. — гордо сказал Дуду. — Я рисоватьночью.

— А тряпки, где вы берете тряпки?

— На кухне, мамуазель Ракофф. Только это старые, использованные тряпки, это…

— Тряпка, мой дорогой Дуду, чем старее, тем лучше вытирает. Поэтому я попрошу вас впредь отказаться от вашего творчества…

— Но я рисовать чужих, мамуазель Ракофф, как дети.

Мадемуазель Ракофф, казалось, потеряла терпение.

— Ваши чужие — негры, они меня не интересуют. Лучше смотрите за тем, чтобы двери были хорошо заперты. Все же спасибо за сигару.

После ее ухода Дуду принялся яростно расчесывать давно зудевшие грудь и правую голень, задаваясь вопросом, не был ли это визит привидения.

*
Прошла неделя. Все это время мадемуазель Ракофф была холодна как лед с Дуду, с девочками, а по отношению к Людо проявляла язвительную вежливость.

Людо написал письма матери, Татаву и Мишо. Но медсестра отказалась их отправлять, если он не оплатит марки. Людо вытащил из тайника, которым ему служил носок, три пятифранковые монеты и принес их в ее кабинет. Она обозвала его вором, забрала деньги и заявила, что пусть он и не надеется, что она отправит письма при таких обстоятельствах!

— А мой снимок? — вдруг потребовал он.

— Какой снимок?

— Снимок моей матери. Одилон сказал, что он мой. И что вам он тоже сказал, что он мой.

На лице медсестры появилось хитровато–торжествующее выражение.

— Ты же не думаешь, что я тебе его отдам? Расскажи–ка лучше об украденном барашке. Может, он сам возвратился в ясли?.. Если хочешь получить назад свой снимок, то вначале ты должен во всем сознаться и, прежде всего, рассказать, откуда взялись эти деньги!

— Мне их мать дала.

— Обманщик! Твоя мать не дала бы тебе и гроша. Впрочем, теперь, когда у вас дома есть телефон, это очень легко проверить.

Она протянула руку к аппарату, полистала толстый справочник и набрала номер. Когда голос в трубке ей ответил, она улыбнулась Людо.

— Алло… Позовите, пожалуйста, госпожу Боссар. А, это вы, Николь… Это ваша кузина Элен Ракофф из Центра Сен–Поль… Да… Нет. ничего серьезного, не волнуйтесь… Я просто хотела кое–что выяснить по поводу Людовика… Да нет, вовсе нет… Правда ли, что вы ему давали с собой деньги?.. Нет?.. Я так и думала… В Центре запрещено иметь деньги и… Что? У вас перед его отъездом исчезли пятифранковые монеты?.. Нет, я имела в виду бумажную купюру, однако же!.. В конце концов, возможно, что ему ее дал Мишо… Ну что ж, я вам очень признательна… Может, хотите ему что–нибудь сказать, он как раз рядом… Да–да, понимаю… Я вас прекрасно понимаю… Что ж, до свидания… Надеюсь, до скорого.

Она повесила трубку, посмотрела на Людо и с размаху, будто игральные кости, швырнула монеты на стол.

— Ничего себе!.. Сколько лет твоей матери?

— Не знаю, — потерянно ответил он.

— Ладно, вообще–то у нее молодой голос… Ты слышал, что она говорила?

— Когда она за мной приедет? — выдохнул он.

Мадемуазель Ракофф сложила руки, и на лице ее появилась вкрадчивая улыбка.

Наверняка очень скоро: на той неделе начинаются каникулы. Конечно, при условии, что я разрешу тебе уехать… Сегодня можешь считать, что тебе повезло, так как я ничего не сказала о… монетах… Она брюнетка, блондинка?

— У нее теперь стриженые волосы. На фотографии они нестрижены.

— В общем, она не старуха!.. Так, но это не все. Я оставляю у себя украденные деньги. И, конечно, требую, чтобы ты принес и остальную часть своей… добычи. Я распоряжусь, чтобы эти деньги вычли из платы за твое содержание.

Вечером Людо вручил мадемуазель Ракофф четвертую часть монет. В носке осталось сто франков.


В следующее воскресенье большинство воспитанников разъехалось по домам. По их мрачному виду, с каким они прощались с Людо, нельзя было сказать, что они сильно радовались отъезду из Центра. Антуан, прижав к груди своего барашка, спрятался на дереве, надеясь, что родители не найдут его и не увезут домой. Шоферу в ливрее, приехавшему за Мириам на роскошном американском автомобиле, пришлось чуть ли не силой заставить ее сесть в машину.

К середине июля в Центре оставалось не более десятка воспитанников, напуганных своей малочисленностью, оскорбленных в своих стадных чувствах, запутавшихся в череде вяло текущих дней, словно в слишком большой одежде.

Каждый день Людо ожидал приезда своих, и каждый день мадемуазель Ракофф говорила ему, что он должен быть готов к отъезду.

Занятия проходили в вялом ритме, свисток раздавался не часто, пингвины были забыты, медсестра ходила с обнаженными руками. Она занимала детей легкими садовыми работами, сбором цветов вдоль придорожных кюветов. В опустевшей столовой гулко разносились малейшие звуки; к столу подавали оранжад, на десерт баловали сладостями; в яслях все барашки стояли вокруг Иисуса; музыку больше не слушали, разве только если шел дождь. И Людо с нетерпением ждал наступления плохой погоды.

Он часто встречал обращенный на него взгляд Лиз. Его комната по–прежнему служила для них тайным местом, где они оставляли друг другу свои загадочные послания: то белый камешек, перевязанный черным волосом, то две сплетенные травинки, образующие два кольца.

Он получил письмо от Мишо.

Дорогой Людовик!

Знаешь, то, что я узнал, меня здорово расстроило. Кузина написала, мол, пятифранковые монеты из копилки — твоя работа. Твоя мать в этом не сомневается, а я не уверен, но это, правда, дрянная история. Похоже также, что ты доставляешь там кучу неприятностей и ведешь себя невежливо. Она говорит, что если так будет продолжаться, то она не сможет тебя там держать и тебя придется перевести в другое место. Но я не думаю, что ты этого хочешь. Я тоже этого не хочу. А мать твоя была беременна, но потеряла малыша и говорит, что это из–за того, что у нее было слишком много хлопот с тобой. А доктор говорит, что ей нужен прежде всего покой. Значит, не удивляйся, если я не приеду вскорости, я, конечно, приеду, но с возвращением в Бюиссоне придется подождать до августа. Целуем тебя.

Мишо
Да, посылаю тебе пятьдесят франков, чтобы ты больше не наделал глупостей.

*
Однажды утром Людо просто так не побрился. Мадемуазель Ракофф вначале решила, что это из–за небрежности, и заметила ему, что он выглядит как старый козел. Но прошла неделя, а Людо по–прежнему отказывался бриться, и чем больше его лицо зарастало, тем больше он замыкался в себе; брови, которые он раньше выщипывал, буйно закустились. Дети при встрече с ним тянулись рукой к своим щекам.

С появлением растительности на лице изменилось и его поведение. Он стал замкнутым. Мог неподвижно сидеть в стороне часами, и окружающие, считая, что он отсутствует, в конце концов о нем забывали. Он по–прежнему завтракал с Фин. но больше ни о чем ее не расспрашивал. Его взгляд, потускневший от бессонницы, следовал за ней повсюду, это был взгляд судьи или ревнивого любовника, замкнувшегося в горьких переживаниях. Он стал агрессивен даже с Максансом. Когда тот пытался разговорить его и обменяться вымышленными воспоминаниями о материнской нежности, Людо со злостью обрывал его:

— Я ничего не знаю. Не знаю даже, кто была моя мать. Меня вырастил отец…

Его мучили кошмары, снились безумные сны. То его обвиняли в том, что он подложил рыбьи потроха в бельевой шкаф своей матери — целые кучи белых потрохов, которые находили даже среди простыней. То Николь, склонившись над его постелью, улыбалась ему с такой любовью, как не улыбалась никогда в жизни. И тогда внезапно у нее начинали выпадать волосы и зубы, в открытом рту появлялись маленькие кровоточащие раны, на месте улыбающихся губ образовывалась черная дыра, как у черепа.

Днем от безделья Людо занимался поисками. Обследовав все закоулки парка, прочесав все заросли, он нашел несколько вилок, разбитых чашек, изъеденную кость, затонувшую и скрытую ольшаником плоскодонку полковника де Муассака.

Он писал своей матери письма, но не отправлял их. Для этой переписки он использовал тетрадь по катехизису — своеобразный бортовой журнал, где сочинял полученные якобы от нее ответы, выплескивая на бумагу чувства, в которых ему было отказано.

Всем сердцем он дожидался августа, но месяц проходил день за днем, а новостей из Бюиссоне не было. Как ни пытался, он не мог убежать от реальности; в его ушах звучали слова, которые он запрещал себе слушать: его бросили. В отражении своих глаз он видел мать и поэтому избегал смотреть в зеркало, избегал погружаться в воспоминания и, чувствуя свое поражение, упорно гнал мысль, очевидную для него с самого раннего детства: его бросили.

В лесу случился пожар. После обеда двор вокруг Центра заполнили красные пожарные машины с воющими сиренами. Опасаясь, что замок вот–вот загорится, детей срочно стали эвакуировать. В южной стороне над соснами курились серо–черные клубы дыма, легкий ветер доносил до Центра запах гари. В автобусе Лиз села рядом с Людо. Одилон. держа в руках свой барометр, умолял шофера поскорее трогаться. Однако ветер внезапно изменил направление, опасность миновала, и струи брандспойтов утихомирили мечущийся в растерянности огонь.

Спустя два часа мадемуазель Ракофф свистком оповестила об отбое тревоги и дети вышли из автобуса. Молитва на террасе, где в воздухе все еще стоял запах паленого, вознесла к небесам благодарность воспитанников. А вечером, перед раздачей успокоительного, был показан фильм о великих реках.

Утром в субботу, проходя после завтрака по безлюдному вестибюлю, Людо обнаружил, что дверь на девичью половину широко распахнута, и не удержался от того, чтобы не проникнуть в запретный мир. В воздухе стоял сладковатый запах, во всем крыле, казалось, никого не было. В комнате, похожей на его собственную, он увидел на стенах цветные фотографии красивых мужчин в ковбойских шляпах. Он открыл ящик стола и принялся листать тетрадь, перевязанную шелковой розовой ленточкой. На ее страницах бесконечно повторялось одно и то же слово, написанное непослушным почерком: «Лиз». Километры «Лиз» бежали вплотную вдоль строчек — и так до самого конца тетради, внутренняя сторона обложки которой была покрыта теми же заклинаниями.

Он прилег на кровать и сразу увидел свою мать. Ему достаточно было закрыть глаза, чтобы встретиться с ней. Ничуть не изменившееся лицо, каким оно сохранилось в его чуткой памяти, где продолжали звучать слова и голоса, которых он больше не слышал наяву.

Внезапный смех разбудил его, однако он никого не увидел. В коридоре было так же пусто и тихо, как и когда он вошел. В задумчивости он направился к выходу. В дремотной тишине гулко разносился отдаленный стук шаров на шлаковом покрытии террасы. Внимание Людо вдруг привлекла зияющая черная дыра под лестницей — открытый лаз со ступенями, спускавшимися в темноту. Мадемуазель Ракофф у ехала из Центра на машине, Фин и Дуду играли с воспитанниками на террасе; Людо ухватился за веревку, служившую перилами, и спустился вниз.

Он оказался в подвале: раньше Людо и не подозревал, что в замке есть такое подземелье. Шею обдало прохладой, в воздухе пахло прогорклой влагой, где–то, словно часы, отстукивающие тик–так, падали капли воды. Он углубился в темный проход, двигаясь ощупью вдоль шероховатых стен. Тишину нарушали едва различимые шорохи, источник которых ему не удавалось определить. Он уже собирался вернуться, когда его пальцы нащупали округлость металлической ручки; он повернул ее, и дверь со скрипом открылась.

Вначале он увидел лишь подвальное окошко в форме полумесяца и сделал несколько шагов вперед по темной каморке, пол которой был усеян беспорядочно разбросанными папками и бумагами. Попятившись к выходу, он вдруг различил во мраке чей–то силуэт и невольно вздрогнул. Неясная тень двинулась в сторону окна, свет от которого упал на лицо, и ошеломленный Людо прошептал: ''Лиз…». Она по–детски прыснула в кулак, как бы скрепляя своим смехом тайный сговор, и шагнула ему навстречу. В этом грязно–пепельном полумраке до Людо стало медленно доходить, что он оказался наедине с Лиз, что они были одни в подвале, и эта мысль вначале привела его в смятение. Он услышал шум моря, но то был шум их дыхания, разгоряченного от волнения. Наконец их глаза нашли друг друга, руки соединились, и Людо не заметил, как они, обнявшись, упали на устилавшие пол сотни фотографий, на которых беззаботно смеялись давно умершие люди.

VI

В начале сентября все воспитанники вернулись с каникул и в Центре по этому случаю устроили маленький праздник. Мадемуазель Ракофф произнесла приветственную речь, которую полковник де Муассак составил в честь открытия Центра и которой теперь открывали каждый учебный год, предавая детей в руки Господа.

Людо заставили покрасить стены в его комнате, которые, по словам медсестры, способны были напугать даже буйно помешанного. На выполнение этого приказа у него ушло три дня. Он оставлял на ночь банки с краской открытыми и засыпал, опьяненный ядовитыми испарениями; никогда еще сон его не был таким глубоким. Вечером, при электрическом освещении, замазанные рисунки оживали, а потеки краски образовывали крупные слезы, струившиеся между пальцами.

Одилон не прекращал за ним шпионить. Его медоточивая злоба, замаскированная самыми благими намерениями, его предупредительность и пронырливость таили угрозу, которая неожиданно воплощалась в жизнь. Мадемуазель Ракофф регулярно требовала, чтобы Людо признался в распространении всякой чуши на ее счет. Откуда исходили эти обвинения?.. Она уклончиво отвечала, что ей полагается все знать:

— Готова поспорить, что ты называешь меня старухой!

Когда он думал о Лиз, его охватывала тревога. Они встречались в подвале по субботам в послеобеденное время при пособничестве других девочек. Все эти девочки, чью чувственность подавляли запретами, составили целый заговор в защиту любви и, как только мадемуазель Ракофф уезжала, собирались у входа, наблюдая за окрестностями и не давая карлику приближаться.

На полу чтобы можно было лечь. Людо и Лиз стелили старые шерстяные веши, шедшие на ветошь. Ласки, которые они расточали друг другу, не приводили к наслаждению. Разговаривали они мало, прижимались, совершенно одетые, друг к другу и так, в обнимку, дремали. Людо не различал губ Лиз. но прикасался к ним. Изуродованные губы, казалось, излечивала темнота.

Однажды Лиз захотела увидеть его обнаженным. Она зажгла принесенный им огарок свечи, торжественно сняла с него одежду и, ни слова не говоря, провела свечой вдоль его тела.

Ночью, в комнате, он рассматривал свой болезненно напряженный член, воображая, что Лиз рядом, и желая ее. Затем выходил во двор и стучал в ее темное окно, покрывая поцелуями разделявшее их стекло. Он по–прежнему подглядывал за утехами Фин и Дуду, пытаясь понять, что за колдовство могло превращать в сон разделенное наслаждение.

Когда он встречал свою подругу днем, то видел неуклюжую девчонку, скрывавшую свою женственность под хмурым видом.

В октябре пришло письмо от Мишо.

Дорогой Людовик,

Кое–кто говорит, что жизнь похожа на бутерброд, намазанный сам знаешь чем, и что едят его понемногу каждый день. Так что всякого дерьма здесь хватает с лихвой. Я не тот человек, кто станет о ком–нибудь говорить плохо. И потом, надо и вправду стать на место твоей матери — не очень–то весело, когда ждешь ребенка, а он возьми да и помри. Даже для меня это был еще тот удар. Но чего жаловаться, так не бывает, чтобы в жизни все было гладко. Все. что я могу сказать, так это то. что у меня с твоей матерью не клеится. Разладилось аккурат после аварии. Правда, я тебе не говорил, но только она слетела в кювет на своей чертовой тачке, это ж надо, такое наказание на нашу голову! Твоей–то матери ничего, а тот тип на мопеде остался без глаза. А так как она выпила лишнего, смекаешь, что к чему. Первый раз в жизни я буду в суде, и кто его знает, как там все обойдется. Она говорит.

что это из–за меня, тут уж я ничего не понимаю, я ждал ее к ужину, когда все произошло. Татав говорит, что перестал тебе писать, потому что ты ему не отвечаешь. И с матерью та же история, ты никогда не отвечаешь. Ладно, как только будет время, я заскочу к тебе, а пока посылаю посылку. Целуем тебя.

Мишо

Людо посчитал, что находится в Центре Сен–Поль уже десять месяцев. Почти год.

Мать так и не приехала его навестить, он так и не съездил на каникулы, Татав не любил его, Мишо постоянно обещал забрать его в Бюиссоне, но грош цена была тем обещаниям. Людо почувствовал физическую тоску по дому: он вновь ощутил запахи, разносившиеся вечерами по чердаку, вспомнил свои ночные бдения у комнаты Николь, послеполуденные часы у моря, завтраки, оскорбления — все эти воспоминания, приятные и тягостные, были одинаково дороги его сердцу, и всю накопившуюся горечь он стал изливать на детей.

Будущее свое он видел только за воротами Центра, но не находил способа изменить свою судьбу. Может, для того, чтобы ему улыбнулась удача и исполнились его желания, требовались другие стены?.. Может, Николь и Мишо с радостью примут его, если в один прекрасный день он вдруг появится в Бюиссоне?.. Что может помешать ему вернуться в свой дом, в свое иглу, слушать фисгармонию, вернуться к жизни, которая начиналась там, в неогороженном лесу, ведущем в мир чужих?.. Но всякий раз, когда надо было действовать, он отступал, боясь правды, ожидавшей его на воле.

Две недели он не ходил в подвал, затем снова пошел — из любопытства. Лиз была там, серьезная и молчаливая, черты ее лица скрадывала темнота. Они не пробыли вместе и минуты, как Людо вскочил.

— Что случилось? — шепотом спросила она.

— Здесь кто–то есть, — ответил он

Он не осмеливался зажечь свечу, боясь, что свет заметят снаружи.

— Здесь кто–то есть. — повторил он.

Но слышно ничего не было. Кромешная тьма застилала глаза. С того места, где он стоял, он уже не видел даже Лиз.

Недоброе предчувствие охватило его. В подвале кто–то был — кто–то, тихо притаившийся в темноте, несущий угрозу. Людо взял спички и свечу, переступил порог и направился вдоль прохода. Зубы его стучали. Он с трудом зажег свечу. В желтом свете качнулись пол и свод подвала, метнулись смутные тени. Охваченный внезапным страхом, он принялся во все стороны водить свечой, пытаясь разорвать холодную, давящую тьму. Вдруг совсем близко он услышал чье–то дыхание, опустил голову и узнал Одилона в его красном пиджаке. Распластанный, как жаба, у стены, с широко раскрытыми от восхищения глазами, он напряженно следил за Людо. Затем его тело задергалось в приступе злобного смеха и он бросился к выходу.

Холодный пот прошиб Людо. Огарок свечи потух в его руке, но он не почувствовал боли от ожога и продолжал неподвижно стоять, когда Лиз подошла к нему.

— Что это было? — спросила она, тронув его за руку.

— Я так и знал, — мрачно ответил он, — здесь кто–то был.

С этой поры Людо постоянно был начеку. Он боялся, что карлик донесет на него, паниковал, заметив мадемуазель Ракофф, избегал Лиз и, несмотря на ее умоляющий вид, перестал спускаться в подвал, с тревогой думая каждую субботу о том, что она напрасно его там ждет.

До Рождества оставался месяц, но весь Центр уже готовился к празднику. Фин учила детей петь гимны, мадемуазель Ракофф старалась пробудить их интерес, читая назидательные рассказы о Рождестве. Утром, увидев посеребренные инеем сосны, дети пришли в восторг. Мадемуазель Ракофф раздала воспитанникам теплые шарфы, а вечером показала фильм о ледниках и вечных снегах.

Рождество было самым большим праздником в Центре Сен–Поль. Праздником Иисуса, Бога невинных. По этому случаю Дуду ставил в столовой елку с подарками, дети украшали ясли и стены гирляндами и фонариками, изготовленными в мастерской; на праздник съезжались родители, аббат Менар в семь часов вечера служил полуночную мессу, после которой начинался праздничный ужин.

Как–то в субботу мадемуазель Ракофф поделилась со своими подопечными секретом:

— Мне не следовало бы вам этого говорить, потому что это секрет… но я все же скажу. У нас будет концерт фортепьянной музыки… Прямо в рождественский вечер.

Одилон. считавший себя знатоком, спросил, кто будет играть, случайно ли не Корто?

— Играть будет госпожа Алис Турнаш, мама Мивонн. Это прекрасная пианистка. Она выступает с концертами по всему побережью, у нее первая премия консерватории Ангулема… кстати, я там родилась. Я хочу, чтобы вы хорошенько принарядились в ее честь. Есть ли вопросы?

Максанс спросил, будет ли пианино.

— Конечно, будет. Мать Антуана согласилась одолжить нам свой рояль.

Антуан встал и с гордым видом раскланялся.

— Вы слышали? — сказал Одилон Людо. — Концерт!.. Раньше я ходил на все концерты.

— Что такое концерт?

— Ну, это когда артист играет на каком–нибудь инструменте. Концерт — это чудесно!

— Мой отец — тоже концерт. Он играет на фисгармонии.

Одилон проводил Людо до его комнаты и деланным тоном спросил:

— Кстати… Вы пойдете на прогулку после обеда?

— Почему же я не пойду?

— Но обычно вы же не ходите.

Людо насупился.

— Неправда, в прошлый раз я был. И в позапрошлый тоже.

Одилон хитро улыбнулся и отступил подальше.

— Мне, конечно, все равно… Вы можете поступать так, как вам угодно… впрочем, я ничего не сказал мадемуазель Ракофф.

После обеда Людо снова решил не встречаться с Лиз. Он рисовал в комнате для игр, когда туда вошел Одилон:

— А! Вы здесь… Мы с Дуду идем в лес… Пойдете с нами?..

Людо вначале промямлил, что догонит их. но затем, спохватившись, заявил, что должен делать фигурки святых к Рождеству.

— Я буду в часовне с Фин… Я обещал…

Одилон по–мушкетерски откланялся, широко улыбнулся и вышел.

Людо не двигался. В окно он видел удаляющуюся процессию гуляющих во главе с Дуду и, различив среди них красный пиджак карлика, почувствовал, как его охватывает замешательство. Он просидел в задумчивости еще несколько минут, затем вышел в коридор. Никого. Столовая была пуста, дверь вестибюля закрыта на ключ. Казалось, во всем здании никого нет и Людо заперли совершенно случайно. Он позвал Фин, но та не откликнулась, впрочем, он знал, что она в часовне, где занимается фигурками святых. Крышка лаза под лестницей была опущена. Он отбросил ее, заглянул в темное отверстие и спустился вниз. Его окружила плотная тишина подземелья. Уже не впервые он испытывал ощущение абсолютного одиночества, когда спускался к Лиз; каждый раз казалось, что она заставляет пустоту смыкаться у него на пути, и прячется в ней, как маленькая колдунья.

Людо нащупал пальцами дверь и с бьющимся сердцем открыл ее. Внезапный страх приковал его прямо к порогу. В неверном свете подвального окна, спиной к нему, стоял мужчина. На нем была военная форма, на ногах — сапоги, на голове — фуражка, в руке — сабля. Офицер медленно повернулся лицом к Людо. Глаза его закрывал козырек, на лице с неподвижными чертами застыла улыбка. Церемонно обнажив голову, военный развел руками в белых облегающих перчатках и принялся театрально снимать их: медленно, один за другим освобождая пальцы, — а в конце хлестко ударил перчаткой по голой ладони. Он подошел поближе. Темные глаза пристально смотрели на Людо, словно силясь его околдовать. Глухой стук упавшей на разбросанные бумаги сабли заставил мальчика вздрогнуть. В этом подземелье, обладавшем магической таинственностью, Людо увидел раскрашенное лицо, пунцовые губы, подрагивающие под вытянутыми в ниточку, словно брови, усами. Меж ярко–красных губ тускло желтели зубы. От незнакомца пахло средством от моли и одеколоном. Сухощавый палец коснулся его щеки.

— Бедненький Людо, такой неразговорчивый, — услышал он странный шепот. — Такой несчастненький, потому что у него нет мамочки. Потому что он не знает материнской ласки…

Он остолбенел, не веря в происходящее и не в состоянии совместить медоточивый голос мадемуазель Ракофф с фигурой старого солдата, разукрашенного как клоун.

— Она и вправду не очень–то ласкова с тобой, твоя мать, — продолжала мадемуазель Ракофф, медленно отклеивая вначале один ус, затем второй и осторожно прикрепляя их к лицу мальчика. — Бедный котеночек… даже не замечает, как его любят в Сен–Поле… Ты заставляешь меня страдать, моя киска… очень сильно страдать.

Она говорила, как во сне, с мурлыкающими интонациями, тихо нашептывая ему на ухо, прижавшись щекой к его щеке.

— Знаешь, я тебе здесь как мама… Я могу дать тебе ту любовь, которой тебе не хватает…

— Неправда, — воскликнул он, оттолкнув ее так сильно, что она отлетела назад и рухнула на бумаги. — Ты не моя мать… Моя мать красивая!.. Я не хочу, чтобы ты была моей матерью!..

Она поднялась, изменившаяся до неузнаваемости, и заговорила низким, дрожащим голосом, предвещавшим истерику:

— Что это ты вообразил, несчастный маньяк?.. Что это ты себе воображаешь? Осточертел уже со своей матерью и своими грязными выходками!..

Она повернула выключатель. Яркий свет залил подземелье. Людо отшатнулся при виде этой разукрашенной фурии в расстегнутом до пупа мундире старшего офицера.

— Представь себе, Одилон мне все рассказал!.. Ты что же думаешь? Что я здесь оказалась случайно? Что я здесь просто прогуливалась?.. Он видел тебя в подвале голым с девицей!.. И ты мне скажешь, кто была эта самка!

На последних словах она чуть не зашлась от крика. Не было уже ни нежности, ни улыбки, только ненависть, выплеснувшаяся в этом крике.

— Раз ты не признаешься, то все девицы заплатят за это!.. И ее обязательно выдадут, но только другие…

— Я был один, — выдохнул Людо.

— Думаешь, я тебе так и поверила?!.. Я!?.. Старуха!?.. Ты был совершенно голый с девицей!

— Неправда. — прошептал он.

Насмешливо ухмыляясь, она брезгливо, будто грязь, рукавом вытирала свой грим.

— Хотела бы я взглянуть на это… — Она брызгала слюной ему прямо в лицо. — Ты, конечно, забыл, что я взяла тебя из милости, да–да, из милости, и как же я ошиблась!.. С такой матерью, как у тебя, надо было быть начеку… Да, хорошие детки рождаются у потаскух!.. А какие они прекрасные матери, потаскухи!..

Она дышала ему прямо в лицо:

— Расскажи–ка мне лучше, что вы тут вытворяли в подвале, как кобель с сукой!.. Ну!.. Говори… В любом случае тебе — крышка, понял? Крышка… Я тебя выгоняю!..

— Я вернусь домой, — пробормотал Людо, у которого уже кругом шла голова от стольких переживаний.

— Домой?.. Да у тебя нет дома, кретин!.. Ты отправишься в сумасшедший дом, да–да! В психбольницу! И немедленно.

— Я не поеду, — ответил он.

Она опешила.

— Не поедешь?..

— Моя мать приедет и заберет меня.

— Нет, ты окончательно сбрендил из–за своей матери!.. Уж кто–кто, а твоя мать так точно не приедет. Ты еще будешь локти кусать! Там тебе не позволят пакостничать. Там для таких свихнувшихся, как ты, есть смирительная рубашка! Я, к сожалению, не успею отправить тебя туда до Рождества, а если ты будешь продолжать выпендриваться, я вызову полицию и…

— Она приедет на Рождество, — оборвал он ее, тоже разнервничавшись. — На Рождество!.. На Рождество!.. На Рождество!..

И бросился к выходу, горланя как пьяный.

Добежав до лестницы, он услышал смех, обернулся и увидел, как мадемуазель Ракофф вынула саблю из ножен и с размаху, словно копье, метнула ее в него.

Он побежал к себе в комнату, не переставая повторять расстроенным голосом:

— На Рождество, она приедет на Рождество, уж это точно!..

Он весь дрожал. Его мать была повсюду: на стене, на кровати, на столе, и ее отражение вспыхивало и искрилось. Он вырвал лист из тетради по катехизису и принялся писать:

Я уже большой. Я хочу знать, что со мной происходит. Скажи мне, что со мной происходит. Ты никогда ничего мне не говорила. Ты выдворила меня с чердака. Выдворила из дома. Заставила уехать Нанетт и ни разу не приехала сюда навестить меня. Теперь эта женщина хочет меня выгнать. Она хочет отправить меня к настоящим психам. Я туда не поеду. Я не настоящий псих. Я твой сын. Ты никогда не говорила мне про отца, и я ничего не знаю. Я хочу вернуться в Бюиссоне, хочу остаться с тобой. Ты должна приехать на Рождество. Ты должна приехать за мной, если ты не приедешь, она отправит меня к психам. Все родители приезжают на праздник. Если ты не приедешь, мне ничего не останется, я буду совсем один, но даже дети не бывают одни. Она приедет на Рождество, это точно, а еще я прошу у тебя прощения.

Людо

Письмо было отправлено в тот же день. Мадемуазель Ракофф, которая больше не разговаривала с Людо, передала ему с Дуду записку, где написала его будущий адрес в психиатрической больнице Вальминьяка. На случай, если он захочет сам сообщить его своим родителям.

В последующие дни Людо жил в настоящей прострации, отказываясь от любых контактов с детьми, пропуская занятия в мастерской, коллективные мероприятия, лишь на короткое время появляясь в столовой и не реагируя на свистки. Однако медсестра не обращала внимания на его одинокий бунт: он больше не принадлежал к сообществу детей и жил в ожидании отсроченного изгнания.

Фин сообщила ему, что машина из психиатрической больницы приедет за ним в понедельник, сразу после Рождества:

— Говорят, тебя застали с девицей… Надо было мне сказать, я бы все уладила. Мы же не звери… Дуду тоже бы все уладил…

Людо с ужасом наблюдал за приготовлениями к празднику. Он не любил Рождество. Ему вспоминались брошенные на дороге елки, подарки с подвохом, ссоры, и он спрашивал себя, какая опасность ожидает его на этот раз. Боясь мести Людо, Одилон больше не спал в своей комнате. Забрав свой барометр, он уходил на ночь в котельную, отапливающую мастерские, и забивался в раскаленный закуток между котлом и стеной, где засыпал, обливаясь потом. Людо по ночам отыгрывался на стенах его комнаты, поливая их мочой. Днем он видел карлика, но только издали, тот вел себя как дикое животное, которое, подчиняясь инстинкту самосохранения, никого не подпускает к себе.

На Рождество, с самого утра, в Центре Сен–Поль воспевали Господа, для чего в вестибюле установили проигрыватель. Вокруг столовой развесили гирлянды, елку (которой служила срубленная сосна) украсили покрытыми золотистым и серебристым инеем шарами, а в яслях расставили фигурки святых; мальчики и девочки, которым позволили в честь Искупления стоять рядом, репетировали песнопения перед мессой. Как и каждый год, Дуду надел свой наряд Деда Мороза и приладил к подбородку белую бороду. Фин принесла заранее приготовленных каплунов и рождественские торты, и день для детей прошел в восторженном нетерпении, которым сопровождались последние приготовления. Людо же разравнивал террасу вокруг замка.

После обеда привезли рояль для ожидавшегося концерта. Мадемуазель Ракофф распорядилась поместить его в часовне, превращенной по случаю Рождества в концертный зал с подобием сцены и расставленными вокруг стульями. Людо никогда прежде не видел рояля. Его восхитило это подводное чудовище с черной блестящей кожей, чье изогнутое тело было похоже на застывшую волну. Рояль был еще прекраснее фисгармонии.

Сердце его вздрогнуло, когда он увидел на дверях фотографию пианистки: длинные огненные волосы обрамляли лицо, на котором выделялись миндалевидные глаза; он узнал молодую женщину, утешавшую его в одно из воскресений.

С наступлением вечера все надели свою лучшую одежду, приготовленную еще накануне.

Родители — человек двадцать — прибыли почти одновременно. Они демонстративно прятали за спиной таинственные свертки, которые затем сложили в кабинете медсестры.

Одиноко расхаживая в темноте у распахнутых ворот, Людо, с гладко выбритыми щеками, следил за тем, как вдалеке на дороге вспыхивали фары, и, дрожа от нетерпения, встречал приближающиеся огни, неизменно развенчивающие его надежды.

— Твоя мама еще не приехала? — с притворным сочувствием осведомилась мадемуазель Ракофф, когда все собрались.

— Не поеду я к психам! — огрызнулся Людо

— Еще как поедешь, дорогуша!.. Но все же счастливого тебе Рождества!


Никто так и не приехал. Людо, храня упорное молчание, наблюдал за праздником. Во время мессы он стал в очередь причащающихся и, получив облатку, разразился про себя богохульствами. Наконец начался концерт. Людо со злым видом смотрел на мадемуазель Ракофф, объявлявшую названия произведений Баха и Моцарта в исполнении Алис Турнаш. Затем магия всего действа зачаровала его: тишина, рояль с откинутой крышкой и музыка, которая, казалось, живительным потоком лилась из окружавшей его беспросветности, чтобы утешить его. Он смотрел на исполнительницу и не видел ее. Он чувствовал себя как корабль в ночи с потушенными огнями, несомый волной, накатывавшей в унисон его тоске, и плыл против течения дней, вслушиваясь в зов истоков и возвращаясь ощупью, словно незрячий, в самое отдаленное прошлое.

Когда музыка закончилась, он не зааплодировал, чем шокировал своих ближайших соседей, и ушел, ощущая такую сильную тоску, что на глазах его выступили слезы. Проходя под навесом у входа, он украдкой снял с двери снимок пианистки и спрятал его у себя под рубашкой.

За столом он ни разу не взглянул на Лиз. чтобы не вызвать подозрений. Он был голоден, но ничего не ел. К нему обращались, но он никого не удостаивал ответом. За столом было шумно и весело, но для него обед проходил в мертвой тишине: все лица казались лицами мертвецов, а все крики и взрывы смеха напоминали бульканье зловонной массы. Когда, во время десерта, мадемуазель Ракофф попросила его разрезать рождественский торт, он резко вскочил и, глядя в потолок, заявил:

— Я не хочу ехать к психам…

Наступила неловкая тишина, продлившаяся буквально мгновение, затем смущенные родители отвели от него взгляды и жужжание голосов возобновилось с новой силой. По знаку мадемуазель Ракофф Дуду, по–прежнему изображавший Деда Мороза, подошел к Людо и отвел его в комнату.

*
Притихшая ночь простиралась вокруг Людо подобно озеру. Центр наконец погрузился в сон; смолкли пьяные разглагольствования Деда Мороза. Людо бесшумно встал с постели. Он надел на себя двое брюк, сложил свои немногочисленные пожитки в одеяло и завязал его узлом. Затем прикрепил к поясу носок с монетами, накинул куртку и вышел. Коридор был заперт, но в этот вечер Дуду забыл вынуть ключ из замка: тем лучше, чтобы выйти наружу, не нужно искать карлика.

В холодном воздухе столовой все еще стоял запах табака. В глубине, освещенные цветными фонариками, слабо светились ясли, похожие на ночной бивуак, разбитый вокруг костра; снаружи, в соснах, завывал ветер.

Тьма стояла такая, что стен не было видно, а окна казались прорубленными в самой ночи. Лавируя между столами, Людо подошел к камину и споткнулся о неожиданное препятствие. Он чиркнул спичкой и осветил золотистые пакеты -— подарки для детей. Он зажег еще одну спичку и усмехнулся. У самого края яслей выстроились башмаки: двадцать красивых башмачков, похожих на двадцать маленьких лодочек, ставших по ветру в глубине бухты. Он посветил спичкой внутри кукольного грота. Какой плутоватый вид у всех этих барашков — этих фальшивых барашков в фальшивых яслях, вокруг фальшивой сцены Рождества. Он схватил розовую колыбель, в которой лежал, раскинув руки и улыбаясь, голыш, и положил ее в один из башмаков. Вот так–то лучше! В эту ночь маленький Иисус стоил не больше него.

Догоревшая спичка упала на солому, и в камине снова сгустилась тьма. Но вдруг на месте падения спички засветился розовый светлячок. Почувствовался запах дыма. Угасший было огонек стал понемногу заниматься. В недвижной темноте проступили формы, разбуженные красной волной разгорающегося огня, и вот уже все убранство камина заметалось в дикой пляске. Людо наблюдал за осмелевшими языками пламени, лизавшими ноги первых барашков, светившихся, казалось, изнутри. Он говорил себе: «Сейчас затушу», но и ничего не предпринимал. Огонь разгорался, его языки мерно покачивались, жженая бумага скручивалась, выделяя едкий дым и разбрасывая искры, будто конфетти. «Слишком поздно, — ликовал он, — все сгорит дотла». Его приводила в восторг та скорость, с которой пожар, начинавший глухо гудеть, распространялся вдоль очага, отбрасывая полосы света на стены столовой.

— Шайка завистников, — цедил он сквозь зубы, представляя, как мадемуазель Ракофф, его мать и все остальные задохнутся в пламени и обратятся в дым.

Нехотя, он отошел к двери столовой, в последний раз посмотрел на пожар — его пожар, а затем, гордый тем, что устроил себе наконец праздник Рождества, растворился в ночи.

… Он так сильно дрожал, перелезая через ворота, что ему пришлось передохнуть, посидев немного на них верхом. Затем скатился на землю по другую сторону ограды. Он ничего не видел в ночи, но был наконец свободен, и черная дорога, подобно туннелю, открывалась перед ним.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

Людо шел всю ночь. Наугад. Шел куда глаза глядят. Он сильно дрожал, хотя обычно не чувствовал холода, и безуспешно гнал прочь воспоминания о матери. Шел снег, он падал тихо, мягко, словно пух. Темнота пугала Людо. Он часто оборачивался, ему чудился хохот карлика, скрывавшегося за деревьями, а иногда казалось, что весь Центр с детьми и объятыми огнем яслями пустился, словно сказочный людоед, за ним в погоню.

Выйдя на шоссе, Людо какое–то время шагал по нему, но потом вдали показались фары автомобиля, и он благоразумно вернулся в лес, срезая дорогу напрямик.

На рассвете он вошел в еще спящую деревню. Увидев вокруг дома и светящуюся вывеску, остановился и застыл в раздумье. Снег прекратился. Тишина, притаившаяся за стенами домов, освещенными тусклым светом зари, не нарушалась ни единым звуком. Людо в нерешительности стоял перед бистро, завлекающим посетителей красной рекламной вывеской сигарет; умирая от голода, он наконец решился и, толкнув дверь, вошел в едва освещенный зал. За барной стойкой он увидел троих мужчин. В кресле сидел старик и, сложив руки, дремал с открытым ртом. Никто не проронил ни слова, ни звука. Присутствующие лишь с безразличным видом повернулись в сторону Людо.

— Эй, тебе, может, и жарко! — проворчал хозяин из–за стойки. — Но все–таки лучше закрой дверь.

Людо присел за столик. Он был на грани обморока и смотрел на свои потрескавшиеся пальцы, как на чужие, забытые кем–то из посетителей здесь, рядом с пепельницей — сплошь обмороженные пальцы, ни к чему уже не пригодные.

— Ты сезонник? — снова обратился к нему хозяин, указывая на сверток.

Людо утвердительно кивнул. Николь была в темных очках и плакала. Это было давно, в кафе «Ле Шеналь». Ей потребуются стаканчик монбазийяка и темные очки, когда ей скажут, что ее сын умер.

Хозяин подошел к столику У него были пышные каштановые бакенбарды и узкое лицо.

— Однако сейчас не время для сезонников… Ну, так что будем пить?

— Стаканчик монбазийяка, — запинаясь пробормотал Людо. — И тартинок.

Огромный флегматичный пес приблизился к Людо, понюхал его ноги и устроился прямо на них, согревая своим теплом. Стенные часы гнусаво отсчитали восемь ударов, минутная стрелка, дрогнув, перескочила на одно деление. Опустив глаза, Людо держался тихо, боясь жестом или словом показать, что он ненормальный и только что сбежал из заведения для психически больных людей.

— Ровно пять франков, — сказал хозяин, поставив перед ним блюдце.

Людо заплатил. На блюдце, под стаканом, лежал рекламный календарик с обнаженными красотками. Хозяин из–за стойки подмигнул ему.

От вина Людо немного расслабился и почувствовал себя лучше. Трое посетителей продолжали выпивать, не отходя от стойки, старик в кресле, казалось, был частью обстановки, как и висевшие на стене головы животных и выставленные напоказ спортивные кубки и майки.

Людо заказал еще одну порцию монбазийяка с горячим молоком. Уже рассвело и внешний мир проступил за окном: Людо увидел редких прохожих и коротко обрезанные деревья, похожие на обрубки. Мужчина с бакенбардами включил радио, и внешний мир расширил свои владения, ворвавшись в бистро. Могло ли так случиться, чтобы из всех событий, из всех несчастий, лишь то, что касается его, осталось незамеченным?.. Почувствовав внезапную тревогу, Людо собрал свои вещи, сунул в карман календарик, оттолкнул собаку и, не попрощавшись, вышел наружу.

Он стоял на небольшой площади, окруженной низкими лавками с опущенными шторами — казалось, они не открывались целую вечность. Вдалеке виднелась церковь, рождественский перезвон звал прихожан к мессе и подгонял нерасторопных, опаздывающих к началу службы. Затем вновь наступила тишина. Людо сжимал зубы, чтобы не заплакать. Он находился в призрачном селении. Он был нигде, шел в никуда, он был никем; и вот теперь, стоя в одиночестве посреди незнакомой деревни, без жилья и без документов, он уже начал сожалеть о спокойной жизни в Сен–Поле, о Фин, о Лиз, о добродетели и был готов у кого угодно просить прощения.

Он увидел щит с указателем: «Океан 6 км», и сердце его забилось. Он возвращался к морю, к самым сокровенным воспоминаниям, скрытым за семью печатями, которые ему так и не удалось сорвать. Он снова зашагал. В его ушах раздавались раскаты смеха. Перед глазами стояли охваченные огнем ясли. Николь с саблей в руке. Голая под военной формой. Она целовалась с Дуду. На чердаке. Карлик ухмылялся, на нем было платье с оборванными воланами. Вот появилась мадемуазель Ракофф, переодетая Дедом Морозом. Все смешалось: алые языки пламени, губная помада…

На дороге показалась машина, и Людо спрятался в кювете. Должно быть, за ним повсюду уже охотятся: полицейские, санитары, готовые избить его и посадить в белый фургон как настоящего сумасшедшего. У него тоскливо сосало под ложечкой, и он клялся, что никто никогда его не поймает. Он спрячется. Они подумают, что он погиб, замерз в лесу, жандармы позвонят его матери: ваш сын умер… Ах! Как бы он хотел увидеть ее лицо, когда они ей это скажут. Сойдя с дороги, он пошел по заиндевевшей пашне к лесу.

Черные стволы были покрыты замерзшими каплями и походили на свечи с потеками воска. Тишина и серебристый полумрак успокоили Людо. До него доносились мягкие порывы атлантического ветра, под ногами хрустели сосновые иглы, покрытые инеем, словно безе. От вина его воображение разыгралось, и он спрашивал себя, не сгорели ли вместе с барашками и башмаки воспитанников, не приходится ли им сегодня, в праздник Рождества, ходить в одних носках и распаковывают ли они обугленные подарки или лепят снежки из золы?

Он не хотел ни причинить зла детям, ни даже простоподжечь ясли, спичка сама упала, как падает капля или крошка, и огонь разгорелся вопреки его желанию.

Да нет же!.. Он поджег нарочно. Теперь он хорошо это помнил. Спичка упала не случайно. Она свернулась и почти коснулась его руки, вся черная, с маленькой красной головкой; он даже раздвинул пальцы, чтобы не обжечься, но сделал это прямо над соломой, не загасив ее, а, напротив, аккуратно поместив среди барашков, надеясь все уничтожить.

Впрочем, нет, неправда, огонь разгорелся тогда, когда он не принял еще никакого решения.

Может, и весь замок тоже сгорел?.. Может, уже больше нет воспитанников в Центре Сен–Поль, нет и самого Центра, нет мадемуазель Ракофф, ничего нет?.. Может, и он вообще не рождался?..

Он достиг просеки, усеянной гнилой сосновой корой, и пошел по ней.

Уж кого бы он с радостью увидел в яслях обращенным в дым, так это Одилона с его барометром и красным пиджаком. Он искал его повсюду: в подвале, медпункте, в комнатах других детей, в глуши парка; искал без умысла или осознанной жажды мести, слепо повинуясь инстинкту, но найди он его, то наверняка бы убил.

Вначале о близости океана поведал лишь шум — мощный и низкий, от которого земля содрогалась, как при землетрясении. Затем в воздухе заиграли яркие косые лучи солнца и между соснами блеснуло светлое небо.

Людо вышел из леса и оказался посреди песков с редкими кустиками высокой бледно–розовой травы; прямо перед ним возвышался лишенный растительности пологий холм, о который мерно ударялись подернутые зыбью волны.

Он бросился вперед и, запыхавшись, взобрался на вершину холма, откуда ему открылось величественное зрелище океана. Воздух был наполнен голубизной, зеркальная водная гладь казалась такой же безмятежной, как и небосвод, мелкие пенистые волны разбивались о берег: далеко–далеко виднелся корабль. Людо положил свой узел, скинул ботинки и сел прямо на песок. От запаха смолы и йода кружилась голова. Он обернулся назад и посмотрел на такой же бескрайний сосновый лес — другой океан, волны которого никогда не бороздил ни один корабль. По обе стороны от Людо тянулся пляж, такой бесконечный и гладкий, что его очертания терялись в голубоватой дымке. Повсюду стояла тишина — могучая, сверхъестественная, дышавшая в унисон с приглушенным рокотом прибоя. По небу разметались длинные жемчужно–серебряные облака, которые солнце пронизывало своими огнями; в южной стороне шквальный ветер низко над морем гнал свинцовые тучи, а на западе, где бриз очистил воздушные просторы, волны катились свободно, во всей своей красе.

Потеплело. Людо впервые оказался здесь, но у него было такое чувство, будто он вернулся на родину: тот же океан, то же солнце и тот же бездонный простор, только пирса не было. Слева от него на холме стоял полуразрушенный форт, напоминавший сломанную игрушку великана. Людо поднялся, чтобы осмотреть его. Песок заполнил каземат, забил все амбразуры, пулеметное гнездо ощерилось редкими, изъеденными ржавчиной, стальными зубьями. Он взобрался на крышу, огляделся и вскрикнул от удивления. На пляже, прямо перед ним, находилось почерневшее грузовое судно, выброшенное на берег и теперь разрушаемое волнами; нос его был развернут к берегу; а корма стояла в воде.

Людо взял свои вещи и, спотыкаясь, спустился по песчаному склону к берегу. У него не было сил бежать, не хватало дыхания, а судно находилось намного дальше, чем ему показалось вначале. Носовую часть окружала огромная, но неглубокая лужа, в прозрачной воде которой умирало волнение кипящих волн. Людо промок почти до колен, пытаясь приблизиться к судну, но до кормы так и не добрался: лужа плавно переходила в море, где можно было запросто утонуть, к тому же корма, раскачиваемая пенистыми волнами, была все еще далеко, однако между двумя ватами было заметно, как обнажалась часть винта.

Людо вернулся на берег и сел на песок. Еще никогда он не видел такого большого судна. Длина его составляла не меньше пятидесяти метров.

Вблизи было видно, что судно сильно пострадало. Теперь это была просто развалина, вся изъеденная ржавчиной, как древний металлический сфинкс. Местами на судне сохранились следы голубой краски, собравшейся гармошкой. Первоначальная ватерлиния исчезла, уступив место наползающим друг на друга зеленым полосам, четко прочерченным на обшивке приливами. Из шлюза свешивалась длинная черная стальная цепь, которая раскачивалась и звенела при малейшем ветре. На борту проступали полустертые буквы: Санага. Шум проточной воды и другие глухие звуки исходили из этой груды металла, со всех сторон вода лилась, как из лейки: посудина превратилась в настоящее сито, и это открытие тронуло Людо. усмотревшего некоторое сходство между ней и собой.

Когда начался отлив, он смог наконец обойти по воде вокруг судна, чувствуя дно под ногами. Свод кормы был покрыт влажными водорослями.

— Это мое, — прошептал Людо, поглаживая винт и восхищаясь этим гигантским стальным трехлистником, усеянным моллюсками. На высоте человеческого роста был выдран лист обшивки — наверняка, лаз. проделанный мародерами. Людо забросил свои пожитки во внутрь и, подтянувшись, влез в него. Тусклый свет освещал замысловатый контур двигателя, на три четверти погруженный в воду; вокруг стояла жуткая вонь. Света едва хватало, чтобы осторожно продвигаться вперед. Людо ощупью поднялся по лестнице и оказался в темной кают–компании, где столы были привинчены к полу. Дверь в глубине вела в каюту, позеленевшую от мха. Через грязный иллюминатор виднелся океан. Людо казалось, что он снова попал на чердак, и он с ностальгией вдыхал въевшийся запах плесени и старых вещей: почерневшего зеркала, плиты, рукомойника — всей этой рухляди, бывшей для него бесценным сокровищем. Почувствовав, что веки его смежаются от усталости, он рухнул на койку, и сознание его померкло; громадные скалы бесшумно надвигались на него, потом оказалось, что это были лица, затем все исчезло и он погрузился в глубокий сон.

II

Несколько дней он прожил, спрятавшись на судне, не чувствуя ни холода, ни голода. Он достал свое одеяло, но не накрывался им. Море поднималось, отступало, заливало трюм, и Людо казалось, что оно проникает во все его поры, чтобы поглотить его прошлую жизнь. Перед его глазами плясали тысячи квадратных или круглых, как солнце, зеркал, они раскачивались, утопали во мраке, вновь появлялись, кроваво–красные, и в каждом отражалась черная рука, протянутая, чтобы убить его.

С моря доносился далекий свист; казалось, это собака выла на покойника.

Людо машинально жевал печенье, которое Мишо привозил ему в Центр Сен–Поль, сосал, как леденцы, успокоительные таблетки, которые прятал на протяжении месяцев. Лежа на полу, он угрюмо повторял, что нашел отличный корабль и что пора уже обследовать свою находку, но при этом не двигался с места; чтобы говорить какие–нибудь слова, он повторял «Радуйся, Благодатная».

Будущее не тревожило его. Здесь он и обоснуется, на борту «Санаги». Он уже представлял, как спустит посудину на воду, поплывет на ней в Пейлак, причалит у кафе «Ле Шеналь», и, возможно, мать увидит его. Она придет на набережную. Напрасно она будет плакать, звать его. Он останется глух к ее мольбам. Напрасно она будет просить у него прощения, он будет неумолим и уплывет, не повидавшись с ней.

Он просыпался по ночам, разбуженный с силой бьющимися о корму волнами, не понимая, где находится. Ему чудился замок на пляже, корабль, севший на мель на шлаковом покрытии среди сосен, океан в огне, карлик, набрасывающийся на него, длинные белые фургоны, окружающие его судно — они обнаружили психа.

Однажды днем Людо почувствовал зуд на животе, расстегнул рубашку и обнаружил, что прямо по телу ползет маленький краб. Он встретился с ним взглядом и увидел, как детеныш краба занял оборону, выставив вперед единственную клешню. Людо сунул в нее указательный палец, и из него брызнула кровь. Тогда он положил краба в рот и съел живьем.

По прошествии недели голод поднял отшельника на ноги. Еды уже не оставалось никакой, а с Рождества Людо ничего не пил.

Внутри судна повсюду царило полнейшее запустение, вызывавшее воспоминания о чердаке. В камбузе стояли плита и нетронутая бутылка с жидкостью для мытья посуды. В рулевой рубке штурвал был по–прежнему на месте, а таблица магнитных склонений наклеена на переборку, поблескивающую от влаги; внутренности электроприборов были выворочены. За мутными от соли иллюминаторами угадывался песчаный берег.

Людо, пошатываясь, вышел на мостик, завалившийся на правую сторону и совершенно белый от птичьего помета. Светило солнце. На палубе гнили кипы пенькового троса, вдоль борта тянулись, отсвечивая разными цветами, наполненные водой желоба; Людо наклонился и попил воды прямо из желоба. Чуть дальше, под клочьями брезента, лежала перевернутая шлюпка с оборванными леерами; к фальшборту были прикреплены баллоны с газом. Чтобы подняться на бак, нужно было вскарабкаться по металлической лестнице. Под ногами хрустели раздавленные раковины. На жестяном покрытии лежала замасленная рабочая рукавица с зеленоватыми следами от металлической цепи. С борта свешивался кусок каната, скрипевший на ветру. А вокруг царили сосны и море.

Никогда ни санитары, ни мадемуазель Ракофф не выживут его из этого царства ржавчины. Никогда его здесь не найдут. Людо спустился в машинное отделение. Плеск воды отдавался глухим эхом. Он открыл стенные шкафчики, в которых висели покрытые плесенью спецовки, хранившие, казалось, формы человеческих тел. У выхода, на черной доске, все еще сохранилась запись о последней вахте 6 июня 1960 года в полночь — имена Абдул и Гизем уже почти стерлись.

Продолжался отлив, волны разбивались далеко от судна. Людо спрыгнул на берег и, погрузившись почти по пояс в воду, перешел через лужу, окружавшую корабль. Кайма пены набежала на мучнисто–белый песок, и чайки бесшумно взмыли в небо. Дойдя до форта, Людо обернулся, чтобы удостовериться, что все это ему не приснилось. Однако «Санага» была на месте. Людо посмотрел на следы своих шагов, которые через какое–то время должен был смыть прилив, и эта мысль его опечалила. Скоро он найдет способ всех оповестить, что здесь он у себя дома.

Ступив на лесную тропинку, он снова услышал свист, который не давал ему покоя ночью.

Людо целый час добирался до деревни, название которой — Ле Форж — прочитал еще раньше на указателе. Было, вероятно, около полудня, но дома с закрытыми ставнями выглядели спящими. Вокруг разливался белый свет, и от этого тишина казалась особенно гнету щей. Людо шел по безлюдной, поднимавшейся в гору улице с таким чувством, будто находился в брошенном жителями селении. Он нашел маленькую площадь с церковью и бистро, в которое заходил в первый день. Дверь звякнула, как велосипедный звонок, и отворилась. Старик по–прежнему сидел в кресле слева от входа среди развешенных оленьих голов и спортивных трофеев. Ни одного посетителя. Тип с бакенбардами играл на электрическом бильярде.

— Иду, — бросил он ворчливым тоном.

Он появился через минут пять с расстроенным видом.

— Я собрал все очки, — жаловался он, — все! Если бы ты не вошел, я наверняка побил бы свой собственный рекорд и заработал бы три бесплатных шара… Ну ладно, неважно!.. Тебе чего?..

— Хлеба и паштета, — сказал Людо.

— Тебе, парень, надо рядом, в бакалею. Там моя жена обслуживает. Даже не надо выходить на улицу; это здесь же, можешь там пройти.

Людо прошел вслед за ним за занавеску из разноцветных лент и оказался в лавочке, где едва можно было повернуться, не опрокинув при этом чего–нибудь из хозяйственных товаров.

— Мари–Луиз! — громко позвал хозяин. — Сейчас придет. — успокоил он Людо. — Бьюсь об заклад, что она прилегла отдохнуть. Она торгует бакалеей… и разными хозяйственными мелочами, а я держу бистро. А еще я стригу. Но парикмахер, как водится, ходит без сапог, меня стричь некому.

Вошла дама с седеющими волосами, улыбаясь Людо. как старому клиенту; она выглядела лет на двадцать старше мужа.

— Спорим, что ты отдыхала!.. А у тебя покупатель, пришел за паштетом. Сезонник.

— Уж чего–чего, а паштета хватает, — любезно заметила хозяйка. — Так чего тебе?..

Рядом послышался велосипедный звонок

— Еще кого–то принесло! — недовольно проворчал хозяин, исчезая за занавеской. — Сегодня мне решительно не видать покоя.

Людо вышел из лавки с провизией, спичками, карманным зеркалом и мешком угля. Хозяйка рассмеялась, когда он развязал свой носок, чтобы расплатиться.

Рановато ты явился для сезонника. И деньжат у тебя, видать, немного…

Она предложила ему открыть кредит, но он отказался, поскольку не знал, что это такое.

Выходя из деревни, он встретил маленькую женщину в черном и тотчас же обернулся. Она стояла посреди дороги и смотрела ему вслед. Пройдя метров сто и вновь обернувшись, он убедился, что она не сдвинулась с места. Дойдя до опушки леса, Людо подумал, что, возможно, она идет за ним следом, но поля, оранжевые от заходящего солнца, были безлюдны.

Лес пестрел пятнами солнечного света, в воздухе свежело. Людо шел быстро. Пытаясь обмануть свою память и отвлечься от воспоминаний о матери, он повторял вслух слова, выражавшие его ощущения: боль в ногах, холод, сырость, усталость, сон. Дойдя до песчаной поляны, он заметил на обочине прибитый к сосне щит с предупреждением:

ОПАСНО! КУПАНИЕ ЗАПРЕЩЕНО.

Однако напрасно он всматривался в горизонт, ничто не предвещало опасности.

Мягкий свет баюкал песчаный берег, сильно суженный приливом. На западе заходило солнце — кроваво–красное на фоне словно сотканного из пуха неба, океан превратился в застывшую с ветящуюся глазурь. «Санага» казалась отлитой из золота.

Людо спустился к пляжу и в ужасе застыл. Параллельно его следам на песке проступали свежие следы сапог, которые вели прямо к кораблю. Уныние охватило его: враждебный мир снова обступал его со всех сторон. Сапоги. Николь в сапогах. Мадемуазель Ракофф в сапогах. Татав, Одилон — все эти страшные призраки прошлого, обутые в сапоги, как людоеды, осквернили, пока он отсутствовал, его тайное убежище, а теперь искали его, чтобы схватить.

Стоя перед судном, окруженным водой, и дрожа от страха, он сжимал кулаки и сквозь зубы поносил весь мир, не сомневаясь, что незваный гость все еще находится на борту, и недоумевая, каким чудом тот проник туда во время прилива. Однако он не хотел убегать, не удостоверившись, что все так и было и что за ним действительно охотились. Впрочем, это мог быть такой же бродяга, как и он сам… Да и кто знает, там ли он все еще?

Опускалась ночь. Небо и море постепенно становились пепельно–серыми. Вдали по–прежнему раздавался жалобный свист. Он то замирал, то вновь набирал силу. И вдруг ночь содрогнулась от далекого удара одинокой волны, на мгновение высветившейся на горизонте мертвенной белизной и сразу же исчезнувшей.

Людо вскочил на ноги, его сотрясала дрожь. Но вокруг вновь воцарились спокойствие и темнота. Он был так сильно напуган, что не заметил, как от судна отделилась лодка и тихо подплыла к берегу.

— Какого черта ты здесь делаешь? — спросил мужчина, прыгнув на песок.

Людо вскрикнул и отбежал на безопасное расстояние.

— А ты? — ответил он.

Мужчина вытащил лодку на сушу и стал приближаться. Он был небольшого роста, плотный, с большой, круглой как луна головой без единого волоска.

— Нечего тебе здесь делать, — продолжил мужчина угрожающим тоном. — Здесь все мое… Это мой дом… Да и сколько тебе лет?

— Шестнадцать.

— Чтоб тебя здесь больше не было, понял?.. Я видел, как ты пришел. Я таких субчиков, как ты, не боюсь. Развалина — моя, и я не желаю никого здесь видеть. Кстати, откуда ты явился?..

— Не знаю.

— Если завтра не уберешься, я тебя выставлю. И нечего на меня так пялиться.

Он перевернул лодку, легко взвалил ее на спину и добавил:

— И потом, чего это тебе взбрело в голову здесь спать… в жизни такого не видывал. Это же гора ржавчины, настоящая помойка. Скоро сборщики металлолома разрежут эту посудину до конца…

Налетевший на берег из темноты мощный вал оборвал его на полуслове.

— Чертов прилив!.. — проворчал он, повернувшись лицом к морю. — Здорово шуганул!..

А затем, развернувшись, зашагал к лесу.

Когда наступил отлив, Людо пробрался на судно. Он хотел в темноте зажечь керосиновую лампу, но фитиль не загорелся. Тогда он улегся на полу, забыв про голод. Нет, он не вернется в Сен–Поль. Он не поедет к психам, никогда, он останется здесь, несмотря на угрозы, ведь он никому не причиняет зла. Сон одолевал его. Лиз раздевалась в окне с красными стеклами. Он представлял концерт, устроенный для него одного на этом выброшенном на берег судне, где мир был неустойчивым и зыбким, а за роялем была то его мать, то он сам, Людо, играл перед собранием восхищенных женщин. Он грезил. На лесной дороге возник путник, шагавший упругой походкой; он сумел его догнать, и тот обернулся со смехом на устах, потому что это был он сам: это Людо преследовал Людо и ускользал от Людо все эти годы.

Около полуночи он проснулся от тишины — тишины трепещущей, живительной, наполненной гулкими, как шум падающих капель, звуками. Он спустился на пляж и замер, околдованный неугомонным ропотом уносящихся в море волн. Он видел танцующий красный огонек вблизи побережья, вдыхал ночной мглистый воздух, ловил шепот звезд, томно сияющих в темном небе, и это бесконечное смешение света и тени пробудило его давнюю тягу к бродяжничеству, и он шагнул в ночь.

III

Людо жил на «Санаге» уже месяц. Казалось, воспоминания оставили его в покое и на душе его теперь было так же легко, как тогда, когда он часами сидел на своем наблюдательном пункте на чердаке. В карманном зеркальце он рассматривал первую седину, тронувшую его волосы и даже бороду, и находил, что выглядит старым. К тому же, в результате своего рода мимикрии между ним и судном появилось странное сходство. Он стал худым, костлявым, лицо избороздили тонкие морщины, под глазами появились темные круги. Но чем изможденнее становилось лицо, тем более зелеными и потерянными становились глаза.

Он привык к приливам, во время которых волны проносились по судну, как дыхание, вырывающееся из бесчисленных ноздрей, образованных выпавшими из стальной обшивки заклепками; только иногда ее короткий стон напоминал о том. что разбитое судно все еще грезит о дальних странствиях.

Людо думал, что забыл свою мать: по ночам она была с ним в его тяжелых снах, но утром, при первых же проблесках зари, они выветривались из памяти. И каждое утро при пробуждении его охватывала смутная тревога: они приходят за ним. Бесшумно подкрадываются. Колют ему успокоительное и увозят в Сен–Поль. Изо дня в день они внушают ему, что он никуда не убегал. Что не было ни «Санаги», ни рояля, ни Бюиссоне, никого: это были просто видения, пока он пребывал в коме, но теперь он наконец выздоровел.

Больше всего его терзала мысль, что они найдут судно. Сколько приедет их в белых фургонах, этих людей, несущих несчастье? Кто из них первым улыбнется ему со словами: «Это для твоего же блага. Людо»?.. В такие минуты он хватал ракетницу и, сжимая ее до боли в руках, всматривался в безучастную темноту: может быть, если я увижу их перед собой, я и в самом деле сойду с ума.

Днем пляж был совершенно безлюден, и в часы прилива или отлива единственными спутниками Людо были волны и чайки. Даже тот злой человек, угрожавший ему, больше не появлялся.

Однажды вдали он увидел всадников в облаке пыли и предусмотрительно спрятался. То была конная полиция, следившая за порядком на побережье. Четверо полицейских хотели приблизиться к кораблю, однако их кони заупрямились, едва ступив в воду, и всадники галопом ускакали.

На судне Людо нашел настоящие сокровища: огнетушитель, сапоги, рваную штормовку, столовые приборы с инициалами Б.Е., бутылку рома и футляр, а внутри него ракетницу системы «кольт».

Старые спасательные жилеты пошли на поплавки для плота, на котором можно было в любое время суток курсировать между судном и берегом. Впрочем, при первом же испытании Людо едва не погиб. Он спокойно отплыл от берега, как вдруг отливом его отнесло на мель, над которой разбивались кипящие волны и о которой предупреждал звуковой буй, отнесенный течением в открытое море. К счастью, начавшийся прилив спас Людо жизнь, и он наконец узнал, откуда исходит заунывный вой, будивший его по ночам даже в хорошую погоду.

Для растопки угольной печи он брал брикеты сухого спирта, но за неделю запасы топлива истощились, и Людо отказался от обогрева; зато он по–прежнему пользовался керосиновыми лампами и газовой плитой.

Питался он рыбой, которую сам и ловил. Загнутый гвоздь служил ему крючком. Он опускал с кормы в воду короткую удочку, на которую наживлял кусочек сала, и на эту приманку ловил маленьких рыбок цвета прибрежных камней с головами фантастических чудовищ, которых он обожал мучить. Однажды вечером он поймал чайку. Она нырнула за добычей в тот самый миг, когда он забросил удочку, заглотнула гвоздь и собиралась снова подняться в небо. Людо втащил ее на палубу как воздушного змея, но при этом ему пришлось с ней побороться, так как птица яростно отбивалась крыльями и клювом, выплевывая окровавленных мелких крабов и морских блох, которыми питалась на пляже. Он поджарил ее с моллюсками, собранными под килем, и лег спать, исполненный горделивого мещанского самодовольства оттого, что устроил себе пирушку.

В иные дни он с необыкновенным энтузиазмом драил внутренние помещения судна, чистил до блеска этот стальной труп, словно надеясь вернуть его к жизни. На стенах кают–компании он снова нарисовал лицо, еще больше, чем прежде, закрытое рукой. Но случалось и так, что он вставал обессиленный, смертельно напутанный, раздираемый криком, который не смолкал в его сердце с тех самых пор, как он начал страдать, и который так и не выплеснулся наружу. Тогда он начинал слоняться из каюты в каюту и в конце концов ложился на пол, не ожидая уже больше ничего.

В деревне Ле Форж хозяйка бакалейной лавки и ее муж, казалось, прониклись к нему симпатией. Впрочем, они не были действительно женаты. Его звали Бернар, ее — Мари–Луиз. Хозяин всегда звал Людо не иначе, как Каде Руссель. Мальчик сказал им, что живет в Бюиссоне, на ферме за деревней, и они не стали придираться к этой лжи. Видя, что у него нет денег, они предложили ему складывать ящики и бутылки во дворе лавки, а взамен снабжали его провизией. Однако Людо редко приходил в деревню, опасаясь привлечь к себе внимание. Каким бы безлюдным и отрезанным от внешнего мира ни казался Ле Форж, Людо никогда не покидало ощущение, что за ним следят, что окна домов вовсе не так безобидны, а редкие прохожие, которых он встречал, когда крадучись шел по деревне, оборачиваются ему вслед.

Бернар бесплатно постриг его по последней моде, обнажив виски и затылок с помощью электрической машинки. В конце процедуры он обмакнул всю расческу в банку с бриллиантином и обильно смазал им волосы Людо, который пришел в отчаяние, увидев в зеркале свои ничем не прикрытые оттопыренные уши.

Однажды ночью Людо проснулся от шума петард. Он выскочил в рулевую рубку с едва не выпрыгивающим из груди сердцем, думая, что за ним приехала скорая помощь. Но это оказался десяток рокеров, раскатывавших вокруг судна; фары их мотоциклов прорезали ночь, форсированные моторы натужно ревели, перекрывая раскаты дикого гогота. Это родео продолжалось несколько минут, затем мотоциклы с зажженными фарами остановились метрах в двадцати от левого борта судна. Было слышно лишь могучее дыхание моря и завывание буя. Здоровенный молодчик вышел вперед:

— Не прикидывайся, что спишь. — донесся его пьяный голос. — Мы прекрасно знаем, что ты здесь…

Послышались одобрительные смешки.

— Эй! Кончай прятаться!.. Выходи к нам. охота глянуть на твою рожу… Мы ведь тоже любим похохмить… И с тобой бы похохмили… Давай, спускайся сюда, хохмач!..

Снова наступила тишина. Людо был уверен, что его не видно.

— Что, сдрейфил? — не унимался верзила. Он стоял, расставив ноги, упершись ладонями в бедра. — Если у тебя яйца приросли к заднице, так спустись, покажи их нам!..

Непристойность вызвала взрыв смеха у всей компании.

— А у него их и нет, — заметил один из типов совершенно пьяным голосом.

— Если он не выйдет, — заговорил еще один рокер, обращаясь к стоящему впереди верзиле, — придется тебе за ним сходить.

— Слышал, что сказал мой кореш?.. Придется мне за тобой сходить, а?.. Мы все придем тебя облобызать… Но ты, приятель, чего–то темнишь, хочешь дурочку с нами валять!..

Некоторое время шпана совещалась, потом верзила, покачиваясь, направился к корме, явно зная, как взобраться на борт.

Стуча зубами от страха, Людо бросился за ракетницей, торопливо зарядил ее и спустился в машинное отделение. Не успел он спрятаться за двигателем, прижавшись к холодной влажной стали, как в проеме показалась тень. Незваный гость уже не казался таким уверенным в себе.

— Ни хрена не видно, — пробубнил он себе под нос. Затем, снова упершись кулаками в бедра, заорал, чтобы приободриться: — Где ты прячешься, сукин сын?.. — и двинулся вперед.

Его подкованные сапоги гулко стучали по сходням. Людо, замерев, весь в поту, сжимал кольт в вытянутой руке, не сводя глаз с надвигавшейся тени. Когда рокер подошел совсем близко, тень исчезла, однако Людо почувствовал чужое дыхание и, крепко, изо всех сил зажмурившись, выстрелил наугад. Дымовая ракета попала рокеру прямо в грудь, и его куртка загорелась. Волна зеленоватого дыма захлестнула трюм. нападавший заметался и с воплем бросился к выходу. Потрясенный, Людо вернулся в рулевую рубку. По пляжу в сторону моря, бежал охваченный пламенем силуэт в сопровождении эскорта рокеров. Огонь затушили. «Они убьют меня», — с тоской подумал Людо, видя, как черный эскадрон медленно возвращается к «Санаге». Он готов был сделать все что угодно ради того, чтобы ему оставили это не имеющее никакой ценности сокровище — его жизнь.

Подойдя к судну, хулиганы приготовили бутылки с горючей смесью и тряпками, пропитанными бензином вместо запала. Первая угодила на палубу, закатилась в лужу и погасла. Вторая попала в самую точку: разбив стекло в рулевой рубке, она задела Людо и взорвалась на карточном столе, пролив на полированную поверхность дождь зловонных искр. Людо лихорадочно схватил огнетушитель и сумел загасить начавшийся было пожар. Но он задыхался от зеленого дыма, поднимавшегося из машинного отделения, и черного дыма от горящих перегородок, и предпочел подняться наверх, чтобы умереть на свежем воздухе, а не окуренному, как змея.

Он рухнул на палубу, когда вдруг раздался ружейный выстрел. Людо обхватил голову руками и принялся кричать от страха. Выстрелы следовали один за другим, затем неожиданно прекратились, и только удаляющийся шум моторов еще нарушал наступившую тишину. Вскоре Людо уже ничего не слышал. Он лежал не двигаясь, с подергивающимися веками, уверенный, что если откроет глаза, то крики и бесчинства возобновятся.

На палубе раздались шаги.

— Тебя задело? — спросил низкий голос.

Он приподнялся.

— Нет, — прошептал он на одном дыхании.

— Еще немного, и эти подонки угробили бы мне лодку!

Людо узнал внушительную фигуру мужчины, который месяц назад собирался прогнать его с корабля.

— Здорово целишься! Этот засранец получил по заслугам!..

— Я им ничего не сделал. — сказал Людо. — Это они на меня напали. Я их не знаю.

— Не беспокойся, это сборище подонков. С вечера пятницы и до понедельника они только и знают что пиво да мотоцикл. Но они не заложат. Сами слишком боятся фараонов. Давай–ка лучше выпьем.

Они спустились в кают–компанию; Людо зажег фонарь и опустил стекла иллюминаторов, чтобы выпустить дым.

— Здорово ты тут устроился. — сказал гость, оглядывая разрисованные стены. — И порядок навел…

Сидя за столом, он рассматривал бутылку рома, принесенную Людо.

— Хорошо устроился, а вот посуды нет. Чтобы пить, нужны стаканы. На твоем месте я бы сходил на свалку, это совсем недалеко, к югу. Там ты найдешь все что душе угодно. Если только резчики дадут тебе время обставиться!.. Тебя как зовут?

— Людо.

— А меня Франсис, Франсис Куэлан.

Гость был совершенно лыс, кроме того, у него не было ни бровей, ни ресниц.

— Это случилось, когда я был пацаном, — объяснил он, прикоснувшись рукой ко лбу. — Я упал в бассейн с омарами, ну, в садок. А плавать не умел. В общем, это то же самое, что нырнуть в ящик с инструментом, с живым инструментом!.. Меня сразу же достали, и ни одна тварь меня даже не ущипнула. Но страху я натерпелся. А ночью все волосы выпали, и голова стала гладкой, как яйцо. И так потом ничего не отросло. Но это не помешало мне стать моряком.

Он рассказал, что отбыл двадцать лет на каторге в Кайенне за изнасилование столетней деревенской старухи во время ярмарочного гуляния; старуха после этого умерла. В свои шестьдесят это был еще настоящий Голиаф, его руки и грудь покрывали татуировки, изображающие красоток. Он жил отшельником в металлическом прицепе на опушке леса, недалеко от «Санаги». Никто никогда к нему не заходил, никто не отваживался даже приблизиться к его жилищу.

Однажды в дюнах, недалеко от его прицепа, расположился небольшой цирк. Но так как рычание старого льва мешало Куэлану спать, он ворвался в клетку и шваброй сломал зверю плечо на глазах у плачущего дрессировщика.

— …Скажите еще спасибо, что он не надругался над бедным животным, — мрачно шутили в Ле Форже. И местные жители в складчину возместили цирку убытки, вызванные увечьем зверя.

— Чертовы щенки! Настоящие ублюдки! Но ты не дрейфь, я же здесь. Я их, подонков, знаю! Еще и не таких знаю. Так тебе хорошо здесь?

— Нормально. — ответил Людо.

— У меня тоже корабли в крови, от этого уже не избавишься. Это как чесотка… Не дает спать… Но я должен предупредить тебя о резчиках… они скоро придут.

Он говорил почти шепотом и выглядел старым остепенившимся пиратом, которому известны самые сокровенные тайны.

— Все эти резчики — добрые бездельники… Никогда не знаешь, в какой момент они заявятся, но рано или поздно они все же приходят… Бог их знает, зачем они режут эти посудины… Но меди им не достанется, — добавил он, хитро подмигнув.

Затем наклонился к Людо.

— Трубы, краны — все, что из меди, я уже снял. Это моя добыча. Я ее здесь припрятал, прямо на корабле, среди бутылей с газойлем на корме, я не такой дурень, чтобы сразу все уносить. Сбываю помаленьку.

Совсем рядом послышалось какое–то блеянье, и Людо вздрогнул.

— Что это? — спросил он с подозрением.

— Не бойся, это мой баран, — усмехнулся Куэлан. — Единственный, кто сумел спастись, когда «Санага» затонула. Здесь было целое стадо баранов. Все утонули, кроме него.

Он глотнул еще немного рома.

— Всех выбросило на мель. Чертова мель! Видал, какая там волна во время прилива? Там без конца что–нибудь разбивается. Вот туда я и поплыл за ним, на моей–то лодчонке! Уже думал, конец мне… Смотри, как он слушается.

Он подошел к иллюминатору и, напрягшись так, что на шее выступили вены, похожие на канаты, принялся подражать блеянию барана; ответ донесся, словно эхо.

— Он ждет на пляже… Наверняка будет рад с тобой познакомиться.

Людо вместе с гостем сошел на берег и в свете фонаря увидел огромного черного барана.

— Это Панург! — объявил Куэлан. — Мою собаку убили, так я взял его.

Людо погрузил пальцы в жесткие волны овечьей шерсти, радуясь встрече с настоящим живым бараном — теплым, бородатым. — а не с одним из этих жутких фетишей, которых он приговорил к сожжению в Рождественскую ночь.

— Я хотел научить его лаять, но не получилось. Поэтому мне приходится блеять. А знаешь, почему я назвал его Панургом?

— Нет, — ответил Людо.

— Это из Библии, когда Моисей проходил через Иордан. Они все шли за ним как бараны… Ну ладно, прощай!.. А об этих подонках не думай, они теперь вряд ли скоро покажутся.

Людо смотрел ему вслед.

…Всю ночь в своих снах он шел за бараном, который вел его среди воспоминаний, заводя то на чердак, то в Бюиссоне, то в Сен–Поль, а когда он догонял его, оказывалось, что то был Людо и что он сам себе был поводырем.

Наутро, по совету Куэлана, Людо пошел на свалку — огромный пустырь, где прямо у моря высились и разрушались горы мусора. Над свалкой поднимались столбы испарений, воздух был наполнен смрадом испорченных продуктов, забивавшим запах смолы и йода. Людо с наслаждением углубился в этот лабиринт, как будто нашел еще один потерпевший крушение ковчег, полный неведомых сокровищ; его изумлял этот застывший смерч, демонстрирующий крах всего сущего и властно возвращающий материю к первоначальному хаосу. Крикливые стаи чаек и ворон, облепившие отбросы, отлетали на несколько метров при его приближении. То тут, то там из куч мусора торчали газовые плиты, развалившиеся буфеты, порыжевшие от ржавчины бидоны, остовы автомобилей, кресла, детские коляски, трупы собак, куски рельсов. Людо увидел целую лошадиную тушу, облепленную мухами. Он откопал шесть тарелок, совершенно целых и плотно обмотанных корнями, тянувшимися от зарослей крапивы. Нашел вторую часть «Камо грядеши»[25]. которую тут же пролистал, сидя за рулем сгоревшего грузовика. Подобрал ножи без лезвий, кастрюли без ручек, кое–какую одежду и сложил все это в разваливающийся чемодан. Похоже, не было ничего, чем свалка не могла бы одарить своего гостя. Людо казалось, что он вот–вот извлечет что–то невообразимое: церковь, подводную лодку, годы своего детства в Пейлаке. Он даже задавался вопросом, не погребен ли здесь под слоем нечистот Центр Сен–Поль со всеми своими невинными.

Самый прекрасный подарок достался ему вечером: музыкальная шкатулка в форме рояля, за которым достойна была сидеть разве что маркиза из шоколада. Он завел пружину и, неловко держа свое сокровище в руке, прослушал незнакомую мелодию из «Запретных игр»[26]. Так, незаметно, среди скопища отбросов его настигла собственная память и растворилась его обида на судьбу. Он чувствовал возрождаемое музыкой живое биение прошедших лет, вновь и вновь заводил шкатулку, и ему казалось, что он углубляется в свое прошлое, возвращается к своим истокам, к правде о своем рождении. Он снова видел мать, и ему хотелось прикоснуться к ней, заговорить. Теперь, когда он не чувствовал больше обиды, он испытывал почти что раскаяние при воспоминании о своей жизни в Бюиссоне.

Вернувшись на судно, он лег прямо на пол и несколько раз подряд в полной темноте прослушал музыку из «Запретных игр», по–новому осмысливая свое прошлое. Затем зажег лампу и написал письмо Николь.

Ты знаешь что я убежал но я жив–здоров. Я убежал потому что ты не приехала на Рождество. Но я не загнулся. Ты можешь приехать ко мне на мой корабль. Есть такая деревня Ле Форж и если ты выйдешь и пойдешь по дороге то попадешь к морю и увидишь мой корабль у берега. Я в нем живу. Это мой дом. Ты даже сможешь зайти внутрь если приедешь. У меня теперь даже есть ремесло, я сезонник. Было бы хорошо бы если бы ты приехала. Ты можешь написать мне в кафе в Ле Форж.

Людо

Он поднялся на палубу, задумчиво посмотрел вдаль, порвал письмо и бросил обрывки за борт.

IV

Его вновь охватила тоска о прошлом. Отныне его не мучил стыд, никто не донимал его саркастическими замечаниями, никто не повторял, что он идиот и родился некстати, что он опасен для окружающих, никто вообще ничего не говорил, потому что он жил в полном одиночестве. Забыв о своем корабле, он без конца блуждал по закоулкам своей памяти, воображая, что вновь оказался на чердаке. Он слышал скрип лестницы, поворот ключа в двери и забивался в свое убежище из мешковины, в котором прятал головы бычков. В иные дни он видел в иллюминаторе двор булочной, стену пекарни, застланные туманом поля, вдыхал запах горячего хлеба, и эти слишком живые воспоминания наполняли его душу горечью. В его видениях поочередно являлись то Лиз, то Николь; он представлял свою мать с заячьей губой и впервые подумал, что она ни разу его не поцеловала. Поддавшись сладостной иллюзии, он страстно целовал собственные руки, представляя, что касается ее кожи. Нанетт тоже присутствовала в его фантазиях, однако он слышал только ее голос. Это был даже не голос, а непрерывное, бесцветное и обезличенное журчание, приглушенная мелодия, размывающая слова.

Его преследовали картины, которые он не мог ни с чем соотнести. Маленький мальчик, бредущий куда–то босиком сквозь глухую ночь. Тот же мальчик, поднимающийся по лестнице. Красная рука, прикрывающая глаза.

И тогда его начинали мучить вопросы. Кто этот мальчик? Чья это рука? Почему чета булочников так плохо с ним обращалась? Видел ли он уже, сам того не подозревая, своего отца?

Однажды он проплакал несколько часов подряд, глядя на себя, плачущего, в зеркало и не чувствуя ничего: ни страдания, ни боли. В его душе воцарился холод, как на мертвой планете.

Ближе к ночи просыпалась его чувственность. Он представлял плотные, тяжелые груди кухарки с черными сосками. Прятал свой детородный орган между ногами и, разглядывая свое как бы оскопленное тело, спрашивал себя, а не лучше ли ему было родиться женщиной с такой же красивой грудью, как у Фин или его матери. Засыпая, он оставался во власти фантасмагорий, превращавших Николь, Фин и Лиз в чудовищ, которых он должен был резать ножом на столе в столовой — но внезапно стол становился пирсом, сотрясаемым бушующими волнами.

Он также мечтал обрести профессию, занять какое–то положение в обществе и даже смастерил себе почтовый ящик из коробки из–под калифорнийского шампанского, написав на нем свое имя; ящик он привязал к черенку от лопаты и воткнул его в песок перед судном.

Он ел без аппетита, нервно поглощая недожаренную рыбу, водоросли и моллюсков, чья мягкая плоть напоминала жевательную резинку. Пил он не разбирая то морскую, то дождевую воду из луж на палубе. Единственное, чего ему действительно не хватало, так это утреннего горячего молока. Иногда он отправлялся в Ле Форж с единственной целью — добыть несколько пакетов этого бесценного напитка.

Франсис Куэлан регулярно навещал Людо. Специально для него он смастерил нож с большим лезвием, деревянной ручкой в виде сирены, напряженно изогнувшейся словно фаллос, и с кожаным ремешком. Он понемногу браконьерствовал и приносил Людо кроликов. Но тот ненавидел кроликов, похожих без шкуры на новорожденных. Когда Куэлан уходил, Людо с отвращением бросал их в люк под машинным отделением. Около десятка кроличьих трупов, словно зародыши в мертвом чреве, мариновались в морской воде.

Бывший каторжник и Людо почти не разговаривали; устроившись в кубрике, они молча пили смесь рома с крепким черным чаем, отчего все плясало в глазах юноши. Но иногда, ни с того ни с сего, Куэлан пускался в бесконечные разглагольствования о подводных мелях, звездах, лунном влиянии и ветрах, от которых зависит величина и мощь бурунов.

Видя, как обнаженный Людо, моясь, плещется среди волн, он научил его индейскому брассу, и мальчик, никогда не умевший плавать, принялся посреди зимы барахтаться рядом с судном, не обращая внимания на запретительные надписи на щитах.


Теперь распорядок Людо зависел от движения моря. Во время прилива он выносил колченогое кресло на корму и наблюдал затем, как волны, словно медленно движущаяся процессия, заполняют берег. Задолго до окончания прилива к северу от буя показывалась одинокая высокая волна, похожая на летящий ковер–самолет, которая величественно обрушивалась и рассыпалась пенными брызгами. Это было похоже на гибель призрака, который — хотя воображение Людо и отказывалось это представить — уничтожал корабли и купальщиков. Но вскоре призрак возрождался, новый бешеный вал, окутанный водяной пылью, дыбился на горизонте, с грохотом увлекая в пучину кипящие белой пеной лавины, способные, казалось, раздавить само море; с наступлением отлива это вакханалия прекращалась.

Людо боялся этой могучей волны и одновременно любил ее. Она была прекрасна, как его мать, как пианистка за роялем, одетая в платье, сотканное из света, недоступная и в то же время такая живая и близкая. Сидя на ветру в своем кресле, он без устали слушал зловещий рокот волн, разбивающихся о мель.

Он также часами бродил по пляжу. Каждый день во время отлива море оставляло ему на берегу новый трофей. Он носил на шее клейкую ламинарию, бугристую, как спина аллигатора. Подбирал разную океанскую мелочь, которую отлив выставляет напоказ, чтобы удивить отдыхающих: морские звезды, остов каракатицы, спутанные пучки водорослей, искромсанные, студенистые медузы, похожие на стекловидное тело глаза, отполированные ветрами ветви деревьев. Он находил отшлифованные прибоем камешки, истертые добела и сточенные до единственного витка раковины литторин, вычурно–выпуклую голову краба с волнистым узором по периметру, похожим на вязь крема вокруг пирожного, мутно–слюдяную тушку мертвой рыбы. Одиноко бродя вдоль берега, словно по рынку. Людо так же радовался этим посланным провидением морским побрякушкам, как и предметам, подобранным на свалке.

По вечерам, не без сожаления принося в жертву огню деревянные части «Санаги», он разводил костер на пустынном песчаном берегу и сквозь огонь смотрел на море. Однако на самом деле перед его глазами по–прежнему стояла мать, и он пытался приворожить ее на расстоянии столь далеком, что ее образ неизменно исчезал. Словно под гипнозом, он грезил с широко раскрытыми глазами, представляя, как его мать поднимается на борт «Санаги». Сам он — не кто иной, как Маркус Винициус, стоящий за штурвалом, герой «Камо грядеши», римский офицер, перерубающий швартовы ударом меча. Он мог так до рассвета сидеть наедине со своими воспоминаниями и огнем — горящий костер вызывал у него ощущение, что он приближается к истине.

В своих играх он бросал вызов приливу. Возводил за кормой «Санаги» гигантские плотины — безобидные песчаные стены, которые сдерживали натиск моря в течение пяти—десяти минут, однако затем вода просачивалась, подрывая основание стен, по песку пробегали трещины, и волны стремительно заполняли все углубление, которое вымыли между остовом судна и берегом. Тогда Людо поднимался на палубу и долго наблюдал за тем, как пенящиеся и брызжущие на корму волны взрывали песок вокруг винта и руля, так что вскоре начинаю казаться, что они поклялись перейти через весь океан изатопить его судно.

Однажды в одном из шкафов он нашел банки с краской и кисти. Воспользовавшись солнечной погодой, он нарисовал на обшивке «Санаги» огромные черные руки со сверкающими кроваво–красными молниями, на что Куэлан с восхищением заметил, что теперь посудина размалевана почище любой потаскухи.

В дождливую погоду Людо отправлялся в «Призюник» — магазин, находившийся на выезде из Ле Форж по дороге на Бордо; там он бродил часами, но ничего не покупал. Он брал тележку и обходил все отделы, выбирая вина, замороженные продукты, женское белье и детские подгузники; все это он складывал в тележку, которую оставлял доверху наполненной в проходе, и шел на выход, обозначенный указателем «без покупки».

Однажды в конце марта, прогуливаясь вдоль берега, он зашел так далеко, что, обернувшись, не увидел своего судна. Море казалось призрачным. Босые ноги утопали в теплом песке. Вдруг он заметил на горизонте, блестящей полосой окаймлявшем совершенно безветренное небо, знакомый пирс. Он протер глаза, уверенный, что узнает эти места: проходы между дюнами, изгиб берега, стрельбище, а дальше — песчаная коса, за которой скрывалась тропинка, по которой когда–то они с Татавом возвращались через поле в Бюиссоне. Он дошел до покрытой битумом трубы и, испытывая необычайное волнение, взобрался на нее. Здесь был его дом, вся его жизнь. Он побежал к дороге, ведущей на пляж. Теперь им владела единственная мысль: найти мать, успокоить ее, убедить, что все хорошо, что он жив, что он вернулся и больше никогда никуда не поедет. С губ его готовы были сорваться слова, которыми он надеялся взволновать ее. От избытка чувств его подташнивало, он бешено жестикулировал, летя галопом через поле, поднимавшееся к Бюиссоне.

При виде красной крыши и ярко–белых стен его охватила паника. Он был грязный, заросший, с бородой. Вот уже три месяца, как он бродяжничал. Что она подумает, увидев его в таком неопрятном виде? Он лег на землю и пополз на животе к дороге. Забыв обо всем, он смотрел. В доме, казалось, ничего не изменилось. Ставни его комнаты были открыты. Около гаража стояла голубая машина. В шезлонге, на террасе, нежился молодой, голый до пояса незнакомец. Из дома доносился шум воды в душе и голос, напевавший какой–то мотив. Потом шум прекратился. Людо чуть не закричал, когда на террасу вышла Николь, обернутая махровым полотенцем. Склонившись набок, она выжимала мокрые волосы. Рука мужчины небрежно скользнула под полотенце, при этом он даже не открыл глаз. Николь не противилась и улыбалась. Кто этот человек? Где Мишо? Что происходит? Николь склонилась к незнакомцу и нежно его поцеловала. Людо охватила смертельная тоска, ему страстно хотелось побежать туда и униженно слизывать капли пота с тела этой женщины, которую он любил и ненавидел, женщины, которая была его матерью и принадлежала ему одному. Он встал на ноги, собираясь уже перейти через дорогу, открыть ворота и вернуть себе мать; у него было на это право, и никто не мог ему в этом помешать!

Держась за руки, незнакомец и Николь с радостным видом вошли в дом, и Людо не пошевелился.

Испытывая странное облегчение, он снова лег на живот и стал дожидаться темноты. Почему Мишо не возвращается? Вечером незнакомец вышел закрыть ставни. Уже почти совсем стемнело, появились первые звезды, Людо перешел через дорогу и проскользнул в сад. Он узнал запах глициний, особенно сильный в весеннюю пору. Подошел к двери и прильнул к ней ухом. До него донесся приглушенный звук телевизора. Он нажал пальцем на кнопку звонка и долго не отпускал. Приторная мелодия, состоящая из чередования двух нот, отозвалась в нем сигналом тревоги. Его охватил животный страх. Он услышал звук шагов, доносившийся как бы с другой планеты; дверь отворилась. Людо увидел здоровяка в майке, смотревшего на него с враждебным видом, затем позади показался женский силуэт; он услышал слова ''какой–то старый оборванец» и бросился прочь; перебежав через дорогу, он пустился бежать через поля, как какой–нибудь вор.

Позже он тайком вернулся и провел остаток ночи в своем бывшем иглу, сохранившемся нетронутым в глубине сада.


Он возвратился на свое судно лишь на рассвете и весь день пролежал на полу, с руками, сложенными на груди как у надгробной статуи. Теперь он, казалось, был окружен одними смутными, едва им самим различимыми впечатлениями, ничем не заполненными мгновениями, которые, проплывая мимо, задевали его и лопались как пузыри. Он лежал с открытыми глазами, слушая, как бьется сердце — его сердце, — как пульсирует море под трюмом, как разбивается о ржавый металл откуда–то скатившаяся капля, и его донимали воспоминания. Вот шагает в ночной темноте маленький мальчик. Вот плывет в воздухе черная рука. Кто же это так жалобно повторяет: «Мама говорит, что он сам упал…»? Николь часто поднималась на чердак, однако он не знал, что это его мать. И все–таки он уже любил на нее смотреть. Она ничего не говорила. Она была красивее Нанетт. С Нанетт ему было грустно, она все время пыталась его разговорить, все время спрашивала, доволен ли он. не забудет ли он ее, когда вырастет. Куда, интересно, тебя девают, когда помираешь?.. И где же все–таки Мишо?.. Он снова услышал звуки фисгармонии, увидел, как восемь пальцев бегают по клавишам. И где его настоящий отец? Не его ли он видел накануне с Николь?.. Может, его отец вернулся?

Вечером он встал, охваченный легкой грустью, и, увидев, что начался прилив, пошел искупаться. Было еще совсем светло. Он пытался забыть о незнакомце, которого видел накануне, и гнал от себя мысль, что, возможно, это его отец. Он представлял теплый вечер и себя — плывущего рядом с матерью и отдающегося на милость океана. Они разговаривают. Земля исчезает из вида. Огни грузовых судов зажигаются на горизонте.

Увлеченный своими фантазиями, он отплыл далеко от берега и не заметил, как приблизился к мели. Бушующая волна накатилась неожиданно, вероломно, и у Людо перехватило дыхание от страха: прямо под ним, глубоко под водой, криво ухмыляясь, затаилась смерть — камень с черной мордой, а над пучиной, где, словно в трансе, покачивались золотисто–бурые ламинарии, с неистовым грохотом разбивались огромные валы. Людо хотел увернуться, но водоворот засосал его, кипящая волна накрыла его с головой и, к счастью, отбросила с пути бушующей стихии.

Людо возвратился на сушу живым и невредимым. Стоя на берегу, все еще не отойдя от шока, он, не отрываясь, смотрел на бешеную вакханалию пенных бурунов, в которых едва не погиб.

Ночью его страх обернулся кошмаром и он проснулся весь в поту. Мель, которую он обнаружил в морской пучине, превратилась в лицо, закрытое рукой, красные волосы — в плавники, пальцы — в длинные щупальца, пытающиеся его ухватить, а шум волн — в бряцание бледных костей. До боли в глазах он обшаривал взглядом темную каюту в поисках нечистой силы и задавался вопросом, не напали ли они на его след и не находятся ли они уже здесь, на судне — все эти полицейские, санитары, сборщики металлолома, бесы, явившиеся, чтобы его захватить. Он встал, на цыпочках подошел к лампе, зажег ее и поднялся на палубу. Мелкий дождь сеялся в безмолвной темноте, «Санага» выглядела зависшим метеором в призрачной ночи, и казалось, что ничто никогда не существовало. Несколько успокоенный, Людо снова спустился в каюту, разорвал бумажный пакет и принялся писать.

Я совсем как мой отец. Я уехал далеко но не умер. Потому что ты не приехала на Рождество. Я теперь сезонник. У меня есть корабль и там я живу. Тут есть деревня называется Ле Форж и если ты пойдешь по дороге то выйдешь к океану, так это там. Мой корабль называется Санага. Я могу тебя пригласить если хочешь. Давеча в саду с тобой был какой–то человек. Не знаю был ли это мой отец а впрочем я на него не похож. Будет хорошо если ты приедешь я смогу вернуться с тобой в Бюиссоне. Если будешь писать пиши в кафе Ле Форж, там у меня друзья. А где же Мишо? Тебе идут длинные волосы.

Людо

V

Однажды апрельским вечером на небольшом грузовичке прибыли резчики. Возвращаясь из Бюиссоне, Людо заметил их около судна и вначале спрятался. Но когда первый страх прошел, разум возобладал: ведь санитары не измеряют потерпевшие крушение суда, — и он вышел из укрытия. Здоровый верзила в берете протянул ему букетик цветов.

— Привет, парнишка!.. Вот, валялись на земле, возле корабля. А ты, оказывается, пользуешься успехом!

Людо в изумлении разглядывал увядшие хризантемы, которые держал в руках.

— Мы — живодеры, — усмехнулся другой. — Будем разделывать эту тушу. В деревне нас предупредили, что здесь есть, так сказать… жилец, но это твои проблемы. Не ты первый, кто устраивается в таких развалинах, так что нас это не смущает. Еще недельку можешь не тужить, мы приехали лишь посмотреть на работенку. Надо сказать, придется повкалывать, сталь проржавела только снаружи. Ну ладно, до скорого! Подумай о своем переезде.

Людо проводил взглядом грузовичок, затем поставил цветы в разрезанную надвое бутылку из–под кока–колы, налив туда морской воды.

Утром он пошел в Ле Форж. Он регулярно наведывался туда с тех пор, как отправил письмо Николь, в надежде получить ответ, но тот все не приходил. Вот и на этот раз у Бернара ничего для него не было. Он как–то странно посмотрел на Людо.

— Чудно, — сказал он, — сегодня утром приходили легавые. Здесь у нас они не часто бывают. Да и мы этого не любим. Ищут кого–то… Какой–то шизик сбежал из психушки. Мы им сказали, что такого не видели. Чудно…

— Зачем они его ищут? — спросил Людо.

— Люди у нас не болтливые, — продолжал Бернар, — особенно с легавыми. Они не болтливые, но легавые все же не дураки… А еще приходили резчики. Они эту лохань расчекрыжат — не успеешь и глазом моргнуть.

Людо в итоге признался, что жил на заброшенном судне в ожидании сезона. Бернар ответил, что давно знал об этом.

— В конце концов, уже скоро лето, ты сможешь жить у кого–нибудь из местных. Уверен, что ты здорово управляешься с секатором…

По возвращении Людо нашел в своем почтовом ящике букетик завядших примул и вспомнил Лиз. Она тоже приносила ему цветы, когда он болел. Он вспомнил их ласки, их безрадостную любовь и вдруг почувствовал стыд оттого, что оставил ее там.

Он поставил примулы к хризантемам, с которых облетели последние лепестки. Кто мог в этих местах проявлять к нему интерес? Кто вообще мог знать о том. что он живет здесь?.. Бывший каторжник хоть и браконьерствовал, но цветов не рвал.

Напрасно в последующие дни Людо прятался за фортом, вечер наступал, а ему так и не удавалось никого выследить. Тогда он снова стал уходить в Ле Форж и Бюиссоне, и снова букетики слегка увядших цветов стали появляться возле «Санаги». Однажды после полудня Людо притворился, что идет в лес, но, сделав большой крюк, вернулся к берегу и спрятался в дюнах. Вскоре появилась девочка на велосипеде. Остановившись, она взяла букет, укрепленный на багажнике, подошла к судну и положила цветы на песок. Некоторое время она постояла, сложив руки, перекрестилась, на мгновение опустилась на колени и вернулась к тому месту, где оставила велосипед.

Там ее уже ждал Людо.

— Цветы это для чего? — спросил он.

Она пожала плечами, как будто ответ был ясен сам собой.

— Да для моего папы!..

— А кто твой папа?

— Он умер, потому что слишком много пил. Мама говорит, он был психом. Теперь он в ящике, на кладбище. Мама туда ходит каждый день. И носит цветы. А я их сюда приношу. Еще я беру цветы с других могил, так больше получается. Сегодня они почти свежие.

— Но зачем ты это делаешь?

Девочка на мгновение задумалась.

— Мой брат… у него еще мотоцикл… он говорит, что на корабле живет какой–то псих. Значит, если ты псих, то ты — мой папа.

И она добавила с хитрецой в голосе:

— Ты ведь не против, а?

— Не знаю, — взволнованный, пробормотал Людо. — Как тебя зовут?

— Амандин. Но все зовут меня Мандин. А мою куклу зовут Селестин. Ладно, мне пора, а то дома будут ругать.

Она села на велосипед и тут же исчезла.

С тех пор Амандин стала часто появляться на пляже, каждый раз привозя цветы, которые воровала с могил на деревенском кладбище. Она болтала с Людо, но близко к нему не подходила, инстинктивно выдерживая дистанцию. Она была на каникулах. Ей исполнилось шесть лет. У нее была забавная мордашка маленькой сорвиголовы, светло–карие глаза; она немного картавила, но если хотела, говорила правильно. В знак дружбы Людо преподнес ей в качестве подарка маленького омара, которого поймал Куэлан: отливающего голубоватой сталью, с надрезанными клешнями и красиво завернутого в подарочную бумагу, за которой Людо специально сходил в Ле Форж.

Через два дня Амандин явилась в слезах:

— Тити умер!..

— Кто это? — не понял Людо.

— Мой омаренок. Он и не пел совсем…

— Ты что, его съела?

— Еще чего!.. Я посадила его в клетку для попугая, что в гараже, и каждый день давала ему зернышек. Но он все–таки умер. А мама меня отругала, потому что от него была одна вонь.

Людо пообещал ей подарить другого омара. Несколько минут она обиженно молчала, роя ногой песок, а затем, все так же дуясь, ушла, заявив, что он злой и что он больше не ее папа.

Остаток дня Людо провел, отскребая ножом трухлявую корабельную шлюпку. После появления рабочих он, казалось, старался заново восстановить судно, чтобы они не посмели к нему прикоснуться. Он драил, мыл, смазывал. По ночам он представлял, как его «Санага» становится на воду под действием прилива. А иногда рисовал в своем воображении, как идет по воде, держа «Санагу» под мышкой, будто детскую игрушку.

Ближе к вечеру он заметил на повороте к дюнам какой–то силуэт и вначале решил, что это Куэлан. Но едва он так подумал, как его словно обожгло: то была до боли знакомая фигура Мишо. Людо бросил работу, спустился на берег и побежал навстречу; отчим с жаром обнял его.

— Так значит это не выдумки! — воскликнул он. — Ты и в самом деле живешь на этой посудине!.. Вот не думал… Я был уверен, что она снова меня дурит, уверен, что тебя здесь нет. А ты вырос, теперь ты настоящий мужчина… Это ж надо, Людо!

Они подошли к судну.

— Ты отвезешь меня домой? Ты за мной приехал?

Мишо помрачнел и отвел глаза к морю.

— Домой?.. Не скажи… Домой — нет! Домой я тебя не отвезу, и на этот раз ничего не могу поделать. Впрочем, я и сам не еду домой. С этим покончено.

Он, словно нищий, держал перед собой шляпу, уставившись внутрь ее.

У нас с твоей матерью в последнее время больше не ладилось, — продолжил он упавшим голосом, — точнее, это она не хотела ладить. Одно вранье. Даже сказала, что вовсе не была беременна, представь, для нее это были шуточки. Морисетт, по крайней мере, была честная женщина. Все, значится, кончено.

— Что, значится, кончено?

— Все, все кончено, парень, мы расстались и даже собираемся разводиться. О, я оставил ей дом. не хочу больше там жить. В этом доме была не жизнь, а сплошное несчастье, сам не знаю почему… Татав от этого не пострадает, ему потом перепадут хорошие деньги, да и тебе тоже… а пока что держи вот немного на первое время…

И он сунул за ворот Людо пачку банкнот.

— Сейчас я больше ничего не могу сделать. Мастерская еще не продана, потребуется время. А все, что накопил, ушло на этот чертов процесс!.. Думаешь, булочники хоть грош дали? Как бы не так! Ни шиша!.. Не буду тебе врать, но у меня уже не хватит духа начать новое дело… К тому же, я слишком стар. Поэтому я… Он откашлялся, и, сильно смущаясь, произнес:

— В общем, так… кузина предложила мне работенку… Буду потихоньку мастерить в Центре Сен–Поль, где ты был раньше. В таком огромном хозяйстве всегда найдется что починить. Я ей так и сказал: почему бы и нет! Но я не сказал ей, где ты! Этого я ей не говорил.

— А моя мать, — перебил его Людо, — она получила мое письмо?

— Что да, то да, получила. Она мне и сказала, где тебя найти. Я так не верил. Все думали, что ты погиб. Легавые тебя повсюду искали. Прочесывали лес, облазили реку и все такое. Но здесь есть, где спрятаться, в этих чертовых местах… И ты нашел лучшее убежище.

Внезапно он схватил Людо за левое запястье.

— Знаешь, я не верил, что ты с приветом, малыш, не верил я этому… Я всегда говорил твоей матери и кузине тоже, что он немного странный, этот паренек, немного простоватый, но чтобы псих — нет, ни в коем разе!..

Он отвел взгляд.

— Только после истории с пожаром, понимаешь, я увидел, что они правы, но сам я никогда бы не поверил.

Людо опустил голову.

— Моя мать не приехала, — произнес он потерянным голосом.

— …Пожарные сомневались. Говорили о коротком замыкании из–за фонариков. Но твоя мать была уверена, и кузина тоже. Ясли сгорели полностью. Горело даже в трубе, потому что там было полно птичьих гнезд. Еще повезло, что они все там не сгорели.

Мишо погладил обшивку «Санаги» и вздохнул.

— Скажи–ка, да эта посудина не такая уж и старая… Немного потрудиться — и ее можно было бы довести до ума… Будь я моложе лет на двадцать, я бы, пожалуй, взялся.

Людо провел его на судно и показал свое пристанище.

— Так когда моя мать за мной приедет? — спросил он умоляющим тоном.

Мишо этот вопрос, казалось, поставил в тупик.

— Ну… этого я не знаю. С ней не угадаешь… Она всегда все делает по–своему. Мне она ничего не говорила… Впрочем, тебе, может быть, и не стоило ей писать… Теперь у нее есть твой адрес.

Людо на плоту переправил его на берег. Высаживаясь, Мишо замочил брюки. Он пообещал прийти еще и пошел не оборачиваясь.

В эту ночь Людо снилась гигантская рука, пытавшаяся его раздавить.

Прошла неделя. Людо каждый день приходил в Бюиссоне. но никого не видел. Ставни были закрыты. На обратном пути он делал крюк и возвращался через Ле Форж. Бернар был не столь любезен, как раньше, и при появлении Людо делал вид, что занят мытьем посуды или увлечен игрой в электрический бильярд. Людо расплачивался за горячее молоко стофранковыми купюрами и регулярно забывал сдачу на столике. Назавтра он обнаруживал ее в конверте вместе с аккуратно составленным счетом. Его карманы были набиты мелочью и смятыми купюрами, которые он терял, сам того не замечая, на каждом шагу. Хозяйка лавки относилась к нему по–прежнему и, несмотря на то, что он в открытую сорил деньгами, отказывалась брать у него деньги за леденцы и банки паштета.

— Ты хороший парень, — повторяла она, — по–настоящему хороший парень. Не знаю, что ты в наших краях делаешь, но ты хороший парень.

И Людо говорил себе, что она права, что он действительно лучший из всех парней, которых он когда–либо знал.

По возвращении он находил на пляже у «Санаги» Панурга и Куэлана.

— Что это тебя опять понесло в деревню? — возмущался последний. — Подонки они там все и сплетники. Смотри, парень, нарвешься. Нечего туда ходить.

Однажды вечером, машинально заглянув в свой почтовый ящик, Людо нашел записку от Амандин, которая назначила ему на следующий день встречу на судне, чтобы пополдничать.

«Когда наступает прилив, ты не забираешь цветы, и их уносит море. Если так будет и дальше, я перестану их приносить…»

На обратной стороне конверта, наискосок, каллиграфическим почерком было написано: З.Т.П.

Она пришла в назначенное время, с проказливо–радостной мордашкой, в куртке небесно–голубого цвета, босая, с пляжными сандалиями в руках. Людо ожидал ее у форта.

— Здластвуй, — произнесла она, нарочито картавя. — Мадленки[27] принес?

— А что это такое? — с беспокойством спросил он.

— Если нет мадленок, я не хочу лезть на борт. К тому же, здесь кругом вода. Если, конечно, ты не отнесешь меня на спине. Видал мои камешки?

Она встряхнула маленькой полотняной сумкой.

— Есть белые и черные. Я собрала их на пляже. Из них можно складывать церкви и людей, и лошадёв тоже… Знаешь, что такое З.Т.П.?

Людо ответил, что нет.

— Ну, так я тебе и не скажу.

В конце концов она перебралась через лужу, возбужденно повизгивая. Уперев кулаки в бока, она с комичным возмущением разглядывала лаз у себя над головой. Людо подсадил ее и поднялся вслед за ней. Обустроенная своим хозяином, «Санага» теперь казалась тесной, как каморка лилипута. Каюта, похожая на кукольный будуар, привела девочку в восторг. Она захлопала в ладоши при виде осыпавшихся букетов в бутылках из–под кока–колы. Восторгаясь и смеясь, она заглянула во все места, начиная от камбуза и кончая рулевой рубкой, не желая упустить ни одно из этих чудесных сокровищ. Она задавала Людо множество вопросов: о кухне, о двигателе, о том, как он работает, едет ли корабль быстрее, чем ее велосипед, доберется ли она на нем до Бордо, где живет зимой, бывает ли Людо страшно ночью.

Людо отвечал, как умел, и иногда, разойдясь, начинал фантазировать, рассказывая о странах, в которых бывал разве что в мечтах: саванне, тайге, которая в его воображении была как две капли воды похожа на леса, окружающие Бордо.

— Как у тебя красиво!.. Но мне не нравятся рисунки. Я умею рисовать лошадёв. Только надо говорить лошадей, когда много лошадёв. Я принесу тебе мои рисунки, если мама разрешит.

На полдник Людо приготовил ей горячее молоко.

— А я хотела шипучку… С мадленками. чтобы макать…

— У меня этого нет, — обиженно произнес Людо.

— Неважно. — примирительно сказала маленькая жеманница. — Будем считать, что молоко — это шипучка, а хлеб — мадленки. А потом, ты ведь мой папа. Что это там свистит?

— Свистящий буй.

— А чего он свистит?

— Там песчаная мель. Вот он и свистит…

— А твоя мама добрая?

Людо покраснел и пробормотал, что она очень добрая и что скоро она приедет и заберет его.

— А я уже большая, — объявила Амандин, показав язык. — Моя мама уже не приходит меня забирать. Я сама хожу домой… Ну что, ты так и не догадался?

— Чего не догадался?

— Про мой секрет… З.Т.П… это значит «запечатано тысячей поцелуев»…

В этот момент Людо показалось, что он слышит какие–то крики, и он поспешил на палубу.

На берегу стояла перепуганная мать Амандин, которая разыскивала свою дочь, не смея и предположить, что та могла ослушаться и сделать такую ужасную глупость — прийти сюда к «своему папе». Ее папа!.. Этот бомж с Санаги, жуткий псих, о котором говорили, что он сбежал из сумасшедшего дома, и которого со дня на день должна была поймать и увезти полиция. Она нашла велосипед в дюнах, вокруг никого не было, и она была в ужасе оттого, что солнце уже садилось. Когда она подходила к разрушенному судну, выкрикивая имя дочери, воображение ее было так воспалено, что она была готова умереть, убить и уже представляла, как псих с корабля выходит к ней и бросает к ее ногам окровавленный нож.

— Это моя мама, — весело воскликнула девочка, увидев ее издалека. — Мама, мама, я здесь…

И, повернувшись к Людо, добавила:

— Давай же, пойдем к ней. Моя мама самая добрая на свете…

Он высадил ее на берег. Увязая в песке, содрогаясь от рыданий и выкрикивая имя Амандин, к ним навстречу бежала женщина. Девочка бросилась к матери и обняла ее. Тогда нервы женщины не выдержали, и она, крепко прижимая к себе дочь, чтобы уберечь ее от воображаемой опасности, принялась раскачивать головой и кричать сквозь плач: «Негодяй! подлец!» И всякий раз, когда Людо слабо возражал: «Но, мадам…», она еще громче выкрикивала: «Негодяй!» и, пятясь, удалялась. Прежде чем уйти с пляжа, она обернулась и выкрикнула последнее оскорбление, вложив в него всю ненависть доведенной до отчаяния матери; затем, увязая в песке, исчезла вместе с Амандин.

Людо долго сидел не двигаясь, повернувшись лицом к заходящему солнцу и наблюдая за тем, как тьма постепенно окутывает море. Теплый мрак нес с собой драму, то был предвестник угрозы, которому вторили заунывные жалобы звукового буя… Что же он сделал плохого?.. Зачем осыпать его оскорблениями только потому, что девочка пришла его навестить?.. Когда они придут и схватят его? Когда его найдут? А что, если они начнут стрелять в психа, что если они пристрелят его как собаку? И он вглядывался в темный лес, где, конечно же, они затаились со своими ружьями. Он поднялся на борт, сожалея о том, что некому рассказать о своей жизни.

На рассвете он проснулся от сильной вибрации корпуса и пронзительного рева сварочного аппарата: разделка «Санаги» началась.

VI

«Я, Франсис Куэлан, имею честь подтвердить, что грузовое судно «Санага» было выброшено на пляж и, как бы сказать, прямо в мой огород. Это случилось в полночь во время прилива, господин мэр, и море было спокойное и гладкое, как ладонь. И вдруг ни с того ни с сего я вижу в своем окне судовые огни, как будто на параде. Я мигом натягиваю портки, спускаю на воду лодку и гребу к этой дуре, что села на мель и даже не застопорила двигатель, весь зад всмятку, это надо было видеть! Какое блеянье там стояло — настоящий свинарник! А как я причалил к борту, так и вижу: целый гарем баранов сигает в воду, да еще с каким криком, даже буя не слышно. Влезаю по трапу. При всем уважении должен сказать: встречает меня здоровенный неф, нагишом, даже трусов нет, но с чемоданом и раскрытым зонтиком — видать, на случай, если какая звезда с неба отколупается. Я ему: «Что за бардак?» А он мне: «Орли». Я ему: «В задницу Орли!» А он: «Орли запад». И тут мой неф — шмыг в воду вместе с чемоданом и зонтиком, а бараны все сигают и сигают. Я — на мостик. Вижу там трех офицеров, которые делают вид, что держат курс, может быть, даже шум мотора изображают. «Господа, — говорю, — добро пожаловать в мой огород». Они как залопочут на бог знает каком наречии. А смуглые все, как чурки, до самых печенок. А потом на корме все заполыхало, я по–быстрому влез в свою лодку, выпутывайтесь из этого дерьма сами, господа морячки! Бараны уже не кричали, потому как все потонули. Все, кроме одного, который звал меня на помощь. А барана–то я понимал лучше, чем того капитана корабля. Скотина звала меня, господин мэр. ее сносило в открытое море, прямо на буй. Бедной животине, небось, казалось, что к ней обращался сам бараний младенец Иисус. Я обхватил барана тросом и вытащил на сушу. Он блеял как оглашенный, буй тоже блеял, и я тоже заблеял — я, если захочу, могу блеять, как настоящий баран. И я взял его на свое попечение, господин мэр. Панург, вот как его зовут — в честь Моисея, когда тот проходил через Иордан. Он живет у меня в будке у входа, напротив будки, где жила моя собака, та самая, которую убили за то. что она якобы не давала житья вашему волкодаву. Теперь у меня остался Панург, уж он–то не кусается. Он даже скорешился с чокнутым, который пристроился на этой посудине, и в связи с которым вы просите у меня показания. Так вот мои показания, господин мэр. Этот чокнутый — во какой парень! Он такой же чокнутый, как вы, Панург или я. Он на пляже никому не мешает, и если эта старая развалина «Санага» ему подходит, я не вижу, к чему его доставать. Мне нечего больше сказать, и если нужно поклясться на Библии, то я не против».

Мэр, маленький человечек с медоточивым выражением лица, покачал головой.

— Достаточно, господин Куэлан, большое спасибо. Вы написали даже больше, чем от вас требовалось. Нам нужно было получить лишь самое общее представление о нем, никто не желает этому парню ни малейшего зла. Рассчитываю на вашу скромность.

Франсис Куэлан вышел.

В кабинете мэра находились Николь Боссар, Элен Ракофф и Роже Уай, психиатр, обслуживавший Центр Сен–Поль.

— Существуют ваши интересы, — продолжил мэр, — но есть также интересы коммуны. К тому же, если парень опасен, то лучше арестовать его без промедления.

Мадемуазель Ракофф подняла руку.

— Речь идет не о том, чтобы его «арестовать», господин мэр, а лишь о том, чтобы вернуть его в медицинское учреждение. Людовик — больной, а не преступник. К тому же, он не является по–настоящему опасным. С ним нужна мягкость. Поверьте мне, если он увидит полицейских, то тогда может наделать глупостей и даже снова убежать, а вот найти его будет — целая история.

Мэр вздохнул.

— Хорошенькое дело — мягкость!.. Мне сообщили, что он стрелял из пистолета в каких–то ребят… И потом, что у него за болезнь?.. Вы написали мне, что он слабоумный, но слабоумие — понятие весьма растяжимое. Я должен все это уточнить в своем докладе.

Мадемуазель Ракофф повернулась к своему соседу.

— Здесь как раз присутствует доктор Уай. Он наблюдал Людовика в Сен–Поле. И я попросила его присоединиться к нам с тем, чтобы изложить свою точку зрения.

Психиатр начал разглагольствовать с раздраженным видом.

— Людовик представляет с медицинской точки зрения гм… довольно малораспространенный случай. Это умственно отсталый парень, нуждающийся в содержании в специализированном учреждении, в этом нет никакого сомнения, однако его случай с трудом поддается классификации. Для него характерно притупление когнитивных процессов. У подростков такой недостаток обычно провоцирует деградацию адаптивных механизмов, функциональную асимметрию мозга, дислалию, что, разумеется, приводит к ущербности. У Людовика все его комплексы сформировались несвоевременно. Ему недоставало ментального образа отцовского пениса и материнской груди для формирования полноценной сексуальности…

— Но если вернуться к докладу, доктор, — нервно перебил его мэр, — вы не могли бы дать заключение в двух–трех словах?

Доктор Уай бросил на него уничтожающий взгляд.

— Пишите: «параноидальная дисфункция», этого достаточно.

— Что ж, отлично, доктор… Теперь мне необходимо знать, каким образом мадемуазель Ракофф собирается вернуть… своего больного.

— Есть маленькая хитрость, — с улыбкой объявила медсестра. — О, Господь нам простит, да и Людо тоже, я в этом уверена. Достаточно подослать кого–то к нему на судно. Кого–то, кому он полностью доверяет, и кто предложит ему прокатиться на машине. А когда он окажется за дюнами, санитарам останется лишь посадить его в карету — и дело будет в шляпе.

— Закон требует, чтобы я вызвал жандармов.

— Главное, чтобы они не показывались, только и всего. Если они будут издали наблюдать за проведением операции, ничего страшного не случится, и Людовик сегодня же вечером вернется в Сен–Поль.

Мэр скривился:

— Ладно, попробуем… Остается найти человека, которому он доверяет, и послать его на судно.


Когда Франсис Куэлан спустился на пляж, он увидел возле «Санаги» только рабочих, резавших автогеном безжизненный остов.

— Надо подсуетиться, — сказал ему бригадир. — Море наступает. Через два часа придется стоять в воде. С приливом шутки плохи!

— А что с парнишкой, — спросил Куэлан, — где он?

Он нам не докладывает. Иногда присаживается неподалеку и смотрит. Хотя смотреть тут не на что. Мы с ним не общаемся. От психов никогда не знаешь, чего ждать. Так что, где он сейчас, я и понятия не имею.

«Санага» уже лишилась носовой части. Вместо нее зияло огромное отверстие, выставляя напоказ внутренности судна, аккуратно разделанные автогеном.

— Еще дней десять — и все будет чисто!.. Но, конечно, придется повкалывать.

Куэлан побрел к лесу. Он вернется попозже, чтобы предупредить Людо. Не деревня, а сплошные подонки! И мэр подонок! И вся эта бдительная шваль, что не стоит последнего гвоздя с этой гнилой посудины!

На опушке он наткнулся на троих полицейских, которые вежливо попросили его сесть в голубую «Эстафету»[28], спрятанную в сосняке.

*
Людо шел вдоль берега. Он был без рубашки. День угасал. Вдали проплывали дымчатые корабли, устремляясь в открытое море. Может быть, он станет моряком. Но вначале ему нужно повидаться с матерью. Ему казалось, что он хранит в себе что–то сокровенное и что если выскажет это, то тьма рассеется и наступит примирение. Это было похоже на ускользающее воспоминание. Он шел из Бюиссоне, где, как и в предыдущие дни, не смог увидеть Николь. Он испытывал смутную неприязнь к Мишо за то, что тот ушел от нее, позволил себя бросить, за ту новую неопределенность, что превращала будущее в зыбучие пески.

Он остановился и приложился к тюбику сгущенки, который нашел в своем почтовом ящике вместе с пачкой пряников и двумя плитками шоколада, скрепленными пластырем. К гостинцам была приложена короткая записка:

Извините меня за вчерашнее. Амандин вас очень любит.

Ее мама
Он продолжил путь, напевая о том, что Амандина очень любит Людо, такого ему раньше еще никто не говорил. «Санага» стояла, окутанная опаловым туманом, вернее, то была отрезанная ее половина, и издали можно было подумать, что судно еще строится. Тоска сжимала сердце Людо по мере того, как он приближался. Грузовик разворачивался, рабочие уезжали. Они приедут завтра и послезавтра, и еще через несколько дней, а потом все будет кончено, и пустынный пляж не вспомнит ни о чем.

Людо зашел на рабочую площадку. Ну прямо пираньи, присосавшиеся к бычьей туше! Сегодня у них был зверский аппетит. Форштевень и фальшборт были свалены в кучу. У самого борта лежала груда искореженного железа, похожая на объедки, которыми побрезговали стервятники. От запаха металлической окалины и гари першило в горле. Потрясенный, Людо похлопал ладонью по безжизненному металлу, который отозвался мертвым звуком. Вид кормы доконал его: винт лежал на песке, как печальный свидетель резни, видевший, как оскопили его судно.

На этот раз Людо все еще был наедине с океаном, наедине с опускавшейся ночью и испытывал грустное блаженство от единения с миром, от ощущения близости, связывавшей его с последним жалким болтом этого развороченного чрева, которое с самого Рождества служило ему пристанищем.

Сколько осталось еще дней, сколько еще раз он увидит, как догорает закат над оцепеневшим горизонтом?

Внутри «Санаги» похоже, ничего не изменилось. Один и тот же портрет украшал стены кают–компании. Портрет. Женщина, закрывавшая лицо рукой, невидимая, въевшаяся, будто татуировка, в плоть корабля, отданного на растерзание автогену; это была его эмблема, это был он сам. Людо изо всех сил стукнул кулаком по настенному рисунку. Нет, он не уедет отсюда, решено. Он не даст заточить себя к умалишенным. Он станет матросом. По словам Куэлана, это нетрудно. В Испании всегда можно завербоваться. Единственная проблема — это граница и документы; единственная проблема — это то, что его мать всегда отказывала ему в праве быть полноценной личностью.

Он с сожалением осматривал свою кабину, постель из подобранных на свалке лохмотьев, до блеска начищенный медный люк, увядшие букетики Амандин, морские камешки, ракушки, головы крабов — все эти жалкие дары отливов, которые ему уже не придется собирать. В отчаянии он снова поднялся на палубу.

Облокотясь на планшир, он стоял, повернув лицо к сверкающему безветренному морю, и невольно жмурился. Стоял томный и теплый майский вечер. Садившееся солнце выстлало горизонт розовой чешуей. Едва были слышны приглушенные переливы звукового буя. На отмели волна, казалось, чудесным образом плыла прямо по небу, а затем с глухим шумом обрушивалась вниз. Взгляд Людо скользил по застланному туманом побережью, бесцветному песку, бескрайним зеленым рядам сосен. Успокоенный тишиной, он собирался спуститься в кают–компанию, как вдруг увидел нечто, заставившее его вздрогнуть: кто–то, обогнув форт, шел по пляжу. Силуэт двигался к «Санаге» напрямик и вовсе не прогулочным шагом, а наметив себе цель и упорно идя к ней. Предусмотрительно отойдя от борта, Людо спрятался в рулевой рубке и стал следить за неизвестным пришельцем.

Обнаженные руки, распущенные волосы, темные очки — это была женщина. Он мог бы узнать среди тысячи других эту быструю, нервную походку; и чем ближе подходила женщина, тем сильнее билось его сердце, тем решительнее это видение, являвшееся ему лишь в мечтах, вторгалось в сиюминутную реальность, заставляя все его прошлое взорваться криком:

Николь… Его мать… Она пришла… Она получила его письмо и наконец пришла, чтобы забрать его домой.

Подойдя вплотную к судну, она исчезла из вида, а потом он услышал, как она выкрикнула его имя.

Он сжал виски руками, не в силах совладать со своим волнением. Ей пришлось заглянуть вовнутрь и несколько раз снова позвать его, но он не мог пошевелиться, сердце его бешено колотилось. Он хотел ответить, но только стонал, оглушенный биением крови в венах и стараясь прежде всего не потерять равновесие и не упасть. Вдруг все смолкло. Людо бросился к иллюминатору. По поверхности моря пробегали сиреневые полосы, воды прилива поднимались вдоль корпуса, пустынный пляж медленно окутывали вечерние сумерки. Где она?.. Где его мать?.. Охваченный паническим страхом, он выскочил из кают–компании и стремглав спустился по лестнице.

Она стояла в свете заходящего солнца и с безразличным видом разглядывала переборки. Увидев его, напряженно выпрямилась.

— Что–то не слишком ты торопишься, — начала Николь, пытаясь улыбнуться. — Вот уже полчаса, как я тебя ищу… Ну здравствуй, что ли… Так что, Людовик, ты не поздороваешься с мамой?..

На ней было желтое летнее платье с тонким пояском на талии, просвечивающееся на фоне заходящего солнца.

— Никогда бы не подумала, что окажусь в таком месте…

Низкие лучи солнца искрились золотом в ее волосах, золотили обнаженные руки и ноги в легких кожаных босоножках.

— Я очень устала, пока добиралась сюда, если, конечно, тебе это интересно, и платье запачкала — все из–за тебя… Что за фантазия — поселиться здесь… До чего отвратительно… И потом, этот жуткий запах… И вправду, только ты способен на такие глупости.

Она открыла дверь каюты.

— Это твоя комната?.. Здесь порядка, пожалуй, даже больше, чем было у тебя в Бюиссоне… А это что за гадость?..

Она жестом указала на осыпавшиеся букеты Амандин.

— Цветы, — ответил Людо.

— Цветы?.. Нельзя сказать, что у них здесь цветущий вид!..

— Ты приехала за мной? — осторожно спросил он.

Она удивленно взглянула на него.

— Ну да, а откуда ты знаешь?.. Впрочем, не беспокойся, все пройдет как нельзя лучше…

— Тебе идут длинные волосы, — произнес он хриплым голосом после минутной паузы.

В этот момент он встретился взглядом с Николь и вызванная солнцем иллюзия рассеялась. То был недобрый взгляд, безжалостный и равнодушный, прячущийся за слишком сильно накрашенными ресницами. И таким же был ее голос, обладавший тысячей неуловимых оттенков, черпающий горечь из того же источника; под слоем пудры мелкие морщинки испещряли кожу вокруг губ.

— Ты совсем не изменился, — сказала она. — Уже на чердаке ты мне устраивал цирк — пялился своими зелеными глазищами с таким глупым видом, будто не знал, на каком свете живешь. Помнишь?.. И слова из тебя было не вытянуть. Молчишь и пялишься, как морж. Или крутишься вокруг — специально, чтобы вывести меня из себя… В общем…

Она сделала шаг в его сторону. Теперь она стояла прямо перед иллюминатором и красное солнце горело в ее волосах. Красных волосах. А она с хмурым видом продолжала говорить. О Пейлаке, Бюиссоне, о том, какой это крест — иметь не просто слабоумного ребенка, а еще и скрытного, неспособного проявить чуткость по отношению к матери, доставлявшего одни неприятности… В ее тоне звучала досада, губы кривились в усмешке, но звук ее голоса убаюкивал Людо, не слушавшего того, о чем она говорила. Невыразимая грусть овладела им. Глядя на свою мать, он чувствовал, что вот–вот с его губ сорвется сокровенное слово, которого он еще и сам не знал, однако не сомневался, что должен произнести его именно здесь, на этом хрупком суденышке, где Николь неожиданно и впервые сделала шаг ему навстречу.

— Почему ты не приехала, — спросил он вдруг, — почему ты не приехала на Рождество?

Николь, казалось, остолбенела.

— На Рождество?.. Ничего себе!.. Представь себе, у меня были другие заботы!.. Но ты, разумеется, как всегда, думал только о себе!.. Ну ладно, хватит болтать, я пришла поговорить с тобой… это для твоего же блага…

— Это правда, что мы с тобой уедем? — тихо спросил он.

— Конечно, конечно… Подожди секунду!..

Ее теперь раздражало каждое слово, она разглядывала стены — все эти бесчисленные руки, эти женщины, лиц которых не было видно, — решительно, то были рисунки сумасшедшего.

— Хоть ты и отравил мне жизнь, настало время нам с тобой помириться…

Но в ее взгляде не было и намека на мир, ни тени прощения, и хотя она старалась придать голосу материнские нотки, взгляд не оставлял никакой надежды.

— Вспомни, с каким мрачным видом ты приходил будить меня по утрам. Я всегда боялась, что ты замышляешь что–то недоброе. Ты не отвечал на вопросы, изображал из себя неизвестно что… Подумай только, ты ведь ни разу не назвал меня мамой… И еще хотел, чтобы я отвечала на твои письма?.. Ну уж нет!

Завтраки в Бюиссоне. Кресло–качалка. Николь с ее дразнящими томными позами, черными чулками и неизменной, полной яда фразой: «Скажи мама, Людо»… Он и вправду никогда на нее не отвечал.

— Даже в Центре Сен–Поль ты умудрялся портить мне жизнь, — продолжала Николь. — Ты никогда по–настоящему не хотел измениться. Никогда даже и не пытался. Может быть, ты бы и выздоровел, если бы немного приложил для этого усилий. Как подумаю, сколько денег было выброшено на ветер!.. Не говоря уже об этой дикой истории с пожаром, которая нам так дорого обошлась…

— А ты, — прошептал он, умоляюще глядя ей в глаза, — ты ни разу меня не поцеловала, ни разу не приласкала, ни разу не прикоснулась ко мне, никогда не любила…

— Что ты несешь, Людовик?.. Только, пожалуйста, не бормочи себе под нос, из–за твоей жуткой бороды и так ничего не разберешь… Нет, но какая бестолочь!.. Да, это была не жизнь с таким ребенком в доме. Я даже не знаю, понимаешь ли ты, что из–за тебя мне пришлось выйти замуж за старика. О. я знаю, ты его любил, и он тебя тоже, но это старый эгоист, и, если хочешь знать, мы разводимся. Впрочем, это тебя не касается. А знаешь, мадемуазель Ракофф к тебе очень привязалась. Она сильно переживала, когда ты убежал. Она очень добрая и согласна взять тебя назад, дать тебе еще один шанс. Поэтому, пожалуйста, без глупостей. Я уверена, что в душе ты даже рад этому. Не будешь же ты вечно жить здесь, как какой–то цыган…

Людо вздрогнул.

— Но почему… — произнес он потерянным голосом.

Глядя ему прямо в глаза, Николь взяла его за руку и медленно приложила к своей щеке. На ее лице появилось подобие улыбки.

— Ну же, — проговорила она, понизив голос до шепота, — давай забудем прошлое, а?.. Я… мне пришлось много страдать из–за тебя… но теперь все будет по–другому… я снова выйду замуж… Отныне мы друзья. Скажи «МАМА». Людо…

И тут, все еще прижимая дрожащую рукук лицу Николь, он услышал, как его собственный голос совсем тихо произнес: «Мама». Рыдание сдавило ему горло, и он повторил громче: «Мама». Она закрыла глаза. Людо смотрел, как его рука гладит щеки, губы и лоб той, кто всегда отказывала ему в малейшей ласке, в малейшем проявлении любви. И это. ни разу не произнесенное слово, сокровенное слово, крик души, никогда не вырывавшийся наружу, пробудили в нем дремавшие силы, которые ослепили его, кровь ударила ему в голову, и он, словно в состоянии сильнейшего опьянения, принялся кричать все громче и громче: «Мама, мама». Николь испугалась.

— Отпусти меня, — нервно повторяла она, — да ты и в самом деле сумасшедший, Людо, сумасшедший, как твой отец, настоящий псих.

Но он продолжал кричать «мама», словно зовя на помощь, и, похоже, уже не мог остановиться.

Николь царапалась и кричала, тогда он оттолкнул ее к стенке, с которой смотрели его рисунки. Навалившись на нее, он видел, как его пальцы сжимают ее лицо, видел между своими пальцами ее вытаращенные от ужаса глаза, красные в свете заката волосы и продолжал выкрикивать «мама, мама», ударяя ее головой о стальную переборку. И так как Николь все еще сопротивлялась, его рука, как маска, соскользнула к ее шее, и он в изумлении увидел лицо, преследовавшее его с самого детства; тогда, не помня себя от радости, он начал сжимать ее шею. сжимать изо всех сил. Наконец ее тело забилось в конвульсиях и она выскользнула из рук Людо.

Он в изумлении смотрел на лежавший у его ног труп — труп его матери, — на сбившееся платье, разметавшиеся волосы, широко раскрытые глаза. Охваченный паникой, Людо опустился на колени. Он задыхался. Они наверняка должны скоро прийти, они снова отнимут у него мать, а его схватят, запрут навсегда как психа, и он ее больше никогда не увидит. Надо было поторопиться. Людо взял Николь на руки и, прижимая к себе, спустился в машинное отделение. Он судорожно покрывал ее волосы легкими поцелуями. Не выпуская тела матери из рук, он, шатаясь, добрался до выхода, посмотрел на волны, плавно ударявшиеся о корму, и вместе со своей ношей рухнул в море. Освободив правую руку, чтобы грести ею, он крепко удерживал тело другой рукой, чувствуя, как длинные волосы Николь, разметавшиеся по поверхности воды, ласкают его губы. Он торопливо направлялся в открытое море, будто у него там была назначена встреча, и страстно шептал нежные слова. В воздухе, над совершенно гладким морем, разлилось тяжелое томление. Сиреневая полоса все еще окрашивала горизонт. На севере виднелся красный огонек буя, его жалобный призыв то и дело внезапно перекрывался глухими ударами бурунов. Людо обернулся. Берег удалялся, утопая в опускавшихся сумерках, очертания «Санаги» постепенно размывались на фоне темной полоски сосен. Николь лежала у него на руке. Скоро они уснут, убаюканные морем и солнцем, и жизнь больше никогда их не разлучит. Однако, хотя им удалось убежать от преследования, хотя он и знал, что теперь уже никогда не попадет к психам, хотя они оба были спасены, печаль, которая на какое–то время покинула его, снова зарождалась в его душе. Его начало подташнивать, все тело болело, дышать становилось все труднее, и он дрожал от страха при виде кипящих валов, расцвечивающих перед ним темную бездну белой пеной. «Мне страшно», — прошептал он, обхватив мать обеими руками, а затем, не сопротивляясь, понесся, увлекаемый течением, прямо навстречу бушующей волне.

Примечания

1

День взятия Бастилии — национальный праздник Франции.

(обратно)

2

Давай сюда, парни, она готова (англ.).

(обратно)

3

Совсем как футбол (англ.).

(обратно)

4

Чудно (англ.).

(обратно)

5

Сюда (англ.).

(обратно)

6

Так, давай, деваха, давай (англ.).

(обратно)

7

Как сэндвич (англ.).

(обратно)

8

Спи, бэби, мы устали (англ.).

(обратно)

9

Кровь (англ.).

(обратно)

10

Виски… пиво… сандвич… кровь… (англ.).

(обратно)

11

Это невозможно (англ.).

(обратно)

12

Пошли (англ.).

(обратно)

13

Она моя (англ.).

(обратно)

14

Деньги… деньги для тебя, моя маленькая шлюшка (англ.).

(обратно)

15

Крупа из крахмала клубней маниока съедобного.

(обратно)

16

Вино плохого качества из виноградных выжимок

(обратно)

17

Большой краб с эллиптическим панцирем (до 25 см шириной) и черными кончиками клешней.

(обратно)

18

Buisson — куст, кустарник (франц.).

(обратно)

19

Поскольку во Франции принят обратный порядок нумерации классов. 7–й класс

примерно соответствует 4–му классу начальной школы.

(обратно)

20

Монашкой» во Франции называют двойное заварное пирожное.

(обратно)

21

Индейское племя.

(обратно)

22

Герои комиксов.

(обратно)

23

Зимнее жилище из снега у части канадских эскимосов в виде купола с входом через длинный коридор: иногда стены внутри покрывают шкурами.

(обратно)

24

Ангел (франц.).

(обратно)

25

Роман Генрика Сенкевича (1896 г.).

(обратно)

26

Фильм Рене Клемана(1951г.).

(обратно)

27

Сорт бисквита.

(обратно)

28

Марка микроавтобуса.

(обратно)

Оглавление

  • ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VII
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  • ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  • *** Примечания ***