КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Исторические романы и детективы. Компиляция. Книги 1-12(романы-рассказы) [Андрей Ефимович Зарин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Зарин Андрей Ефимович Кровавый пир

Часть первая

I

Августа 25–го 1669 года с раннего утра в городе Астрахани царило небывалое оживление. Со всех сторон народ торопливо шел на берег Волги и там толпился у пристани.

На лицах всех было видно крайнее любопытство, соединенное с каким‑то страхом.

– Ведун, бают, – говорила одна женщина другой, – молвит этакое слово, ан и сгинул!

Другая женщина кивнула только головою, видимо нисколько не удивленная рассказом, и сказала:

– Муж – от говорит: ни ружье, ни пушка не берут. Пуля вдарит и отскочит. Заговор, слышь, у него такой: и от пули, и от меча…

– Есть такой заговор, – подтвердила первая женщина, – баушка Ермилиха говорила, что есть…

– Пропустите, старушки Божие! – толкая их в стороны, сказал здоровый детина в колпаке на затылке. – Батюшку повидать охота!

– Ах твои бесстыжие глаза! Пес окаянный! – заругались женщины. – Нешто мало дороги тебе?..

– Подвинься, тетка! – закричал парнишка, толкая женщину в спину.

– Я те задам: подвинься! Щенок!

Но народ надвигался волною, и обе женщины волей – неволей должны были двинуться со всеми.

– И богачества, я те скажу, у – у! – говорил один стрелец другому.

– Видел?

– Видел! У меня братан рыбачит. Так я с им на челноке к ним.

– Ну?! – удивился слушатель.

Подле них тотчас собралось несколько слушателей.

– Верно слово, – побожился стрелец и продолжал: – Они тута у Болдинского устья и стали.

– Ну!

– Пристали это мы к им, к стругу, а они нам: идите, кричат, штоли. Мы и вошли!

– Ишь! – с завистью воскликнул кто‑то из слушателей. – И много видел?

– А ты не перебивай! – наставительно сказал в толпу стрелец и продолжал: – Вошли мы это. Господи Владыко! По бортам‑то ковры все, ковры. На корме подушки алые. Груда! Веревки это – из шелка все. Вот ей – Богу!.. – побожился стрелец.

В толпе слушателей послышались завистливые вздохи.

– Что и говорить: житье! – раздался чей‑то голос.

– Ни тебе бояр, ни тебе воевод. Живи! – подхватил другой, а стрелец все продолжал свой рассказ:

– Кафтаны на них все из бархату либо их парчи, а на шапках камни самоцветные. Горят…

– Родимые, пропустите, Бога для! – послышался жалобный бабий голос. – Дыхнуть не могу! Затиснули! Оставь, озорной! – завизжал тот же голос.

– Го – го – го! – загрохотали кругом.

И среди общего гама резким фальцетом раздавалось пение слепца:

А и край было моря синего,
Что на устье Дону‑то тихого,
На крутом, красном бережку,
На желтых рассыпных песках,
А стоит крепкий Азов – город
Со стеною белокаменной,
Земляными раскатами, со рвами глубокими
И со башнями караульными…
В это же время, в середине города на площади, подле церкви, в приказной избе сошлись воеводы астраханские, князья Иван Семенович Прозоровский и Семен Иванович Львов, оба в дорогих кафтанах, в высоких гарлатных шапках с тростями в руках. Тут же, в избе, подле аналоя, что стоял перед образом Спаса, сгорбившись, сидели на лавке поп в подряснике, два дьяка приказных, подьячий, пожилой казак, Никита Скрипицын, и бритый перс, купец Мухамед – Кулибек.

– Будут ли? – после долгого молчания спросил тревожно князь Прозоровский.

– И нетерпелив ты, князь! – с укором ответил воевода. – Как же не быть ему, ежели он за мной следом прошел! Коли вот и ему, – он указал на Скрипицына, – сказал и ко мне двух аманатов прислал. Тебе вот, Мухамед, – обратился он к персу, – за сына придется выкуп дать. Пять тысяч! Говорил им. Не слушают!

Перс сложил на груди руки и поклонился:

– Буду давать! Один сын, одна голова! Казны не жалко! Не давай казны, убьют.

– Шутить не будут…

– А награбили? – не без зависти произнес Прозоровский.

Львов только рукой махнул.

Дьяки переглянулись между собою и, ухмыляясь, потерли руки…

– Едут! – вдруг закричал, вбегая в избу, стрелец. Воеводы встрепенулись и приосанились:

– Далече?

– К пристани причаливают. Четыре струга, а народу!

В это время в избу вбежал другой стрелец.

– Идут! – объявил он, кланяясь воеводам. – Позади пушки тащат, полонян ведут!..

– Видишь! – торжествующе сказал Львов Прозоровскому.

II

Это шел Стенька Разин с повинной, в ту пору только удалой атаман разбойников.

Объявился он, как разбойник в 1666 году. Разин – донской казак из Черкасс, где в ту пору атаманом был Корнило Яковлев, сторонник тишины, порядка и строгой покорности московскому царю.

Задумав разбойное дело, Стенька Разин собрал толпу голытьбы и решил с нею плыть на Азовское море и пошарнать турецкие берега, но Корнило Яковлев преградил ему путь. Тогда Разин завладел четырьмя стругами и пустился на них вверх по Дону. Он решил подняться до места соединения с Волгою, перебраться на Волгу и по ней спуститься уже в Каспийское море. Корнило Яковлев погнался за ним, но не догнал, и казаки уплыли. Дорогою они грабили богатые казацкие хутора.

Слух о разбойниках дошел до Царицына, говорили, что с Дона идут они грабить Царицын, разбивши, заберут суда и снасти и поплывут вниз, на Астрахань. Воеводы всполошились, и во все концы полетели грамоты. Воевода царицынский писал в Саратов и Астрахань; из Саратова писали в Симбирск и Царицын, из Астрахани в тот же Царицын, а из Москвы всем был прислан наказ, чтобы» воеводам держать себя с великим бережением и друг другу в помощи не отказывать, а быть всем в дружбе».

Тем временем Стенька Разин доплыл до места сближения, выбрал высокое, сухое место между речками Тишина и Иловля и остановился на нем станом, невдалеке от города Паншина. Царицынский воевода тотчас послал к нему, по обычаю того времени, людей с увещанием, но они не дошли до стана Разина. «Со всех сторон вода; добраться никакой возможности, а казаки челноки дать опасаются». Уньковский послал вторично двух монахов, но и те вернулись ни с чем. А тем временем Стенька Разин, передохнув, снялся и переправился на Волгу, вероятно, по речке Камышинке. Здесь он засел повыше Камышина.

Плыл в ту пору из Нижнего в Астрахань весенний караван. Состоял он из нескольких стругов частных лиц, из казенных и патриарших судов, из большого судна купца Шорина, который вез казенный хлеб, и еще судна со ссыльными. Шел караван под охраною отряда стрельцов, с боярским сыном Федоровым во главе.

Вдруг на отмели выскочили на них казаки Стеньки Разина, раздался крик: «Сарынь на кичку!» – и перепуганные люди без боя сдали разбойникам весь караван.

Стенька Разин перевешал всех старших, освободил ссыльных и оставшимся сказал: «Всем вам воля. Хотите идите, хотите у меня оставайтесь; казаками вольными будете!»

Ссыльные стрельцы и ярыжки (судовые рабочие) присоединились к нему. Он забрал ружья, запасы каравана и поплыл вниз мимо Царицына. Перепуганные царицынцы не сделали по нем ни одного даже выстрела.

Плыл теперь Разин уже на тридцати стругах, и было у него людей до полуторы тысячи. По дороге встретился ему воевода Беклемишев с уговариванием. Стенька вдоволь потешился над ним: купал его, вешал на мачту, потом, пробив руку чеканом, раздел донага и прогнал.

Никого более не трогая, проплыл он мимо Черного Яра, по узкому протоку Бузани, мимо Красного Яра, и, выйдя в Каспийское море, левым берегом дошел до Яика. Город оберегал стрелецкий голова Иван Яцын, но в нем уже ждали Разина охочие до разбоя люди.

Разбойники вошли в город, отрубили голову Яцыну, порубили до ста пятидесяти иных людей и завладели городом. Здесь они стали вербовать себе сторонников. Со всех концов сбегались к ним недовольные, и Разин всех обращал в вольных казаков. Отсюда они прошли берегом, разбили и ограбили кочевья нищих едиссанских татар, разбили у Терка турецкое судно и вернулись в Яик зимовать.

Имя Разина стало уже страшно своими кровавыми подвигами. Из Москвы в Астрахань посыпались тревожные наказы; астраханский воевода Хилков направил войско под начальством Якова Безобразова. Не дойдя до Яика, он послал от себя двух стрельцов, Янова да Нелюбова, с мирными переговорами, собираясь ударить на Разина. Тот прознал о его замысле, стрельцов повесил, а на Безобразова выступил сам и разбил его. Ужас охватил все Поволжье.

За слабость Хилкова с воеводства ссадили и на его место послали князя Ивана Семеновича Прозоровского. Он из Саратова послал к Стеньке двух стрельцов с увещанием, но Стенька одного из них утопил, а другого прогнал назад к новому воеводе.

После этого, 23 марта 1668 года, он ушел из Яика и пропал почти на год.

Весь этот год Разин провел в страшных разбойницких подвигах. Сначала он стал разорять татар, живущих по берегу Дагестана. Потом они взяли Тарки, Дербент и Баку, везде неистовствуя, насильничая и предавая все огню.

Под видом купцов они входили в город, и жители радушно встречали их, тотчас вступая в торговые сношения. Казаки занимали город, следя за своим батькой. Вдруг Стенька Разин сдвигал шапку на затылок, и картина внезапно изменялась. Казаки разом бросались на безоружных жителей, били их, резали, врывались в дома и, нагруженные добычею, оставляли город, предав его пламени.

Так, разоряя и неся с собою ужас, они дошли до Гилянского залива, ограбили Фарабат и наконец на одном из островов остановились на зимовку.

Пользуясь этим временным затишьем, персияне стали деятельно сооружать флот для истребления страшных разбойников. Но еще не успели закончить работы, как пришла весна. Разин снялся с зимовки, перешел на восточный берег моря и стал громить трухменские улусы. Потом, доплыв до Свиного острова, дал на нем роздых. В июле 1669 года семьдесят судов, так называемых» сандали», с четырьмя тысячами персиян и наемных черкесов, по приказу падишаха двинулись к Свиному острову. Начальствовал над этою силой астраханский Менеды – хан, в твердой надежде на победу взявший с собой сына Шабын – Дебея и красавицу дочь.

Казаки не побоялись принять сражения. Поначалу загремели пушки и началась перестрелка, а потом сцепились борт о борт, казаки взбежали на персидские суда, раздался страшный крик:

– Нечай! Нечай! – и несчастные персы были разбиты наголову. Только три струга успели убежать вместе с горемычным ханом. Казаки топили и брали в плен остальные сандали, полонили сына и дочь, хана и забрали сотни две пленных. Но победа эта им обошлась не дешево. Человек пятьсот погибло у казаков – и Стенька Разин задумался. Награбленного добра чересчур довольно, так не лучше ли со всею добычею вернуться на тихий Дон. И Стенька Разин двинул свое воровское войско назад на Волгу.

Спустя десять дней, 7 августа, ночью они вошли в устье Волги и напали на учуг Басаргу, принадлежащий астраханскому митрополиту. Набрали там себе всего съестного, взяли кое‑что из рыболовных снастей и двинулись дальше, но едва двинулись, как узнали, что в Астрахань идут бусы, – и тотчас повернули назад, в море. Шли две бусы. На одной персидский купец Мухамед – Кулибек вез разные товары; на другой везли от персидского шаха к русскому царю в подарок дорогих аргамаков.

Все досталось удалым казакам…

А пока они гуляли по морю, астраханские воеводы готовились встретить их ласкою. Для этого они выправили от царя грамоту, по которой давалось казакам полное прощение, если они принесут повинную.

Князь Прозоровский рассудил так: Стенька Разин со своею ватагою становился страшен, вольные казаки, черный люд и даже стрельцы клонились на его сторону. Что же касается его разбоев у персидского шаха да у татар, так их ему можно даже за службу зачесть, потому что от персов и татар постоянно доставалось и русским.

Приготовились его так встретить астраханские воеводы, и вдруг прибежали рабочие с митрополичьего учуга со страшною вестью, а следом за ними персидский купец, хозяин ограбленной бусы.

Князь Прозоровский тотчас послал на Разина своего товарища, князя Львова, на тридцати шести стругах с четырьмя тысячами стрельцов. Князь быстро поплыл вниз по Волге. Разин, увидев, что идет на него немалая сила, повернул назад в море. Князь гнался за ним в море двадцать верст, но не мог догнать и послал от себя посланца казака Скрипицына с государевой грамотой.

Стенька Разин принял посла, прочитал грамоту и задумался, а Скрипицын стал уговаривать его и казаков.

– Ничего вам не будет, – говорил он, – отдайте пушки, что забрали по Волге и в Яике – городке, отдайте морские струги, а вам легкие дадут; отпустите служилых людей да князю Семену Ивановичу передайте купецкого сына, что полонили, и спокойно на Дон идите!..

Стенька Разин давно уже сообразил все выгоды такого предложения и повернул назад. К князю же Львову послал двух казаков, которые согласились на все условия, кроме выдачи купеческого сына, за которого требовали пять тысяч выкупа. Князь в свою очередь согласился и, взяв казаков заложниками, поплыл в Астрахань, а за ним Стенька Разин со своими стругами.

Подле Астрахани передал он Львову купеческого сына, Сехамбета, за которого князь обещал выдать деньги в приказной избе.

Князь остановился у Астрахани, а Стенька Разин проплыл мимо нее и стал невдалеке, у Болдинского устья, со всеми своими стругами и удалыми казаками.

Такова история Стеньки Разина до того времени, с которого начинается эта повесть.

III

– Едут! – пронеслось по берегу, и толпа народа, теснясь и давя друг друга, бросилась к пристани. Сверху Волги на веслах друг за другом спускались к пристани четыре легких струга. Один из них действительно мог поразить каждого своим великолепием.

Молодой стрелец не соврал. Вместо канатов и веревок на нем вились синие, красные, желтые шнуры из шелка; судя по яркости блеска, на мачтах вместо парусов висели парчовые ткани, все борты были выложены алым бархатом, а на корме, под пышным балдахином, на богатых подушках лежали казаки.

Народ ахнул, завидя этот струг, и ни на что не смотрел больше, следя только за ним.

– Надо полагать, на нем и батюшка, Степан Тимофеевич, – говорили в толпе.

– Не иначе!

А тем временем к пристани подошел первый струг. С него сошла ватага удальцов и стала быстро перетаскивать на берег длинные пушки; потом подошел второй струг, вышла новая ватага и вывела за собою пленников в изорванных одеждах, босых, со связанными назад руками и соединенными общей длинной веревкою. Из третьего струга вышли казаки, вытащив с собою большие связки, тючки и разную рухлядь. И, наконец, из четвертого, богато украшенного, сошли на берег только казаки. Почти все они были одеты одинаково пышно и богато. На всех были золотом шитые и украшенные камнями сафьяновые сапоги желтого, зеленого или алого цветов, огромные шаровары алой шелковой материи, жупаны и кунтуши из дорогой парчи, высокие бараньи шапки, на которых сверкали ожерелья из драгоценных каменьев и, наконец, изукрашенное оружие за богатыми поясами. Все на подбор молодец к молодцу, крепкие, коренастые, с загорелыми лицами, длинными усами, бритыми лбами и смелым, решительным взором.

Они все, весело перекидываясь словами, тронулись по узким улицам огромной ватагою, и народ провожал их с завистливым и пугливым вниманием.

– Фу – ты, притча, – сказал один посадский другому, – гляжу, гляжу, а который из них батька – и не распознаешь.

– Про него меня спросите, братцы, – отозвался маленький, плюгавый мещанин, – я в Царицыне был, когда он проходил мимо.

– Его во как видел!

– А где ж он?

– У него из глаз искры сыплют, и весь он в золоте, – пояснил таинственно мещанин. – Кто на него ежели взглянет, не из своих то исть, сичас в пепел обратится.

– Бреши, бреши! – перебил его рослый казак. – Степан Тимофеевич‑то – вот он! – ткнул он в толпу казаков пальцем. – Я его еще с Черкасс знаю. Вместе бражничали. Его и Фролку!

Сиплый голос казака донесся до слуха ватаги. Один из них обернулся, и толпа сразу подалась назад, инстинктивно угадав в нем Разина. И правда, это был он.

Костюмом он ничем не отличался от своих соратников, но довольно было взглянуть на него, чтобы признать в нем атамана.

Невысокого роста, широкоплечий и коренастый, он прежде всего производил впечатление силы, а стоило увидеть его взгляд, чтобы понять и ту неукратимую силу, которая могла подчинить себе волю буйной ватаги.

Мещанинишка немного преувеличил, сказав, что из глаз его сыпались искры: в них горел неукротимый пламень. Красивое лицо с правильными чертами, слегка тронутое оспиными рябинами, с короткими усами и высоким лбом было бы обыкновенно, если бы не глаза, в которых чувствовалось присутствие какой‑то сверхъестественной силы.

Разин отвернулся, что‑то молвив своим удальцам, и толпа очнулась и загудела. Не бойся она воевод и стрелецкого войска, она бы разразилась восторженным криком.

Словно чувствуя это, Разин небрежно поправил на голове баранью шапку и снова ласково оглянулся на толпу.

– Вот он, сокол‑то наш! – восторженно крикнул полупьяный казак. – Здрав будь, батько!

– И ты, сынку! – громко ответил Разин и, приняв гордую осанку победителя, а не несущего повинную, вошел в приказную избу в сопровождении четырех своих есаулов.

Князья Прозоровский и Львов важно сидели на своих местах за длинным столом, опершись на свои палки.

Разин вошел, снял шапку и поясно поклонился воеводам.

– Челом бьем на здравии! – сказал он.

– Милости просим! – ответил Прозоровский. – С чем пришел, сказывай!

Разин вынул из‑за пояса булаву – символ своей власти, взял из рук есаула бунчук, положил их на стол и, снова поклонившись, проговорил:

– Мы бьем челом великому государю, чтоб великий государь пожаловал нас, велел вины наши нам простить и отпустить нас на Дон! А что мы с повинной идем, тому в знак принесли мы пушки: пять медных и шестнадцать железных, да пленных своих, что в боях забрали. На том челом бьем!

Прозоровский встал и сказал Разину:

– Государь, по своему милосердию, вины ваши с вас снял и позволил вас на Дон отпустить. Только допрежь вы должны свои морские струги отдать. Мы вам легкие в обмен дадим.

– Ваша воеводская воля! – смиренно ответил Разин.

– И еще заклясться должны, что больше на Руси воровским делом заниматься не будете, а станете царю прямить!

– Мы и так супротив царя не шли!

– Ну, Господь с вами. Государь вас милует, а что сделаете впредь, то и теперешнее помянется!

На этом и кончилась церемония. Воеводы встали со своих мест и вместе с Разиным пошли осмотреть пушки и пленных.

– Да неужто тут и все пушки? – удивился князь Прозоровский, увидя всего двадцать одну пушку.

– По моему взгляду, до сорока пушек было, – сказал Львов.

Разин нахмурился и взглянул на воевод исподлобья.

– Всех пушек отдать не можно, – ответил он угрюмо, – как пойдем по степи от Царицына до Паншина, пушки и нам нужны станут. Всякий народ там гуляет. В Паншин прибудем и пушки отошлем!

Воеводы переглянулись, но они стояли в тесном кругу казаков и промолчали.

– А что же служилых людей не отпустили?

– А нешто мы их держим. Пущай идут. А неволить не можем!

Кругом послышался сдержанный смех.

– Вы вот все меня спрашиваете, а небось выкупа за Сехамбета я еще не получил, а молодцы с меня спросят! – резко заговорил Разин. – А ты, князь, мне еще слово давал!

Князь Львов вспыхнул:

– Мухамед тута и тебе казну принес. Можешь не опасаться!

– Ну, будет! – примирительно произнес князь Прозоровский. – Ты вот что! – обратился он к Разину. – Отбери молодцов, что к тебе ближе, да идите ко мне на пир честной. Всем надо пир справить!

Разин поясно поклонился князю:

– Спасибо за честь! А вы, князья – воеводы, не откажитесь на скудном подарочке нашем. Челом бьем вам!

Лица воевод просветлели. Казаки стали подносить им дорогие ткани персидские, оружие в окладах, халаты, шали и седла.

– И вы, милые, подходите! – крикнул весело Разин стоящим поодаль дьякам и подьячим и наделяя кого куском материи, кого саблей, кого халатом.

– А и награбили, удалые молодчики! – добродушно уже усмехаясь, говорил Прозоровский.

– Всего было! – ответил Разин.

День окончился пированием у князя Прозоровского. Воеводы напились с Разиным, хлопали его по плечу и говорили:

– Пошалил, Степан Тимофеевич, и будет! Теперь царю правь, а мы за тебя во как царю отпишем!

– Спасибо на добром слове. Мы все хотим честью, – отвечал Разин, – надоело разбойство это. Казна есть! А мы царю – батюшке всегды прямили. Теперь ему островами поклонимся, что на море взяли.

– Так, Степан Тимофеевич, так!

– Здоровье царя – батюшки!

– Теперь ты ко мне на пир! Мой черед, – лепетал князь Львов.

– К нам, на струги, милости просим! – отвечал Разин.

А тем временем по всей Астрахани рассыпались удалые казаки, наполнив царевы кабаки и тайные рапады. Не считая, они сыпали из карманов деньги, братались с мещанами, посадскими и стрельцами, и скоро пьяное веселье разлилось по всем улицам и площади.

– Гуляй, казацкая душа! – орал пьяный казак, обхватив за шеи двух посадских. – У нас, братики, так: пей, пока ноги держат! Заливай! Грицько, ты куда, вражий сын?

– А туточко, бают, девчины есть! – ответил на бегу другой казак.

– А и мы ж з ним!

На базаре у канавы, распивая огромную баклагу, стрелец говорил с казаком:

– И пойду я к вам. Ей – Богу, пойду! Здесь что. Жрешь толокно, денег не дают, а службу неси. Ну их!

– Пожди трохи, – отвечал казак, – мы еще с батькой назад придем, тогда иди!

– И пойду! Вот тебе крест!

– Тогда и иди! – твердил казак.

Уже небо вызвездило и месяц поднялся, когда казаки вернулись на свои струги. Пьяного Стеньку внесли на его» Сокола» и под дружные удары весел отчалили от пристани.

– До завтра, молодцы! – кричали им с берега.

– Да завтра! – отвечали казаки.

Струги тихо поплыли по озаренной луною реке, и скоро среди ночной тишины до города донеслась дружно подхваченная песня:

У нас‑то было, братцы, на тихом Дону,
Породился удал добрый молодец,
По имени Степан Тимофеевич;
Во казачий круг Степанушка не хаживал,
Он с нами, казаками, думу не думывал;
Ходил гулял Степанушка во царев кабак;
Он думал крепку думушку с голытьбою:
«Судари мои, братцы, голь казацкая!
Поедем мы, братцы, на сине море гулять,
Разобьем, братцы, басурмански корабли,
Возьмем мы казны сколько надобно…»
Песня росла, ширилась, а потом стала доноситься глуше и глуше и замерла… Полупьяный народ стоял на берегу словно зачарованный. Песня взволновала всех; в ней слышались воля, молодечество, бесшабашная удаль.

Сидят все словно в остроге, прикрепленные к дому, к лавке, к молодой жене, а те соколы – никого не знают. Весь свет для них!..

– Эх, и житье привольное! – громко выкрикнул пьяный ярыжка, и в толпе ответили ему сочувственным вздохом.

IV

Астрахань словно захмелела, так закружили ее казаки. С раннего утра приезжали они в город, привозили с собою награбленное добро и продавали его на базаре, с пьяных глаз отдавая за ту цену, которую давали им хитрые купцы.

Дорогие персидские ткани, ковры и шали; золотые, серебряные цепи, ковши и кубки; камнями усыпанные чепраки и седла, ружья, пистолеты, кинжалы и сабли – все продавали казаки охочим людям, и на базаре с утра уже толпился народ.

Нередко в толпе показывался и сам Стенька Разин; вокруг него тотчас собирались нищие и кричали:

– Батюшка, помоги! Батюшка, милостивец, не оставь!

И Разин бросал в их толпу горстями серебро и золото.

– Здравствуй, батюшка! – кричали ему в следующий день встречные ярыжки, пьяницы, голь кабацкая и падали ему в ноги…

До полдня шла торговля, а там распродавшие добро свое казаки шли по кабакам и начиналась гульба до вечерней темноты.

Высыпала на улицы голь кабацкая, холостые мещане и посадские, стрельцы и ярыжки, и стон стоял по городу от пьяного веселья. Мирные жители прятались по домам, запирали дубовые калитки, задвигали окна ставнями и испуганно крестились при каждом крике.

– Пей за здоровье батюшки нашего, Степана Тимофеевича! Пей, собачий сын! – орал казак, поймав на улице испуганного дьяка.

– Не могу, милостивец! С ног упаду! – молил дьяк.

– Пей! Не то с чаркой в глотку забью! – кричал казак, и испуганный дьяк тянул неволей водку.

– А то: не могу! – уже добродушно смеялся казак и шел, пошатываясь, дальше.

На площади составлялся круг. Откуда‑то брались запрещенные скоморохи, гудела волынка, сопели, и казаки плясали, выбивая ногами частую дробь.

Воеводы словно показывали пример черни.

То у них по очереди пировал Стенька Разин с казаками, то они шли к нему на струг и каждый раз возвращались с дорогими подарками, которыми оделял их щедрый Разин.

Может, потому и были так снисходительны к нему корыстные воеводы. Почти ни в чем не решались они перечить Разину, и даже не посмели отобрать у него царских аргамаков, а не то что награбленный у Мухамеда товар или лишнюю пушку.

Наступал вечер, теплый, летний, южный. Стенька Разин со своими любимыми есаулами, Ивашкой Хохловым да Ваською Усом, садились на струг под пышный балдахин, на богатые ковры и подушки, а прочие казаки на весла, и медленно плыли к своему стану, часто чтобы вновь бражничать.

Стенька Разин был истый казак своего времени, для которого пьянство составляло как бы культ. Созвав есаулов своих, он нередко до зари продолжал брашну.

Но в промежутках этого сплошного пьянства и Стенька Разин, и воеводы думали о деле.

– Чего это они, вражьи дети, держат нас столько, – говорили иногда есаулы, – мотри, худо бы не было!

– С нами‑то? – удивлялся Разин. – Али они белены объелись. Небось воеводы у меня во где! – и он показывал свой сжатый кулак. – Куда хочу, туда верчу!

– Ты, атамане, им всех стругов‑то не отдавай, – сказал однажды ему Васька Ус, – неровно нам занадобятся.

– Тоже нашел дурака! – отвечал ему Разин. – Я для себя девять стругов оставил, так и князю сказал: этих тебе и не видеть. Да нешто» Сокола» я отдам кому?

– То‑то! – успокоился Ус.

А воеводы в свою очередь торопили мастеров с изготовлением легких речных стругов, на которых хотели отправить приятных, но и опасных гостей.

– Загостятся тут, еще беды не оберешься, – озабоченно говорил князь Прозоровский.

– И то, – соглашался князь Львов, – намедни на майдане кабак разбили. Пропьют все, грабить станут.

– На стрельцов плохая надежда!

– И не говори! – князь Львов махнул рукою и, понизив голос, сказал: – Крикни Стенька, и сейчас они все к нему.

– То‑то! Скорей бы уж от них!..

Митрополит Иосиф дважды звал к себе воевод и говорил им с укором:

– Доколе еще у нас сия мерзость продлится? Пьянство, блуд, скоморошьи песни! Лики человечьи утратили!

– Пожди, отче, малость. И то спешим! – отвечали они и шли на берег торопить мастеров, которые и без того старались. С раннего утра до позднего вечера стучали топоры, визжали пилы и друг за другом струги спускались на реку и тихо качались на волнах у буя.

Наконец князь Львов пришел к Прозоровскому и весело сказал:

– Ну, княже, все изготовлено! Хоть завтра в путь!

– Вот и ладно! Завтра не завтра, а снаряжать можно начать, – ответил Прозоровский и продолжал: – Недужится мне что‑то сегодня. Съезди ты к ним в стан, княже, да скажи, чтобы грузиться начали. А там и с Богом!

– Я что же? Хоть сейчас!

– И с Богом, князь!

Львов спустился к пристани и на легком струге направился к казацкому стану. Не раз и один, и вдвоем с Прозоровским, и с казаками совершал он эту поездку и всегда, возвращаясь, и пьян был, и подарки вез. И теперь он ехал, посмеиваясь себе в бороду в предвкушении всех удовольствий.

– К атаманскому стругу правь! – приказал он гребцам, когда они подъехали к стану.

На небольшом островке пылали костры и подле них толпились казаки, готовя себе пищу, а на воде вокруг, словно стая птиц, всеми цветами пестрели струги – и большие, парусные, и малые, весельные. Чуточку поодоль от них высился знаменитый» Сокол», на корме которого беспрерывно бражничал Стенька Разин.

И теперь, когда вошел князь Львов, у атамана шел пир горой. На шелковых подушках, откинувшись на такие же подушки, сидела девушка, красоты необыкновенной, дочь злосчастного персидского хана Менеды, которую забрал себе в полюбовницы Стенька Разин.

Сам он сидел подле нее в одной рубахе и портах, на голове его красовалась шапка с алым верхом, а на плечах висела небрежно накинутая драгоценная шуба. Была она великолепная, соболья, крытая бесценным персидским златоглавом.

Вокруг Разина за столом сидели его есаулы и пили мед и вино, шумно беседуя.

– Добро, добро! – закричал Разин, издали завидя Львова и не поднимаясь даже с места. – Садись, гость будешь! Сюда садись! – он принял саблю, которая лежала подле него, и указал князю место.

– Чару ему, братики! – приказал он и заговорил: – Чем поштовать, горилкой? Али прямо с меду начнешь? Тут у нас добрый есть!

– Давай хоть меду, Степан Тимофеевич!

Князь взял чару, поклонился всем и выпил.

– Добрый мед!

– Чего лучше. Воевода на Яике для себя варил, а мы пьем да его поминаем: это добрый воеводский мед! – со смехом сказал Васька Ус.

Князь поморщился.

– А я к вам, добрые люди, с весточкою!

– Али струги готовы? – быстро спросил его Разин.

– Готовы! – ответил князь. – Пришел просить вас. Возьмите их да, с Богом, и грузитесь. Нам свои ослобоните. Да чтобы немешкотно!

– Небойсь, – весело загалдели кругом, – не задержим! Стосковались по Дону!

– На доброй вести, князь, выпьем! – сказал Разин и, хлопнув чару, крепко обнял свою красавицу. – Эх, лебедушка, повидаешь ты мой курень! Посидишь в вишневом садочке!

– А жинка? – сказал Ус.

– А жинка в другом! Го – го – го!..

Князь Львов не сводил глаз с атаманской шубы, и чем дольше смотрел на нее, тем завистливее разгорался его взор и под конец от зависти даже под ложечкой засосало.

– Вот я тебе вести какие добрые привез, – заговорил он, – а ты меня ничем и не отдаришь даже!

Разин лукаво усмехнулся:

– Эх, руки боярские! Чем же отдарить тебя, князь? Али мало с нас магарыча взял?

– Обычай такой, – ответил князь, – последнему дьяку дают, не то что воеводе. Дай ты мне, Степан Тимофеевич, эту шубу!

Разин даже отшатнулся. Кругом сразу настала тишина, потом послышались тихие возгласы:

– Ишь, губа – не дура!

– Ох, волк его знаешь!

Разин насмешливо посмотрел на воеводу:

– Уж и жаден же ты, князь! Шубу ему?! Да такую шубу носить царю впору, а ты со своими лапами за ней тянешься!

Жадность затмила разум Львова.

– Дай, Степан Тимофеевич, тебе что, у тебя грабленое!

– А у тебя дареное будет? – с той же насмешкой спросил Разин. – Пей лучше!

Князь вспыхнул.

– Атаман, – сказал он ему угрожающе, – не след нами, воеводами, пренебрегать. Мы ведь на Москве все сделать можем: и доброе, и злое.

Разин почувствовал в его словах угрозу. Гнев сначала охватил его, но потом он словно смирился.

Быстро встав, он сбросил с себя шубу и кинул ее на руки Львову.

– Возьми, брат, шубу, – сказал он, сверкнув глазами, – только бы не было в ней шуму!

Львов дрожащими руками прижал к себе драгоценный подарок.

– Вот угодил, Степан Ти… – начал он радостно.

– Иди! – перебил его Стенька, стоя перед ним в одной рубахе. – Смотри, молодцы серчают!

Действительно, глаза всех устремились на князя со злобою, кулаки были сжаты. Князь торопливо кивнул всем и, путаясь в полах дорогой шубы, побежал со струга.

– Для чего ты, атаман, такие поблажки делаешь? – заговорили кругом.

– Пускай его! Все равно назад отберу, – с загадочной усмешкой ответил Разин и переменил разговор: – Вот что, братики, завтра чуть свет пересаживаться начнем, а послезавтра – и с Богом! А теперь пьем, братики! Закажи, Вася, струг отчалить, прокатимся! Хошь, моя лапушка? – обратился он к девушке. Та молча в ответ кивнула головою.

– Ну, ну!

Скоро струг всколыхнулся и медленно отошел от берега. Вода глухо зарокотала под кормою, и белая пена закрутилась по обе стороны.

– Пьем, что ли, напоследях, братики! Начнем с горилки! Разливай, Иваша! Эх, гуляй душа казацкая! Затянем песню, что ли! Ну, Вася!

Мы ни воры, ни разбойнички… —
затянул Васька Ус высоким тенором.

Стеньки Разина мы работнички, —
подтянули сидевшие за столом, а там и гребцы подтянули, и песня полилась свободная, широкая, как сама Волга.

Мы веслом махнем – корабль возьмем!
– Верно, детушки! – закричал опьяненный вином и песнею Разин и громко подтянул:

Кистенем махнем – караван собьем.
– Ох, верно!

А рукой махнем…
Стенька упал в подушки и обнял княжну. Шапка его слетела с головы, и густые волосы закрыли его лицо. Он отмахнул их нетерпеливым движением.

…девицу возьмем!.. —
окончилась и замерла песня, а с нею вместе и Стенька, прильнувший губами к щеке своей красавицы. Среди пьяных вдруг послышались голоса:

– Неправедно, атаман!

– Чего нас дразнишь?

Разин отшатнулся от девушки и мутным взором обвел кружок:

– О чем шумите? Что неправедно?

– А то, – заговорил Ус, – что с девкой хороводишься.

– Нам не велишь, а сам бабничаешь!

– Небось Култябку велел за бабу утопить! – сказал Хлопов.

– Обабишься и нас покинешь. Ну ее!

Стенька Разин вскочил на ноги.

– А и ну ее вправду! – вскрикнул он и вдруг нагнулся, ухватил красавицу за косу и за ноги, взмахнул и бросил в Волгу.

Она пронзительно вскрикнула и с плеском упала в воду. Пораженные казаки подняли весла. Девушка кричала и боролась в воде, тяжелое платье несколько минут ее поддерживало, потом вдруг опустилось и потянуло за собою.

А Разин громко говорил, махая рукою:

– Гой ты, Волга – матушка, река великая! Много ты дала мне злата, серебра, много всякого добра! Оделила меня честью, славою, словно мать с отцом! А я еще ничем не благодарил тебя. На ж тебе красотку на подарочек!..

Он обернулся к своим есаулам:

– Ну, вот вам! Обабился атаман ваш, сучьи дети?

– Славно, батько! Нет лучше казака на всем свете! – закричали все пьяными голосами.

– Псы вы! – вдруг заорал Стенька во весь голос и, упав на подушки, закрыл голову руками.

– Пить! – прохрипел он через минуту.

На другой день с утра закипела работа у казаков. Одни торопливо разгружали свои струги, вытаскивая из них все добро на остров, другие осторожно отводили в сторону девять удержанных за собою стругов.

Тем временем воеводы сговаривались.

– Так отпустить их никак нельзя, – говорил Прозоровский, – я им напоследок слово скажу, а ты, князь?

– Уволь, князь, от проводов! И тебя одного довольно! – перебил его Львов.

– Чего так? Чай, и ты воевода, да еще войсковой начальник!

– Недужится мне, князь! – ответил Львов, который все еще боялся за свою дареную шубу.

– Ну, так ты человека сыщи их до Царицына проводить, а потом наказ напиши, чтоб до Паншина их стрельцы проводили.

– Это можно! Я Леонтия Плохово пошлю. Малый дошлый!

– Ну его так его! Расскажи, что ему делать надоть.

– Да что же? Проводить, да потом вернуться нам сказать. А мы уж сами отпишемся.

– Ну и то, скажи ему!..

V

Ранним утром четвертого сентября астраханцы опять толпились по берегу Волги у пристани, на этот раз смотря на проводы удалых казаков. В толпе преобладали теперь ярыжки, бездомные и посадские.

Длинной лентою выравнялись вдоль берега казацкие струги, и впереди всех, у самой пристани, атаманский» Сокол».

Стенька Разин, со всеми есаулами в дорогих нарядах, стоял без шапки на пристани, а воевода, князь Прозоровский, окруженный боярскими детьми, дьяками и приказными, важно, наставительно говорил ему:

– Помни же, атаман, царь милует до первой прорухи. Тогда уж и не жди пощады! Все попомнится! Иди со своими молодцами тихо да мирно, у городов не стой, бесчинств не чини, а ежели к тебе государевы людишки приставать станут, к себе не бери их. Нашего наказного не забижай, а слушай! Вот он тебя до Царицына проводит, жилец наш Леонтий Плохово. Сильно не пои его, чтоб разуму не лишился…

В синем армяке, в суконной шапке, высокий и статный, с черной окладистой бородою, вышел из толпы Плохово и стал обок Разина.

Тот исподлобья взглянул на него и усмехнулся.

– В мамушки к нам, выходит! – сказал он. – Что ж, милости просим!

– Так помни, атаман, – еще раз наставительно произнес князь – воевода, – а теперь – с Богом!

Он протянул руку, думая, что Разин поцелует ее, но Разин только тряхнул головою и сказал:

– Благодарим за хлеб, за соль! Коли в чем я али мои молодцы провинились, не осуди, князь! – и, надев шапку, он махнул своим есаулам.

Все ватагою взошли на струг.

Князь гневно посмотрел им вслед и еще грознее оглянулся, когда услышал вокруг легкий смех.

А Стенька Разин стал на самую корму и, сняв шапку, зычным голосом сказал всей голытьбе, оставшейся на берегу:

– Бувайте здоровы, братики! Спасибо, что моими молодцами не брезговали, може, еще свидимся, дружбу помянем!

– Здоров будь, батюшка Степан Тимофеевич! – заревела толпа.

– Ворочайся, кормилец!

– Смирно вы, ослушники! – грозно закричал князь – воевода, но его голоса не было даже слышно.

– Отча‑ли – вай! – разнеслось по реке.

Атаманский струг дрогнул, отделился от пристани и медленно пошел вверх, за ним длинной чередой потянулись казачьи струги.

Народ бросился бежать по берегу, провожая казаков.

– Прощайте, добры молодцы! Наезжайте еще! – кричали с берега.

– Нас не забывайте, други! – кричали со стругов.

– Бог вам в помочь, молодчики!

– Пути доброго!

Разин стоял на корме и низко кланялся, бормоча про себя: «Эти не выдадут! Хоть сейчас зови!»

Мощная фигура его красовалась перед народом, медленно удаляясь. Вот уже алеет только его жупан. Последние искорки сверкнули на дорогом оружии, и струг скрылся в туманной дали.

А казачьи струги все плыли и плыли. Народ провожал их уже глазами. Словно журавлиная станица слетела с места и тянулась по безбрежному небу…

Князь Прозоровский долго смотрел им вслед, прислушиваясь к крикам народа, потом вздохнул и, задумчиво качая головою, медленно пошел домой…

Словно покойника схоронили, – такая тишина наступила в Астрахани после отъезда молодцов.

VI

Непросыпное пьянство стояло на струге Разина. Засыпал удалой атаман за столом, просыпаясь, требовал водки и снова пил со своими есаулами, пока дрема не смыкала его очей.

– Пей, мамушка! – говорил он Плохово.

– Невмоготу, атаман!

– Пей, вражий сын, не то силой волью!

– Опомнись, атаман, я от воевод послан. Меня обидишь, их обидишь!

– К чертову батьке воевод твоих! – с гневом вскрикивал Разин. – Не поминай ты мне про них лучше! – и испуганный Плохово тотчас умолкал и через силу тянул водку.

– Атаман, – сказал ему Васька Ус однажды, вбегая на палубу, – помилуй! Сейчас провезли в Астрахань тех стрельцов, что в Яике к нам отложились. Негоже это!

– Негоже! – подтвердил Стенька. – Эй, Иваша, нагони их, собак, накажи сотникам ко мне идтить.

– Что ты делаешь, атаман? – испуганно закричал Плохово. – Ведь их воеводы забрать велели!

– Молчи, пока жив! – угрюмо сказал Стенька.

Спустя часа три на палубу вошли дрожащие сотники.

– Вы что, псы, делаете? – набросился на них Стенька. – Молодцы мне верой служили, а вы их, как колодников, воеводам на суд везете? Вот я вас! Веревку!

– Смилуйся, государь! – завыли сотники, бросаясь на колени. – Их охотою! Мы не неволим их! Не хотят, пусть ворочаются. Нам что до них! Мы тебе, батюшка, еще три ведра водки везли, а не то что супротивничать!

Лицо Стеньки сразу озарилось улыбкой.

– А добрая водка?

– Монастырская, государь!

– Ну, ну, волочите ее ко мне! – уже милостиво сказал Разин и прибавил: – А стрельцам скажите, которые неволей едут, пусть ко мне ворочаются!

Не помня себя от радости, вернулись на свои струги сотники и послали тотчас водку Разину. Он созвал своих есаулов:

– А ну, браты, посмакуем государеву водку!

Толпа стрельцов перебежала к нему. Плохово возмутился.

– Побойся Бога, атаман! – сказал он ему. – Скоро ты забыл государеву милость. Прогони назад беглых служилых людей!

Степан грозно взглянул на него, но потом только засмеялся.

– Эх, мамушка, николи у казаков так не водится, чтобы беглых выдавать. Хочет уйти – уйди, а гнать – ни Боже мой!

Плохово только чесал в затылке. Не указывать Разину, а только бы свою шкуру уберечь! И он вздохнул с облегчением, когда завидел Царицын.

– Ну, прощенья просим, атаман! – сказал он ему, когда причалили к городской пристани. – Теперь тебя стрельцы далее проводят.

– Стрельцы?! – Разин даже взялся за саблю. – Да в уме ли ты, малый? Мы твоих стрельцов живо окрестим, а тебя за одни речи вон куда вялиться подвесим! – и он указал ему на верхушку мачты.

Плохово попятился.

– Там твое дело, атаман. Прощенья спросим!

– Иди, иди, матушка! Поклонись воеводам. Скажи, наведать их думаю! Пусть князь‑то Львов шубу побережет!

Плохово быстро сбежал на берег и едва не был сброшен в воду толпою, которая торопливо шла к атаманскому стругу.

– Что за люди? – спросил их Разин, стоя на сходнях.

– Чумаки с Дону! – ответили из толпы и загудели:

– Смилуйся, Степан Тимофеевич!

– От воеводы теснение! Заступись!

– Стой, – закричал Разин, – говорите толком! Что надо?

Из толпы выступил здоровый казак с длинными усами и низко поклонился Разину:

– Чумаки мы, батюшка Степан Тимофеевич! Ездим сюда за солью, – а воевода туто теснит нас. Заступись, родимый! Помилуй, дерет с нас, бисов сын, с дуги по алтыну!

– А у меня коня отнял! – закричал голос из толпы.

– А у меня хомут и сани!

– У меня пищаль!

– Ах он сучийсын, – заревел Стенька Разин, – стойте, братики, уж я его!

Он выхватил саблю и бросился бегом, без шапки, в город. Есаулы устремились за ним, казаки тоже.

Царицынский воевода Уньковский сидел в приказной избе и говорил с Плохово, когда вдруг распахнулась дверь, в избу влетел Разин и ухватил воеводу за бороду.

– Такой‑то ты царский слуга! – закричал он. – Вас царь на защиту садит, а вы что разбойники! Постой, воевода, песий сын!

– Батюшка! Милостивец! – завыл воевода. Плохово от страха лег под лавку, а Разин, дергая воеводу за бороду, кричал:

– Чумаков грабить? Врешь! Сейчас, вражий сын, полезай в казну, плати за обиды! Давай сто рублей! Ну!

– Бороду‑то отпусти, милостивец! – взволновался воевода.

– Оборвать бы ее тебе!

Разин разжал руку. Воевода, дрожа от страха, подошел к укладке и, шепча молитвы, вынул оттуда мешок с деньгами.

– Вот тебе, атаман! – промолвил он, дрожа от страха.

– То‑то! – с усмешкой сказал Разин, беря мешок, и, сжав кулак, грозно прибавил: – Смотри ж ты, воевода! Если услышу я, что ты будешь обирать и теснить чумаков наших, что за солью приедут, да отнимать у них пищали и коней, да с дуги деньги брать – я тебя живого не оставлю! Слышишь?

– Слышу, милостивец! – еле живой от страха пробормотал воевода.

Разин вышел и отдал мешок казакам.

– Поделите каждый по обиде своей! – сказал он чумакам.

– Спасибо тебе, батько!

– Не на чем!..

Плохово вылез из‑под лавки и встряхнул полуживого воеводу:

– Боярин, где бы схорониться, пока эти черти не уедут?

Боярин растерянно оглянулся:

– Вот и негде. Везде сыщут! Свои выдадут.

– Запремся тогда!

– Вот это дело!

Они позвали к себе на оборону десяток стрельцов и крепко заперли дубовые ворота и двери приказной избы.

Разин, еще кипя гневом, возвращался на струг, когда к нему подбежали его молодцы.

– Смилуйся, батько! – загалдели они. – Что ж это за напасть! Слышь, воевода велел по кружалам вдвадорога вино продавать. Можно нам без вина разве?!

– А – а! – заревел не своим голосом Стенька. – Бей кружалы, молодчики! Идем в приказ! Ну уж я его!

Запертые ворота довели его до бешенства.

– Бей! Ломай! – кричал он, хмелея от крика. Огромным бревном выбили ворота, потом двери избы, но воевода и Плохово успели скрыться.

– Убью! Зарежу! – рычал Стенька и, обнажив саблю, метался по городу.

– Откройте тюрьму, братики, – решил он наконец в злобе, – пусть за нас колоднички расплатятся.

А тем временем казаки разбили кружалы, выкатили бочки – и началось пьянство. Ярыжки тотчас пристали к ним; колодники с ревом побежали по городу, и жители в ужасе заперлись в своих домах.

Уньковский и Плохово засыпали себя навозом и лежали там ни живы ни мертвы от страха.

«Вот тебе и царю повинился!» – в паническом страхе думал Плохово и читал молитвы…

Почти ночью вернулся пьяный Разин на свой струг, и за ним тянулась ватага.

– Атаман, а атаман, – сказал ему Ванька Хохлов, – ты не сердись!

– А што?

– Наши пошалили малость!

– А што?

– Да вишь, две кошмы верхом шли. Наши‑то пошарпали их. Слышь, сотника взяли, с царской грамотой. Его повесили, грамоту в воду бросили.

– Айда! – весело ответил Стенька. – Люблю! Сорвалось у них, да что ж, коли воеводы сами задирничают…

– А еще…

– Ну!

– Немчин тут объявился. Слышь, бает, от воевод астраханских.

Разин сразу протрезвел. Уж не погоня ли?

– Волоки его сюда!

Он тяжело опустился на вязку канатов, и почти тотчас к нему подвели длинного, сухого немца. Испуганное лицо его было все усеяно веснушками, острый нос краснел на самом кончике, жиденькая рыжая бородка тряслась от страха, и вся фигура его, в длинном кафтане, в чулках и башмаках на тонких, как жерди, ногах, была уморительно – потешна.

Разин окинул его быстрым взглядом.

– Кто будешь?

– Я? Видерос! Карл Видерос! Я для вас струги делал!

– Сорочье яйцо ты. Вот ты кто! Зачем послан?

– Воеводы прислали! Я не сам. Иди, говорят, и скажи этому супост…

– Что – о? – грозно окрикнул Разин.

– Этому доброму человеку, – поправился немец, – чтобы он сейчас по нашему приказу всех приставших людей в Астрахань воротил. Не то худо будет. Царь уж не помилует!..

– Ах ты пес! – закричал Разин, выхватывая саблю. – Сучий ты сын! Как ты смеешь мне такие речи говорить. Я тебя!

– Ай! – завизжал немец и упал на палубу.

– Подымите его! – приказал Разин, весь дрожа от гнева. – Держите да встряхивайте!

Два дюжих казака подняли за шиворот немца и время от времени встряхивали его, как мешок, а Разин, сверкая распаленными от гнева глазами, кричал, махая перед его носом саблею:

– Ладно! Ладно! Воеводы мне смеют приказы слать, немилостью грозить! Скажи, что Разин не боится ни воеводы, ни кого повыше его! Заруби себе!.. Пожди: я с ними еще свижусь! Тогда будет расчет! Дураки, остолопы, трусы! Теперь у них сила, они и нос дерут. Небось, возьмет и наша верх. Я на совесть с вашими свиньями расплачусь. Покажу, как меня без почета принимать. В ноги поклонятся!.. Да!.. Дайте ему взашей!.. – вдруг прервал он свою речь, тяжело переводя дух. Немец кубарем полетел на берег и не помня себя помчался по улице.

– От – ча‑ли – вай! – прокатилась команда.

Струги поплыли дальше, а Стенька Разин, злобно сверкая глазами, все еще сжимал кулаки.

В воеводской избе, в Астрахани, с унылыми лицами сидели Прозоровский и Львов и только тяжко вздыхали.

– Принес повинную! На тебе! – с горькой усмешкой произносил время от времени Прозоровский, а Львов только разводил руками.

Поначалу, прибежал к ним стрелецкий голова и поведал о встрече с Разиным.

– Сотников чуть не повесил. Воевод поносил. Полсотни к себе молодцов сманил!

Воеводы тотчас послали Видероса, но когда вернулся он да Плохово да купцы с разбитых стругов да услышали они их рассказы, у воевод и руки опустились, и головы затряслись.

– Ох, не знаю, как и на Москву отписать! – вздыхал Прозоровский.

– Выпускать не надо было!

– Выпускать! – передразнил Прозоровский. – Шубу брать не надо было! С нее все и пошло.

Львов даже вздрогнул:

– Уж и не поминай ты ее!

– Не поминай! Он помянет!

– Надо в Москву отписывать. Пусть войско пришлют! Стрельцы тутошние не защита!

– Эх, горе, горе! – вздыхал Прозоровский, и сердце его болело злым предчувствием.

Часть вторая

I

Апреля десятого 1670 года левым берегом реки Волги, верстах в ста от Саратова, ехали два всадника. Один был лет двадцати трех, другому можно было дать лет тридцать восемь.

Первый был одет в суконную чугу вишневого цвета до колен, с рукавами до кистей рук, на которую была наброшена легкая сетчатая кольчуга; широкий пояс из полосатой материи черного, синего и алого цветов обхватывал его стан; за поясом были заткнуты кинжал и пистолет, а на левой стороне, на серебряной цепи была пристегнута короткая сабля. Подол чуги был окаймлен широкой желтой полосою, и из‑под него виднелись штаны желтого цвета, заправленные в зеленые сапоги. Впрочем, они были зелеными, а теперь от грязи да пыли приобрели темный бурый цвет. На голове его сидел легкий налобник со стрелкой над переносьем. За широким седлом, состоявшим из высокой красной луки, алого чепрака и желтой подушки, была увязана бурка из верблюжьей шерсти, впереди же между лукой и всадником было прикреплено ружье поперек седла; с правой стороны, прикрепленный к луке, болтался мешок с пороховницей, с левой висела медная сулейка. Так как было рано и роса еще белой пеленою лежала на траве, то на всаднике накинут был опашень зеленого сукна, рукава которого спускались ниже стремян. Когда становилось теплее, он сбрасывал опашень и приторачивал его к бурке.

Конь его тоже был разукрашен. Сбруя вся была покрыта серебряными бляшками, ремни под мордой были окованы серебром, и подле ушей коня висело по два бубенчика, звон которых разносился далеко по свежему утреннему воздуху.

Другой всадник, ехавший позади первого, был одет много проще. На нем был зеленый кафтан, поверх которого надеты были кожаные латы, на голове его простой войлочный колпак, за спиною саадак со стрелами и лук, за поясом огромный нож, а сбоку длинный меч. Позади его простого седла без подушки был привязан большой кожаный мешок, а с боков седла висело тоже по мешку. Конь его был крепок, но не породист, и сбруя на нем была из простого сыромятного ремня.

Первый был молодой князь Алексей Петрович Прилуков, ехавший из Астрахани в Казань, исполнив государево поручение; второй – его слуга. Звали его Степан Кротков, но прозвали почему‑то Дышлом, и он так и жил уже под этим именем.

Возвращаясь домой, князь хотел навестить своего друга, Сергея Лукоперова, с которым служил вместе в Казани и который уехал на побывку к отцу в именье, что под Саратовом.

Первым заговорил слуга:

– Этак мы, князь, и вовек не найдем его. Мало ли местов под Саратовом! Бродим, бродим… теперь уже где бы были!..

– Молчи, Дышло, дурья твоя голова. Ведь сказано – подле Широкой. А Широкая‑то, вон она! Видишь?

Действительно, верстах в шести от них, словно серебряная лента, вилась речка.

– А Широкая‑то, може, пятьдесят верст тянется! – ворчал слуга.

– Ну, ну! И пятьдесят верст сделаем. Нам не к спеху. Дело свое справили! Гляди‑ка, вон и душа живая! Покличь‑ка!

К реке по степи с веселым ржанием бежал табун лошадей, позади которого виднелись табунщики.

– Эгой! Го – го – го! – закричал Дышло, махая своим войлочным колпаком. Голос его покрыл собою даже конское ржание, и табунщики оглянулись. Один из них, в синей рубахе, красных портах из домотканой материи, лаптях и войлочной шапке, с длинной крючковатою палкой, отделился от прочих и подбежал к всадникам. Увидев господина, он тотчас сдернул свою шапку и открыл загорелое, красное, как кирпич, лицо.

– Скажи, друже, – спросил его Дышло, – не ведаешь ли, где тут Лукоперов живет. Бают, тута где‑то!

Табунщик осклабился и обнажил белые, крепкие, как у волка, зубы.

– А тута и есть! – отвечал он. – Он наш господин!

– Вот так здорово! – радостно воскликнул Дышло. – А далеко до его усадьбы?

– Не, близехонько! Верст десять, – отвечал табунщик, – теперя вы до речки доезжайте и потом влево, да все бережком, бережком! Тут горушка будет, а на ней и усадьба!

– Спасибо, друже! – сказал Дышло, трогая коня.

– А скажи, ты не знаешь, – спросил его князь, – Сергей Лукоперов в усадьбе?

– В усадьбе, государь! – ответил табунщик. – Я вчерась оттуда. И Иван Федорович, и Сергей Иванович, и Наталья Ивановна – все в усадьбе!

Всадники подогнали коней и на рысях поехали берегом реки Широкой.

Они ехали уже с добрый час, а ни горушки, ни усадьбы все не было видно.

– Вот так здорово! – ворчал Дышло. – Ишь ты, почитай, пятнадцать отмахали, а хоть бы что!

Князь засмеялся:

– И нетерпелив ты, прости Господи. Ведомо, что их версты баба клюкой мерила, да, не домеривши, бросила!

Солнце уже начало припекать. Князь сбросил опашень, и спустил коня по отлогому берегу попить воды.

Напоив коней, они снова поскакали и скоро увидели и горушку, и усадьбу, что громоздилась по скату холма, словно городище. Высокий частокол неровными зубцами окружал ее со всех сторон, то опускаясь, то поднимаясь, то выступая углом вперед, то уходя вглубь. За ним виднелись крыши, то соломенные, то тесовые, и среди них высокая крыша с разукрашенным коньком и таким высоким крыльцом, что было видно издали.

Князь проехал еще с версту и вдруг осадил коня, словно испуганный. Но не таков он был, чтобы легко пугаться. Дышло остановился тоже и с недоумением взглянул на князя, но тот молча и строго указал перед собою рукой.

Дышло взглянул и ничего особенного не увидел.

Саженях в ста две девушки рвали цветы и плели из них венок, причем их голоса и раскатистый смех далеко звенели по воздуху.

Но князю одна из них показалась неземным видением. Не девушку он видел, а мечту, и сердце его забилось, словно птица в силке. Век бы он стоял неподвижно и смотрел на эту девушку, всю в цветах, облитую ярким весенним солнцем.

Но девушка обернулась в его сторону, вскрикнула пронзительно, увидев всадников, и легче серны бросилась бежать к усадьбе. Другая побросала цветы и, не переставая визжать, побежала за первой.

Князь усмехнулся и шагом поехал за ними следом.

Скоро они подъехали к закрытым воротам. Над воротами высилась башенка, в стене которой был вделан большой образ Богоматери с лампадкою на железной подставе.

– Иди во двор, – сказал князь, – скажи, чтобы открыли, а я тут пожду!

Дышло послушно сошел с лошади, привязал ее к кольцу у столба при воротах и осторожно вошел в калитку.

Во дворе тотчас раздался оглушительный собачий лай.

– Вот так здорово! – послышался возглас Дышла и следом за ним собачий визг.

Князь терпеливо ждал, не сходя с коня. Наконец послышались голоса и ворота со скрипом раскрылись. Князь въехал на широкий двор к самому крыльцу и собирался уже слезать, когда на верху крыльца показался сам Сергей, красивый мужчина с русою бородою и живыми серыми глазами. Одет он был в кумачовую рубаху и льняные штаны, на плечах его был накинут легкий армяк.

– Князь! Алеша! – закричал он удивленно и радостно и, сбросив армяк, быстро сбежал вниз. – Я‑то думал, что за гость ко мне!

Князь быстро сошел с коня, и друзья крепко обнялись.

– Не чаял не гадал, – сказал весело князь, – да вышло по пути. Дай, думаю, загляну!

– По пути, – проворчал Дышло, держа в поводу коней, – верст сто плутали!

– Ну и порадовал ты меня зато! Идем, идем в горницу, – радостно говорил Сергей, таща гостя по лестнице, – я тебя с батюшкой познакомлю, с сестренкой! Погостишь малость!

При словах Сергея князь невольно вспыхнул и весело подумал: «Судьба, видно!»

На площадке крыльца Сергей вдруг обернулся.

– Эй, вы! – закричал он челяди, что раньше без дела слонялась по двору, а теперь с любопытством смотрела на гостя и тихонько шушукалась. – Возьмите этого человека на кухню! Да смотрите, чтоб ни в чем ему утеснения не было! Идем, идем, княже! – обняв стан своего гостя, сказал Сергей, и они вошли в крыльцо и широкие сени.

II

В 1618 году, когда под Москву шел Сагайдащный, а Владислав, король польский, тайно задумал в ночь под Покрова взять нечаянным нападением престольный град, как известно, царь и бояре с москвичами, предупрежденные о тайном замысле поляков, успели отбить страшный приступ и побить лихо врага. В память этого события и ценя заслуги всех участвовавших в кровавой битве, царь Михаил Феодорович наградил каждого по его званию и чину.

У Чертольских ворот, между прочим, в отряде воеводы Головина более всех силою, удалью и неутомимостью отличился боярский сын Федор Лукоперов. Государь наградил его за то не в пример прочим. Он произвел его в дворяне и дал, кроме того, ему место по низовью Волги под Саратовом. По указу назначено ему было земли» шестьсот четей в поле» и, кроме того, копен триста сена и леса с другими обща поверстно.

Лукоперов, не долго думая, продал свое небогатое имущество, забрал жену, благо их было двое, и пошел в Саратов. Там ждали с жалованной грамотой еще несколько человек, ушедших из Корелы после Столбовского мира. Саратовский воевода по разверстке назначил Лукоперова вместях с Пауком, Жировым, Акинфиевым и Чуксановым селиться по реке Широкой.

У Лукоперова был самый большой нарез, и потому он встал над другими головою.

Отметили они себе усадьбы, разделили землю и лес и начали строить себе дома.

Повалили к ним охотники селиться. Один за другим приходили к ним бездомные, бобыли и бобылки, захребетники и всякий сбродный люд, разоренный в страшные годы Смутного времени.

Одни отдавались в крестьяне, другие в холопы, иные в бобыли, иные записывались в кабалу, и мало – помалу между усадьбами появились деревеньки, а усадебные дворы наполнились челядью.

Прожив на новоселье лет пятнадцать, Федор Лукоперов успел разбогатеть, выстроил церковь и преставился, оставив после себя вдову и сына Ивана. По смерти матери своей Иван Федорович женился и весь отдался хозяйству, приумножая свое богатство и скупая у ленивых соседей землю.

Так на его уже памяти совсем разорился дворянин Чуксанов, оставив сыну усадьбишку да не больше полста холопов.

Мирное время помогало его преуспеяниям. Больших войн не было, и дальних помещиков не тревожили службою.

Иван Федорович рано овдовел, второй раз жениться не захотел и вырастил себе на утеху дочку Наталью, ко времени нашего рассказа красавицу семнадцати лет, и сына Сергея, двадцатидвухлетнего воина. Выросли они оба балованные, холеные и совершенно различных характеров. Сергей был весь в своего деда. Пылкий, задорный и даже жестокий, он легко поддавался гневу, и холопы со страхом оглядывались, когда он проходил мимо. С ранних лет он отдался душою ратному делу. С охотою ходил на мордву и татарву, был в походе, когда Украина отделилась от царского скипетра и, наконец, поступил стрелецким сотником к казанскому воеводе, где и сдружился с князем Прилуковым.

Наталья же вся пошла в свою мать. Кроткая, любящая, она была мечтательного характера. Челядь ее обожала, сенные девушки не чаяли в ней души, и, несмотря на полную волю, которую давал ей отец, она ни в чем не преступала его воли. Только одна была у нее от отца тайна, тайна девичьего сердца.

Полюбила она соседа, дворянского сына Чуксанова, да полюбила себе не на радость. Не то беда, что он беден, а то, что нрава он был буйного, неукротимого и всегда враждовал со своими соседями. Ко всему отцы их враждовали, и вражда была настолько сильна, что старик Лукоперов, по смерти Чуксанова, перенес ненависть свою на его сына; да еще горше того, Сергей встретил однажды у околицы молодого Чуксанова и они подрались тогда насмерть.

Ничто, таким образом, не сулило счастия Наталье, и, может быть, поэтому любовь ее к Василию разгоралась сильнее и жарче. Казался он ей всеми обиженным, бедным сиротою, и сердце ее распалялось жалостью, когда она думала об его одинокой, несчастливой жизни.

Такова была семья, в которую приехал князь Прилуков.

Сергей ввел его в горницу, крича весело:

– Батюшка, батюшка, какой гость ко мне пожаловал!

На его голос из смежной горницы вышел невысокого роста старик, с длинной поседевшею бородою и совсем лысой головой, с добрыми моргающими глазками на маленьком лице, посредине которого гвоздем торчал тонкий нос.

Князь помолился на иконы и низко поклонился старику.

– Это, батюшка, мой ратный товарищ, князь Алексей Петрович Прилуков. Говорил я тебе про него, – весело сказал Сергей.

– Как же, как же, прослышан, – так же весело ответил старик. – Здравствуй, князь! Позволь, поцелуемся! – и он троекратно поцеловал высокого князя, для чего поднялся совсем на носки, а тот согнулся почти вдвое.

– Чем же поштовать тебя с дороги? Сережа, надо ему, по старому обычаю, чарочку настоечки поднести. Чудесная у нас есть! Скажи Наташе: пусть вынесет!

Сергей вышел, ласково кивнув князю головою, а старик, оставшись с князем, заговорил:

– Садись, княже! В ногах правды нет, ха – ха – ха! Как же это попал ты из Казани в глушину такую? Али сынка мово проведать захотел?

Князь опустился на лавку, после того как сел старик, и ответил:

– Ненароком, государь! Был с посылом к воеводам в Симбирск, Саратов, Царицын, Астрахань. Назад едучи и забрел!

– Та – ак! – протянул старик, и глазки его загорелись любопытством. – А с каким же это посылом, княже? Али война с поляками?

– Царские наказы вез. Поначалу их царский окольничий вез, князь Теряев, да в Казани и заболел. Князь‑то Петр Семенович тогда меня спосылал!

– Царские? – протянул старик, совсем склонив голову набок. – Скажи на милость! А с чем же они?

Князь собрался уже подробно ответить, как дверь отворилась, и вошел Сергей, говоря на ходу кому‑то:

– Да иди, иди, глупая! Не бойсь! Это мой приятель!

Князь вздрогнул и быстро поднялся со скамьи.

– Доченька моя! – сказал нежно старик князю, и при этих словах Наталья вошла в горницу с подносом в руках, на котором стоял золоченый кубок, и с ручником через руку.

Это была та самая девушка, которую видел князь на лугу, и второй раз сердце его забилось, и ему показалось, что перед ним опять виденье.

Она была действительно прекрасна. Круглое личико ее с большими, словно удивленными, серыми глазами, с ярким румянцем во всю щеку, с темными бровями и тонким, словно точеным носом, казалось словно рисованным. Высокая, стройная, с темной каштановой косою до колен, она стояла потупясь перед князем и говорила:

– Откушай, князь, с дороги.

Князь протянул дрожащую руку к кубку и разом осушил его, но закончить обряда у него не хватило духа, и вместо поцелуя он только поясно поклонился ей. Она ответила ему тем же и быстро скрылась, словно истаяла в воздухе.

Старик заметил произведенное дочкою на князя впечатление и горделиво улыбнулся.

– Ну, а теперь и на покой иди! – ласково сказал князю Сергей. – Я от твоего человека услыхал, что ночью ехали. Заморился! Иди, иди! К обеду подбужу тебя!

– Иди, княже, – сказал и старик, подымаясь с лавки, – а я пойду к кухарю, а то тебя с дороги и не накормишь как следует!

– В горницах‑то жарко будет, я тебя в повалушу.

Сергей свел князя в маленькую пристройку к задним сеням, состоящую из горенки с двумя слюдовыми оконцами. Стены ее были тесовые, чисто струганные. В углу висели два образа. Прямо от двери вылезала печка с лежанкой, а за нею тянулась по стене широкая скамья с изголовьем.

Теперь на нее были положены пуховики и поверх них ковер с вышитыми пестрыми птицами.

– Вот тут и засни, – сказал Сергей, – а я пока что в поле съезжу.

– Спасибо, друг! – ответил князь. – Придешь будить, пошли ко мне моего слугу. Накажи, чтобы с тороками пришел.

– Ладно! Спи!

Сергей ушел, а князь распоясался, сложил на стол оружие, снял кольчугу и чугу, разул ноги и с наслаждением вытянулся на скамье. Сон охватил его сразу, и скоро повалуша огласилась богатырским храпом.

Спал князь, а во сне стояла перед ним Наталья. Стояла она перед ним бледная, печальная и, протягивая руки, говорила: «Спаси меня!» – «От кого, голубка?» – спрашивал он. «От лихого злодея!«И в тот же миг кто‑то ухватил ее сзади. Князь бросился на него, и они схватились. Князь не видел его лица, но слышал его дыханье, глаза его горели и жгли его, словно огнем, рука давила ему горло, а Наталья, заломив руки, кричала: «Милый, оставь его! Он убьет тебя!«Князь рвался и не мог вырваться из рук злодея.

Он проснулся от толчков в плечо и не сразу пришел в себя.

– Очнись! – ласково говорил ему Сергей. – Что это тебе пригрезилось? Кричишь ажно на весь двор!

– Гадкий сон снился! – ответил князь, вставая. – А где мой слуга?

– Идет! Ты пока што оденешься, а я в минуту оборочусь!

Сергей ушел, и его сменил Дышло. Он принес с собою и большой кожаный, и малый холщовой мешки.

– Вот так здорово! – заговорил он, весело улыбаясь. – К добрым господам попали! Это не у воевод!

– А што?

– Што? У воевод‑то у меня с их угощения только животы подводило, а тут – на! И рыбы тебе, и пирогов, и хлебова! А пить! Пей – не хочу! Вот как.

Говоря это, он развязал мешки и помог князю одеться. Князь надел зеленую шелковую рубашку с золотыми запонками на вороту и поверх легкий армяк; желтые атласные штаны и зеленые сафьяновые сапоги довершили его наряд, и он стягивал шелковый опоясок, когда за ним пришел Сергей.

– Идем, идем! Батюшка и то заждался!

Они вошли в ту же горницу, где теперь стоял накрытый и уставленный сулеями и кубками стол. Старик торопливо помолился на образа и захлопал в ладоши. Слуги стали вносить кушанья. Сначала принесли супы: ботвинью со свежею белорыбицею, уху и суп с ушками – и всего должен был отведать князь.

– Ты на походе, – говорил старик, – где не доспишь, где не доешь. Кушай на милость!

Потом стали нести пироги с начинкой: из каши, из налимьих печенок, из говядины, из луку. Потом принесли курицу с рисом, гуся с кашей, утку с яблоками, а там рыбу всякую и, наконец, поросенка, бараний бок и говядину.

Князь ел до изнеможения, а старик с сыном все уговаривали его еще покушать.

Наконец убрали кушанья, внесли варенья, оладьи и появились мед, вино и разные наливки.

Тогда старик обратился к князю:

– Что ж за наказы те, которые ты к воеводам возил? Война, што ли?

– Нет, про разбойника, казака Стеньку Разина. Слышь, опять поднимается. Так чтобы вели себя сбережением, друг другу помощь правили.

– С нами крестная сила! – воскликнул старик, крестясь. – Да неужто опять?

– Ох, не дай Бог! Помню тогда, лета три назад, его тут опасались мы. Сколько страхов было, и не приведи Бог!

– Чего три года! – сказал князь. – Тогда он без силы был. А вот всего год, как он в Астрахани был, воеводам повинную принес, а те возьми да его со всеми, почитай, стругами да молодцами на Дон отпустили. Чего со стругами! Пушки ему оставили, казны не отняли. Он ушел да сейчас две кошмы и разбил. Я им государеву грамоту возил: корит он их в небрежении. А они: завсегда, говорит, так делают, коли повинится кто! Завсегда! – разгорячился князь. – Да ты знай с кем. На то ты воевода. Упустили его, теперь лови! А с Дону отписывают, что великую силу сбирает на Волгу идти! Народ мутит!

– Вот, вот! – закивал старик головою. – А намедни мимо нас нищие проходили, так все про его песни пели, а потом, глядь, холоп мне и говорит: недолго вам над нами коряжиться. Придет ужо наш батюшка.

– Ну, – я и показал ему» батюшку»! – засмеялся Сергей. – Спину‑то в кашу обратил! Попомнит!

– Тяжело будет! – вздохнул старик. – Народ‑то по Волге все сбродный, вольница! Беды!..

– Ну, теперь воеводы насторожатся, – успокоил его князь, – отпор дадут.

– Кабы дали, – с усмешкой сказал Сергей, – взять хоть бы нашего. Боров боровом! Куда ему воевать?

– Ох, беды, беды! – повторил старик и, поклонившись, ушел к себе спать.

Скоро в доме все спали. А вечером сели за ужин, и опять пошли те же беседы про холопов и Стеньку Разина.

Потом снова полегли все спать уже на ночь.

Тихая ночь спустилась над усадьбою Лукоперова.

Сторожа уснули, собаки без толку лаяли, бегая по двору, а сзади усадебного дома через высокий частокол прямо в сад ловко и неслышно перелезал Василий Чуксанов, дворянский сын.

Знал он и куда лезет, и зачем, потому что, спрыгнув на землю, не обращая внимания на темноту ночи, прямо пошел по тропинке к малиннику и там, трижды прокричав совою, замер в ожидании.

Почти тотчас подле него появилась стройная фигура девушки, и он крепко сжал ее в своих объятиях.

– Сердце мое, рыбочка, здравствуй! – зашептал он. – Ну что, думала про меня?

– Думала, – тихо ответила Наталья, – сегодня в поле цветы рвала и все гадала: любишь, нет…

– А что вышло?

– Вышло, что любишь…

– Верно! Как душу люблю! – Василий снова обнял ее и поцеловал.

– Стой! – сказал он. – Слезы? О чем?

– Все о том же, Вася, – ответила, прижимаясь к нему, Наташа, – не на радость любимся. Ничего из этого не будет.

Лицо Василия угрюмо нахмурилось, но Наташа не видела его в темноте.

– Если правда любишь, уйдем! Я говорил тебе, – сказал он, – на Яик пойдем, на Дон. Там я хутор достану…

Наташа задрожала в его объятьях.

– Не могу, милый! Как подумаю, что батюшка за это проклясть может, так и сомлею от страха. Какое счастье, если умру когда, то и земля не примет!

– Бабьи сказки, – с горечью сказал Василий, – не любишь. Так и скажи. Любо тебе вот ночью выходить, голову дурить…

– Вася! – в голосе Натальи послышались слезы. – Зачем ты это? Такая ли я?

– Ну, ну, прости, мое солнышко, – поспешно сказал Василий, – сердце у меня такое обидчивое. Сейчас и закипит. Верю тебе, верю… А все же больно, Наташа! Что я им сделал, чем я хуже других! Али что беден?..

– Тсс! Мил ты мне, Вася, и в бедности. Пожди! Знаешь…

– Ну?

– Вот уедет брат. Я батюшку улещать начну. Может, и примиритесь. Тогда легко будет.

– Примиритесь! Я‑то не прочь, он мне худа не делал, а он‑то…

– Его я упрошу. Пожди, Василий!

– Да тебя, моя радость, всю жизнь ждать буду! Без тебя уже нет для меня счастия…

Он опять обнял ее и начал целовать. Она зажмурилась и принимала его ласки.

– Как подумаю, что они тебя выдать могут за немилого, кровь во мне так, словно вода в колесе, и забьется. Думаю, всех убью, ее вызволю! – заговорил он опять.

Наталья горделиво усмехнулась:

– Ни за кого, кроме тебя, не выйду. В монастырь уйду лучше!

– То‑то!.. К вам, слышь, гости приехали? – спросил он.

– К брату, – ответила. Наталья, – приятель. Князь, а как звать и не вспомню.

– Молодой? – уж ревниво спросил Василий.

– Молодой! Как Сережа.

– Может, свататься?

– Не! – Наталья уже засмеялась. – Пусти руки‑то! Больно!

Василий тяжело перевел дух.

– Эх, Наташа, Наташа! Кабы ведала ты, как больно мне. Иной прямо идет к вам, в очи тебе смотрит, шутку шутит, а я ровно тать! Собака залает, я уж дрожу, сторож крикнет – я в куст.

– Пожди, Васенька, – ласково сказала Наташа, гладя его по лицу рукою, – пожди! Все потом по – хорошему у нас будет!

– Дай‑то Бог! – и они опять целовались.

На востоке показалась золотистая лента, потянуло холодом, и со всех сторон запели петухи, когда Василий полез назад через высокий тын, а Наталья прошмыгнула в свою светелку.

– Ой, уж и напугала ты меня, государыня! – сказала ее девушка, Паша. – Гляди, уже утро!

Наташа тихо улыбнулась.

– Говоришь, время‑то и идет! – сказала она.

– А слышь, государыня, что я про гостя‑то узнала, – заговорила Паша, садясь на полу подле кровати, на которую легла Наташа.

– Что?

– С им холоп едет. Забавник такой. Дышлом зовут. Так он рассказывал. Князь от… – начала она и разочарованно замолчала, смотря на Наташу.

– Ишь, и заснула! – пробормотала она удивленно и, притянув к себе войлок, улеглась на полу и зевнула.

– Поди, целовалась, целовалась, – бормотала она, – как я с Митькой!

При этой мысли лицо ее расплылось в блаженную улыбку.

III

Князь Прилуков три дня прогостил у Лукоперовых и стал собираться в обратный путь. Хоть и приняли его радушно и ласково хозяева, но он под их кровлею только истерзал свое сердце. До сих пор он не знал любви, а тут сразу разгорелось его сердце пожаром, и не о чем он не мыслил, кроме сестры своего приятеля, а она, словно дразня его, ни разу даже не показалась ему.

Сон оставил князя, и украдкою, словно вор, следил он за нею, когда после обеда спускалась она со своими девушками в сад и пела там песни или резвилась, бегая. Кругом все спали, и она, словно птица, выпущенная из клетки, беспечно резвилась, но лишь раздавался на дворе голос первого проснувшегося холопа, она тотчас стрелой мчалась в свою светлицу.

Старик говорил ему раза два:

– Хотел тебя с доченькой получше познакомить, да, вишь, она у меня до чужого человека какая пугливая!

Князь только краснел при таких речах, ничего не отвечая.

«Бежать надобно, – думал он, – а то и вовсе головы лишишься!«Но, собираясь бежать, он уже оставлял здесь свое сердце.

– Так едешь, князь? – спрашивал его старик в день отъезда.

– Беспременно!

– Да ведь ты ввечеру? – спрашивал его Сергей. – По холодку‑то куда, сподручнее!

– Ввечеру! Как солнце сядет, мы и поедем!

– Ну, ну! Я тебя хоть до табунов провожу!

– Спасибо!

Старик не знал, как и угостить князя на расставание, и когда тот переоделся опять в свою походную одежду и вышел проститься, старик заставил дочь свою выйти поднести прощальную чашу гостю.

Князь не мог сдержать своего молодого чувства и словно обжег Наталью взглядом. Она вспыхнула и потупилась:

– На дорожку, князь! Дай Бог тебе пути доброго!

– Спасибо, государыня!

Он выпил и низко поклонился.

– Князь, князь, – заговорил старик, – ты уж не обижай меня! Возьми чашу‑то!

Князь стал отказываться, но старик настоял на своем.

– А теперь давай поцелуемся! По душе ты мне, князь, пришелся!

Князь горячо поцеловал старика.

– А вора не бояться?

– Не бойся, государь! Воеводы беречься будут! – улыбаясь, ответил князь.

Они вышли на крыльцо. Внизу уже стояли оседланные кони и князя дожидался Сергей. Он одет был теперь в суконный армяк, стянутый черкасским ременным поясом, в легкую шапку с собольим околышем, в черные штаны и сапоги из желтой кожи. За поясом у него был заткнут короткий меч, а на руке висела нагайка.

Старик еще раз поцеловал князя, благословил сына, и молодые люди, вскочив на коней, выехали из ворот в сопровождении Дышла, у которого мешки при седлах словно распухли от массы съестного, что по приказанию хозяина напихал ему господский дворецкий.

– Вот так здорово! – бормотал Дышло, улыбаясь во весь рот.

– Хорошо у вас! – заговорил князь, выезжая в поле. – Так бы и не уехал!

– Скучно только! – ответил Сергей. – Только и утеха что охота. Выедешь это в степи с соколом али собаками… ширь, простор!..

– Когда на Казань воротишься?

– На Казань‑то? Да вот год отбуду – и назад. Батюшка жениться велит, невесту сватает, – и Сергей широко улыбнулся.

Князь вспыхнул и сказал:

– Что ж, доброе дело! Бери только по душе.

– А где ее сыскать? Я, княже, от девок‑то сторонюсь. Ну их! Ежели и женюсь, так только для батюшки.

– Бог поможет, и слюбитесь.

– Так‑то и я смекаю, хотя я лют, княже! Рассержусь – беда.

Князь ничего не ответил. В это время в его голове мелькнула мысль и стала созревать и крепнуть Он не выдержал наконец, сравнялся конь о конь с Сергеем и сказал ему:

– Слушай, Сергей Иванович, я слово молвлю!

Что‑то торжественное прозвучало в его голосе, и Сергей быстро обернулся к нему:

– Молви, князь!

– Скажи по сердцу, по чистой правде, люб я тебе?

– Люб, княже! И мне, и батюшке моему!

– Так будь ты мне сватом, Сережа! – дрогнувшим голосом сказал князь. Сергей понял его и даже покраснел от удовольствия.

– За кого же сватать тебя? – спросил он, уже улыбаясь.

– За сестру твою, Сережа. Увидел я ее, и нет мне покоя! Знаю, не успокоюсь и теперь, доколе ты моему счастью не поможешь.

– Что же! Девка добрая, хоть и сестра. За нее вон недавно сам воевода сватался, да мы повернули его. А твоим сватовством честь нам делаешь!

– Так по рукам? – вспыхнув от радости, сказал князь.

– По рукам!

– Стой! Поцелуемся!

Они задержали коней и, обнявшись, крепко поцеловались.

– Уж как матушка‑то моя обрадуется! Все‑то она к себе невестку ждет. Вот и будет! – мечтательно произнес князь.

Они проехали верст тридцать.

– Стой! – сказал Сергей. – Тут тебе переправа, и все берегом по Волге поедешь, а я назад! Сделаем привал!

Они слезли с коней и, стреножив, пустили их.

Дышло развязал мешок, вытащил оттуда сулею с настойкой, провизию, а потом набрал у реки сухого тростника и запалил костер…

Теплая весенняя ночь раскинулась над степью.

Опрокинутое небо горело звездами. Кругом было тихо, тихо, только кричали в высокой траве звонкие дергачи.

– Благодать! – сказал Сергей, оглядываясь и вдыхая широкой грудью ароматный воздух.

– Так бы жил, жил и жил! – мечтательно произнес князь, думая о своей любви и обещании Сергея, а судьба готовила уже им горькие чаши.

Так неведомо для нас составляется книга жизни нашей, и нередко, когда мы думаем о наступившем счастье, над головою нашей разражается смертельный удар.

Друзья расстались и поехали каждый в свою сторону, думая свои думы.

У князя все мысли были полны Наташею, и он невольно заговорил с Дышлом, думая поделиться с ним переполнявшими его сердце чувствами.

– Ну что, не сердишься теперь, что сделал крюку? – спросил он его.

– Рад даже! – ответил Дышло. – Вот люди, княже! Рубашка!

– Так доволен?

– Как еще! И ты ешь, и ты пей, и девки кругом зубы скалят. Рай! Не то что у воевод этих. Нет чтобы угостить, а еще сами сорвать норовят!

– Кто ж тебе там понравился?

– Все!

– Дочку‑то видал?

– Вот так здорово! Коли она сама в ину пору на кухню ходит, как же не видеть‑то. Вот уж краля так краля! И умница, прости Бог.

Князь с улыбкою слушал его, и грубый голос Дышла казался ему теперь музыкой.

– Вот бы, княже, тебе жениться на ней. То‑то матушка – княгиня была бы рада!

Князь весело рассмеялся.

– Пожди! Поженимся! – весело сказал он.

– Вот так здорово! – захохотал Дышло. – Ехали дружка навестить, ан подружку сыскали.

Князь улыбался и ни одной минуты не думал, что сам он Наташе, может быть, и не мил.

А Сергей тем временем, возвращаясь домой, думал о предложении князя и довольно улыбался.

«Чего еще лучше? Здесь, в глуши, разве может так сосвататься Наташа? С князем породниться, честь немалая! Только Наташа как? – и Сергей нахмурился. – Вдруг заупрямится. Ну, да уломать батюшка возьмется! А что до того, что бают, любит она этого… оборвыша, ну так его!..» – и Сергей взмахнул нагайкой.

Конь рванулся и примчал его к усадьбе.

Сергей сошел и, взяв за узду коня, думал уже стучать в ворота, как вдруг в ночной тишине ему послышалось, будто кто скребется по тыну. Он быстро привязал коня и тихо пошел вдоль ограды.

Кто‑то лез из сада. Сергей остановился и замер.

Вдруг человеческая фигура показалась на верху тына, скользнула и прыгнула на землю.

– Стой! – крикнул Сергей, бросаясь на человека и схватывая его.

– Пусти! – рванулся тот. Сергей вгляделся, и в миг у него помутился ум от ярости.

– Ты? – захрипел он. – Опять сестру порочить? Убью, стервец! – и он с силой ударил Чуксанова нагайкой.

Чуксанов задрожал от злости.

– Держись, коли так! – вскрикнул он и бросился на Сергея.

Они оба покатились по земле. Между ними завязалась борьба. Чуксанов оказался сильнее Сергея и навалился на него.

– За все! – хрипел он, тиская Сергея. Тот стал искать меч, но он выпал у него во время борьбы из‑за пояса.

– Вор! Я затравлю тебя псами! – сказал злобно Сергей, выбиваясь из‑под Василья, но тот снова навалился ему на грудь.

– Холопам велю палками заколотить, голь! – бранился Сергей. – Сермяжный дворянин!

– Я ж тебя!..

Брошенная плеть попалась под руку Чуксанова, и он не помня себя начал наносить удары Сергею. Сперва он бил его, не выпуская из рук, потом приподнялся и, видя, что Сергей лежит недвижим, стал опять наносить удары, пока не оборвал плети.

Бросив ее, он злобно засмеялся и быстро исчез в темноте ночи.

Он вернулся к себе домой, в небольшую усадьбу, обнесенную частоколом, и повалился, не раздеваясь, на лавку. Кровь еще бурлила в его жилах, и он, злобно усмехаясь, бормотал:

– Ничего, дворянская кровь! Будешь помнить Чуксанова! Я еще тебе всю усадьбу спалю! Пожди!

Но потом, подумав про Наташу, он схватился за голову руками и застонал.

– Голубушка ты моя! Рыбка златоперая! Да почему же нам на голову беды столько? Другие веселы и счастливы, и всего у них вдоволь, а у твоего Василия только горе да обиды! Лапушка ты моя, что я наделал? – и при этих мыслях ужас охватил его сердце.

Он торопливо встал и вышел из своей избы на двор. На этом дворе были все его владения. Несколько изб, в одной из которых он жил сам, были наполнены холопами, которых всего было человек сорок; несколько сараев, амбар да две повалуши; позади изб небольшой сад – вот и все владение. Уже соседи подговаривались к нему:

– Продай! Что тебе в этом добре? А ты посреди как бельмо. Уйдешь под Курск, там хутор купишь, в казаки запишешься!

И давно бы сделал так Чуксанов, если бы не Наташа. Кровь бурлила в его сердце, богатырские плечи требовали работы, сам он горел воинским жаром, но Наташа полонила его, и он жил от ночи до ночи только короткими свиданьями с нею.

А теперь после этого уж не пробраться к ней! Да и чем это кончится?..

Он то приходил в отчаянье, то вдруг гнев охватывал его, и он, сжимая кулаки, грозил всему роду Лукоперовых.

IV

Утренняя роса освежила Сергея. Он открыл глаза, хотел приподняться и со стоном опрокинулся на траву. Боль вернула ему сознание. При мысли, что он избит Чуксановым, невероятная энергия овладела им, и он, забыв о боли, поднялся с земли и тихо, опираясь о бревна частокола, побрел к воротам, где, роя копытом землю, стоял его конь. Члены с трудом повиновались Сергею, на голове он чувствовал кровь, но мысль об обиде заглушала физические ощущения, и ему казалось, что он сгорит в своем, теперь бессильном еще гневе.

– Но погоди! – лицо его искривилось злою усмешкою, при виде которой его холопы дрожали с головы до пяток.

Он стукнул в калитку. Брезжило уже утро и по двору сновала челядь.

Ему тотчас открыл калитку холоп Первунок и при виде крови, синяков и царапин всплеснул руками.

– Милостивец ты… – начал он и смущенно замолк, встретя взгляд Сергея.

– Возьми коня да сейчас пришли ко мне в повалушу Еремейку – знахаря. Живо!

И, не выдавая своих страданий, он кое‑как добрался до повалуши и уже там со стоном упал на широкую скамью.

Почти тотчас вошел в горенку знахарь Еремейка. Высокий, сухой старик с лохматой седой бородою, с жидкими косицами на голове и нахмуренными черными бровями, он появился на усадьбе лет тридцать тому назад и со смертью жены деда Лукоперова остался при усадьбе за знахаря. Ни один богатый помещик того времени не жил без своего, так сказать, домашнего врача и без своего домового священника, нередко из расстриг.

Еремейка этот умел варить целебные снадобья, знал корешки и травы, умел заговаривать зубную боль, потрясучку, а девки говорили про него, что он знает и привороты.

Сам он мало говорил о себе и любил уединение.

Лукоперов отвел ему на жилье старую упраздненную баню, и Еремейка жил в ней, увесив стены пучками трав и кореньев, заставив стол разными посудинами.

– Чего тебе? – спросил он угрюмо Сергея.

– Ой, помоги, Еремейка! Огляди! Да скорее, старый! Невмоготу терпеть!

Еремейка раздел его и медленно осмотрел его избитое тело, каждую косточку пробуя рукою, отчего Сергей корчился от боли.

– Знатно тебя, государь, отвозили! – сказал он.

Сергей сверкнул глазами.

– Лошадь, дурак, опрокинула. Ногами помяла!

– Ну, ну, – усмехнулся старик, – мне‑то все едино, что конь копытом, что плетью алибатогом. Косточки все целы. Не бойсь, завтра встанешь! Я вот пойду мази изготовлю! А голова пустое. Так, царапина. О камень, видно! Пожди малость!

– Еремейка, – остановил его Сергей, – не завтра, а в эту ночь я должен на коня сесть, слышишь! Пособи, и я награжу тебя.

Старик проницательно посмотрел на него:

– Али мстить хочешь? От мести мало утехи!

– Не твое дело! – крикнул Сергей. – Иди и помни!

– То просит, то лается! – проворчал старик, уходя, а Сергей опрокинулся навзничь и забылся.

Старик вернулся через полчаса в сопровождении Первунка. Они вдвоем обмыли Сергея, потом старик вымазал его мазью и дал выпить своего снадобья.

– Коли потрясучки не будет, ввечеру выйдешь! – сказал он. – Теперь оденься теплее и спи! Я еще зайду к тебе!..

– Позови ко мне батюшку, – приказал Сергей Первунку, – скажи: немешкотно!

Старик и слуга удалились, а на место их через пять минут в повалушу торопливо вошел отец Сергея. Лицо его было встревожено.

– Что с тобою, сынок? Где так убился?

– Тише, батюшка! Закрой дверь поплотнее да выслушай!..

Тот быстро исполнил желание сына и вернулся к нему, тараща испуганно маленькие глазки.

– Меня это Васька избил, – сказал сквозь зубы Сергей, – я его у нашего тына поймал. Он лез. Надо думать, с Наташкой виделся. Он меня ухватил и избил!..

Отец всплеснул руками:

– С Натальей! Да быть того не может! Ох, седины мой, седины! Да неужто она опозорила меня? Голубка невинная – и вдруг блуда? Да не может быть того!

– А есть! – сказал Сергей. – Ты ей скажи!..

– Скажи! – вскрикнул Лукоперов, топая ногами и сжимая кулаки. – Да я убью ее! Руками вот этими задушу! В колодезь брошу! А его… его!..

– А с ним я рассчитаюсь, – угрюмо сказал Сергей, – сегодня же… в ночь!..

– Ну, ну! А как же? Ты болен же?..

– Пустяки! К ночи выправлюсь для такого случая. Ты собери мне тридцать молодцов. Пусть Первунок пойдет, да Муха, да Петунька, да Кривой. Еще можно Охочего и Сову взять, а остальных так подбери. Пусть возьмут сабли, пистолеты дай им да кинжалы. Серы дай, пакли…

Отец быстро закивал головою:

– Ладно, ладно, сынок! Выпали ты этого разбойника! Ужо ему! Все сделаю. Иди, отдохни, сосни, а я! Я к Наташке…

– Батюшка, ты не очень шуми, – сказал Сергей, – князь просил меня у тебя сватом быть.

– Ну?! – Лукоперов даже всплеснул руками. – Ах она! Ах она! Такое счастие на ее долю, а она с Ваською. Уж я же ей! – и он, семеня ногами, быстро выбежал из повалуши.

Как ураган он ворвался в светелку дочери и, прежде чем она могла опомниться, ухватил ее обеими руками за густую косу.

Пашка с визгом выбежала из светлицы. Наташа упала на пол.

– Вот тебе, вот тебе, вот тебе! – повторял Лукоперов, тряся дочь за волосы. – Не порочь моих седин, не путайся с Васькой, не приваживай его через тын скакать. У – у! Непутная! Вот тебе, вот!

Он прыгал вокруг Наташи, лысая голова его покраснела, и на ней вздулись жилы, из его глаз капали слезы.

Наконец он ее бросил и горько заплакал.

– Что ты со мной делаешь? Что? Али неведомо тебе, что он вор и разбойник, что и отец его был вор и разбойник, и дед. Они свейскому королю Псков выдали! А ты? Васька‑то Сергея избил… к тебе сам князь сватов шлет! А ты? – бормотал жалобно старик, вытирая кулаком слезы и причитая: – Я ли не люблю тебя, я ли не балую! От ветра и то берегу, чтобы не надул. А ты?..

Наташа лежала на полу ничком с растрепанной косой и в ужасе думала, что пришел конец ее любви. Поняла она сразу, что ее Вася попался Сергею и тот не пощадил ее брата; поняла она, что не пройдет это даром Васе, и еще, что за нее князь сватается. Не страшны ей были отцовские побои, – без побоев и науки нет, и на то его отцовская воля. А страшно до ужаса, что теперь сразу все кончится и ее жизнь станет одною мукою.

Она вдруг поднялась с полу и на коленях подползла к отцу.

– Батюшка! Дай слово молвить… – прошептала она.

– Какое еще слово! Опозорила, и все! Ну, что говорить хочешь? Ну?

– Батюшка! – воскликнула Наташа. – Не губи ты меня! Люблю я его больше жизни! Прости ты его!

– Что?!

Старик вскочил и снова протянул к ее голове руки, но она продолжала, вопя:

– Или сгони ты меня со двора. Уйду я к нему, и уедем мы с ним в земли черкасские. Забудь меня, непокорную!..

– Да ты белены объелась, ума решилась! Ах ты Господи! Вот расти дочерей без матери! – с ужасом закричал старик. – Бежать удумала. Так нет, нет! Убью лучше! Сиди! – сказал он вдруг и, быстро повернувшись, выбежал из светлицы.

Потом выглянул в дверь:

– Голодом заморю, ослушница! Сиди! Он захлопнул дверь и загремел засовом. Наташа упала ничком на пол и залилась слезами. Старик позвал к себе Пашку и строго сказал:

– Заморю, ежели что узнаю! Корми ее и опять на ключ, а ключ мне отдавай. Убежит – за ребро повешу! Помни! А теперь тебе только тридцать дадут!

– Государь, неповинна! – завопила Пашка, бросаясь ему в ногу.

– Встань, дура, встань! Розгачи самой на пользу будут. Ей вы, возьмите!

Двое холопов подхватили Пашку и поволокли из горницы.

– Вопи сильнее, – сказал ей один, – мы тебя бить не станем. Их бы, шутов, самих розгачами!

– Постарался бы, – ухмыльнулся другой, – для его чести!..

Сергей раза два облился потом, потом заснул крепким, живительным сном, и когда проснулся, то почувствовал себя таким бодрым и сильным, что даже рассмеялся. Но едва он вспомнил про причину своей болезни, про свою страшную месть, как смех тотчас замер на его устах, лицо побледнело, глаза вспыхнули злым огнем, и он быстро поднялся со скамьи и хлопнул в ладоши.

Вместо слуги к нему вошел отец с толстою свечою в деревянном шандале.

– Э, проснулся, сынок! Славно!

– Поздно?

– Двадцать второй час пошел. Ты ляг! – сказал он заботливо. – Я заказал тебе горячего вина с имбирем. Оно тебя лихо согреет. А ночь‑то добрая! Светлая!..

Добродушного Лукоперова нельзя было узнать. Глазки, его горели злым огнем, тонкие губы кривились злою усмешкою.

– Сделал, батюшка? – тихо спросил его сын, послушно ложась опять на лавку.

– Все, сынок, все, как заказывал! Ха – ха – ха! Будет ему, басурману, потеха на закусочку!

В это время вошел Первунок, внося жбан горячего вина и стопу.

– Испей, сыночек, на дорожку! – ласково сказал ему отец.

– Сбирай людей! – приказал Сергей Первунку.

Тот поклонился и выскользнул из горницы. Сергей встал и быстро оделся. Он надел кафтан, опоясал его кушаком, прицепил к боку саблю и засунул за пояс пистолет.

– Кольчугу бы набросил! Не ровен час…

– Пустое!

Сергей залпом выпил две стопы горячего вина, и силы его словно удвоились.

– Ну, иду. Благослови, батюшка!

– С Богом, с Богом. Накажи охальника! – торопливо перекрестил его отец. – Ждать тебя буду. Приходи прямо ко мне в горенку.

Сергей вышел во двор. Луна ярко светила, и он увидел кучку подобранных один к другому молодцов из холопов.

– Ну, – сказал он, подходя к ним, – все у вас в порядке?

– Все, государь! – ответил Первунок,

– Так слушайте! На усадьбу Чуксанова пойдем. Ты, Первунок, возьмешь с собой десяток и с задов в сад перелезешь с молодцами. Ты, Кривой, пяток возьми и за амбарами перелезешь; ты, Сова, с другой стороны, а я с ворот. Как заплачу филином, все сразу и сейчас ворота открывайте! Все избы зажечь! Холопов бейте, которые обороняться будут, а его самого живым взять! Помните! Кто возьмет, тому три рубля и кафтан, кто убьет его – веревка на шею! Ну, с Богом!

Ворота отворились, и все гуськом вышли за околицу и пошли вдоль тына.

Чуксанов жил всего в трех верстах.

Усадьба его садом сливалась с лесом, а ворота выходили на речной берег. С боков шли степные луга, и вокруг ближе трех – пяти верст не было у него никаких соседей.

В эту ночь не спалось ему. Все еще не мог совладать он со своими думами и ломал голову, как увидеть Наташу, как узнать, что с нею. Грустный, он вышел на свое крыльцо. Месяц ласково смотрел на него.

Василий поднял глаза на небо.

Может, и она в эту минуту смотрит из оконца на луну и о нем думает.

Вдруг он вздрогнул. Жалобно – жалобно заплакал филин.

Не к добру это!

И только что он это подумал, как с криками замелькали по двору люди, распахнулись ворота, и в них хлынула толпа, сверкая саблями.

Василий тотчас сообразил, в чем дело, и бросился в горницу! В один миг сорвал он со стены саблю и прыгнул в окошко.

Его тотчас окружили люди Первунка.

Сзади послышались вопли, собачий лай, звон мечей, и вдруг страшная картина разбоя озарилась заревом пожара.

Василий рубился как исступленный.

– Не руби его! – закричал Первунок. – Это сам! Живым бери! У кого аркан?

Василий отпрыгнул в сторону и метнулся по траве сада, махая саблею. Все расступились. Он бросился к тыну.

– Лови его, держи! – раздались голоса. В ту же минуту под ноги ему подкатился какой‑то человек. Василий упал, и тотчас на него навалились лукоперовские холопы.

Посреди двора, вокруг которого, с треском рассыпаясь искрами, догорали избы, на краю колодца сидел Сергей, опираясь на саблю, а перед ним стоял связанный Чуксанов. Они смотрели в упор друг на друга, и взоры их метали молнии. Наконец Сергей перевел дух и заговорил:

– Ну, вот, друже, и расчет сведем! Ты меня, а я тебя!

– Расчет будет, когда я вашу усадьбу спалю! – глухо ответил Василий.

Сергей усмехнулся:

– Ладно, коли спалишь, а пока за вчерашнее посчитаемся!

– Развяжи руки и дай саблю!

– Тебе? Саблю? – с невыразимым презрением воскликнул Сергей. – Пастуший кнут тебе, дворянин сермяжный!

Он перевел дух и, стараясь казаться спокойным, сказал с усмешкою:

– Хотел я тебя поначалу нагайкой бить, да раздумал. Ты меня нагайкой бил, и выходит, тебе то не по чину будет! Решил розгами!

Василий вздрогнул.

– Не смеешь ты этого! – закричал он. – Я такой же дворянин, как и ты. Я к воеводе пойду!

– Иди, милостивец! А пока что: эй, Первунок, Кривой, Муха! Ну‑ка его! – закричал Сергей.

В одно мгновение холопы набросились на Чуксанова, развязали его, сдернули кафтан, рубаху и штаны и положили на землю. Первунок сел ему на плечи, Муха на ноги.

– Розог! – приказал Сергей.

Длинные прутья свистнули в воздухе, и из спины Чуксанова брызнула кровь. Он закусил себе руку, чтобы не кричать от боли.

– Садчее! Садчее, так его! Будешь помнить, волчья, сыть, Лукоперова! Голь! Сермяжный дворянин! – ругался Сергей под свист розог.

Кривой устал махать рукою, его сменил Сова. Спина Чуксанова уже давно представляла собою кровавое месиво, и розги не били, а шлепали по ней, словно по луже.

– Бросьте его псам! – приказал наконец Сергей. Первун и Муха сошли с Василия, но он лежал неподвижно ничком, вонзив зубы в руку.

– Собаке собачья смерть! – злобно сказал Сергей. – Ну, домой!

Холопы потянулись, ведя за собою связанных Чуксановых людей. На дворе уже догорали последние головешки. Восток побелел и скоро озарился кровавым заревом. Кругом было безмолвно, тихо, только плескалась река да тихо шумел еще не проснувшийся лес.

Чуксанов лежал недвижным трупом.

Из‑за сгоревшего сруба вылезла опаленная собака. Она подбежала к хозяину, обнюхала его и с жалостным визгом начала лизать его окровавленную спину. Чуксанов не шевелился…

V

Василий наконец очнулся и с изумлением огляделся вокруг себя. Лежал он словно бы на полке. На стенах, на потолочных балках, везде, куда ни глянь, висели пучки трав и кореньев. Слабый свет пробивался через два тусклых оконца, затянутых пузырем, и Чуксанов не мог понять, где он находится. Только не у себя. У него висели в углу образа и теплилась лампада, стоял стол и дубовые скамьи, на стене висел ковер персидский и на нем славное оружие. Он хотел сойти, но страшная боль в голове и спине заставила его застонать и бросить попытку шевельнуться хоть членом. В то же время он вспомнил все происшедшее: пожар, битву и страшное, позорное наказание. При этом воспоминании он застонал еще сильнее.

– Очнулся! – раздался подле него голос.

Он повернул голову и увидел тощего старика, в котором сразу признал Еремейку, лукоперовского знахаря. Кровь застыла в его жилах, волосы зашевелились на голове. Какую муку и позор ему еще придумали?..

– Разве мало им мести? – глухо спросил он. – Чего они еще захотели от меня?

Старик понял его мысли и покачал головою.

– Не бойсь, не бойсь, ты не у ворога! Еремейка не выдаст, кого хоронит.

– Так ты… – с надеждою в голосе начал Василий.

– Да, кабы не я, псы бы тебя съели, – перебил его старик. – Иду это я из лесу, что дымом тянет? Подхожу, а на месте твоей усадьбы‑то пеньки горелые. Вижу там, подале, собаки что‑то словно грызутся. Подошел ближе: лежишь ты ровно туша свежеванная, а вкруг псы, и один‑то пес тебя защищает, а его грызут. Тут я разогнал их, тебя‑то, молодец, до ночи стерег, а ночью сюда приволок, благо, у меня тут лазейка есть!.. Ты здеся пластом три дня лежал. Все без памяти.

– Спасибо, дедушка, – со слезами на глазах проговорил Василий, – Бог тебя… – Он не кончил и протяжно застонал.

– Больно? – участливо спросил Еремейка.

– Саднит, жжет… испить бы!

– Это можно! Я тебе кваску, кисленького! – старик ушел и через минуту вернулся с деревянным ковшом холодного квасу. Василий жадно осушил ковш.

– Теперь полежи малость, – сказал ему Еремейка, – а опосля я приду; опять тебя мазью натру. Спина‑то уж заживать стала. Скоро совсем молодцом встанешь!

– Скорей бы! – проговорил Василий, и измученное лицо его вспыхнуло. Старик понял его и усмехнулся:

– Успеешь еще!..

В тишине и покое, при заботливом уходе Еремейки, Василий слез с полка уже на третий день после того, как очнулся. Старик поместил его в своей кладовой, и Чуксанов, несмотря на то что жил в усадьбе своего ворога, был безопаснее, чем в каком ином месте.

Старик смеялся тихим, беззвучным смехом.

– Меня они все чураются, – говорил он, – днем‑то еще туда – сюда, а к вечеру и – ни Боже мой! За колдуна почитают, а мне то и на руку. Не бойсь, сюда не заглянут.

По вечерам он звал Василия в свою горницу и они вместе ужинали, а там говорили, иную пору до первых петухов. Ряд бесед на одну и ту же тему открыл сам Еремейка.

– Как это увидел я тебя, – сказал он, – сейчас смекнул, что это его рук дело, – он показал на стену, за которой находилась усадьба, – а днем‑то накануне я его лечил. Тоже избили его. Это, выходит, ты его, а он тебя. За что ж подрались‑то?

– Горе тут мое, дедушка, сворожено! – с горечью сказал Василий. – Поначалу я им ничего не сделал, а теперь им смертельный враг. Полюбил я – от тебя не буду таиться – Наталью ихнюю, и она меня…

И Василий день за днем рассказал Еремейке и про любовь свою, и про тяжкие невзгоды своей жизни, и про странную ненависть к нему Лукоперовых, и, наконец, про последнюю встречу.

– Ох ты, горький! – вздохнул старик. – Истинно сказано: с сильным не борись! Где тебе, сиротинке, одолеть их?

Василий сверкнул глазами и гневно сжал кулаки:

– К воеводе пойду, суда потребую. Пусть головой их мне выдадут!

– Глупый ты, глупый, – закачал головою старик, – да с чего ты взял это, что воевода за тебя вступится. Воевода за того станет, у кого мошна толще. Али и этого не знаешь?

– На Москву пойду, к самому царю!

– Ну, до царя‑то тоже через восход добираться надо!

– Тогда все их гнездо выжгу поганое!

– А Наталью как?..

– Ее возьму! Одну ее, голубку белую! Попала она в воронье гнездо проклятое! Дедушка, а ты не видал ее?

– Не! Ее отец‑то, слышь, на замок запер. Я на дворню ходил, слушал. Бил ее! Бают, князь за нее сватается.

– Не бывать этому! Убью ее лучше! – с дикой страстью вскричал Василий.

– Не бывать! Все, друже, на свете бывает. Знаешь ты мою историю?..

– Нет, дедушка!

– Ну, так послушай!

Старик налил браги, отпил несколько больших глотков и начал рассказывать:

– Давно то было, еще при царе Михаиле Феодоровиче, в те поры, когда он только на Москву приехал. Вот когда! Кругом разорение. Людишки‑то только – только строиться зачали. И был под Коломною боярин, Иван Игнатьевич Шерстобой по имени. Такой ли выжига, такой ли зацепа, при царе Шуйском раньше дьяком был, а потом Тушинскому прямил. Вот! А мой‑то батюшка, Степан Кузьмичев, разорен был. Думал, дай выстроюсь, сынку что оставлю – я‑то у него один был. Пошел он к этому Шерстобоеву да в кабалу к нему запишись. До самой, мол, смерти! Тот ему пятьсот рублев обещал. Мне‑то о ту пору всего десять годочков было. Расту это я, расту, в стрелки он меня забрал, и сустреться мне его дочка. Анной звали!

Старик тяжело перевел дух. Черные брови его зашевелились словно тараканы. Он опять отпил и продолжал:

– Увидела она меня и зарделась, а я ровно пень стою и не дыхну. С той поры и пошло. Поначалу только так встретимся – и в стороны, потом она мне плат бросила, а там раз в ночи пришла это сенная девушка и зазвала в вишенья…

– Как со мною! – тихо сказал Василий.

Старик кивнул:

– Как минутки мелькали ноченьки! Эх, время… Только вдруг это батька мой помер. Поначалу я за любовью своей и горевал‑то мало, а потом – на – с! Лукоперов, Федор Степанович, дед евойный, и посватайся за Анну. Господи, и завыл я тогда, а что сделаешь? Глядь, поженились, а там он и увез ее! Тоска меня забрала. Пошел я к боярину и говорю: «Отпусти меня и пятьсот рублей отдай, что батьке обещал». А он на меня: «Как ты смеешь, раб, мне такие речи говорить?«Я ему: «Батька мой точно в кабалу записался, а я вольный человек». – «Ты‑то вольный? – закричал он. – В батоги его, вот твоя воля!«Ухватили меня холопы и избили, а он потом говорит: «Уставов, дурак, не знаешь, коли ты без кабальной записи полгода прожил, ты раб мой!«Тут я и света невзвидел. Погибай же душа моя, да его в ухо! Он вскрикнул и покатился, и дух вон, а я в беги!.. В Запорожье был – там‑то всему и выучился, – а потом сюда пробрался да тут с Анной и свиделся. Крут был Федор Степанович, боем ее бил, а я как бы знахарем. Так и умерла, голубушка, на руках моих. С той поры я и тут…

Старик закрыл лицо рукою и долго сидел молча, тяжко вздыхая.

Потом поднял голову и, уже тихо улыбаясь, сказал:

– На все воля Божия. А я к тому речь повел, что с сильным не борись. На – кось, в ряды засчитал!.. Я бояр с той поры ненавижу, – тихо окончил он.

И с той поры начались у них беседы. Рассказывал старик про далекую старину, про казачество, а Василий слушал, и одна мысль гнездилась в его голове: суда искать, Наташу отбить!..

– Бают, атаман Степан Тимофеевич сюда идет! – сказал раз старик. – Вот у кого суда ищи, а не у воевод. Он, слышь, за всякого обиженного стоит. Идет и праведный суд везде чинит: всякого воеводу – в воду, боярина да дворянина на виселицу, а холопа да обиженного на вольную волюшку. Молодцы тут проходили, рассказывали. Коли правда, так и я с ним пойду, стариной тряхну! – и старик грозно сверкал глазами и словно молодел.

– Поначалу суда искать буду, – повторял Василий, – али правды на свете нет?

– Нет ее, друже, на свете! Ой, нету! Ее воеводы давно съели, а дьячки с приказными и обглодочки подобрали.

– Попытка – не пытка, дедушка!

Наконец Василий совсем оправился, и первый выход его был на свое пепелище. В лунную ночь тайной лазейкой старика выбрался он на дорогу и пришел к месту, где прежде стояла его усадьба.

Было светло как днем. Он пришел и грустно огляделся. Кругом торчали только обуглившиеся бревна. Ночная тишина еще усиливала унылое запустение.

– Скажу спасибо! Поквитаемся! – злобно бормотал Василий, печально ходя по углям и золе, а потом с тоскою говорил: – Люба ты моя! Голубонька! Любишь ли ты меня, своего Васю, или плачешь по мне, как по покойнику! Ой, сердце мое, сердце!..

Он вдруг ощутил под ногой что‑то твердое. Нагнулся и увидел свою саблю. С радостным криком схватил он ее и со свистом рассек недвижный воздух, холодная сталь блеснула под лучами месяца.

– Ой, сабля моя, сабля! Не расстанусь я теперь с тобою. Ты одна мне друг и товарищ!

Он нагнулся и стал шарить ею в пепле, думая сыскать еще что‑нибудь, и надежды его оправдались. Под лучами месяца что‑то блеснуло. Раз, два! Он нагнулся и поднял два тяжелых почерневших слитка. Он торопливо потер их о полу кафтана, и они заблестели тусклым, желтым блеском.

Слезы выступили на глазах его. Вот все, что осталось от отцовского наследия, от родительского благословения! Два истаявшие оклада…

Рано под утро он вернулся к Еремейке и показал свою находку.

– Истинно, Бог послал! – сказал старик, взяв слитки. – Ты вот что! Ежели и вправду к воеводе на суд пойдешь, так понеси это в подарок ему, а за этот – я куплю тебе коня да кинжал, да еще для дороги что останется.

– Спасибо тебе! – с чувством ответил Василий и стал собираться в дорогу.

Вечером старик действительно подал ему большой кинжал и горсть серебряных монет.

– А коня я схоронил недалечко! – сказал он.

Василий крепко обнял его:

– Ты мне был за отца родного. Сгину я, так помяни в молитве своей!

– Ну, ну, зачем сгинуть, – сказал ему Еремейка, – пусть уж лучше они, проклятые! Идем, что ли! А про Степана Тимофеевича дознайся!

Они тихо вышли за околицу. Еремейка провел его к оврагу и вывел оттуда коня.

Василий в последний раз обнял старика

– Для Бога молю тебя, – сказал он, – скажи Наталье, что жив я и возьму ее за себя. Пусть ждет и сватов гонит!..

– Скажу, милый, скажу, горький! Ну, благослови тебя Господи!

Василий тронул коня.

– А про Степана Тимофеевича дознайся! – донесся до него из темноты старческий голос Еремейки.

VI

Василий ехал почти всю дорогу на рысях, мало где останавливался, да и то для коня больше, и к полудню на следующий день увидел Саратов. Еще издали под солнечными лучами заблистала перед ним глава собора своею крышею из белой жести. Василий слез с коня, набожно покрестился на видневшуюся вдали церковь и потом, вскочив в седло, снова погнал коня.

В душе его не было ни радости, ни просвета. Одна только ненависть к своим обидчикам наполняла ее, и даже его святая любовь к Наташе была отравлена горечью. «Люба моя, люба, – думал он, – как же мы сойдемся с тобою? Мира промеж мной и твоими быть не может, обманом уйти сама не хочешь. Эх, пропала моя головушка!»

Слезы туманили его глаза, а потом быстро высыхали при гневе, которым он вспыхивал, вспоминая об обидах.

Быть не может, чтобы в суде правды не было.

Правда, воевода жаден, да ведь есть и на него страх государев?

И с такими надеждами он подъехал к городу и въехал в надолбы.

В те времена каждый большой город представлял собою крепость большей или меньшей силы. Окружен он был всегда стеною, с башнями и бойницами, за которыми выкопан был широкий ров, с натыканными в дно кольями, что называлось честиком. Через ров к воротам были положены подъемные мосты.

Стоило приблизиться врагу, и мосты поднимались кверху, ворота закрывались, из бойниц и из башенок стрельцы наводили ружья, а со стен грозили пушки.

Перед городом, обыкновенно со стороны главных ворот еще, в виде подъезда, был раскинут посад, в котором в мирное время жили посадские люди, занимавшиеся торговлею и промыслами. Посад был тоже обведен рвом, а иногда и двумя, с честиком, огорожен частоколом, да еще ко всему, чтобы въехать в спускные ворота, надо было проехать надолбы.

Тесными рядами, близко друг к другу, вбивались в землю бревна, составляя собою извилистые, пересекающиеся коридоры. Ко всему их еще сверху покрывали досками. Чтобы добраться до посада, надо было пройти эти узкие коридоры, и в военное время берущим город приходилось буквально каждый шаг добывать ценою крови и жизни.

Василий проехал надолбы, въехал в спускные ворота и очутился в богатом посаде. Дома перемешивались с лавками, низенькая курная изба стояла рядом с двухэтажным домом; кругом была мертвая тишина, потому что в это послеобеденное время каждый русский считал долгом своим спать; то и дело встречались по дороге столбы, на которых висели иконы, и Василий каждый раз сходил с коня и набожно молился на них.

«Мати Пресвятая Богородица, – молился он жарко, – помоги покарать мне обидчиков, найти защиту и силу! Помоги в чистой любви моей, потому что без Натальи нет мне жизни и радости».

При въезде в городские ворота он тоже помолился на образ Спаса и наконец очутился в городе. В городе царила такая же невозмутимая тишина. Спали даже собаки, свернувшись калачиками где попало.

Василий въехал в первую улицу, всю застроенную домами, в одних из которых жили служилые люди, а другие были так называемые осадные и принадлежали окрестным помещикам, которые выстроили их на случай спасения от врагов. В обыкновенное время в них жили дворники, а то и просто стояли они пустыми в ожидании хозяев.

У Василия был небольшой двор, построенный еще его отцом. На дворе этом жил Аким с женою, кабальные Чуксанова. Василий свернул к нему и постучал в калитку. Ему долго не отворяли. Наконец лениво забрехала собака, застучали щеколдой и заспанный мужик в пестрядинных портах и неопоясанной рубахе, босоногий и простоволосый открыл калитку.

– Кой леший о такую пору… – начал он, но, увидя своего господина, засуетился, торопливо распахнул ворота и с низкими поклонами встретил коня и всадника.

– Милостивец ты мой! – заговорил Аким. – Каким случаем? Вот удивление‑то?

– Проводи коня, да оботри его, да овса засыпь! – сурово перебил его Василий и шагнул в избу. Справа от сеней храпела жена Акима и виднелась огромная печь, слева стояла холодная пустая горница.

Василий вошел в нее и задумчиво опустился на лавку. Скоро в сенях послышалось шлепанье босых ног и тревожный шепот Акима:

– Матрешка, а Матрешка! Государь сам приехал. Вставай, што ли! Ну! Приготовь поснедать што…

Потом он вошел в горницу и, низко поклонившись Василию, осторожно поцеловал его в плечо.

– Проголодался, чай, государь – батюшка, с дороги? Поснедай, не побрезгуй, милостивец!

– Хлеба дай да квасу, коли есть, а то я спать хочу. Устал!

– Сейчас! – И Аким метнулся, как испуганный заяц.

Вскоре перед Василием стояла миска с квасом и краюха хлеба.

Василий наскоро поел, расстелил на лавке кафтан с епанчою, положил в изголовье войлочную свою шапку и вытянулся, с наслаждением давая отдых своим измученным членам. Все равно в эту пору воеводы уже не увидать, а ежели и увидишь, то без всякого толку, и Василий решил отдохнуть с дороги.

Аким с Матреной сидели смущенные и испуганные.

Что, ежели хозяин их прогнать решил и домой на тягло послать? То‑то худо! Здесь им масленица. Живут они, никаких господ не знаючи, что в своей избе. Она ходит на базар блины продавать, он сбрую ременную делает – и горя им мало!

– Позавидовал, смотри, кто счастью нашему, – вздохнув, сказал Аким.

– Не кто другой, как Немчин! Он, стервец! – со злобою сказала Матрена – Приезжал это тогды за солью. Говорит, вот мне с Аленкою…

– Я тогда в бега уйду. Бают, идет Степан Тимофеевич. Я к нему!

– Тсс! Ты, проклятый! – зашипела на него Матрена. – Али хочешь, чтобы за такие речи тебя в приказ забрали. Что пристав сказывал?..

– А мне плевать!

– Дурень ты, дурень! Так бы тебя ухватом по башке твоей дурьей и съездила!

– Тсс! Шевелится!

Аким испуганно вскочил с лавки и заглянул через сени.

Освеженный крепким сном, Василий уже встал и обряжался в дорогу.

– Куда, милостивец, сбираться изволишь? – заискивающе спросил Аким, становясь на пороге горницы и кланяясь.

– А так походить!.. Да, вишь, ножны хочу купить к сабле. Обронил!

– На базаре, государь – батюшка, на базаре купишь!

– Я и сам так смекаю. Ввечеру буду! Сена на лавку принеси! – сказал Василий и вышел со двора.

По улицам сновал народ. Василий прошел на площадь. На ней стоял собор, против собора тянулось деревянное строение – приказная изба, позади которой помещался врытый в землю погреб с государевым зельем. Рядом с нею, обнесенный частоколом, с тесовыми воротами – обширный воеводский двор с красивым домом. А сбоку стоял гостиный двор, торговые ряды и шла торговля.

Василий за пять алтын купил себе подходящие к сабле ножны, крытые зеленым сафьяном.

Потом пошел искать грамотея для написания челобитной, так как сам был неграмотный. Для этого он прошел в кружало. В большой горнице шел дым коромыслом. Пьяные мещане и посадские ярыжки стояли толпою и гоготали, вскрикивая:

– Так его! Жги! Ой, уморушка!

Василий протолкался вперед и увидел скоморохов. На них были надеты безобразные хари с мочальными бородами. Они ломались и давали представление.

Все смотрели на них и тешились, хотя присутствие их и было недозволено. В силу указа Алексея Михайловича, скоморохов люто преследовали, маски их, гудки, сопели и прочее отнимали и жгли, а их плетьми били.

Но, с одной стороны, пьяный кабачный люд не мог обойтись без скомороха, с другой – скомороху тоже есть хотелось, и вот, по взаимному соглашению, они давали свои представления якобы тайно.

Вот один из скоморохов важно сел на пустой бочонок и сказал:

– Я воевода – всем невзгода! Сужу неправедно, деньгу берегу скаредно. Кого хошь плетью забью. Идите на суд ко мне!

Тут к нему подошел другой скоморох, неся в одной руке лукошко с битыми черепками, а в другой свернутый лист лопуха на манер челобитной, рядом с ним шел еще якобы челобитчик.

– Милостивец! – завыли они. – Не побрезгуй нашим добром. Рассуди неправедно!

– Кажите, что в лукошках, а тогда и суд будет! – сказал скоморох – воевода. В это время ему на плечи вскочил еще скоморох и начал тузить его, приговаривая:

– Ох, боярин! Ох, воевода! Любо тебе кочевряжиться, любо людей забижать, с нищего поминки брать! Повози‑ка теперь нас, голытьбу, на своих плечах!

– Бей, колоти! В воду его! – закричали остальные скоморохи и бросились тузить мнимого воеводу.

– Го – го – го! – загоготала толпа. – Так его, толстопузого! В воду!

Василий понял смысл представления и только покачал головою. В это время скоморохи начали новое; они прутьями стали гонять из стороны в сторону толстяка с непомерной величины уродливым брюхом и кричали:

– Поглядите, добрые люди, как холопы из своих господ жир вытряхивают!

Толпа хохотала до слез, а потом скоморохи все заплясали и, хлопая в ладоши, стали выкрикивать: Ребятушки, праздник! Праздник! У батюшки праздник! Праздник! На матушке – Волге праздник! Сходися, голытьба, на праздник! Готовьтесь, бояре, на праздник!

Вдруг со стороны раздались крики: – Пристав идет!

Скоморохи вмиг подобрали свои хари, инструменты и скрылись.

В горницу действительно вошел пристав в зеленом кафтане со шнурами, с толстой палкою в сопровождении трех стрельцов.

– Что за действа? – закричал он на целовальника, который спокойно стоял у бочки. – Опять скоморохи были? Где воры? Лови их!

– Какие воры? Очнись! Приходили люди в царев кабак, честные люди, а ты – воры! – ответил спокойно целовальник.

– Воры‑то по приказам сидят! – крикнул кто‑то из толпы. Пристав обернулся. Толстое лицо его налилось кровью. Он застучал палкою и заорал:

– Кто крикнул? Схватить его!

– Кого схватить‑то? – сказал равнодушно один из стрельцов.

– А тебе за скоморохов ужо будет! – погрозил пристав целовальнику. Тот передернул плечами.

– Мне за что? Скомороха не будет, народ из кабака уйдет, царской казне недобор будет!

– Знаешь, что в указе сказано?

– Это вам про то ведать. Мое дело водкой торговать…

– Верно, Ермилыч! – раздались одобрительные голоса.

Пристав грозно оглянулся и постучал палкою.

– Ужо вам, ослушники! – сказал он и вышел из кружала. Вслед ему раздался хохот.

Когда прошли шум и волнение, Василий оглянулся вокруг и, увидев дьячка, прямо подошел к нему.

– Грамотен? – спросил он. Дьячок поднял маленькие, красные, безбровые глазки, шмыгнул толстым сизым носом и ответил:

– Грамотен, государь – батюшка! За грамоту вся спина палками избита!

– Челобитную можешь воеводе написать?

Мокрые, синие губы дьячка расплылись в улыбку. Он вскочил с лавки, чувствуя заработок:

– Очень могу, милостивец!

– Он дошлый! – хлопая по плечу дьячка, сказал пьяный ярыжка. – Он так напишет… одна слеза. Вот! Так, Козел?.. Ха – ха!

– Так напиши мне! – сказал Василий.

– Мигом, батюшка, мигом! – засуетился дьячок. – Тут и напишем. Мигом! Ты закажи жбанчик вина, а то у меня иначе мысли путаются. Туман в голове, аки тьма египетская, а с вином просветление.

Говоря это, он очищал краешек стола, потом вынул из‑за пазухи своего подрясника лист бумаги, отвязал от ременного кушака баночку чернил и огрызок гусиного пера и, заправив свою косичку, сел на лавку и крякнул.

Василий уже распорядился вином. Дьячок налил себе чарку, понюхал ее, зажмурился и быстро опрокинул в рот.

– Прояснилось! – сказал он, умильно улыбаясь. – Сказывай, в чем дело?

Василий рассказал. Дьяк завертел головою, выпил еще чарку, взял в рот баранку и начал быстро скрипеть пером.

Василий посмотрел на него и невольно улыбнулся, несмотря на свои тяжкие думы, так он был забавен за писанием. Ноги он вытянул и расставил, отчего из дырявых сапожищ его вылезли грязные пальцы; локти разложил по столу и на левую руку положил свою голову, причем рыжая бороденка его почти волочилась по бумаге, а косица круто торчала кверху.

Дьячок Савелий, прозванный Козлом за свою бороденку, уже десять лет промышлял в Саратове ремеслом присяжного грамотея. Для увеличения практики он ссорил мещан и посадских, писал челобитные и жалобщику и ответчику и часто за это в добавочную плату получал затрещины и потасовки; но это нисколько не обескураживало его и не роняло его практики.

Он даже ухитрялся ладить и с приказными, которые сами были охочи до писания челобитных. Для этого он так заплетал дело, что приказные могли тянуть его хоть годами.

Василий терпеливо ждал, пока Козел напишет жалобу. Наконец Козел написал, допил остатки водки и гнусавым голосом прочитал написанное Василью. Василий ничего не понял, но подумал, что так и надобно, заплатил Козлу десять алтын, свернул челобитную и пошел домой.

VII

Всю ночь не спал Василий, думая свои горькие думы, то горя ненавистью к Лукоперовым, то тоскуя по Наташе, и поднялся с постели ни свет ни заря.

Войдя на площадь, он зашел в собор и отстоял утреню, горячо молясь, а потом направился прямо к воеводе, держа за пазухой челобитную, а в кармане слиток золота. Он прошел растворенные настежь ворота, поднялся по лестнице и вошел в темные сени.

– Чего надобно? – спросил его холоп, загораживая дорогу. Василий, зная обычай, спешно сунул ему в подставленную руку несколько монет.

– Воеводу повидать надобно. Скажи, дворянский сын Василий Чуксанов просится!

– Сейчас скажу! Пожди, господин, – уже совершенно другим тоном сказал холоп и ушел в покои. Через минуту он вернулся.

– Просит до горницы! – сказал он, открывая дверь.

Василий вошел в горницу, помолился иконам и поясно поклонился воеводе, который стоял посредине с важным видом и ласковой улыбкою. Был он толст, широк в плечах и велик ростом.

Лицо у него было красное, жирное, с толстым, как груша, носом, покрытым сетью синих жилок. Жирные губы прикрывали черные гнилые зубы. Бледные, мутные глаза вылезали из орбит; под ними были вздутые, отвислые мешки, а над ними густые брови двумя кустиками; рыжая борода лопатою и мясистые уши довершали его внешность.

На нем была надета рубаха синего цвета, опоясанная шнуром с кистями, желтые штаны и мягкие сафьяновые туфли на босую ногу; поверх этого он надел кафтан нараспашку, а на голову легкую расшитую тюбетейку.

Это был типичный воевода того времени. Званием он был боярин, именем Кузьма Степанович Лутонен, и был он на саратовском воеводстве уже четвертый год, с богатыми ласковый, с бедными грозный – и всегда веселый.

– Пришел бить челом царю – государю! – проговорил Василий, кланяясь. – Не побрезгуй, Кузьма Степанович, приношением моим. Прими на милость от моей скудости! – и он протянул воеводе слиток. Воевода взял его, словно не замечая, и радостно воскликнул:

– Друже мой! Василий Павлович! Вот рад друга видеть! Облобызаемся! – он троекратно поцеловался с Василием, отчего у Василия радостно встрепенулось сердце, и, обняв его, усадил под образа. – Садись, садись, Василий Павлович! У меня уже такой обычай: прежде напоить, накормить, а там уж делом заняться! Будь гостем, друже! Осип, – закричал он холопу, – волоки сюда настойку да пирогов! У меня настоечка‑то знахарская, – сказал он Василию, улыбаясь во весь рот, – на сорока травушках настоянная! А пироги, друже! Ты не смотри, что я вдовый. У меня такая стряпуха есть из посадских. Скушай‑ка!

Холоп внес сулею, стопки и оловянную мису с пирогами. Боярин налил, чокнулся с Василием и опрокинул в свою пасть стопку, а следом за нею отправил пирог.

– Ну, каково? – спросил он, едва ворочая языком.

– Отменные! – похвалил Василий. – Хороша настойка, а пироги и того лучше!

– То‑то! – усмехнулся довольно воевода. – Пей еще!

И пока они пили, воевода заговорил:

– Вам што там, на земле сидючи. Вот мне, воеводе, так горе горенское! Слышь, на Волге опять вор объявился, с ним всякие богоотступники, церквей осквернители, душегубы, царю насильники тьмою идут. Похваляются нас всех избить, всякую власть изничтожить! Вот горе‑то! Может, и нам придется кровь проливать! Бают, знамение являлось. В воздухе столбы огненные, десница, а в ей меч! Юродивый у нас тут есть, Фомушка. Он говорит – перед Страшным Судом! О – ох, идет гроза Господняя!

Воевода вздохнул и опрокинул в рот третью стопу.

– Ложь, – беспечно сказал Василий, – мало ли к нам воров с Дона приходит. Послать стрельцов да и разогнать их. Беда не великая!

Воевода укорительно покачал головою и руками развел.

– Да ты што, Василь Павлович, али с неба упал? Не знаешь, что ли, что Стенька Разин сам объявился. – Воевода вытаращил глаза и поднял к верху палец. – И с им какая такая сила управится, а? Ен лукавому душу свою запродал. Гляди, в Царицыне по нем из пушек палили, а заряд‑то весь запалом назад уходил. С им стрельцами не справишь. Он, вишь, по воде плывет, по воздуху летает. Видишь здесь, ан он скрозь землю и за сто верст объявится! Вот оно что! Царь тут с князем Прилуковым наказ прислал: чтобы мы жили с бережением, а ты уберигись, ежели кругом тебя мутится. Нет, уж и вправду последние дни пришли! – и он снова запил свою речь.

Наконец, измучив Василия, он хлопнул его по плечу и сказал:

– Ну, вот, теперь, после хлеба – соли, можно и о деле поговорить. Говори, с каким добром пожаловал?

– Не с добром, воевода, а с худым, – ответил Василий.

Воевода вздохнул.

– К нам, начальным людям, только с худым и ездят. Ну, ну, выкладывай твое дело!

Василий начал рассказывать, но едва помянул имя Лукоперова, как воевода закачал головою и сладко улыбнулся.

– Вот люди так люди! – сказал он. – Истинные мои благодетели! Я с ними что родные. И добры‑то, и богаты‑то, и нравом просты! А доченька у них! – и воевода даже зажмурился.

Сразу упал духом Василий, слыша такие речи, и, прямо сунув челобитную воеводе, глухо сказал:

– А я вот на них и пришел просить царского суда. Прочитай, государь, увидишь, что за люди!

Воевода даже отшатнулся:

– На Лукоперова, на Ивана Федоровича?..

– И на сына его!

– И на сына его? – с ужасом повторил воевода. – Да в уме ли ты, молодец? Такие богатеи! Ну, ну, истинно говорит Фомушка: скоро суд Божий! На таких людей – и суда ищет!

Он развернул челобитную и начал вполголоса читать ее, медленно покачивая головою.

Прочитав, он свернул бумагу и сказал:

– Эко, Господи! Брат на брата пошел! Дворянин на дворянина. Что же будет‑то? И ты говоришь, что все это со злобы?

– Со злобы. Спроси людей – и те докажут!

– Что люди! Люди воры, люди дурное думают. Нонче у них у всех заячьи уши: Стеньку Разина, собаки, дожидают!.. Ну, ин! – сказал он, вставая и тем давая знак, что беседа окончена. – Мое дело судебное: царю присягал судить правду, другу не дружить, недругу зла понапрасну не делать. Пошлю розыск сделать. Осип, пошли мне Калачева! Эх, и хлопоты мне! – продолжал он угрюмо. – Теперь это дело прямо губного старосты, а старосты нет. Все воевода делай. Прощай. Боярский сын Калачев розыск сделает, а ты пожди пока что. Я позову! Ты где стал?

– У себя, в осадном дворе!

– Ну, ну, пошлю, когда занадобится!

Воевода сухо кивнул ему головою и отвернулся от него, не доведя даже до двери.

Чуя себе большую наживу в этом деле от Лукоперовых, воевода тотчас послал боярского сына Калачева с упреждением о жалобе Чуксанова.

– Да закинь им, – наставлял посланца воевода, – что, дескать, думаем мы сыск начать!

– Знаю, боярин! – ответил смышленый Калачев и уехал пугать сыском Лукоперовых.

Василий ушел от воеводы с опущенной головою. Сразу по всему он учуял, что не добыть ему правды от воеводы, и сердце его опять наполнялось непримиримою злобою. Почитай, с детства его травили. Годов в десять он сиротой остался на руках старого дядьки и с той поры не знал доброго слова. Рос как волк в лесу. Только Наташа и согрела его сердце, а люди и тут прислужились!

«Эх! Да уж задам я вам поминки! – злобно думал он и снова мечтал о Наташе. – Коли любит она, так везде за ним уйдет. Увидела, чай, что ее родня за люди. А коли уйдет за ним, так ему нигде не страшно. Везде он в люди выйдет!..» – и он даже улыбнулся при этой мысли.

Обедая со своим кабальным, Василий не выдержал и поделился с ним своим горем.

– Ничего не осталось у меня. Только ты да изба эта, и вот тебе мой зарок: володей избой и иди куда хочешь, ежели воевода их не присудит!

– Милостивец ты мой! Государь – батюшка! – упал ему в ноги Аким. – Пошли тебе Бог за это счастья и радости!

– Ты лучше за это службу мне справь, – сказал ему Василий, – возьми моего коня и гони в усадьбу ворога моего. Больным скажись, будто немой ты, и Еремейку – знахаря требуй. Свидишься с ним и скажи: господин‑де мой мне наказывал государыню Наталью повидать и спросить: будет ждать она али нет! С тем ответом назад скачи. Да живо поворачивайся!

– Мигом, милостивец! – угодливо ответил Аким и тотчас пошел во двор. К вечеру он уже скакал к Широкому.

«Чует, чует мое сердце недоброе», – грустил Василий, и в душе его смутно складывались планы кровавой мести.

VIII

Через четыре дня Василияпризвали к воеводе. Он вошел и увидел в переднем углу, под образами, старика Лукоперова. Маленькие глазки его горели злым блеском, голый череп был красен, и тонкие губы его кривились усметкою. Василий побледнел, увидя его, и с отчаяньем стиснул зубы.

– Ну, ну! – заговорил Лукоперов. – Как ты это нас перед воеводой оплел, рассказывай!

– Что ж это, сучий сын, – зарычал на него и воевода, – ты мне облыжно показывал, а? Что ж ты не сказал, что, дворянскую честь пороча, через тын лазил, евойную дочку сбивать, а?

– Я не сбивал его дочери. Мы любим друг друга! – твердо ответил Василий.

Для воеводы, который сватался к Наталье и получил отказ, эти речи были горше полыни.

– Любите?! – заорал он. – Ах ты смерд! Нищий, голытьба – и к такому богатею! Любите?! А что же ты не сказал, что избил Сергея Ивановича!

– То у меня прописано, – ответил Василий, – я от него оборонялся.

– Оборонялся так, что он и сейчас больной лежит, – визгливо заговорил старик Лукоперов. – Может, я его хоронить буду, а ты еще наплел, что он твою усадьбу сжег, паскудник, прощелыга!

Василий даже пошатнулся.

– А кто же? Кто же надругался надо мною? Коли воевода не сыщет с вас, я сам сыщу! – крикнул он злобно.

– Ну, ну! Воевода сыщет! – сказал воевода. – Вот что! Я тебе его, Иван Федорович, головой выдаю! Чтобы не плел в другой раз по злобе!

Все, но не такое уж издевательство, ожидал от воеводского суда Василий. Ноги его точно приросли к полу, язык словно отнялся. «Где же правда‑то?» – мелькало в его голове, а в ушах в то же время раздавались голоса воеводы и Лукоперова.

– Ну его к шуту! – злобно говорил Лукоперов. – Что мне в его голове. Рад, что его песье гнездо выжгли. Место поганить не будет! Выдери его – да и взашей!

– Это ты правильно! – согласился воевода. – Правильно и милостиво. Ему бы надо плетюков надавать. Ну, да Бог с им! Осип, позови трех стрельцов!

Василий очнулся:

– Ты не смеешь того, воевода! Это не по закону! Я дворянин! Я до царя пойду!

– Эй, голова, голова! – добродушно сказал воевода – Чего кипишь? Знаешь ли ты, какое время нынче? Мне государь в наказе волю дал: хочу живого в воде сварю. А ты: «не смеешь»! А к царю идтить я не пущу. Как пойдешь, ну – кась! Ничего, Василий Павлович, покрестись да и ляг! Ну, вы!

Трое стрельцов бросились на Василия, и опять началась дикая расправа.

После ста ударов Василия подняли. Кровь текла с него.

– Ну вот и остыл, молодец, – ласково сказал воевода. – Благодари его, милостивца, что только блох попугали. Оденься‑ка да слушай! Время теперь смутное, страшное. От царя указ – служилых людей набирать, так я с тебя почин сделаю! Быть тебе государевым стрельцом! Калачев, сведи его в избу вместях с Антошкою да Митькой. Иди с Богом!

Василий промолчал, тупо смотря в землю. Его свели в избу, где жили стрельцы Антошка с Митькою, и дали ему там палати, стол и лавку, потом перенесли его оружие и привели его коня, а с ним вместе пришел и Аким.

Василий лежал на лавке, но, увидя Акима, позабыл про боль и сел.

– Ну что?

– Я не смог увидеть ее, – сказал Аким, – а старик сказывал, что она передать велела, что, окромя тебя, никого любить не будет!

Слезы радости брызнули из глаз Василия. Он кивнул Акиму.

– За такую весть и коня возьми! – сказал он. Аким повалился ему в ноги.

Легко и весело стало на душе у Василия. Теперь он знал, что будет делать, лишь бы спина зажила. Голубушка, уж он ее вырвет из когтей воронов! А им, извергам… Ништо, отольются им все удары, попомнят они все сделанное, кровью все смоют, да потихонечку, не сразу. Будут умирать и поминать Василия.

Попомнит и воевода свой суд праведный.

Ему вспомнилось представление скоморохов, и он злобно засмеялся. Все показали, как и взаправду деется.

– Нет, воевода, не к царю пойду, а сыщу этого самого Стеньку Разина! – почти вслух проговорил Василий. – А уж с ним и к тебе в гости!

Вспомнились ему наставления Еремейки. «Правда твоя, старик! Спасибо за наущение!..»

И, горя местью, Василий быстро поправлялся, а через четыре дня встал на ноги. В ночь он приготовился бежать. Снарядился, прицепил к боку саблю и сосчитал деньги.

Рано утром, лишь только открыли ворота, он выскользнул из города, прошел посад, надолбы и вышел в поле. Вдруг до него донеслись крики. Из города прямо на него скакали два стрельца.

– Ей! – кричали они. – Куда ты? Вернись!

«Погоня, – подумал Василий, – ну да ладно!«И он остановился.

– Ты што это, леший, шутки шутишь! – сказал первый стрелец, подъезжая к нему, но Василий вдруг махнул саблею, и полетела с плеч стрелецкая голова. В ту же минуту Василий сбросил труп с седла и, вскочив на коня, погнал его. Другой стрелец испуганно одернул лошадь и вернулся в город.

Нещадно гнал коня Василий, опасаясь погони. Он скакал до глубокой тьмы, скакал до той поры, пока конь его не захрапел и не свалился, весь покрытый кровавою пеною.

Василий соскочил, ослабил подпругу, но конь захрипел и сдох. Василий торопливо снял с его седла ружье, два мешка, один с порохом и сечкой, другой – с толокном и сухарями, да епанчу, и, оставив коня, быстро пошел в сторону от дороги. Теперь для него уже не было иного исхода. К Стеньке Разину!

Василий не знал, как он найдет его, и решил идти берегом вниз по Волге.

– Пождите, воевода да дворяне богатые, вспомните вы и сермяжного дворянина! – бормотал он, идя по песчаному берегу реки.

IX

Ночная тьма спустилась на землю. Идти стало трудно. Уже Василий хотел опуститься на землю и сделать роздых, когда увидел вдали краснеющий огонек. Он быстро оправился и пошел прямо на огонь. Свет то исчезал, то снова появлялся. Василий шел с добрый час и наконец приблизился настолько, что мог разглядеть людей, сидящих вокруг костра, над которым висел черный котелок. Вокруг костра сидело шесть человек, судя по костюму, голытьбы. Четверо из них были босоноги и только двое в лаптях. Одеты они были кто в зипуне, кто в посконную рубаху.

Василий колебался, подойти ли к ним, как вдруг до него донесся отрывок разговора:

– Ен, батюшка, им потачки не дает. Не бойсь! – и Василий решился.

Он быстро приблизился к костру и громко сказал:

– Дай вам, Боже! Пустите, молодцы, толокна сварить!

Сидевшие испуганно повскакали со своих мест, и один из них поднял топор, другой ухватил двузубые вилы, третий рогатину.

– Кто ты? Чего тебе надо? – грубо спросили они, подозрительно оглядывая его костюм и оружие.

– Сирота горький! – ответил им Василий. – Иду к Стеньке Разину правды искать.

– Ой ли? – недоверчиво сказал рыжий лохматый богатырь с кривым глазом.

– Вот ей – Богу! Бежал из Саратова, стрельца убил, коня загнал!

– Ну, ну! – заговорили все, кладя свое оружие. – Бог с тобою! Садись! Мы тут уху варим, подбрось толокна, что же!

Василий вздохнул с облегчением и сел между рыжим кривым и черным, маленьким, коренастым, как дуб, молодцом.

– С чего ж это ты так? – спросил его черный.

– Пожди! – остановили его. – Поначалу похлебаем, а там и погуторим.

– Ну, ин по – твоему будет! Снимай, Кострыга! – Длинный мужик стал на колени и ловко снял с рогатки котелок.

– Доставай хлеба, Дубовый!

Сосед Василья с левой стороны потянулся за мешком, запустил в него по плечо руку и вытащил большую краюху черного черствого хлеба.

– Благослови Господи! – сказал Кривой, беря ложку и придвигаясь к горшку. – Примощайтесь, ребята! Лезь и ты! – прибавил он, толкая Василья.

Все придвинулись, каждый достал свою ложку и дружно принялись хлебать уху. Василий с утра ничего не ел и с жадностью набросился на еду. На время он забыл все свои думы, обиды и планы и с наслаждением чувствовал только, как горячая пища вливается в него и возвращает ему упавшие силы.

Наконец все похлебали и, облизавши ложки, сунули их за пазухи. Кострыга лениво поднялся, взял горшок и спустился к реке ополоснуть его.

– Ну, а теперь и браги изопьем, пока есть баклажка! Доставай, Горемычный!

Рябой и белобрысый мужичонка быстро вьюном обернулся и поднял на руки бочонок.

– Вот он, разлюбезный наш! – крикнул он весело. – Разливай, Яшенька!

Кривой достал берестяной ковш, наполнил его густой темной жидкостью, отпил и передал товарищу справа. Ковш медленно пошел из рук в руки и, дойдя до Василия, уже был пуст.

– Ишь, не размеряли на тебя! – усмехнулся Кривой. – Ну, теперь с тебя пойдет! Пей!

Он налил, снова отпил и подал Василью. Тот жадно сделал несколько глотков.

– Ну, ну, будя! – сказал Дубовый и отнял от него ковш.

– Уф! – проговорил Кривой, видимо, главный меж ними. – Расскажи теперь нам свое горе, паря. Допрежь, кто ты?

– Я? Дворянский сын Василий Павлович Чуксанов!

При этих словах мирное благодушие словно сразу расстроилось. Дубовый и Кривой быстро отодвинулись от Василья, Кострыга торопливо сдернул свой шлык, и всем стало как‑то не по себе. Василий почуял, что его стали чуждаться, как недруга, и сказал задушевным голосом:

– Это ничего, что я дворянский сын! У меня, кроме сабли вострой да головы буйной, ничего нету. А иду я к Стеньке Разину, как вы, чтобы боярам да воеводам за свои обиды мстить!

Слова его, видимо, произвели впечатление.

– И впрямь, – сказал Кривой, – чего ему бы по дорогам шастать. Лежал бы на печи да холопов стегал, а то вишь!.. Только что же с тобой, милостивец, приключилося?

Василий торопливо начал свой рассказ, и, по мере того как он рассказывал, он видел, что доверие к нему уже вернулось, что сочувствие растет с каждым его словом. И это бодрило его. Он увлекся своими бедами, своим горем и переливал печали свои в сердца сермяжных слушателей, с каждым словом чувствуя облегчение своему горю.

– Ну погоди ж! И покажем мы этому Лукоперову!

– Держись, воевода, боярин Кузьма!

– Кузькину мать увидишь!

– А ты не горюй: мы твою кралю тебе вызволим!

– Пождите, окаянные, придем с батюшкой Степан Тимофеевичем! – раздались возгласы взволнованных слушателей, едва Василий окончил рассказ.

В первый раз слезы смочили его глаза, и он с благодарностью посмотрел на всех.

– Братцы милые, – воскликнул он, – в злобе они меня звали сермяжным дворянином, и то было в обиду мне. А теперь нет мне милее имени!..

– Всех их, богатеев, на одну осину! – угрюмо сказал рослый белокурый красавец с голубыми глазами.

– А ты чего! – отозвался с усмешкой Кривой. – Ведь ты своего уж спровадил.

– А отродье евойное?

– А его тоже обидели? – спросил Чуксанов.

– Нет, государь, постращали только, – усмехнувшись, ответил Кривой. – Он, вишь, был сыном кабального. Отец‑то его помер, он и захоти на волю. А боярин говорит ему: «Врешь! Ты холоп мой!«Ну, он его в ухо. Убил и убег. Да вот с нами и идет к Степану Тимофеевичу!..

Василий вспомнил совершенно такую же историю Еремейки и задумался. Все, видно, что тут собрались, собрались не от сладкого житья.

– А ты с чего убег? – спросил он Кривого.

– Я‑то? С радости, милостивец! Больно весело было. Посадский я с Симбирска. Работаем мы, работаем, а все корысти нет, все на других. Ты смекни: я вот с братаном и семья вся, а мы плати! – и Корявый, разгорячась, стал пересчитывать: – Царскую дань неси, потом полоняночные, потом четвертные да пищальные. Стой! Теперь у меня лошади не было возить дрова на завод селитряный – плати! Потом ямчужные, городовые, подможные, приказные, что же это? А не дашь, на правеж тебя бить. Ну, мы и убегли! Будя!

– Кто же вы?

– Да вот я, Яшка Кривой, да Еремка Горемычный, да вот Степан Дубовый, – указал он на соседа. – Мы все с одного посада!

– А те? – Василий указал на двух мужиков.

– Те с боков, с Рязани дерут. Один Кострыга, а другой Тупорыл. С правежа сорвались!

– Невмоготу стало! – сказал, ухмыляясь, Кострыга. – Это однова дня вывели, положили и все по ногам! Другого дня – то же, третьего – то же!

– Да за что били‑то?

– А, слышь, наш государь должен был, так с него и тягали!

– А вас били?

– Это у них такое положение, – отозвался убежавший кабальный, – раб за господина ответствуй!

– Ну, вы и сбежали?

– Не, мы посля! Как ноги зажили. Слышим, государя‑то нашего опять тягают. Мы все и в беги!

– Стой, и до него доберемся! До твоего боярина! – злобно сказал кабальный. – Всех перевесим! До Москвы дойдем!

– Правят лихо больно! – произнес Тупорыл. – Тамо воевода ходит по улице да кричит: «Я воевода – всех исподтиха выведу, а на кого руку наложу – тому света не видать, из тюрьмы не бежать!»

– Лихой! – прибавил Кострыга. – Я, бает, люд; свил мочальный кнут!

– А мы ему петлю! – крикнул опять кабальный, сверкая голубыми глазами.

– Одначе и спать, братцы, – решил Кривой. – Кострыга, ты тростнику‑то подбрось. Все теплее.

Он вытянулся, приложив свои лапти почти к самому костру, и тотчас захрапел. Товарищи немедля последовали его примеру, и только Кострыга, подкинув тростнику в костер, остался сторожить своих товарищей.

Василий завернулся в епанчу и лег поодаль, но спать не мог. Разнородные чувства волновали его. Сочувствие голытьбы растрогало его, послало давно желанный мир на его душу и на время отогнало кровавые мысли о мести. Он с умилением смотрел на оборванцев, храпящих вкруг костра. На Кострыгу, уныло свесившего свою кудлатую голову, и думал об их тяжкой доле, а потом о Стеньке Разине.

Что это за удалец такой? Воеводы и помещики дрожат при его имени и войско сбирают, сам царь из Москвы о нем наказы пишет, и зовут его вором, разбойником, Стенькой, а холопы да голытьба оживают духом при его имени, величают его батюшкой, Степаном Тимофеевичем, и ждут от него своего избавления. Что за богатырь такой? По всей Волге подымаются люди, имя его проникло во Псков, в Рязань, а может, и по всей матушке – Руси?.. Сердце Василия загоралось уже любовью к этому человеку, и он говорил себе: «Пойду за ним всюду. И в огонь, и в воду, и на лютую смерть!»

Потом мысли его перешли на Наташу. Свидится ли он с нею и когда? Успеет ли он отбить ее от когтей злых воронов? И как они встретятся и что расскажут друг другу?

Сердце его то замирало, то билось. Он смотрел на глубокое небо и день за днем вспоминал любовь свою, свои и ее речи, ее робкие ласки. Когда сердился он, она тихо гладила его по лицу рукою и словно паутину снимала со лба его глубокие морщины. Когда тосковала она, опускала головку свою ему на плечо, поднимала лицо кверху, и он видел при свете месяца, как наполнялись глубокие очи ее слезами и потом медленно катились по щекам. Прижимался он губами к ее глазам и пил ее слезы и целовал ее, пока тихая улыбка не озаряла ее лицо.

«А встретились как?» – вспомнил он. Как бродил лесом и вдруг услышал крик. Прибежал, а девушка сидит на пне, бледная как смерть, а другая вопит и на землю кажет. Глянул он: вьется, ползет гадюка прочь от них. Понял разом он, что приключилось. Каблучком раздавил гадину, а потом припал на колено, взял ногу девицы, нашел раночку и быстро высосал ядовитую слюну вместе с ее алою кровью.

«Верно, с той кровью и любовь вошла в мое сердце», – подумал Василий, и воспоминания его потекли дальше. Вспомнил он случайные встречи, а потом вдруг подошла к нему однажды Паша, девушка, и говорит:

– Знала я молодца. Гнался он за чернохвостой лисичкою, а та в сад боярский. Он не будь труслив да за нею в тын. А время‑то позднее было, солнышко‑то зашло уж! Глядь, а лисичка и тут как тут.

– Я такого молодца тоже знаю! – усмехнулся тогда в ответ Василий и в ту же ночь перемахнул через лукоперовский тын. Там его встретила Паша и подвела к Наташе.

А дальше! Только зима разлучала их, а чуть начинались теплые весенние ночи и до поздней осени, что ни ночь они виделись друг с дружкой и говорили о том, как помирится он с ее отцом, сыграют они веселую свадьбу. Да не так делается, как загадываешь…«Что‑то с ней, с голубушкой, теперь? Знает ли она, что со мной вороги сделали?» – подумал Василий, и с этой мыслью сон смежил его веки.

Он проснулся от утреннего холодка и открыл глаза.

Его товарищи что‑то варили в котелке и тихо говорили промеж собою, и едва поднялся Василий, как они тотчас смолкли.

Василий встал, спустился к речке, умылся, жарко помолился Богу и, вернувшись к товарищам, сказал:

– Доброе утро, братцы! Помоги вам Бог!

– И тебе тоже! – ответили все разом.

Потом Кривой встал и, кланяясь ему в пояс, сказал:

– Не обессудь, милостивец, дозволь слово сказать!

– Что! – вздрогнув, спросил Василий. Ему показалось, что они сговаривались бросить его.

– Будь над нами старшим! – проговорил Кривой. – Мы тебя в каждом слове почитать будем, а ты веди нас к Степану Тимофеевичу!

– Не откажи на милости! – подтвердили все, вставая и окружая Василия. Василий покраснел от радости, глаза его вспыхнули и увлажнились слезами.

– Я ли откажусь от такой чести, братцы! – ответил он, кланяясь. – Верой и правдой сослужу вам. Придет беда, первый пойду!

– Мы‑то уж не оставим тебя. За тобой везде!

– А я вас не брошу! В радости ли, в горе! Во век не забуду вас! Вы мне что братья родные!..

– Мы смекали, – заговорил Дубовый, – может, ты хочешь у Лукоперовых усадьбу спалить. Так мы вернемся.

Обольстительный призрак мести мелькнул перед Васильем, но он сдержался.

– Нет, братцы! Теперь это негожее дело. У них челяди не семь человек. Пождите! – сказал он, тряхнув головою. – Со Степаном Тимофеевичем вернемся, тогда вы их мне только живыми оставьте!..

– Убережем, милостивец! – ответил с усмешкой кабальный, Егор Пасынков.

– А теперь похлебаем, что Бог послал, да и в путь! – сказал Кривой.

– Верно! – подтвердил Василий, и все жадно и торопливо стали хлебать сваренное толокно.

Потом поднялись и стали сбираться. Яков Кривой взял на плечо огромную дубину. Степан Дубовый топор и мешок с хлебом, а Ермил Горемычный, вооружившись вилами, взял под мышку бочонок с брагою.

– На один привал, – сказал он, – а там хоть брось!

Кострыга забрал котелок и поднял косу, прикрепленную лезвием вдоль палки, Тупорыл пошел с рогатиной, а Пасынков с гибким кистенем в руках, и вся эта ватага, покрестившись на восток, тронулась в дорогу.

– Нас‑то поначалу одиннадцать было, – сказал дорогою Кривой, – да, вишь, не поладили и подрались. Одного вот Дубовый ненароком убил, а четверо прочь пошли. Потому и надумали тебя за старшего!..

Они пошли с малыми роздыхами, больше днем, несмотря на жару, а ночью останавливаясь на роздых. По дороге к ним пристало еще несколько человек, и мало – помалу отряд Василия увеличился до тридцати человек.

– Ишь, – шутил Кривой, – нас теперь целая рать идет!

Василий с гордостью оглядывал своих воинов и думал: «Ништо! Такие с любым воеводою управятся!»

На пятый день своего пути им встретилась ватага нищих.

– Бог в помощь, добрые люди! – крикнул им вожак.

– Дай Боже благополучно! – ответил Василий.

– Вы куда, добрые молодцы?

Василий оглядел их и не побоялся ответить:

– К батюшке Степану Тимофеевичу! А вы откуда?

– А мы от него! Идем разносить вести добрые: слышь, Царицын взял, теперь на Астрахань пошел батюшка!

– Ну? Вот‑то добрая весть! – весело воскликнул Горемычный. – Что с воеводою сделали?

– Утопили! И приказных с ним, а дела все приказные на площади сожгли. Теперь там Ивашку Хохлова оставил батюшка, есаула свово!

– Важно, важно, – сказал Пасынков, – так их и надобно!

– А что, мы нагоним его?

– Поспешить надобно. Сказывано, под Астрахань ушел. Теперя вы в Царицыне не забражничайте. Тогда в самый раз!

– Мы не для пьянства идем! – строго ответил Василий. Нищие затянули песню и пошли своею дорогою.

Василий, уже не приваливаясь на ночь, повел своих молодцов к Царицыну. За час пути до города на них вдруг налетели казаки с диким криком.

– Нечай! Нечай! – кричали они.

– Стойте! – остановил их Василий. – Мы идем служить все Степану Тимофеевичу.

– Тогда милости просим! – заголосили казаки. – Нашего полку прибыло! Гайда до атамана!

– А кто атаман ваш?

– Ивашка Хохлов, ближний есаул батюшки. Ладный казак, ласковый до своих! – ответили казаки.

Василий пошел впереди своего отряда. Скоро они вошли в город, носивший на себе следы разорения. Некоторые дома были сожжены и разметаны, на некоторых дворах на воротах качались трупы, одетые в боярские кафтаны, с почерневшими уже от времени лицами. На соборной площади, куда привели Василия и его отряд, подле сожженного воеводского двора и приказной избы шло пьянство. Казаки и голытьба выбили дно у бочки и черпали из нее ковшом водку, крича:

– Здоровье батюшки Степана Тимофеевича!

Тут же, на обгорелом бревне, сидел и сам атаман Ивашка Хохлов.

На нем был кунтуш алого цвета, широчайшие шаровары синего и желтые сапоги из телячьей кожи. Длинный оседелец спускался с бритой головы и был заложен за ухо. Рыжие усы висели почти до груди, черные масленые глаза глядели тупо перед собою.

– Вот, пане атамане, новых молодцев привели! – сказал один казак, слезая с коня. – Хотят служить нашему батюшке!

– Добре! – кивнув головою, ответил Хохлов и уставился на Василия. – Кто будешь?

– Дворянский сын Ва…

– А коли дворянский сын, так повесить!..

– Постой! Не годится! – остановил атамана казак. – Коли он служить к нам пришел.

– А тогда не лайся! У нас все казаки. Нет дворян! Чего он? – обиделся Хохлов.

– Что правда, то правда, добрый молодец, – сказал вступившийся за него казак, – мы все равны. Ты, может, наших казацких обычаев не знаешь, так слушай! Ты в наш‑то монастырь, видно, с горя пришел, так у нас свой устав.

– Я буду служить вам верой и правдой! – твердо сказал Василий.

– Вот добре! – одобрил его Хохлов, кивая головою, а казак заговорил снова:

– Казачество это, братику, святая вещь! На земле стала неправда, грехов много, сильный слабого обижает. Ну, наш батька Степан Тимофеевич и вступился за всех. Кто за ним пойдет, тот и казак. Казак вольный человек, сам себе пан, бедному брат, никого над собой не знает. Так ты и помни. Хочешь быть казаком – будь. Не хочешь, мы не неволим! Вот что!

– Хочу! – ответил Василий.

– Тогда присягни на верность!

– Присягаю! – ответил Василий.

– Ну, и помни! Теперь поцелуемся, братику! – и он трижды поцеловался с Василием, а Хохлов сидел и только мотал головою.

– Ну вот! А вы слышали?

– Слышали! – ответил за всех Кривой.

– Присягаете тоже?

– Присягаем!

Лицо казака просветлело.

– Вот‑то добры молодцы! – сказал он. – Так пусть он будет над вами атаманом. Его во всем слухайте! А теперь выпьем.

Он достал ковш, зачерпнул водки и крикнул:

– За вольное казачество!

– За казачество! – подхватили гультяи.

– А теперь и вы выпейте! – сказал казак отряду Василья, и ковш заходил у них по рукам.

– Ты мой есаул будешь! – проговорил Василий Кривому. – Смотри, чтобы все налицо были.

– Откуда и куда? – спросил его казак. Василий объяснил.

– Так, так! Завтра в утро пойдете, его нагоните. Да что это у них и сабелек нету. Ты дай им.

– А откуда взять их?

– Грицько! – закричал казак. – Принеси сабелек охапку!..

На другой день Василий вышел из Царицына, ведя за собою отряд, и все были у него уже вооружены не чем попало, а саблями и пиками.

Часть третья

I

В мае 1670 года Стенька Разин явился со своею дружиною вновь на Волгу и уже захватил все ее низовье. Стрельцы, голытьба и крестьяне передавались ему без боя, и он шутя забирал города и посады. Едва вышел он с Дона на Волгу, как тотчас взял Царицын, а отдельный отряд его – Камышин. Прослышал Стенька, что сверху плывут царские стрельцы из Москвы на помощь астраханцам, и смело напал на них в семи верстах от Царицына. Смятенные внезапным нападением, стрельцы бросились в Царицын, а там встретили их пушками. Около пятисот стрельцов погибло в бою, а оставшиеся в живых перешли к Разину. Их голова, Иван Лопатин, офицеры, сотники, пятидесятники, даже десятники, после мучительных издевательств, были казнены.

Из Астрахани князь Семен Иванович Львов повел на Разина целую флотилию, да берегом послали Богданова и Ружинского с двумя конными полками, но воровские прелестники уже успели замешаться в войско и склонили стрельцов на сторону Разина. Без боя они под Черным Яром перешли к нему, и князь Львов вспомнил о шубе, взятой у Стеньки в подарок.

Все начальники были перебиты.

Ужас охватил Астрахань, а Стенька Разин уже подошел к ней и обложил ее со всех сторон, готовясь к приступу и пьянствуя на своем разукрашенном струге.

II

Едва отошел Василий со своим отрядом от Царицына, как уже сразу почувствовал могучее влияние Стеньки Разина. У всех встречных имя батюшки было на устах, постоянно встречались то казаки с длинными чубами в лохматых шапках с алыми верхами, то киргизы и башкиры с саадаками за плечами, на маленьких лохматых лошадках, то мужики в посконных портах, вооруженные вилами да рогатинами, и на лицах всех виднелась молодеческая удаль.

Изредка по дороге попадались помещичьи усадьбы, вернее, остатки их. Сожженные дотла, они чернели обуглившимися остовами, и где‑нибудь подле пепелища на древесном суке качался труп, а то два и три, обугленные, обезображенные.

– Ишь, поди, боярам да дворянам честь какая, – злобно смеялся Егор, – превыше всех висят!

– Пожди, до Москвы вешать будем! – отзывался Кривой, тряся в воздухе пикою.

И Василий, смотря на них, со злобною радостью думал о саратовском воеводе и Лукоперовых.

Так они дошли до Черного Яра, и тут Василий опять встретил казака, который в Царицыне принял его в казачество.

– А что, братику, притомился? – спросил он его с ласковой усмешкою.

Василий с удивлением посмотрел на него:

– Как же ты‑то попал сюда? Мы тебя дорогой не видали.

– А то ворожбою, братику, – сказал казак, – недаром я ближний есаул нашего батько, Ивашко Волдырь. Я с ним и в Персии был, и татар гонял. Ха – ха – ха! – засмеялся он добродушно. – Да я, братишку, на стругах плыл, чтобы скорее к Астрахани быть. Он меня посылал, распорядки везде делать, казачеству научить. Ну, а теперь я и назад. Много ли молодцов с тобою?

– Да сорок будет! – ответил Василий.

– Ну, добре! Ты мне по сердцу пришелся, да и батько тебе рад будет. Так я тебе с молодцами струг дам. Живо до атамана будете! Гей, Грицько! – закричал он проходившему мимо казаку. – Закажи пану атаману, чтобы еще один струг дал! Ладно вам будет! – сказал он Василью.

Василий сказал ему спасибо и невольно задумался. Почему Стенька Разин будет рад ему? Разве мало у него людей?

Но долго думать было некогда. Едва они успели отдохнуть и поесть, как прибежал тот же Грицько и стал торопить их садиться.

Длинная узкая лодка на десяти парах весел ждала их у берега.

– Есаул приказал мне на руле быть у вас, – сказал тот же Грицько и закричал: – Ей, братику, кто на весла горазд?

Двадцать человек выдвинулись вперед. Грицько разместил их на длинных лавках, дал каждому по веслу, стал у руля и закричал Василию:

– Садись, атамане, сейчас отчалим!

Василий вошел в струг с остальными молодцами, и они быстро поплыли по течению.

Всюду вокруг Астрахани виднелись казацкие струги. С востока они заняли весь Болдинский проток, с юга – речку Кривушу, а с севера и запада стояли толпы башкир, мужиков и несколько казацких сотен, с есаулом Ваською Усом в голове.

Стенька Разин сидел на своем струге в синем кунтуше, алых шароварах, с турецкою саблей на боку, выпивая последнюю стопу вина перед объездом своей дружины, когда Ивашка Волдырь привел к нему Василия.

– Вот, батьку, тебе послужить пришел со своими молодцами! – сказал он, лукаво посмеиваясь в свой длинный ус.

Стенька Разин поднял голову, взглянул и вдруг весь вздрогнул.

– Василий! – вскричал он, вскакивая.

В свою очередь вздрогнул Василий и даже попятился от атамана, а тот опустился на подушки и замотал головою, словно отгоняя от себя тяжкие думы. Потом он огромным глотком отпил из стопы и оправился.

– Истинно наваждение! – сказал он и спросил Василия: – Кто ты?

– Я казак Василий Чуксанов, а был допрежь того дворянским сыном. Теперь пришел тебе послужить!

Лицо Разина просветлело.

– Добре, добре! – сказал он и обратился к Ивашке: – Схож‑то как!

Казак кивнул головою.

– Ото я мыслил, укотентую батьку! – сказал он с усмешкою.

– Покличь Фролку!

– Враз!

Скоро к Стеньке подошел Фрол, младший брат его и неразлучный спутник. Малого роста, коренастый, он походил на своего брата, только не было в лице его выражения того превосходства, которое так поражало в Стеньке всех окружающих.

– Поглядь! – сказал Стенька Фролу. Тот взглянул и отшатнулся.

– Василий! – воскликнул он.

Стенька кивнул.

– Ото чудо! И звать Васильем! – сказал он, улыбаясь.

Василий ничего не понимал. Стенька ласково поманил его:

– Садись, друже! Ты для меня теперь первый друг будешь! Есаул ближний! Ей, принесите еще стопу. Садись ближе!

Василий сел подле Стеньки. Тот смотрел на него ласковым взором, смеялся и тихо гладил его руку. Его лицо, испорченное оспою, приняло нежное выражение; глаза, метавшие искры, смотрели с умилением, и Василий почувствовал в своем сердце горячую любовь к атаману;«Вот кто поймет мое сердце!» – подумал он в радостна улыбнулся.

Фрол, Ивашка Волдырь, Федька Шелудяк с изумлением смотрели на эту немую сцену, а Стенька словно забыл про всех и очнулся только, когда казак поставил перед ним стопу и баклагу с вином.

– Ну, выпьем, друже, да поцелуемся! – сказал Стенька, оставляя руку Василия и нацеживая стопу. – Чтобы жить нам с тобою и век дружить! – проговорил он, выпивая свою стопу.

Василий поклонился и осушил свою. Крепкое вино закружило ему голову. Он обнял Стеньку, и они поцеловались.

– Ну, а теперь, братику, скажи, что тебя довело ко мне? Кому спасибо говорить буду?

– Воеводе саратовскому да моим соседушкам Лукоперовым, – сказал Василий нахмурившись, – только дозволь, атаман, мне им спасибо сказать!

– Ну, ну, а что они сделали?

Василий склонился к нему и, как на духу, поведал ему свою повесть.

– Ах они, песьи дети! Ну, подожди! – закричал, стукнув кулаком, Стенька. – Мы им дадим память! Попомнят они тебя, Вася, ох, лихо вспомнят, братенику мой!

Он тряхнул головою.

– Словно старая быль снова пришла, – сказал он. – Слушай! Был у меня брат Василий, вот совсем как ты! Был он у нас на Дону атаман лихой. И позвал нас против поляков царь воевать, а над нами князя Долгорукого поставил. Пошли мы, честно бились, потом осень настала. Василий говорит князю: «Отпусти нас на Дон! Что зимой делать?«А тот: «Нельзя!«Василий взял всех нас и увел. Только нагнал нас князь, всех повернул, а братика моего, Васю, повесить велел. И закачался он на перекладине! Я с Фролкой убег и сказал: «Попомнишь ты меня, князь! Все отродье твое попомнит! За братика своего всех перевешаю! А тебя, князь!..»

Степан вдруг пришел в неистовство. Глаза его налились кровью, синие жилы вздулись на лбу. Василий с испугом глядел на него.

– Ничего, Васенька, – сказал, успокаиваясь, Стенька, – встряхиваем мы теперь бояр да воевод! Вспоминает на Москве князь Разина да от страху корчится. Не бойсь! Доберемся и до него. У нас руки длинные да зацепистые! Ха – ха – ха!

Он жадно выпил вина и, вытирая рукою усы, поднялся.

– А ну, молодцы, и в дорогу! – сказал он своим есаулам. – Ты, Василий, тоже со мною! Я тебя у себя оставляю. Как взгляну на тебя, так и вспомню! – прибавил он. – Гайда!

Они сошли со струга. Казаки подвели им коней. У Степана Разина был золотистой масти персидский иноходец. Богатый чепрак, весь унизанный жемчугом и каменьями, покрывал его бока. На чепраке высилось персидское седло с золотыми острыми стременами.

Степан лихо вскочил на коня.

– Садись, братику! – сказал он Василью.

Василий сел на первого попавшегося ему коня и сравнялся с Разиным. Они поехали, а за ними Фрол и есаулы.

Разин ехал берегом, толпившиеся со стругов на берегу казаки подбегали к нему и кричали;

– Здорово, батько!

Стрельцы, крестьяне и голытьба кричали ему навстречу:

– Многая лета батюшке Степану Тимофеевичу!

– Здорово, молодцы! Здорово, братики! – отвечал им Разин и ехал дальше. Лицо его светилось торжеством.

– Видишь, Василий, – сказал он, – какая сила у меня! А к тому ж и воевать не надо. Подойду к городу – и ворота настежь, подойду к войску и только воеводу смещу! Все мое!..

Они медленно объехали берега, выехали на север в солончаки, и Разин сделал привал.

Разостлали ковры, навалили шелковых подушек, явилась рыба: аршинные стерляди, осетры; пироги медовые, в оловянных мисах любимые клецки и тут же водка, меды разные и вина.

– Вот мы как! – похвалялся Стенька. – А там теперя, – он показал на город, – дрожью дрожат, да попы молебны поют. Ништо! Против меня им не устоять со своим князем – вором. Небось теперь плачется: для ча атамана отпустил, ха – ха – ха!

– Батька, – сказал, подходя к нему, казак, – с города стрелец прибег. Тебя видеть хочет!

– А веди его сюда, добра молодца!

Скоро к Стеньке подвели рослого стрельца, одетого богато и красиво. Он низко поклонился Степану.

– Здравствуй наш батюшка, Степан Тимофеевич! – сказал он.

– Здравствуй и ты! – ответил Степан. – На‑ка, выпей сначала с устатку. Мед добрый. Воевода царицынский про свой обиход варил!

– Много лет тебе здравствовать и вам, господа честные! – бойко сказал стрелец и осушил кубок, после чего поклонился снова.

– Ну, что делается у вас в Астрахани? Будут против меня драться? – спросил Степан.

– Что ты, батюшка! В Астрахани свои люди; только ты подойдешь, тут тебе и город сдадут!

– Добро! Ну, а воевода что?

– Воевода, известно, старается и митрополит тоже. Послужите, говорит, государю!.. Жалованье нам выдали; Ласкают. Только мы тебе прямить будем, батюшка. С тем и пришел.

– А ты сам‑то кто, молодец?

– Я стрелецкий голова, Ивашка Красуля, слуга твоей милости!

– Ой, ой, сам голова! – усмехнулся Степан. – Ну, ин! Будешь у меня атаманом, дам тебе полк! Фролушка, отпусти ему десять рублей. Надо его почестить.

Красуля поклонился.

– Вы приступ‑то с Вознесенских ворот зачните, – заговорил он, – князь‑то вас оттуда ждет. А мы вам с другой стороны отворимся.

– Ну, ну! А когда зачинать?

– Да хоть нонче в ночь, нам все едино!

– Ну, ну! – сказал Степан. – А ты вот што. Пришел это к вам нищий, Тимошка безногий, я ему сказал, чтобы он Белый город зажег. Так ты найди его и скажи: не надо, мол!

– Чего искать его! – ответил Красуля. – Его уж воевода сыскал и повесил! Персюки его подсмотрели.

– Ох, а смышленый был! – сказал Степан. – Ну, я за помин души его трех детей боярских за ребра подвешу. Пусть они ему панихиду споют! Так нынче в ночь, молодец!

– Вы для отвода на Вознесенские, а мы через Юрьеву башню вас к себе пустим.

– Ладно, молодец! Дуванить будем, вас в круг возьмем! Пробирайся, чтобы персюки не приметили.

– У меня тайничок есть.

Стрелец ушел.

– Ну, вот! С Астраханью, братики, поздравляю! – весело сказал Стенька. – Завтра уж тамо будем! Ну, а теперь в дорогу да готовиться!

Два часа спустя он на своем струге отдавал приказания.

– Ты, – говорил он Усу, – с лестницами на Вознесенские ворота иди. Да кричи больше, чтобы они беда что думали! А ты, Фролушка, с Ивашкой возьмите лесенки да тишком на Юрьевскую башню. Как в город войдете, сейчас ясак на сдачу подавай! А я в утро уже в город приеду. Ты, Фролушка, смотри, чтобы зря домов не жгли! Наше же добро! Ну, идите!

Все ушли.

– А ты, Вася, со мной останешься! – сказал он Василию.

– Молодцы‑то мои охочи до боя!

– А ты сходи, скажи им, что и боя не будет никакого! А когда добро дуванить станут, так тебя с ними в круг возьмут, не обидят!

День склонялся уже к вечеру. Душный, июньский день. Вдруг раздался пушечный выстрел и жалобно, тревожно зазвонили колокола.

Стенька засмеялся и поднял руку.

– Пошли! – сказал он.

Волнение охватило Василия. До них доносились крики, выстрелы, звон. Кровь бурлила в нем, он судорожно хватался за саблю, а Степан смеялся.

– Ишь ты, горячий какой! Брось! Там и боя‑то нет!.. Слышь!

Он склонил набок голову.

– Бум! – раздался пушечный выстрел и следом за ним еще, еще и еще два раза.

– Это ясак на сдачу! Конец! – сказал Степан, глубоко вздыхая. – Пропал воевода!

И, словно в подтверждение слов его, колокольный звон смолк разом, словно оборвался, а на место его раздался раздирающий вопль ужаса и отчаянья.

– Небось, завыли! – усмехнулся Стенька, а Василий задрожал от охватившего его ужаса.

Темная ночь уже опустилась на землю. Со стороны города ярко светилось зарево пожара. «Что там делается?» – думал Василий, но его воображение не могло представить картин ужаса, зверств и преступлений, которые представляли собою теперь улицы, дома и храмы взятого города.

Василий трепетал и невольно прислушивался к смутному гомону, несущемуся от города, а тем временем Стенька Разин, лежа на подушках, охваченный восторженным порывом, говорил без умолку, и глаза его горели и светились в темноте. Василий смутно слышал его речи.

– Наш, наш городок! – выкрикивал Стенька – Ну, воевода, князь Иван Семенович, как ты теперь меня вспоминаешь, вора царского, что к тебе с повинною приходил! Эх, воеводы, воеводишки, любо было вам людишек теснить, неправды чинить, любо было из людей ярыжек деять, голь кабацкую разводить. Теперь они над вами потешатся. Ништо! Отольются медведю коровьи слезы! Детки боярские да дворянские, любо было вам над холопьями тешиться. Ништо! Теперь над вами холопы потешатся. Есть у них заступник Степан Тимофеевич, бедному – крыша, неимущему – хлеб! Встряхнет он вас с припечек, с пуховой постельки на виселицу! Эй вы, дьяки да приказные крючки, любо вам было зацепы строить, калым забирать, правого батогами бить. Ништо! Узнаете вы правый суд, холопский суд! Эй, кто есть! Вина! – закричал он дико.

Василий вздрогнул и очнулся.

– Что дальше будет?

– На Москву пойдем, братик мой, Васинька!

– А там?

– Там? А может стать, государь скажет: «Жалую тебя, Степан Тимофеевич, хоромами, что о двух столбах с перекладиной!«Ха – ха – ха! Вина! Что же вы? Эй!

– Пей, Василий! – сказал Степан. – Москва не Москва, а до Саратова дойдем с тобою. Потешимся!

Словно горящий фитиль поднес он к пороху, так подействовали слова его на душу Василия. Он вытянул руки и дико, пронзительно закричал:

– Добраться бы! Расплачусь за все!

– Доберемся, Вася, пей!

На струг вбежал казак. Жупан его был изорван. Распустившийся чуб метался по плечу, исступленное лицо было вымазано сажей и кровью. Он махал окровавленным ножом и, подбежав к Разину, хрипло прокричал:

– Многая лета тебе, атаман! Астрахань тебя к себе в гости ждет!

– Добро! – весело ответил Степан. – Выпей, казаче!

III

Страшная ночь подходила уже к концу. Поднялось жаркое летнее солнце, чтобы осветить еще более ужасный день злодейств и преступлений.

– Ну, подымайся, братик, – ласково сказал Стенька Василью, – да поедем в полоненный город!

Василий быстро встал. Голова его была тяжела от бессонной ночи и пережитых волнений. Он налил себе кубок меду и жадно выпил его. Мысли его словно бы прояснели.

– Вот это так! – одобрил Степан. – Сразу веселей станет! А я заказал для тебя в воеводской избе полдник изготовить. Идем!

Они вышли. Стеньку Разина ожидала почетная стража. Ивашка Волдырь в новом кунтуше, расшитом золотом, в высокой лохматой шапке сидел на коне перед отрядом лихих казаков; атаманский бунчук развевался грозным красным хвостом над ними, и тут же стояли музыканты с литаврами, трубами и тулумбасами.

– Здорово, детки! – приветствовал их атаман.

– Многи лета, батька! – дружно ответили казаки.

Степан вскочил на своего персидского иноходца. Василий занес уже ногу в стремя, когда подле него очутился вдруг Кривой.

– Атаман! Наши в Астрахань просятся. Дозволь идтить? – сказал он.

В это время Разин обернулся.

– Чего он?

– Да вот молодцы просят в Астрахань идти.

– А пускай идут! Что им тут делать, а там пожартуют! – сказал ему Стенька.

– Идите! – разрешил Василий и сел на коня. Кривой стрелою помчался к своим.

– Бежим, братцы! – закричал он издали. – Сам Степан Тимофеевич дозволил!

– Ого – го! – загоготал Дубовый. – Вали!

– Зададим жару боярам, – подхватил Пасынков, и вся ватага бегом бросилась на город.

Степан Разин ехал, окруженный отрядом с бунчуком и музыкой. По всей дороге, спеша и перегоняя друг друга, бежали стрельцы и казаки в побежденную Астрахань.

– Будут воеводе поминки! – сказал Степан. – Жив он? – спросил он у Волдыря.

– А чуточку жив, батько! – ответил Волдырь. – Был совсем живой, а как ясык подали, вдруг какой‑то лайдак налети на него да копьем в пузо! Его у церковь снесли. Ну, а мы взяли его потом осторожненько, на ковре, и под раскат положили. Тамотко все. Твоего суда ждут!

Степан нахмурился:

– Эка досада какая! Я думал, целюсенький!..

Они въехали в посад. Он был совершенно пуст. Толпы из войск Стеньки Разина спешно пробегали через него и устремлялись в Пречистенские ворота.

– Ну, вы! Дорогу атаману! – закричали у ворот на них казаки, и разом расчистился широкий путь.

Они въехали в Астрахань. Навстречу Стеньке хлынула голытьба.

– Здравствуй, батюшка, Степан Тимофеевич! – раздались кругом возгласы.

– Милости просим!

– Здорово, сынки, здорово! – весело кивал на все стороны Стенька Разин. К нему подскакали Фролка и Васька Ус.

– Иди суд чинить, – коротко сказал Фролка и дружески кивнул Василию.

– Много?

– Усь много! – ответил Ус. – Заперлись в церкви, проклятые! Так мы их оттуда выталкивали. Всех у раската посадили.

– Ну, ну! А воевода жив?

– У жив!

Василий ехал рядом с Стенькою и жадно смотрел по сторонам. Везде шумели толпы. Красные жупаны казаков, лохматые чубы украинцев мешались с сермягой, с синей посконой, и тут же мелькал стрелецкий кафтан или однорядка посадского.

С криком, беспорядочной гурьбою, несмотря уже на едущего атамана, люди врывались в дома и выбегали оттуда с узлами, иконами, шкатулками.

Один рослый посадский ухватил за волосы подьячего и тащил его. Тот падал на землю иотбивался.

– Под раскат его! – кричали вокруг.

– А славно гуляют молодцы! – с удовольствием сказал Стенька и прибавил: – Ты не думай, у меня порядок строгий, все поровну поделится!

Наконец показалась площадь и собор, рядом с которым высилась колокольня.

– Батько судить приехал! – раздалось в толпе, и она разом всколыхнулась и расступилась на две стороны. Василий взглянул перед собою и увидел страшную картину.

Вся соборная паперть была залита кровью, и у входа в церковь лежал, раскинувшись, обезображенный труп. Лица его не было видно, но в откинутой руке был зажат длинный нож, весь почерневший от крови.

А у пяты высокой колокольни во всяких позах, в изодранных одеждах, а некоторые и обнаженные вовсе, лежали брошенные, с завязанными руками старики, мужчины, женщины и даже дети. Впереди всех на ковре, в дорогом кафтане и латах, лежал пожилой полный мужчина. Лицо его было смертельно бледно. Ковер под ним был смочен кровью.

– А что было тут? – спросил Стенька, останавливая коня и быстрым взглядом окидывая картину.

– А какой‑то бисов сын, – ответил Фролка, – стал у двери да и ну, машет ножом и не пускает!

– Это дура, Фрол! – высунувшись из толпы, крикнул какой‑то оборванец.

– И впрямь дура! – усмехнулся Стенька – А ну, братики, подымите мне воеводу!

Он медленно слез с седла и вперевалку пошел к раскату.

Двое казаков бросились к лежавшему на ковре и, быстро взяв его под руки, поставили на ноги.

Стенька медленно подошел к нему, принял от казаков, взял под мышку своей сильною рукой и с ним вместе скрылся за маленькой дверкой колокольни.

Кругом воцарилась мертвая тишина. Василий, Фрол и Васька Ус слезли с коней и все с замиранием сердца смотрели на верх колокольни.

– Вон они! – крикнул их толпы голос.

– Дурень, – ответил другой, – батько его на самый верхний венец взведет!

– Тихо идут как! Я в минуту бы…

– Небось батька, поди, несет его на руках!

– Вошли, вошли!..

На верхнем ярусе колокольни показался Стенька и с ним рядом воевода. Они стояли плечо о плечо.

Стенька что‑то говорил воеводе. Воевода покачал головою.

– Ишь, ишь! – заговорили в толпе. – Ну, конец тебе, воевода!

Стенька, видно было, как подтащил воеводу к низким перилам и толкнул его от себя в грудь обеими руками.

– Ух! – охнула толпа. Тело воеводы мелькнуло в воздухе и грузно ударилось о землю.

Что‑то вздрогнуло в груди Василия.

– Ишь ты как побелел, братику! – сказал ему, толкая его в бок, Ивашка Волдырь.

– С непривычки, – усмехнулся Ус.

Стенька Разин тихо вышел из‑под колокольни.

– Ну, и поджигать можно! – сказал он, подходя к своим.

– А что с этими сделать присудишь? – спросил Ус. Стенька оглядел толпу связанных равнодушным оком.

– Что? Да повесить их! – ответил он и пошел.

– Расправляйтесь, братики, со своими недругами! – крикнул Ус.

В ответ ему раздались рев и вопли. Толпа, стоявшая доселе в нетерпеливом ожидании, рванулись к подножию колокольни.

Вон казак взмахнул саблею, какой‑то мужичонка, вопя, рвался вперед, подняв над головою огромный кол; вон ражий стрелец закрутил волоса женщины на руку и медленно водил по ее горлу ножом. Кровь брызнула фонтаном, и он осклабился.

Василий отвернулся в ужасе и побежал вдогонку за атаманом. Вдруг он поскользнулся и упал, руки его скользнули по чему‑то влажному. Он поднялся. Тонкой струею от собора текла липкая кровь, перемешанная с грязью.

Он добежал до приказной избы и перевел дух. Навстречу ему с гоготом казаки, посадские и стрельцы ворохами тащили толстые книги, свитки и грудой кидали перед собою на площадь.

– Куда это? – спросил Василий.

Один казак посмотрел на него с удивлением.

– А жечь! – ответил он.

Василий вошел в избу. Посредине стоял длинный стол, уставленный едою, кубками и сулеями. Стенька Разин, засунув за широкий кушак руки, сдвинув шапку на затылок, кричал казакам:

– Несите, несите, молодцы!

Он увидел Василия и кивнул ему.

– Вот так я сожгу все дела и на Верху, в Москве! Ну их к бису. От них только одно горе!

Василий опустился на лавку. Стон и вопли стояли в его ушах; чуть он закрывал глаза, перед ним вставал стрелец, режущий женщину. Он невольно вздрагивал и раскрывал глаза.

– Что ты такой сумный? – спросил его Стенька, подходя к нему.

– Крови много! – тихо ответил Василий.

– Ха – ха – ха! A казаком назвался! Как же ты, братик, воеводу накажешь?

Словно кнутом ударил он Василия, и тот сразу загорелся злобою. Глаза его вспыхнули.

– Вот то‑то! – одобрительно сказал Стенька – А тут, братику, каждый свои счеты сводит.

В избу друг за другом стали входить есаулы. Лица всех и одежда были испачканы кровью. Глаза горели страстью, и все, крича и шумя, казались пьяными.

– Ну, хлопцы, поработали за сегодня! Пображничаем! – сказал Разин, садясь в голову стола. – Ты, Фролушка, справа садись, а Василий слева, вот так! Ты, Вася, – обратился он к Усу, – вином потчуй. Наливай водки сначала по доброй чаре!

Казаки жадно набросились на вино и пищу. Они брали руками из мисок куски мяса и рвали их зубами, запивая вином, медом, водкою. Беседа делалась все шумливей и шумливей.

Стенька весело расспрашивал всех о взятии города.

– Ни, – говорил Ус, – и у Вознесенских ворот было мало драки. Только немчин один…

– Какой немчин?

– А тот. Помнишь, батька, когда мы отсюда уходили, воеводы до нас немца послали. Ты еще его чуть саблей не окрестил.

– Так он, песий сын, дрался?

– Пока не зарубили его, все саблюкой махал!

– Ишь, бис его возьми!

– А там и ничего больше, – заговорил Фрол, – только черкесы да персюки дрались. Ну, да их немного и было!

– Всех позабрали?

– У батьки их попряталось много, на митрополичьем дворе.

– Ну, тех оставить надо до поры. Уважим батьку! Эх! – смеясь, воскликнул Степан. – А помните, есаулы, как ваш батько в этой избе булаву сложил. Еще воеводы так‑то кочевряжились!

– Эге – ге! А помнишь, батько, як князь Львов шубу у тебя оттягал, – сказал Федька Шелудяк, рослый мужик с бабьим лицом.

Стенька кивнул.

– Попомнились ему мои речи, вражьему сыну! А вы, братики, дуванить будете, шубу мне отдайте!

Василий молча сидел подле атамана и с удивлением смотрел на него. Что в нем? Вот он сидит со всеми, такой же, как все. Даже одет не лучше, чем вот хоть Ивашка Терской или Васька Ус. И говорят с ним все, как со своим казаком, а вот он встанет да оглянет всех – и вдруг шапки полетят с голов, и все смолкнет, и по одному слову его пойдут в огонь, на верную смерть.

И Василий чувствовал, что и он за этим Стенькой пойдет везде. Степан, словно угадывая его думы, оборачивался к нему и ласково трепал по плечу.

– Пожди, братик, скоро на Саратов пойдем! – говорил он ему.

В избе уже шел дым коромыслом. За дверями избы глухим стоном отдавалось народное буйство.

Степан подозвал своего любимого Волдыря и тихо сказал ему:

– Ты, Иваша, пойди собери раду да скажи о добром казачестве. Завтра, мол, присягать будете!

Волдырь пошатнулся и пошел из дверей.

– А ты, Федя, – перегнулся Степан к Шелудяку, – закажи все добро в Ямгурчеев городок тащить. Завтра там его и подуваним.

– Ладно, батька! – покорно ответил Шелудяк и вышел следом за Волдырем.

– Пейте, браты есаулы! – закричал Степан. – Пейте, казаки! А ну!

– Помнишь, атаман, – сказал ему Терской, – как про нас песню Кривоглаз сложил. Славный мужик был и песни ладно складывал! Персюки зарубили!

– А ну!

– Подтягивайте, хлопцы!

Терской приложил руку к щеке и затянул высоким фальцетом:

Что пониже было города Саратова,
А повыше было города Камышина,
Протекала, пролегала мать Камышинка – река:
Как с собой она вела круты красны берега.
Круты красны берега и зеленые луга…
Песню подхватили гуляющие и хмельные казаки, и она гулко разнеслась по приказной избе. Пели они про то, как удалые разбойнички перетащили через нее на Волгу с тихого Дона свои струги и пошли вниз на сине море Хвалынское, и было в той песне столько молодецкой удали, столько шири и воли, что у Василия слезы выступили на глазах, и, сжимая кулаки, он думал про себя: «Вот она, жизнь молодецкая!»

Песня вынеслась на площадь, там подхватили ее проходившие казаки и понесли дальше, и зашумела она по всему городу.

– Ну, братцы, – вдруг сказал Степан, – а я с вина да радости и захмелел совсем. Поеду к себе на струг. В утро свидимся, а вы пока что гуляйте! Вася, – сказал он Василью, – ты спать‑то на струг ворочайся. Поедем, Фролушка!

Они поднялись и вышли из избы. Их ухода почти не заметили пьяные есаулы. Песни сменялись песнями.

Василий поднялся и осторожно вышел из избы. Время приближалось уже к вечеру.

IV

Василий вышел на крыльцо и на минуту остановился в изумлении и ужасе: у крыльца стояла огромная лужа крови и в нее вливалась широкая кровавая река из собора, откуда все еще раздавались неистовые крики, смешанные с воплями и стонами.

– Что там деется? – машинально спросил Василий у пробегавшего мимо стрельца. Тот на мгновение приостановился.

– А лиходеев бьют! – ответил он и побежал дальше. Площадь представляла волнующееся море лиц и голов.

Одни, что‑то крича, бежали от раската, другие устремлялись к страшному месту побоища, с гиком и хохотом пьяная ватага влекла какого‑то юношу, одетого в длиннополый кафтан. Через мгновение четверо стрельцов тащили своего офицера и кричали:

– Не бойсь, теперь мы покомандуем!

Василий сошел с крыльца, осторожно обошел страшную лужу и пошел по городу.

Но, пройдя немного, Василий вошел в пустынные улицы. В них словно вымерла жизнь. Маленькие лачуги и высокие двухэтажные дома с раскрытыми настежь воротами хранили какое‑то печальное молчание, словно в каждом доме был покойник.

Василий вошел в ворота одного дома Кругом было тихо, безлюдно. Цепная собака с разрубленной головою недвижно лежала подле своей конуры, уткнувшись мордой в s лужу крови.

Сараи, амбары, клети – все было отперто настежь; у лестницы, что вела в хоромы, были сломаны перильца, и двери крыльца были сорваны с петель.

Василий понял эту безмолвную картину. Жил тут какой‑нибудь боярин. Челядь его, почуяв волю, расправилась, с ним и с его добром, годами копленным.

«Что ж, так ему и надо! – стал говорить себе Василий. – Бил он и истязал холопов. За него их и на правеж водили, может! Ну, теперь и расплачивайся!»

Но в то же время сожаление прокрадывалось в его душу, и ему опять вспоминалась женщина, которой стрелец резал горло.

Он перешел, двор и вошел в густой, тенистый сад. Влажный, ароматный воздух охватил его теплым дыханьем. Словно презирая людские страсти, в кустах защелкал и залился трелью соловей.

Василий опустился на лавку и задумался.

Вспомнились ему вечера, проведенные с Наташею в саду Лукоперовых. Так же легко и сладко дышалось, так же пел соловей! И все у него отняли.

– Бить их, как псов! – вскрикнул он вдруг, снова пылая мщеньем и забыв свою мимолетную жалость. Бить за все! И за то, что они холопов мучают, и за то, что ко всякому, кто беднее, они как к смерду относятся. За его, Василия, обиды всем им один конец!

И, выхватив саблю, он с яростью отрубил тяжелую вишневую ветку, что склонилась перед ним.

В это время позади него послышались голоса. Он оглянулся и увидел Кострыгу и Тупорыла, идущих по аллее к дому. Лица из были красны от возбуждения и грязны от крови, смешанной с пылью. В руках их были обнаженные сабли, тусклые от крови. Без шапок, с растрепанными волосами, с горящими лицами, они походили скорее на зверей, нежели на людей.

– Важно! – говорил хриплым голосом самодовольно Тупорыл. – Я, может, их десять убрал! Все по голове цап!

– Кабы до нашего боярина добраться! Уж я бы… – хрипло засмеялся Кострыга.

– Я три образа и с такими окладами забрал! Золото, слышь!.. Говорят, волоки в Ярчей – город.

– Ямурчей, – поправил его Кострыга

– Все одно. Я и отдал казаку. А может, вор!

– Не! У них в порядке.

Тут они увидели Василия и на мгновение остановились.

– Атаман! – воскликнул Кострыга. – Ты отколева?

Василий кивнул им.

– Откуда и куда? – спросил он вместо ответа.

– Мы – ста? А поначалу у раската были, постиг по домам боярским пошарпали. Смотрим, сад и дом виден. Думаем, заглянем! И – шасть через тын. А ты и тут… – объяснил Тупорыл.

– Пойдем, атаман, в горницы! – предложил Кострыга.

Василий машинально пошел за ними. По дороге словоохотливые мужики говорили без умолку.

– Уж и потешились над боярами, ох как!..

– Как это батюшка Степан Тимофеевич отдал приказ, мы и на них. Завыли! А я им – вот те правеж, вот те батоги, вот те тягло!

– Потом есаул приходил. Кто, говорит, из вас в казаки хочет? Слухайте! Собрал народ и начал рассказывать: казак, гыт, вольная птаха. Ни он, ни ему. Что хошь!.. Ну, все и закричали: хочим в казаки идтить!..

– Попов бить хотели, да не дали!

Они поднялись на крыльцо, вошли в сени и из сеней в горницу.

Стол и лавки стояли по местам, но видно было, что тут побывали холопы. По углам не висело ни одного образа, на полу валялись сорванные с них полотенца, некоторые с обрубленными концами, вероятно, из‑за жемчужной вышивки. Они шли дальше по горницам. В каждой виднелись следы разбоя. Везде содранные образа, разбитые сундуки, лари, развороченные постели. Они поднялись в терем. Там в узких переходах, словно снег, лежал на полу пух. В девичьей комнате, по самой середине пола, раскинувшись, лежала полная женщина, задушенная полотенцем. В рот ей было воткнуто веретено.

Кострыга отодвинулся и перекрестился. Тупорыл сказал:

– Психа! Надо быть, ключница, баба – колотовка.

Дальше они вошли в крошечную горенку.

Чудом уцелевшие пяльцы с хитрой вышивкой разноцветными шелками стояли у оконца.

– Надо быть, боярышня жила, – сообразил Кострыга.

– Глянь! – закричал Тупорыл. – Ноги!

Василий взглянул и действительно увидел две толстые ноги, обутые в синие шерстяные чулки, и край юбки.

– Тащи! – весело крикнул Кострыга и, ухватив ноги, как ручки тачки, стал пятиться.

Из‑под кровати выдвинулись жирные, как колоды, ноги, короткая спина, голова в повойнике. Кострыга вытащил толстую, короткую бабу и повернул ее на спину, жирным, обрюзглым лицом кверху.

И едва он повернул ее, как баба мигом вскочила, бросилась на колени, вытянула руки и завопила:

– Милостивцы вы мой! Золотые вы мои! Яхонтовые! Не губите меня, сиротинушку! Ничем, ничем неповинна я, голуби!

– Кто ты? – спросил ее Василий.

– Маремьяниха, государь мой, Маремьяниха! Боярышнина кормилица. Как это вбежали они, лютые…

– Кормилица! – заревел Кострыга. – Да нет хуже гадины на боярском дворе, она шепотуха, она дозорница, от нее, подлой, девки чахнут, парни губятся. Бить ее, подлую!

– В окошко ее! – сказал Тупорыл.

– Милые вы мои! – завизжала старуха.

– Пихай! – вымолвил Кострыга.

Василий поспешно вышел из горницы и спустился на двор. Вдруг над его головою раздался визг, тяжелая масса мелькнула в воздухе и грузно шлепнулась у его ног.

Василий успел отскочить, но капли крови из разбитой головы брызнули на его руку. Почти тотчас к нему подошли Кострыга и Тупорыл.

– Окочурилась! – сказал Кострыга.

– За што вы ее? – спросил Василий.

– А за то, что кормилица! – ответил Тупорыл. – У нас в вотчине вот такая же есть. Завсегда от нее одна девка плачет, другую дерут, третьей косу стригут.

– Мою Агашку раздели, – сказал хмуро Кострыга, – да в мороз в сугроб снега и посадил боярин. Она и померла. А все через кормилицу!

– Лютей нету, как ежели да свой брат, холоп, верх возьмет!

– Помогите, ой, помогите! Не приказный я!

– Врешь, приказная душа! С меня три алтына взял!

– А с меня корову! – раздались голоса с улицы. Василий выбежал.

Рослый детина отбивался от четырех гультяев, и все они орали на всю улицу.

– А вот я его! – закричал вдруг вышедший из угла пьяный казак и махнул саблею.

Рослый детина поднял руки к разбитой голове и как сноп рухнул на землю.

– Вот как мы их! – похвалился казак.

Сумерки сгустились. Уже ничего не было видно, только со всех сторон раздавались вопли и крики. Василий пробрался, уже не разбирая, что под ногами, к приказной избе, сел на своего коня и медленно поехал к атаманскому стругу, что стоял у берега, верстах в двух от города.

Крики слышались ему всю дорогу.

На пути его обгоняли казаки, пешие и конные, мужики, голытьба, пьяные, веселые…

Он слез с коня, сдал его какому‑то пьяному казаку и тихо вошел на струг.

– Кто? – окликнул его голос.

– Я! Василий!

– А! Ты! – сказал ему Фролка. – А братан упился и спит. Я вполпьяна. Хочешь пить?

– Браги, пожалуй!

– Браги? Эх ты, а еще казак. Иди, у нас варенуха есть!

Он ухватил Василья за руку и потащил в рубку. Там, лежа на полу, сидя на корточках, пьянствовали есаулы, говоря промеж себя вполголоса.

– Ныне еще тысячи три прибавилось, – говорил Ус. – Силы у нас – ух! Пока до Москвы дойдем, сто тысяч будет!

– Ну уж? – усомнился Фролка.

– Верно! Ты считай – мордвы сколько, чувашей, опять татарва из‑под Казани. Что мухи на мед, все идут!

Василий пристроился в углу и под их говор заснул тяжелым сном.

Виделись во сне ему убитые, видел он опять стрельца с ножом, мамку, исступленно вопиющую… Стенька Разин махал саблею и кричал: «Всех бейте!«Василий бросился на старика, а в это время Наташа вдруг встала бледная, с расширенными глазами и кричит: «Не губи его, меня потеряешь! Его бей!» – и указывала ему на Разина, а Разин, скаля белые, острые зубы, отвечал: «Меня сабля не берет, пуля не трогает. Режь, Василий, и свою лебедку!«А потом вдруг обратился в ясного, светлого воина. «Я князь Прилуков! И тебе смерть! А Наташа моя! Моя!» – закричал Василий и проснулся. Утренний свет пробивался в рубку. Есаулы вставали и вылезали из‑под низких дверей.

– Подымайся! – говорил Василию Фролка. – Брат в город едет. Нас уже кликал!

Василий поспешно вскочил и, чтобы отогнать впечатление сна, быстро вылез на палубу. Яркое солнце уже играло на воде.

V

– Здравствуй, батюшка Степан Тимофеевич, – громко кричали астраханцы и бежали толпою за Стенькою Разиным, когда он на другое утро въезжал в город, окруженный своими есаулами, с Фролкою и Васильем подле себя.

– Здравствуйте, детки! Здорово, ребятушки! – говорил весело Стенька и, выехав на площадь, остановил коня и поднял руку. Толпа сразу замолкла. – Говорили вам вчерась мои есаулы про славное казачество! – заговорил Стенька. – Ну вот, так все вы теперь казаки будете. Идите в поле, и там я присягу возьму с вас!

– В поле, в поле! – закричали вокруг, и толпа бросилась бежать к городским воротам.

Площадь опустела. Стенька Разин оглянулся.

У раската грудою лежали трупы: лдни были с отсеченными головами, другие с разбитым черепом, третьи просто удушенные. Казалось, все они намокли в крови, потому что вокруг них была топкая кровавая грязь. То тут, то там валялись руки и ноги…

– Закажи яму вырыть, – сказал Стенька Шелудяку, – да всех их туда. А то смердеть дюже станут!

– Где яму‑то копать?

– Яму? А ну, тут Троицкий монастырь есть. Пусть братья и постараются. Много? – спросил он, указывая на трупы.

– А вчерась считано четыреста. Да опосля приводили.

– Ладно! Так им и надо, псам! Иваша, – обратился он к Терскому, – тащи на поле попов‑то! Пусть с книгой придут да крестом. А мы поедем!

Он тронул коня.

– Дорогу атаману! – закричали в толпе, едва он показался из ворот, и толпа разом раздвинулась на две стороны.

– Ну, детки, – сказал Стенька, не сходя с коня, – сейчас попы придут. Станете крест целовать на честной службе. Богом поклянетесь стоять за великого государя да за меня, Степана Тимофеевича, атамана Разина, да за честное казачество. Богом поклянусь вам и войску честно служить, изменников выводить!

– Дорогу, дорогу! – раздались возгласы. Толпа снова расступилась. Впереди ехал Ивашка Терской, сзади него шло восемь священников в оборванных рясах, с растрепанными волосами, и их окружали казаки с плетьми.

– Едва повытаскал, – сказал Терской, подъезжая к атаману. – В чуланы, в подвалы попрятались, что кроты! А кресты из церквей взяли. Вот!

Терской опустил руку за голенище сапога и вынул оттуда три напрестольных креста и поднес их атаману. Толпа безмолвно стояла в ожидании церемонии.

– Ну, три попа, берите кресты и держите! – крикнул на священников Стенька. – А вы чередом целовать крест станете, а потом мне кланяться. Ну!

Но священники стояли неподвижно, опустив головы.

– Ах вы, длинноволосые! – закричал Васька Ус. – Али не слышите, что батюшка вам приказывает? Ну, ты! Иди! – он схватил одного старика за плечо и с силою толкнул к атаману.

Стенька протянул ему крест, но старик вдруг выпрямился, глаза его сверкнули, бледное лицо залил румянец.

– Не оскверняй святого креста, богоотступник! – громко сказал он. – Поругатель святыни, антихрист! Братия! – закричал он народу. – Образумьтесь. Се не человек, а дьявол во образе человека!

– Голову его, голову! – завопил в ярости очнувшийся от изумления Разин.

– И сказано в Писании, – кричал священник, – придут дни и…

Толпа охнула. Сабля Уса сверкнула на солнце как молния, и отрубленная голова священника упала на грудь, вися на окровавленной коже. Тело упало на землю, и кровь пошла широкой струею. Толпа в страхе отодвинулась.

Стенька дрожал от гнева, и глаза его метали искры.

– Иди ты! – сказал он молодому священнику. Тот выступил и твердо ответил:

– Богу служу, а не дьяволу!

– Ну, ну! – заревел Стенька. – Ой, казаче, отсеките ему руку одну да ногу одну! Пусть другие поглядят на свово батьку! Ну!

Страшное приказание было исполнено мгновенно. Истекая кровью, священник лежал на земле рядом с отсеченными рукою и ногою.

Стоявшие близко слышали, как он молился, и невольно крестились.

– Ты! – показал Разин на следующего.

– Невместно и мне свой сан порочить! – ответил третий.

– Ин! – сказал Стенька. Лицо его окаменело в зверском выражении. – Вы ему, казаче, две руки отрубите, а тому, четвертому, две ноги! Так вот! А вы будете крест держать? – спросил он угрюмо у оставшихся.

– Смилуйся! – воскликнул устрашенный молодой священник.

– То‑то! Ну, иди, держи крест, – сказал Стенька, протягивая ему крест, – и вы!

Священники подошли и взяли кресты в руки.

– Ну, детки, подходите на целование! – обратился Степан к толпе.

Народ дрогнул и длинной лентою потянулся мимо атамана. Каждый, крестясь, целовал крест, кланялся Разину и отходил в сторону.

Священники стояли бледные, дрожащие от ужаса и держали кресты перед собою, стараясь не видеть страшных трупов своих собратий, залитых кровью. Народ испуганно косился на мучеников, а Стенька Разин, страшный, как карающая судьба, как неведомый антихрист, недвижно сидел на коне.

Часа четыре длилась церемония присяги. Наконец она кончилась, и Стенька облегченно вздохнул.

– Ну, други, вот вы и казаки стали! Нет над вами воевод и бояр. Сами себе вольные! – сказал он. – Разделитесь вы теперь на тысячи, и будут у вас от вас тысячники, а каждая тысяча на сотни, и у сотни свой сотник будет, а сотни на десятки с десятским. Правиться все кругом радою будете. Как што, сверитесь и думайте сообща. А для порядку вам атаманом вот он будет! – Стенька указал на Ваську Уса. – А его есаулами – вот они! – он указал на Федьку Шелудяка и Ивашку Терского. – Им во всем верьте! А теперя выберите тысячников да посылайте их в городок. Дуванить добро станем!

– Многая лета Степану Тимофеевичу! – заревела обрадованная толпа.

– А, испить теперь! – сказал уже весело Стенька и, ударив лошадь, погнал ее в город.

При самом въезде у ворот стояло кружало. Длинная изба с широким навесом, под которым стояли столы и лавки. Вокруг росли тенистые тополи и ветвистые липы.

– Ой, славно! – сказал, осаживая коня, Степан. – Ивашко! – крикнул он Волдырю. – Ну ее, приказную избу! Давай тут пить! Раздобудьте, братья, горилки!

Он слез с коня и сел на лавку. Казаки скрылись и через минуту выкатили бочку.

– А ну, по – казацки! – смеясь сказал Стенька.

В один миг бочку поставили стоймя.

Фролка подскочил к ней и богатырским ударом кулака расколол дно.

– Ото ладно! – одобрил Стенька. – А ну! За качество!

Гришка Савельев спешно подал ему деревянный ковш. Стенька зачерпнул водки и жадно выпил.

– У – у! Здоровая горилка! Бисова вудка! – сказал он.

Ивашка Волдырь торопливо шел, махая руками, и сзади него казаки тащили мисы с галушками, варениками, пирогами, мясо и рыбу, баклаги, фляги, сулеи и жбаны с вином и медами.

– Ой! И опохмелимся же! – радостно закричал Стенька. – Ты, астраханский атаман, угощай, что ли!

Василий не отставал от других. Вино туманило ему голову и разжигало кровь. Убийства уже не приводили его в содрогание.

– Пити – греха не быти! – кричал он. – Тут вино, а в Саратове кровь пить буду!

– Ай да Вася! – радостно смеялся Разин.

– На дуван! На дуван! – кричала толпа, устремляясь снова за ворота к Ямгурчееву городку..

– Ну, Вася, – сказал Степан Ваське Усу, – вина всего не выпьем, иди дело делай, без тебя нельзя дуванить. И вы, есаулушки! – сказал он Шелудяку и Терскому. – Ну – те, шубу‑то мою не забудьте! – крикнул он вслед.

– Наливай, что ли, ты, Гришка! – приказал он Савельеву.

Василий тихо вышел и прошел в городок.

Там шумела и волновалась толпа. Кричали и стрельцы, и казаки, и голытьба, и вновь испеченные казаки – астраханцы.

Груды добра высились посреди площади. Василий подошел к Ваське Усу и сказал:

– Моим молодцам тоже батька дать указал!

– Знаю. Много их?

– Сто сорок!

– Пришли от них молодца!

– Здеся я, атаман, – словно из земли вырос Кривой и поклонился, сняв шапку.

– Ну и стой тут! – сказал Ус, деля добычу.

Чего только не было в горах наваленного добра. Мешки с деньгами, и одежда, и сбруя, и оружие, и тут же кресты, образа, церковное облачение и мисы с самоцветными камнями.

Казаки привычными руками сортировали кучи, складывая одно к одному.

Потому Ус стал делить. Четвертую часть каждой кучи он отделил на атаманство. Половину оставшихся на казачество, половину вновь оставшегося стрельцам и работникам Разина, а остальное астраханцам.

Тысячники, а потом сотники подошли к своим частям и поделили их поровну, потом десятские разделили на десять куч каждую, а там подошли дольники и стали метать жребий – кому что.

Василий выбрал себе дорогие чеканные пистолеты, кинжал и саблю, а все остальное отдал своим удальцам.

Их нельзя было узнать. Пасынков оделся в парчу и бархат. На Кривом был дорогой атласный кунтуш, Дубовый надел на себя боярский кафтан и гарлатную шапку.

В толпе замелькали армяне и евреи, и пошел торг и потом пьянство.

Густая толпа стояла вокруг кружала, где пил Степан, и, как собака, ждущая подачки, жадно смотрела на своего батьку. А тот, в шубе, возвращенной ему назад, без шапки, время от времени кидал в толпу мелкие деньги.

Среди пьяного гомона нередко слышались вопли и стоны. Это астраханцы вылавливали своих ворогов и казнили их.

Попадался купец, приказчик, приказный или дьяк – и, насмеявшись над ним, буйная толпа убивала его каким‑нибудь хитрым способом.

– До атамана! До атамана! – изредка раздавался крик. – Батька! Послушай!

– Чего там? – спрашивал Стенька. В кружало входил полупьяный казак и волок за собою девушку.

– Ин, – говорил он, – я при Астрахани один на десять по распорядку оставлен. Полюбилась мне красна девица, а поп не венчает.

Стенька сразу приходил в ярость.

– Поп?! Ах он песий сын, коровий помет! Ивашка, иди, прикажи венчать молодца. Скажи, в воду его посажу!

– Батюшка Степан Тимофеевич! – раздавались снова крики, и толпа астраханцев вваливалась в кружало.

– Чего, детушки?

– Дозволь сыск сделать! Многие из приказных людей да дворян схоронились: вели их отыскать и побить, а то придет от государя присылка, – они нам станут первые вороги.

– А бейте их, детушки! На то ваша казацкая воля!

– На митрополичьем дворе их много. Там и щенки – воеводы.

– Ну, ну! Это уже когда я уеду. А теперь по улочкам шарьте!

И, день в день, три недели шли в Астрахани рука об руку разбой и пьянство.

VI

Василий истомился. Жажда мести, страстная любовь к Наташе незаметно разгорались в нем и теперь пылали пожаром, а Стенька Разин словно забыл про свои походы в этой Астрахани.

– Батько! – говорил иногда Василий Разину.

– Чего, сынку?

– Да когда ж мы на Саратов пойдем, скажи на милость?

– А что, сынку?

– Да терпеть не могу больше! Смотри, государь стрельцов нашлет – и не осилим Саратова.

– Ну, ну! Мы их всякую силу разобьем. Не бойсь! А ты потерпи малость. У нас сказывают: «Терпи, казак, атаманом будешь!»

– Нельзя раньше, – таинственно объяснял ему Фролка, – вишь, братан заказал два струга обрядить. Хоругви новые сделать.

– Для чего два струга?

Фролка понижал голос до шепота:

– Один для Никона – патриарха, а другой для царевича Алексея Алексеевича!

– Да ведь он помер?

– Нишкни! Это бояре выдумали. Они его извести хотели, а ен до Степана убег. Теперь с нами!

Василий качал головою:

– А Никон отколь?

– С Белоозера. Его оттуда наши казаки своровали.

Василий успокаивался на время, но потом вновь начинал тосковать. Виделись ему странные сны, чудились наяву странные видения. В ушах и во сне, и наяву звучал призывный голос Наташи: «Вася, Вася!«Он даже иногда испуганно оборачивался, так явственно слышался ее голос.

За последние дни мгновенье за мгновением вставали в его уме воспоминания своего позора, разорения и нового позора. Он просыпался иногда от мучительной физической боли, трогал спину, омоченную потом, и она казалась ему окровавленной. Он рычал от жажды мести и царапал свою грудь руками.

А Разин пил в кружале день в день, в вине ища и вдохновенья, и силы.

Однажды он вдруг обратился к Василию:

– Иди на митрополичий двор. Возьми у него старшего сына князя Прозоровского, Бориса, и приведи пред мои очи.

Василий тотчас встал, позвал с собой десять человек из своего отряда и пошел.

Митрополичий двор казался крепостью.

Вкруг него окопали ров, за тыном насыпали вал и наставили пушки.

– Ей, ей, ей! – закричал Василий. Из‑за тына показалась голова служки:

– Чего тебе?

– Впусти или прикажи выслать мне Бориса, сына воеводы. Степан Тимофеевич приказывает!

Служка скрылся. Полчаса спустя открылись ворота, и из них вышел красивый юноша.

– Я княжой сын! – сказал он громким голосом. – Что надо!

– Велено тебя к атаману вести!

– К Стеньке? Веди, молодец, – отвечал юноша, и Василий невольно подивился его бесстрашию.

С светлым, улыбающимся лицом, ясным взглядом остановился он перед страшным атаманом.

– Чего тебе от меня надобно? – спросил он его. Стенька Разин оглядел его исподлобья мутным взглядом:

– Нонче ночью про вас, воров, думал. Где таможенные деньги, что сбирались с торговых людей? Отец твой ими завладел и промышлял.

– Николи отец мой этими деньгами не корыстовался! – с гневом, вспыхнув, ответил юноша. – Не видел их даже. Сбирались они головами, а головы приносили все в приказную избу, а принимал их подьячий денежного стола Алексей Алексеев с товарищами. Все деньги ушли на жалованье служилым. Спроси хоть у подьячего. Он жив!

– Сыскать! – коротко сказал Стенька.

Васька Ус спешно выбежал. Воцарилось молчание. Разин пил, изредка угрюмо вскидывая глазами на молодого Прозоровского, а тот стоял свободно, заложив за спину руки, с легкой усмешкой на устах.

– Хочешь казаком быть? – вдруг сказал Разин. – Присягни мне и казачеству, я тебя есаулом поставлю!

Юноша тряхнул головою.

– Николи я с разбойником и татем быть в одном не хочу! – ответил он.

Разин криво усмехнулся.

– Добро! – сказал он.

– Може, выпить хочешь? Медку? – вдруг снова предложил он Борису. Тот только покачал головою.

В это время Ус притащил подьячего. Он скрывался тоже у митрополита. Это был пожилой, лет сорока, человек.

– Где таможенные деньги? – спросил его Стенька.

– Служилым людям раздали! О ту пору стрельцы к воеводе приступили за жалованьем, – ответил подьячий.

– Видишь! – сказал юноша

Стенька злобно хлопнул кулаком по столу.

– Врет он, коровий помет! Казаче, повесьте его за правый бок на крюк! Пусть его повялится малость! – сказал он, кивая на подьячего.

Юноша грустно взглянул на него.

– Прости меня, Алексей, – сказал он.

– Бог с тобою! – ответил тот. – И тебе, вьюноша, разбойник крест уготовал.

– Увести его! – закричал Стенька, вскакивая.

– Ну, а где животы ваши? – спросил он, подскакивая к Борису. Тот даже не двинулся.

– А животы наши твои же люди ограбили. Наш казначей все сдал, а твой есаул Василий Ус увозил от нас.

– Ну, ну, добро! Все твоя правда! – усмехнулся Степан. – А казаком не хочешь быть?

– Не хочу с ворами вязаться!

– Ну и то добро! – сдерживаясь и весь кипя, промолвил Степан. – Приведите мне со двора его другого брата!

Борис побледнел:

– Атаман, что ты задумал?

– А так! Пожартовать!

Казаки с шумом принесли младшего сына воеводы. Ему было только восемь лет. Он испуганно прижался к брату.

– Как звать тебя, пащенок? – спросил его Степан.

– Борис! – тихо ответил мальчик.

– Тоже Бориска! Ну, ин! Так вот что, – обратился он к старшему, – или ты целуй крест на казачестве, или я твоего братишку за ноги подвешу.

Юноша побледнел как полотно, но, ни минуты не колеблясь, сказал:

– На то ты и разбойник! А душой кривить я не стану!

– Ну, ну! – прохрипел Стенька – Возьмите его!

Мальчик заплакал и прижался тс брату.

Юноша склонился над ним.

– Не плачь, Боря, они все добрые! Они с тобою поиграть хотят. Иди с ними! – он нежно перекрестил его и поцеловал.

– А возьмите и этого пса и подвесьте рядом! – вдруг приказал Стенька, кончая свой суд. – Пить будем!..

И он снова пил, не трогаясь с места. «Когда же?» – с тоскою думал Василий.

– Батько, да что ж ты это? – наконец заговорил он снова.

– Ну, ну, – ответил ему ласково Стенька, – я ужо тебя за то потешу. Пожди малость!

В тот же день, сидя в кружале, он приказал сыскать какого‑либо подьячего.

Полчаса спустя к нему привели низкорослого, белобрысого подьячего; глаза его испуганно бегали во все стороны, маленькая бородка дрожала словно лист на ветке. Он вошел и упал на колени перед Степаном.

– Как звать тебя?

– Наум, батюшка! Наум, милостивец!

– Подьячий?

– Подьячий, батюшка! Кружечного сбора приказа, милостивец!

– Грамоту знаешь?

– Знаю, батюшка! – и при каждом ответе подьячий стукался крепко лбом в землю.

– Ин, – сказал Разин, – садись туты и пиши ты мне прелестные письма. А в тех письмах напиши, что всем холопам и кабальным и крепостным будет воля. Станут все казаками, воевод и бояр уничтожать; они – враги государевы, дьяков и подьячих тоже!

Наум дрожал мелкою дрожью и в такт его речи кивал головою, повторяя последнее слово.

– И будут сами себе головы. Напиши, что бояре в злобе своей патриарха Никона заточили, а царевича Алексея Алексеевича извести хотели, а они ко мне убежали, и ноне я их на Москву к царю везу! Стрельцам тож напиши. Понял?

– Понял, батюшка!

– Садись и пиши! Вина хочешь?

– Для ясности, – с жалкой улыбкой сказал подьячий.

– Лакай! Дайте ему водки жбан! Да пиши складно, умилительно!

Подьячий примостился на другой конец стола Стенька пил и начал говорить Василью:

– Хотел я удружить тебе, ну, так и сделаем. Я‑то сам еще через три дни пойду, а ты иди завтра в утро. С тобой твои сорок, да дам тебе еще две сотни молодцов, да казаков сто с Гришкой Савельевым. Ты атаманом будешь, он есаулом. Иди и бери Саратов! Вот!

Василий даже вскочил от волнения.

– Батько! – воскликнул он.

– Рад? То‑то! Я для своих всегда ласков. Нонче вот мы этих писем изготовим и я с ними нищих вперед пошлю, чтобы кидали везде. А утром ты иди!

У Василия от радости захватило дыхание. Завтра. В четыре, пять дней они сделают переход – и берегись воеводы и Лукоперовы!

– Готово, што ли? – окрикнул подьячего Степан.

– Готово, милостивец! Дозволь прочесть!

– Чти!

Подьячий дрожащим, гнусавым голосом начал чтение. Степан слушал и кивал головою.

– Так, так! – говорил он. – Ладно, щучий сын! Ишь ты!

И когда окончил подьячий чтение, он ласково кивнул ему головою:

– Поднеси ему, Вася, меду!

Василий поднес. Подьячий расцвел от удовольствия и выпил.

– А теперь повесьте его, казаче! – сказал равнодушно Степан.

Маленький подьячий побледнел и отшатнулся. Кружка упала у него из рук.

– К… как? – пролепетал он.

– Повесить! – повторил Степан. – Потому ты подьячий – сорная трава, крамольное семя! Ну же, хлопцы!

Подьячий стоял словно окаменелый. Нижняя челюсть у него отвисла, но когда казаки схватили его за плечи, он вдруг вырвался от них и в исступлении закричал:

– А ты коли так – вор! Вор, вор! Я тебе работу справил, а ты насмеялся, да еще повесить! Это за добро! А еще батько! К малым добер, бают!..

Бороденка его тряслась, глаза почти вылезали из орбит. Он был смешон и жалок в своем гневе. Казаки снова ухватили его, но Стенька махнул им рукою.

– А что ж мне с тобой делать, скажешь? – спросил он, щурясь.

Подьячий даже подпрыгнул, сжав кулаки:

– Вешать, вешать, разбойничья твоя душа! Твои слуги верные дом мой разграбили, женку опозорили да убили, ребятеночка на копье взяли. А мне что ж? Вешай, милостивец!

– Да коли ты подьячий, – задумчиво сказал Стенька, – коли ты с людей за все про все калым брал…

– А то не брать? Мне от государевой казны шло два рубля в год, да однорядка, да шапка, да муки шесть восьмин. Тут и живи! А у меня семьишка. Всякому хлеб жевать хочется. И много ли брал? Два, три алтына, много, коли гривну!..

– А и то! – сказал вдруг Степан. – Коли воевода брал, чего ему, маленькому, делать было? Иди, Наум!

Подьячий быстро мотнул головою и приготовился бежать.

– Да стой! – остановил его Степан. – Чтобы ты о нас дурное не мыслил, на тебе зараз пять рублей, – он кинул ему пять тяжелых монет. – А ты, Вася, – обратился он к Усу, – его своим писарем сделай да избу ему дай. Пусть живет!

– Милостивец ты мой! Свет красно солнышко! – закричал подьячий, бросаясь к Степану, но тот уже нахмурился.

– Уходи, а то раздумаю! – проговорил он.

Подьячий отпрыгнул от него, что стрела от тетивы, и зайцем бросился из кружала.

Степан с написанными листами обратился к Волдырю.

– Ну, мой верный Иваша, отдай нашим писчикам. Пускай всю ночь пишут и день весь, а десять листов сейчас пусть изготовят. А в ночь дать их Егорке – слепому да Петрушке – безногому. Пущай с ими в Саратов поспешают. А ты, Васинька, значит, завтрова утром. Так?

– Так, так! – ответил радостно Василий. – Спасибо тебе, атаман!

VII

Василий не спал всю ночь. Не до сна ему было. Надо было всем распорядиться, да, кроме того, и близость желанного часа волновала его несказанно.

Он пошел к стругу, где ночевали его молодцы, и сказал Кривому:

– Ну, Яков, завтра мы на Саратов пойдем. Батька мне еще казаков дает да голытьбы. На голытьбу‑то я не надеюсь. Над ней Пасынкова поставь. Только на вас, на моих, да на казаков. Может, бой будет, так ты вот что! Коней бы достал. Оружие у нас доброе?

– Доброе, атаман!

– А у батьки пушечку еще попросим. Вот и пойдем. Там коней достань, а потом и еды заготовь. Я хочу разом идти, без роздыха. А то по дороге Царицын, Камышин. Опять пьянство. Там мы мимо!

– Мимо так мимо! А коней я в ночь достану. У казаков перекуплю.

– Ну вот! А утром и идти!

Потом он говорил с Пасынковым, потом пошел к Гришке Савельеву. Он сидел на своем струге с своими казаками и пил.

– А, пане атамане! – закивал он Василию бритою головою. – Что ж, пойдем Саратов добывать! Мои казаки добрые. Что соколы: ни одной цапли не пропустят мимо когтей!

Василий дружески сел с ним рядом.

– Только бы дойти до Саратова скорее, есауле! – сказал он. – Там уж возьмем городок!

– Хе – хе! А идти скоро ли; тихо твое, атаман, дело. У нас кони добрые.

– Чуть солнце, мы и пойдем!

– А хоть сейчас. У меня им только свистни!

Василий ушел от него и снова говорил с Пасынковым и Кривым. Потом вернулся на струг, попробовал заснуть, но сон бежал от его глаз. Ему наяву грезилась Наташа. Она протягивала к нему руки, и он вслух говорил ей: «Возьму, возьму тебя, голубка, от злых коршунов!»

Еще восток только заалел, как Василий сошел на берег и пошел будить свой народ.

Вперед выехал он со своими молодцами и с ним рядом Гришка. Потом шла голытьба, вооруженная чем попало, а сзади стройною массою две сотни казаков с пушкою замыкали весь отряд, человек пятьсот.

Василий сиял радостью и горел нетерпением.

– Скоро ли дойти можно? – пытал он у Гришки.

– А как скажешь, атамане, дней в шесть без больших привалов, дойдем!

– То‑то обрадуются! – засмеялся Василий.

– Да уж надо думать: ждут не дождутся!

Василий торопил свой отряд. Они двигались с невероятною быстротою. Часа два отдыхали где‑нибудь у воды, варили наскоро толокно и опять шли, не зная отдыха. Только раз Василий дал роздых на десять часов, чтобы всем выспаться. Это было подле Широкого.

Он остановился.

– Роздых! Теперь всего один переход остался, – сказал он, – так пусть переспят да отдохнут, как след. А я, есаул, тут недалечко съезжу.

Он кликнул с собою Кривого, Дубового да Кастрыгу и рысью поехал к усадьбе Лукоперова. Была уже ночь, но, как и в ту роковую ночь, луна ярко светила.

Василий быстро ехал и говорил:

– Мы кругом осмотрим все и наутро своих приведем. Тут они, мои вороги, Лукоперовы! Тут и она, голубушка!

Он вдруг остановился и растерянно оглянулся.

– Чтой‑то за диво! – усмехнулся он. – Ехали мы и их усадьбу проехали. Повернем!

Они повернули коней, но сколько ни вглядывался Василий во все стороны,бледно освещенные луною, он не видел высоких крыш лукоперовской усадьбы.

– Да что ты ищешь, атаман, – усмехнулся Пасынков, – ведь теперь по Волге все Степана Тимофеевича ждут. Сожгли холопы усадьбу, верно слово, сожгли!

– А ну?

Василий тронул коня и повернул его на знакомый косогор, и лишь только он въехал, как радостно вскрикнул:

– Правда твоя, Егорушка! Сожгли ведь воронье гнездо!

– А то как же!

Кривой и Пасынков с Кострыгой въехали следом за Василием.

Огромная усадьба Лукоперовых представляла груду наваленных обуглившихся бревен. Все, даже высокий тын, сгорел, и только трубы да печи белели среди угольев страшными белыми остовами, словно призраки.

– Эх! – сказал Кострыга. – Нашего бы боярина так спалить!

– Ништо! И ему так будет! – утешил его Пасынков.

Василий грустно стоял перед пепелищем. Что же месть? Где его Наташа?

«У воеводы дознаюсь!» – мелькнуло у него в голове, и он, повернув коня, вернулся к отряду.

Всю ночь он не мог сомкнуть глаз, седьмую ночь уже с того времени, как оставил Астрахань, и думал о Наташе. «Не может быть, чтоб она сгинула, – решил он. – Еремейка за нее вступится и обережет. Он и про любовь мою знает, и про то, что я с Разиным».

– На коней, на коней! – чуть наступило утро, скомандовал Василий, а за ним Гришка, и они поехали к Саратову.

– Поднесу я гостинчика воеводе, – говорил Гришка весело, – люблю воевод топить!

– Стой! – перебил его Василий. – Воевода мой. Ради него и в Саратов иду!

– А что?

– Так! Есть у меня с ним свой счет. А его уж не тронь и своим казакам закажи, чтобы они мне его живого оставили!

– Ну, добре, добре! Коли он сам не напорется!

– Тогда его счастье…

Поздно вечером они подошли к Саратову и остановились в полверсте за рощею. По обычаю, они, сидя на конях, составили круг. Гришка и Василий въехали в середину.

– Вот, братцы, – сказал Василий, – мы и у Саратова. Что нам делать?

– А подойти к надолбам и зажечь, – сказал Кривой, – которые там нам привержены, поймут и тоже подожгут, а мы и ворвемся.

– А коли там сила? – сказал Василий. – Узнать надо.

– Верно! – заговорил Гришка. – Прежде надо оттуда кого дождаться. Наши нищенки уже там два дня сидят. Пождем, они выйдут, а пока что – выехать двум да вокруг города пошукать!

– Что верно, то верно! – согласился Василий. – Кто пойдет?

– Да от меня казаки! Эй, Грицько, Осип! Пошукайте округ города! – сказал Гришка.

Те выехали из круга и быстро скрылись в темноте за рощею. Василий и Гришка сошли с коней и сели на землю. Прошел томительный час. Вдруг послышалось фырканье лошадей и в темноте выдвинулись казаки.

– Одного достали, – сказал казак, – говорит, к нам бежал.

– А откуда знал он, что мы тут? – спросил Гришка.

– Были нищие у нас, так говорили, ну, я и пошел. Встречу, думаю! – ответил в темноте голос.

Василий прислушался к нему и узнал.

– Аким, ты это? – окликнул он.

– Я! А ты неужто государь мой Василий Павлович? – воскликнул радостно Аким.

– Кто это? – спросил Гришка.

– А был мой служилый! Теперь я, брат Аким, – сказал он, – уже не Василий Павлович, а простой казак Степана Тимофеевича!

– Да неужто! Вот радость‑то, государь мой! Возьми меня в службу!

– Пожди, пожди! Сперва сослужить нужно. Вот мы пришли Саратов взять. Велика оборона?

– И что, милостивцы, обороны‑то, может, тысячи две стрельцов, да што в них. И они, и посадские только и ждут вас! Ей – ей!

– Вот‑то ладна штука! – одобрил Гришка.

– Теперь, ежели хотите, я вернуся и сейчас к надолбам людей пошлю. Они вам отворят. Я тем временем пожар зажгу! Они бросятся тушить, а вы и тут!

– Ладно, братику, добрый казак будешь, – одобрил его Гришка, – а ты не врешь?

– Я? – обиделся Аким. – Да я бы один воеводу убил. Чтоб ему пусто было! Как ты убег, Василий Павлович, он на меня. Двор разорил, коня отнял, меня батогами прибил. А я что? Я и не знал!

– А кто над стрельцами?

– Он да Лукоперов молодой!

– Сергей? Он там! – радостно вскрикнул Василий. – А старик с Наташей?

– Все там! Насилу убегли. Усадьбу‑то их выжгли. Они побоялись и в осадный двор стать. У воеводы живут!

– Вот! – глаза Василия сверкнули даже в темноте. – Слушай, Аким; найди ты там людей, посадских, што ли! Чтобы они берегли воеводу и Лукоперовых. Я их живыми взять хочу!

– Можно, государь!

– Атаманом зови!

– Да бросьте вы это! – перебил их Гришка. – Как же ты, бисов сынку, нам сделаешь?

– А так, – ответил Аким, – как вторые петухи пропоют, идите к надолбам. Там вас ждать будут. А под утро я красного петуха пущу. Тогда и валите в город!

– С Богом! – сказал Гришка. Аким исчез.

Наступило томительное ожидание. Нельзя было ни громко говорить, ни люльки казаку раскурить, не то что огонь зажечь. Гришка, умевший узнавать время по звездам, обещался сказать, когда пора.

– Мы все поначалу на конях выедем, – сказал он, – а там пусть пешие бегут. Им ворота откроем!

– Ладно! – согласился Василий, весь дрожа от нетерпения.

Часы остались до мщения и радостного свидания.

Гришка подал знак. Казаки и Василий со своим отрядом двинулись к надолбам, Пасынков повел голытьбу в обход, к воротам. Кругом царило мертвенное молчание. Веяло утреннею прохладою. Василий подъехал к калитке, опущенной и задвинутой болтом.

Вдруг с верху стены раздался голос:

– Казаки?

– Мы, мы, братику! – отозвался Гришка

За калиткой зашевелились, потом она, тихо скрипя, поднялась кверху. Два человека вышли из‑под нее.

– Аким говорил зарева пождать! – сказали они.

– Тсс! – остановил их Василий.

Казаки массою надвинулись на них. Гришка обернулся и замахал плетью.

Прошло с полчаса. Восток стал бледнеть. Где‑то запел петух… заблеяла овца… замычал бык…

– Воеводе и не в ум! – сказали посадские.

– Тсс!..

Городские стены стали обрисовываться, и вдруг на одной башне показалось пламя.

Казаки вздрогнули.

– Тихо! – сказал Гришка.

Пламя росло… Ударил набат… пронесся шум, топот… Загудели набатные колокола. В это время с другой стороны показалось пламя.

– Едем, братцы! – радостно приказал Василий, и казаки один за другим стали въезжать через надолбы в городской посад…

Часть четвертая

I

Когда Иван Лукоперов замкнул дверь в светелку дочери, Наташа поднялась с полу, шатаясь, добрела до кровати и, упавши в нее ничком, залилась горькими слезами.

Закатились ее красные зореньки! Наступила тьма, тьма непроглядная!

Ничего она не понимала, ничего она не знала, но ясно было, что отец прознал про ее тайную любовь и теперь еще грозит беда неминучая и ее Васе. Так бы и побежала она до него, так бы и рассказала про все, что сделалось, а и того нельзя. Заперли ее, словно птицу в клетке, и нет ей свободы, нет ей выходу!

Лучше было бы, коли она давно, давно убежала бы с Васей. Жили бы они в тихом хуторке, в вишневом садочке. Никто бы не тревожил их, никакой князь на нее бы не зарился.

И, раздумывая думы свои, она плакала еще сильнее, еще горше, пока сон не смежил ее веки.

Было темно уже, когда она проснулась. Подле нее стояла Паша, зажигая светец, и таинственным шепотом говорила:

– Боярышня ты моя родная, скушай чего капелечку. Принесла я тебе поснедать и медку попить. Эх, сиротиночка ты моя горькая! Нет у тебя ни матушки, ни мамки, ни старой няньки!

– Паша, – сказала Наташа, садясь на постели, – скажи, что случилось?

Паша быстро юркнула к двери, посмотрела за нее, затворила, вернулась к Наташе и, сев на полу, зашептала:

– А случилась беда, боярышня! Беда горькая! Вчерась Сергей Иванович гостя свово проводил да назад, а тут наш‑то сокол, Василий Павлович свет, через тын. Сергей Иванович на него, а он на него! И пошло у них! Только наш‑то сокол Сергея Ивановича так отвозил, что тот еле домой дополз. Батюшке‑то и рассказал. Батюшка‑то твой и меня драть велел, да спасибо молодцам! Кричи, говорят. Я кричала, а они по полу били. Гневлив, беда!..

– Что же будет теперь, Паша?

– А того не знаю. Надо думать, Сергей‑то Иванович так не оставит, без отместки. Больно осерчал уж он. Зверем рычит. Тамотко лежит, в повалуше! Скушай, милая!

– Нет, Паша, не хочется. Не уходи от меня!

– Не смею, голубушка; не смею, родная; строго заказал: ты, гыт, дашь поесть и назад. Беда, коли увидит!

Наташа снова осталась одна. Черные думы охватили ее. Думала опять она о своей разрушенной любви, думала о страшной ссоре, жалела, что не бежала с Васильем, вспоминала проведенные с ним часы, а потом с ужасом думала о том, как отомстит за себя Сергей, и ни разу не раскаялась она в тайной любви своей.

Время шло. Светец догорел, зашипел и погас. Темнота ночи наполнила светелку, потом луна заглянула в оконце и палевым лучом пронизала темноту ночи.

Наташа смотрела на луну и думала: «Может, Вася смотрит на нее тоже и их взгляды теперь встречаются!»

Она не замечала, как идет время. Луна, светившая ей слева, долго освещала ее лицо, заливая уже все оконце светом, потом зашла с правой стороны, а Наташа все сидела под окном и думала думы. Это были уже не думы. Что‑то серое, тяжелое расплывалось по ее душе, и щемило ее сердце, и давило ее тоскою, и не давало вздохнуть.

Вдруг она вся вздрогнула и вскочила.

Со двора раздались крики, голоса; послышалось словно бряцание оружия, замелькали огни фонарей. Потом снова все стихло.

Наташа бросилась на постель, зарылась головою в подушки и дрожала от какого‑то непонятного ей страха…

Загорелось, засветилось яркое солнце. Дверь в Наташину светелку тихо скрипнула, и в нее скользнула Паша с ломтем ситного, намазанного медом, и с кружкою сбитня.

– Паша, что ночью было у нас? – тревожно спросила Наташа.

Девушка закачала головою и приблизилась к самому Наташиному уху.

– Беды, беды! – зашептала она. – Сергей‑то Иванович в ночь поднялся, да людей собрал, да с ними на Васильеву усадьбу пошел…

Наташа задрожала и зажмурилась.

– …Усадьбу‑то всю сожгли, а его, сокола‑то нашего, вытащили да бить начали. Розгами! Били, били, а он и дух вон. Его и бросили! Мне Первунок говорил. А его холопьев к нам привели!.. Боярышня, родная, очнись! Что с тобою? – в ужасе зашептала Паша. – Ах ты, напасть какая! Что я сделала!

Она стала трясти руки Наташи. Та очнулась и вдруг выпрямилась. Бледное лицо ее казалось лицом мертвеца, глаза же горели ярким пламенем.

– Ну! – горячо молвила она. – Если Васю он забил, он не брат мне больше, а ворог! Ворог! Ворог! – и, всплеснув руками, она упала в постель и залилась слезами. Паша вилась над нею, как голубь над голубкой, и под конец заревела сама, обняв свою болрышню.

Кроме слез, ничего у них на защиту не было.

Днем вошел к своей дочери хмурый, мрачный Лукоперов. Он сел на скамейку, гладя рукой свою длинную бороду, потер переносицу, провел рукою по лысой голове, наконец заговорил:

– Вот что, доченька, ты этого Ваську – разбойника из головы выбрось! Теперя к тому ж он и помер, так о нем и речей быть не должно. А к тебе вскорости князь Прилуков свататься будет, так о нем думай! Поняла?

– Поняла, батюшка! А с чего Василий помер?

– С чего? – старик совсем растерялся. – С чего? – повторил он. – А со смерти, доченька! – вдруг ответил он резко и встал. – Так помни! – прибавил он. – А пока што я тебя еще подержу на запоре, как ослушницу!

Он кивнул головою и вышел.

– Скрывают! – промолвила вполголоса Наташа – Самим зазорно! Ох, братец, братец, кровушка моя!

Слезы опять выступили на ее глазах, но она поспешно отерла их и села к пяльцам, но игла падала из ее руки, шелк путался и узор мелькал в глазах и двоился…

Скучные, тяжкие, монотонные дни, один как другой, потянулись для Наташи. Суровый отец не пускал ее из светелки, и она даже с девушками не видалась, кроме Паши.

И вдруг однажды Паша сказала ей:

– Скажись хворою. Проси Еремейку! Он видеть тебя хочет, а для чего – не сказывает.

Дрогнуло сердце у Наташи. В тот вечер Паша сказала старику отцу:

– Боярышня занедужила. Головку не подымает. Дозволь Еремейку привесть!

– Пожди, сам загляну!

Старик заглянул в светелку: лежит его Наташа, стонет, головы не подымает. Он постоял над нею, потряс бородою и вышел вон.

– Покличь завтра утречком, ежели не полегчает, – сказал он Пашке.

На другое утро Еремейка вошел к Наташе.

Он угрюмо из‑под нависших бровей сказал Пашке:

– Оставь‑ка нас, девица, вдвоем!

Пашка нехотя оставила светелку.

Наташа сразу оправилась и, поднявшись, спросила:

– Зачем ты видеть меня хотел?

Старик оглянулся и тихо заговорил:

– Я Василья твово к себе уволок и вылечил. Он теперя в город уехал воеводе жалобиться. Он думает, толк будет! – усмехнулся он. – А тебе передать наказывал, что люба ты ему больше жизни. А ты его любишь ли, спросить велел.

– Жив, жив! – радостно воскликнула Наташа. – Да скажи ему, Еремейка, что люблю я его, что крикни он, и, как птаха, полечу за ним, хоть туда, где небо с землей сходится!

Еремейка тихо, ласково улыбнулся.

– Ладно, девушка! – сказал он. – Теперь не кручинься. Коли будет тебе беда какая, покличь меня, старого.

Он ушел. Паша вошла в светелку и руками всплеснула:

– Боярышня, голубушка, что сказал Еремейка тебе, что сразу повеселела так?

– Паша, он жив! Жив мой Вася!

– Ну? Вот слава Те Господи! – искренно обрадовалась Паша. – Теперь ты хоть покушай, голубушка!

– Ждать его буду, Паша! Прилетит он, мой сокол, и меня унесет с собою на вольную волюшку!

Наташа словно расцвела от радостной вести. Из ее светлицы вдруг раздалась песня, но скоро она снова оборвалась, и потянулись мучительные дни.

Снова пришел в ее светлицу отец и уже без предисловий сурово заговорил:

– Слышь, ты весела что‑то стала? Так помни, дочка, чтобы о Ваське и мыслей твоих не было! Жив он, сучий сын, оказался. Не забили его мои холопы. Окаянный, теперь совсем убежал! Так у меня смотри! Руками своими задушу тебя лучше, а Ваське не видать тебя! Помни!

И спустя немного вошла Паша и зашептала ей:

– Слышь, боярышня! От воеводы посланец прискакал. Наш‑то свет Василий на государей наших жалобицу подал. Иван‑то Федорович нонче в ночь в Саратов едет. Добро на поклон воеводе целу телегу везут! Быть теперь худу Василию!

– Как же худу, если его обидели?

Паша покачала головою:

– Эх, боярышня, у воевод кто богаче, тот и прав!

Защемило сердце у Наташи снова. Каждый день она пытала Пашу, не знает ли та чего, но Паша ничего не знала, и потом дня через три снова привела к ней Еремейку.

– Что, дедушка? – спросила его торопливо Наташа.

– Пригнал гонца спросить тебя: любишь ли?

– Люблю, дедушка!

– Будешь ли его дожидать?

– До смерти, дедушка! Скажи, что с ним?

– А не знаю, милая ты моя.

И снова потянулось для Наташи томительное время. Потом снова пришел к ней отец и сказал, усмехаясь:

– Ну, доченька, с весточкой я к тебе!

Наташа побледнела от тяжкого предчувствия.

– Василий‑то стрельца убил и из Саратова убег. Прямо к разбойникам побежал, к Разину. Теперь его сымают и беспременно на кол усадят. Вот и твой женишок – разбойничек…

II

Когда Сергей вернулся после своего разбойнического подвига в силу мести – что, впрочем, в те поры считалось обычным делом, – старый Иван Федорович набожно перекрестился.

– Слава Создателю, – сказал он, – а то я уж больно за тебя опасался! А самого‑то забил?

– Насмерть! – ответил Сергей. – Как уходили, он ровно колода лежал.

– Всякому по делам его! – вздохнув, произнес отец. – А холопов много привел?

– Да людишек тридцать! Двоих убили, а человек пять в лес ушли!

– Ну, ну! И пусть их побегают, а этих у себя оставим. Все холопы! Поеду в город, надо будет в писцовые книги вписать!

– Это там уж как знаешь!

Сергей прошел к себе в повалушу и вытянулся на лавке с чувством облегчения.

Тем временем Первунок разместил по избам забранных холопов, а двух баб сдал ключнице.

На другой день старик Лукоперов сказал Первунку:

– Возьми двух молодцов, Митька, да сходи на вчерашнее место. Все же Ваську‑то схоронить надобно!

Первунок ушел и через полтора часа вернулся смущенный.

– Нету его! – сказал он. Старик всполошился:

– Как нету? Волки растащили?

Первунок покачал головою.

– Сдается, ровно бы уволок кто либо сам ушел. Только не мог сам, – прибавил он от себя, – больно люто били! Не иначе как убрали.

– Кто?

Старик совсем растерялся и пошел к сыну с этой вестью. Сын презрительно махнул рукою:

– Ежели и уволокли его, так помрет. От такого боя не проживет долго.

– А ежели нет? Судиться станет…

– Воевода на нашей стороне.

– А на Москву дойдет?

– Эх, батюшка: говоришь ровно малый ребенок, право! Здесь один воевода, а там их, может, десять! Пусть его сунется с голыми руками.

Старик ушел от сына, но тревога закралась в его душу.

«Разбойник Васька этот! И усадьбу спалить может, и убивство учинить, поопасаться надоть!»

Он везде расставил сторожей и увеличил число собак, которых спускали на ночь. Каждый шорох будил его ночью и заставлял испуганно вскакивать, всякая мелочь наводила его на тревожные мысли.

– Ты смотри за его холопами! – наставлял он Ермилу, своего дворецкого. – Того гляди, они с ним стакнутся. Слышь, любили они его.

– И сейчас вздыхают, его поминаючи!

– Ну вот! А ты их за эти вздохи‑то дери, да крепче!

– Я и то!..

И Ермил старался. У лукоперовской челяди, которая толкалась на дворе, человек двести, этот Ермил считался палачом. Ни к кому он не знал пощады, за малую повинность драл нещадно, и не было человека, который бы любил этого рослого, рыжего мужика, со злым, разбойничьим лицом.

Лют был с холопами Иван Федорович, лютее его был сын, Сергей, который, вспылив, ударом кулака валил холопов на землю, но Ермил был всех лютее. Опасался теперь и он холопов Чуксанова!

Один Сергей оставался беспечным. Каждый день ездил он на полевание то с борзыми, то с соколом, бражничал с соседями и у них похвалялся:

– Не бойсь! Васька Чуксанов меня век поминать будет теперь. Приласкал я его, ах как!

И соседи одобряли Сергея.

– Первый разбойник был. Мою собаку ни за что убил. Вишь, будто она курей у него подушила. Так ведь то и собака! – говорил один.

– Весь в отца, – подхватывал другой, – тот тоже ни к себе соседа, ни сам к ним. Что волк. И этот тоже.

– Всем, можно сказать, что чирей был! – заключил Паук и прибавил: – Поделить бы его земельку‑то!..

Так прошла добрая неделя, когда вдруг на двор Лукоперовых приехал от саратовского воеводы боярский сын Калачев.

Лукоперов даже руками развел, а Калачев говорил ему:

– Боярин‑то по дружеству к тебе упредить прислал. Пусть, мол, приедет; поговорим, а там, говорит, видно будет, зачинать сыск делать али нет. Может, облыжно все.

– Облыжно и есть, – торопливо заговорил Лукоперов, – ты всех опроси: первейший разбойник этот Васька. Сам всех забижал. Помилуй, кто его тронет.

– Ну, вот и скажи воеводе так‑то. А мне прости, Иван Федорович, и назад надо не мешкотно.

– Что так? Ты бы заночевал, милостивец!

– Не можно, государь! Там у меня дело есть!

Калачев собрался. Лукоперов, зная обычай, щедро одарил его сукном, холстом, дал денег три рубля и сказал:

– Еще с собою привезу. Только ты, милостивец, замолви слово у воеводы.

– Да мы что! Мы тебя всегда за свово благодетеля почитаем. Спокоен будь, на то к тебе и приехал.

– Вот и дождались от него, окаянного! – сказал отец сыну, когда тот вернулся с охоты.

– А что?

– Да, слышь, челобитную подал на тебя. Воевода засыл сделал. Теперь вези ему!..

– Я не поеду, батюшка. Я горяч. Могу убить Ваську этого.

– Эх, эх! Теперь уж что, тогда надо было!.. Поеду, вестимо, я. Скорей столкуюсь…

И Лукоперов начал собираться в дорогу. Сборы его были бы не велики, если бы не дума, как воеводу ублажить. Ради такого дела он снарядил ему целую подводу. Навалил на нее рыбы соленой и вяленой, птицы битой, меду кадушку сотового, да с десяток сулей со всякими наливками, да холста, да сукна, да камки – всего понемногу из своего помещичьего обихода, да взял еще ко всему с собою денег двадцать рублей воеводу порадовать.

Воевода встретил его как лучшего друга.

– Садись, садись, Иван Федорович, в красный угол, гость дорогой; устал, чай, с дороги‑то? Ну, ну, отдохнешь у меня. Я тебя домой‑то не пущу. Мой гость. Ей! Осип, Петра!

Он выставил всякого пития и закусок и говорил не умолкая.

– Времечко теперь, не приведи Бог, тревожное. Слышь, все Стеньки Разина опасаются, антихриста. Так я до тяжб неохоч ныне‑то. Пришел Васька Чуксанов, ну, я и за тобой. Кушай, кушай! Знаю я, что он разбойник. Справимся с ним, не бойсь! Нате!.. Чтобы я ему свово благодетеля головой выдал? Ах он, рачий сын! Ха, ха, ха! А уж усладил ты меня ноне, Иван Федорович. Что за мед! Господи Боже мой! Дух с его, дух!.. Прошлого года?.. Да! – перевел он дыханье. – Беды теперь, беды!.. Знаменья в небе всякие: сходятся, слышь, столпы огненные, ровно два полчища, и бьются в небесах. Комета с хвостом, трус по земле. Царь пишет, держи себя с бережением. И на все один!..

Долго еще, как два близких друга, беседовали воевода с Лукоперовым, а наутро позвали на суд Василия Чуксанова.

Известно, что это был за суд и чем он кончился.

После него пошли они обедать и весело смеялись, как они проучили ябедника.

– Хи – хи – хи! – заливался воевода. – Попомнит он кузькину мать. Я его еще закажу в строгостях держать. Ништо, что дворянский сын. Ишь, я, говорит, до царя!

– Хе – хе – хе, – подхватывал его смех Лукоперов, – со мною тягаться задумал; Щенок! Рыло посконное!

– Мало ты засыпал ему!

– А ты через недельку ему еще! Я тебе, Кузьма Степанович, добра не пожалею.

– Да знаю, знаю, милостивец!

Три дня не отпускал от себя воевода тороватого на подарки гостя, и что ни день пили они с ним и за обедом, и в повечер, и в ужин, и только на четвертый собрался Лукоперов домой.

– Господь с тобой, друже! Что же! Держать не буду боле, только ты ввечеру. По прохладе. А пока выпьем на дороженьку, чтобы кони не захромали.

Воевода с Лукоперовым чокнулись и уже поднесли чары к устам, когда Осип вошел в горницу и сказал:

– Стрелец Антошка до тебя просится. Говорит, дело.

– Дело! – недовольно передразнил воевода. – На то у меня приказ есть, пусть бы туда и шел. Ну, да зови его! – и пока Осип ходил за стрельцом, он не преминул попечаловаться: – Так‑то, Иван Федорович! Видишь сам, чарки испить не дадут. Все ко мне да ко мне, за всякой милостью. Что тебе? – спросил он вошедшего стрельца.

– Смилуйся, – завопил стрелец, падая на колени, – поруха вышла!

– Кака така поруха? В чем?

– А вчерашнего молодца выпустили! Убег!

Лукоперов уронил даже чару:

– Как? Куда?

– Как было? – заревел воевода, вскакивая.

– В утро, боярин, в утро! Ранним – рано. Проснулись мы это с Митькою, а его и нету! Мы, твой наказ помня, на коней сели да из города. Выехали это за надолбы, а он и тут! Митька‑то к нему: вернись, гыт, молодец; а ен его саблей по уху да толк с седла. Митька на землю, а он на конь да и ну! Я за им – куда! И убег, а Митьку насмерть засек!..

– Так ему, собаке, и надо! А тебя, песий сын, повесить прикажу! Так ты воеводе прямишь? Вору потатчик? Так государеву службу несешь?

– Смилуйся, воевода, непричастен! – снова завыл стрелец.

– Осип! – закричал воевода. – Сведи его к голове. Скажи, воевода велел двадцать батогов ему в спину. Я вас, воров! – погрозил он.

Лукоперов сидел, словно ошеломленный. Все душевное довольство трех дней исчезло сразу.

– Куда убег? – сказал он растерянно.

– Куда? – сердито повторил воевода. – Известно, к разбойникам. У них, у воров, один Стенька Разин теперь в голове.

Но волнения утра не окончились на этом. Воевода сходил по делу в приказ и вернулся оттуда бледнее холста.

– Уф! – воскликнул он, хлопаясь на лавку. – Дождались! Оська, меду!

– Чего? – испуганно спросил Лукоперов.

– Вора, милостивец! Вора окаянного, Стеньку Разина, Иван Федорович свет!

– Али близко?

– Суди сам, государь, – жадно выпивая стопу меду, ответил воевода. – Царицын взяли, Камышин взяли, на Астрахань пошли! А народ, слышь, холопы везде шумят. Чаво! – махнул он рукою. – Слышь, стрельцов на Волге разбили, что намеднясь мимо нас из Москвы в Астрахань плыли! Ох, горе мое! – и он схватился за голову.

Лукоперов поспешно встал.

– Ну, прости, Кузьма Степанович! Теперь и не держи меня. Я домой!

– С Богом! – ответил воевода и встал. – Да что домой! Ты домой‑то домой, а там соберика‑ка все животы да к нам. Смотри, скоро сюда будут воры‑то! Я пошлю с оповесткою везде окрест. Пусть народ скликают. Придешь ты с холопами, другие – ан и оборониться можем! А то вы там вразброд. Всех перебьют! Ну, помоги тебе Бог, а мне теперя хлопот да хлопот!

Лукоперов крепко поцеловался с воеводою и вихрем помчался домой. Слуги едва поспевали за ним и дивились его прыти.

Он приехал домой и сейчас позвал к себе в горницу сына.

– Управился, батюшка, с Ваською?

Лукоперов махнул рукою:

– Воевода ему еще сто отсыпал да в стрельцы записал…

– Вот так важно! – засмеялся Сергей.

– Да ты слушай! А он, песий сын, убег, одного стрельца саблей зарубил, на коня вскочил да и сгинул!

– Куда?

– А куда? Теперь думает воевода, что к разбойникам, к самому Стеньке Разину, и тот Стенька Разин…

– Знаю, Прилуков сказывал.

– Ничего не знаешь! Тот Стенька Разин на Волгу‑то вернулся, Царицын да Камышин взял, царское войско разбил, теперь на Астрахань идут, а кругом смута.

– Да ну?

– Вот тебе и ну! Надо умом раскинуть! – Лукоперов взмахнул руками и тревожно забегал по горнице.

Сергей молча следил за отцом, не понимая, чего тот волнуется. Разбойники! Мало ли их! Чего им‑то за дело?

Лукоперов остановился против сына.

– Воевода говорит, в город переезжать. В осадный дом! Неравно, говорит, что будет. Здесь мы вразброд, а там все вместях будем. Защитимся со своими холопишками!

Сергей потряс головою.

– Пустое! – ответил он. – Это воевода со страху, чтобы спать спокойнее. Виданное ли дело, чтобы разбойники нашу усадьбу разбили? Двести холопов во дворе да псы!..

– Дурень! Сказывал тебе, что Царицын взяли, Камышин, государевых стрельцов побили!

– Ну и пусть! А нам животы не след бросать! – твердо решил Сергей и прибавил: – Пождем. Там видно будет!

– Напужал меня воевода очень. Трясусь весь!

– То‑то и есть! А что Васька сбежал, опять – нам что! Поймают, на кол посадят! Ты ей‑то скажи!

– Кому? – не понял отец.

– Да Наталье‑то! Услышит, одумается…

– И то, и то! – согласился отец. – Ишь ведь, чертов сын, совсем сбил голубку нашу!

– Пожди! Выйдет за князя, вся дурь вон уйдет. А уж и полюбил он ее!

Лицо старика озарилось улыбкою:

– Что говорить: царю впору, не токмо князю, краля!

На другой день рано утром он позвал Ермила.

– Слушай, ты! – сказал он ему. – Теперь, друже, держись! Слышь, вор объявился, за холопов, слышь, заступник. Всех противу дворян да бояр мутит. Так ты следи! Коли кто поведет супротивные речи, сейчас до меня доводи. Да еще воевода сказывал, нищие, калики перехожие, бродят да прелестные речи говорят. Так ежели соследишь таких, сейчас вяжи и опять до меня доводи! Тебя‑то холопы не жалуют, – прибавил он, – так, гляди, первого убьют! За свою шкуру оберегайся!..

Ермил поклонился:

– Дослежу, государь!

– То‑то! И бабы коли ежели язык распустят, повадки не давай.

– Не сумлевайся! – ответил Ермил, и по его осанке было видно, что от него холопы повадки не увидят.

III

Несомненно, что‑то произошло. Зараза незримо носилась в воздухе и мутила холопские умы. Не было ничего осязательного, ясного, что можно было бы услышать или увидеть, но тем не менее всеми чувствовалось на дворе Лукоперова, да и на дворах прочих помещиков, что наступает канун чего‑то. Чувствовалось это не только Ермилом, который всегда находился среди холопов, но и стариком Лукоперовым, и даже всегда беспечным Сергеем.

– Ох, и идет беда какая‑то! – вздыхал старик. – Говорю тебе, Сережа, уйдем в Саратов!

– Это воевода наговорил тебе, тебе и чудится! – успокаивал его Сергей, а сам смутно чувствовал тревожное беспокойство.

Говорит он с Первунком или Мухой, стоят они перед ним без шлыков, отвечают: «Слушаю, государь», а Сергей видит в то же время на лицах их что‑то едва уловимое, какие‑то тени, какие‑то быстрые, как молния, взгляды, которое заставляют его вспыхивать, как зарницу, и кричать на своих прежних любимцев:

– Смотри ты, волчья сыть, на уме про себя что‑то держишь! Так я дурь твою батогом выбью…

– А што, Ермил, ничего такого нету? – тревожно спрашивал старик Лукоперов своего верного слугу. Тот угрюмо хмурился:

– Да пока ничего, милостивец, а тольки…

– Что? Говори!

– Так, – замялся Ермил, – будто и неладно. Есть у них на уме что‑то, есть!

– Да ты примечал что‑либо? – допытывался Лукоперов.

– Примечать будто и не примечал, а так!.. Кучками это сойдутся и шу – шу – шу. Я к ним, а они и врозь! Вчерась это Петруньку батогом ударил, а ен: ты, гыт, не очень! Я его еще…

Лукоперов крутил головою.

– Нечего Сергея Ивановича слухать, беспременно надо в Саратов ехать! – решил он, а потом, успокоенный Сергеем, снова откладывал свой отъезд.

А тревога все росла. Невидимо и неведомо она перенеслась и в терем Натальи, все еще сидевшей взаперти. С каким‑то странным, испуганно – таинственным лицом стала появляться в ее светелке Паша и молчаливо вздыхала так усердно, словно банный котел.

– Паша, что приключилось? – спрашивала тревожно Наташа, каждую минуту ожидая страшных вестей о Василье.

Паша только крутила головою и однажды наконец проговорилась;

– Слышь, боярышня, наши холопы что поговаривают…

– Что?

– Быдто идет сюда страшный атаман Степан Тимофеевич и всем нам, людникам, будет волю давать, а господ, бояр да воевод вешать!

– Что ты? – воскликнула Наташа. – Да виданное ли это дело! Пугаешь, Паша.

– Вот те крест! – перекрестилась Паша. – Бают, он уж по всей Волге так сделал, теперь к нам идет.

Наташа поняла только, что приближается что‑то страшное:

– К нам придет, что же будет?

– А уж не знаю, боярышня! Слышь, батюшка твой хочет на Саратов ехать, а Еремейка говорит: пущай!

– Еремейка? Дедушка?

Паша кивнула:

– Ен и про Степана Тимофеевича говорил. Всему голова!

Наташа усмехнулась и успокоилась:

– Коли дедушка тамо, так и бояться, Паша, нечего. Он как Божий человек. От него худа не будет!

– Да нешто я за себя! – воскликнула Паша и сразу примолкла.

Среди челяди Лукоперовых происходило брожение. Занесли к ней вести о Стеньке Разине нищие, калики перехожие, которые зашли на двор Лукоперова во время его отлучки в Саратов. Эти нищие рассказывали, что взяты Царицын и Камышин, что воеводы перебиты, а бывшие холопы да кабальные все вольными казаками стали и господское добро промеж себя поделили.

Жадно слушали их холопы, и глаза их разгорались, а нищие говорили:

– Это наш батюшка Степан Тимофеевич свет, и всем от него радость великая. Раскрываются тюрьмы, и колодники свет Божий видят, с правежа люди отдыхают, распрямляется спина холопская, поднимается голытьба. Всем роздых. Горе тем, кто нас, бедных, забижал! Не жалеет их наш батюшка. Всем честь одна – виселица высокая да кол осиновый!

– А когда к нам придет?

– А чего ждать вам? Бросьте дворы да идите к нему в Камышин, к батюшке! Он всех обласкает!

И в ту же ночь они скрылись. И вдруг появился Еремейка и стал душою челяди.

– Верно это все они говорили, – сказал он, сверкая из‑под нависших бровей впалыми глазами, – пришел для бояр час расплаты за все худо, что вам делали. Идет избавитель ваш, Степан Тимофеевич! Только вы, други, пождите еще малость. Не время теперь! Бояре сами потише станут до поры, а тут он подойдет. Скоро! А ежели вы сейчас что, так у воеводы в Саратове стрельцы есть. Не мало их на ваши головы!

– Ты скажи нам, дедушка!

– Ну, ну! Сам поведу вас к батюшке. Долго ждал я времени своего, а вот и пришло! Холопское царство будет. Конец боярам!

– А мы их… того! – выразительно сказал Муха, любимый стремянный Сергея.

– Нет, сынок, этого нельзя! – качая головою, сказал Еремейка. – Они оба Василья Чуксанова. У него с ними счеты.

– Так! Так! – подхватили закабаленные холопы. – Он им за свое должен!

– Ну вот! Вы их и оставьте ему на долю!

– А Ермилку?

– Ермилку? Ну, того можно!

И не проходило дня, чтобы Еремейка не говорил с холопами. Чуть вечер, пробирались два, три человека в старую баню и слушали Еремейку и видали у него дивные вещи.

– Смотрите, друга, это я для вас заготовил! – он ввел их в заднюю камору, где отлеживался после нападения Сергея Чуксанов, и показывал им мечи, копья, кинжалы.

– Откуда это у тебя, дедушка? – с изумлением спрашивали холопы, а тот только ухмылялся:

– Люди добрые принесли. Страннички прохожие!

Нетерпение охватывало холопов. Радость свободы, жажда мести распаляли их воображение, но они сдерживались по совету Еремейки, и с той, и с другой стороны не произносилось еще страшного имени Стеньки Разина.

Ермил ходил теперь между холопов со своим батогом в руке мрачнее тучи.

– Знаю, что у вас, чертей, на уме! – говорил он иногда в виде угрозы. – Как бы усадьбу спалить да на сторону! Так допрежь того я вас насмерть забью. У меня приказ такой есть.

– Ты за Васькиными‑то холопами следи, – говорил ему Лукоперов, – они, сучьи дети, чай, дознались, что он к вору ушел.

– Не бойся, милостивец! У меня всякий холоп во где! – и Ермил сжимал свою могучую пятерню в кулак.

Однажды Сергей с любимыми своими стремянными выехал на охоту. Они переехали разоренную усадьбу Чуксанова и в его леску затравили зайца.

Сергей слез с коня отдохнуть. Кругом было тихо, мирно. Наступившая осень позолотила деревья, свежий, бодрящий воздух уже пах холодною зимою, синее небо уже не палило зноем, и во всей природе чувствовалась неясная грусть.

Сергей задумался. Ему было скучно. Если бы не теперешнее напряженное время, бросил бы он усадьбу и поехал бы в Казань, где снова забражничал бы с приятелями, пошел бы гулять в посад, а там на лето вернулся бы с князем Прилуковым, и сыграли бы свадьбу. «И ей‑то, Наташе, тоска какая? – подумал он, и ему стало жалко сестры своей. – Надо будет у батюшки за нее попросить!»

Потом подумал он о наступившем времени, и ему стало почему‑то жутко. Что холоп? Холоп – пес, а когда раз бросилась на него песья стая, он едва ускакал на коне! А тут этот Разин. Еще князь Прилуков приезжал, каких страстей наговаривал, а тут и он сам!..

В это время он оглянулся и вдруг встал на ноги, насторожился и стал внимательно смотреть перед собою. Саженях в ста от него в просеке стояли с лошадьми в поводу Первунок, Муха и с ними какие‑то нищие. Они горячо разговаривали друг с другом, потом один нищий снял шапку, вытащил оттуда бумагу и дал Мухе. Муха сунул ее за пазуху.

– Гей вы! Коня! – закричал Сергей.

Нищие вдруг юркнули в кусты. Первунок с Мухою что‑то крикнули им вслед, и тихо, не спеша, Первунок сел на коня и повел Сергеева в поводу.

Сергей сам пошел к нему навстречу.

– Чего медлишь, коли я зову? – крикнул он. – Плети хочешь? Что за люди были?

– Какие? – спросил Первунок.

– Что с вами говорили?

– Это‑то? Нищие! Дорогу спрашивали.

– Куда?

– А на Камышин! – с едва заметной усмешкой ответил Первунок. Кровь ударила в голову Сергея. Он вдруг обернулся к Мухе:

– Что за бумагу они тебе дали? Кажи!

Муха сделал глупое лицо:

– Бумагу? А на что мне бумага? Нешто я грамоте знаю?

– Попритчилось тебе, государь! – сказал Первунок.

– Домой! – Сергей погнал коня. Первунок и Муха поскакали за ним следом. Он слышал, как они обменялись словами, и еще сильнее взволновался. – Я им покажу! – цедил он сквозь сжатые зубы.

Они въехали во двор.

– Ермил! – закричал Сергей, сходя с коня.

– Здесь, государь!

– Зови Сову, Охочего да еще пять холопов! Живо! А вы стойте! – сказал он своим стремянным.

Те переглянулись и остановились у своих коней. Пришли холопы.

– Взять их! – сказал Сергей, указывая на стремянных. – Да ошарьте везде! Бумага при них быть должна!

Ермил встряхнул головою и бросился на Первунка. Холопы бросились за ним.

Из‑за пазухи Мухи выпала бумага. Ермил тотчас подал ее Сергею.

Сергей развернул, но он не знал грамоты и тотчас отложил ее.

– Ты што ж говорил, что нет у тебя бумаги? – спросил он Муху. – И ты тоже! – сказал он Первунку. – Дайте им по сто батогов! Да тут, при мне! Ну!

Холопы не посмели ослушаться. Удары посыпались на спины Первунка и Мухи, но, верно, те удары были не крепки, потому что они сами встали на ноги.

– Ты, Ермил, сведи их в клеть да запри! Я ту бумагу прочту, а после обеда сыск сделаем!

Сергей прямо прошел к отцу, положил бумагу и рассказал, какое дело.

Лукоперов побледнел:

– Ой, уходить надо! А что в грамоте‑то?

– Да не знаю я. За попом сходить надо! Ей, Федька, позови отца Андрея. Да не мешкотно!

Отец Андрей был еще молодой человек.

Он учился в Киеве, убежал оттуда, служил дьяконом в Царицыне, а потом пошел в Саратов, поссорившись с попом, да и остался в усадьбе Лукоперова, куда зашел на отдых.

– Нам лишь бы по книгам читал! – сказал Лукоперов. – Службы‑то править нельзя, церкви не ставил, а так утреннюю али вечернюю, акафисты почитаешь

Он вошел, покрестился, поклонился Лукоперовым и спросил:

– Что требуется?

– Да вот, батька, почитай‑ка нам! – сказал Лукоперов.

Поп взял в руки бумагу, быстро просмотрел ее и покачал головою:

– Богомерзкая!

– Да что в ей?

– Прелестное письмо от некоего вора и богоотступника, Стеньки Разина!

– Что! – крикнул нетерпеливо Сергей. Поп откашлялся и начал читать:

– «Ей вы, холопы да кабальные люди, голь кабацкая да посадские горькие, иду я до вас, Степан Тимофеевич, суд и правду чинить над воеводами, да боярами, да дьяками, да приказными, да над всеми начальными людьми, от коих по земле Русской всем теснота и обида…»

Дальше в письме говорилось, что всем холопам будет воля казацкая. Пересчитывались вины боярские. Говорилось, что они царевича Алексея Алексеевича да патриарха Никона извести хотели, а теперь он, Степан Тимофеевич, их на Москву везет и зовет всех подневольных людей подняться ему на помощь.

И чем дальше читал поп грамоту, тем бледнее делались лица Лукоперовых.

– Ну, ин! – закричал Сергей. – Я им покажу! Я с Мухи кожу сниму.

– Пожди, Сережа, подумаем!

– Чего думать? Страху нагнать на них надобно!

В угрюмом молчании прошел у них обед. Слышно было только в тишине, как гудели мухи, носясь стаей по горнице.

– Допрос учинить надо, – сказал наконец Лукоперов.

– Я ужо учиню! – с злой усмешкою ответил Сергей.

Они разошлись по горницам. Сергей ушел в повалушу, а сам в свою опочивальню.

Но заснуть он не мог и беспокойно ворочался с боку на бок. Мерещились ему угрюмые лица холопов, представлялась высокая виселица и припоминался Василий с искаженным злобою лицом.

– С него и все беды пошли, – бормотал он. – Эх, Сережа! Горяч ты, горяч, сынок мой возлюбленный!

Долго он ворочался без сна и наконец не выдержал и поднялся с лавки. «Квасу испить на крылечке», – подумал он и медленно направился к крыльцу.

– Федь!.. – закричал он, выходя на крыльцо, и вдруг замолк и присел от ужаса. Глаза его почти вылезли из орбит, словно кто сдавил ему горло, лицо позеленело и борода затряслась, как лист на осине. Потом он вдруг завизжал нечеловечьим голосом, бросился назад и, не переставая кричать, побежал через другой ход в повалушу к сыну.

И было ему с чего испугаться. На высокой перекладине высокого крыльца качался на веревке труп Ермила…

Сергей вскочил от пронзительного крика отца, а тот вбежал и обессиленный повалился на пол.

– Батюшка, что с тобою? Что приключилось?

– Там… там… – бормотал Лукоперов.

– Что там? На, квасу испей! Да что случилось‑то?

Лукоперов, стуча зубами по краю ковша, отпил квасу и несколько оправился. Сидя на полу, указал рукою на окно и сказал:

– Там… на крыльце… Ермил…

– Ну, что Ермил?..

– Повешенный!

– Что – о? – Сергея охватил в первый раз настоящий страх. – Что ты сказал?

– Повешенный! Это его холопы! Теперь нас будут! Ох! Говорил я, идем в Саратов! Доченька‑то, доченька!

Сергей затрясся:

– А с ней что?

– И не убьют, разбойники.

Сергей сразу оправился. Решимость овладела им. Он опоясался саблей, взял в руки чекан и сказал отцу:

– Полно! Пойдем, что ли!

– Брр!.. – задрожал старик, поднимаясь с полу.

Он боялся идти, но еще страшнее было для него остаться одному. Он поднялся и пошел следом за сыном.

Они вышли на двор. Кругом царила мертвая тишина. Нигде не было видно ни живой души, и только над крыльцом одиноко качался труп удавленного Ермила. Сергей перекрестился и отвернулся.

Твердым шагом он прошел двор и заглянул в холопскую избу. Она была пуста. Он заглянул в другую – то же. Тогда он прошел к общей избе, трапезной и распахнул в нее дверь.

Человек тридцать угрюмо толпились в ее углу, и между ними Еремейка.

– Ей, вы! – зычно крикнул Сергей, и все испуганно вздрогнули и обернулись. Сергей увидел, что это все недужные или еще малолетние для работы. – Где остальные?

– Ушедши! – ответил паренек лет двенадцати.

– Куда?

– А в лес!

– Уйдем! – бормотал Лукоперов.

– Костька, Фролка и Мишка, приведите до меня Первунка и Муху, а вы – батюшке на помогу! Живо! Батюшка, делай сборы! – сказал он отцу.

– Сними того…

– Подите снимите Ермила с веревки, – приказал Сергей.

Гнев бушевал в нем, но он видел, что сейчас он бессилен. «Ужо будет, – думал он, – со стрельцами вернуся».

– Милостивец, – сказал, возвращаясь в избу, Фролка, – они убегли!

– Как?

– Убегли. Изволь сам поглядеть!

Сергей в ярости скрипнул зубами.

– Ты чего здесь, старик! – накинулся он на Еремейку. Тот сверкнул глазами, но сдержался.

– Кабы не я, так, может, и ты бы с батюшкой тоже качался, – сказал он глухо и, прежде чем Сергейопомнился, вышел из избы.

– Оставь их, – заговорил испуганно отец, – давай сбираться лучше. Забирай животы, сынок. Ну их! Еще вернутся!..

Они пошли по конюшням и сараям. Часть экипажей была поломана, и они отыскали только возок да четыре телеги. Из коней осталось только голов пятнадцать самых негодных.

Старик ничего не видел и только торопил с отъездом.

– Милостивцы, пособите! – говорил он своим холопам. – Родимые, не оставьте!

Наташа сидела в своей светелке, охваченная ужасом. Время обедать, а Паша не приходила. Время повечерять, а Паши все нет. Мертвая тишина царила в доме, только раз она услышала какие‑то ужасные вопли.

Они пронеслись, замерли, и снова наступила тишина, тишина ужаса.

Наташа стала звать свою девушку и кричала, пока не устала; а потом в бессилии опустилась на табуретку и задумалась. Неужели ее хотят здесь схоронить? За что? Разве она не любила отца? Брата?.. При этой мысли она вздрогнула. Ей припомнился Василий.

– Вася, милый Вася, – зашептали ее губы. – Выручи меня из злой неволи! Конца ей не вижу. Где ты, сокол мой?

В это время послышался стук в дверь и ласковый голос отца:

– Доченька, Наташенька, отопрись!

Она вскочила на ноги и подбежала к двери:

– Как же отпереться мне, батюшка, ежели ключ у тебя!

– Ахти, Господи! – выкрикнул отец, и снова все смолкло. Наташа упала на колени.

Что такое деется?..

Через несколько минут послышались шаги. Кто‑то остановился у двери, и снова она услышала голос отца.

– Не бойся, Наташенька! Отойди от двери, голубушка!

Наташа послушно отодвинулась, и почти тотчас дверь затряслась под ударами топора.

Раз, раз! Раз, раз! Еще! Еще! Лезвие топора сверкнуло из досок, и дверь открылась Лукоперов бросился к своей дочери и обнял ее:

– Доченька моя милая. Бежать нам надо! Взбунтовались холопы наши! Все убегли и нам грозятся. Скорей, скорей!

Наташа сразу уразумела опасность. Она быстро склала в сундучок несколько вещей, оглядела свою горенку прощальным взором, сняла с изголовья образок, благословение матери, и сказала:

– Идем, батюшка, я готова!

На дворе стояли нагруженные телеги. Шесть холопов вяло возились подле них. Сергей, вооруженный, в шлеме и панцире, сидел на коне.

– Едем! – нетерпеливо окликнул он, когда отец показался с дочерью.

– Сейчас, сейчас!

Он усадил Наташу в возок, сел сам и перекрестился.

– Трогай! – Сергей ударил пятками коня, и телеги, скрипя, выкатились из ворот.

Мрачнее тучи ехал Сергей рядом с возком, и грудь его пылала местью. Ну, думал он, горе вам, холопы! Найдется в Саратове дружина!

Они ехали до самого вечера. Наконец сделали роздых. Лукоперов с грустью посмотрел в сторону своей усадьбы и всплеснул руками.

– Сожгли! – закричал он. Все оглянулись.

К небу поднимался огненный столб, рассыпая искры…

Едва уехали Лукоперовы, как холопы вернулись на усадьбу и с криками радости принялись ее разграблять, хватая все, что попадалось им под руку. Еремейка ходил между ними и торопил.

– Скорей, скорей, ребятушки, неравно помощь они позовут! Не берите много‑то. Добра и там будет!..

Разграбив усадьбу, холопы подожгли ее со всех сторон и под предводительством Еремейки двинулись все в Камышин…

IV

Наступило уже утро, и город Саратов проснулся, когда Лукоперовы проехали надолбы и въехали в посад. Торговые ряды уже открылись, народ сновал взад и вперед. Поезд Лукоперова медленно поднимался по узким улочкам, и Сергей должен был ехать впереди, чтобы разгонять народ. В иное время делали это его стремянные, если даже он один на коне ехал, а теперь он сам за холопа! От этой мысли кровь вскипала в нем, и он злобно махал плетью, расчищая дорогу.

– Ты не больно помахивай! – крикнул на него один посадский, отскакивая от удара.

– Оставь! Его, может, самого холопы‑то нахлестали! – с хохотом сказал ему другой посадский.

– Не бойсь! Им и тут не ох сладко будет! – заметил третий, и они разбежались.

Лукоперовы въехали на свой осадный двор, выстроенный прочно, наподобие острожка. Лукоперов свел дочку в горенку, заказал своим шести холопам да седьмому дворнику беречь боярышню и вместе с сыном тотчас пошел к воеводе.

– В приказной избе воевода‑то – с! – объяснил им воеводский холоп Осип.

Они прошли в приказную избу. Воевода сидел и говорил дьяку:

– Да воеводе симбирскому напиши, может, он какую силишку на помогу пошлет. Пиши: нам со своими людишками умирать впору… Да! Милостивец мой! – воскликнул он, увидя Лукоперова, и тотчас поднялся ему навстречу, раскрыв объятия. – Иван Федорович! Пришел‑таки до нас, пришел! Здравствуй и ты, Сергей Иванович! О тебе думал, хотел посыл делать, а вот и ты! – и он облобызался с обоими.

Дьяк издали поклонился им. Лукоперов уныло потряс бородою.

– Мой грех, мой грех, Кузьма Степанович, что тебя впору не послушался! Слышь, мои холопишки слугу мово верного повесили, чуть нас животов не решили, усадьбу сожгли, сами разбеглись, а мы едва до сюдова добрались!

Воевода качал головою и сочувственно вздыхал:

– О – ох! И не говори! Идет к нам горюшко, шагает. Конец свету близко. Фомушка вон бегает да поет:

Берегите одежонки
Идтить к Боженьке!
Ой, пойдем к нему! Близится час наш! Да что это я! – вдруг спохватился он. – У меня‑то делов да делов. Простите, милостивцы! Вы пойдите‑ка в домишко мой, что там‑то увидите. Ой! А я в одночасие и к вам буду! – и он легонько толкнул Лукоперова. Старик с сыном вышли, за ними следом слышался голос воеводы: – Ну, ну, Егорушка, кому еще писать‑то?..

– Видишь, гроза идет, – сказал отец сыну. Сергей тряхнул головою.

– Тут‑то, батюшка, она не страшна. И стены крепкие, и пушки есть, и стрельцов немало!.. Лоб разобьют.

– Ну, ну!

Они вошли в воеводский дом, прошли сени, малую горницу и вошли в большую горницу, внутреннюю, вошли и ахнули. За столом в горнице сидели окрестные саратовские помещики, дворяне да бояре, и среди них Лукоперова соседи Паук и Жиров с двумя сыновьями.

– Иван Федорович, – заговорили они, – давно ли к нам?

– Да нонче, в утро! – ответил он, целуясь со всеми по обычаю. – А вы, милостивцы?

– Я‑то еще третьево дня, – сказал Паук, высокий, сухой старик, с гривою сивых волос на голове, с белою короткою бородою, – едва успел на коня вскочить. Убить хотели холопишки! А Акинфиев долго жить приказал! – окончил он, вздохнув.

– А что?

– Повесили хамы! А с его женкою да дочкою глумились, глумились и зарубили тоже!

Дружный вздох всех сидящих вызвал у Лукоперова на глаза слезы. Он набожно перекрестился.

– Я‑то допрежь всех уехал, – заговорил Жиров. – Кой – што из животов увез, а теперь слышу, сожгли усадьбишку‑то! А у тебя?

Лукоперов снова рассказал свои злоключения, и тут со всех сторон заговорили помещики.

Каждый рассказывал про свою беду, как про исключительную, но везде она сводилась к одному. Взбунтовались холопы. Один успел вовремя убежать, другой опоздал и потерял кто сына, кто жену, кто дочь, а животы свои каждый.

Пока они так беседовали, вошел воевода и завладел беседою.

– Для всех, государи, горе! Общее горе, и теперь нам сообща надоть за царя – батюшку постоять до последнего издыхания. Поговорить о том надобно. Вот што! Нонче ввечеру, государи, и соберемся здеся! Ты, Иван Федорович, где стал?

– А у себя, в осадном дворе!

Воевода затряс головою:

– Не можно это! Там тебе конец будет, а того хуже дочушке твоей. Помилуй, под боком посадские. Они нонче все в сторону гладят, батюшку поджидают.

Лукоперов растерялся:

– Куда же деваться?

– Куда! Да ко мне, милостивец! У меня, слава Те Господи, местов хватит! Вон, все они у меня и с людишками своими, и с бабами. Я вдовый, а принять‑то могу всякого.

– Как же так, Кузьма Степанович!

– Глупство! Вы мне все милостивцами на моем воеводстве были, так мне ли покидать вас!

– Вестимо, Иван Федорович, умирать все на миру будем! – раздались голоса.

Лукоперов растрогался и низко всем поклонился:

– Спасибо тебе, Кузьма Степанович! Вовек не забуду.

– Век – от короток наш! – ответил воевода и сказал: – Не хотите ли, милостивцы, поглядеть, вора иду казнить!

– Какого вора?

– А вот! – Воевода сел, разгладил бороду и рассказал: – Ведомо вам, милостивцы, что разбойник, вор Сенька Разин ноне прелестные письма рассылает со всякими людьми, а те прелестные письма люди эти читают да ими посадских да стрельцов мутят. Слышь, идите, говорит, кто с саблей, кто с ручницею, кто с дубиной на воеводу свово.

– К нашим холопам такая грамотка была! – сказал Лукоперов.

– Ну вот! Пришел это намедни ко мне посадский Кирилка Овсяный да и говорит: «Пришли до Акима, – а Аким этот дворник на осадном дворе у вора – разбойника Васьки Чуксанова, – трое людей с грамоткой и нас, – говорит, – посадских, мутят, срамные речи говорят». «Что же говорят?» – спрашиваю. «А учат, как придет этот Разин, город подпалить, ворота отворить. Степан Тимофеевич, – говорит, – тогда с вами казну всю поделит, а инако всех вас перебьет!«Взял я тута стрельцов с собою да к Акиму на двор. А те трое людишек да Аким увидали и бежать. Я за ними стрельцов. Одного поймали, а других и нет. – Воевода развел руками. – Сгинули! Я конных за надолбы посылал, нет и нет! Не иначе как посадские укрывают. Ну, я которых пытал, в застенке драл. Нет!

– А с тем‑то што?

– Ну, а того пытал крепко: кто да откуда. Молчит, собака! А ноне его и вешаю.

Воевода встал.

– Акимки‑то двор спалить велел, животы его стрельцам отдал, а за голову три рубля обещал. Идемте, милостивцы!

Все поднялись и гурьбою вышли из воеводской избы.

Лишь только они вышли, стрельцы бросились в тюрьму и скоро вывели оттуда высокого белокурого мужчину, одетого в лохмотья, закованного по рукам и ногам. Лицо его было бледно и в страшных язвах от каленого железа, которым его пытали, волосы были спалены и только клочками торчали на бороде и голове, ноги тяжело волочились по земле.

В одно время с ним показался священник.

– Хочешь исповедаться и приобщиться? – спросил воевода.

– Хочу! – ответил преступник.

Воевода дал знак, и его провели в приказную избу. Пока он исповедовался у попа, воевода говорил со своими гостями:

– Кругом воровские приспешники! За каждым блюди! А как усмотришь? Ну? Теперя, думаю, и у стрельцов уши настороже. Намедни приходили за жалованьем. А какое? Допрежь этого по году не брали, а тут подай! Наскреб это я им, а сам думаю: воры! Продадут!

В это время священник вышел из избы, а за ним преступник.

– Кончили? – сказал воевода. – Ну, ведите!

Стрельцы окружили преступника, сзади него стал палач с веревкою в руке. Воевода подал знак, заиграли на трубах, ударили в тулумбасы, и вся процессия двинулась по городу. Народ сбегался и провожал их толпою.

Они через городские ворота вошли в посад и остановились на посадском рынке. Там уже подле ворот в надолбы стояла виселица.

Воевода дал знак, и все остановились. С преступника сбили кандалы. Палач перекинул веревку и надел петлю на шею, слегка стянув ее рукою.

– Православные христиане! – вдруг сиплым голосом заговорил преступник, ослабляя веревку. – Дайте Христа Бога ради винца чарочку! В горле пересохло, ей – ей! А как выпью, веселей будет и на тот свет идти, ей – Богу! И веревка‑то лучше на шее ляжет!

– Тьфу! – плюнул священник. – Богомерзник!

– Ладно, ладно, мил человек! – послышались в толпе голоса.

– А пусть его в последях, – добродушно сказал воевода, и палач приостановился, намотав на руку веревку.

Несколько посадских бросились в кабак и мигом принесли под виселицу кружку вина.

Преступник ухватил обеими руками кружку и хрипло прокричал:

– Много лет здравствовать нашему батюшке Степану Тимофеевичу!

– Не давать! – замахал воевода руками, но тот уже выпил.

– Врешь, воевода! – сказал он, бросая кружку. – Теперь вешай!.. Придет он, наш батюшка! Рассчитается за свово сынка!

– Тяни! – кричал воевода.

Палач уперся ногою в столб виселицы и потянул веревку; несчастный взлетел на воздух, взмахнув судорожно руками, и закачался на виселице. Палач завертел конец веревки вкруг столба и отошел.

Молчание воцарилось на площади.

– Ну, смотрите и вы у меня! – грозно заговорил воевода, обращаясь к толпе. – Вот так собачьей смертью пропадет всякий, кто станет ворам приятствовать! Знаю, – он погрозил палкою, – есть промеж вас изменники, ворам потатчики, ну, да ужо доберусь до них! Всех выведу! По глазам увижу и в застенок пошлю! Идем, государи! – сказал он кротко гостям, и все пошли назад в город.

Лукоперов простился со всеми.

– Смотри, – сказал ему воевода, – переезжай пока до худа ко мне во двор, а ввечеру будем все думу думати!

– Спасибо, Кузьма Степанович!

Лукоперов вернулся, взял дочь и приказал холопам везти добро на воеводский двор.

– Оно, доченька, – говорил он Наташе, – там тебе покойнее будет. И подружки найдутся!

– Мне все равно, батюшка, – равнодушно ответила она, и ей действительно было все равно, так переволновалась она за последние какие‑нибудь два месяца. Отчаянье сменилось надеждою, надежда страхом, беспрерывные волнения, томленье неизвестностью, тоска одиночества так утомили ее душу, что она стала на время как‑то безучастна ко всему окружающему, а старик говорил ей:

– Вон везде смута какая пошла! Холоп на свово господина поднялся, церковь сквернят, государево имя поносят! А твой‑то Васька к ним, к ворам, ушел. Душу человеческую загубил! Плюнь на него, доченька! Вор он, богопротивец, клятвопреступник, государю крамольник!

Наташа вздрагивала, бледнела и ничего не отвечала отцу, а в душе ее слабо поднимался супротивный голос: «Вы его таким сделали!»

Но этого голоса не слыхал Лукоперов и продолжал:

– Так‑то лучше, доченька! Отсидимся от воров, я тебя за князя замуж отдам. Княгинюшкой будешь. Я тебе буду поклоны бить. Молись Богу, дитятко, от вора отбиться!

Воевода для гостей своих новых, отцу и сыну отвел одну горенку, а Наташу поместил в светелке, в терему, особнячком. В терему поселились на это время жена и дочь Жирова, жена Паука, да еще немало дворянских жен и дочерей. К ним в услужение приставил воевода трех посадских девушек. Днем собирались они в общей горнице и коротали время за пяльцами, к ночи расходились по своим светелкам, и ни печали, ни страхи не касались их сердец. Слыхали они, что вор идет, знали, что замутил он их холопов и усадьбы через него спалили, но считали город со стрельцами охраною крепкой и пели свои песни и гуторили свои речи, оглашая терем смехом звонким и раскатистым…

К ужину у воеводы собрались все помещики.

Поставил он перед каждым кубок, на столе выставил бутыли, сулеи да жбаны и начал речь:

– По мне, милостивцы, сухая ложка и рот дерет, без вина слаба голова, без похмелья не быть разуменья. Так ли?

– Ладно говоришь, Кузьма Степанович! – одобрил его Лукоперов, охочий до выпивки. – С пустой головы мало толку!

– Так и выпьем! Поначалу во здравие государя нашего батюшки!

Все дружно выпили и опрокинули свои кубки.

– Много лет ему, батюшке, здравствовать!

– А вторую за одоление врага нашего, вора поганого!

– Ладно говоришь, воевода!

– Ну, а третью за совет да любовь!

Лицо воеводы разгорелось, глаза заискрились. Он расправил усы и бороду и начал:

– Государь – батюшка еще три, почитай, месяца назад писал: жить вам, воеводы, с бережением! А чего беречься, милостивцы, да и как? Людишки воры, стрельцы – налицо!.. А теперь и подошло время.

Он тяжко вздохнул.

– Людей‑то у меня: стрельцов восемь сотен да тридцать четыре пушкаря на двадцать четыре пушки. Теперь опять посадские, про тех с опаскою думать надобно, да ваших холопов сотня, может, наберется. И все!

Он опять вздохнул.

– Написал я теперь в Тамбов и Пензу, в Симбирск и Казань, да думаю, мало с того толку, потому сам от них грамотки получил. Просят людишек. Ха – ха – ха! А я у них! Так и гоняем гонцов! И все же поберечься надобно.

– Стены‑то, воевода, в порядке? – спросил Сергей Лукоперов.

Воевода кивнул ему головою.

– Вот, друже, тебя перво – наперво просить хотел! Человек ты служилый, военный. Пособи мне! Я хоть и был против поляка под Смоленском, да все дело мое было животы оберечь. Дохли мы с голоду, а боя не было. Так ты и помоги!

– Что же? Я государю всегда слуга, – сказал Сергей. – А тебе, воевода, коли что по силам; рад помочь!

– Вот, вот! Я так и смекал, друже. Ты у меня, к примеру, в помощниках будешь. Что укажешь, то сделаю. А Жировы, Иван Митрич да Петр Митрич, тоже в пособниках!

– Рады служить, воевода! – ответили довольным голосом Жировы.

– Иван над посадскими старшим будет, а Петра над холопами да торговым людом, а ты, Сергей, значит, над стрельцами да над всеми. Как, государи мои?

– Да чего же лучше, воевода! – сказал Паук.

– Ладно удумал, воевода! – одобрил Лукоперов.

– Добро, Кузьма Степанович! Как решишь, – заговорили кругом, – дай и нам службишку. Мы все в общей беде служить рады!

Воевода встал и поклонился всем в пояс.

– Спасибо, милостивцы, за ласку! – сказал он и, севши, продолжал: – А службишка всякому найдется! Так вот. Мы, значит, утречком обойдем стены да поглядим, как што.

– Я думаю, воевода, – сказал Сергей, – допрежь всего посад выжечь надоть. Его выжгем, а в городе и запремся.

– Ну, ну! – ответил воевода. – Экой ты горячий. Выжечь успеем, когда вор придет, а пока что подождем!

– Да и жечь опасливо! – заговорили кругом. – Вдруг ветер на город повернет. Тогда что?

– Там видно будет! – решил воевода, заканчивая совет.

– Теперь пить будем, други! До воров еще будет время.

Кубки снова наполнились, и все дружно стали пить, на время забыв об опасности.

Только старик Лукоперов чувствовал себя как‑то неладно, и, странно, каждый раз при мыслях о Стеньке Разине в его уме мелькал образ Василия. Он даже несколько раз испуганно покосился на соседнюю горницу, где тогда драли Василия.

– Боязно, Сережа, – заговорил он, когда они ушли в свою горницу, – сильны воры и вокруг изменники!

– Э, батюшка, – беспечно ответил Сергей, – не попустит Господь торжествовать неправде. Покорит он государю под нози врага и супостата!

– Да, может, не теперь?

– На все воля Божия! Отсидеться очень можно. Только посад надо сжечь!

– Думаешь, можно?

– Можно, батюшка! Я на том крест поцелую, что буду биться до последнего вздоха. Да и другие тож!..

V

Воеводу на другой день узнать нельзя было. Толстый, обрюзглый, неповоротливый, не дурак выпить в компании, охотник поесть до отвалу да спать до обалдения, немного разгильдяй, – он вдруг при сознании опасности обратился в грозного воеводу, готового жизнь положить ради исполнения своего долга. Лицо его стало серьезно и решительно, слова кратки и выразительны, распоряжения толковы.

Увидев Сергея, он ласково кивнул ему головою и сказал:

– Добро, Сергей Иванович, кто рано встает, тому Бог подает. Пойдем.

На дворе его ждало несколько стрельцов – начальников.

– Я, – сказал воевода, – приказал сотельникам придтить, да пятидесятникам, да пушкарскому голове! Нонче Жировых в приказ послал перепись сделать, подьячих в посад услал да в торговые ряды людишек счесть, кои годны. Опять, думаю, лошадей отобрать.

– А стрельцы нешто пешие? – спросил Сергей.

– Не все, а конных‑то всего две сотни. Мало, чай?

– До четырех надо! Всех‑то восемьсот.

– Восемьсот!

– Ну, так на полы!

– Слышь, Митрич, – обратился воевода к сотнику, – ты для своих достань да ты, Авдеич!

– Добро! – отозвались те.

Они вышли из ворот, и их тотчас окружила толпа зевак.

– Ну, вы! – окрикнул их воевода. – Идите свое дело делать. Неча вам на воеводу глаза пялить: узоров нет! Лучше крамольников высматривайте! Ну, ну, а то в палки!

Толпа недовольно разошлась.

– Пойдем, Сергей Иванович!

Они вошли в низенькую дверь наугольной башни и стали подниматься по ее ветхим ступеням.

– Ишь, ведь, – попенял воевода, – так и скрипят, того гляди, обвалятся. Сколько раз писал на Москву, что надобно чинить. Нет, не дают городовых людей на работу. Кто вас, дескать, тронет. Вы в середке! А вот…

Они вышли на верхнюю площадку под плоскою крышей. Там, обращенные на три стороны, стояли три пищали. Сергей заглянул в их дула.

– Смотри, боярин, – сказал он, – сколько там всякого мусора: щепки, кирпич. Надо выкинуть.

– Надо, надо! Ты чего ж, песий сын, своего дела не блюдешь? – накинулся воевода на пушкаря. – Что пищаль‑то, свалка тебе? А?

– Да нешто я это? Это мальчишки балуют.

– Мальчишки! – передразнил воевода. – А ты их шелепами!

Они пошли дальше по стене, по узкой галерее под крышею, переходили из башни в башню, и везде Сергей с воеводою делали распоряжения. В одном месте из пушки выкатилось колесо; его надо было подвести снова, в другом совершенно подгнил пол и надо было подпереть его.

Сергей распорядился и осадною защитою того времени. Указал места, где сложить кирпичи, чтобы кидать ими в осаждающих; заказал наделать котов, огромных колес без спиц, для той же цели и, наконец, указал места, где нагревать смолу и воду, чтобы лить их на головы врагов.

Воевода передавал его приказы стрелецким начальникам и пушкарю и прибавлял к приказу всегда крепкое слово.

Они заглянули и в чуланы, где в непогоду укрывались пушкари, и в нижнюю галерею стены, где ставились обыкновенно стрельцы с самопалами.

– Уф, важно! – сказал довольно воевода. – Истинно ты военный человек, Сергей Иванович!

– Постой, надо еще в погреб сходить да в пушечный амбар. Там, может, что есть! – заметил Сергей.

– Дело! Идем, друже!

Они осмотрели погреб. В высоких кадках там стояло зелье, то есть порох; пирамидальными кучами лежали ядра.

– Выбрать их отселева да к пушкам снести! – сказал Сергей.

– Слышишь? – сказал воевода пушкарю. – Наряди‑ка людей‑то!

Наконец в пушкарном амбаре Сергей увидал две огромные пушки с короткими стволами, называемые тюфяками, и приказал их поставить внизу башен, что при городских воротах у моста.

Осмотрели также ров, где Сергей приказал выправить честик, и после этого вернулись на воеводский двор.

– Ну вот! – сказал воевода стрелецким начальникам. – Лошадей достаньте и еще две сотни на коней садите. А еще вот его слушайтесь! Он как я! А потом скажу. Вор близко! Поборитесь же за великого государя, его царское величество; послужите ему, государю, верою, правдою, бейтесь с ворами до последнего. За то государь не оставит вас своею милостью!

– Рады служить великому государю даже до смерти! – ответили сотники.

Воевода одобрительно кивнул головою:

– А теперя с Богом и за дело!

Стрельцы ушли. Сергей пошел делать роспись, кому где службу нести, а воевода направился в приказную избу, где братья Жировы составляли ополчение из посадских и торговых людей.

В городе и посаде закипели работы. Таскали ядра, зелье, кирпичи и коты на стены; волочили пушки; стрельцы ходили с одного места на другое; Жировы каждый день скликали своих ополченцев и проверяли их.

Воевода на случай пожаров собрал баб и мальчишек и поставил над ними начальниками боярских и дворянских детей, снабдив их всех густыми мочальными кистями на длинных палках.

Всех охватило волнение, но по – разному.

Все ждали прихода Стеньки Разина, но тоже по – разному.

Воевода, дьяки, приказные, люди начальные и съехавшиеся помещики, бояре и дворяне ждали его как врага; посадские же, голытьба и некоторые из стрельцов ждали как избавителя.

Воевода чуял, что измена гнездится в городе, и своею ревностью портил дело.

Каждый день он ездил со стрельцами по городу и каждый раз кого‑нибудь да отправлял в пыточную башню.

– Я вас, воров, крамольников, насквозь вижу! – кричал он, разъезжая по посаду. – Я из вас веревку скручу! Я вам протру глаза.

– Допрежь твово протрутся и сами! – закричал раз кто‑то из толпы.

– Схватить его, собаку! – заорал воевода.

Стрельцы ухватили его. Это был рослый детина с дерзким взглядом.

– Так, молодец! А чтобы у тебя хоть и протерты глаза, а язык пустое не болтал, я тебе колышек в рот посажу! – сказал воевода. – Сведите его в башню да распорочку ему в рот, а там в тюрьму!

– Пожди, воевода, – роптали посадские, – будет и на тебя невзгода!

– Ох, будет битва великая! – говорил, вздыхая, каждый вечер воевода.

Что ни день, он посылал стрельцов за надолбы на разведки, не идут ли воры, и каждый раз стрельцы возвращались ни с чем.

Нетерпение росло.

– Господи, хоть бы скорее! – охал воевода – Пусть уж придет разбойник, да чтобы разом!

И все волновались.

Лукоперов, испив добрую чару вина, перед сном шел к своей дочушке и там делился с нею своими впечатлениями и мыслями.

– Слышь, дочушка, – говорил он, – воевода опять поджигателя поймал. Сегодня повесил. Нищие, говорят, пришли стены жечь, разбойники!

– Астрахань взяли! – говорил он в другой раз. – Бают, крови пролили! Ух! Кто боярин, того и секли. Воеводу с раската бросили!

Наташа дрожала и бледнела.

– На все воля Божия! – шептала она.

– Это ты истинно! Бают, это Божья напасть за грехи наши. Звезда появилась, слышь, в небе! Беззакония творим, вот! В Петровки на Москве‑то иные убоину едят! Ереси пошли всякие. Старец, бают, предрек государю: быть, говорит, трем бедам. Гляди: государыня померла, раз! Царевич помер, два! А теперь этот идет. Вот и три! О, горе нам, грешным!

И он плакал, тряся своей лысою головою, и Наташе становилось за него и больно, и страшно.

– Батюшка, да неужели нам вред сделают?

– Убьют, доченька! Коли город возьмут, всех убьют!

Наташа вздрагивала:

– Молиться будем!

– Молись, доченька, Пресвятой Богородице!..

Сын не любил его причитаний. Молодой и отважный, он не боялся боя и верил в возможность защиты.

– Ты, батюшка, только кручину разводишь! Шел бы в терем, что ли!

– Болит сердце, Сереженька. Как подумаю о Ваське, так и защемит. Тьфу!

– А чем Васька страшен? Как и всякий вор, быть ему на виселице!

– А до того?..

Время шло. Напряжение увеличивалось, потом упадало и нарастало снова.

Накануне страшного утра никому о беде и не думалось. Воевода здорово угостился со своими гостями, и все мирно разошлись по своим горницам.

И вдруг в утро раздался гул набата.

– Пожар! – вскричал воевода.

«Не к добру!» – подумал Сергей, быстро вставая с лавки. Они в одно время выбежали на двор. Горели стенные башни.

– Воры! – закричал не своим голосом воевода, бросаясь назад в горницы и хватая саблю.

– Затворяй ворота! К воротам! – закричал Сергей, но уже было поздно.

– Нечай, нечай! – кричали казаки, въезжая в посад.

Ожидавшие их посадские с диким ревом подхватили их крик и бросились на город.

– Нечай! – орали кругом, вливаясь в ворота, как лавина.

VI

– Нечай! – кричали посадские.

– Нечай! – кричали казаки. – Многие лета батюшке нашему Степану Тимофеевичу и царевичу Алексею Алексеевичу! Добрые люди, не бойтесь! Мы вам дурна чинить не будем! Идите с нами на бояр и царевых недругов!

Сергей успел собрать отряд стрельцов и бился с ними у воеводского двора. Испуганные гости разбежались повсюду. Женщины в ужасе окружили воеводу.

– Идите в церковь, там защита ваша! – говорил им воевода.

– Где воевода? – орали казаки, рыская по городу. Подле Сергея рубились с яростью. Вдруг десяток рослых казаков накинулись на него.

– Ты его, Дубовый, живым бери! Заходи сзади, Кострыга! Так! Вяжи! – орал рослый, кривой на один глаз. – Нам его к атаману нужно! Тащи во двор.

Связанного Сергея поволокли на двор.

Он оглянулся. На земле, тоже связанный, без чувств лежал его отец. Рядом стоял воевода, низко опустив голову.

Кругом раздавались победные крики и стоны жертв. Кровь уже лилась рекою.

– Ну, ну, братики, вот и суд вам! Сам атаман идет! – заговорили казаки.

Сергей оглянулся, и лицо его дрогнуло, но он тотчас оправился, увидев искаженное лицо Василия, его злобой горящие глаза и кривую усмешку почти посиневших губ.

– Васька! – в ужасе вскрикнул воевода, и от этого крика очнулся старик Лукоперов для того, чтобы от страха лишиться снова чувств.

– Добро! – сказал, усмехаясь, Василий. – Спасибо, что хоть признали! Ну, воевода, судья неправедный, дошел и мой черед над тобою суд чинить. А с тобой, Сергей, да с твоим батюшкой тоже счет сведем! Только прости, коли расчет делать стану мелкою монетою! Ей, Кострыга, Кривой, Дубовый! – позвал он.

VII

Что пережила Наташа за это все время? Душа ее в жизни не волновалась столько, сколько за месяцы со дня отцова гнева, но какие бы чувства ни волновали душу ее, все же любовь к Василию была для нее главным чувством. Ей казалось, не будь любви этой, умри Василий вправду, и она кончила бы тоже свою жизнь.

Ужас объял ее, когда отец сказал ей, что ее Василий совершил убийство и ушел к разбойникам, к страшному Стеньке Разину, но в глубине души она находила ему оправдание.

Он всегда был неукротимого нрава. Ему ли снести было расправу с ним Сергея? Не разбой разве был это? Сожгли усадьбу и все животы, увели холопов, а его избили почти до смерти. Спасибо, Еремейка спас, а то, слышь, собаки бы съели!.. И при этой мысли об обиде любимого человека лицо ее разгоралось, глаза сверкали, и она не любила брата своего…

А потом? Когда он пошел искать суда, разве не глумились над ним? Паша рассказывала ей!

Тут всякий разбойником станет, не то что он!..

Так думала она, стараясь оправдать своего возлюбленного, свою первую любовь, но сердце ее дрогнуло, когда она узнала про Стеньку Разина, про дела его и его товарищей.

И она вся замирала от своих горьких дум: любит она Василия, всем существом своим любит, без него ей жизнь не в жизнь, и в то же время не может она представить залитых кровью невинных жертв.

– Господи, просвети! – молилась она горячо в своей светелке, когда оставалась одна. – Мать Пресвятая Богородица, укрепи сердце мое в любви или ненависти, но дай покой!..

А покоя‑то и не давалось. Ночью ей виделись страшные сны. Видит она отца своего и брата на плахе, а ее Василий на их головы топором замахивается. Она бросается к нему и кричит: «Не погуби их!«А он смеется. «Глупая, – говорит, – как же мы свадьбу справим иначе!«И бьет их. Кровь брызжет кверху фонтаном, а Василий говорит: «Иди испей, тепленькая!..»

От таких снов просыпалась она вся в холодном поту и, сойдя с постели, начинала молиться, но и молитва не успокаивала ее встревоженного духа.

«Ах, если бы увидеть его, – думала она, – дознать от него подлинную правду!»

А как увидишь?

Он велел ждать, и она дала обещание, но когда они свидятся, Бог знает!..

Слышала она тревожные толки об ожидаемом нападении, замечала волнение и хлопоты ратных людей; каждый раз отец, приходя к ней, говорил с близости вора, и она в нетерпеливом ожидании встретиться с Василием думала: «Скорей бы вор приходил. Сразу узнаю!«Но как? Она не знала и даже не думала об этом.

Общее напряженное состояние проникло и в терем. Как‑то сразу кончились шутки и песни, и вместо них раздались плач и жалостливые причитания. Они терзали душу Наташи, и, когда она слышала проклятья разбойникам, ей казалось, что это клянут ее Василья, и она, бледнея, уходила в свою светелку. Не могла она любить разбойника и не могла разлюбить Василья. Душа ее словно раскололась надвое.

Накануне страшного дня ей как‑то особенно было неспокойно. Она весь день не находила себе места, плакала и молилась, а когда легла спать, ей приснился ужасный сон. Был он и страшен и дивен.

Идет она будто по своему саду в тихую, лунную ночь и думает: сейчас Василий будет! А кругом чудно как‑то: по саду‑то звери все гуляют разные, невиданные, да такие ли страшенные, а меж тем сама она тех зверей не боится ни чуточки, гладит их, за ушами щекотит, и они ее не трогают. Ходит она по саду и думает: «Что же Василий не идет?«Вдруг раздается страшный крик. Кто‑то плачет, кто‑то вопит о помощи и зовет ее. Ноженьки у нее подкосились, хочет бежать она и не может. «Василий!» – кричит она, и вдруг он ей в ответ: «Иду, голубонька, только умоюся!«Тут к ней силы вернулись, и она бегом на его голос побежала. Выбежала на двор и обмерла. Стоит чан, полный крови, и в той крови ее Василий умывается. «Зарезал я, – говорит, – твово отца и брата, в их крови моюсь и, смотри, какой ладный стану». Оглянулась она: лежат отец и брат ее у самого чана, и головы напрочь у них. Подкосились снова ноженьки у Наташи, а Василий уже идет к ней, идет – весь красный, как огонь, от крови, глаза горят у него, как костры в темной ночи, – и он к ней руки тянет. «Иди, иди!«Отпрянула она от него и побежала с криком, а тут все звери на нее набросились, укусить хотят, зубами щелкают, чуть не за горло берут; бежит она, сил уже не хватает, задыхается, а Василий вот сейчас нагонит ее, руки тянет, страшным голосом вопит. Совсем обессилела Наташа, на землю падает, и вдруг – словно свет разлился вокруг. Подняла она голову, смотрит: идет к ней витязь и от него, как от солнца, лучи. «Спаси!» – кричит ему Наташа. Он поднял меч – и все сразу сгинуло прочь. Плачет и бьется на его груди Наташа, а он тихо гладит ее по голове, и ей так тепло, так сладко, так радостно. «Кто ты?» – шепчет она. «Узнай!«Он наклонил над нею свое лицо, она взглянула и сразу узнала его: князь, что к Сергею в гости приезжал!«Князь, – говорит он, – что к тебе сватался. Люб ли?..» – «Люб, люб!«А тут кругом поют птицы, цветы качают головками, и кажется, весь мир вокруг разделяет ее тихую, светлую радость.

Она проснулась с улыбкою на лице, и ей жалко было своего сна, но едва она вспомнила его первую половину, как побледнела от страха. «Ох, не к добру он!» – подумала она и опять задремала. Виделся ей свадебный поезд, слышался кругом колокольный звон.

Что это? Она проснулась и села на постели, испуганно прислушиваясь. И впрямь гудят колокола. Только не радостен звон их: словно кричат они о помощи, зовут беспорядочно, торопливо. «Набат!» – мелькнуло у нее в голове, и она вскочила. До нее донеслись вопли, крики, выстрелы. Она наскоро оделась и выбежала из светелки. Кругом пустынно, только откуда‑то издалека доносятся до нее визгливые крики женщин. Господи, что же это?

Страх охватил ее. Она подбежала к своему оконцу, распахнула его, но в саду было все тихо, только из‑за тына кто‑то громко кричал: «Нечай, нечай!»

Она бросилась из светелки и, охваченная неясным страхом, пустилась бежать по горницам. «Батюшка!» – изредка выкрикивала она и бежала снова. Она бежала из горницы в горницу, по узким переходам, по лесенкам, то вверх, то вниз, не зная дороги и плутая наудачу. Вот галерейка – она в нее, впереди лесенка – она по ней, выше, выше. Она вбежала в маленькую каморочку и остановилась, прижав руки к сердцу, задыхаясь от бега. Дальше бежать было некуда. В крошечной каморке не было других дверей, над головой ее виднелись почерневшие стропила, перед нею было вырезано круглое оконце, ничем не заслоненное.

Она перевела дух и хотела бежать назад, как вдруг до нее донеслись голоса, крики и стоны. Она встала на носки и высунулась из оконца. Под нею расстилался воеводский двор.

Она затаила дух, замерла и уже не могла отвести глаз от страшного зрелища.

Посреди двора у колодца стоит воевода, исступленный, растрепанный, с саблей в руке, подле него другие бояре, дворяне, помещики, дворянские дети. Вот отец ее схоронился под развесистой липой, и видит она, как трясется его борода.

Что‑то кричит воевода, на ворота указывает, и вдруг словно поток хлынули на двор какие‑то люди в высоких лохматых шапках, с исступленными лицами. Звучали сабли, раздавались крики, лилась кровь и валялись люди, как подрезанные снопы.

Наташа взглянула в сторону, где притаился ее отец, и вскрикнула, но никто не слыхал ее крика. Какой‑то рослый мужик тащил ее отца за бороду, а он барахтался на земле и что‑то кричал.

Наташа в ужасе отвернулась. Господи, да что же будет еще? Еще что будет?

А картина на дворе уже изменилась. Бой кончился. В крови на земле валялись обезображенные трупы; в стороне сидели с скрученными за спину руками и Паук, и Жиров с сыновьями, и другие помещики, между ними женщины – и впереди всех воевода и Сергей с отцом.

Сергей стоит строго нахмурившись, без шапки, в изодранном кафтане, и руки у него завязаны в локтях за спину, а у ног его лежит батюшка и не движется…

Господи, что же еще будет?

Наташа совсем перевесилась из оконца.

Вдруг разбойники что‑то зашевелились и обернулись к воротам. В ворота на сером коне въехал кто‑то стройный, высокий, в лохматой шапке, в красном кафтане. Лица только не видать, потому что едет он опустив голову.

И Наташе стало жутко, жутко. Верно, сам Стенька Разин, подумала она.

Человек в красном жупане подъехал к колодцу, слез с коня и по ряду подошел к Сергею. Вот они говорят о чем‑то, вот отец словно бы очнулся, поднялся, всплеснул руками и упал снова.

Что говорит этот человек? Верно, что‑то больно страшное! Отошел от Сергея, подошел к воеводе. Воевода только головой тряхнул, и вдруг на них, на воеводу, Сергея и батюшку, набросились люди, а страшный человек отошел к колодцу и сел на сруб.

Господи, что они хотят! В стороне разбойники огонь разводят, длинный шест тащат, длинные прутья готовят.

Вот воеводу бросили на землю, раздели и бить прутьями стали.

До Наташи донесся хриплый крик и грубый смех.

Вот разбойники раздели Сергея и отца. Что они делают? Положили они их друг на друга и связали им головы к ногам друг друга. Седая борода отца высунулась между ног Сергея… шест продели… подняли и понесли… Да неужели можно такое над людьми делать?..

А воеводу бьют, бьют… А страшный человек сидит на срубе и рукой что‑то приказывает…

Вот несут отца ее и брата к костру. Вот подымают… О, Господи! Они жгут сперва отца, потом брата, потом опять отца… Мало!.. Вот идут разбойники с прутьями и бьют их обгорелые спины.

Глаза Наташи расширились от ужаса, думала она, что рвется сердце, что отнимается язык, ноги, хочет бежать, кричать и не может шевельнуться, не может отвести глаз от ужасной казни, от страшного человека.

Господи, да человек ли это? Может, это антихрист?!

А воеводу все бьют, а брата и отца ее все ворочают над костром и тоже бьют, и какие‑то нечеловеческие вопли несутся к ней наверх, выше, еще выше, к самому престолу Господнему!..

Наташа вся дрожала мелкою дрожью и все‑таки не могла отвести глаз от ужасной картины. Вдруг страшный человек снял лохматую шапку с головы и обернул свое лицо.

Наташа увидела его, и ей показалось, что сердце ее сразу разлетелось на мелкие кусочки.

– Василий!.. – закричала она нечеловеческим голосом и, как подрезанный колос, упала с оконца на пол каморки…

В окаменелом ужасе смотрели несчастные пленники на мучительную кончину своих друзей и защитников. Только сатанинский ум, питаемый кровавою местью, мог придумать такие муки. Даже казаки качали головами, даже Гришка Савельев, подойдя к Василию, сказал:

– Ах, нех тоби дьяблы! И удумал! Чертюки в аду теперь с тебя пример возьмут!

А Кривой, Кострыга, Пасынков и Дубовый с благоговейным ужасом смотрели на Василия, который подходил к самому костру и, смотря, как с треском лопается кожа на спине старика или сына Лукоперова, говорил с усмешкой:

– Это чертовы дети, моя усадьбишка горит! Пошутили со мной, теперь мой черед. Поверни‑ка, Аким, молодца наверх да прутом его! Ну! Жги!

Жар костра распалил его. Он снял шапку, отер пот с лица и вдруг услыхал крик:

– Василий!..

Он задрожал как лист.

– Наташа! – ответил он безумным воплем и рванулся к воеводскому дому. – Всех убейте! – крикнул он на ходу и скрылся в высоком крыльце.

На дворе поднялись вопли. Казаки, посадские, голытьба разом бросились на безоружных пленников, и кровь полилась по двору, залив даже костер.

Гришка Савельев ударом сабли прикончил воеводу и потом Лукоперовых.

– Будя с них! – сказал он добродушно. – Попомнят на том свете Ваську – атамана!..

VIII

Василий вбежал в пустые горницы воеводского дома и бросился по ним искать Наташу. В то время дома строились без определенного плана. К основному дому, в котором, может быть, поначалу было всего пять, шесть горниц, по мере надобности пристраивались горницы, а большею частью другие срубы. Их подгоняли не особенно тщательно, и потому приходилось их соединять друг с другом переходами, галерейками, лесенками то вверх, то вниз. В воеводском доме пережил свой срок не один воевода, и каждый делал какое‑либо прибавление, так что потом. Он уже представлял собою лабиринт горниц, коридоров, лесенок, причем про иные горенки не знал и сам хозяин.

Василий бегал по переходам, по лесенкам и горницам, оглашая дом призывными криками, но дом хранил мрачное молчание.

Василию начинало казаться, что он сходит с ума.

В отчаянье бегая по горницам, он окровавленной саблею наносил удары ни в чем не повинной мебели. Мысль, что он не найдет Наташи, приводила его в ужас, и наконец, когда надежды уже покинули его, он увидал узкую лесенку и поднялся по ней наверх.

Радостный торжествующий крик огласил пустынный. Дом и был слышен даже на дворе.

Василий упал на поя и приникнул губами к помертвевшему лицу Наташи.

Она лежала недвижно, раскинув руки. Василий стал звать ее, называя нежными именами, лаская ее лицо, но она была все так же недвижима.

– Очнись, голубка! – говорил Василий. – Очнись, рыбка моя золотая! Я – твой Василий, я пришел за тобою, люба моя! Наташа! Наташа!

Он стал трясти ее за руки, за плечи, но она не приходила в себя. Новый ужас охватил его. Неужели она померла?

Он поднял ее, взял на руки и осторожно спустился вниз. Идя из горницы в горницу, он увидел в одной высокую пуховую постель. Подушки на ней были сбиты, одеяло сброшено.

Он тихо положил Наташу на постель и подбежал к окну. Окно выходило на двор, где происходило избиение беззащитных людей.

– Эй, люди! Кто есть! Ко мне! – закричал Василий. Кривой услыхал голос своего атамана и бросился к нему в дом.

– Возьми людей, из наших, – сказал ему Василий, – и поставь у этой горницы. Чтобы никого не пускали! Придут сюда за животами, скажи, эта горница моя и все в ней мое! Саблейруби, кто войти посмеет! Скорее!

Кривой выбежал и вернулся с Горемычным и Тупорылом.

– Вот тут и стойте! – приказал Василий, и, бросив проницательный взгляд на Наташу, он выбежал на улицу. Голова его горела, сердце сжималось страхом.

«Ах, если бы Еремейка был!» – думал он в отчаянье и вдруг увидал Калачева, дворянского сына. Он как‑то избег общего удела и теперь, озираясь, крался вдоль забора.

– Стой – Василий схватил его за ворот. Калачев упал на колени:

– Смилуйся! Ни в чем не повинен! Я хотел идти в казаки проситься.

– Молчи и слушай! – сказал Василий. – Если хочешь жить, достань мне знахаря или знахарку.

– З – з-на… харя? – изумленно забормотал Калачев.

– Ну, ну! Ведь лечит тут у вас кто‑нибудь?

– Есть, есть, милостивец! – оживился Калачев. – Ежели не убили его разбой… удалые казаки! Я мигом! – и он рванулся, но Василий удержал его:

– Врешь, вражий сын! Идем разом!

– Что же, я готов! – покорно согласился боярский сын. Они пошли по улицам, на которых бушевали казаки, голь и посадские.

Они врывались в дома, выталкивали оттуда всякое добро и кучей валили его на соборной площади. Иногда из дому выволакивали купца, дьяка или дворянина и быстро расправлялись с ним, обливая кровью пыльные улицы. При каждом крике Калачев вздрагивав всем телом, а Василий нетерпеливо кричал на него:

– Будешь шевелиться, или я тебя!

Наконец боярский сын подвел его к маленькой избе с двумя волоковыми окошками.

– Тут жил, милостивец, великий знахарь. У него воевода всегда пользовался. Викентием звать, поляк!

– Хоть черт! – сказал Василий. – Зови!

– Викентий! – закричал Калачев. – Викентий, друг!

Он застучал в окошко, но никто не отозвался на его призыв.

– Пойдем! – сказал Василий. Калитка оказалась на запоре, но Василий сбил ее плечом. Крошечный двор был пуст; они обошли его кругом, осмотрели избенки и наконец нашли Викентия на сеновале зарывшимся в сено.

– Ну, ну, вылезай! – вытащил его боярский сын.

Перед Василием встал крошечный горбун с огромною лохматой головою, в волосах которой торчало сено. Он дрожал на своих тоненьких ножках и, увидев казака, упал на колени.

– Смилуйся, пан добродею! – запищал он. – Я же худа не хочу добрым казакам. Пусть возьмут мой майонтек, только оставят жизнь!

– Брось выть! – крикнул на него Василий. – Иди за мною! Ты знахарь?

Карлик закачал головою:

– Я это все умею! И заговоры знаю!

– Ну вот тебя и надо! Боярышня обмерла. Идем!

Карлик совершенно оправился и принял даже гордый вид.

– Зараз! – сказал он. – Только инструмент возьму!

– Бери!

Через минуту Василий шел с карликом назад. Калачев уже от страха плелся за ними, боясь, что иначе его зарубят казаки. Карлик едва поспевал за Василием, но, видя, как к нему относятся встречавшиеся пьяные разбойники, он боялся даже заявить о себе и, обливаясь потом, бежал; рядом с атаманом.

Они вошли в воеводский дом. Там уже хозяйничали казаки, но отведенная для Наташи горница осталась неприкосновенной.

– Вот! – сказал карлику Василий, указывая на Наташу.

Тот осторожно на цыпочках подошел к ней и стал внимательно слушать ее дыхание, потом покачал головою и вздохнул. Василий хрустнул пальцами:

– Жива?

– Жива‑то жива, – ответил карлик, – только испугалась очень. Обмерла. Постой, пане, я кровь пущу!

Он вынул острый тоненький нож, обнажил руку девушки и ловко вскрыл жилу. Кровь, темная, густая, тяжелыми каплями закапала на пол.

Карлик качал головою, но следом за этим кровь пошла быстрее и, наконец, брызнула светлой, алою струею.

– Оживет! – радостно сказал карлик, ловко зажимая жилу и бинтуя обрывком полотенца раненую руку. Девушка медленно открыла глаза. Лицо Василия озарилось радостью. Он нагнулся над ее изголовьем и тихо сказал:

– Наташа!

В его призыве была вся его любовь. Наташа подняла голову, в ее глазах мелькнул словно испуг.

– Прочь, прочь! – закричала она неистово, вскочила на ноги и снова без чувств запрокинулась на постель.

– Не узнала! – с горечью и испугом сказал Василий. Карлик искоса бегло взглянул на него и покачал головою.

– Капское дело! – продолжал он.

– Что ты сказал?

– Я сказал плохо! – ответил карлик. – С ней злая болезнь будет. Огневица, и потом ее бесы мучить будут. Долго болеть будет!

– Вылечишь?

– Все от Бога!

– Так слушай! – сказал Василий. – Я не с Богом считаться буду, а с тобой! Вылечишь и проси с меня что хочешь. Я богат! Умрет – и я в твой горб ноги твои засажу и тебя на огне спалю, как гада! Понял?

Бедный карлик задрожал, как лист, и опустил голову.

– Я не Бог! – забормотал он.

– Молчи, – прошептал Василий, – а то велю батогов еще засыпать!..

Карлик сел на пол у постели больной и тихо заплакал.

– Не выпускать его без моей воли! – приказал Василий часовым и вышел.

– А я тебя ищу, батько, – закричал, идя Василию навстречу, Гришка, – надо дело робить! Да, цур тебя, що ты такой хмурый? Чего захилився, сынку? Але горе?

Василий махнул рукою:

– И не говори, друже! Коли умрет, я не жилец буду!

– Кто умрет?

– Невеста моя!

– Та – та – та, – засмеялся казак, – а я думал, что у доброго казака и женка, и невеста – одна саблюка! А што с ей?

– Заболела. Со страха, верно. Лежит и как мертвая!

– Ну и оживет, атаман! Пойдем горилки выпьем да про дела погуторим!

– Какие дела?

– А як какие? Про казачество рассказать надо, в казачество ввести, круг сделать, присягу взять, добро поду – ванить. Мало дела? А потом, что дальше! Куда отсюда пойдем?

Василий схватился за голову:

– Ах, одно у меня теперь дело. Тоска, тоска моя! И месть не радует!

– Негоже, атаман! – серьезно сказал Гришка. – Ты мне люб, и я по душе говорю: негоже! Кабы батька узнал, что ты по девке воешь, ой, плохо было бы! А дела своего, казацкого дела, забывать не можешь. На то атаман ты! Да, крепись, батька, – прибавил он весело, – а я тебе помогу. Что за казак, коли бабиться станешь!..

Василий встряхнулся.

– Тяжко, друг! – сказал он. – Все время мечту лелеял, и вот тебе – на!

– То ли бывает, батько! – ответил Весело Гришка. – Я вот двух коханок имел и потерял. А любили как!

– Померли?

– Ни! Бросил их, потому не казацкое это дело. Гляди‑ка, народ уж весь собрался!

– За надолбы, други! – зычным голосом крикнул Василий. – Сейчас присягу возьму с вас! А ты, есаул, пошли молодцов за попами!

Он сел на коня и в сопровождении Гришки, Кривого и Пасынкова с союзниками поехал через посад за толпою.

Там, составив круг, он сказал всем, в чем они присягнуть должны, и повторил им, что есть казачество.

– Это вольная воля. Нет над тобой господина, и ты никому не господин. У казаков все братья. Казак последним с бедным делится и всегда стоит за слабого и обиженного. Нет ничего лучше казачества, да никто лучше того и не удумает вовек!

К этому времени в поле привели пять священников. Они слышали уже про крупную расправу с их братией в Царицыне, Камышине и Астрахани и смирились заранее.

– Митрополит Иосиф смирился, – говорили они, – а мы и тем паче!

Народ стал креститься, целовать крест и кланяться Василию.

После присяги он объяснил им порядок управления. Велел выбрать тысяцких, сотников, пятидесятников и десятников и прибавил:

– А до прихода самого батюшки Степана Тимофеевича я атаман у вас, а Григорий Савельев есаул мой. У нас про все спрашивайте! К завтрому выберете и завтра добро дуванить будете, а теперь и по домам. Ишь, ночь на дворе!

Солнце действительно уже давно закатилось, и вечерняя тьма покрыла землю. Народ, гудя, как рой пчел, потек назад в город, но не для того, чтобы спать, а чтобы продолжать пьянство, буйство и разбой. Кабаки стояли раскрыты настежь, у некоторых домов стояли прямо на улице выкаченные из погребов бочки с выбитыми днищами.

– Гуляй, казак! – весело говорил Гришка. – Ой, любая жизнь! Ни тебе горя, ни тебе заботы. Придет смерть – помирать будем! Пойдем, Вася! А?

– Нет, – сухо ответил Василий и поехал к воеводскому дому.

Все время, когда он и говорил, и принимал присягу, и разделял новых казаков, только одна мысль о Наташе жила в его голове и сверлила ее словно буравом. Неужели умрет? Неужели все его страдания, и его разбойничество, и его любовь останутся без награды?.. Где правда?..

– Не будет того! У смерти вырву! – крикнул он почти в голос и вошел в разграбленные покои.

Кругом было темно, уныло и пусто. Шаги его гулко разнеслись по пустым переходам. Он едва нашел в темноте горницу и, отпустив часовых гулять, тихо вошел. Горницу освещали лампадки, и при их трепетном свете высокая белая постель, на которой лежала Наташа, показалась Василию катафалком. Он даже задрожал от страха и, крадучись, словно вор, подошел к постели. Он не узнал Наташи. Вместо мертвой бледности лица он увидал пылающие как жар щеки. Недвижная раньше Наташа металась по постели, сжимала руки и быстро, быстро говорила:

– Пощади! Оставь! Ведь он старик, седой, слабый! Не мсти ему! Ай, огонь, кровь! Зачем ты меня тащишь? Оставь меня! Ха – ха – ха! Да! Я прокляла тебя! Уйди… кровь! Я боюсь крови! Поди умойся!

– С нами крестная сила! – в испуге крестясь, отшатнулся Василий.

– Тсс! – зашипел у него под локтем карлик.

– В нее вселились бесы?

– Огневица это! Ух! Страшная немощь! Десять ден она будет кричать и корчиться!

– С ней можно говорить?

Карлик покачал головою:

– Нет! Она теперь как безумная! Она ничего не видит, ничего не слышит. Тсс!..

Больная заметалась и заговорила снова.

Она вспоминала свои свидания, звала Василия, называла его нежными словами, потом клялась отцу, что любит одного Василья.

Он закрыл лицо руками, опустился на пол и зарыдал.

Карлик дал больной напиться, потом сел подле Василия и ласково заговорил:

– Ты бы лег, пан мой! Я буду с нею и не засну, а ты устанешь! Смотри, какие у тебя сухие руки, как горит твоя голова, а у тебя много дела!

– Уйди! Я не могу заснуть. Вылечи мне ее.

– Как Бог! Я помогать буду, а сам ничего не могу! – заговорил карлик. – Ведь мне, пан мой, мне ее как душу жалко!..

– Город сожгу, в церквах надругаюсь, если помрет она! – простонал Василий. Карлик задрожал. Больная снова начала кричать и метаться.

Она звала кого‑то на помощь. Ей виделись всюду кровь, отрубленные головы. Карлик поднес ей питье, и она вдруг закричала:

– Это кровь, кровь! Я не буду пить ее. Я видела, как она текла в чан и дымилась!..

Голос ее гулко раздавался в пустых горницах, и Василий вздрагивал от суеверного страха.

Она видела, может быть, смерть отца и брата!

При этой мысли он вскочил и схватился за голову. Да нет! Она, вероятно, сразу сомлела от страха.

Наутро он вышел принять выборных и следить за дуваном, и все с невольным состраданием посмотрели на него. Волосы его всклокочены. Воспаленные от бессонных ночей глаза горели сухим блеском, лицо потемнело и осунулось, и он казался страшен, как мертвец.

– Ну, ну, братику, – сказал ему Гришка, – этак ты и батьки не дождешься, я тебя в домовину упрячу! Ни, треба горилки выпить. Да много горилки, чтобы с ног сбило!

– Выпью, – согласился Василий, – иначе силы моей не станет.

– Вот это так! Вот‑то по – казацки! – обрадовался Гришка. – Идем теперь дуванить, а потом продуванивать! Ха – ха – ха!

Страшную жизнь повел Василий. Казалось, днем он хотел в вине залить все горе, которое накоплялось за время бессонной ночи.

Прислушиваясь к бреду больной, он смутно начинал догадываться о причине ее болезни, но догадки были так мучительно ужасны, что он старался скорее утопить их в вине, чтобы они не разгорелись в его мозгу пожаром.

Гришка смотрел на него и только качал головою.

– От, и то бабы робят, – с возмущением говорил он, – был казак, удалый казак, а что с него сталось? Скажет батька той дивчине спасибо!..

Василий мучился.

– Скажи, скоро она в себя придет, чтобы с ней говорить можно было?

– Ой! – вскрикивал карлик. – Ни Боже мой! Она без памяти еще, может, целую неделю пробудет, а очнется такая слабусенькая, як былиночка. Дунь – и нет! Она пана любит, бардзо любит. Увидит его. Ах! И умрет!

Хитрый карлик уже понял страдания Наташи и грустную повесть ее любви и в то же время боялся даже намекнуть на свои догадки Василию.

При этих словах карлика Василий поникал головою. Он и ласкал карлика, и пугал его своими вспышками гнева. После дувана он надавал маленькому знахарю столько добра, сколько тот не имел за всю свою долгую жизнь, если сосчитать все его за то время доходы.

– Больше дам, – говорил ему Василий, – если ты ее вылечишь, а нет…. – И он только сверкал воспаленными глазами, отчего у карлика тотчас начинали стучать зубы.

– Атаман, – сказал ему однажды утром Гришка, – Ивашко Волдырь приехал!

– Где? – встрепенулся Василий.

– А где ж быть ему, как не в кружале.

Василий торопливо пристегнул саблю и пошел в кружало. Правая рука Стеньки Разина, так сказать его министр, сидел в кабаке, окруженный сотниками, и пил уже десятую чару за казацкую вольность, когда вошел Василий.

– Ото и сам атаман! – воскликнул Ивашка, грузно вставая. – Ну, почеломкаемся, казаче!

Он крепко стиснул Василия и поцеловался с ним трижды.

– Батька тебе поклон шлет и благодарность, что ему город взял, а завтра и сам будет. Да, чур тебя! – вдруг оборвал он свою речь и осмотрел Василья пытливым оком. – Али с тобой трясучка была, али огневица, что такой стал, что и в домовину краше прячут?

– Зазноба к нему тут привязалась… – смешливо начал один казак и тотчас осекся, увидев сверкнувший взгляд Василия.

– После скажу тебе, что у меня за горе, – сказал ему тихо Василий. Ивашка только потряс своей чупрыной.

– Ну после так после, а теперь пить будем, друже!

– Я от чары не сторонюся! – ответил, присаживаясь к столу, Василий, но Ивашка не обрадовался потом его компании. Словно туча нависла над всеми, и пилось и пелось как‑то нескладно.

– Ой, друже, друже, – бормотал Ивашка, – испортили тебя дивки, нехай их!

– Ну, а что с тобою? – спросил он Василия, когда к ночи, взявшись за руки, шли по домам. Василий знал уже, что как ни пьян Ивашка Волдырь, а голова у него всегда свежа, и без утайки рассказал ему про свое горе.

– Ц – ц-ц! – чмокнул Ивашка. – Горе твое – горе; только не казацкое, друже! Батько не любит этого. Придется тебе зазнобу свою до времени оставить здесь, потому батько больно заскучал по тебе, а сказать ему – беда! У нас он строг насчет бабы. Свою полюбовницу сам в Волгу бросил, а наших прямо вешает али казаки рубят.

Василий вздрогнул:

– Не хотел я идти с ним, здесь хотел остаться!

– Худо! – покачал головою Ивашка. – На нее беду накличешь. Прикажет в воду посадить али просто повесить! Ни! Ты ее тут оставь. Сыщи ей местечко. Она выправится потиху, а ты и тут. И куда тебе ее больную? Так‑то!..

Василий поник головою. В эту ночь он страдал так, что карлик несколько раз подходил к нему и говорил:

– Не тоскуй! Она поправится! – и при этих словах жалел в душе его еще более.

– Ах, теперь, Викентий, новая беда! Еще горшее!

– А что? Может, я помогу?

– Батька наш сюда едет, Степан Тимофеевич. А послезавтра дале пойдет и меня с собою утащит. Я уйду, а на кого ее, голубку, оставлю?

– А со мною? – ответил карлик. – Я ее как свое око беречь буду!

Василий покачал головою.

– Что ты? – сказал он. – Здеся будет пьянство да распутство. Придут к тебе и ее возьмут.

Карлик опустил голову, но потом вдруг хлопнул себя рукою по лбу:

– Стой! У меня тут друг есть! Русский поп, отец Никодим. Старый он, да такой ли добрый. Дом у них что острог. Крепкий. Работник есть! Ты еще кого оставь тут. Вот мы и удержим ее!

Василий благодарно взглянул на карлика.

– Верю я тебе! – сказал он с горячим чувством. – Коли уеду, на тебя одна надежда. Убереги! И тебя, и попа твово осыплю!

– На что нам золото! – ответил карлик. – Я и так доволен твоею милостью!

– Так ты сходи, милый, завтра. Спознай у попа‑то. Може, и не захочет.

– Что ты? Да что он, то я. Коли я говорю, он не отопрется. Завтра в ночь и перенесем ее, голубушку!

Василий кивнул головою и успокоился хоть отчасти. Чувствовал он теперь, что уж Наташа без него не узнает обиды.

На другое утро чуть свет он отдал распоряжения и выехал из Крестовых ворот встречать Стеньку Разина.

IX

Толпа народа валила из города к пристани, повидать своего батюшку. Василий с Ивашкой Волдырем, Гришкой Савельевым, Кривым и Пасынковым, со стрелецким головою и пушкарским, с десятью сотниками остановились у самой пристани.

Ждать пришлось недолго.

– Идут! Идут! – послышались возгласы. Толпа заволновалась и придвинулась.

– Осади! – крикнул Василий, и пришедший для встречи отряд стрельцов стал отодвигать толпу, колотя передние ряды по чем попало палками своих бердышей.

Вскоре на Волге показались струги. Впереди шел малый есаульский струг.

– Еремейка со Степкою Дружинкиным валят! – сказал Ивашка и стал махать им своей шапкою. Но они прошли мимо пристани. Следом двигался струг, весь обтянутый в черное, с черным флагом, с черными парусами.

– Кто в ем? – загудели в толпе.

– Патриарх Никон, что боярами ссажен! На колени! – пронеслось откуда‑то, и вся толпа упала на колени. Василий со своими людьми сошли с коней и тоже стали на колени, а струг медленно, плавно прошел мимо пристани. За ним плыл весь разукрашенный золотою парчою, с двуглавым орлом на флагах, с пунцовыми парусами струг.

– Многая лета свету царевичу Алексею Алексеевичу! – раздались крики в толпе, и скоро отдельные возгласы слились в сплошной клич, а струг величественно прошел мимо пристани, и ничто на нем не проявляло жизни. И наконец показался атаманский» Сокол». Сам Стенька Разин в золотом парчовом кафтане, отороченном соболем, в собольей шапочке с пером цапли на околыше, с легкой саблею у бедра стоял на самом борте струга и приветливо кивал головою. Рядом с ним виделся коренастый Фролка.

Толпу охватило словно безумие.

– Много лет батюшке Степану Тимофеевичу! – заревели на все голоса люди, бросая кверху свои колпаки. Струг подошел к пристани, и Стенька быстро сбежал по сходням.

Василий подошел к нему.

– Васенька! – радостно воскликнул Разин. – Здорово, друже! Стой, поцелуемся! Уж и порадовал ты меня! – говорил весело Разин. – Я думал, кровь прольется, а ты и город взял, и казаков моих уберег! Порадовался я, как гонца твоего услышал!

Василий смутился, думая, что Разин шутит. Пасынков тихо сказал ему.

– Прости, атаман, это я человека с весточкой погнал!

Василий благодарно кивнул и стал обниматься с Фролкой.

– Соскучали мы за тобою, Василий, – сказал Фролка, – ровно братана нет! Что похудел?

Но Разин уже сел на коня, и Василий, не отвечая, поспешил тоже вскочить в седло.

– Многая лета батюшке Степану Тимофеевичу! – ревела исступленно толпа.

Стенька кивал головою и кричал в ответ:

– Спасибо на ласке, добры молодцы!

Стрельцы окружили его. Затрубили трубы, загудели тулумбасы, и шествие тронулось к воротам.

Это было торжество победителя, триумф наглого вора.

Едва он въехал в ворота, как со всех сторон загудели колокола и ударили пушки.

Ему навстречу двинулись священники с хоругвями и крестами.

Он сошел с коня, лицемерно поклонился в землю и, крестясь двуперстно, приложился к кресту.

Выборные от города стали на колени, протягивая ему ключи от города и блюдо с хлебом с солью.

– Многая лета батюшке Степану Тимофеевичу! – ревела толпа, и этот рев разливался по всем улицам. Лицо Стеньки сияло торжеством.

– Спасибо тебе, Василий! – повторял он ласково. – Нигде меня так не честили!

Он медленно двигался по тесным улицам, народ теснился у самых стремян.

Наконец у приказной избы Стенька сошел с коня и вошел в избу. Там стоял уставленный бражкою стол.

– Ну и спасибо тебе, Василий! – взволнованно сказал Василию Степан, обнимая его. – Праздник ты мне сделал! Душу усладил! Чем награжу тебя, брат названый! Фролка, дадим ему шубу, на которую Львов польстился, а?

– Что же? Мне ему ничего не жалко! Я его за старшего брата чту! – ответил Фролка.

– И дадим! – развеселился Степан. Валяй, Василий! А теперя садись, гостей чествуй да про дела говори!

Степан сел за стол, рядом с ним сели Фролка и Василий, а там Волдырь, Савельев и другие есаулы, сотники и головы.

– Пей, казаче! – закричал Волдырь.

– Многая лета батюшке Степану Тимофеевичу! – гудело на площади.

– Что ж, нашел своих обидчиков? – спросил Стенька.

Василий кивнул.

– Всех трех?

– Всех!

– И рассчитался?

– Чего, – вмешался Гришка, – чего я уж не видал, как мы над персюками мудрили, а такого и не удумал. Связал отца‑то с сыном лицом к лицу и жарил на огне. Одного жарит, другой смотрит. Диво!

– Так их надость, – угрюмо сказал Стенька, – попадись мне князь Долгорукий… Ой, князь! Ночки не сплю, ему казни удумываю. Не день, не два, месяц терзать буду!.. А что люба твоя? – вдруг спросил он.

Василий вздрогнул и потупился. Не хотелось ему говорить про любовь свою при всех, но Разин пытливо смотрел на него и ждал ответа.

Тихо, прерывисто рассказал Василий про свое горе, а Стенька ухмыльнулся и хлопнул его по плечу:

– Не горюй, друже! Оно и к добру. Будь здорова, тебя бы и не сманить отсюда, а как хворая – так со мной уйдешь. Возьмем Симбирск – городок, Казань! А там я тебя атаманом над Казанью поставлю и сам поженю! Не тужи, друже!.. А где она?

– В воеводском доме.

– Ц – ц-ц! – умолкнул Стенька. – Убрать ее оттуда надо. Я там стану, а где я на походе, там девке не место.

– Я убрать ее и приказал, – тихо ответил Василий, вздрагивая от неясных обид ко своей милой.

– Ну, ин!.. А мы туто день пробудем – и на Самару, а там на Симбирск! Пока до зимы до Казани дойти надоть, там перезимовать – да на Москву: Так‑то – с! Наливай, Вася! Пей!.. А тут атаманом тебя, Гришка, оставляю. Блюди!

– Спасибо на милости! – поклонился Савельев, лихо сдвигая на затылок шапку.

– А много зла перевели?

– Да все по порядку! – ответил Гришка. – Бояр, да дворян, да купчишек, да приказного люда, все полтораста набралось А там дела пожгли, добро подуванили, всех к присяге привели. Все по ряду!

И, мешая праздный разговор с деловым, Разин пил, пока не сложил свою буйную голову на стол и не захрапел богатырским храпом.

Василий быстро прошел в воеводский дом.

– Готово у тебя? – тревожно спросил он карлика.

– Все! – ответил он.

– Так понесем!

– Зови людей, атаман! Надо с великой осторожностью!

Василий сбежал вниз и позвал своих людей. Карлик суетился и все указывал. Василий смотрел на него уже как на лучшего друга, как на своего спасителя.

– Сюда! Вот так! Еще доску! Теперь перину! – командовал карлик, сооружая носилки из копий и досок.

Потом они тихо положили Наташу, укутали одеялом и осторожно понесли по узким улицам, окружив носилки стражею. Василий шел рядом с носилками, и мгновениями ему казалось, что он хоронит Наташу. Слезы сжимали ему горло, и он останавливался в волнении.

Позади церкви показался поповский дом.

Крепкий дубовый сруб, высокий забор, крепкие тесовые ворота – все производило впечатление крепости и покоя.

– Сюда, сюда, милостивцы! – говорил старый, седой священник с добрым, морщинистым лицом.

Он раскрыл широкую калитку и впустил носилки.

– А вас уж и не надобно! – сказал он страже. – Здесь всякий у меня в безопаске!

Он провел их в светлую горницу и там уложил Наташу.

– Погляди за ее спокоем, отче! – глухо сказал Василий. – Я ничего не пожалею!

– Ну, ну! Христианское дело, не для мзды! – отвечал священник.

Василий поклонился и спешно ушел, боясь, что его хватится Стенька.

«Словно бросил ее!» – с горечью думал он и в то же время чувствовал, что судьба его бесповоротно уже связана с судьбою атамана.

Только до Саратова он рвался, сгорая жаждою мести, и ему не было охоты даже идти разбоем, но возврата он не видел, да и душа его как‑то свыклась с разгульною казацкою жизнью.

«Двум смертям не быть, одной не избыть! – думал он. – А тут хоть чувствуешь свою волю вольную». И только болезнь Наташи томила и мучила его и своим неизвестным исходом, и своею тайною причиною. В уме мелькало смутное опасение, от которого он стонал и плакал.

Часть пятая

I

Воевода симбирский, Иван Богданович Милославский, тревожился не понапрасну. Все вокруг волновалось, словно море в бурную погоду. Что ни день, приезжали перепуганные помещики, бросившие свои усадьбы во власть холопов, и селились в своих осадных домах.

Весь день с раннего утра Милославский был на ногах: то в приказе диктовал письмо к воеводам саратовскому, самарскому, казанскому, в города своего воеводства диктовал строгие наказы» вора беречься, а людей с прелестными письмами и иных смутьянов имать и ему доставлять», то в пыточной башне он чинил допросы людям, заподозренным в измене и сношениях с ворами, то осматривал укрепления, считал свое малое войско, готовился к обороне, то, наконец, держал совет с ближними своими детьми боярскими, дворянами и стрелецкими головами.

И что ни день, то худшие вести со всех сторон доходили до него.

Прибегавшие в город помещики рассказывали всякие страхи. Чуваши, мордва, черемисы – все поднялись, бродят толпами, жгут, режут, неистовствуют.

– Срамно рассказывать, – говорил один помещик, убежавший из‑под Атамара, – баб, что пищали, зельем набивают и фитиль прикладывают! Младенцев кверху мечут и на копья берут!..

Милославский слушал и только хватался за голову.

– Что сделаю! – восклицал он в отчаянье. – Пошлю стрельцов, город без защиты оставлю. У меня и так всего четыре приказа.

Из Саратова и Самары в ответ на свои письма чуть не в ту же пору он получил воеводские письма, в которых его просили о помощи. «Царь – государь, – писалось в тех письмах, – заказал нам всем вести себя с великим бережением и друг дружке помочь чинить, а потому пошли нам войска. Со своими людишками не устоим против вора».

Милославский горько смеялся.

– Вот, Онуфриевич, – говорил он своему дьяку, – а мы с тобой только что такие же грамотки послали. Только себя тешим!

– Никто, как Бог, Иван Богданович, – вздыхал дьяк, – всем от вора великое теснение! Помирать, видно, готовиться надоть!

– Постой, дьяче, – сурово перебивал его Милославский, – нам с тобою такие речи говорить негоже. В людях и то малодушество, еще мы станем слезы лить!..

Прошло еще немного времени, и раз, когда Милославский сидел в приказе, ему пришли сказать:

– Сидит у тебя в избе какой‑то человек. Бает, из Саратова. А Саратов ворами взят!

Милославский быстро прошел к себе. Перед ним встал высокий, статный мужчина лет сорока. Кафтан на нем был испачкан, ноги босые и голова простоволосая.

– Кто еси? – спросил его воевода.

– Корнеев, милостивец, дворянин саратовский! – ответил мужчина. – Почитай, один живот сохранил.

– Саратов взяли?

– Взяли, воевода! В одночасие взяли. Легли спать в спокойствии, проснулись в утрие – и кругом воровские люди. Пожар, кровь, крики и всякое поругание. Посадские людишки воров пустили, город запалили, и стрельцы отложились.

Воевода задумался.

– Так, так, – произнес он вполголоса, – первые воры! Вот кого беречься надобно. Сам Стенька Разин был? – спросил он.

– Идет и сам. А впереди нашего же дворянина Ваську Чуксанова заслал. Он и город взял!

– Свой дворянин! – удивился воевода. – Да что у него, креста на шее нет? Как могло такое статься?

– Про то не знаю! Бают, осерчал очень на воеводу, так в отместку.

– Ну, ин, – поднялся воевода, – теперь мне недосуг. Ужо поговорим; а пока что прикажу тебя здесь помогать, на службу запишу. Нам людей надо. Укажу места тебе!

– Рад за государя живот положить! – ответил Корнеев, кланяясь.

Еще пуще задумался воевода, а там, еще спустя неделю, прискакал его посланец, боярский сын Усамбеков, с вестью из Самары, что и Самара взята и идет Разин вскорости на Симбирск.

– Большой бой был? – спросил Милославский.

– А и боя не было, – ответил Усамбеков, – посадские ворам ворота открыли и башни подожгли. Нельзя и биться было.

– Опять посадские! – воскликнул воевода. – Ну, ну! Я же дури не сделаю, не дам им воли!

В тот же вечер, словно мух из горницы, он выгнал посадских из города всех в посад.

– Пусти, воевода, государю. послужить! – просили некоторые.

– Вору служить хотите, а не государю! Хотите государю прямить, и в посаде биться будете. Тамо и стены, и надолбы, и острожек есть! Крепко сидеть можете!

– Ну, ин! – говорили посадские. – Мы тебе, воевода, покажем! Придет наш батюшка, потрясем тебя за бороду!

Милославский удвоил свою внимательность.

В ров, что окружал городскую стену, он напустил воды и закрепил честик. Из посада перевез все запасы муки, зерна и мяса; укрепил стены и башни и указал каждому свое место.

Каждый день он говорил стрельцам:

– Государю прямите, прошу слезно! А еще прошу, коли будет промеж вас кто двоязычен, берите его и ко мне вора! Я ему потачки не дам и вас награжу. Прогоним вора – и государь всех пожалует!

– Не бойся, воевода, – отвечали стрельцы, – до последней крови поборемся.

– Верую в вас!

Однако он все‑таки сумел в каждый стрелецкий отряд в полсотни поставить одного или двух боярских детей.

Усамбекова, чуть он отдохнул, послал воевода с письмом в Казань.

– Говори воеводе, что в Самаре видел, – наставлял он боярского сына, – да скажи еще: вору на Казань одна дорога – через нас. Мы не пустим, и князю не боязно, и вся честь ему. А у нас, скажи, в людишках недостача и кругом воры. Не устоим, государь с него спросит!

Наступило томительное время. Каждый день все ждали, вот придет весть, что вор близко. Каждую ночь, ложась, думали: вот поднимется сполох и вот нагрянет. Милославский уже затворился в городе и прервал сношения с посадскими. Только изредка днем проходил отряд стрельцов по улицам посада, забирал иных за дерзкие речи и уводил в пыточную башню.

– Ништо, – бормотали посадские, – знаем мы твою льготу. Вот ужо придет Степан Тимофеевич!

– Постоим, государи, – каждый вечер говорил Милославский наезжим помещикам и своим близким, – не шуточное дело деется. Надо храмы Божий защитить от поругания, жен и дочерей от насильства, себя от лютой смерти!

И все отвечали:

– Не пожалеем жизни своей!

Что ни день пробирались в город чудом спасенные от смерти саратовские и самарские дворяне, и от их рассказов холодела кровь и волосы шевелились на голове.

В особенный ужас привел всех Корнеев рассказом о смерти Лукоперовых.

– Сам‑то я, – говорил он, – о ту пору в навоз закопался, а на голову лопату положил. Им и невдомек. А потом, грешен, перед этим Васькой Чуксановым крест целовал, а там и убег.

– Ты бы к попу сходил, – советовал ему воевода.

– Ишь, а и не знаю. Я уж тут у Успенья был. Поп на меня за грех епитимью наложил. А в субботу отпустить собирался.

– Что же, грех подневольный! – соглашались слушатели. – Ничего не поделаешь!

И рассказы об ужасах Самары и Саратова еще более укрепляли сердца защитников.

Всякий, страха ради, становился храбрым и мужественным.

– Батюшка, Иван Богданович, идут! – вбежав в воеводскую горницу, сказал стрелец.

– Кто, где?

– Воры! По Волге, по суше. Много!

Милославский вышел из дому.

– Откуда видел?

– С башни, государь, со старухи!

И Милославский пошел на угловую башню. Она называлась» старухою» потому, что была самая старая. В нижнем ее ярусе стояла пушка, тюфяк чуть не со времен, Феодора Иоанновича. Потом над нею надстроили еще четыре яруса. Она была самая высокая, красивая, но все‑таки называлась» старухою».

Воевода поднялся на самый верх башни и взглянул вниз по Волге.

Словно белой пеною она вся была покрыта белеющими парусами стругов. Он взглянул окрест. Различить еще трудно было наступающее полчище, но видна была туча пыли, закрывшая даже ясную даль.

По свежему осеннему воздуху доносился смутный гул.

Милославский широко перекрестился.

– Спаси, Боже, люди твоя и благослови достояние твое! – произнес он набожно и стал спускаться вниз.

– Ты, Ермил, стой тута, а я тебе еще на помощь пришлю. Смотри и про все мне доноси!

– Отворите храмы, совершим моление! – распорядился он, приготовляясь к обороне.

Лицо его было мужественно и покойно, осанка горда, и, смотря на него, всякий чувствовал себя успокоенным.

– Таруханов, – позвал он боярского сына, – пока еще можно, скачи на Казань, проси помощи. Скажи воеводе, дескать, и писать недосужно! Вор под городом!

Таруханов помчался.

II

Словно лавина подвигался со своею ватагою Стенька Разин. Его девять тысяч увеличились уже до тридцати, со всех сторон к нему приставали холопы разоренных усадеб, посадские и стрельцы взятых городов, мордва, черемисы, чуваши, и он уже гнал их прямо нестройными таборами, словно тучу саранчи.

Самару, как и Саратов, он взял без боя. В три дня ввел свое казацкое управление, подуванил добро, казнил всех приказных, дворян, боярских детей, подьячих и купцов, утопил воеводу, сжег приказные дела и уже двигался дальше.

– Вот мы как, Васенька, – хвастался он пьяный на своем струге, – ровно чайки летим по ветру! Эхма! Астрахань с вечера, Саратов на белой заре, на Самару лишь рукой махнем, Симбирск – город легким посвистом возьмем, а там и Казань нам поклонится!

– Дрожат воеводишки! – отзывался Фрол.

Чуксанов пил и молчал. Дума о Наташе не давала ему покоя. Теперь он чувствовал, что она выздоровеет, но рядом с этим страшные мысли пробирались в его голову, когда он слово за словом восстанавливал ее бред. Вспоминая старое время, она называла его ласковыми именами, а потом гнала и» ляла его. «Неужели батюшка с братцем натолкали ей в голову против меня», – думал Василий и жалел, что еще мало мучил их.

– Брось, Вася, кручиниться! – говорил ему Разин. – Гляди, до Казани дойдем, какую свадьбу сыграем! Ой! Гуляй, казак!..

– Симбирск! – на заре пятого сентября закричал Ивашка Волдырь, вбегая в рубку атамана.

– Ой ли? Вот так скоро! – радостно воскликнул Степан, вскакивая. – Идем, казаче, взглянем!

Он вышел на палубу, и перед ним на низине открылся Симбирск, освещенный холодным солнцем. Ясно, спокойно, вырисовывался он на фоне бледного неба и, казалось, не чуял беды, которая шла к нему спешным шагом.

– Вот он, миленький! – сказал Степан. – И не надо тебя, да на дороге стоишь! Вася! – обратился он к Чуксанову. – Ты все сумный такой. Сойди‑ка на бережок, достань языка, милый друг!

Василий послушно отошел и сел в челнок. По берегу шел его есаул Кривой со своей сотней, в которой Кострыга, Тупорыл и Горемычный стояли десятниками, а Пасынков и Дубовый пятидесятниками.

Василий с трудом разыскал их среди нестройных полчищ мужиков. Густой тучей ехали башкиры на своих маленьких конях с саадаками за плечами, со страшным чамбулом на луке высокого седла. Тут же гнали стада баранов, оглашавших воздух нестройным блеянием. За ними шли холопы и мужики с дубьем, с косами, с рогатинами, стадо быков и коров, казаки, несколько сотен, более для порядку, а там мордва, чуваши с дубинами и топорами. Василий ездил между ними, пока, наконец, набрел на свою сотню.

Кривой ему обрадовался.

– Атаман! – закричал он. – А мы думали, что ты уж и бросил нас!

– Со смертью уж брошу, – ответил Василий, – дай‑ка мне человека два языка снять!

– А зачем два? У нас Аким на это. Он тебе живо достанет.

Василий позвал Акима

– Языка достать надоть!

– А можно.

– Один‑то управишься?

– А одному‑то легче, государь!

Василий нахмурился. Как ни учил он Акима, но тот в своем прежнем господине не мог признать себе ровню.

Он низко поклонился Чуксанову, повернул свою лошадь и выехал из войска.

Чуксанов поехал со своею сотнею. По дороге Кривой без умолку говорил ему.

– Бог это тебя нам послал! Глянь, как идут! – указал он рукою на крестьянские ополчения. – Вот и мы бы так шли, а теперь нищто! Что казаки! У всех кони, мечи, копья. Я в Самаре‑то во какой чекан достал! – он показал на свой чекан с серебряными насечками. – Дубовый такой же шестопер имеет важный. И казна есть, и кафтан. А все ты! Полюбился ты атаману, а за то и нам хорошо. Живем – любо!

Василий невольно улыбнулся. Действительно, из отряда в шесть человек он в Царицын привел сорок да к Астрахани сотню, и эта сотня была едва ли не лучшею во всем войске. Казаки мутились и ссорились между собою и подчас сотника брали на сабли, а у Василия по его слову согласятся наложить на себя руки, не токмо что на противника.

– Пожди, – мечтательно сказал он, – кончим все это дело, женюсь я, уйдем на Дон, заведу я себе хутор, ты рядом, и заживем тогда без воевод да бояр! – и он сам засмеялся своей мечте. Не то сулила ему судьба.

– А вот и он! – сказал Аким, подъезжая к Чуксанову. Василий обернулся. Аким сидел на коне, а позади, держась за его плечи, сидел белобрысый мужик в армяке и гречишнике.

– Как взял его?

– Да и брать не надо было. Сам шел, я только подвез!

– Ну и ладно! Садись, друже, ко мне теперь… Я тебя к атаману повезу!

Мужик кивнул головою, соскользнул на землю, ловко прыгнул за седло к Василью и, как кошка, уцепился, за его плечи.

Василий поскакал к берегу.

Разин сидел на палубе, когда Василий привел к нему посадского.

– Вот и язык! – сказал он.

– Лихой ты у меня! – похвалил его Степан, а мужик, увидев атамана, повалился в ноги и радостно воскликнул:

– Многая лета тебе здравствовать, батюшка наш, Степан Тимофеевич!

Степан весело засмеялся, обнажив белые, крепкие, как у волка, зубы.

– А ну, здравствуй и ты! – сказал он. – Кто таков?

– Николка Белобрыс, с посада!

– Что скажешь: ждут меня людишки?

– Ждут, батюшка, как солнышко. Пойди к нам, хлебом солью встретим!

– Ну, ну! Ввечеру у вас буду. Вы мне воеводу свяжите!

Белобрыс почесал затылок.

– Не можно этого…

Степан нахмурил свои густые брови.

– Как? Почему не можно?

– Догадлив пес, – ответил посадский, – заперся у себя в Кремле, рвом окопался и нас, посадских людишек, только вешает, а чтобы в город – ни – ни!

– Так‑то! – усмехнулся Степан. – Смекнул. Ну, да черт с ним, мы тогда силой возьмем. У нас для него припасено.

Белобрысый оживился.

– У нас, батюшка, и острожек есте! Кре – епкий!

– Ладно! – сказал Степан. – Выпей теперь с дорожки. Эй, дайте ему вина!

Казак поднес ему чару.

Белобрыс улыбнулся и, старательно вытерев губы, взял чару.

– Многая лета тебе, батюшке! – сказал он, выпивая.

– На здоровье! – ласково ответил Степан. – А теперь иди к своим и скажи, чтобы к вечеру ждали! Да скажи им: иду я против бояр, да воевод, да приказных людей, а всякому бедному я как брат родной. Скажи: иду я везде казачество установить, чтобы все равны были. И сам я не хочу царем быть, а хочу быть всем вам братом! Дай ему, Вася, полтину!

Чуксанов дал посадскому полтину, и тот, радостный, уселся в челнок, ехать на берег.

– Ну, а мы думать станем! – сказал Степан. – Зови есаулов, Фролушка!

На палубе струга разложили ковры и подушки, принесли вина и меда, и скоро Степан со своими есаулами стал совещаться, как взять Симбирск.

– Что там, – решил Волдырь, – разве не брали мы городов силою? Закричим» нечай!«да и полезем, а посадские пущай стены жгут!

– Ну, ну! А когда пойдем?

– Да враз! Я вот возьму полтысячи, да сейчас в посад, огляжу, пушки поставлю, а там и ты!

– Ну, и ходи, Ивашко мой! – одобрил Степан. – А мы за твое здоровьице выпьем! Вася! – окликнул он Чуксанова. – Будет дело! А? Поработаем, братик!

– У него одно на уме, – сказал Фрол, ухмыляясь, – о своей зазнобушке. Забыл казачество.

Василий тряхнул плечами.

– Казачество не забыл, врешь, Фрол. А что о ней думаю, то твоя правда!

– И брось! – сказал Степан. – О бабе думать добра мало. Гляди вот, поженю тебя, ты и не поглядишь на нее больше!

Василий отрицательно покачал головою.

– Верно! Я, братик, и сам не мало любил. Только, чур! Как вижу, что бабиться начинаю, сейчас бабу в воду или ножом. Ну ее! Вон у меня жинка есть в Качальнике, так я ее и не вижу. Выпьем лучше!

Василий жадно прильнул губами к кубку. Фрол засмеялся.

– Так‑то лучше! Я вона в Астрахани повязался. Боярская дочь! Такая ли пава. А уходить пришла пора, я ее казакам отдал, а они ее в воду!

– Наше дело казацкое! – промолвил Еремеев.

– А ну, казаче, пора и на берег! – объявил Степан, вставая.

Струги все уже стояли на причалах, и сходы были перекинуты на берег. Казаки уже сошли и строились. Пять сотен ушли с Волдырем вперед.

Степан сел на коня и поехал по рядам.

– Дело будет, молодцы, – говорил он, – не посрамим казачества!

– Постоим, батько! – отвечали казаки.

– Ну, вы! – говорил Степан мужикам и холопам. – Сегодня биться надо будет. Покажите себя!

– Веди нас, батюшка! – отвечали мужики.

– Идем на город! – распорядился Степан и двинулся со своими полчищами.

Он въехал в посад, как победитель. Посадские кричали ему здравия и бежали за ним толпою.

По узким улицам он доехал до острожка.

Это было небольшое укрепление со стенами и рвом, как есть, посередине посада.

– Добро, – проговорил Степан. С ним сравнялся Волдырь.

– Крепко засели, собаки, – сказал он, – и вал нарыли. Хоть ты што!

– А ну? Сбирай‑ка ты всех, да не гляди! Василий, веди! Фрол, иди на стены! Разом! Вели сюда пушки тащить!

– Нечай! – раздался через минуту воинственный крик воров, и все тучею ринулись ко рвам, кидая в них ворохи сена и перебегая к валу.

– Бум! – грохнула угловая пушка. Казаки отшатнулись.

Ивашка и Еремеев с двумя сотнями уже полезли на стены, на них вдруг опрокинулись груды камней, страшные коты, и они убежали все за ров.

– Ничего так не будет! – сказал Еремеев и поскакал к Степану.

Степан Разин стоял на берегу рва с обнаженной саблею и хрипло кричал на толпы холопов.

– Лезьте, собачьи дети! Десять собьют, один войдет. Что будет! Лезьте!

– Бум! – громыхала пушка, и чугунное ядро месило толпы холопов.

– Не можно, батюшка! – сказал один, вылезая изорва весь мокрый.

– Вот тебе, трус поганый! – прорычал Стенька и перекрестил саблею мужика. Перерубленный до пояса, он покатился назад в ров. В это время к Разину подъехал Еремеев.

– Батько, – сказал он, – понапрасну людей губим! Ночь, не видать, а у них все крепко!

– А к завтрому крепче будет! – ответил Степан.

– И мы увидим!

Василий и Фролка подъехали тоже.

– Пустое дело! Ничего не будет, – объявил Фролка.

– А ты? – обратился Разин к Чуксанову.

– Отложить надо. Ничего не видно!

– Трусы вы! Вот что! – выругался Степан. – Кричи назад! – и он съехал с насыпи.

Шум борьбы сменился тишиною. Мрачный, угрюмый Стенька вошел в отведенную ему избу. Все вошедшие с ним молчали, зная его неукротимый нрав.

– Вася, – обратился он к Чуксанову, – поди поспрошай. Може, кто со стены свалился, из иных! – и лицо его потемнело от злобы.

Василий вышел, взял Кривого с Дубовым и осторожно перебрался на другую сторону рва. На каждом шагу они натыкались на мертвых и раненых. Раненые стонали и вопили, но Василий ничего не мог разобрать в темноте. Ему становилось жутко.

– Уйдем! Ну его! – сказал он. Они пошли прочь и стали спускаться к реке.

– О – о-ой! – раздалось под ногами Василия. Он нагнулся.

– Кто? – спросил он тихо.

– Брат, пособи! Не дай умереть, – простонал в темноте хриплый голос.

– Что с тобою?

– Со стены упал, – хрипло ответил раненый, – ногу сломал, видно!

– Из города? – еще тише спросил Василий.

– Дворянин!..

– Волоки его, атаман! – вдруг раздался голос Кривого над самым его ухом. Василий вздрогнул. Убить в бою, отомстить за свои обиды. Так! Но взять раненого и вести его к атаману для спроса… он задрожал.

Но Кривой и Дубовый уже подхватили раненого и волокли в посад. Василий, опустив голову, шел за ними.

Словно у голодного волка вспыхнули у Разина глаза, когда он увидел раненого.

– Положите его! – приказал он. – Да позовите двух хлопцев!

На зов вошли два казака

Раненый, слабо стоная, лежал на полу горницы; сломанная нога его казалась бревном.

– А ну, плесните ему воды! – сказал Разин. Казаки плеснули из ковша. Раненый открыл глаза

– Где я?

– А где надобно, друже, – усмехнулся Степан, – у вора и разбойника, Стеньки Разина!

Лицо раненого исказил страх; он вскинул рукою, словно заслоняясь, и опять лишился чувств.

– Плесните‑ка на него!

Раненый очнулся.

– А ну, друже, скажи: много у вас разных людей в Кремле?

Раненый молчал.

– Потяни его, казаче, за ногу!

Казак грубо наступил на сломанную ногу. Словно от электрического удара, раненый вздрогнул и почти сел. Потом запрокинулся снова.

– Ну, много людей?

– Десять тысяч!

– А ну еще, казаче!

– Пять! – закричал пытаемый.

– А кто? Ты, казаче, держи ногу, держи!

– Четыре приказа стрелецких да иных прочих с полтысячи.

– А кормов много?

– Не знаю!

– Э, да ты, хлопче, упрям!. Неси‑ка сюда лучины, казаче. Мы его огнем!..

Василий выбежал из избы и закрыл лицо руками. До него донесся пронзительный вопль. Василий зажал уши и пустился бежать от избы…

Когда на заре он возвратился к ней, у входа лежала какая‑то безобразная окровавленная масса. Василий с ужасом отвернулся.

Стенька Разин вышел из избы с Фролкой.

– А! – приветствовал он Василия. – Пойдем валы смотреть!

Что‑то непобедимое было в нем, потому что Василий против воли повернулся и пошел за ним следом.

Стенька медленно обошел вокруг города и задумчивый вернулся в избу.

– Вот что, братцы, – сказал он, – пес вчера правду сказал: поломаем тут зубы мы. Ишь ведь, как укрепились! Да ништо! Возьмем тогда отсидкою. Теперь так – нонче же вокруг вал нарыть, да повыше! И на него пушки втащить. Это раз! А другое – острог укрепить надо. Это ты, Ивашко, сделай, а ты, Фролка, вал и пушки! Чтобы вскорости и зачать дело.

Он был мрачен как туча и бросил пить.

Целые дни он ходил по посаду, поспевая везде, указывая, где ставить пушки для осады, где копать рвы для защиты.

– Иди казаков считай, а холопьев этих брось! Их все едино много. Отобьются – и в поле!

А холопы все шли и шли к Стеньке Разину.

Словно саранча они облепили Симбирск, наводнили окрестности, голодные, оборванные, с жаждою боярской крови.

Защитники Симбирска спали посменно, да и то не сходя со стен и башен. Милославский был всюду: в городе он утешал женщин и детей, на стенах ободрял воинов.

– Немного, немного, а там из Казани подойдут! – говорил он. – Как мы их отбили‑то, ах!

– Боярин, глянь‑ка, что делают! – указал ему на другой же день стрелец.

В посаде шла возня. Холопы и посадские рыли и тащили землю, накидывая ее кучами за рвом.

– Ишь, собаки, вал мастерят! – сказал боярин. – Пожди немного, а на вал пущать их не будем.

– Ей вы, скоморохи! – закричали из посада казаки. – Вам дворянин поклон шлет.

И один казак, подъехав к краю рва, поднял на копье голову замученного дворянина.

– Корнеев! – воскликнули узнавшие голову.

– Упокой, Господи! – крестились на стене. Милославский перекрестился и вздохнул.

– Каждому своя доля, – сказал он, – из Саратова бежал сюда за смертью. Сбей‑ка, Антоша, вот этого! – приказал он стрельцу.

Тот взял ружье, фитиль и положил ружье на козлы. Долго он наводил тяжелый ствол, потом приложил фитиль, и выстрел грянул. Казак свалился с коня.

– Бьют! Наших бьют! – заревели в посаде. Толпа воров кинулась к трупу товарища.

– А ну‑ка из» польки»! – приказал воевода.

Пушкарь приложил фитиль к заряженной пушке, названной» полькой», потому что она была отбита от поляков, и ядро с громом полетело в посад. Раздались вой и крики.

– Это поминки по Корнееву, – сказал воевода, сходя с башни.

Стенька торопился с возведением валов, и однажды утром Милославский вдруг увидел перед собою пушки. Он скорбно покачал головою.

– Ой, братцы, зеву дали! Теперь много хлопот будет! Стреляй, стреляй, Ермилыч!

– Бум! – раздался выстрел, но ядро зарылось в землю.

– Бери выше! – сказал воевода.

Стенька Разин выскочил из избы на выстрел.

– Зачали! Ребятки, вали! – закричал он исступленно, бросаясь на вал.

Начался приступ. Казаки палили из пушек, закидывали ров сеном, перебегали на другую сторону и лезли на стены. Бросали с вала в город пучки соломы с зажженною серою, зажженные смоляные шары и ревели свой клич.

– Нечай!

– С нами Бог! – отвечали осажденные и неспешно делали свое дело. На пушечные выстрелы отвечали пушечными выстрелами, гасили в городе начинавшиеся пожары и отбивали приступы.

Со стен опять летели на головы тяжелые коты, сыпались кирпичи и камни, лились потоки кипятку, смолы.

Дым окутал городские стены. В дыму невидимо летали стрелы башкирцев и татар, раздавались крики, стоны, проклятия.

Стенька метался по всему валу.

– Нечай! – кричал он, ободряя холопов и казаков, которые все перемешались, и в исступлении рубил саблею бегущих назад.

Всеми овладело безумие. Фролка с расцарапанным лицом пятый раз лез на стену по приставленной лестнице и опять отступил, опрокинутый и разбитый. Он едва увернулся от кота, который упал на самую середину лестницы и с грохотом сломал ее.

Василий Чуксанов, опьянев от битвы, со своею сотнею ломился в ворота. Стрельцы осыпали смельчаков пулями, а они все таранили. Вдруг грянул» тюфяк». Народ разбежался, шесть человек корчились в предсмертной агонии. Василий побежал созывать расстроенный отряд.

Волдырь бился у башни, стараясь подложить под нее мину, но его сотня редела и редела. Еремеев на валу распоряжался поджогом.

И все не вело ни к чему перед упорством осажденных. Вера в правоту дела поддерживала их. Среди стонов, проклятий и пальбы священники ходили по стенам и башням, кто с крестом, кто с иконою и взывали:

– Постойте, воины, за церковь Христову! Владычица да поможет вам!

Милославский, не суетясь, поспевал везде, и бой кипел, гибельный для воров, славный для защитников. Груды тел окружили подножие стен и пяти башен; груды трупов запрудили ров, в котором уже не видно было воды, а алела только свежая кровь.

Наконец наступила ночь, и Разин прекратил бой.

– Ништо, воевода! – закричал он, когда стих шум боя. – Висеть тебе на самой колокольне!

– Холопы все дело портят, – с яростью говорил он, – только без толку мечутся…

Милославский позвал к себе дворянина Гультяева.

– Петр Самойлович, – сказал он ему, – хочешь ли сослужить службу Святой Церкви, государю и нам всем?

– Чего спрашиваешь? – обиделся Гультяев. – Никто из нас не откажется всю кровь отдать. Прикажи!

Милославский обнял его.

– Друг, к смерти тебя готовлю! – сказал он дрогнувшим голосом. Гультяев побледнел.

– На том крест целовал! Говори, боярин, что надобно?

– На Казань! Крепко скажи князю Урусову, что нам смерть. Вскорости конину есть будем, а там умирать. Грех на его душе будет. Кругом сила. Долго ли держаться можем. Моли о помощи! Не послушает – на Москву скачи. Мы помрем честной смертью, а ты перед царем оправдай нас!.. Если доберешься, – тихо прибавил он.

Гультяев встряхнул головою.

– Прощай, боярин! – сказал он. – Про одно просить тебя буду. Я уйду, с женкой прощаться не стану. Вопить будет. Так, коли умру, будь ей и сынишке моему защита!

– За отца буду! – торжественно ответил воевода и обнял Гультяева. – Пожди, тебя поп благословит!

Священник тихо прочел молитву, благословил иконою Гультяева и трижды поцеловал его.

– Славен будет твой подвиг! – сказал он нежно. Гультяев взошел на стену, и там с нижнего яруса башни его спустили по веревке…

Стенька Разин был темнее ночи. Теперь он снова запил, запил мрачно, угрюмо, как разбойник перед убийством, и в пьяном виде нередко чинил кровавые расправы над посадскими.

– Воры, боярские приспешники! – кричал он на них. – Нет чтобы ворота мне открыть, поджог сделать! – и он крестил их саблею.

Даже Фролка и Волдырь вздрагивали теперь от его исступленных криков, и только Чуксанов был спокоен подле него, спокоен потому, что не замечал его даже, в часы бездействия весь уходя в свои думы о Наташе.

Разлюбила или нет? Эта мысль была страшнее, чем любить или не любить для робкого влюбленного.

«Убью», – думал он, злобно стискивая кулаки, но через минуту чувствовал, что убить ее он не сможет, что вся жизнь его в одной ней.

Глубокая, сосредоточенная натура, он мог полюбить только один раз. Раз – и на всю жизнь.

– Васька, – сказал однажды Фролка Чуксанову.

– Что?

– Скажи Степану, что от Казани помочь идет!

– А ты что же?

– Я? А черт его знает: с пьяна еще зарубит, – откровенно сознался Фролка, – вон и Ивашка боится.

– Верно! – подтвердил Волдырь. – Помню, на Хвалынском море. Скажи ему Петрусь Бондарчук, что шах на него своего пашу выслал, – он его – раз саблей, только и жил!

Чуксанов улыбнулся и пошел в избу к Степану Разину.

– Вася, – ласково подозвал его Стенька, – садись, пей со мной! Те свиньи все разбрелись. Боятся, видно! – он криво усмехнулся. – Так‑то! Будь мне неудача, все в стороны пойдут. Я уж их знаю. А ты? – он исподлобья глянул на Чуксанова.

– Я везде с тобою. Куда мне деться, – просто ответил он.

– И на плаху?

– Коли Бог приведет; а вот что, атаман! До плахи‑то нам еще пооберечь себя надобно, – серьезно сказал он.

Разин поставил на стол чару.

– А что? Слышал разве что?

Василий кивнул.

– Бают, из Казани помочь идет!

– Кто сказал? – отрезвев сразу, спросил Разин.

– Волдырь, Фрол!

– Зови!

Они вошли тотчас и заговорили.

– Идет, идет, батько, ведет войско князь Барятинский!

– Водою?

– Сушею, сказывают! Тут чуваши прибегли. Он их разбил. Которых повесил, остальных с собой привел. Потом опять мордва прибежала. Тоже бой шел. Сказывают, близко!

Разин весело тряхнул головою.

– Вот чего ждал я! – воскликнул он. – Мы им покажем! Есть у них шестьдесят тысяч? А? А у нас – вот они! – и он махнул рукою.

Все разом ожили. Бодрость атамана влила в их сердца уверенность.

– С тобою не пропадем! – сказали они весело.

– Били мы их, государевых слуг, – хвастливо сказал Стенька, – не бойсь! И Барятинский на суку покачается!.. Пошли в степь татар. Пусть высматривают и обо всем сказывают.

Он на время прекратил беспрерывные приступы и занялся укреплением острожка: окружил его еще одним рвом и укрепил пушками.

– Холопы да мордва вся это в поле останутся, – объявил он, – пусть там побьются в случае чего.

– Струги‑то тоже держать в исправности надоть. Ты, Еремеев, огляди их!

Милославский с удивлением глядел на суету в посаде. «Али еще что удумали?» – с тревожной тоскою думал он. Положение осажденных уже становилось ужасным. Почти месяц бились они с ворами день в день, не зная отдыха. Пушки Стеньки Разина успели попортить стены, подбить» польку», убить немало людей.

Небольшие запасы провианта были уже уничтожены. Милославский кормил крошечной порцией сухарей и конским мясом и воинов, и немногих жителей. Появилась цинга.

«Еще неделя – и конец!» – думал он с тоскою и готовился взорвать стены, а с ними и своих воинов.

Теперь же казаки вдруг прекратили всякие наступательные действия, даже не подъезжают под стены переругиваться, как делали раньше. Милославский запретил даже спать по ночам и всюду усилил стражу.

– Жду от них чего‑либо нового, – говорил он всем.

Каждый день Стенька Разин получал от татар сведения о движении князя Барятинского. Он двигался медленно, потому что вокруг сновали шайки воровских людей, взбунтовавшихся холопов, мордвы, черемисов, чувашей, с которыми приходилось биться.

Наконец он совсем приблизился к Симбирску, до которого оставалось только две версты. Разин встрепенулся.

– Теперь мы его и побьем! – весело сказал он и приказал готовиться к бою.

Длинной лентой разместил он холопов и весь пришлый люд, в середине стал сам с казаками и велел двигаться.

С башен Симбирска вдруг увидели драгоценную помощь.

– Наши! Казанцы! – закричали сторожа.

– Наши пришли! – понеслась радостная весть по стенам.

Милославский вбежал на башню и, увидев стройные ряды войск, упал на колени и поднял руки.

– Благодарю Тебя, Боже мой! – прошептал он, и радостные слезы катились по его исхудавшему лицу.

Он приказал тотчас радостно звонить в колокола и священникам облачиться в светлые ризы.

А Стенька Разин со своим сбродным, несметным полчищем быстро, как лавина, несся на войско князя Барятинского…

III

– Вот так здорово! – заявил со смехом Дышло, входя в холопскую избу. – Слышь, ребятки, князь приказал людей собрать Поведет их на вора Стеньку Разина!

– Да ну? Врешь! – заговорили холопы. – Для ча идтить ему, коли и здесь хорошо?

– Не бойсь! – сказал один из них. – Степан Тимофеевич сам сюда вскоростях пожалует!

– Ах, язви тебя язва! – закричал на него Дышло. – Ты такие слова говоришь? Миколка, Ванюшка, возьмите его да тридцать плетюков ему, собаке! Пожди, – погрозился Дышло, – ужо князю доложу!

– Чего ж это ты, Степан! – завопил обмолвившийся неосторожным словом. – Побойся Бога! Я так! Братцы, попросите!

– Я те задам так! Знаю! Волоките его, что ли! – грозно крикнул Дышло, и два холопа тотчас подхватили своего брата и потащили драть плетьми.

Дышло сразу успокоился и, сев, сказал:

– Я знаю, почему он идет!

– Почему? Скажи! – пристали холопы, а некоторые – что постарше, стали упрашивать:

– Ну, ну, Степушка, почему?

Дышло кивнул, и все замолчали.

– Потому, милые вы мои други, что у него зазнобушка там есть, под Саратовом. Как прослышал он, что вор‑то Саратов взял, так и засуетился. Воеводу просил войско дать. Воевода не дает. Так он: на ж тебе!..

– О – ох! – загудели холопы. – Да где ж это нам, к примеру, и супротив его пойти. Забьет, и все!

– Уж это там от Бога, – сказал Дышло, – а велел, и все тут! Только не сказал еще сколько и опять: пешими или конными. Може, и на вотчину спосылать придется.

В то же время, как Дышло объяснялся с холопами, князь Прилуков сидел в терему у ног своей матери и говорил ей:

– Матушка, милая, и не неволь! Сердце мое изболело; места не нахожу. Говорил же я тебе, сколь полюбилась она мне, а словами, матушка, того и не выскажешь! Взяла она душу мою, сердце мое приворожила ровно. И думаю я теперь, что с ними? Пришел вор туда, поместья разорил, город взял. Что с нею? Может, убили ее, может, еще что хуже сделали. Сил нет, матушка! Не неволь! Поначалу я князя Петра Семеновича просил рать мне дать. Куды? Он со своими стрельцами сидит, а вокруг пропади пропадом. Князь Юрий Андреевич его корит, а ему хоть бы что! И решил сам идти, матушка!

Княгиня плакала, но не смела перечить своему сыну. Она только жалостливо причитала:

– Покинешь ты меня, Алешенька, одну, сиротливую. Проплачу я свои оченьки. Ночи‑то темненькие, дни светлые только и буду проводить, что по тебе тоскуя. Не мне удержать тебя. Господь с тобою и Его силы небесные! Только думала я умереть, на тебя глядючи.

– Пожди! – с улыбкою тихо ответил ей князь. – Может, я тебе и невестушку привезу с собой. То‑то радостно будет. Еще внуков, матушка, покачаешь!

Он встал и нежно поцеловал мать свою.

– Прости, – сказал он. – Я еще к князю наведаюсь!

Он вышел, а княгиня покликала девушку и велела ей сказательницу прислать.

В горницу вошла маленькая старушка с толстым красным носом и слезящимися глазами. Она поклонилась княгине поясно, тронув пальцами пол, и, кряхтя, выпрямилась.

– Бог с тобой, Бог с тобой, Марковна! – жалобно сказала княгиня. – Сядь‑ка ты, старая, да скажи мне сказку. Смутно мне. Ближе, ближе! Вот так! Я тебе велю настоечки подать.

– Про что ж, матушка – княгинюшка, рассказать тебе? Про Ивана ли царевича, али про татар лихих, али про Царевну прекрасную и змея Горыныча?

– Про что хочешь, Марковна, только бы жалостливое. Плакать чтобы надо было…

– А и было‑то, приключнлося, – начала нараспев рассказывать Марковна, монотонно качая головою, – в государстве тридесятом, при славном царевиче Еруслан Лазаревиче. Как при ем, при царевиче…

Княгиня прижала ладони к глазам и, слушая, горько плакала…

Князь сел на коня и проехал к окольничему, князю Юрию Андреевичу Барятинскому.

Барятинский встретил его радушно.

– А, Алексей Петрович, – сказал он. – А я за тобой посылать хотел! Ну и ладно, что сам приехал.

– А что?

– Да ты, слышь, задумал один на вора идти. Так пожди малость: я тебе полк дам!

Князь потупился.

– Ждать‑то уж больно долго, Юрий Андреевич! И то душе совестно.

– Полк дам зато. Пойми! Ты пойдешь, Данило, а я над вами воеводою!

– Да ну? – недоверчиво спросил Прилуков.

– Верь! Князь уже пообещал. Теперь не попятится…

Действительно, воевода казанский, князь Петр Семенович Урусов, нерешительный и робкий человек, наконец сдался на просьбы князя Барятинского.

Когда с письмом от боярина Милославского приехал Усамбеков, князь только руками развел.

– Уж эти мне воеводы, – заворчал он. – Всем пришли помочь! А свои на што? У меня тоже не Бог весть что за рать стоит. Казаков тысяча, так казак вор, он сейчас к Разину перебежит; да стрельцов, может, восемь, десять тысяч, и все. А какое мое воеводство? То‑то!

– Боярин наказал слезно просить тебя. Вору нашего Симбирска не миновать. Помоги нам, и вора не пустим дальше. Тебе и покой, и честь!

– А ну вас! – рассердился князь. – Честь! Честь! Разделю войско – и вас побьют, и меня возьмут. Не дам! Чего, право?..

Усамбеков, печальный, вышел от воеводы и прошел войсковому начальнику.

Князь Барятинский только усмехнулся:

– Ах ты, милый человек, да что ж я сделаю. Я князю‑то в кои поры говорил, когда Астрахань взяли! Тогда. А ему что? Не могу, боязно! Только и речей.

– Пропадем мы, княже!

– Идите на Казань, а Симбирск оставьте!

– Шутишь, князь, – даже обиделся посланец, – разве на то боярин и мы крест целовали?

Барятинский покачал головою:

– А что я сделаю? Я не волен!

В тот же день он пошел к Урусову, но Урусов с порога закричал ему:

– И не говори, князь! Знаю, о чем речь поведешь. А я не могу! Они чем гонцов гонять, их бы у пушек ставили. А то на! И туда, и сюда…

Спустя неделю, на взмыленном коне, весь покрытый грязью, прискакал на воеводский двор Таруханов. Еще князь был в постели, когда стрелец сказал ему:

– От воеводы симбирского гонец!

– Ах, чтоб ему!.. – выругался князь. – Зови, што ли!

Таруханов вошел и, поклонившись, заговорил:

– Боярин Милославский, воевода симбирский меня, князь, к тебе послал. Просит помощи. Вор подошел. Людишек у нас мало, а воры кругом. Силы у него не счесть!

– Не счесть! – закричал князь и выскочил из постели в одной рубахе. – Так, значит, мне своих стрельцов твоему боярину на убой послать? Так, што ли? Поначалу их послать, а потом Казань отдать вору? Так, што ли? Вы меня мучить хотите с боярином вашим. Не шел бы на воеводство он!..

Таруханов тоже пошел к Барятинскому, и тот, выслушав его, нахмурился.

– Негоже князь делает, – задумчиво сказал он, – негоже! Постой, милый друг, я с ним потолкую! А ты, чай, голоден и пить хочешь? Эй! – князь захлопал в ладоши.

– Собери на стол, – сказал он холопу, – да позови Усамбекова. Скажи, земляк тута!

– Усамбеков? – обрадовался Таруханов. – А мы‑то боялись, как бы он назад один не поехал!

– Да нешто я бы пустил! – ответил князь. – Так посиди пока, а я в одночасие!

И князь ушел. Усамбеков вошел в горницу и радостно поцеловался с Тарухановым.

Князь прошел к воеводе и стал корить его.

– Пропадут ведь, на тебе ответ будет. Смотри, два гонца! Значит, тесно ему. Саратов отдался, Самара тоже, возьмет Симбирск – сколько ему людей прибавится! А? Ты возьми, князь, все в расчет. Одна молва о нем, что войско будет.

Князь Урусов, толстый, маленький, только упрямо закрутил головою.

– Пусть их, пусть! – забормотал он азартно. – Зачем, коли так, на воеводство сели? А я им не дам от своего войска. Вот! Одного стрельца не дам! И ты не проси, князь! И не проси!

Он в волнении даже вскочил с лавки и стал бегать по горнице.

– Ну, ин будь по – твоему! – с усмешкой сказал Барятинский. – Ты – воевода!

– Ничего не будет! – сказал он, вернувшись домой.

Таруханов опустил голову.

– Значит, пропали наши! Не отсидеться нам. Ни запасов, ни людей!..

Слезы показались у него на глазах.

– Злодей князь ваш! – запальчиво сказал Усамбеков. – Про него на Москву отписать надоть!

– Тсс! – остановил его Барятинский.

Прошло еще три недели, и уже не на воеводский двор, а к князю Барятинскому пришел Гультяев. Он пришел босой, с окровавленными ногами, потому что дорогой изорвались его сапоги; одежда на нем висела лохмотьями. Он был худ, бледен и весь покрыт грязью.

– Стой, стой! – остановил его князь. – Погоди вести рассказывать! Сперва я тебя умою да накормлю. Эй, люди!

Князь с немым почтением смотрел на дворянского сына, когда тот рассказал ему про свой поход до Казани. Потом ужас и стыд охватили князя, когда Гультяев передал ему о страданиях осажденных.

– Не допущу более! – стукнув кулаком, крикнул Барятинский. – Довольно! Завтра же выйду!

Гультяев повалился ему в ноги и заплакал. Барятинский ураганом ворвался к князю Урусову.

– Ну вот, – заговорил он, – в Симбирске уже конину едят, цингой болеют, защищаться не могут. Воевода прислал еще гонца. Он едва прошел меж воров. Дашь или не дашь помочь?

Урусов растерялся:

– Как же это?.. Так сразу…

– Дашь или не дашь? – повторил князь.

– А не дам! – ответил Урусов.

– Тогда я сам возьму и пойду на Симбирск, а в Moскву государю челобитную пошлю. Не могу я, – вдруг закричал он, – сидеть, коли людям конец приходит! Не могу!

Урусов совсем опешил. Князь немалое лицо. Царский окольничий! Поди с ним! Еще правда на Москву пошлет, тогда не оберешься худа.

– Ну, ну, – примирительно сказал Урусов, – дадим подмогу. Сколько дать, да с кем, да когда идтить?

– Завтра идтить, – ответил князь, – а пойду я, да брат Данила, да князь Прилуков. И возьму четыре полка, да две пушки, да казаков триста!

– А я с чем останусь? Побойся Бога! – закричал Урусов и опять ласково заговорил: – Пожди до завтра. Сосчитаем и все по – хорошему сделаем. А послезавтра пойдешь!

– Ну, ин будет по – твоему! – согласился князь. – Чур, от слова не пятиться…

Князь Прилуков больше других радовался этой вести и веселый вернулся домой после беседы с Барятинским.

– Готовься, – сказал он Дышлу, – завтра в поход идем!

– Да я еще и людей не набрал!

– И не надо! Князь мне полк дает, да еще с собой три поведет, да пушки, да казаков.

– Вот так здорово! – радостно воскликнул Дышло. Сборы были недолги.

Княгиня отстояла с сыном раннюю обедню, благословила его образом, и на другой день в полдень князь уже ехал впереди своего полка далеко от Казани.

Трудно было идти князю Барятинскому.

Все вокруг горело огнем. Пространство между Окою и Волгою до самых степей саратовских, от Рязани до Воронежа – все волновалось как море в бурю. Холопы жгли усадьбы, вешали помещиков, сбирались шайками и брали города. На север от Симбирска поднялись язычники, сами даже не зная чего ради, и нестройными толпами шли к Стеньке Разину. Окрест все ему подчинилось. Города: Алатырь, Корсунь, Кумыши, Арзамас, Саранск, Пенза, Цивильск, Чебоксары, Козьмодемьянск, Ядринск и множество других, более мелких, все уже расправились с воеводами и приказными, ввели казачество и поставили атаманов. Как вода в половодье, мятеж разливался все дальше: и уже по Москве ходили воровские прелестники, говоря: «Идет, идет батюшка, Степан Тимофеевич!». Даже в тихих монастырях побывали воры и мутили Соловецкий монастырь, забредали в Белозерскую пустынь, смущали самого Никона.

А в это время сам Стенька Разин тщетно бился из последних сил взять Симбирск, а Барятинский спешно шел со своим войском на его воровские шайки.

По дороге то и дело попадались нестройные толпы мятежников, заграждая дорогу.

– А ну‑ка, Алексей Петрович, – слал на них Барятинский князя Прилукова, и тот одним натиском рассеивал их. В другой раз князь посылал брата своего Данилу, иногда сам бил, но эти схватки отнимали дорогое время.

– Поспеем ли? – тревожно спрашивал он у Гультяева, который ехал с ним вместе.

– Помилуй Бог, ежели запоздали! – в ужасе отвечал Гультяев, и все за ним повторили» помилуй Бог»!

Наконец появились и воровские казаки на пути.

– Други, воры близко! – объявил войску князь, и все повеселели. Один из казаков достал языка.

– Сила вся у Симбирска, – сказал он, – города еще не взяли, и батюшка о тебе тревожится. Готовиться зачал.

– Так не взяли Симбирска? – радостно воскликнул Гультяев. – Слава Богу!

– Аминь! – подтвердил Барятинский. – Завтра бой дадим. А сегодня роздых сделаем.

Несомненно в нем был дух истинного полководца, потому что войско оживало только от одного его слова, и теперь, когда князь объехал все полки, увещая постоять за государя и веру православную, все в голос отвечали:

– До самой смерти побьемся!

– Помните, други, что там, в Симбирске, наши братья страждут. В гладе и бессоннии борются они с вором и не уступают ему ни пяди стен своих. Выручим же их!

– Вызволим! Выручим! – кричали кругом. Князь позвал в палатку старших начальников.

– Пойдем дружно, – сказал он, – я с двумя полками пешими в середине стану и пушки возьму с собою. Ты, Данило, возьмешь полк и казаков и на правую руку от меня крылом станешь, а ты, Алексей Петрович, со своим полком и тоже казаками – на левую руку тоже крылом. Так и пойдем!

Наутро князь выстроился и двинул войско.

– Идут! – вдруг закричали передовые отряды.

– Стой! – приказал князь.

Войско остановилось верстах в двух от стана Разина. Князь поехал по рядам.

– Други, – говорил он, – стойте смирно. Воры бежать на нас будут, стойте, а как подойдут совсем близехонько, так и хватайте.

– Вы кольцом охватите! – приказал он Даниле и Прилукову. – Я воров на себя приму, а вы с боков!

А Стенька Разин, уже выстроив свои полчища, несся на небольшое войско князя Барятинского. Силы действительно были несоразмерные. У одного до пятидесяти тысяч, а у другого шесть! Но эти шесть были уже обучены европейскому строю, знали команду, могли исполнять эволюции и видели поляков и шведов.

IV

– Вот так здорово! – восклицал Дышло. – Гляди, князь, как садят.

Князь Прилуков стоял на левом крыле со своим полком и казаками, горя нетерпением скорее броситься в бой. Подле него, кроме Дышла, стояли два есаула и стрелецкий голова с тысяцким.

Полчища Стеньки Разина действительно» садили». Вначале двинулись они всей грозной массою, с казаками в середине, но с каждым шагом линия их строя ломилась. Казаки выдвинулись вперед и с тяжелым топотом мчались на недвижно стоящее войско Барятинского.

Ближе, ближе… Среди пыли уже стали видны лохматые шапки, чубы и красные рожи.

– Нечай! Нечай! – заревело вокруг все воровское войско и уже готово было обрушиться на князя.

Прилуков замер. Казалось, сейчас промчится эта масса через все войско, как по чистому полю, а войско Барятинского все стояло недвижно.

Вот уже между ними всего сажен пятьдесят.

– Раздвинься! – крикнул князь. Послушное войско раздвинулось. Жерла пушек показались за ними, и раздался оглушительный залп.

Воровское войско разом смешалось. Убитые и раненые попадали на землю, испуганные кони взбесились.

– Я вас, псы! – заревел Стенька, видя, что казаки хотят отступить. – Вперед!

– Нечай! – с остервенением закричали казаки. Князь отдал приказ.

– Бей их! С нами Бог! – огласилось войско криками, и стрельцы стремительно кинулись навстречу и – сшиблись.

Люди перемешались в одну кучу. Казаки воровские бились на конях, но потом спешились. Пищали и луки были брошены в сторону, люди схватились врукопашную и бились мечами, саблями, ножами, тяжелыми шестоперами, кистенями и чеканами. Нестройные массы мордвы, холопов, чувашей валили, как саранча.

– Бей! – закричал Прилуков и со своими казаками врезался в эти массы. Стрельцы двинулись за ним.

– Бей! – кричал Данило, врезаясь в кучи людей с правого фланга.

– Вот так здорово! – рычал Дышло, махая своею тяжкою секирою по головам и плечам почти безоружных холопов.

Вдруг острая коса ударила по задним ногам его лошади. Лошадь сразу осела.

– Ну ж я вам за это! – заревел озлобленный Дышло, спрыгивая с коня, и еще губительнее стал махать секирою. Она свистала в воздухе и, разбивая головы, казалось, ни на мгновение не задерживалась в своем стремительном движении,

Стенька Разин метался как безумный.

– Ах, псы! – ругался он на холопов. – Вперед! Чего пятитесь? – и бросался впереди них с саблею в руке.

– Фрол, Василий! – кричал он в схватке, наталкиваясь на них. – Идите в зады, не давайте голытьбе бежать! Смотрите! Ах!

Но сбитые, перепуганные мужики, глупая мордва уже дрогнули и побежали, увлекая за собой казаков.

– Я вас! – закричал Разин в исступлении. – Вперед! Нечай! Ах!

Пищальная пуля ударила его в ногу, и он свалился.

– Вот так здорово! – ревел Дышло, махая уже обломком секиры и наскакивая на Разина.

– Бей!

– Нечай! – Разин махнул саблею, но Дышло защитился палкою секиры и, остервенясь, обхватил своими могучими руками Стеньку Разина. Они покатились по земле.

– Я тебя, вора! – зарычал Дышло. Разин, страдая от раны, уже терял память.

– Ратуйте! – крикнул он пробегавшим казакам. Василий с разбега ударил Дышла ручкой пистолета.

Тот покатился. Василий поднял Разина и понес.

– Атамана схватил! Тут он! – заорал Дышло, вскакивая на ноги, но Разина уже окружили казаки и скакали с ним к посаду.

Нестройные толпы воров бежали во все стороны.

– Одолели! – радостно сказал Барятинский, осеняя себя крестным знамением. – Алексей Андреевич, бери людей, иди в город. Чай, измаялись там!

Прилуков взял симбирских гонцов и со своими казаками поскакал в город.

Смятенные воры сторонились его, разбегаясь в поля и к Волге.

Ворота города раскрылись, и князь въехал.

Звон колоколов огласил воздух.

– Братцы, милые! – кричали осажденные. Милославский обнял Прилукова.

– С нами Бог! – сказал он растроганно. – Видно, сжалилась над нами Царица Небесная! Что медлили?

– Нас воевода не пускал. Если бы не твой последний гонец, и вовсе бы не пришли. Да уж тут Иван Богданович осерчал.

– Ужо про Урусова отпишу! – гневно сказал Милославский и прибавил: – Прости, князь, честить тебя нечем. Сами конину жевали, а ты, чай, такой едой погнушаешься!

– Князь сейчас сам к тебе жалует!

Войско Барятинского уже двигалось к кремлю и скоро стало под самыми его стенами, лицом к Волге.

Стенька лежал в избе, и Фролка с Волдырем распоряжались за него. Они спешно перевели свой обоз ближе к Волге, лицом к лицу с врагом.

Стенька не отпускал от себя Чуксанова. Глаза его горели злобным огнем.

– Ништо, – говорил он, – это нам вполбеды! Теперя они спокоятся, а мы в ночь нападем и возьмем кремль. Скажи только Ивашке, чтобы больше снарядов запасли. Зажечь стены надоть! Тоже! – через минуту говорил он. – Думают, тут и все! Нет! Со мной еще биться надоть! Еще подрыгают воеводы у меня на виселицах!

Он говорил без умолку. Перевязанная рана его горела, но он не чувствовал боли и весь кипел жаждой мстительной победы.

– Эх, ночка бы скорее, ночка! Ивашко! Скажи молодцам, чтобы готовились! Пусть мои казаки море Хвалынское вспомнят, как мы пашу били! А холопье это саблями гоните, плетюхами! Чего они, сквернецы, корежатся!..

И ночь спустилась.

Стенька Разин с перевязанной ногою сел на лошадь и двинулся на кремль.

С небывалым остервенением кинулись казаки на приступ, но Барятинский не дремал и встретил их пушечным залпом.

Холопы, мордва, черемисы сыпались как саранча. Казаки ломились на стены, бросая зажженные смоляные шары, солому с серой. Ночь казалась адом. Бились люди, не узнавая друг друга; гремели пушки, крики: «Нечай, Алла, с нами Бог! Бей!» – сливались в общий рев.

Милославский стоял на стенах, как и прежде, но теперь дух его был уже бодр и спокоен. Под стенами бился Барятинский. В разгар боя он подозвал Прилукова.

– Возьми, князь, свой полк и казаков и сейчас спешно иди вкруг города в обход. Оттуда, сбоку, удар на воров, только пусть каждый кричит неистово!

Прилуков спешно собрал свой полк и двинулся среди непроглядной ночной темноты.

Шум боя затих, потом он снова услышал крики и стоны. Яснее, ближе… Вот неясные очертания обоза, вот дико стонущая толпа.

Прилуков остановился.

– Други, – сказал он, – воевода наказал напугать всех. Кричите разом, да громчее, за мною!

– Го – го – го! – заревели стрельцы и казаки. – С нами Бог! Бей! Го – го! У – у-у!

Воры испуганно шарахнулись. Темная масса врезалась в их ряды и била, секла, колола, стреляла. Волдырь испуганно подскакал к Стеньке.

– Атаман, пришла помога им! Свежее войско. Нам не устоять!

– Зови Фролку, Ваську и Еремеева! Скоро!

Есаулы подскакали к нему.

– Ну, – тихо заговорил Стенька, – бежать надо! Эти холопы только толкаются, под ногами путаются. Ну их к собакам. Скажите потиху казакам, чтобы сюда шли. Уйдем и на струги сядем, а ту сволочь пущай бьют! Скорее!

– Куда ж вы? – заговорили атаманы над мужиками.

– Стойте тут! Идите на кремль, а мы на их помогу с боков ударим! Вперед, молодчики! – сказал Стенька, торопливо сбирая казаков.

Василий собрал своих.

– Вот что атаман с нами сделать решил! – сказал он. – Бежим с нами скорее!

Он уже понял, что дело Разина проиграно, и решил скорее взять Наташу и бежать искать спасения. Все разом перевернулось в душе. Паника охватила его, как и других, и он думал только о Наташе.

– На Саратов, други! – сказал он, и его отряд поскакал прочь от Симбирска.

Стенька с казаками повскакали на струги и тихо отчалили от берега. Бой продолжался, но то был не бой, а побоище. Били почти безоружных мужиков, в темноте ночи не заметив бегства казаков. Наконец мужичье дрогнуло.

– Измена! – вдруг пронеслось среди них. – Сам атаман убег!

– Измена! Спасайтесь!

– Бегут! – закричал Прилуков и его стрельцы. Толпы дрогнули и побежали к Волге на струги. Князь Барятинский устремился за ними.

Как испуганное стадо они столпились на берегу. Выли, ревели, били друг друга и, прыгая в струги, толпами падали в воду.

Казаки нагнали их и рубили как баранов… Бледный день осветил страшную картину неравного боя.

Вокруг Симбирска грудами лежали трупы, они устилали всю дорогу до Волги, по берегу лежали рядами и далеко от берега казались отмелью, столько навалилось их в воду.

Толпа несчастных стояла окруженная казаками. Князь подъехал к ним и сказал:

– Всех казнить, как они своих помещиков и воевод!

Весь берег Волги в этом месте покрылся виселицами, и на них закачалось до восьмисот трупов.

Разин был разбит. С этого дня (30 октября) имя Разина перестало быть уже грозным, и его песня уже была спета.

В истории этого бунта князь Барятинский поистине может быть назван спасителем отечества, потому что мятеж принял уже огромные размеры, и не разбей он Разина, дойди Разин до Казани, неизвестно, чем бы окончился его гибельный поход.

Барятинский не дремал. В тот же вечер он отдал распоряжения.

– Ты, князь, – сказал он Прилукову, – иди на Самару и Саратов. Везде воров казни! Ты, Данило, на Алатырь, а я на Пензу пойду. Там сойдемся!

И на другой же день они все выступили добивать воровские шайки.

Милославский проводил их с честью и тотчас сел писать грамоту государю в Москву. В той грамоте, описывая свое сидение, он приносил жалобу на воеводу казанского, князя Урусова.

«Ежели б, – писал он, – князь Петр Семенович Урусов подоспел в пору к Симбирску с ратными людьми, то и вору Стеньке Разину с воровскими казаками утечь было бы некуда и черта была бы в целости: города Алатырь и Саранск и иные города и уезды до конца разорены бы не были; а это разорение учинилось от нерадения к великому государю воеводы князя Петра Семеновича Урусова».

Благодаря грамоте этой, Урусова сместили и на его место назначили князя Юрия Долгорукова, того самого, который повесил Василия Разина, брата Стеньки.

Энергичный и деятельный, с помощью князя Барятинского и других он в течение зимы успел затушить мятеж на всем пространстве берегов Оки, Камы и Волги, и от одного его имени трепетали сердца удалых казаков…

V

Как ураган мчался Василий Чуксанов со своими людьми, из которых остались всего тридцать человек. Иных не собрали, и многие, в том числе Дубовый, Пасынков и Тупорыл, погибли в ночном бою.

Кривой скакал рядом с Василием.

– Что делать будем? – спрашивал он.

– Там увидим! До Саратова доскакать надо! Не жалей коней! В Самаре смену сделаем.

В начале пути они перегоняли толпы бегущих, но потом им навстречу стали попадаться идущие к Симбирску. Они скакали мимо, никого не предупреждая о гибели войска Разина.

Василию казалось, что у него от ожидания и волнения лопнет сердце. Наташа, наверное, уже выздоровела, но как она его встретит? Куда он ее теперь, голубушку, денет? Где сам укроется?

«Эх, – думал он, – будет что – на крайность к воеводе с повинной приду! Только ее бы, ее выручить!»

Иногда он думал, что не застанет ее в живых, что буйные казаки надругались над нею, засмеяли ее, обидели. Может, убили! Сам Гришка Савельев мог позариться… Они доехали до Самары. Атаман с тревогой обратился к Василию:

– Правду бают, что батьку разбили и он бежал, а царевы войска сюда идут?

– Кто сказал? – бледнея, спросил Василий.

– Люди! Прибег сюда гультяй какой‑то. Бегите, кричит! Мне беда! Вчера в круг звали. Веди, говорит, нас отсюда. А собаки посадские теперь только и шепчутся, как воеводу им встретить! Просто не знаю, что и делать! Так брешут псы?

Василий покачал головою:

– Нет, правду сказали. Батьку в ногу ранили, и он убежал с казаками.

– Куда?

– Не знаю! А тех всех разбили.

– Что же мне делать?

– Бежать тоже!

– А куды?

Василий пожал плечами.

– Того и я сам не знаю!

Кривой пришел со свежими конями.

– Скажи только Кострыге да Горемычному, – приказал Василий, – а тех, ну, к собакам!

Кривой усмехнулся:

– Они и то с устатку‑то в кружале засели!

– Прощай, атаман, нам недосуг!

– Так бежать, говоришь?

– А иначе что делать. Сейчас государевы стрельцы придут.

– Ну, ин! Пойду круг собирать, – сказал атаман и вышел из избы.

Василий с тремя товарищами скакал уже дальше. По дороге он сказал им:

– Братцы, теперь не знаю, что с вашим делом будет, а скачу на Саратов по своему делу. Невеста там моя. Может, ее из неволи вызволить надо будет, так пособите!

– Мы все за тебя, атаман! – сказали в голос его товарищи. – Умирать вместе будем!

– Спасибо! И я за вами. Только выручим мою лапушку.

Они утром рано въехали в Саратов, и Василий сразу почувствовал, что здесь уже известно о поражении Стеньки.

– Ишь, воры приехали, – говорили посадские, – с виселицы, видно, сорвались! Ну, да пожди, придут воеводы.

Они уже поняли всю невыгоду» равенства». Тяжко приходилось под рукою воеводскою, но еще тяжелее оказалось жить с казаками, которые не признавали ни собственности других, не входили ни в чьи интересы и только гуляли, бесчинствуя и в домах, и на улицах.

Василий въехал на бывший воеводский двор и вошел в горницу. В той самой горнице, где его когда‑то драл воевода, сидел пьяный Гришка Савельев.

Они по – казацки поцеловались.

– Правда? – коротко спросил Гришка.

– Правда! – ответил Василий. – Скажи, что невеста моя?

– А что ей? – сказал Гришка. – Живет у попа. Мои хлопцы хотели ее выволочить, да я припугнул.

– Спасибо!

– В круг! В круг, атаман! – раздались в это время голоса, и пьяные казаки ввалились в горницу.

– Ну, ну, – загалдели они, – вот и из‑под Симбирска гость! Иди и ты в круг. Расскажи!

– В круг! – гудели на дворе.

– Так вот каждый день! – сказал Гришка, поднимаясь и опоясываясь саблею. – Пойдем, что ли!

Они вышли и пришли на площадь. Там уже толпились казаки и посадскиелюди.

– Здоровы будьте, казаки! – сказал атаман. – Зачем звали?

– Вот к тебе из‑под Симбирска гость приехал. Пусть сказывает, правда ли, что батьку побили? – закричали кругом.

Василий вошел в круг и поклонился всем.

– Правда, – ответил он, – пришел от казанского воеводы князь Барятинский и разбил нас всех!

И он рассказал, как был бой и как бежал Разин.

– Что же нам делать, атаман, теперь? – заговорили, кругом.

– Идти!

– Так и пустим! – закричали посадские. – Вы уйдете, а нас вешать станут. Нет, уж с нами отсиживайтесь!

– Кто говорит? – заревел Гришка.

– А хоть бы я? – выскочил в круг посадский тысячник.

– А тебе вот! – сказал Гришка, махнув его по голове саблею. Посадский взмахнул руками и упал с рассеченной головою.

– Это что же? – заговорили посадские. – Наших же и бить!

– Эй! – закричал Гришка. – В воду их! Бить!

– Бить посадских! – закричали казаки.

Посадские бросились бежать, казаки за ними, рубя их по спинам саблями.

Василий взял своих товарищей и бегом побежал к дому отца Никодима.

– Отворите! – застучал он в ворота. Калитка приоткрылась, из нее высунулась голова работника, но Василий рванул калитку и ворвался во двор, а оттуда в горницу.

Отец Никодим испуганно вскочил на ноги, попадья отскочила в угол.

Василий остановился посредине горницы и поклонился.

– Что, уберег, поп, мою невесту? – спросил он его, держа руку на сабле.

Никодим укоризненно покачал головою.

– Дворянский сын, христианин и врываешься, аки разбойник в дом! Хоть покрестился бы на иконы! Зачем воров привел с собою? Когда приводил, в пояс кланялся.

– Где Наталья? – дрожа от нетерпения, закричал Василий.

– У меня она. Постой с минуту. Мати, поди скажи доченьке! – сказал он попадье. Она тихо встала, но Василий не выдержал.

– Веди меня к ней прямо! Нечего говорить ей! Чай, уж выздоровела! – сказал он и, ухватив попадью, поволок ее. – Веди к Наталье!

– Господи Владыко! Разбойник, а говорит, что любит! – с испугом воскликнул Никодим.

Кривой, Кострыга и Горемычный сели на лавки, готовые по одному зову идти на помощь своему атаману.

Попадья шла ни жива ни мертва впереди своего страшного спутника.

Они поднялись по лесенке к светелке.

Василий оттолкнул попадью и распахнул дверь. Сердце его расширилось. Вот она, его люба, его жизнь, его душа, Наталья!.. Он протянул руки и стоял безмолвный от охватившего его счастья.

Крошечный Викентий всплеснул руками.

– Он! – вскрикнула Наталья, бледная, худая, с длинною косою, выпрямившись у оконца подле широких пяльцев…

VI

Отец Никодим и попадья отнеслись к больной Наташе, словно к родной дочери. Бездетная попадья отдала ей всю свою любовь, и отец Никодим на время лишился всякого внимания с ее стороны, но не роптал.

– Богоугодно поступаешь, мати! Помоги тебе Царица Небесная! – говорил он попадье.

– Сиротиночка она ведь, родненькая, – горестно говорила попадья, – может, разбойник‑то и из дома скрал!

– Пустое, мати! Воровская женка она. Он приходил, невестой объявил ее, а все ж по христианству должно помочь недужному!

– В жисть не поверю, чтобы воровская жинка была. Послушал бы, чем бредит!..

Викентий тоже полюбил свою пациентку.

Он сидел все дни у ее постели, то мешая для нее прохладительное питье, то ставя банки на ее белое тело. Днем – он, а ночью – попадья не сводила глаз с больной Наташи, пока она была без памяти.

Попадья думала о ней, как о своей дочке, а Викентий, смотря на нее, вспоминал свою младшую сестру, которую погубили казаки. После того он ушел из‑под Киева и пробрался в далекий Саратов.

Наконец Наташа очнулась. Однажды рано – рано утром она открыла глаза и с изумлением оглянулась.

Маленькая светлая горенка, вся обитая липовыми досками. Она лежит на широкой постели с пологом. Против нее у ног, на широком стуле, сидит какая‑то незнакомая старушка и дремлет, а дальше в углу на войлоке лежит не то человек, не то собака и храпит.

Наташа закрыла глаза, силясь припомнить, где она, как сюда попала, что с ней случилось, но память на время была совершенно бессильна. Наташа утомилась и тихо уснула.

Когда она снова открыла глаза, перед нею стоял карлик с огромной головою. Она хотела закричать от испуга, но карлик так ласково ей улыбнулся, глаза так кротко светились, что вместо крика она тихо улыбнулась ему.

Закричала не она, а карлик:

– Лапушка моя! Очнулась! Ай, умница!

Он словно исчез, а потом подле нее стоял седой старик, старушка и тот же карлик, и у всех были такие добрые, кроткие лица и все так радовались на нее глядя, что ей стало и легко, и весело на душе.

– Ну, слава Создателю! – говорил старик, набожно крестясь. – Теперь, девушка, выправляться надоть!

– Я ей, голубушке, сейчас кашки изготовлю! – ласково сказала старушка. – Можно ей, Викеша?

Карлик закивал лохматой головою.

– Можно! Все можно! Полегонечку только, помаленечку! Теперь она у нас скоро встанет!

И, правда, Наташа скоро начала поправляться.

– Как я попала к вам, люди добрые? – спрашивала она у всех по очереди.

– Тсс! Пожди, вредно тебе говорить теперя!

– Где мой батюшка? Его повидать охота мне!

– Тсс! Потом, потом!..

Однажды она проснулась в глубокую полночь.

Лунный свет лился в ее окошко. В лучах его сидела Марковна, попадья, и дремала, тихо качая головою. В углу на войлоке спал Викентий.

Вдруг в тишине с улицы раздались стоны, крики, кто‑то орал диким голосом: «Нечай, нечай!«Это пьяные казаки, поссорившись, расправлялись с посадскими.

Наташа вдруг вспомнила эти ужасные крики.

– Батюшка! – закричала она в ответ и лишилась чувств.

Испуганная попадья чуть не упала со стула. Викентий быстро вскочил на ноги, и они оба тревожно нагнулись над Наташею, стараясь привести ее в чувство, а в это время разгулявшиеся казаки, убив посадского, ломились в дом к отцу Никодиму.

– Ей, батька, отворяй! – кричали они, ругаясь и клянясь. – У тебя, слышь, боярская дочь упрятана. Давай нам ее на потеху!

Испуганный поп выглянул в волоковое окно и обмер от страха: четверо казаков ломились в ворота.

– Смилуйтесь! – заговорил он. – Мне ее на постой ваш атаман поставил!

– Врешь, поп! – закричал казак. – Наш атаман до баб не охотник! Побреши у меня на него, так я тебе дом сожгу.

– Да чего тут, ребята, ломи калитку!

– С нами крестная сила! Господи, помози! Мать Царица Небесная, Ты видишь прямоту мою! – в ужасе зашептал отец Никодим, и под шум ударов, от которых ломилась калитка, ему представились ужасные картины казачьего буйства. Вот тащат его, бьют попадью, насилуют больную, жгут дом.

– Я вас, чертовы дети! – вдруг раздался среди шума грозный оклик, и битье в калитку окончилось.

Отец Никодим снова выглянул в окошечко. Высокий казак, сидя на коне, бранил казаков:

– Угомона нет на вас! Что дома ломаете?! Я вас в воду, неслухов! Али батькин наказ забыли?

– Коли поп боярскую дочь укрыл, а племя это все вывести надо.

Отец Никодим узнал в казаке на лошади казацкого атамана.

– Врут они, атаман, – закричал он, – защити! Ко мне ваш же казак, Василий Чуксанов, больную на постой поставил. Говорил, как очи береги, а они насильничают!

– Здравствуй, батько! – ответил Гришка Савельев. – Не бойсь! Не тронут! А вас, бисовы дети, в плетюхи велю. Уходите, поганцы!

Наташа очнулась, но шум, брань, несущиеся с улицы, долетали до нее, и она вся дрожала, как птица в силке.

– Батюшка! – кричала она в беспамятстве. – Братец родимый! Что с вами делают? Господи Боже! Злодеи, разбойники!

– Милушка ты моя! Наташенька! – убивалась над ней попадья. – Здесь все свои люди. Спокойся, дитятко мое родное!

– Пожди, пожди, – суетился Викентий, – я ей сейчас питьеце наговоренное дам!

Он изготовил быстро из вишневого настоя питье и влил в рот Наташи. Она успокоилась и спустя немного заснула крепким сном.

Дрожащий от страха отец Никодим поднялся наверх.

– Слыхала? – тревожно спросил он. Попадья только зашипела ему в ответ.

– Сейчас успокоилась только. Испугалась страсть, – объяснил Викентий.

– Чуть дом не спалили, – прошептал отец Никодим, – кричат, где боярская дочь! Ругаются!..

– Атаману сказать надоть!

– Он и выручил!

– А завтра сходи, отец, все‑таки, – посоветовал Викентий, – пусть строжить, что ли, закажет! А то не ровен час.

– Ну, ну, он и то им страха нагнал!..

Наутро Наташа проснулась без следов ночных волнений, но память вдруг возвратилась к ней.

Все до мельчайшей подробности восстановилось в ее уме: и внезапное пробуждение, и испуг; метанье ее по горницам и сцены на дворе, страшные сцены: казнь воеводы, мучительная смерть отца и брата и наконец Василий и его разбойничье лицо… Здесь она уже ничего не помнила.

Здоровье ее поправлялось. Она уже поднялась с постели, бледная, слабая; два дня спустя она уже сошла вниз к общей трапезе.

Отец Никодим радостно благословил ее. Попадья не знала куда и усадить ее и всю обложила подушками. Горбун Викентий радостно потирал руки и говорил:

– Ну, смотри, боярышня, какое мне спасибо твой жених атаман скажет!

Сказал и тотчас от смущенья закашлялся. Наташа подняла на него глаза.

– Какой атаман, Викеша? Какой жених?

– Так, милая, пустое! – ответил ей отец Никодим. – Кушай благословясь!

– Нет, батюшка, не могу! – сказала Наташа. – Все время я допрашивала, как сюда попала, и теперь знать хочу!

– Ну, ну! – ответил отец Никодим. – Ладно, голубка моя, по – твоему будет. Только ты поначалу покушай малость. Гляди, попадья тебе курицу сготовила. Покушай да отдохни, а там ввечеру мы и побеседуем по ладу.

– Слушайся его, доченька, – наскоро сказала попадья, – он дельно бает.

– Все скажем, як Бога кохам! – побожился Викентий.

Наташа тихо кивнула головою и, перекрестясь, взяла ложку.

Мирно прошла первая трапеза, потом пошли опочить все и долго спали. Не спала только Наташа, томясь неизвестностью и с ужасом догадываясь о правде. Наконец пришел и желанный вечер.

– Слышь, – ласково сказала попадья, – мы все к тебе в светлицу соберемся. Посидки сделаем.

И она уселась в горнице с рясою отца Никодима, которую начала штопать. Скоро в светелку вошел Викентий, а за ним и отец Никодим.

– Вижу, вижу, – заговорил он, – по глазенкам вижу, что тебе знать все охота. Ну, слушай же! Поначалу тебе все Викентий расскажет, а потом я… Ну, Викеша!

– Прятался я от разбойников, боярышня, – начал Викентий, – боялся их очень, а тут вдруг раз застучали в калитку, ругаться стали, сорвали ее с петель и идут ко мне, разбойники‑то…

И он рассказал, как Василий нашел его и привел к Наташе.

– Лежишь это ты, голубонька! Лицо неистовое, кричишь, мечешься, а он‑то сам и того страшнее. Умрет, говорит, тебе голову с плеч! Жалко мне таково стало и тебя‑то, и его. Хоть и разбойник, а, видно, любит!..

Наташа опустила голову, и слезы закапали ей на колени.

– А потом раз пришел он, такой ли бледный, и говорит: ехать мне надоть, а ее сберечь до моего приезда! Можешь? Тут я вспомнил отца Никодима и к нему…

– А я‑то; голубонька, и не хотел поначалу, – заговорил добродушно отец Никодим, – боязно с разбойниками‑то дела делать, а тут на меня попадья и накинься! Али, говорит, ты не слышал, жаждущего напои, а алчущего накорми, странного прийми! Стыдно мне тако стало. Веди, говорю, Викеша!..

И уже наперебой с попадьею они рассказали, как перенесли к ним Наташу, как кланялся и просил за нее Василий Чуксанов.

– Вот ужо приедет на тебя порадуется, – со вздохом сказал отец Никодим, в христианском смирении стараясь забыть, что она невеста разбойника.

– А когда он вернуться сбирался? – тихо спросила Наташа

– Вернуться‑то? Уж и не знаю! Викеша, а ты?

– Как поход сломают, – ответил Викентий, – слышь, Самару взяли, под Симбирск пошли!

– О – ох! – не мог сдержать вздоха своего отец Никодим. – Крови‑то сколько! Крови! Истинно гнев Божий за наши беззакония! И были знаменья на небеси, и Фомушка пророчествовал, и прочие юродивые от Господа. Не вняли!..

– Батюшка! – вдруг воскликнула Наташа, падая на колени. – Спаси ты меня от этого разбойника!

– Что ты, милая? – испугался Никодим. – Да я‑то что ж?

– Что? Я тебе говорила! – торжествующе воскликнула попадья.

– Постой, Марковна! Дочушка, голубушка, да чего ж ты убиваешься так? – заговорил отец Никодим, а Наташа залилась слезами и говорила:

– Спасите меня, спасите! Не могу видеть его, убегу я!

Викентий стал ее успокаивать, готовя свое любезное питье. Наташа немного успокоилась.

– Ты скажи мне, девушка, – тихо заговорил отец Никодим, – кто ты? Может, тебя к родителям отправить?..

– Одна я! Сиротиночка я! Были у меня и отец, и братец родимые. Сгубили их! Ох, как и мучили, как мучили! Он, изверг! И хочет еще надо мной надругаться! Ни в жизнь! Смерть лучше!

– Тсс! Грех говорить такое! – остановил ее испуганно отец Никодим. – Ишь что сказала!

– Оставь ее, батька! – сказала попадья. – Пусть сердце отведет. Ты расскажи нам лучше по ряду все, Наташенька. Кто ты?

– Я? Я Наталья, дочь дворянина Лукоперова. Жили мы тихо и мирно, только… грешна я, милые, ой грешна!..

И все, без утайки, поведала она своим нежданным друзьям всю жизнь день за днем. И одинокую девичью скуку, и встречу с Чуксановым, и его ссору с братом, и свои обещания. Поведала про гнев на брата, про жалость к обиженному, а потом про страшные дни перед приходом разбойников. Рассказала наконец и про ужасную казнь отца и брата, совершенную Василием.

– Как вспомнила я теперь все это, как увидела лицо его тогда злобное – сразу не любовь, а страх меня охватил. Бежала бы я от него за тридевять земель. Часу с ним бы не провела. Кровь моих родных на нем…

– Ты и бредила‑то все этими страхами, – сказал Викентий.

– Что я говорила тебе, батька? – опять повторила попадья. – Николи она разбойника любить не может!

А Никодим только вздыхал, качая седою головою.

– Всякая неправда родит неправду и зло – зло. Боже милостивый, крови‑то сколько! Исступления, неистовства! Яко дикие звери грызут друг дружку и кровь пьют, как вурдалаки!

– Батюшка! Родные мои, спасите меня от него! – опять заговорила с плачем Наташа

Никодим закачал головою и развел руками.

– Родненькая, да как же сделать‑то это? Скрыть тебя, придет он, нас убьет, дом сожжет… И когда придет? Бежать всем. Куда? Везде они, как алчные звери, рыщут и алчут крови. Не уйдешь от них. Пожди, доченька, может, Бог смилостивится и откроет нам пути Свои!..

– Нет ли у тебя, Наташенька, человека какого? Moжет, ему весточку подать? Может, он пособит? – сказала попадья.

Наташа вспыхнула и потупилась.

– Есть, да боязно только, – прошептала она.

– Кто, милая?

– Сватался ко мне князь Прилуков из Казани…

– Ну?..

– Только я его и видела‑то раз. Да и сватался он, как бы и нет. Батюшка сказывал мне только, что братец за него сватать меня хотел…

– А как дойти до Казани? Слышь, они все там, разбойники! О, Господи, страшен ты гневом Своим, но велик милостью!

– Мы тебе пока за отца с матерью будем, а Викеша за братца, – ласково сказала попадья.

Тихо и мирно потекла жизнь. Наташа полюбила всех и ее полюбили. Сидела она в своей светелке долгими днями, а подле нее то Викентий, то Марковна. Викентий рассказывал про славный город Киев, под которым он жил, про сестру свою Анусю, про буйное нападение пьяных казаков и смерть сестры. Марковна рассказывала старинные были, а вечером приходил отец Никодим и беседовал о священном.

Словно тихий сон казалась жизнь Наташе, но время от времени душу ее тревожили мысли. Думала с ужасом она о Василии, о том, как встретится с ним. Иногда мелькало у нее в уме: «Убьют, может», и она не знала, греховна эта мысль или нет. Порою ночью она вскакивала в страхе и кричала: ей казалось, что за нею пришел Василий со своими казаками.

И однажды припомнился ей ее вещий сон, тогда, в страшную ночь. Весь припомнился, до мелочи. Припомнился и князь, от которого все вокруг освещалось, словно от ясного солнца. «Может, придет и спасет!» – мелькало у нее в мыслях, и она, краснея от дум своих, тихо шептала: «Приди!»

Вспомнился он ей, когда она встречала и провожала его чарою вина. Вспомнилась статная фигура, вспыхнувшее лицо, горячий взгляд.

И теперь каждый раз, как начинала она думать о Василии и сердце ее сжималось от страха, вдруг словно луч мелькала мысль о князе Прилукове, и сердце снова начинало биться покойно и ровно.

Она полюбила говорить о князе с Викентием.

Добрый горбун выучился понимать ее мысли, и они по целым часам говорили о том, что настанет конец всем страхам и на выручку явится сам князь. Словно в сказке! А в Саратове вдруг объявилась тревога и проникла даже в тихий дом отца Никодима.

– Слышь, – сказал он однажды, – бают, воров‑то государево войско разбило. Сам он бежал, и все врозь!

Наташа набожно перекрестилась, и лицо ее озарилось улыбкою.

– Значит, и нам спасение!

– Похоже, Наташенька! Только теперь стало еще страшнее. Покуда, вишь, городские да посадские за ум взялись, захотели государю прямить и казаков прогнать, а они бьют людей‑то посадских. Что ни день, то бой!

– Прогонят теперь! – убежденно сказал Викентий. – Будем молиться об этом!..

Наташа ожила при мысли о спасении. Значит, скоро кончится смута, воров побьют, и не будет ей страшен Василий.

Она сидела за пяльцами у оконца и тихо беседовала с Викентием, когда по лестнице вдруг раздались поспешные шаги, настежь распахнулась дверь, и на пороге словно вырос Василий.

В первое мгновение Наташа встала, выпрямилась и словно окаменела от ужаса.

– Он! – вдруг раздался пронзительный вопль, и Наташа даже не узнала своего голоса. Но страх вдруг исчез в ней, и она стала покойна.

VII

Василий не слыхал ее крика, отдавшись восторгу. Он двинулся к ней с протянутыми руками и заговорил:

– Выздоровела, рыбка моя! Ну вот мы и вместе!

– Прочь! – грозно крикнула Наташа, отодвигаясь от него.

Василий вздрогнул и остановился, опустив в изумлении руки.

– Как? – растерянно произнес он, и все перечувствованные им страхи сжали его сердце.

– Прочь, убийца! – повторила Наташа – Прочь, разбойник! Не прикасайся ко мне! Ты весь в крови!

– Наталья, в уме ли ты? Что говоришь? Тебя ради я пошел на это!

– Меня ради? – строго произнесла она. – Не смей говорить этого! Меня ради ты сжег на огне моих отца и брата? Сквернил храмы Божьи? Бил женщин и детей, топил и вешал безоружных? Меня ради! Прочь от меня! Ты страшен, ты противен! Прочь!

Кровь прилила к лицу Василия.

– Но я люблю тебя!

– А я ненавижу! Проклятый ты!

– Наталья, сжалься! Я умру без тебя. На что мне жизнь?

– Умри! Только мало тебе одной смерти! – с презрением и ненавистью сказала она.

У Василия закружилась голова. Злоба охватила его.

– Так нет же! – воскликнул он. – Ты моя и моею будешь!

Он кинулся к ней и сжал в своих объятиях.

– Пусти! – закричала она, плюнув ему в лицо.

– Моя!

Василий поднял ее. В это время на него бросился карлик.

– Убей меня, я не отдам ее! – закричал он, хватая его руку. Наташа вырвалась.

– Так сдохни! – прорычал Василий, обнажая кинжал, и карлик со стоном покатился по полу. Попадья пошатнулась и лишилась чувств.

Василий отбросил кинжал, снова схватил Наташу и, подняв ее, понес с лестницы.

– Придержите попа! – сказал он своим товарищам. – И за мною!

Он вышел с драгоценною ношею и быстро пошел, не чувствуя даже ее тяжести. Наташа бессильно висела на его плече.

Через несколько минут его нагнали товарищи.

– Поп‑то проклинает нас, беда! – с усмешкой сказал Кривой.

– Помоги нести! – хмуро ответил Василий. – А ты, – обратился он к Горемычному, – заготовь коней! Скоро!

Он вошел в воеводский дом. Там суетился Гришка Савельев.

– Это что еще? – воскликнул он при виде Василия с ношею.

– Невеста моя! – хмуро ответил Василий и, положив на лавку, стал заботливо ее встряхивать.

Она пришла в себя и села на лавку.

– Ну, брось дурить! – грубо сказал ей Василий. – Сейчас поедем!

Гришка насмешливо посмотрел на него:

– Это с ею?

Василий молча кивнул.

– Твое дело! – сказал Гришка. – Мы на круге решили на Пензу ехать. Там наших много! Укрепимся, отпор дадим! Ты с нами?

– А хоть и с вами! Мне все равно!

– Ну, ин! Тогда готовсь. Наши седлают!

– А я за конями послал!

Наташа сидела безмолвная, печально опустив голову. «Словно в сказках о разбойниках, – думала она, – и что я поделаю». Но в то же время в душе ее складывалось решение о смерти.

– Есть кони! – сказал, входя, Горемычный. Василий встал.

– Так и я на Пензу! – сказал он Гришке.

– Слушай, – обратился он к Наталье, – я тебя вязать не буду, но если ты станешь руками махать, всю перевяжу и к торокам прикреплю!

Наталья покорно опустила голову.

– Идем!

Василий вывел ее. Казаки усадили ее в седло. Василий вскочил на коня, и они поскакали.

Странные чувства волновали Василия. Он и любил, и ненавидел теперь Наталью. Ему хотелось и осыпать ее поцелуями, и бить; хотелось упасть к ее ногам и зарезать.

Наталья же словно окаменела. В душе ее не было ни печали, ни отчаяния, ни страха, в уме – мыслей.

А сытые кони мчали их по глухой степи, и топот их звонко разносился по воздуху.

Часть шестая

I

Прилуков – князь едва дал передохнуть своему войску и тотчас двинулся на Самару, которая с такою же легкостью передалась ему, с какой недавно Стеньке Разину.

Из клетей и амбаров и из разных скрытных мест повылазили перепуганные насмерть бояре, дворянские дети, дьячки и подьячие.

Князь Прилуков тотчас поставил временного воеводу, открылись застенок и тюрьмы, и снова кровь полилась широкой волною, только на этот раз с переменою ролей. Вокруг Самары и по берегу, словно роща, выросли ряды виселиц, и на них закачались казаки, бунтовавшие холопы, башкиры, стрельцы – изменники и перекинувшиеся посадские.

Прилуков сидел в Самаре три дня, каждый день во все стороны рассылая отряды для поимки воров, и со всех концов их приводили десятками.

Воевода по чести чинил каждому допрос и потом казнил.

– Вот так здорово! – смеялся Дышло. – Как мы их разметали, князюшка! Словно кречет глупых ворон!

– Пожди, – отвечал князь, – крамола‑то, вишь, как проказа рассыпалась! До Москвы, бают!

– Здесь‑то, князюшка, мы ей дыхнуть не дадим! Князь качал головою и вздыхал.

– Крови‑то, крови напрасной сколько!

Он жалел холопов, которые как бессмысленное стадо овец за одним бараном шли по слову пьяного казака, не зная куда, а теперь десятками гибли на виселицах, корчились на колах…

Через три дня в Самаре побледнел призрак Разина, и князь встрепенулся:

– В Саратов! – сказал он старшим начальникам своего войска.

Если бы кто видел сердце князя во время нахождения в Самаре, тот назвал бы это геройским подвигом.

Мысль о Лукоперовых и их вероятной участи не давала минуты покоя князю. В то же время смутно в нем пробуждалась надежда, что, может быть, они успели укрыться, спастись от мстительной расправы разбойников, и эта надежда волновала его глубокой радостью. Так бы и полетел он в Саратов, но воинский долг заставлял его быть в Самаре, и он, мучаясь и терзаясь, оставался.

И наконец выступил… По дороге ему встречались мятежные шайки, еще не знавшие о поражении Разина, встречались и беглецы из‑под Симбирска, и вновь образуемые отряды. Он разбивал их один за другим, забирал пленных и быстро двигался к Саратову.

Гришка Савельев с казаками уже оставил город, и только не многие пьяные и охочие до наживы еще толкались по улицам города, когда показалась первая сотня княжеского войска.

Посадские с воплями о помилованье раскрыли ворота, раздался колокольный звон, и священники вышли навстречу князю с крестами.

– Много лет государю Алексею Михайловичу! – кричала толпа.

– Смерть разбойникам!

– Смилуйся над нашим убожеством!

Посадские вмиг переловили запозднившихся казаков, с десяток гультяев тоже попали под опалу, вокруг воеводского двора, где остановился князь, затолпился народ.

Князь Прилуков вышел на крыльцо.

– Нет у меня государева указа о милости, – сказал он, – сами ее заслужите! Всех воров и изменников сюда во двор приводите, а сами крест на верность государю целуйте. А пока что, может, кто из бояр, дьяков али подьячих жив остался, так ко мне его!

– Есть, есть такой! – закричали в толпе голоса.

– Мы его мигом!

– Он в Успенской церкви в чулане жил!

Толпа бросилась к Успенской церкви, и скоро к Прилукову привели оборванного, худого и дрожащего от страха мужчину.

Прилуков позвал его в горницу.

– Кто и как жив остался? – спросил он.

– Смилуйся! – воскликнул тот, падая на колени. – Боярский сын Калачев есмь, а в животе пощадил атаман разбойный!

– За что?

– Знахаря ему нашел! Заболел у него кто‑то. Он словно бешеный рыскал, а я тут. Показал ему Викешу, он и отпустил!

– Кто Викеша?

– А знахарь, милостивец, знахарь! Атаману‑то большая нужда до него была!

– Встань! – сказал Прилуков. – Ты при взятии‑то города был?

– Был, милостивец!

– Всех избили?

– Всех, милостивец! Три дня били.

– И… – князь заикнулся, – Лукоперовых?

– Их в первую голову. Их и воеводу! Васька‑то их особливо мучил. Из‑за них, может, и город взяли.

– Что ты брешешь? Как из‑за них? Кто этот Васька?

– Истину говорю, милостивец! Святую правду. Васька Чуксанов – это атаман ихний, казацкий. Допрежь у нас помещиком был, дворянским сыном, а потом, как его выдрали… – и боярский сын Калачев подробно рассказал князю историю вражды Лукоперовых с Чуксановым, его неправедное наказание и месть за это.

– Да вражда‑то в чем пошла?

– А слышь, быдто он за их доченькой ударял!

Князь вспыхнул, как зарево.

– Брешешь, собачий сын! – крикнул он.

– Да ведь бают, – испугался Калачев, – люди ложь, и я тож. Я‑то не видел!

Князь успокоился:

– А с ней что? С Натальей?

– Да и ее, надо быть, убили, голубушку! Всех били. Деток малых и тех!

Князь закрыл лицо руками и опустил голову на стол. Калачев стоял в тревожном ожидании. Наконец Прилуков поднял голову.

– До другого наказа, – сказал он, – быть тебе тут воеводою. Собери приказных себе, стрельцов. Суди мятежников строго, но праведно. С каждого допрос снимай.

Калачев упал в ноги, не помня себя от радости.

– Батюшки, за что такая милость?

Князь усмехнулся:

– На безлюдье и Фомка дворянин! – сказал он. – Иди, а я объявку сделаю!

Он объявил народу о назначении Калачева временным воеводою.

В тот же день начались допросы и казни, и вокруг Саратова, словно грибы после дождя, вырастали виселицы. Отряды князя поехали в разъезды.

А сам князь в первое время словно обезумел. Он не ел, не пил и, сидя на лавке, уныло глядел перед собою, не в силах собраться с мыслями.

Убита! Замучена! Может, и опозорена…

Та надежда, смутная, как бледный свет, пробивающийся сквозь тучи, которая влекла его из Казани, которая давала ему жизнь, силы, энергию, угасла и с нею угас и всякий интерес к жизни. Словно надвинулась гробовая крышка и захлопнулась наглухо, и нет ему уже ни радости, ни света, ни спасения.

Дышло смотрел на него и убивался.

– Батюшка князь, да с чего ты это? – говорил он ему. – Смотри, сколько мы делов наделали. Государь отличит тебя. Вот сам увидишь!

Князь слабо махнул рукою.

– Чего махать‑то? Дальше идтить надоть! Князья‑то, чай, тоже не дремали. Гляди, все к Пензе подобрались, а мы тута!

– Пойдем, пойдем! – вяло ответил князь.

– Диво, да и все! – бормотал Дышло, разводя руками. – Допрежь что сокол был, а теперя… на!

В домике отца Никодима царили страх и уныние.

Марковна едва оправилась от испуга, отец Никодим с трудом разгибал старую спину, бедный Викеша с разрубленным плечом стонал и метался на той самой постели, где лежала ранее Наташа.

Но все они забывали о своих недугах и потрясениях, сокрушаясь об участи Наташи, к которой привязались со старческой бескорыстной преданностью.

Попадья плакала неустанно.

– Девка горемычная! – стонала она. – Матушки не знала, отца с братцем разбойник замучил и теперь, поди, над нею глумится! Ох, горькая! Лучше бы умереть ей в одночасье!

– Не греши, Марковна, не греши! – останавливал ее отец Никодим. – Господь ведет праведных путями неисповедимыми, и николи не знаешь, что во спасение, что на погибель…

– О – ох, – стонал Викеша, – сабля разбойника на погибель, чую, отец!

– Не греши! Телу в погибель, душе во спасение. Да пожди! Может, и выздоровеешь!..

В день новой присяги он вышел на площадь с крестом и вернулся домой в первый раз улыбаясь.

– Марковна, Викеша!. – сказал он. – А как Наташа‑то того князя звала, из Казани?

– Прилуков, о – ох! – простонал Викеша.

– А что? – спросила Марковна.

– То, – ответил отец Никодим, – что здесь он! Пришел с воинами и спас град наш!

– Что же? – не понимая, повторила Марковна.

– Да к тому ж дознал я нонче, куда этот антихрист с голубкою ускакал. Пойду к князю, и он сейчас погоню нарядит. На том поклонюсь!

Марковна встрепенулась.

– Иди, иди, отец, скорей! – заговорила она. – Бог просветил тебя! Иди! Может, он выручит ее чистою, непорочною. А не пошлет того Господь, все же из рук разбойницких вырвет. В монастырь голубонька уйдет.

– Так и я думал, Марковна, – ответил Никодим. – Вот поснедаем, поспим, да и пойду, благословясь. Так‑то – сь!

Марковна ожила, даже» Викеша перестал стонать и слабо улыбался.

– Вернется голубка наша! – тихо сказал он.

Встав с послеобеденного сна, отец Никодим надел рясу, взял в руки палку и пошел к воеводскому дому.

– Скажи князю, что видеть надобно, – сказал он стрельцу в сенях.

Стрелец вышел и вернулся, зовя Никодима в горницу.

Князь сидел, опершись головой на руку. При виде отца Никодима он встал и подошел под его благословение.

– Что скажешь, отче? – спросил он. – Разграбили животишки твои?

– Не о том, княже, – ответил отец Никодим, – вор нашу голубку скрал. Приютили мы у себя Наталью, дочь Лукоперова…

Словно невидимая сила подбросила князя. Глаза его вдруг вспыхнули. Он весь дрожал.

– Кого? Кого, ты сказал?

– Наталью Лукоперову, князь! – ответил отец Никодим и рассказал все, начиная от знакомства с нею, ее выздоровление, исповедь и наконец увоз ее против воли Васькой Чуксановым.

– А дознал я, что все они на Пензу поскакали, – прибавил он.

Лицо князя пылало, как заря.

– Так она про меня вспоминала?

– Один, говорит, защитил бы меня, сироту. Да он, слышь, в Казани!

– Дышло! – закричал князь. – Дышло ко мне позвать да двух сотников! Скоро!

Стрелец побежал исполнять приказ. Князь нетерпеливо ходил по горнице.

– Жив не буду, – говорил он, – ее выручу! А того Ваську… – он только сжал кулаки и потряс ими.

– Не бойсь, отче! Вызволю я тебе голубицу твою и тебя, и Викешу твово награжу за все добро!

– Ее только вырви от злого коршуна!

– Иди, иди с Богом и жди! – уверенно сказал ему князь. В это время в горницу вошли Дышло и сотники. – Готовь коней, Дышло, – приказал князь, – сейчас в погоню пойдем.

– Вот так здорово! – радостно воскликнул Дышло и побежал во двор.

– Готовьтесь! – сказал князь сотникам. – Сейчас я с вами в поход! Обе сотни соберите!

Потом он прошел к воеводе, поручил ему стрелецкого тысячника со стрельцами и вечером уже с двумя сотнями казаков скакал на Пензу.

Они скакали без отдыха часов шесть и наконец сделали привал.

Ночь была тихая, лунная. Князь не мог уснуть и, взойдя на холм, с тоскою думал о страшной участи своей невесты.

Выручить! А что, если выручит он ее, чтобы в монастырь везти?.. При этой мысли кровь холодела в нем от страха. Он упал на колени.

«Господи! – молился он. – Будь защитником сироты от разбойника. Допусти мне радость видеть ее непорочною, и, клятву даю, в честь Девы Непорочной у себя в вотчине церковь поставлю».

Он поднялся с земли и вдруг вдали зорким глазом заметил четырех всадников. Нет, пять…

Только пятый не сидел, а лежал на коне, перекинутый через седло.

Сердце его вздрогнуло предчувствием. Неужели это Бог послал ему по молитве?

Он быстро спустился с холма и разбудил сотника.

– Петрович, – сказал он, – выбери десять или двадцать удальцов. – Гляди, вон люди едут. Сымай их всех. Только, для Бога, не бей их. Всех заарканить надо, живыми взять! Скажи им: по рублю дам!

– Добро, князь! – ответил Петрович, осторожно идя к спящим и будя некоторых.

Князь взошел на холм. Всадники скакали в том же направлении, приближаясь к холму.

Князь огляделся. Из‑за холма друг за другом выезжали его казаки.

Дышло вдруг очутился подле князя.

– Чего они там потиху? – спросил он. – Взяли бы пищали!

– Молчи! – ответил князь. – Тут жизнь моя!

– Что?

– Жизнь, говорю. Смотри, они заметили! Побежали!

II

Быстро мчался Василий Чуксанов в Пензу со своею дорогою ношею в сопровождении верных слуг – товарищей, Кривого, Тупорыла и Горемычного. Они останавливались по дороге только ради необходимого роздыха себе и лошадям и скакали дальше.

Наташа по дороге оправилась. Она не умоляла Василия о пощаде, не плакала, не лишилась чувств и молча, сосредоточенно обдумывала только план побега. Решение помимо ее воли вдруг сложилось и окрепло в ее душе. Если не удастся побег, она не будет живою во власти Василия. Он словно чувствовал ее мысли и думал: «Только бы доскакать до Пензы».

Там все свои. Там он поместит ее в горнице, и она будет в его воле, а покуда… он окружал ее самым нежным вниманием и попечениями, все же зорко следя за нею.

По дороге их нагнал Гришка Савельев со своими шестьюстами казаками.

– Ходу, ходу! – сказал он Чуксанову. – Неравно нагонят.

Они дальше уже скакали вместе.

Удалых когда‑то разбойников охватывал теперь словно панический страх. Чувствовали они, что, попадись государевым ратникам в руки – им не будет пощады.

И наконец дней через пять они прискакали в Пензу.

– Кто вы такие? – спросили их уже взбунтовавшиеся пензяки.

– Я саратовский атаман Гришка Савельев, – ответил Гришка, – а это есаул батюшкин, Васька Чуксанов!

– Чего там Васька! У нас у самих есть Васька! Идите к нашим атаманам! – загалдели вокруг них. – А это что за девка? Нешто по – казацки это?

– Тронь ее кто, – закричал Васька, – головы не удержит! Ведите нас к атаману!

– Вы постойте тут, – крикнул Гришка своим казакам, – я сейчас обернусь!

– Постойте! – передразнили его казаки. – Чай, и погулять можем! Ишь, пять дней скакали. Братцы, где у вас горилкой торгуют?

Пензенские атаманы, Васька да Мишка Харитонов, сидели полупьяные в своей избе, когда к ним казаки ввалились гурьбою, ведя Чуксанова и Гришку.

– Слышь, – кричали они, – новые атаманы объявились!

– Кто такие? – грозно спросил Васька.

– Скажи, ты кто? – смело ответил Гришка.

– Я‑то? Беглый солдат с Белгорода, – хвастливо ответил Васька, – не захотел государю служить, пришел к батюшке Степану Тимофеевичу на Дон послужить; он меня казаком сделал, и тут я атаманствую!

– А я Мишка Харитонов, тож атаман, – проговорил Мишка, – был поначалу холопом у князя Петрусова, да не захотел в холопах быть и вольным казаком сделался. Ныне тут атаманствую! А вы кто?

– А я с батюшкой еще на Хвалынском море гулял, – ответил Гришка, – был в Саратове атаманом, да государевы войска пришли. Я сюда. Здесь гулять буду!

– Гуляй, казак, только не атаманствуй! – согласился Васька. – Ей, вы! Тащите водки из кружала!

Гришка сел за стол, а Чуксанов быстро выскользнул из дверей.

– Устроил птаху‑то, – сказал Кривой, подходя к нему.

– А где?

– Тут, у посадского, в баньке. Важно так!

– Что она?

– Она‑то? Да молчит. Я, чтобы худого чего не сделала, Горемычного приставил к ней‑то!

Василий быстро пошел за ним. Сердце его билось и трепетало. Кровь то приливала к голове, то откатывалась волною, и тогда он делался бледнее рубахи. Сейчас он объяснится с нею. Скажет ей все, и как она решит, так поведет себя. Коли склонится, он ее что царицу обережет, коли заупрямится, он… – голова его при этой мысли кружилась, и ему казалось, что он убьет тогда Наташу без пощады.

Тем временем Кривой его провел позади посадских домов, через тын, через огород к маленькому деревянному строению.

– Тута, – сказал он.

– Ты не уходи! – сказал Чуксанов, робко ступая через порог.

Горемычный высунулся из двери горницы:

– Ты, атаман?

– Уходи и жди! – сказал и ему Василий и вошел в горенку.

Наташа сидела в углу, опустив голову, сложив руки на коленях. Она была бледна и имела измученный вид, но в своей слабости показалась Василию еще обольстительней.

– Здравствуй, зорюшка, – тихо произнес он, делая шаг вперед.

Как кровный конь под ударом хлыста бьется до последнего издыхания, так Наташа вся затряслась, вся затрепетала при звуке ненавистного ей голоса.

Лицо ее вспыхнуло румянцем, она выпрямилась и твердо взглянула на Василия. В ее взгляде было столько презрения, что он даже попятился несколько назад.

– Хорошо ли тебе тут? – спросил он.

– Мне везде хорошо, где нет тебя, – ответила она, – а где ты, там я гроба ищу!

Краска прилила к лицу Василия.

– За что поносишь меня? Я ли не люблю тебя? Вспомни, как миловала меня. Али я другим стал?

– Не напоминай! – вскрикнула она, подымая руки. – За то я проклята! Лучше бы убил меня тогда отец мой, чем такую срамоту терпеть!

– В чем срамота? Я тебя не обидел; я люблю тебя и повенчаюсь с тобою. По закону жить буду, а не насильничать!

– Никогда! – пылко ответила Наташа. – Батюшка за гробом проклянет! Прочь, разбойник! Не коснись меня! Прочь!

– Что ты? Али очумела?.. – раздражаясь, сказал Василий.

– Прочь, прочь!

Василий двинулся к ней с усмешкой.

– Брось! Ты моя и моей будешь! Честью не хочешь, силой моя будешь. Не противься! – он протянул к ней руки и коснулся ее.

Словно порох от прикосновения фитиля, вспыхнул он, коснувшись ее, и вся сдержанность его исчезла.

– Моею будешь! – прохрипел он, обхватывая Наташу.

– Никогда! – с нечеловеческой силою она отстранилась от него, но он повалил ее на лавку.

– Моя будешь!..

Она молча боролась. Вдруг рука ее нащупала у него за поясом рукоять ножа. Она выхватила его и всадила Василию в плечо.

– Вот тебе!

Василий невольно отскочил. Рука у него бессильно повисла.

– Пожди ж! – проговорил он сдавленным голосом.

– Атаман, – закричал Кривой, – иди скорее! В круг зовут!

– Пожди ж! – повторил Василий, идя из баньки. Кровь широкой струею текла из раны, заливая ему кафтан.

Выйдя на двор, он быстро с помощью Кривого накрепко перевязал рану и пошел в город.

Там волновались казаки, составив раду. Василий вошел в круг и поклонился.

– Мы тебя трогать не будем, – заговорили старшины, – скажи только, что нам делать. Слышь, услыхали, князь Барятинский сюда идет!

– Я говорю, тут его встретить. Бой дать! – сказал Гришка.

– Молчи, пес! – закричал на него Харитонов. – Он нас перебить хочет!

– В воду его!

– А ты как мыслишь?

Василий поклонился:

– Ваша воля, громада! Думаю, уходить лучше, чтобы побольше силы набраться.

– Что, видишь? Вот и он говорит! На Ломов, братцы!

– На Ломов! – закричали казаки.

– А я не дам своих казаков! – заявил охмелевший Гришка.

– Ты? Своих? Ах ты пес корявый! – загалдели казаки. – Мы тебя не вольны сместить, что ли?

– В воду его!

– Повесить!

– Тащи, братцы!

– Послушайте, православные! – заговорил было Гришка, но казаки накинулись на него и потащили к воде.

– А ты что делать будешь, с нами пойдешь? – спросил Харитонов. – Нас тыща. Мы Ломов возьмем, больше народу будет. Дальше пойдем!

Василий поклонился.

– Нет, – ответил он, – я до батюшки Степана Тимофеевича пойду. С ним буду дело делать.

– Да где он‑то, голубь наш?

– В Царицыне, слышь!

– Ну, ин! – сказал Харитонов. – Ведь мы, казаки, людей не неволим. Вольно Гришке было в атаманство лезть! Иди себе!

Василий вышел из круга.

Да! Доберется он до Царицына к Стеньке Разину, а там с ним вместе на Дон махнет!

– Готовь коней! – сказал он Кривому.

– А теперя куда поедем? – спросил он.

– К атаману! В Царицын!

– Ну, ин! Обернулось на худой конец наше дело! – вздохнул он.

Василий прошел в баньку и с злобной усмешкой обратился к Наташе.

– Ну, королевна, опять ехать надоть! – сказал он. – Как повелишь, вязать тебя али вольной волею поедешь?

– Убей меня лучше, – ответила она.

– Ну, это нет! – сказал Василий и спросил снова: – Вязать, что ли?

– Вяжи! – сказала Наташа. – Я бежать буду пытаться.

– Бежать? Ишь ты, хитрая! Ну, ин, перевяжем!

Василий вышел отдать приказания.

Казаки торопились. Одни бегали по городу, наскоро грабя обывательские дома, другие седлали коней, увязывали торока. Всюду виднелись поспешность и уныние.

На задах, на огородах кто‑то уныло выводил:

Ах туманы вы мои, туманушки,
Вы туманы мои, непроглядные,
Как печаль – тоска, ненавистные!..
Василий поторопил Кривого и вернулся в баню.

Тоска острой болью сжала его сердце. Тайное предчувствие беды охватило его невыразимою грустью. Жизнь, вся жизнь сгублена, и никакой отрады… А песня тянулась уныло, жалобно:

Не подняться вам, туманушки, со синя моря долой,
Не отстать тебе, кручинушка, от ретива сердца прочь!..
Ох, не отстать!.. Василий прислонился головою к стене и прижал руку к сердцу. Словно рвалось оно на части! Даже не чувствовался палящий зной раны. Неужто так и не полюбит? Не может быть! Не ржавеет старая любовь! Он заслужит ее… Доехать бы до Дона, а там…

– Атаман, все готово! – сказал Кривой. – Коней сюда подвел.

– Веди красавицу‑то, – глухо сказал Василий и прибавил: – Осторожно веди!

Тыразмой, размой, туча грозная!
Ты пролей, пролей, част – крупен дождик!.. —
словно пел панихиду чей‑то голос, надрывая душу.

– Заткни этому псу глотку! – крикнул Василий Тупорылу. – Чего воет, ровно по покойнике!..

Тупорыл прыгнул через тын.

Ты размой, размой земляну тюрьму,
Чтоб!.. —
и голос вдруг сразу смолк, после чего вокруг словно настала мертвая тишина.

Кривой и Горемычный под руки вывели Наташу.

– Осторожно! – приказал Василий. – Сади в седло и прикрепи!

Ее посадили. Она не сопротивлялась, только глаза ее, как звезды, горели на бледном лице, и Василий невольно отворачивался от них.

Перед ней, перед своей пленницей, он был жалок. Лицо его было также бледно. Не знавшие сна глаза смотрели тускло. Кафтан, залитый кровью, с оторванным рукавом, казался ветошью, а туго перевязанное кровавыми тряпками плечо прибавило ему еще более убогий вид.

– На конь! – приказал он, и они, привязав в середину Наташу, медленно выехали из посада за надолбы. Казаки строились в колонны, готовясь выходить тоже, чтобы идти на Ломов от преследования князя Барятинского.

Василий подал знак, и они поскакали, но на этот раз скакать было неизмеримо трудно. Рана давала себя знать.

Василий приказал остановиться у первого поселка и позвал знахаря. К нему пришел седой мельник. Он промыл Василию рану, наложил на нее жеваных листьев, перевязал, и Василию словно бы полегчало.

Они поскакали дальше.

– Саратов‑то, смотри, объезжать надоть? – сказал Кривой.

– А то как же! Его уже взяли! – ответил Василий.

Они скакали четыре дня, давая себе только малый роздых.

– Близко теперь, – говорил Кривой, готовя коней скакать дальше после вечернего отдыха. – Гляди, ночь‑то какая! Ровно день!

– Завтра ввечеру будем, – сказал Тупорыл.

Василий покачал головою:

– Чует мое сердце что‑то недоброе, братцы!

– Брось, атаман, забабился ты! – весело ответил Кривой.

– Вот ужо подле батюшки оправишься. Едем, что ли!

Он вскочил на коня:

– Ночь‑то какая!..

Василий нагнулся к Наташе. Она быстро отвернулась. Он хотел что‑то ей сказать и махнул рукою:

– Едем!

Они поскакали. Скакали они уже часа три, как вдруг Василий осадил коня.

– Гляди, за нами! – сказал он.

Все обернулись. С левой руки на них мчались казаки врассыпную.

– Бери вправо! – приказал Василий. Они поскакали, но с правой руки перед ними вдруг выскочили из‑за холма тоже казаки.

Впереди, немного левее, чернел лесок.

– Туда гони! – сказал Василий. – Скорей! – он ухватил Наташиного коня под уздцы и погнал, но казаки окружили их кольцом и стягивались.

– Придется рубиться! – сказал Тупорыл, вынимая саблю.

– Бейтесь вы, я ускачу с нею! – сказал Василий на всем скаку.

– Ин! Спасайся! – согласился Кривой. Казаки приближались. Тупорыл кинулся на одного и тотчас покатился с коня на землю.

Ловко наброшенный аркан стянул ему руки и сбросил с седла.

Василий скакал не оглядываясь. Перед ним никого не было, но сзади он слышал за собою погоню.

«Сам умру и ее урежу», – решил он, вынимая нож. Наташа ничего не видела, бешеная скачка на время помутила ее ум. Василий обхватил ее, сдернул с седла и занес над нею нож, но петля вдруг обвилась вокруг его шеи и сдернула с коня.

Он упал и потерял сознание.

Когда он очнулся, его, скрученного, поднимали казаки и сажали на коня.

Брезжило утро. Василий оглянулся. Верхом на конях, со скрученными за спину руками, с ногами, привязанными к стременам, сидели его товарищи; вокруг суетилось человек двадцать казаков и какой‑то чернобородый великан в одежде стремянного.

– Вот так здорово! – сказал он, когда прикрутили Василия. – Теперь все по насестам! Едем, братцы! Чай, князь уж и встречу им заготовил!..

Отряд двинулся скорой рысью. Часов через семь показался город. Перед ним, за надолбами, словно лес стояли виселицы. На длинной перекладине, скорчившись, висело по два, по три трупа. Вороны и коршуны стаями кружились над ними и покрывали виселицы черной каймою.

Между виселицами то тут, то там торчали колья и на них сидели казненные воры. Одни еще мучились в агонии, другие уже успели испортиться и наполняли воздух невыразимым зловонием.

– Ну, атаман, – сказал Василию с усмешкою Дышло, – полюбуйся‑ка нашею рощицей: и тебе в ней отдыхать придется!

Василий даже не повернул к нему голову.

III

Пленников привезли к воеводскому двору. Навстречу отряду выбежали стрельцы и тотчас стали ссаживать с коней преступников и бросать их в тюрьмы. Это были низкие землянки, чуть видные от земли, с узкой дверью, с крошечными оконцами вверху.

Василия втолкнули в одну тюрьму, заковав по рукам и ногам в кандалы. Он сел в углу на землю и огляделся. В тюрьме сидело, кроме него, человек двенадцать. На некоторых были надеты стулы, доска на шею, в которую были продеты и руки. Василий узнал некоторых казаков.

– Атаман, – заговорили кругом с почтением. Один подвинулся к Василию и спросил:

– Где ухватили?

Василий промолчал.

– Вот собака, – сказал спросивший, – и тут гордится!

Василия сперва тихо, потом все громче и громче стали ругать:

– Дворянский сын! Пес кривой! Адова падаль! – но Василий ничего не слышал. Он весь ушел в себя и думал свои безотрадные думы.

Невзлюбила его судьба – мачеха! Побаловала его девичьей ласкою и на том бросила, а после… Василий тосковал. Ему хотелось отговеться перед попом и просить у Бога прощения, а колодники продолжали глумиться над ним.

– Вот пожди, порастрясут твои дворянские косточки! Воевода ух злой какой!

– Спой песню, атаман!

Один дернул Василия за волосы. Василий вдруг вспыхнул, схватил его за шею и так сдавил, что тот захрипел и повалился.

– Чего своих‑то душишь, лиходей! – набросились на него. – Не видишь, пытаный!

– Ой – ой – ой! – стонал придушенный.

– А вы не докучайте! – смуро сказал Василий.

– Я вот покажу ему, псу, – проговорил громадный детина в грязной окровавленной рубахе и двинулся на Василия, но тот так его ударил в живот, что он покатился с проклятиями.

– Здорово! – заговорили колодники и вдруг приняли сторону Василия.

– Что‑то все на него, ровно псы, накинулись! Ему, чай, оправиться надоть, а они на!

– Ты их железами по башке, атаман!

Детина поднялся с пола.

– Я на тебя не сердит, атаман, – сказал он, – больно только уж очинно бьешь, а я с дыбы только что.

– Не лезь! – сказал Василий. – Я сижу смирно!

– И то! Дайте ему оправиться!

Василия оставили и занялись своими разговорами.

Это были страшные речи. Рассказы об испытанных только что мучениях и разговоры о роде предстоящей смерти сменялись воспоминаниями буйно проведенных в разбое месяцах. Тоска по воле сменялась смехом при воспоминании о попойках и молодечествах.

Поверяли друг другу свои клады и хвастались богатством, а потом поверяли испытанные боли и хвастались выдержкой.

На другой день, часов в шесть утра, Василия повели к допросу.

– Чуксанов! – воскликнул временный воевода. – Вишь, какого осетра сымали! – сказал он злорадно. – Ну, что скажешь, друг? Как к разбойникам попал? Держи ответ по истине. Государю словно бы!

Чуксанов взглянул на Калачева и усмехнулся.

Давно ли он тряс его за ворот, а тот у него в ногах ползал, а ныне сидит он на воеводском месте с дьяком да с подьячими. В дверях стрельцы стоят и палач в красной рубахе.

– Что ответ держать, – сказал он, – кажись, всю мою правду, как я, сам знаешь Лукоперовы да воевода вором меня сделали.

– Ну, ну! Ты рассказывай по ряду. Вот Егорыч запишет все! Говори все. Кто ты еси?

– Василий Чуксанов, ране был дворянский сын, а теперь вольный казак…

Он говорил нехотя, а Калачев подгонял его своими вопросами. Когда Чуксанов сказал, что воевода Лутохин его взодрал неправильно да в стрельцы силком отдал, Калачев закричал на него:

– Не бреши на упокойника!

– Чего брехать! Пес брешет, – ответил Василий, – чай, сам меня и в стрельцы отводил. Али забыл?

– Откажись! – грозно сказал Калачев.

– Не для ча, – уперся Василий.

– Ну, так я покажу тебе, что брешешь, как пес! – крикнул Калачев. – В пыточную его!

Его повели в пыточную башню. Сначала его один стрелец взвалил себе на спину, а другой стал бить его по обнаженной спине плетью, от чего кожа на спине вздулась и лопалась.

– Сказывай подлинное! – говорили ему за каждым ударом, но Василий молчал.

Ему дали ударов тридцать. Потом увели в тюрьму. Рубаха его была смочена кровью, рана открылась.

– Закусил, атаман? – засмеялись колодники.

После полудня его снова привели в пыточную башню. Теперь его вздернули на дыбу, потом жгли каленым железом, потом капали смолою. Василий вопил от невыносимой боли, а подьячий, приставленный к нему, повторял:

– Говори подлинное!

Наконец его посадили на горячие уголья.

– Отрекаюсь! От всего отрекаюсь! – закричал, не выдержав, Василий.

– То‑то! – сказал подьячий и приказал снять его, после чего записал новое показание Василия.

Лукоперовых и воеводу (царство им небесное) он оболгал. К ворам пристал по дурости да корысти ради.

Его отвели снова в тюрьму. Он упал на землю и лежал, как труп, а колодники говорили:

– Что, поужинал славно?

На другой день его снова привели в воеводскую избу. Там он увидел и Кривого с Тупорылом и Горемычным. Дьяк поднялся и прочел им приговоры. Тех присудили к виселице, а Василия к смерти на колу.

– Хочешь исповедоваться и приобщиться? – спросил его дьяк.

– Хочу! – радостно ответил Василий.

Его отвели в соседнюю избу. Там у аналоя стоял отец Никодим.

Василий задрожал и упал ему в ноги. Слабость и потрясение мешали ему подняться. Отец Никодим стал подле него на колени и опустил над ним свою седую голову.

– Отпусти и помилуй! – твердил Василий, глухо и тяжко стеная.

Отец Никодим стал наставлять его.

– Отец, умоли Наташу, чтобы простила окаянного!

– Она забыла уже и о тебе плачет! – сказал старик. Василий поднял лицо.

– Скажи ей, что, и умирая, люблю ее!

– Скажу, сыне! – ласково сказал Никодим. – Встань, я приобщу тебя.

И он приобщил Василия.

После этого его повели стрельцы за надолбы. Подле одного пустого глаголя остановились, вывели друг за другом его товарищей и быстро вздернули.

– Прощай, атаман! – успел крикнуть Кривой.

Василий набожно перекрестился. Стрельцы повели его дальше и подвели к острому колу. Двое палачей схватили его сильными руками, высоко подняли и с размаху посадили на кол. Василий вскрикнул так, что вороны черной тучей поднялись с обезображенных трупов и закружили в воздухе.

Когда Василий очнулся, он был один среди гниющих трупов. Кол медленно пробивал его внутренности. Невыносимая жажда мучила Василия, и он кричал хриплым голосом среди трупов и хищных воронов, которые уже не боялись его.

Вот один вскочил ему на голову и сидел на ней, хотя Василий кричал и мотал головою. Вот он нагнулся, жадным клювом ударил в глаз Василия и отлетел.

Василий лишился чувств и, не приходя уже в себя, помер к следующему утру.

IV

В первый момент князь не поверил своим глазам, когда казаки принесли и положили перед ним Наташу. Прилуков жадно глядел на нее и не мог наглядеться. Какая она бледная, измученная! Как нежно ее лицо и как печально! При ярком свете луны она казалась покойницей, так бледны и недвижны были черты ее лица.

– Вот так здорово! – воскликнул Дышло. – Да это боярышня Лукоперовых!

Князь очнулся и поднял орошенное слезами лицо;

– Она, Дышло! Только не умерла ли она? Смотри, голубка не движется!

– Что ты, князь! Да я ее сейчас тебе в память приведу! Гляди!

Князь снова склонился над нею. Дышло стал на колени, взял ее руки и тихо стал хлопать по ладоням.

– Будь черная кошка, – говорил он, – тогда бы живо! Подпалил хвост ейный и к носу!.. А теперь… тсс! Гляди, князь!

Но князь и так не сводил с нее очей.

Наташа лежала в обмороке, но вот она вздохнула, раскрыла глаза и улыбнулась. Сон! Вот он, светлый, ясный, который явился ей на спасение! И кругом от него свет так и льется… и она протянула вперед руки и воскликнула:

– Спаси меня!

– Спасли уже, ясная! – нежно ответил князь.

– Ай! – вскрикнула Наташа и пришла в себя.

Так это не сон! Князь правда перед нею, и она спасена. Свет этот – свет ясного месяца!.. Вот здесь лежат связанные!..

Она села и растерянно – радостно оглянулась.

– Не сон! И ты здесь, князь? Как ты набрел сюда?

– Я послан за разбойниками в Саратов, – оправившись, ответил князь, – и узнал, что тебя вор увез. Погнался, и вот – помог мне Господь!

– Истинно Господь, – кивнув головою, сказала Наташа. – От кого узнал?

– Поп сказал. Я думал, тебя убили…

– Отец Никодим! Значит, он жив! О, как я рада! Я думала, все убиты… Князь, отвези меня к нему.

– Туда и уедем. Я только тебя ждал. Эй! – сказал он, подымаясь с колен. – Готовсь!

Он распорядился устроить покойное сиденье для Наташи. Между двух коней, на копьях и арканах, казаки приспособили вроде люльки, и Наташа полулегла в нее. Князь сел на коня.

– Ты, Дышло, воров к воеводе приведешь! – приказал он. – Двадцать казаков здесь тебе на помощь останутся.

– Ладно! – сказал Дышло. – Скачи, княже, со своим кладом. Бог тебе на дорогу!

Казаки поскакали. Князь время от времени взглядывал на Наташу и каждый раз встречал ответный благодарный взгляд, отчего с неудержимою радостью билось его сердце.

В тихом домике отца Никодима, несмотря на поздний вечерний час, все еще длилась беседа. Даже Викентию словно бы полегчало, когда он узнал, как всполошился князь и поскакал в погоню.

– Нагонит! – говорил он с уверенностью.

– Дай Бог! Только ведь, почитай, пять ден прошло. Где искать?

– Найдет! – уверенно повторил Викентий. – Она мне сон свой рассказывала. Вещий сон! Поначалу все так и сбылося, а теперя на нем черед…

– Пошли, Господи! – вздыхала Марковна. – Такая бедненькая! Всем‑то обижена.

– Потом превознесется!

– Нет, не говори, Викеша, она не такая. Она николи не превознесется. Добрая!

– Ну, одначе, и на покой пора! – сказал Никодим, подымаясь с лавки. – Викеша, тебе что надоть?

– Марковна плечо перевяжет, – сказал Викентий, – да пить чтобы, ковшичек квасу оставь. Пить – от хочется, беда!

– Ну, ну! Марковна, ворочайся, а я пойду помолюся на сон! Бог с тобою, Викеша!

– Доброй ночи! – ответил несчастный Викентий.

Наступила тихая ночь. В домике отца Никодима все смолкло, только нет – нет раздавался с тишине протяжный вздох Марковны да наверху, в Наташиной светелке, слабо стонал Викентий.

Он метался без сна, и мрачные мысли в безмолвной тишине ночи претворялись у него в страшные образы. Бедный горбун! Подле Наташи, к которой он так привязался, он узнал первую радость дружбы с чистой, невинной душою девушки, и вот – ее, может, обесчестить теперь злой разбойник, а он, разбитый, раненый, прикован к кровати, и, как знать, может быть, смерть уже стоит в его изголовье.

«Кабы князь ее выручил!» – думал он, и радость при одной мысли о возможности спасения Наташи разливалась волною в его груди.

Тихо проносилась ночь над их домиком, наступало утро, утро светлое, радостное, и вдруг отец Никодим на самой заре вскочил с постели от стука в ворота.

– С нами крестная сила! – воскликнула Марковна. – Опять воры!

– Полно, полно, мать, – торопливо обуваясь, ответил Никодим, – воров теперя и следа нету!

– Спроси, отец! Не отворяй сразу‑то.

Никодим выбежал на двор.

– Отворяй, што ли! Не бойсь! – услышал он добродушный голос, и вдруг, с нами силы Господни, серебристый голосок Наташи звонко крикнул: – Батюшка, отвори доченьке своей!

– Да неужто! – воскликнул отец Никодим, торопливо отмыкая тяжелый замок и снимая с ворот перечину.

– Вот тебе и неужто! – весело ответил князь, въезжая в ворота. – Принимай гостей!

– А где же?.. – начал Никодим.

– Здесь я, батюшка! – звонко откликнулась Наташа. – Силушки нет побежать к тебе!

– Доченька, любая! – кинулся к ней Никодим. Она приподнялась в своей люльке и обняла его голову.

– Выручили, выручили, – говорила она сквозь слезы, – не ты бы да не князь, пропасть мне с горя!

– Бог пособил! – ответил Никодим и бросился в горницы.

– Марковна! Наташа вернулась! – закричал он. Марковна так и хлопнулась на лавку.

– Ой, беда моя, обезумел старый! – но она тотчас же оправилась и легче серны выбежала на двор.

Казаки уже помогли князю вынуть Наташу, и он нес ее осторожно в дом.

– Ласточка моя! Голубушка! Выручили! – закричала Марковна, подбегая к Наташе. Та ласково кивнула ей головою.

– Куда нести‑то?

– Сюда, сюда! – повела Марковна князя в свою горенку.

– А в мою светелку? – спросила Наташа.

– Там Викеша. Разбойник зарубил его.

– Насмерть?

– Нет, плечо пересек! Да ты не пужайся. Он выправится. А теперя с радости скоро!

Наташу положили на постель Марковны.

– Лежи, Наталья Ивановна, поправляйся! – сказал ей ласково князь. – Я после наведаюсь! Не оставьте ее, добрые люди! – поклонился он попу с попадьею.

– Что ты, что ты, князь! Да она нам заместо дочери! – в голос ответили те.

Князь уехал в воеводскую избу, а в доме отца Никодима все вдруг оживилось.

– Да расскажи ты мне, рыбочка, что с тобой разбойник‑то делал? Где были?

И Наташа рассказывала про бешеные скачки от Саратова до Пензы и назад.

– А как князь тебя нашел?

Наташа рассказывала снова.

– Перст Божий! – вздохнув, сказал Никодим. – Теперь по заслугам казнь воспримет.

Наташа вздрогнула.

– Жаль мне его теперь, – прошептала она, – смотрел в последях он так‑то на меня жалобно…

– А зарезать хотел, – сказала Марковна.

– В страхе. В страхе и я его ножом ударила.

– Викеша говорил: быть не может иначе. Слышь, ты сон видела?

Наташа вспыхнула и кивнула головою. Правда, вещий сон она видела…

– Викешу бы повидать!

– Пожди, лапушка, он с радости‑то, гляди, совсем разнедужится. Ведь его вор‑то как полоснул. Беда!

Но через день, когда Наташа, оправившись, совсем встала с постели, она прошла к Викентию. Некрасивое лицо его от радости стало красивым, бледные щеки покрылись румянцем. Он глубоко вздохнул, и слезы выступили на его глазах, когда Наташа наклонилась над ним и нежно ему сказала:

– Теперь я за тобой ходить буду, как ты за мною!

И она стала за ним ухаживать.

Князь каждый день навещал тихий домик отца Никодима и подолгу оставался в нем, отдыхая от ратного дела.

– Только не все мне быть с вами, – грустно говорил он, – не сегодня – завтра наказ получу дальше идтить! – и он пытливо глядел на Наташу, а она, краснея, опускала лицо и только вздыхала.

Грустным возвращался к себе князь. «Любит или нет? – думал он и вздыхал. – Эх, кабы матушка тут была!..»

– Стрелец к тебе от князя Долгорукого, – сказал ему однажды Дышло, – с грамоткой ждет!

Князь вошел в свои покой.

«Чего от меня князю Юрию?» – с удивлением подумал он, беря от стрельца грамоту.

Но, прочитавши ее, он вдруг побледнел и покачал головою.

Князь оповещал его, что волею государя назначен воеводою Казанским, на место князя Урусова, а потом, хваля его за его действия под Самарою и Саратовом, приказывал немедля идти к Нижнему Новгороду, куда пошел и Данило Барятинский: «Воров там изрядно скучилось, и надоть разбить их, чтоб и следа не было, а государево спасибо за тобою, князь, стоит».

Князь сложил грамотку и быстро пошел в дом отца Никодима.

Он вошел в горницу. Она была пуста. Сверху, из светелки, где лежал Викеша, раздавались голоса. Князь остановился. Эх, повидать бы одну Наташу!

И вдруг, словно по его воле, сверху по лесенке раздались ее легкие шаги. Князь остановился посредине горницы. Минута – и Наташа стояла перед ним. Лицо ее вспыхнуло от внезапного смущения.

– Князь, чего обернулся? – спросила она его. Он подвинулся к ней.

– Идтить должен. Проститься пришел, – тихо сказал он.

Внезапная бледность Наташи выдала князю ее чувства.

– Куда идтить? Когда? – спросила она растерянно.

– На Нижний, воров воевать, а идтить либо нынче, либо завтра. Не позже!

Наташа потупила голову. Князь приблизился к ней.

– Наталья Ивановна, – заговорил он прерывисто тихим голосом, – я за тобой сватом слал брата твоего, Сергея Ивановича. Да вишь, не дожил. А теперь и некого. Иду я. Может, воровская сабля и кончит жизнь мою. Так молви мне слово: люб тебе я али нет? Душа моя вымерла!

Наташа глянула на него исподлобья. Вот он стоит перед нею, ясный, светлый, как день, и на лице его мука горькая.

– Люб! – чуть слышно ответила она, но он уловил ее ответ и тотчас обнял ее, целуя ее очи.

– Милая, любая моя! Пойдем же наверх, в светелку. Я им скажу!

– Пусти! – вырвалась из его рук Наташа. – Я ведь за пивом шла! – и она убежала.

В три скачка поднялся князь в светелку. Викентий сидел на постели, у окна сидела Марковна, а в уголку, у печки, отец Никодим.

– Батюшка, князь! А мы‑то и не слышим! – воскликнула Марковна. – Хоть воры приди.

– Не болтай пустого, – остановил ее Никодим, – какие такие воры! Что, князюшка, светел так?

– Радость, батюшка, радость великая. Наташа‑то любит меня! Невеста моя названая! – взволнованно ответил князь.

Марковна всплеснула руками.

– Ах она коза быстроногая! Да неужто она тебе сказала про то? Срам‑то какой!

– Никакого срама нет… И не говори она, всякий видел, – тихо и радостно ответил Никодим.

– Я знал про то! Хотел князю сказать, да она не позволила! – весело сказал Викентий, качая огромной головою.

В это время на пороге показалась Наташа.

– Ах ты бесстыдница… – начала Марковна.

– Смотри, – перебил ее Викентий, – с пивом пришла! Вот и поздравим их!

Никодим встал.

– Постойте, детушки, – сказал он, – я вас иконою благословлю! – и вышел из светелки.

Наступило торжественное молчание. Никодим вернулся с иконою в руках.

– На колени станьте! – сказал он.

Князь и Наташа опустились. Марковна заплакала.

– Во имя Отца и Сына и Святого Духа! На место покойного батюшки твоего – царство ему небесное. Пусть мое благословение нерушимо будет! Любите друг друга и живите в веселии!

– А теперь за пиво! – снова сказал Викентий, весело смеясь.

Они сели и заговорили дружно и весело.

– Вот что, – сказал князь, – я теперь на Нижний иду, оттуда еще куда пошлют, а там матушка ждет меня, тоскует. Так я такое удумал. Отправлю я Наташу свою к матушке в Казань. Для охраны стрельцов дам и Дышла своего. Хочешь?

Наташа кивнула головою. Старики потупились.

– Твоя воля, князь! – сказал, вздохнув, Никодим.

– Стой, – остановил его князь, – не перебивай! В те поры, когда я о Наташе молился, дал я обет Богу себя в честь Девы Пречистой церковь построить и той обет сдержать должен. Так прошу тебя, отче, поезжай с нею. Там тебя Дышло на вотчину свезет, недалече от города; место выберешь и, благословясь, стройку зачнем. А ты у меня попом будешь! Архиерею я скажу…

– А Викеша? – воскликнула Наташа.

– Викеша? – ответил князь. – Он ни шагу от тебя. Я и говорить с ним не стану. Хворый он да слабый. Велю казакам, те его на кошму к тебе снесут. Выздоровеет, у меня по дому знахарем будет!

– Как у нас Еремейка!

– Только бунтить не будет! Еремейка‑то ваш на глаголе болтается. Слышь, он и усадьбу сжег!..

Но это сообщение только скользнуло мимо ушей Наташи. Она вся отдалась мыслям о переезде.

– Как хорошо‑то будет! – радовалась она. – Все‑то, все со мною будут!

– Все, голубонька, а я приду, и наш поп повенчает нас!

– Ой, повенчаю! – радостно ответил отец Никодим. – Марковна, хочешь ехать?

– Как ты, отец!

– А я, ежели архиерей не сгонит, и рад даже! Не любо мне теперь мое место. И грешил тут, окаянный…

– Ну, ну, под неволею нет греха, – успокоил его князь. – Так завтра я велю и кошму заготовить.

– Как же скоро‑то так? А животы мои?

– Я тебе дам казны, не бойсь! А животы накажу воеводе без тебя продать. Он не обманет. А у тебя что есть, Викеша?

– У меня? Клад! – ответил Викентий.

– Кто ж его тебе достанет?

– А я отцу Никодиму скажу, а ты ему в помочь свово Дышла пришли.

– Ну, ин! Так я пойду, – поднялся князь, – распорядок сделаю!

Светел и радостен вернулся он домой и стал делать распоряжения относительно снаряжения кошмы и своего похода.

– Это ты хорошо, что водою спосылаешь, – сказал временный воевода, – сушею‑то еще опасливо.

– Да и дольше, – ответил князь.

– Вот так здорово! – воскликнул Дышло, узнав княжое решение. – Шли воров воевать, а домой княгинюшке невестку повезем! То‑то рада будет.

Князь счастливо улыбнулся.

На другое утро на богатую кошму сели отец Никодим с женою, Наташа с больным Викентием и Дышло. Тридцать стрельцов поехали с ними. Двадцать четыре сели на весла, а шесть остались на корме стражею.

Князь стоял на пристани. В последний раз поцеловался он с невестою и махнул рукою.

– Отчали – вай! – раздалась команда, и следом послышался монотонный напев, сопровождаемый всплеском весел.

– Ей – ей, ухнем! Ей – ей, ухнем!

Кошма стройно повернулась и плавно пошла вверх по течению. Наташа стояла на корме и махала платком, пока пристань не скрылась из ее глаз.

Князь вздохнул облегченно, радостно и пошел готовиться к походу…

V

Целую зиму длилось укрощение бунта по всему Юго – Восточному краю России. По берегам Оки и Волги, в нынешних губерниях Пензенской и Тамбовской – везде разбивались разбойничьи шайки и совершались казни над преступниками. Суровый князь Юрий Долгорукий не знал, пощады. Сделав главную стоянку в Арзамасе, он оттуда рассылал людей на поимку воров и зорким взором обозревал всю взволнованную окрестность Князь Барятинский был его ближайшим помощником. За осень было усмирено все окрест. В декабре и январе усмирены были Пенза и Тамбов, а там города и села стали сдаваться один за другим.

Волнение, принявшее ужасные размеры, было задавлено в течение зимы.

По весне сдалась Астрахань, больше всех служившая притоном разбойникам, и, наконец, в июне семьдесят первого года в Москве на Красной площади, против церкви Покрова (Василия Блаженного), Стенька Разин принял казнь через четвертование после невыразимых мучений.

Раненый под Симбирском, Стенька Разин бежал в Царицын и там лечился от ран. Потом он перебрался за Дон в свой Кагальник, мечтая по весне начать снова потерянное дело, но уже от него отшатнулись главные его сторонники, казаки.

В апреле, подговоренные тем же атаманом стариком Корнилой Яковлевым, казаки напали на Кагальник и разорили его, а там скоро изменою взяли и самого Стеньку.

Бунт кончился…

Князь Прилуков возвратился в Казань и женился на Наташе. Исполняя обет, он выстроил церковь в честь Девы Марии и в ней поставил попом отца Никодима. В красивом доме при церкви поселился отец Никодим с Марковной и с ними Викентий. Князь и Наташа часто посещали их и, беседуя, вспоминали пережитые ужасы.

Спустя три года князь и молодая княгиня ездили под Саратов и восстановили именье Лукоперовых, куда управителем перебрался Дышло.

– Вот так здорово! – говорил он, напившись пьяным, своим соседям. – Был холопом, а сейчас что твой господин. А все милость княжая!

И все были счастливы.

Род Прилуковых дал немало славных деятелей, и последний из рода пал одним из защитников под Смоленском в памятном году нашествия Наполеона…

VI

Так окончилась одна из самых кровавых страниц русской истории, с тем чтобы уже не повторяться никогда более.

Это была последняя отчаянная попытка закрепощенного мужика сбросить с себя господское иго. Своего рода крестьянская война, с обеих сторон одинаково безобразная по своей жестокости.

Прошло почти два с половиной столетия, как прокатилась по Руси эта страшная гроза, а народная память сохранила это время, запечатлев его для потомства в ряде легенд, воспоминаний и целом цикле» разбойничьих» песен, где с любовным почтением поминается имя батюшки атамана Стапана Тимофеевича.

По Волге и старому, и малому известно это страшное имя, по берегам ее десятки урочищ окрещены его именем, а от Камышина до Царицына что ни бугор, то» бугор Стеньки Разина».

Есть даже предание, что он жив до сих пор.

Одни говорят, скитается он по лесам и долам, другие – что сидит он в глубокой пещере и тяжко мучается.

Два змея сосали его и день, и ночь. Но прошло сто лет, и отлетел один змей, через сто лет отлетел и другой, и, когда грехи на земле умножатся, люди забудут, что они братья, подымется опять страшный Разин и пойдет грозою по Святой Руси…

«Стенька, – говорит легенда, – это мука мирская! Это кара Божья! Придет он, непременно придет и станет по рукам разбирать… Нельзя ему не прийти. Перед Страшным Судом придет… Ох! Тяжкие настанут времена… Не дай, Господи, всякому доброму крещеному человеку дожить до той поры, когда придет Стенька!»

Не дай, Господи!


1901

Семибоярщина 1610–1612

Из энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона т. XXX А, СПб., 1900

СМУТНОЕ ВРЕМЯ. Конец XVI и начало XVII в. ознаменованы в русской истории смутой. Начавшаяся вверху, она быстро спустилась вниз, захватила все слои московского общества и поставила государство на край гибели. Смута продолжалась с лишком четверть века — со смерти Иоанна Грозного до избрания на царство Михаила Федоровича (1584–1613). Продолжительность и интенсивность смуты ясно говорят о том, что она явилась не извне и не случайно, что корни ее таились глубоко в государственном организме. Но в то же время Смутное время поражает своею неясностью, неопределенностью. Это — не политическая революция, гак как оно началось не во имя нового политического идеала и не привело к нему, хотя нельзя отрицать существования политических мотивов в смуте; это — не социальный переворот, так как опять-таки смута возникла не из социального движения, хотя в дальнейшем развитии с нею сплелись стремления некоторых слоев общества к социальной перемене. «Наша смута — это брожение больного государственного организма, стремившегося выйти из тех противоречий, к которым привел его предшествовавший ход истории и которые не могли быть разрешены мирным, обычным путем» <…>

Главных противоречий, которые вызвали Смутное время, было два. Первое из них было политическое, которое можно определить словами профессора Ключевского: «московский государь, которого ход истории вел к демократическому полновластию, должен был действовать посредством очень аристократической администрации»; обе эти силы, выросшие вместе благодаря государственному объединению Руси и вместе работавшие над ним, прониклись взаимным недоверием и враждой.

Второе противоречие можно назвать социальным: московское правительство вынуждено было напрягать все свои силы для лучшего устройства высшей обороны государства к «под давлением этих высших потребностей приносить в жертву интересы промышленного и земледельческого классов, труд которых служил основанием народного хозяйства, интересам служилых землевладельцев», последствием чего явилось массовое бегство тяглого населения из центров на окраины, усилившееся с расширением государственной территории, годной для земледелия. Первое противоречие явилось результатом собирания уделов Москвой. Присоединение уделов не носило характера насильственной, истребительной войны. Московское правительство оставляло удел в управлении прежнего его князя и довольствовалось тем, что последний признавал власть московского государя, становился его слугой. Власть московского государя, по выражению Ключевского, становилась не на место удельных князей, а-над ними; «новый государственный порядок являлся новым слоем отношений и учреждений, который ложился поверх действовавшего прежде, не разрушая его, а только возлагая на него новые обязанности, указывая ему новые задачи». Новое княжеское боярство, оттеснив старинное боярство московское, заняло первые места по степени своего родословного старшинства, приняв только очень немногих из московских бояр в свою среду на равных с собою правах.

Таким образом вокруг московского государя образовался замкнутый круг князей-бояр, которые стали вершиной его администрации, его главным советом в управлении страной. Власти прежде правили государством поодиночке и по частям, а теперь стали править всей землей, занимая положение по старшинству своей породы. Московское правительство признало за ними это право, поддерживало даже его, способствовало его развитию в форме местничества и тем самым впадало в вышеуказанное противоречие.

Власть московских государей возникла на почве вотчинного права. Великий московский князь был вотчинником своего удела; все жители его территории были его «холопами». Весь предшествовавший ход истории вел к развитию этого взгляда на территорию и население. Признанием прав боярства великий князь изменял своим старинным традициям, которых в действительности не мог заменить другими.

Первый понял это противоречие Иоанн Грозный. Московские бояре были сильны главным образам своими земельными родовыми владениями. Иоанн Грозный задумал произвести полную мобилизацию боярского землевладения, отняв у бояр их насиженные родовые удельные гнезда, предоставив им взамен другие земли, чтобы порвать их связь с землей, лишить их прежнего значения. Боярство было разбито; на смену его выдвинулся нижний придворный слой. Простые боярские роды, как Годуновы и Захарьины, захватили первенство при дворе. Уцелевшие остатки боярства озлоблялись и готовились к смуте.

С другой стороны, XVI в. был эпохой внешних войн, окончившихся приобретением громадных пространств на востоке, юго-востоке и на западе. Для завоевания их и для закрепления новых приобретений потребовалось громадное количество военных сил, которые правительство набирало отовсюду, в трудных случаях не брезгуя услугами холопов. Служилый класс в Московском государстве получал в виде жалованья землю в поместье — а земля без рабочих рук не имела никакой ценности. Земля, далеко отстоявшая от границ военной обороны, тоже не имела значения, так как служилый человек с нее не мог служить. Поэтому правительство вынуждено было передать в служилые руки громадное пространство земель в центральной и южной частях государства. Дворцовая и черная крестьянские волости теряли свою самостоятельность и переходили под управление служилых людей. Прежнее деление на волости неминуемо должно было разрушаться при мелком помещении. Процесс «окняжения» земель обостряется вышеуказанной мобилизацией земель, явившейся результатом гонений против боярства. Массовые выселения разоряли хозяйство служилых людей, но еще больше разоряли тяглецов. Начинается массовое переселение крестьянства на окраины. В то же время крестьянству открывается для переселения громадная площадь заокского чернозема. Само правительство, заботясь об укреплении вновь приобретенных границ, поддерживает переселение на окраины.

В результате к концу царствования Грозного выселение принимает характер общего бегства, усиливаемого недородами, эпидемиями, татарскими набегами. Большая часть служилых земель остается «впусте»; наступает резкий экономический кризис… В этом экономическом кризисе идет борьба за рабочие руки. Выигрывают более сильные — бояре и церковь. Страдательными элементами остается служилый класс и еще больше крестьянский элемент, который не только потерял право на свободное землепользование, но при помощи кабальной записи, ссуд и вновь возникшего института старожильства начинает терять и свободу личную, приближаться к крепостному. В этой борьбе вырастает вражда между отдельными классами — между крупными владельцами-боярами и церковью, с одной стороны, и служилым классом — с другой. Тягловое население таит ненависть к угнетающим его сословиям и, раздражаясь против государственных помещений, готово к открытому восстанию; оно бежит к казакам, которые уже давно отделили свои интересы от интересов государства. Один только север, где земля сохранилась в руках черных волостей, остается спокойным во время наступающей государственной «разрухи».

Смута. В развитии смуты в Московском государстве исследователи различают обыкновенно три периода: династический, во время которого происходит борьба за московский престол между различными претендентами (до 19 мая 1606 г.); социальный — время классовой борьбы в Московском государстве, осложненной вмешательством в русские дела иностранных государств (до июля 1610 г.); национальный — борьба с иноземными элементами и выбор национального государя (до 21 февраля 1613 г.).

Со смертью Грозного (18 марта 1584 г.) сразу открылось поприще для смуты. Не было власти, которая могла бы остановить, сдержать надвигавшееся бедствие. Наследник Иоанна IV, Федор Иоаннович, был не способен к делам правления; царевич Дмитрий был еще в младенческих летах. Правление должно было попасть в руки бояр. На сцену выдвигалось боярство второстепенное — Юрьевы, Годуновы, — но сохранились еще остатки и князей-бояр (князья Мстиславский, Шуйские, Воротынские и др.).

Вокруг Дмитрия-царевича собрались Нагие, родственники его по матери, и Бельский. Сейчас же по воцарении Федора Иоанновича Дмитрия-царевича отослали в Углич <…>

Дворцовая смута привела Годунова к регентству, к которому он стремился. Соперников у него после падения Шуйских не было. Когда в Москву пришла весть о смерти царевича Дмитрия, по городу пошли слухи, что Дмитрий убит по приказанию Годунова <…> Во всяком случае роль, выпавшая на долю Годунова, была очень трудна: надо было умиротворить землю, надо было бороться с указанным выше кризисом <…>

Но, конечно, Годунов не мог разрешить тех противоречий, к которым привел Россию весь ход предшествовавшей истории. Он не мог и не желал явиться успокоителем знати в политическом кризисе: это было не в его интересах. Иностранные и русские писатели отмечают, что в этом отношении Годунов явился продолжателем политики Грозного. В экономическом кризисе Годунов стал на сторону служилого класса, который, как это обнаружилось при дальнейшем развитии смуты, был одним из самых многочисленных и сильных в Московском государстве. Вообще положение тяглецов и гулящего люда при Годунове было тяжелое. Годунов хотел опереться на средний класс общества — служилый люд и посадских. Действительно, ему удалось при их помощи подняться, но не удалось удержаться.

В 1594 г. умерла царевна Феодосия, дочь Федора. Сам царь был недалек от смерти. Есть указания, что еще в 1593 г. московские вельможи рассуждали о кандидатах на московский престол и намечали даже австрийского эрцгерцога Максимилиана. Это указание очень ценное, так как рисует настроение боярства. В 1598 г. скончался Федор, не назначив наследника. Все государство признало власть вдовы его Ирины, ко она отказалась от престола и постриглась. Открылось междуцарствие. Было 4 кандидата на престол: Ф. Н. Романов, Годунов, князь Ф. И. Мстиславский и Б. Я. Бельский. Шуйские занимали в это время приниженное положение и не могли явиться кандидатами. Самым серьезным претендентом, по мнению Сапеги, был Романов, самым дерзким — Бельский. Между претендентами шла оживленная борьба. В феврале 1598 г. был созван собор. По своему составу и характеру он ничем не отличался от других бывших соборов, и никакой подтасовки со стороны Годунова подозревать нельзя; наоборот, по составу своему собор был скорее неблагоприятен для Бориса, так как главной опоры Годунова — простых служилых дворян — на нем было мало, а лучше и полнее всего была представлена Москва, то есть те слои аристократического дворянства московского, которые не особенно благоволили к Годунову. На соборе, однако, царем был избран Борис; но уже вскоре после избрания бояре затеяли интригу.

Из донесения польского посла Сапеги видно, что большая часть московских бояр и князей, с Ф. Н. Романовым и Бельским во главе, задумали посадить на престол Симеона Бекбулатовича. Этим объясняется, почему в «подкрестной записи», данной боярами после венчания Годунова на царство, говорится, чтобы им не хотеть на царство Симеона.

Первые три года царствования Годунова прошли спокойно, но с 1601 г. пошли неудачи. Наступил страшный голод, который продолжался до 1604 г. и во время которого погибло иного народу. Масса голодного населения разбрелась по дорогам и стала грабить. Стали ходить слухи, что царевич Дмитрий жив.

Все историки согласны в том, что в появлении самозванца главная роль принадлежала московскому боярству. Может быть, в связи с появлением слухов о самозванце стоит опала, постигшая сначала Бельского, а затем и Романовых, из которых наибольшей популярностью пользовался Федор Никитич. В 1601 г. они все были отправлены в ссылку, Федор Никитич был пострижен под именем Филарета. Вместе с Романовыми были сосланы их родственники: князья Черкасские, Ситские, Шестуновы, Карповы, Репины.

Вслед за ссылкою Романовых стали свирепствовать опалы и казни. Годунов, очевидно, искал нитей заговора, но ничего не находил. А между тем озлобление против него усиливалось. Старое боярство (бояре-князья) понемногу оправлялось от гонений Грозного и станови лось во враждебные отношения к царю неродовитому.

Когда самозванец перешел через Днепр, настроение Северской Украины и вообще юга как нельзя больше благоприятствовало его намерениям. Вышеуказанные экономический кризис согнал на рубежи Московского государства толпы беглецов: их ловили и неволею записывали в государеву службу; они должны были покоряться, но сохраняли глухое раздражение, тем более что их угнетали службою и десятинной пашней на государство… Таким образом, горючий материал был готов. Набранный из беглецов служилый люд да отчасти и боярские дети Украинской полосы признали самозванца.

После смерти Бориса бояре-князья в Москве стали против Годуновых, и последние погибли. Самозванец с торжеством направился к Москве. В Туле его встретил цвет московского боярства — князья Василий, Дмитрий и Иван Шуйские, князья Мстиславский и Воротынский. Тут же в Тулесамозванец показал боярам, что им с ним не жить: он их принял очень грубо, «наказываше и лаяше», и во всем давал предпочтение казакам и прочей мелкой братье.

Самозванец не понял своего положения, не понял роли боярства, и оно сейчас же стало действовать против него. 20 июня самозванец приехал в Москву, а уже 30 июня состоялся суд над Шуйскими. Таким образом, не прошло и 10 дней, как Шуйские подняли уже борьбу против самозванца. На этот раз они поспешили, но скоро у них нашлись союзники. Первым примкнуло к боярам духовенство, а за ним последовал и торговый класс. Подготовка восстания началась в конце 1605 г. и тянулась полгода. 17 мая 1606 г. до 200 бояр и дворян ворвались в Кремль, и самозванец был убит.

Теперь во главе правления очутилась старая боярская партия, которая и выбрала в цари В Шуйского. «Боярско-княжеская реакция в Москве» (выражение С. Ф. Платонова), овладев политическим положением, возвела на царство своего родовитейшего вожака. Избрание на престол В. Шуйского произошло без совета всей земли. Братья Шуйские, В. В. Голицын с братьями, Ив. С. Куракин и И. М. Воротынский, сговорившись между собой, привели князя Василия Шуйского на Лобное место и оттуда провозгласили царем. Естественно было ожидать, что народ будет против «выкрикнутого» царя и что против него окажется и второстепенное боярство (Романовы, Нагие, Бельский, М. Г. Салтыков и др.), которое понемногу стало оправляться от опал Бориса.

После своего избрания на престол Василий Шуйский счел необходимым разъяснить народу, почему избран он, а не кто другой. Мотивирует он причину своего избрания происхождением от Рюрика; другими словами, выставляет тот принцип, что старшинство «породы» дает право на старшинство власти. Это — принцип старинного боярства. Восстановляя старые боярские традиции, Шуйский должен был формально подтвердить права боярства и по возможности обеспечить их. Он это и сделал в своей крестоцеловальной записи, несомненно имеющей характер ограничения царской власти. Царь признал, что он не волен казнить своих холопов, то есть отказался от того принципа, который так резко выставил Грозный и потом принял Годунов. Запись удовлетворила князей-бояр, да и то не всех, но она не могла удовлетворить второстепенное боярство, мелкий служилый люд и массу населения. Смута продолжалась.

Василий Шуйский немедленно разослал приверженцев Лжедмитрия — Бельского, Салтыкова и др. — по разным городам; с Романовыми, Нагими и прочими представителями второстепенного боярства он хотел ладить, но тут произошло несколько темных событий, которые указывают на то, что это ему не удалось.

Филарета, который был возведен самозванцем в сан митрополита, В. Шуйский думал было возвести на патриарший стол, но обстоятельства показали ему, что на Филарета и Романовых положиться было нельзя. Не удалось ему сплотить и олигархический кружок князей-бояр: он частью распадался, частью становился во враждебные отношения к царю.

Шуйский поспешил венчаться на царство, не дождавшись даже патриарха: его венчал новгородский митрополит Исидор, без обычной пышности. Чтобы рассеять слухи, что царевич Дмитрий жив, Шуйский придумал торжественное перенесение в Москву мощей царевича, причисленного церковью к лику святых; прибегнул он и к официозной публицистике. Но все было против него: по Москве разбрасывались подметные письма о том, что Дмитрий жив и скоро вернется, и Москва волновалась.

25 мая Шуйскому пришлось уже успокаивать чернь, которую поднял против него, как тогда говорили, П. Н. Шереметев.

На южных окраинах государства разгорался пожар. Лишь только там стало известно о событиях 17 мая, как поднялась Северская земля, а за нею заокские, украинные и рязанские места; движение перешло на Вятку, Пермь, захватило и Астрахань. Волнение вспыхнуло также в новгородских, псковских и тверских местах. Это движение, обнявшее такое громадное пространство, носило по разным местам разный характер, преследовало разные цели, но несомненно, что оно было опасно для В. Шуйского.

В Северской земле движение носило социальный характер и было направлено против бояр. Центром движения сделался здесь Путивль, а во главе движения стали князь Григорий Петрович Шаховской и его «большой воевода» Болотников. Движение, поднятое Шаховским и Болотниковым, совершенно отличалось от прежнего: прежде боролись за попранные права Дмитрия, в которые верили, теперь — за новый общественный идеал; имя Дмитрия было только предлогам. Болотников призывал к себе народ, подавая надежду на социальные перемены. Подлинного текста его воззваний не сохранилось, но содержание их указано в грамоте патриарха Гермогена. Воззвания Болотникова, говорит Гермоген, внушают черни «всякие злые дела на убиение и грабеж», «велят боярским холопам побивати своих бояр, и жены их и вотчины, и поместья им сулят; и шпыням и безымянникам ворам велят гостей и всех торговых людей побивати и животы их грабити; и призывают их воров к себе и хотят им давати боярство и воеводство и окольничество и дьячество».

В северной полосе городов украинных и рязанских поднялось служилое дворянство, которое не хотело мириться с боярским правительством Шуйского. Во главе рязанского ополчения стали Григорий Сунбулов и братья Ляпуновы, Прокопий и Захар, а тульское ополчение двинулось под начальством боярского сына Истомы Пашкова.

Между тем Болотников разбил царских воевод и двигался к Москве. По дороге он соединился с дворянскими ополчениями, вместе с ними подошел к Москве и остановился в селе Коломенском.

Положение Шуйского стало крайне опасным. Почти половина государства поднялась против него, мятежные силы осаждали Москву, а у него не было войск не только, для усмирения мятежа, но даже для защиты Москвы. К тому же мятежники отрезали доступ хлеба, и в Москве начался голод. Среди осаждавших обнаружилась, однако, рознь: дворянство — с одной стороны, холопы, беглые крестьяне — с другой могли мирно жить только до тех пор, пока не узнали намерений друг друга.

Как только дворянство познакомилось с целями Болотникова и его армии, оно немедленно отшатнулось от них. Сунбулов и Ляпуновы, хотя им и ненавистен был установившийся в Москве порядок, предпочли Шуйского и явились к нему с повинной. За ними стали переходить и другие дворяне. Тогда же подоспело на помощь ополчение из некоторых городов, и Шуйский был спасен.

Болотников убежал сначала в Серпухов, затем в Калугу, из которой перешел в Тулу, где засел вместе с казачьим самозванцем Лжепетром. Этот новый самозванец появился среди терских казаков и выдавал себя за сына царя Федора, в действительности никогда не существовавшего. Появление его относится еще ко времени первого Лжедмитрия. К Болотникову пришел Шаховской; они решили запереться здесь и отсиживаться от Шуйского. Численность их войска превышала 30 000 человек.

Весною 1607 г. царь Василий решил энергично действовать против мятежников; но весенняя кампания была неудачна. Наконец летом с огромным войском он лично пошел на Тулу и осадил ее, усмиряя по дороге восставшие города и уничтожая мятежников: целыми тысячами сажали «пленных в воду», то есть попросту топили. Треть государственной территории была отдана войскам на грабеж и разорение. Осада Тулы затянулась; ее удалось взять только тогда, когда придумали устроить на р. Упе плотину и затопить город. Шаховского сослали на Кубенское озеро, Болотникова — в Каргополь, где и утопили, Лжепетра повесили. Шуйский торжествовал, но ненадолго.

Вместо того чтобы идти усмирять северские города, где мятеж не прекращался, он распустил войска и вернулся в Москву праздновать победу.

От внимания Шуйского не ускользнула социальная подкладка движения Болотникова. Это доказывается тем, что он рядом постановлений задумал укрепить на месте и подвергнуть надзору тот общественный слой, который обнаружил недовольство своим положением и стремился изменить его. Изданием подобных постановлений Шуйский при знал существование смуты, но, стремясь победить ее одной репрессией, обнаружил непонимание действительного положения вещей.

К августу 1607 г., когда В. Шуйский сидел под Тулой, появился в Стародубе Северском второй Лжедмитрий, которого народ очень метко окрестил Вором. Стародубцы уверовали в него и стали помогать ему. Скоро вокруг него составилась сборная дружина из поляков, казачества и всяких проходимцев. Это не была земская дружина, которая собралась вокруг Лжедмитрия I: это была просто шайка «воров», которая не верила в царское происхождение нового самозванца и шла за ним в надежде на добычу. Вор разбил царское войско и остановился близ Москвы в селе Тушине, где и основал свой укреп ленный стан. Отовсюду к нему стекались люди, жаждавшие легкой наживы. Особенно усилил Вора приход Лисовского и Яна Сапеги.

Положение Шуйского было тяжелое. Юг не мог ему помочь; собственных сил у него не было. Оставалась надежда на север, сравнительно более спокойный и мало пострадавший от смуты.

С другой стороны, и Вор не мог взять Москвы. Оба соперника были слабы и не могли одолеть друг друга. Народ развращался и забывал о долге и чести, служа попеременно то одному, то другому.

В 1608 г. В. Шуйский послал своего племянника Михаила Васильевича Скопина-Шуйского за помощью к шведам. Русские уступили Швеции город Карелу с провинцией, отказались от видов на Ливонию и обязались вечным союзом против Польши, за что и получили вспомогательный отряд в 6000 человек. Скопин двинулся из Новгорода к Москве, очищая по пути северо-запад от тушинцев. Из Астрахани шел Шереметев, подавляя мятеж по Волге. В Александровской слободе они соединились и пошли к Москве. К этому времени Тушино перестало существовать. Случилось это таким образам: когда Сигизмунд узнал о союзе России со Швецией, он объявил ей войну и осадил Смоленск. В Тушино были посланы послы к тамошним польский отрядам с требованием присоединения к королю. Среди поляков начался раскол: одни повиновались приказу короля, другие — нет.

Положение Вора и прежде было трудное: с ним никто не церемонился, его оскорбляли, чуть не били; теперь оно стало невыносимо. Вор решился оставить Тушино и бежал в Калугу. Вокруг Вора во время его стоянки в Тушине собрался двор из московских людей, которые не хотели служить Шуйскому. Среди них были представители очень высоких слоев московской знати, но знати дворцовой — митрополит Филарет (Романов), князья Трубецкие, Салтыковы, Годуновы и др.; были и люди незнатные, которые стремились выслужиться, получить вес и значение в государстве, — Молчанов, Ив. Грамотин, Федька Андронов и пр. Сигизмунд предложил им отдаться под власть короля. Филарет и тушинские бояре отвечали, что избрание царя не дело их одних, что они ничего не могут сделать без совета земли. Вместе с тем они вошли между собой и поляками в соглашение не приставать к В. Шуйскому и не желать царя из «иных бояр московских никого» и завели переговоры с Сигизмундом о том, чтобы он прислал на московское царство своего сына Владислава.

От русских тушинцев было отправлено посольство, во главе которого стали Салтыковы, князь Рубец-Масальский, Плещеевы, Хворостин, Вельяминов — все большие дворяне — и несколько человек низкого происхождения. 4 февраля 1610 г. они заключили с Сигизмундом договор, выясняющий стремления «довольно посредственной знати и выслужившихся дельцов». Главнейшие его пункты следующие: 1) Владислав венчается на царство православным патриархом; 2) православие должно быть почитаемо по-прежнему; 3) имущество и права всех чинов остаются неприкосновенными; 4) суд совершается по старине; законодательную власть Владислав разделяет с боярами и Земским собором; 6) казнь может быть совершена только по суду и с ведома бояр; имущество близких виновного не должно подвергаться конфискациям; 6) подати собираются по старине; назначение новых делается с согласия бояр; 7) крестьянский переход запрещается; 8) людей высоких чинов Владислав обязан не понижать невинно, а меньших должен повышать по заслугам; выезд в другие страны для науки разрешается; 9) холопы остаются в прежнем положении. Анализируя этот договор, мы находим: 1) что он национальный и строго консервативный, 2) что он защищает больше всего интересы служилого сословия и 3) что он несомненно вводит некоторые новшества; особенно характерны в этом отношении пункты 5, 6 и 8.

Между тем Скопин-Шуйский с торжеством 12 марта 1610 г. вошел в освобожденную Москву. Москва ликовала, с великой радостью приветствуя двадцатичетырехлетнего героя. Ликовал и Шуйский, надеясь, что дни испытания кончились.

Но во время этих ликований Скопин внезапно умер. Пошел слух, что его отравили. Есть известие, что Ляпунов предложил Скопину «ссадить» Василия Шуйского и самому занять престол, но Скопин отверг это предложение. После того как об этом узнал царь, он охладел к племяннику. Во всяком случае смерть Скопина разрушила связь Шуйского с народом.

Над войском стал воеводой брат царя, Дмитрий, совершенно бездарная личность. Он двинулся на освобождение Смоленска, но у деревни Клушино был позорно разбит польским гетманом Жолкевским. Жолкевский ловко воспользовался победой: он быстро пошел к Москве, по дороге овладевая русскими городами и приводя их к присяге Владиславу. К Москве же поспешил из Калуги и Вор. Когда в Москве узнали об исходе сражения при Клушине, поднялся «мятеж велик во всех людях — подвизашася на царя». Приближение Жолкевского и Вора ускорило катастрофу. В свержении с престола Шуйского главная роль выпала на долю служилого класса, во главе которого агитировал Захар Ляпунов. Немалое участие принимала в этом и дворцовая знать, в том числе Филарет Никитич. После нескольких неудачных попыток противники Шуйского собрались у Серпуховских ворот, объявили себя советам всей земли и «ссадили» царя.

Москва очутилась без правительства, а между тем оно ей было нужно теперь больше, чем когда-либо: с двух сторон ее теснили враги. Все сознавали это, но не знали, на ком остановиться. Ляпунов и рязанские служилые люди хотели поставить царем князя В. Голицына; Филарет, Салтыковы и прочие тушинцы имели другие намерения; высшая знать, во главе которой стояли Ф. И. Мстиславский и И. С. Куракин, решила подождать.

Правление было передано в руки боярской думы, состоявшей из семи членов. «Седмочисленные бояре» не сумели взять власть в свои руки. Они сделали попытку собрать Земский собор, но она не удалась. Боязнь Вора, на сторону которого становилась чернь, заставила их впустить в Москву Жолкевского, но он вошел только тогда, когда Москва согласилась на избрание Владислава.

27 августа Москва присягнула Владиславу. Если избрание Владислава и не было совершено обычным путем, на настоящем Земском соборе, то тем не менее бояре не решились на этот шаг одни, а собрали представителей от разных слоев государства и образовали нечто вроде Земского собора, который признали за совет всей земли. После долгих переговоров обеими сторонами был принят прежний договор с некоторыми изменениями: 1) Владислав должен был принять православие; 2) вычеркнут был пункт о свободе выезда за границу для наук и 3) уничтожена была статья о повышении меньших людей. В этих изменениях видно влияние духовенства и боярства. Договор об избрании Владислава был отправлен к Сигизмунду с великим посольством, состоявшим почти из 1000 лиц: сюда входили представители почти всех сословий. Очень вероятно, что в посольство вошла большая часть членов «совета всей земли», избравшего Владислава. Во главе посольства стояли митрополит Филарет и князь В. П. Голицын. Посольство не имело успеха: Сигизмунд сам хотел сесть на московский престол. Когда Жолкевский понял, что намерение Сигизмунда непоколебимо, он оставил Москву, понимая, что русские не примирятся с этим. Сигизмунд медлил, старался застращать послов, но они не отступали от договора. Тогда он прибегнул к подкупу некоторых членов, что ему и удалось: они уехали из-под Смоленска подготовлять почву для избрания Сигизмунда, но оставшиеся были непоколебимы. В то же время в Москве «седмочисленные бояре» потеряли всякое значение: власть перешла в руки поляков и новообразовавшегося правительственного кружка, изменившего русскому делу и предавшегося Сигизмунду. Этот кружок состоял из Ивана Михайловича Салтыкова, князя Ю. Д. Хворостинина, Н.Д Вельяминова, М. А. Молчанова, Грамотина, Федьки Андронова и многих других. Таким образом, первая попытка московских людей восстановить власть кончилась полной неудачей: вместо равноправной унии с Польшей Русь рисковала попасть в полное подчинение к ней. Неудавшаяся попытка навсегда положила конец политическому значению бояр и боярской думы. Как только русские поняли, что ошиблись в выборе Владислава, как только увидели, что Сигизмунд не снимает осады Смоленска и обманывает их, национальное и религиозное чувство начало пробуждаться. В конце октября 1610 г. послы из-под Смоленска прислали грамоту об угрожающем обороте дел; в самой Москве патриоты в подметных письмах раскрывали народу истину. Все взоры обратились на патриарха Гермогена: он понял свою задачу, но не сразу мог взяться за ее исполнение.

После штурма Смоленска 21 ноября произошло первое серьезное столкновение Гермогена с Салтыковым, который пытался склонить патриарха на сторону Сигизмунда; но Гермоген еще не решался призвать народ на открытую борьбу с поляками. Смерть Вора и распадение посольства заставили его «повелевати на кровь дерзнути» — и во второй половине декабря он начал рассылать по городам грамоты. Это было открыто, и Гермоген поплатился заточением.

Призыв его, однако, был услышан. Первым поднялся из Рязанской земли Прокопий Ляпунов. Он стал собирать войско на поляков и в январе 1611 г. двинулся к Москве. К Ляпунову шли земские дружины со всех сторон; даже тушинское казачество пошло на выручку Москвы под начальством князя Д. Т. Трубецкого и Заруцкого.

Поляки после битвы с жителями Москвы и подошедшими земскими дружинами заперлись в Кремле и Китай-городе. Положение польского отряда (около 3000 чел.) было опасное, тем более что и запасов у него было мала Сигизмунд не мог ему помочь, он сам был не в силах покончить со Смоленском. Ополчения земские и казацкие соединились и обложили Кремль, но между ними сразу пошла рознь. Тем не менее рать объявила себя советам земли и стала править государством, так как не было другого правительства.

Вследствие усилившейся розни между земцами и казачеством решено было в ионе 1611 г. составить общее постановление. Приговор представителей казачества и служилых людей, которые составляли главное ядро земского войска, очень обширен: он должен был устроить не только войско, но и государство. Высшая власть должна принадлежать всему войску, которое именует себя «всею землею»; воеводы — только исполнительные органы этого совета, сохраняющего за собой право их смещения, если они будут плохо вести дела. Суд принадлежит воеводам, но казнить они могут только с одобрения «совета всей земли», иначе им грозит смерть. Затем очень точно и подробно урегулированы дела поместные. Все пожалования Вора и Сигизмунда объявлены не имеющими значения. Казаки «старые» могут получать поместья и становиться, таким образом, в ряды служилых людей. Далее идут постановления о возвращении беглых холопов, которые именовали себя казаками (новые казаки), прежним их господам; в значительной степени стеснялось своеволие казаков. Наконец, было учреждено приказное управление по московскому образцу.

Из этого приговора ясно, что собравшаяся под Москву рать считала себя представительством всей земли и что на совете главная роль принадлежала земским служилым людям, а не казакам. Этот приговор характерен еще и тем, что свидетельствует о значении, которое понемногу приобретал служилый класс. Но преобладание служилых людей было непродолжительно; казаки не могли быть солидарны с ними. Дело кончилось убийством Ляпунова и бегствам земщины. Надежды русских на ополчение не оправдались: Москва осталась в руках поляков, Смоленск к этому времени был взят Сигизмундом, Новгород — шведами; вокруг Москвы расположились казаки, которые грабили народ, бесчинствовали и готовили новую смуту, провозгласив сына Марины, жившей в связи с Заруцким, русским царем.

Государство, по-видимому, гибло; но поднялось народное движение на всем севере и северо-востоке Руси.

На этот раз оно отделилось от казачества и стало действовать самостоятельно. Гермоген своими грамотами влил одушевление в сердца русских. Центром движения стал Нижний. Во главе хозяйственной организации был поставлен Минин, а власть над войском вручена была князю Пожарскому.

В марте 1612 г. ополчение двинулось к Ярославлю, чтобы занять этот важный пункт, где скрещивалось много дорог и куда направились казаки, встав открыто во враждебное отношение к новому ополчению. Ярославль был занят; ополчение простояло здесь три месяца, потому что надо было «строить» не только войско, но и землю; Пожарский хотел собрать собор для выбора царя, но последнее не удалось. Около 20 августа 1612 г. ополчение из Ярославля двинулось под Москву. 22 октября был взят Китай-город, а через несколько дней сдался и Кремль. По взятии Москвы грамотою от 15 ноября Пожарский созвал представителей от городов, по 10 человек, для выбора царя. Сигизмунд вздумал было идти на Москву, но у него не хватило сил взять Волок, и он ушел обратно. В январе 1613 г. съехались выборные. Собор был один из самых многолюдных и наиболее полных: на нем были представители даже черных волостей, чего не бывало прежде. Выставлено было четыре кандидата: В. И. Шуйский, Воротынский, Трубецкой и М. Ф. Романов. Современники обвиняли Пожарского, что и он сильно агитировал в свою пользу, но вряд ли это можно допустить. Во всяком случае, выборы были очень бурные. Сохранилось предание, что Филарет требовал ограничительных условий для нового царя и указывал на М. Ф. Романова как на самого подходящего кандидата. Выбран был действительно Михаил Федорович, и несомненно ему были предложены те ограничительные условия, о которых писал Филарет: «предоставить полный ход правосудию по старым законам страны; никого не судить и не осуждать высочайшею властью; без собора не вводить никаких новых законов, не отягчать подданных новыми налогами и не принимать самомалейших решений в ратных и земских делах». Избрание состоялось 7 февраля, но официальное объявление было отложено до 21-го, чтобы за это время выведать, как примет народ нового царя. С избранием царя кончилась смута, так как теперь была власть, которую признавали все и на которую можно было бы опереться. Но последствия смуты продолжались долго: ими, можно сказать, наполнен весь XVII в.

Н. Сергиевский На заре царства Исторический роман

Введение

Действие романа относится к последним страницам той русской истории, которая известна как Смутное время, — поры жуткой, тяжелой, полной беспросветного мрака, рассеявшегося только от света взошедшей над многострадальной Русью яркой зари новой жизни. Время это охватывает период от кончины сына Иоанна Васильевича Грозного — царя Федора Иоанновича, последнего из царственной ветви рода Рюриковичей, до вступления на престол первого царя Дома Романовых — Михаила Федоровича. Хотя за указанный промежуток и было правление трех царей, но они избирались случайно, а один из них занял престол самозванно. Царствование их ничего не сделало для упорядочения смуты, которая началась после кончины законного русского царя Федора Иоанновича и продолжалась до восшествия на престол основателя новой могучей династии — Михаила Федоровича. Последние два года перед этим величайшим событием называют междуцарствием. Да, всю смутную пору в Русской земле из-за отсутствия государственного правления царей, избранных волей народа, можно назвать временем междуцарствия.

Оно наполнено было сложными государственными событиями и представляло собой картину бед и горестей, злостных причин и тягостных последствий, какими были враги внутреннего порядка: «воры»-самозванцы и их приспешники, вольные и невольные изменники — предатели-бояре, и враги внешние — иноземцы, решившие воспользоваться внутренней междоусобицей и завладеть Русской землей. Из-за сложности событий, которых много в начале романа, посмотрим на события, им предшествовавшие, чтобы восстановить в стройной последовательности картину от начала междуцарствия до последних лет, предшествовавших избранию Михаила Федоровича. Ход исторических событий будет показан через главных героев романа.


Тяжелое наследство оставил своему молодому преемнику царь Иоанн Васильевич Грозный. Русь за время его царствования сильно расширила свои владения: на севере до Белого моря, на юге — до Каспийского, на юго-востоке придвинулась к горам Кавказа, на востоке приобрела необъятную Сибирь с ее ценнейшими природными богатствами; новые завоевания Казанского и Астраханского царств дали ей Волгу-кормилицу с богатыми землями и торговлей. Став столь обширной во внешних границах, Русь вместе с тем подверглась коренным внутренним преобразованиям: в стране были приняты новые законы; созванный в начале царствования Стоглавый Собор издал знаменитый «Стоглав», постановлениями которого разрешены были вопросы, касавшиеся церковного переустройства и благочиния; получило изменение областное управление; обращено было внимание на народное просвещение. Таковы были положительные стороны царствования Иоанна Васильевича. Но были и отрицательные: господство опричнины с ее многочисленными казнями и преследованиями. Снаружи угрожали давние враги — поляки и шведы, правда недавно замиренные, но не настолько, чтобы позабыть свои поражения и не мечтать о былых победах. Страна-великан только стала расти, ей нужен был опытный и твердый руководитель, а вместо него оказался болезненный, тяготившийся бременем правления и склонный к созерцательной жизни набожный государь.

Кроткий Федор Иоаннович робко вступил на престол. Он был рожден для тихой жизни, для дум божественных под мечтательный перезвон колоколов. Клобук иноческий и вериги были бы для него милее, чем венец и бармы царские. Вступив на престол, он доверил правление людям, близким покойному отцу, а сам отдался душевному влечению к молитве. Царственный молитвенник за Русь, надев наряд иноческий, смиренно звонил в колокола к обедне и выстаивал долгие часы в церкви. Сильна была молитва юного царя, но корыстны были заботы пестунов, или, вернее, одного, главнейшего, из них, о благе государства. В утешение дарю Бог послал ему тихое царствование и мир стране, которого она сразу лишилась со смертью своего молитвенника.

Пятеро бояр окружали смертное ложе Иоанна Васильевича, когда он готовился предстать перед Вышним Судьей. Сомневаясь в силах своего неопытного наследника, Грозный надеялся, что в опытности и преданности бояр новый царь найдет твердую опору для своего правления. Но многовластие обычно заканчивается единовластием сильнейшего победителя, хотя и не всегда достойнейшего. Так случилось и на этот раз.

Пентархия[1], образовавшаяся после смерти царя Иоанна Васильевича, состояла в большинстве своем из людей уважаемых и достойных. Таких было трое: боярин Никита Романович Захарьин-Юрьев (Романов), брат Анастасии Романовны, первой супруги Иоанна Васильевича и матери молодого царя Федора Иоанновича, человек недюжинного ума и опыта, заслуживавший всяческого уважения; вторым соправителем был Иван Петрович Шуйский, опытный полководец, недавно прославившийся героической защитой Пскова, осажденного польским королем Баторием. Рюрикович по происхождению, Шуйский был потомком славного князя Александра Невского. Первое место в числе бояр по знатности и старшинству рода принадлежало боярину Ивану Федоровичу Мстиславскому, происходившему из древнего рода князей литовских и раньше породнившемуся с царствовавшим домом. Четвертым был окольничий Богдан Яковлевич Бельский, любимец Иоанна Грозного, герой недавней Ливонской войны, — человек неискренний, недоброжелательный и смутьян. Пятый, Борис Федорович Годунов, не отличался ни саном, ни родом. При Иоанне Васильевиче Грозном он сумел возвыситься благодаря женитьбе на дочери любимейшего из опричников Грозного — знаменитого Малюты Скуратова. Теперь, при новом государе, у Годунова было то преимущество, что его родная сестра, Ирина Федоровна, была супругой Федора Иоанновича. Человек огромного властолюбия и силы воли, Годунов воспользовался выгодами этого родства, чтобы занять первое место среди своих товарищей и ближайшее около Федора Иоанновича, сначала в качестве его руководителя, а затем и заместителя в делах правления. Своей цели он достиг без особого труда: по злому року, благоприятные обстоятельства помогали ему Наиболее беспокойный совластитель, Богдан Бельский, после смерти Иоанна Васильевича не замедлил устроить смуту. До вступления на престол Федора Иоанновича он стал ратовать в пользу младшего его брата, малолетнего сына Иоанна Васильевича от седьмого брака с Марией Нагой, царевича Дмитрия. Затея эта была явно несбыточной: не было оснований отдавать предпочтение Дмитрию при жизни первородного сына Грозного — Федора. Затею Бельского Годунов сразу заметил, и его стараниями тот был сослан в почетную ссылку воеводой в Нижний Новгород, а Дмитрия с матерью, Марией Нагой, и многочисленной родней отправили в небольшой городок Ярославской губернии — Углич, назначенный Дмитрию в удел. Покончив с Бельским, Годунов принялся за старейшего боярина Грозного — Мстиславского. Судя по краткому упоминанию одной из летописей, боярин Мстиславский был якобы заподозрен в заговоре на жизнь Годунова, и это явилось предлогом для пострижения его в монашество под именем Иосифа, вскоре после того он скончался. Так расправился Борис с опаснейшим противником — крупным представителем исконного родовитого боярства.

Никита Романович скончался раньше проявления по отношению к нему коварных происков властолюбивого друга. Оставалось покончить с Шуйским, особенно ненавистным Борису. Раньше он со своими сторонниками пытался было склонить Федора Иоанновича к разводу с царицей Ириной, сестрой Годунова, из-за ее бесплодия. Годунов решил свести счеты со своим недругом: под благовидным предлогом Шуйский был обвинен в измене государственному строю, сослан на Белое озеро и там задушен. Все соперники были удалены, и Борис расправил крылья, готовясь отправиться в безумно смелый полет к вершинам царского трона. К несчастью для России, эта дерзкая попытка вскоре увенчалась успехом.

Шаг за шагом Борте захватывал верховную власть в стране, легко дававшуюся ему в руки благодаря доверчивости кроткого царя. Награждая себя высокими титулами, он за короткое время достиг звания «правителя» страны и был признан иностранными державами, что было важно для него: оно окрылило его надежды на дальнейшее. Новый «правитель», «любезнейший друг» английской королевы, как она уже называла его в письмах, спешил использовать расположение иностранных государей: мирные отношения, установленные с ними, упрочивали безопасность внешних границ, давали Годунову возможность обратить внимание на внутреннее устройство государства. Он достиг в этом успеха: после недавно пережитых невзгод народ успокаивался, жизнь входила в обычную колею, благосостояние умножалось, торговые обороты росли. Богатые купцы Строгановы заселяли недавно завоеванную Сибирь, и эта пустынная страна покрывалась сетью городов, которые вырастали со сказочной быстротой и по берегам Волги, и на северо-востоке, в далеком краю диких черемисов. Избегая военных действий, Борис предпочел политику мирных завоеваний. Русь продолжала расширяться. Внешние враги не беспокоили ее. Даже бесстрашные татары, которые раньше непрестанно изнуряли Русь своими набегами и в царствование Грозного сожгли и опустошили Москву, теперь будто устрашились Годунова. Казалось, что у нового «правителя» легкая рука, но она была слишком тяжелой. Один неосторожный политический шаг, один неумело заложенный кирпич в основание воздвигавшегося им здания государственной жизни — и оно рухнуло, погубив его самого и засыпав обломками загубленную Россию. Несомненно, что Годунов умелой рукой взялся за кормило правления, но беда заключалась в том, что «правитель» заботился исключительно о своих благах, а не страны: не он был для нее, а она. для него.

Достигнув высокого положения, неограниченной власти, приобрев огромные богатства, приносившие ему, по расчету тогдашнего английского посла и писателя Флетчера, около миллиона рублей годового дохода, Годунов задумался о дальнейшем. Властолюбие влекло его уже к ступеням трона. Все условия были в его пользу. Умри Федор, и трон станет его при отсутствии соперников, которые, конечно, были, но избавиться от них Борису показалось легко. Из законных наследников у Федора Иоанновича оставались трое: младший брат Дмитрий да дочь двоюродного брата Иоанна Грозного — Владимира Андреевича — с дочерью, вдова ливонского короля Магнуса, Мария Владимировна. Она продолжала носить титул королевы Ливонии, но никакими правами не пользовалась и вместе с дочерью Евдокией влачила довольно жалкое существование в Риге, живя на подачки польского короля. Были еще и племянники покойной царицы Анастасии — первой супруги Грозного — Романовы. Народ из благоговейной памяти к Анастасии любил ее племянников. Ходили слухи, что Федор Иоаннович хочет завещать престол Федору Никитичу Романову. Смущал еще Бориса соперник в лице «царя тверского» Симеона, происхождение которого было довольно любопытно. Крещеный сын ногайского царевича, Симеон Бекбулатович сумел снискать расположение Иоанна Васильевича и в минуту благодушия, под влиянием прихоти, Грозный наградил его званием «царя и великого князя всея Руси» и поставил во главе земщины. Позже Симеон, окруженный пышным двором, жил в Твери на правах удельного князя. Мысль избрать его царем России в случае смерти болезненного Федора Иоанновича не была чужда народу, и поэтому Симеон казался Борису также опасным.

Таковы были действительные или кажущиеся соперники Годунова. И Борис приступил к устранению их. В отношении Романовых он до времени воздержался от решительных мер и, чтобы вернее впоследствии погубить, пока угодливой лестью и медовыми речами располагал их в свою пользу. Симеон Бекбулатович был удален в уединенное село Кушалино и там ослеплен по сказанию летописца. Борис в день ангела Симеона послал ему в подарок знаменитое испанское вино в знак своего расположения, смешанное с ядовитым зельем, тот поднял кубок во здравие царя и его «правителя» (любопытно, что к тому времени уже сложился обычай пить здравие обоих правителей одновременно) и вскоре ослеп. С Марией Владимировной Борис поступил не менее решительно: он убедил ее вернуться в Россию, что было равносильно необходимости принять иноческое пострижение — таков был на Руси обычай в отношении вдовствующих цариц. Мария Владимировна пошла на это: обеспеченная, покойная жизнь в родном краю, хотя бы и в монастыре, все же казалась милее безвольной свободы и зависимости в негостеприимной стране Она вернулась, приняла иноческий чин, и цель Бориса была достигнута. Оставалась, правда, малолетняя дочь Евдокия; для нее постриг был преждевременен, и… она погибла. Молва указывала на виновника ее гибели: то был тот же Годунов. Подозрение осталось явно недоказанным, но оно было тем более вероятно, что затем Борис не напугался предпринять еще более страшный шаг, благодаря которому он устранил наиболее опасного соперника — царевича Дмитрия.

Сущность этой кровавой угличской драмы общеизвестна, но подробности ее до сего времени остались загадочно-темными… Помимо явного соперничества Дмитрий был во всех отношениях опасен Годунову. С боярами Нагими — матерью и родственниками Дмитрия — Борис был с давних пор во враждебных отношениях. Он же стал виновником их ссылки в Углич. И в случае воцарения Дмитрия Годунову могло грозить от темницы до плахи включительно. И властолюбие, и желание обезопасить себя привело к решимости раз и навсегда покончить и с Дмитрием, и с Нагими. Помог в этом Борису усерднейший его приверженец, царский дядька, окольничий Лупп-Клешнин. Он указал на дьяка Битяговского как верного человека для исполнения злодейского поручения. Тот был послан в Углич (с сыном Данилой и племянником Никитой Качаловым) в качестве управителя земскими делами и двором царицы. Злодейское дело вскоре было исполнено. Девятилетний царевич был заколот ножом предателя. Но удивительное совпадение: убийство Дмитрия произошло 15 мая 1591 года, а затем, почти ровно через пятнадцать лет, 17 мая 1606 года пал жертвой мести народной Лжедмитрий, присвоивший себе имя убиенного царевича.

О том, что случилось в Угличе, немедленно была послана в Москву весть с гонцом. Но Борис принял меры предосторожности: вестника перехватили, привезенную им грамоту подменили подложной, о которой и доложили царю. Грамота извещала, что царевич умер от болезни и несчастного случая: в припадке черной немочи он якобы ранил себя ножом. Несмотря на маловероятность сообщения, кроткий царь поверил: он уже не мог не верить Борису. «Да будет воля Господня», — смиренно сказал он и поручил все дело Борису. Тот не замедлил послать следствие. Результат его заранее был предопределен: следователями были назначены тот же Лупп-Клешнин и князь Василий Иванович Шуйский, недавний явный враг Годунова, а нынче его ярый приверженец. Годунов умел выбирать людей, не ошибся он и на этот раз: Василий Иванович, несмотря на явные улики против Битяговского, блестяще доказал то, что угодно было Борису. Он вообще оказался мастером доказывать: пятнадцать лет спустя, перед воцарением Лжедмитрия, он, распинаясь, доказывал Москве, что Дмитрий 15 мая 1591 года убит не был и чудом спасся. А позже, перед своим воцарением, Василий Иванович заявил обратное…

Что касается угличской драмы, то дальнейшие последствия ее для Нагих — несчастной царицы-матери убиенного царевича и ее родственников — не могли не сказаться: их, привезенных в оковах в Москву, пытали; царица, насильно постриженная, была сослана в Никольскую пустынь на Выксе (Новгородской области), а остальных Нагих сослали в различные отдаленные города и заключили в темницы; им всем ставилось в вину умышленное подстрекательство народа к убийству Битяговского с сыном и племянником, которые на самом деле были убиты угличанами, пришедшими в ярость от их злодейства. Затем жители Углича, как соучастники Нагих, были кто казнен, кто заключен в темницу, а остальные сосланы в Пелым. Даже колокол, возвестивший о свершившемся, был отправлен в Сибирь. Что касается самих виновников убийства, то их тела торжественно предали земле, а вдов и сирот хорошо обеспечили.

Так закончилась угличская драма и был совершен Годуновым непоправимый ложный шаг. Борис хотел, достигнув высших благ для себя, став царем, облагодетельствовать Россию, и он же ее погубил. После убийства Дмитрия на Руси возникло явление, получившее название «самозванства». Самозванцы создали Смутное время; благодаря им Россия чуть не попала под власть иноземных царей. Существует даже предание, что Борис после убиения Дмитрия сам воспитал юношу, похожего на него, на случай, если бы его надежда на избрание царем после Федора Иоанновича почему-либо потерпела поражение. В этом случае, чтобы спасти свое положение, он выставил бы воспитанника в качестве истинного царевича, имевшего законные права на престол.

Итак, ближайшие соперники были удалены. Оставалось покончить с Романовыми. Это дело Борис отложил до ближайшего случая и стал ждать смерти царя, чтобы занять его престол.

Седьмого января 1598 года кроткий царь, который последние годы своей жизни всецело посвятил молитве, праведно и мирно почил, оставив престол царице Ирине. Прекратилось тихое царствование последнего отпрыска Мономаховой крови. Народ при жизни Федора отдохнул от гнета тяжелых лет грозного правления Иоанна Васильевича. Но царствование Федора не имело естественного и полного покоя. Страна переживала лишь временное, кажущееся затишье перед новой бурей. Как только злой гений Годунова расправил свои крылья, народный поток грозно забурлил, и в нем слились разные течения: одно составлял преданный родине и престолу народ, который желал себе могучего природного царя из исконно русского царственного рода и который не мог мириться с насильником Годуновым, выходцем из татар, подозреваемым в убийстве царевича, прямого потомка стародавних русских царей. Другое течение составляли отщепенцы, придерживающиеся порядка и разумной жизни. Неизбежным стало то, что случилось. В грядущей смуте люди порядка должны были сильнее закалиться, чтобы, сплетясь, избрать основателя новой могучей династии. Люди смуты должны были в ней погибнуть, чтобы уцелевшие от гибели увидели в порядке единый, верный путь государственной жизни. Благодаря Годунову бурный народный поток прорвал последние сдерживавшие его плотины, возведенные неверной дрожавшей рукой терзаемого муками совести правителя. Нет худа без добра: наступила гроза, которая была очистительной, а жертвы — искупительные.

Итак, праведно почивший Федор оставил престол бездетной Ирине, женщине разумной, наделенной светлой головой и добрым сердцем. К сожалению, царица устрашилась бремени правления и на девятый день после смерти супруга приняла иночество в Новодевичьем монастыре под именем Александры. Несомненно, решение это исподволь подготовил брат, имевший на сестру огромное влияние. Также были подготовлены бояре к мысли о неизбежности избрания царем Бориса. После пострижения Ирины они направились в Новодевичий монастырь, куда удалился к сестре Борис, и молили его принять венец Мономахов. Но, желая укрепить свое избрание волей, выраженной якобы всем народом, он отклонил их просьбы и настоял, чтобы для решения вопроса о выборе царя был созван Земский собор. Результатом недолгого совещания наспех собравшегося собора стали возгласы: «Да здравствует государь наш, Борис Федорович!» Но он хотел еще сильнее упрочить свое избрание. Оставаясь в монастыре и предаваясь плачу и горести, он продолжал отказываться. Тогда под предшествием патриарха Иова и всех владык, несших иконы, Москва двинулась к монастырю молить несговорчивого правителя. Взяли даже особо чтимую Смоленскую икону Богоматери, хранившуюся в монастырском соборе, которую вынесли навстречу Борису: сама Богоматерь как бы явилась молить Годунова! Дрогнуло сердце, иБорис, обливаясь на этот раз уже искренними слезами, пал ниц перед иконой. Но даже в эти минуты не мог он воздержаться от лицемерного вопроса:

— О, Матерь Божия, зачем, зачем Ты подвиг сей сотворила воздвижением святого образа Своего!..

И в ответ раздался взволнованный голос патриарха:

— Подвиг сей из любви к тебе сотворила Богоматерь. Устыдись и покорись!

Но Борис и тут не покорился. Отслужили литургию, молили его, внесли святые иконы в келию инокини Александры, упрашивали, но брат не соглашался. Заставили собранный народ пасть на колени в ограде монастыря, притворно рыдать, ломать руки, молить Бориса… И он наконец устыдился и, как рассказывает историк, «в сокрушении духа» воскликнул: «Буди же святая воля Твоя, Господи!»

Достигнув престола тяжелой ценой, Борис испугался, помня, вероятно, что «поднявший меч от меча и погибнет». Как ни был самоуверен этот властолюбивый правитель, он усомнился в прочности престола и в своей безопасности на нем. Он заставил народ при принесении присяги на верность новому царю целовать крест, давая клятву не посягать на жизнь царя ни убийством, ни ядом, ни заговором, не посягать на царствование его, желая избрать другого царя. Давая такую беспримерную в истории клятву, Борис сам заставлял народ строить догадки, показывая свою нечистую совесть.

Сколько усилий приложил он, чтобы заставить замолкнуть этот назойливый голос своей заговорившей совести! Еще при венчании он давал торжественное обещание, что в царстве его не останется ни одного сирого, убогого и голодного, которого бы он не одел и не накормил, — и при этом привычным красивым движением картинно рвал на себе драгоценное ожерелье у ворота рубахи и восклицал: «Последнюю рубаху отдам, чтобы накормить голодного!» Увы, его обещания оказались бессильными, когда вспыхнул небывалый в Москве голод! Следует, однако, отдать справедливость Борису, что при всех отрицательных его качествах он оказался действительно щедрым, заботливым и умным царем. Руководили ли им искренние побуждения или корыстные расчеты, но добра им сделано было много. Сам человек безграмотный, Борис понимал важное значение просвещения: он мечтал создать в России целую сеть правильно организованных школ до университетов включительно, приглашал в Москву иностранных учителей, первый из русских царей посылал московскую молодежь учиться за границей. Упрочив мирные отношения с иноземными государствами, Борис занялся внутренним устройством страны. Москву, по свидетельству патриарха Иова, Борис «украшал, словно красивую женщину», заботился о возведении в столице новых построек, окружал ее новой каменной стеной, укреплял и дальние города — Смоленск, Астрахань, заселял тысячами переселенцев пустынные юго-восточные степи.

Пользуясь каждым случаем, каждым бедствием, чтобы показать обездоленным свое участие, продолжая успешно бороться с нищетой, показывая свою щедрость, Борис своей личной жизнью давал хороший пример подданным: он вел трезвую жизнь, отличался набожностью, был примерным супругом и отцом. Обожая детей — красавицу Ксению и умницу Федора, — он заботливо следил за их воспитанием, стараясь дать сыну разностороннее образование. Гордясь своими детьми, он в них видел свое счастье.

И государственная, и личная жизнь Годунова вполне было наладилась. Но ненадолго. Начались стихийные народные бедствия. После затяжных ливней весной, длившихся два с половиной месяца и погубивших урожай, небывалый мороз в августе сгубил и новые посевы. Житницы истощились; поля, засеянные слежавшимся невсхожим зерном, не дали урожая. И начался страшный голод. Борис оказывал помощь, раздавал в день по пятьсот тысяч денег (в то время — копеек), хлеб десятками тысяч пудов, но был бессилен в борьбе со стихийным бедствием. По рассказам современников, люди питались травой, ели кошек, собак и всякую падаль. В одной Москве умерло за это время до пятисот тысяч человек, а в провинциях дело обстояло еще хуже: голодные крестьяне целыми селами замерзали в лютый зимний холод. Чтобы дать голодающим заработать, Борис стал строить огромную колокольню Ивана Великого и большие каменные палаты в Кремле. Средства государственные истощились, а чернь, развращенная милостыней, отказывалась от работы, требовала новых подачек и бушевала. Вспыхивали мятежи. Недавнее очарование царем сменилось ненавистью. Темное прошлое Бориса, казавшееся ему прочно похороненным и забытым, снова всплывало. Разрасталась и забытая им тревога. Под ее влиянием он стал подозрительным и мстительным. Начались доносы, а с ними и гонения на лиц, казавшихся опасными, и наступило время избавиться от Романовых, продолжавших пока жить в Москве.

Делу взялся помочь угодливый родственник царя — Семен Годунов. Подкупив слугу Романовых, он подговорил его подбросить в кладовую боярина Александра Никитича мешок с ядовитыми кореньями и донести потом, что боярин замышляет на жизнь царя. Поручение это было выполнено, бояр Романовых схватили, судили, и хотя на суде выяснилась лживость доноса и их невиновность, однако был вынесен в июне 1601 года суровый приговор: старшего брата, Федора Никитича (отца будущего основателя новой великой династии), постриженного под именем Филарета, сослали в Антониев-Сийский монастырь, а жену его, Ксению Иоанновну, урожденную Шестову, постриженную под именем Марфы, — в один из заонежских; шестилетний сын их, Михаил, был сослан вместе с семьею зятя Романовых, князя Бориса Черкасского, женатого на их сестре, на Белоозеро; Александр Никитич был выслан к Белому морю, Михаил Никитич — в Ныробскую волость Пермской области, Иван Никитич — в Пелым, место ссылки опальных угличан, и пятый брат, Василий Никитич, — в Яренск. Вместе с боярами Романовыми были высланы в разные далекие области их родственники: Шестовы, Карповы, князья Сицкие, Репнины.

Тяжело жилось сосланным боярам. В местах ссылки их разместили под неусыпным наблюдением приставов в уединенных избах и даже в землянках, вдали от сел и городов. Бояре томились, скованные по рукам и ногам, лишенные возможности перемолвиться словом с кем бы то ни было; случайному прохожему люду под страхом смерти запрещалось даже смотреть на место заключения бояр, считавшихся изменниками. Несколько лучше было положение инока Филарета, жившего в монастыре. Впоследствии в виде особой милости ему было разрешено выходить в церковь на клирос, богомольцы стали посещать монастырскую церковь, закрытую для них со времен ссылки Федора Никитича в монастырь. Наконец, чтобы окончательно удалить инока Филарета от мира, он был посвящен в иеромонахи, а затем — в архимандриты. Дети его, и в том числе сын Михаил вместе с семьею овдовевшей княгини Черкасской, были затем переведены в отчину Романовых, село Клин Юрьевского уезда. Особенно тяжело жилось Михаилу Никитичу в тесной, сырой яме-землянке, в пудовых веригах. Пищей ему служили вода и хлеб, которые хищный пристав скудно отпускал вместо назначенного белого хлеба, рыбы и мяса. Могучий богатырь, одаренный огромной силой и железным здоровьем, Михаил Никитич не выдержал тяжкой доли и вскоре скончался. В народе говорили, что его и брата, Александра Никитича, почти одновременно умершего, убили. Василий Никитич, захворав во время ссылки, прожил в заточении всего восемь месяцев и последовал за братьями. Кроме Филарета выжил только Иван Никитич. Судя по летописи, решено было и его уморить, согласно приказанию Бориса, но за него заступился зять Романовых, Иван Годунов: распоряжение было отменено и Ивана Никитича не только помиловали, но вскоре освободили из заточения; он был переведен на службу в Уфу, затем в Нижний Новгород и в Москву. Однако ссылка Романовых и насильственная смерть троих братьев в тяжкой неволе от руки злодеев-приставов, угодливых приверженцев Бориса Годунова, — все это волновало народ, продолжавший любить Романовых и сильнее возненавидевший царя. А по мере усиления ропота росла тревога в душе Бориса. Власть его еще была сильна, но он чувствовал, что она может уйти из его рук. Виделось наступление новых бедствий, жестокой всесокрушающей бури. Появились невероятные чудесные знамения, придуманные вымыслом народным, суеверные приметы. Очевидцы рассказывали, как будто в небе всходили одновременно три солнца и три луны; ночью темное небо освещалось кроваво-красным пламенем, в свете которого, проступали столкновения враждующих войск. Женщины и животные рожали чудовищных уродов, появились не виданные раньше странные звери, по людным улицам Москвы бродило множество черных лисиц, а над городом со страшным клекотом парили хищные орлы. Летом 1604 года днем на небе появилась яркая комета с огненным хвостом, и какой-то иноземец-чародей, вызванный когда-то Борисом (большим любителем чародеев и звездочетов) из Германии, объясняя это видение, предвещал Москве неизбежное бедствие. Несомненно, что все эти россказни были вымышлены или преувеличены.

Борис в страшных предчувствиях изнемогал от душившей его мрачной тоски. Сон покинул несчастного царя в его роскошной опочивальне. В довершение всего поползли слухи, с каждым днем все упорнее утверждавшие, что царевич Дмитрий жив и он вскоре придет к Москве занять трон, дерзко отнятый у него властолюбивым временщиком. Борис совсем пал духом.

Кто же был этот призрак, этот выходец из могилы, новый Дмитрий? Темны сказания о нем и бессильны до сих пор старания ученых решить эту загадку, скрытую во тьме далеких времен. Много остроумных предположений было высказано по поводу личности Лжедмитрия, но все эти догадки сплелись в неразрывный узел. Дальнейшие же гипотезы, составившие содержание многих сотен томов научных изысканий, остались пока по-прежнему одними предположениями. Неутомимый исследователь этой большой исторической загадки, граф С. Д. Шереметев, нашел новые нити к решению ее, но плоды его долголетних трудов хранятся в тайне.

Не вдаваясь в исследования существующих предположений, ограничимся беглым перечислением их: галичанин по происхождению, бедный сын боярский, Юрий, впоследствии чернец Григорий Отрепьев; беглый слуга бояр Романовых; незаконный сын князя Мстиславского или польского короля Батория; выходец из Валахии; итальянец родом — вот те личности, составляющие многоликий образ таинственного Лжедмитрия, каким он предстает в научных исследованиях. Наиболее же вероятная, общепринятая версия, приобретшая, пока не получила точного опровержения, значение правдивого толкования, заключается в том, что Лжедмитрием был Григорий Отрепьев, беглый монах из Чудова монастыря. Остановимся и мы на этом, тем более что для нас важно не само происхождение отважного искателя приключений, а то дальнейшее значение, какое имело его появление для отечественной истории. Лжедмитрий не был Дмитрием — таков во всяком случае несомненный вывод; останавливаясь на нем, мы возвращаемся к изложению нашей краткой исторической справки.

В 1601 году в Киеве, а затем в Остроге, области князя Константина Острожского, находим первые следы появления самозванца-«вора». Появившись в образе монаха, он делает первые попытки раскрыть свое якобы царское происхождение. В лице князя Острожского, человека в высшей степени влиятельного и богатого (его владения занимали большую часть нынешних Киевской, Волынской и Подольской губерний), «вор» надеялся найти могущественного покровителя. Но в своих расчетах он ошибся: ярый защитник православия, князь решительно отказался покровительствовать ему и приказал изгнать из своих владений. В течение двух лет «вор» странствует, скрывается. В 1603 году он появляется в Брагине, поместье польского князя Адама Вишневецкого, на берегах Днепра. Снова он делает попытку открыть свое знатное происхождение, и это ему удается. Вишневецкий поверил признанию «вора», оказал ему гостеприимство, написал о нем коронному гетману и великому канцлеру Польского государства Яну Замойскому. Тот велел прислать «вора» в столицу Польши — Краков. Не желая утратить в лице «вора» политическую находку, с которой, быть может, удалось бы сыграть большую игру, Адам Вишневецкий медлил выполнить это требование. Но «вору» уже самому не сиделось в Брагине чувствуя свое признание москвитянами, которые стекались сюда из числа недовольных правлением Бориса, он приходит к мысли, что дерзкая попытка его может удаться и появление в Москве окажется как нельзя более кстати. Он деятельно стал искать пути для ее осуществления. Случай помог ему: через посредство Адама Вишневецкого он познакомился с его двоюродными братьями: Михаилом и Константином Вишневецкими, проживавшими в Лубнах. Константин, ярый католик, понял, что, покровительствуя будущему царю русскому, можно оказать немалую услугу католической церкви, и решил действовать. Он отвез «вора» в замок Самбор на берегу Днестра, где проживал его тесть — управитель королевской самборской экономии Юрий Мнишек. Этот польский вельможа носил высокий титул коронного кравчего, занимал видное положение при королевском дворе, был близок к королю. Однако это был ничтожный и нравственно нечистоплотный человек. Отец его лет за шестьдесят до описываемого времени переселился в Польшу из Моравии, женился на дочери знатного поляка, кастеляна санокского Каменецкого, получил благодаря женитьбе высокое звание коронного подкормия и пристроил обоих своих сыновей, Юрия и Николая, ко двору короля Сигизмунда II. Здесь в придворной службе Юрий быстро выдвинулся, но при помощи позорных способов. Вскоре умерла супруга Сигизмунда. Оплакав ее, король стал вести развратный образ жизни. Юрий оказался в этом отношении ловким пособником. Узнав, что в одном женском монастыре проживает юная красавица Варвара, дочь бедного мещанина Гижи, похожая по красоте на покойную королеву, Юрий, переодевшись в женское платье, проник туда, выкрал красавицу и представил ее королю. Это была не первая его услуга. Король в знак признательности наградил его прибыльными должностями управляющего королевским дворцом и коронного кравчего, и Юрий стал быстро богатеть. Когда же король, истощенный от излишеств, неожиданно скончался во время путешествия в Литву, Юрий дочиста ограбил покойного благодетеля, отправив домой несколько сундуков, полных награбленного добра. Сейм пытался было привлечь Юрия Мнишека к законной ответственности, но влиятельный коронный кравчий вышел сухим из воды. Сохранив свои богатства, Мнишек при следующем строгом короле, Батории, утратил служебное помещение и жил вдали от двора. С воцарением же короля Сигизмунда III (современника описываемых событий) Мнишек снова быстро вернул себе королевское расположение. Он заслужил его льстивым угодничеством и умением красиво и вкрадчиво говорить. Недалекий и падкий на лесть, король щедро наградил ловкого вельможу, назначив его управителем самборской экономии, воеводой сандомирским и старостой львовским. Эти должности давали Мнишеку огромные доходы — и законные, и косвенные. Но он вел чрезмерно роскошную жизнь. Накопились долги, дела запутались. Чтобы поправить их, Мнишек выдал замуж старшую дочь Урсулу за богатого князя Константина Вишневецкого. Оставалась пока непристроенной младшая восемнадцатилетняя дочь, красавица Марина, и в это время появился в Самборе самозванец. Расчетливый Мнишек сразу учел все выгоды его появления. Он оказал «вору» радушное гостеприимство, окружил почетом, роскошными условиями жизни, достойными высокого звания русского «царевича». «Вор» без памяти влюбился в красавицу Марину, и Мнишек отдал ее. Ставка была рискованная, но Мнишек решил ее выиграть.

Отпраздновав помолвку, Мнишек поспешил в Краков, чтобы подготовить двор к появлению «русского царевича», чудесно спасенного от злодейской руки Годунова. Но Польша к известию об этом воскресении отнеслась недоверчиво, а сейм — враждебно: все это приключение, смастеренное к тому же заведомо нечистоплотными руками управителя самборского, казалось людям разумным в высшей степени подозрительным. Ради этого было неосторожно порывать добрые отношения с Московским государством, недавно утвержденные договором о двадцатилетнем перемирии. Но легкомысленный король, глядевший на многое глазами Мнишека, отнесся к делу иначе: он дал сандомирскому воеводе обещание принять самозванца, но прежде чем переступить порог королевского дворца, «вор» должен был купить эту честь обещанием отдать со временем Польше половину Смоленских и Северских земель, помочь королю воцариться в Швеции и дозволить иезуитам и католикам свободно распоряжаться в России. Медведь еще не был убит, а шкуру его уже делили!

Самозванец был принят. Он удостоился видеть короля, но, сказав ему заученную пространную напыщенную речь, не получил в ответ ни слова. Сейм был враждебно настроен к «вору», и королю следовало соблюдать осторожность. «Вор» долго говорил, а король молчал и лукаво улыбался. Ответ короля был передан «вору» после приема одним из царедворцев: тот не хочет признать в самозванце русского царевича и отказывается в чем бы то ни было помочь ему. Однако не успел «вор» опомниться от изумления, как ему был сообщен менее официальный ответ: король во всем полагается на Мнишека и тайно окажет «царевичу» полное содействие… «Царевичу» было назначено богатое содержание, его осыпали подарками, и дело закипело. «Вор» пошел на все. Он отрекся от православной веры и, называя себя в письме к папе Клименту VIII «самой жалкой овечкой», он «целовал ноги» ему как «ноги Самого Христа» и изъявлял полнейшую готовность обратить впоследствии «заблудшие души сынов обширной страны» на лоно «единой непогрешимой церкви» Вслед за этим «вор» принял католичество Задобрив папу, втайне обрадовавшегося, но внешне отнесшегося к «вору» подобно королю, с обидным пренебрежением, «вор» стал задабривать Мнишека и короля. Он надавал им множество щедрых посулов в отношении распределения между ними русских областей, закрепив их записью и торжественной клятвой. Король и верноподданный управитель самборский затеяли было спор по поводу раздела этих щедрых даров, но «вор» поспешил их успокоить новыми посулами. Тем временем Мнишек тайно набирал войско из поляков, жаждавших наживы в дикой и богатой Московии, из буйной вольницы, готовой на всякие воинственные приключения, наконец, из русских изменников, стекавшихся под знамена признанного ими «царевича». На сейме раздалось несколько негодующих речей против затеянного королем и Мнишеком предприятия. И король тоже вознегодовал: он даже отдал приказ Мнишеку немедленно распустить собранные войска под страхом строгих наказаний. Но вовремя подписанный указ «замедлили» вручить «ослушнику» королевской воли: его уход прозевали…

В конце августа 1604 года многолюдное войско выступило по направлению к пределам России под предводительством самборского управителя, впервые ставшего военачальником и ради чести назваться впоследствии тестем русского царя не устрашившегося походных трудностей.

Войска беспрепятственно дошли до берегов Днепра и заняли Киев, оказавший самозванцу благосклонный прием. Дрогнуло сердце Годунова: призрак убиенного царевича облек плоть и, вступив в пределы России, шел к Москве, чтобы отнять у властолюбивого правителя не по праву занятый трон. Кто бы ни был он, Борис видел в нем грозного мстителя. Ужас обуял его, а пойти во главе с войском навстречу этому страшному призраку решимости у Бориса не хватило. Не веря в благополучный исход своего царствования, окружающим боярам он тем более не верил, но послал под их предводительством наскоро собранное войско. Напрасно Василии Иванович Шуйский давал на Лобном месте торжественные клятвы, что истинный Дмитрий умер. Народ колебался верить ему, ратные люди собирались и шли неохотно. В Борисе народ окончательно разочаровался и не мог забыть и простить ему ни стихийных бедствий, посланных, как верилось, за избрание недостойного царя, ни угличской драмы, ни ссылки, пыток и смерти любимых бояр Романовых. Народ жаждал законного царя и, не допуская по простоте своей и отсутствию примеров возможности появления дерзкого самозванца, хотел верить, что в Москву идет освободителем истинный, чудом спасенный Дмитрий, о котором подосланные приверженцы «вора» распространяли самые лестные слухи.

Московскую рать против самозванца повел боярин Федор Иванович Мстиславский, полководец неопытный. Под начальством его шло войско слабое, и духом, и силами Враг короля Сигизмунда, шведский король учел выгоду оказания помощи России в эти тяжкие для нее дни и предложил Борису союз и войско. Но Годунов послал шведам гордый отказ: Москва-де справлялась и не с такими бедами и помощь иноземцев, чтобы разделаться с шайкой презренных мятежников, не нужна. У этого удивительного человека, терявшего уже всякую надежду на спасение себя и государства, хватало, однако, еще силы воли не выдать охватившего его душевного смятения!

По мере того как московское войско подвигалось навстречу «шайке презренных мятежников», «шайка» разрасталась в огромное и сильное войско. Противники встретились. Начались стычки и битвы с переменным для обеих сторон успехом. То самозванец торжествовал, казалось, решительную победу, то одолевали московские войска, и Мстиславский слал Годунову отрадные вести. Были минуты, когда поляки, отчаявшись выиграть затеянную безумную игру, покидали «вора», и даже сам сандомирский управитель постыдно бросил будущего зятя под удобным предлогом своего присутствия на сейме; были даже минуты, когда самозванец готов был признать свое поражение и бежать в Польшу. Но злой рок вел Москву к гибели, и после неудач счастье снова возвращалось к самозванцу.

К весне 1605 года «вор» со своим «двором» засел в Путивле и спокойно выжидал там решения затяжного дела под Кромами, незначительным городком, сильно укрепленным естественными заграждениями — высоким берегом, болотами и рекой. Благодаря такому удобному расположению город Кромы, скрывавший ничтожный отряд казаков, приверженцев «вора», в течение нескольких месяцев (с конца 1604 г) выдерживал осаду москвитян. А под надежным прикрытием Кром «вор» прекрасно чувствовал себя в Путивле. Он готовился к предстоящей государственной деятельности: достав карту, изучал будущую страну строил планы о ее расширении, намечал даже торговый путь в Индию, рассчитывая достичь ее морем вокруг мыса Доброй Надежды, мечтал о всесторонних преобразованиях Московского государства, о введении нового правительственного строя, о замене боярской думы сенатом и царского для себя титула — императорским; строил планы о будущем просвещении страны путем учреждения начальных и средних школ и даже высших академий. Сам не подготовленный для такой широкой деятельности и малоначитанный, он жадно хватал знания: нашел себе учителей, стал школьником, учил уроки и — любопытная подробность — отвечал их, по свидетельству учителя патера Ловицкого, «очень серьезно, стоя с непокрытой головой» Вышел ли бы толк из этих случайных походных занятий — вопрос иной. Но уже сами условия спокойной жизни самозванца среди походной обстановки в Путивле, его непоколебимая уверенность в достижении намеченных целей, с одной стороны, и состояние безумной душевной тревоги, в тоске и унынии метавшегося по своим роскошным палатам и нигде не находившего себе места и утешения царя Бориса — с другой, говорили о том, что уверенный и сильный верой возьмет перевес над слабым и мятущимся духом.

Так и случилось. Вести из-под Кром, где сравнительно сильное московское войско ничего не могло поделать с кучкой мятежников, внушали Борису мысли об измене бояр-полководцев, удручали его и привели при общем нервном напряжении к роковой развязке. И он скоропостижно умер. Случилось это 13 апреля 1605 года. Утром царь по обыкновению занимался делами, принимал иноземных послов, затем, не изменяя привычке к широкому образу жизни, пригласил их к столу, угостил знатным обедом, встав, почувствовал слабость, у него хлынула носом и горлом кровь, и через два часа правителя не стало. Он успел благословить на царство сына Федора и, по тогдашнему обычаю, принял пострижение с именем Боголепа. Какие мучения и ужас должен был переживать царь, отходя в вечность с сознанием о погубленной стране, что злая гибель от занесенной уже руки призрака-жертвы его властолюбия грозит осиротевшей семье среди двоедушных бояр, уже готовых признать самозванца. Страшные минуты!..

И в самом деле, не успел, к великой радости воспрянувшего духом «вора», умереть Борис, не воцарился еще Федор, как начались измены. Правда, и народ в Москве и войска в походном стане дали присягу сыну Бориса, но лишь для того, чтобы через несколько дней ее нарушить. Петр Басманов, посланный Федором, чтобы сменить под Кромами утомленного Мстиславского, который был беспредельно верен Борису и незадолго до этого разбил «вора» под Новгородом-Северским, теперь, приехав 12 апреля к войску, торжественно привел его к присяге новому законному царю, а 7 мая так же торжественно присягнул и «вору»-самозванцу! Не менее вероломно поступил и Василий Иванович Шуйский: недавно при Борисе всенародно клявшийся на Лобном месте в смерти угличского царевича, он теперь там же подтверждал свою «ошибку» и схожесть «вора» с Дмитрием, чудесно спасенным от гибели. Если изменниками оказались бояре — друзья и верные слуги Бориса, то что же говорить о народе, ненавидевшем его! Да и так красно и искренне говорил Василий Иванович, что ему нельзя было не поверить, тем более что чудесное спасение угличского царевича подтверждал сам главный свидетель угличской драмы. И народ с радостью поверил. Он нуждался в законном царе и хотел верить и, не веря и обманывая себя, думал, что в Москву идет настоящий царевич, чтобы занять трон, отнятый у него Борисом, а затем отпрыском ненавистного годуновского отродья. И, признав самозванца, толпа в порыве безумной слепой ненависти к юному, ни в чем не повинному царю ворвалась в дом, принадлежавший когда-то свирепому палачу Малюте Скуратову, где теперь был поселен низложенный Федор, и, уподобившись бывшему хозяину дома, казнила его. Его мать, вдова-царица, тут же погибла вместе с ним. Красавица Ксения пыталась отравиться, но, на горе себе, выжила. Ее ждала более горькая, чем смерть, участь.

Так завершилась эта мрачная московская драма — прямое следствие былых угличских событий.

А «вор» среди восторженно настроенной толпы, благоговейно лобзавшей стремена его седла, все ближе подвигался к Первопрестольной. Москва выслала ему навстречу в Серпухов торжественное и почетное посольство. В состав его вошел Василий Иванович с братьями Дмитрием и Иваном, даже почтенный боярин князь Федор Иванович Мстиславский и именитый князь Иван Михайлович Воротынский ехали приветствовать самозванца. Их встретил, однако, суровый прием не им, именитым представителям Москвы, оказал почет самозванец, а разбойникам из донской вольницы. Он раньше бояр допустил их к руке, и потом уже, заставив их выждать, «вор» соизволил и им оказать эту высокую честь А затем отчитал за долгое непослушание. Оторопел Василий Иванович от этой строгой и гневной речи «вора» и затаил в своей мстительной душе против самозванца злобу.

20 июня 1605 года при сиянии яркого солнца на безоблачном небе среди несметной, радостно возбужденной толпы «вор» вступил в Москву Гудел трезвон «сорока сороков» церквей московских, гремели трубы и литавры, и приветственные крики толпы, запрудившей улицы, занявшей крыши домов, оглашали воздух: «Здравствуй, государь, отец наш родимый! Красуйся, о солнце России!» И «вор» под эти безудержно-восторженные вопли горделиво-величаво въезжал в великую русскую столицу, красуясь на белоснежном коне, весь сияя златотканым нарядом и драгоценными камнями, стоимость которых в одном ожерелье составляла полтораста тысяч червонцев. И вдруг произошло непонятное и грозное явление: не успел въехать «вор» в Москворецкие ворота, как, несмотря на погожий тихий день, поднялся сильный вихрь, взвился пыльным столбом, запорошил глаза, остановил на мгновение торжественное шествие и так же неожиданно прекратился. Качали головами опытные старцы и решили, что то не к добру.

Но «вор» въехал в Кремль, с умилением целовал гроб мнимого отца своего, Иоанна Васильевича, молился в соборной церкви, и все обошлось благополучно. Начались пиры Пошло новое царствование. Оно открывалось необычайными милостями все опальные недруги Годунова, и в том числе «родственники» царя Нагие, были восстановлены в прежних чинах и возведены в новые почетные должности; инок Филарет, вызванный из Сийской пустыни, получил высокое звание митрополита Ростовского, несчастный Семен Бекбулатович был вызван ко двору, и ему было возвращено право называться царем; всем ратным и служилым гражданским людям были пожалованы щедрые награды, а боярам и военачальникам — поместья. Вскоре с помощью почетного посольства из Выксинской обители была вызвана инокиня — царица Мария. Посольству поручено было намекнуть душевно истерзанной старице, что ей предоставляется двоякий выбор: либо признать «вора» своим сыном и вернуться к удобствам и покою почетной жизни царицы-матери, либо продолжать жить в изгнании и обречь себя на еще более горькую участь — на пытки и даже, может быть, на смерть. Пережитые невзгоды истерзали душу несчастной женщины, не хватило сил устоять перед новой угрозой, и царица сдалась. 21 июля состоялось пышное торжественное венчание «вора» на царство а тремя днями раньше Москва стала свидетельницей другого ликования. В селе Тайнинском почтительный «сын» встретил едущую в Москву нежно любимую «мать» Свидание состоялось в специально поставленном у дороги шатре. Какими речами обменялись в эти страшные минуты «мать» и «сын», осталось навеки тайной, похороненной под кровом шатра. Но вышли они из него, нежно обнявшись; почтительный «сын» усадил престарелую «мать» в роскошную повозку, а сам всю дорогу шел за ней с непокрытой головой. И народ, глядя на эту трогательную картину, плакал навзрыд, утверждаясь в мысли, что «вор» — истинный царевич Дмитрий.

Правление нового «царя» началось с преобразований, он задался целью осуществить все планы, о которых мечтал в Путивле. Начал он с того, что древняя боярская дума получила название Сената, а думные бояре стали сенаторами. В число их были включены митрополиты и епископы во главе с новым патриархом, им был назначен грек Игнатий, архиепископ Кипрский, изгнанный из отечества и возведенный Борисом, которому он сумел угодить, в сан епископа рязанского. Теперь в благодарность за то что Игнатий первый из русских духовных властей признал самозванца, встретив его в Туле, тот возвел его в сан патриарха. Преобразовав боярскую думу, самозванец стал усердно посещать заседания нового Сената. От природы он был человеком, не лишенным способностей и дара слова, и выступления его в Сенате вызвали удивление и уважение бояр самозванец излагал свои мысли дельно, толково, красно. Вообще в разумности ему нельзя было отказать. Он издал ряд указов: строго запретил взяточничество чиновников, пытался установить суд правый и жестоко карал мздоимных судей; ввел новые законы о крестьянах и холопах, дал свободу тем слугам, которые были лишены ее незаконно. Но при всей толковости этого правителя его распоряжения не были законченными из-за свойственной ему порывистости, расплывчатости мыслей, отсутствия определенных убеждений, которые еще не сложились Было желание разумно и мудро править, и сказывалась молодость, почти ребячество Не хватало умения должным образом поставить себя, внушить уважение. А отсюда начались вскоре недоразумения. Бояре и народ привыкли видеть в царе пример строгой, чистой и целомудренной жизни, а самозванец предавался увлечениям молодости. Поиздевавшись вдоволь над несчастной Ксенией, «вор» приказал постричь обесчещенную девушку под именем Ольги в одном из белоозерских монастырей. Как ни ненавидел народ Годунова, но такое глумление над беззащитной дочерью показалось бесстыдным и мерзким. Народ жил стародавни ми крепкими обычаями, а «вор» стал их высмеивать, относился пренебрежительно к иконам, гнушался кропления святой водой трапезы, вводил будто бы собак в церковь не ходил в баню, не спал после обеда, употреблял в пищу блюда, казавшиеся русским людям погаными Народ привык видеть в царе олицетворение величия, а самозванец вел себя легкомысленно не прочь был подраться на ку лачках, принимал участие в скачках, бил медведей, играл в снежки, любил шум, движения и свалку.

Вскоре неодобрение его поведением сменилось явным недовольством. «Вор» не мог нахвалиться порядками Польши. Относясь с пренебрежением ко всему русскому он превозносил все польское, ставил в пример поляков, явно презирал православную веру и уважал латинскую, оказывал полякам открытое предпочтение, приближал их к себе, а к русским относился с обидным равнодушием. Один преданный Петр Басманов был близок к самозванцу да и то, как говорили в народе, по причинам позорного свойства. Помимо всего этого новый правитель, ведя неимоверно роскошную жизнь, безумно расточал казну уже первые три месяца правления обошлись стране в семь с лишним миллионов рублей. Почва для недовольства самозванцем была подготовлена, чтобы на ней быстро и прочно пустили корни первые слухи, неблагоприятные для «вора» Василий Иванович Шуйский, затаив еще в Серпухове злобу против «вора», не замедлил воспользоваться долгожданной благоприятной минутой, и с его легкой руки поползли слухи, что «вор» — не царевич Дмитрий, а расстрига Гришка Отрепьев. И они, подтверждаемые доказательствами, настолько упрочились, что готов был вспыхнуть мятеж. Василий Иванович, вовремя уличенный, был схвачен, судим и приговорен к казни. На Лобном месте, где так недавно он всенародно распинался в пользу самозванца, седовласая голова Василия Ивановича лежала теперь на плахе. Уже палач занес секиру, но гонец успел привезти весть о царской милости: «вор» хотел показать народу новое доказательство, что он не боится врагов, что он — законный царь, стоящий выше сплетен и пересудов. На слабоверных этот рассчитанный прием произвел впечатление, явные же недруги самозванца, сторонники помилованного, сосланного теперь в Галицкую землю Василия Ивановича, теснее сплотились, ожидая следующей благоприятной минуты. Она не замедлила наступить.

В Москве предстояли новые торжества — по случаю приезда невесты самозванца, Марины Мнишек. Давно уже «вор» с нетерпением ожидал ее и не жалел народных денег на подарки лично невесте и ненасытному отцу ее для уплаты его бесконечных долгов в Польше, из которой кредиторы не выпускали его. На одни подарки было истрачено «вором» пять миллионов рублей, а еще больше миллионов съела поездка невесты в Москву, в которой ее сопровождал чадолюбивый отец. В Польшу уже дошли вести о брожении среди народа в связи со слухами о самозванстве «вора» которые встревожили Мнишека. Знатный польский вельможа ничего не имел против того, чтобы породниться с бродягой, лишь бы царский венец прочно держался на его голове. Но заваривать кашу, если самозванство становилось известным, — смысла не было. Поэтому, оставив Марину в Вязьме, самборский воевода самоотверженно пустился в Москву один. Тут сразу страхи его оставили. Очарованный торжественной встречей, он окончательно умилился, увидев бродягу на троне из чистого золота, который поддерживался двумя литыми из серебра львами, а сверху украшался шаром и парившим над ним орлом. До слез растроганный этим великолепным зрелищем, самборский управитель «лобзал с благоговением державную руку» будущего зятя и, заведя речь о добродетелях «вора», запутался от радостного волнения в дебрях красноречия и с трудом выбрался из них. Забыв происхождение «вора», почтенный Мнишек выражал непоколебимую уверенность, что поэты всего мира воспоют впоследствии нравственные качества, украшавшие в избытке его будущего зятя. Увы, этой уверенности не суждено было осуществиться!

Убежденный, что можно довести до благополучного конца затеянное дерзкое приключение, самборский управитель вернулся в Вязьму и 1 мая торжественно ввез в столицу свою дочь и тридцать бочек доброго венгерского вина, которые он припас, думая, что московские дикари не знают вкуса в тонких винах и в запасе их не имеют. Но оказалось, самборский управитель ошибся. Ему жестоко не повезло ни с дочкой, ни с бочками: дочка действительно пришлась не по вкусу московским дикарям, а бочки очень понравились — их разбили и выпили за помин души казненного зятя Мнишека.

Итак, 1 мая состоялся торжественный въезд невесты. Все прошло честь честью: гудели колокола, гремели барабаны, ревели трубы и литавры, громыхали пушки, но стотысячный народ, встречавший невесту, не умилялся, как раньше, при въезде «царя»; люди, удивляясь пышности въезда, добром «вора» не поминали. Встреченная царицей-инокиней, которую судьба наградила недавно почтительным «сыном», а теперь не менее почтительной дочкой, Марина поселилась до свадьбы в Девичьем монастыре. И для народа, уже восстановленного против «вора», начались новые соблазны и искушения. Тонкие вкусы благородной польки не могли мириться с грубой монастырской пищей, и поэтому в женскую обитель привезли поваров-поляков и дали им волю хозяйничать. Марине стало скучно в монастыре, и женская обитель огласилась неприличными песнями скоморохов, и с каждым днем народ приходил все в большее недоумение. Чтобы расселить приехавших поляков — свиту Мнишеков и послов Олесницкого и Гонсевского, — выселили из домов не только простых людей, но бояр и даже высших лиц духовного звания. Поляки становились господами в Москве. Уже один их внешний вид наводил на тревожные размышления: они приехали вооруженными с ног до головы, точно готовились к войне, а не к свадьбе. Начались толки, что самозванец за честь назвать Марину женой отдает полякам чуть ли не половину государства и что если «вор» этого обязательства не выполнит, то поляки возьмут выкуп силой — для этого они и приехали вооруженными. Внешний вид поляков, их наряды отличались чрезвычайной пышностью, сияли драгоценными камнями, были украшены роскошными мехами. И, глядя на них, думали, что вся эта роскошь куплена на подачки самозванца, на кровные деньги народа. Росло озлобление и против поляков, заполонивших Москву, и главным образом против «вора», пустившего их сюда. Вскоре новое не виданное на Руси зрелище привело москвитян в полное недоумение: самозванец оказал своей невесте-польке небывалую честь, венчав ее на царство до свадебного обряда, что означало, что за царицей в случае смерти царя укреплялось самостоятельное право на царский престол. И при мысли, что Русь отныне окончательно попала под власть поляков, народ глухо, но решительно возроптал.

Этим благоприятным для мятежа настроением поспешил воспользоваться Василий Иванович Шуйский, которого обезумевший от радости самозванец по случаю свадебных торжеств милостиво вернул к этому времени из ссылки. Растроганный вниманием, Василий Иванович прикинулся искренне раскаявшимся и, принимая заметное участие в свадебном торжестве, приветствовал Марину перед ее коронованием прочувствованной верноподданнической речью, в которой «вора» называл «непобедимым самодержцем» и приглашал «наияснейшую великую государыню Марию Юрьевну» властвовать над Москвой вместе с августейшим супругом. В знак доверия к раскаявшемуся боярину, сильному в глазах народа, венчанная царица, как упоминает летописец, вышла из церкви, опираясь на Василия Ивановича. Но лукавый царедворец оказался плохой опорой!

Восьмого мая произошли описанные торжественные события в мире и тишине, при всеобщем, внешнем по крайней мере, ликовании, а девятью днями позже в Москве разразился народный мятеж.

Вопрос о необходимости покончить с «вором» был безоговорочно решен на тайном ночном заседании в палатах Василия Ивановича. Собравшимся представителям боярства, воинства, купечества и народа Шуйский сказал краткую, но убедительную речь и поставил вопрос ребром: кому быть — «вору» или России? Последовал единогласный, заранее подготовленный ответ: смерть самозванцу! Был выработан план восстания.

В ночь на 17 мая, пока молодые безмятежно спали во дворце, план приводился в исполнение при полной тишине. Восемнадцатитысячный отряд войска, посланный недавно по приказанию самозванца к Ельцу, по тайному распоряжению Василия Ивановича был задержан около Москвы, вступил ночью в город и занял все ворота Кремля. Стража во дворце по приказу того же Шуйского была почти вся распущена. В четыре часа утра грянул набат в церкви Святого Илии, его подхватили соседние, и вслед за ними загудел большой «полошной» колокол тревоги. Народ поднялся, слышались крики «бить», но спросонок люди неподготовленные пока не отдавали себе отчета, кого, собственно, бить. Василий Иванович с крестом в одной руке, с обнаженным мечом — в другой величаво-торжественно въехал верхом в Кремль через Фроловские ворота, спешился, приложился к иконе Владимирской Божией Матери и объяснил собравшейся толпе, что ей надо делать. Люди, заранее подготовленные, бежали уже ко дворцу; за ними устремились остальные посвященные теперь Василием Ивановичем Шуйским в тайну.

При звуке набата «вор» выскочил из опочивальни и кинулся к окну. Мигом понял он, в чем дело, хватился меча, но мечник Михаил Скопин-Шуйский исчез. Тогда «вор» выхватил бердыш у телохранителя и храбро бросился к нахлынувшей уже толпе.

— Я вам не Годунов! — грозно крикнул самозванец. Раздались выстрелы. «Вор» отступил, побежал в опочивальню, чтобы предупредить Марину об опасности, затем бросился искать потайной выход, не нашел его, заметался, как раненый зверь рвал на себе волосы при виде яростно наступавших изменников, умертвивших уже Басманова, затем ввиду безвыходности положения выскочил в окно, упал и сильно расшибся о каменные плиты двора, где стрельцы было приняли в нем участие, но отступили под угрозами толпы выжечь их слободу, умертвить жен и детей. Затем мушкетный выстрел боярского сына Григория Валуева, несколько сабельных ударов в придачу — и с «вором» было покончено.

Таким образом, Василий Иванович был спасителем Москвы и народным героем. Он нимало не сомневался в значении своих заслуг перед столицей и тем менее не знал, кого Москва выберет государем. 19 мая он собрал на Красную площадь своих многочисленных приверженцев, руководителей восстания, и обратился к ним с продуманным и по обыкновению лукавым словом. Что царя надо избрать, говорил Василий Иванович, это несомненно. Кого же избрать? Царский род прекратился, достойных людей мало. Но как ни мало, а все же из их числа можно найти достойнейшего. Надо, чтобыэто был человек не юный, а зрелый годами, его возраст приближался к пожилому, чтобы человек отличался бережливостью, умением сохранить народное достояние (он был скуп до скаредности) и, наконец, чтобы в вере и обычаях русских он был крепок (уничтожением «вора» Василий Иванович доказал свои качества). Поэтому не было ни малейшего сомнения в том, кого Василий Иванович прочит в цари. «Вы, может быть, скажете, что такого человека нам не найти? — заключил он свою речь. — Пустое! Коли поискать, так найти можно». И скромно потупился. А приверженцы его поспешили сознаться, что существовал тогда только один хороший человек на земле Русской — это Василий Иванович Шуйский.

— Да здравствует благоверный князь наш Василий Иванович! — раздались приветственные крики.

Избранник поколебался, его честь честью попросили, и он согласился. Зазвонили колокола, собрали народ, которому Василий Иванович и объявил, что он избран по народному желанию, «наречен от всех царем». Это была первая явная неправда: именно народного-то желания и не было, а лишь его приверженцев. Поэтому-то новый царь сразу оказался непрочным на престоле. Да и особенных данных не было у Василия Ивановича, чтобы так настойчиво проситься в цари. Уже сама наружность его не представляла царственного вида. Низенький, грузный человек лет пятидесяти, но по виду старше, лысый, с редкой бородкой, большим толстогубым ртом и мигающими подслеповатыми красными глазками — таков был Василий Иванович. Нравственные качества его уже известны. Государственным умом он не отличался, и хотя считался книжником, но та премудрость в те времена была невелика, и строгое соблюдение прописной правды порождало узость и сухость взглядов; этими отрицательными качествами Василий Иванович и отличался. А при таких условиях строгое соблюдение старых обычаев и отрицание всяких новшеств граничило уже с косностью; свойственная же ему бережливость превращалась в чрезмерную скупость. Его наружность говорила об утомлении, и физическом, и душевном. Впору было думать ему о спокойной жизни, а не о мятежном плавании по бурным волнам взбудораженной предшествовавшими событиями народной стихии. К тому же на старости лет Василий Иванович женился на молодой красивой девушке, в которую был влюблен без памяти. Хотелось ему иметь детей, покой и уют домашней жизни. Ему бы и нужно было спокойно дожить свои дни, а не браться за кормило государственного корабля. Для кормчего он был слишком слаб, в чем Василий Иванович вскоре и сам убедился и, вероятно, не раз потом пожалел о своей оплошности.

Недовольство царем началось с первых же дней нового правления. Сановитые бояре, равные Василию Ивановичу по происхождению, из числа тех, которые не были его ставленниками, завидовали счастливому сопернику; народ же считал Василия Ивановича царем «боярским» и роптал на незаконное избрание его одними боярами, без ведома и желания всей земли. Так оказались довольными лишь его приверженцы, поставившие Василия Ивановича, но их было не так много. Подобное положение вещей вскоре повлекло за собой естественные последствия.

Вступив на престол, Василий Иванович разослал по всем областям грамоты, извещавшие о всенародном избрании нового царя. Области отнеслись к этим грамотам недоуменно: ведь они, как и московский народ, участия в избрании Василия Ивановича вовсе не принимали. Далее говорилось о смерти самозванца; к этому сообщению сторонники бывшего «вора» отнеслись с недоверием, зная цену прежним многократным свидетельствам Василия Ивановича. Недоумение и недоверие послужили прекрасной почвой, на которой легко привились слухи о вторичном чудесном спасении законного Иоаннова сына, которые подготовили народ к появлению новых самозванцев. Были и другие благоприятные условия: допуская даже казнь «вора», прежние его сторонники боялись ответственности и мести со стороны нового царя. Украина (местности юго-восточные и юго-западные) с ее благодатным климатом и почвой в течение всего последнего времени привлекала переселенцев из простонародья. Но земли украинские еще раньше постепенно все больше захватывались корыстолюбивыми людьми. Теперь же, с воцарением нового царя, крепла уверенность, что эти люди по милости поставленного ими царя окончательно завладеют Украиной. Заволновалась украинская чернь. Северская земля, вся обширная область так называемого «Дикого поля» от Путивля до Кром пришли в волнение. У народа, живущего здесь, свежи еще были в памяти недавнее появление самозванца, победы его над войсками, победоносное шествие к Москве. Пережитыми ранее событиями народ был теперь подготовлен к новым волнениям и мятежу, тем более что область «Дикого поля» находилась под ненадежным управлением воеводы князя Григория Шаховского, опального боярина, сосланного в эту почетную ссылку из Москвы тотчас по воцарении Василия Ивановича и не имевшего оснований питать дружелюбную привязанность к своему недругу.

Знамя мятежа поднял бывший крепостной черниговского воеводы князя Телятевского (имеются предположения, что и сам воевода не остался по отношению к этому делу равнодушным зрителем) беглый холоп Иван Болотников. Простого происхождения, он имел, как утверждали, бурное прошлое: был в плену у татар, отбывал за какие-то провинности каторжное наказание в Турции, скитался по чужим странам, попал в Италию и на обратном пути жил в Польше в то время, когда там появился самозванец. Вероятно, Болотников решил последовать его примеру. Вернувшись теперь на родину, он воспользовался благоприятным временем, собрал мятежное войско, разгромил под Кромами царское войско и двинулся к Москве. Тем временем пришли в волнение терские и волжские казаки: еще раньше, при жизни «вора», они избрали своим предводителем отважного казака Илейку, назвали его царевичем Петром (сыном Федора Иоанновича) и направились с ним к Москве, опустошая попадающиеся области и наводя ужас на жителей. Желая завлечь Лжепетра, чтобы покончить с ним, «вор» пригласил своего «племянника» в Москву, пообещав ему радушие и гостеприимство соответственно его высокому сану. Но по дороге к Москве Лжепетр узнал о казни Лжедмитрия и остановился в Свияжске. Теперь во главе бунтовской рати Лжепетр направился на соединение с Болотниковым. Они встретились под Тулой. Вскоре им пришлось выдержать под Каширой крупное сражение с московскими войсками, которые привел сам Василий Иванович. Счастье на этот раз благоприятствовало новому царю: он разгромил своих противников, которые отступили и заперлись в Туле. Положение Болотникова стало стесненным. В среде его ратного сброда началось уже брожение; отдельные шайки уходили. Чтобы скрепить мятежников, нужен был «чудесно спасенный царь Дмитрий». Сам Болотников не решался возвести себя в этот высокий сан, «царевич Петр» для этой цели не годился. И Болотников, с трудом выдерживая осаду, стал посылать гонца за гонцом и в московские области, и в Польшу с мольбой:

— Дайте мне хоть какого-нибудь Дмитрия!

И новый «Дмитрий» скоро появится. Происхождение его темно. Рассказывали, будто его вывез из Польши некий Михаил Молчанов, подосланный в Самбор князем Василием Трубецким (соперником Василия Ивановича, обойденным вопреки мечтаниям при выборе царя после казни первого «вора»), чтобы убедить мать Марины в чудесном спасении зятя. По другим версиям, вторым «вором» оказался попович из Северской области Матюшка Веревкин или из Москвы — Алешка Рукин. Приписывали ему еще происхождение от знаменитого противника Иоанна Грозного — князя Курбского, считали его и дьяком, и бродячим учителем, и евреем, и сыном боярским из Стародуба. Кто бы ни был этот новый «вор», он оказался личностью отвратительной, во многом хуже первого самозванца. С отталкивающей наружностью, ограниченным умом, с грубым характером, с площадной бранью на языке, он был похож на разбойника с большой дороги и уж никак не мог быть лицом царского происхождения. Но нужда «в каком-нибудь Дмитрии» была велика, и нового «вора» не замедлили признать. Появился он вскоре после разгрома Болотникова под Каширой, в июне 1607 года. Однако дождаться его прихода с войском Болотникову не удалось: московские войска затопили Тулу, поставив на реке плотины, и «царевич Петр» с Болотниковым оказались вынужденными сдаться с условием, что им даруют жизнь. Но, несмотря на это обещание, с разбойниками тут же покончили: «царевича Петра» повесили, а Болотникова утопили. Обрадованный победой, Василий Иванович непредусмотрительно поспешил вернуться в Москву, куда уже давно тянуло этого невоинственного человека, уставшего воевать и соскучившегося по молодой жене. Пока Василий Иванович предавался тихим радостям супружеской жизни, новый «вор» собрался с силами. К нему не замедлили пристать остатки мятежного сброда Болотникова и польские подкрепления. Во главе этих полчищ стояли такие отважные искатели приключений и опытные в ратном деле «лыцари», как пан Будзило, страшный Александр Лисовский, знатный вельможа князь Роман Рожинский и прославившийся уже к тому времени храбрый атаман запорожских казаков Иван Заруцкий, поляк по происхождению, человек редкой мужественной красоты и удалой отваги, пользовавшийся огромным влиянием среди казаков. Под предводительством этих вожаков армия второго «вора» собиралась между Орлом и Кромами и достигала уже численности сорока — пятидесяти тысяч человек. Василий Иванович, сидя в Москве, проглядел надвигавшуюся неминуемую беду. Он обращался к народу с малодейственными воззваниями и легковерно считал смуту прекратившейся. Между тем в это время и наступил ее разгар. Не говоря уже о втором «воре», самозванцы вообще появлялись тогда, точно грибы после теплого дождя: донские казаки изобрели нового «племянника» царя Дмитрия — царевича Федора Федоровича, какой-то Лаврентий считал себя внуком Иоанна Грозного, какой-то Иван в Астрахани — сыном Грозного, какой-то Август — сыном разных царствующих особ; подобное же высокое происхождение приписывало себе множество и других степных казаков в лице разных Мартынков и Ерошек. Но второй «вор» разгуляться им не давал: он оказался менее покладистым «дядюшкой», чем первый самозванец, и немилосердно расправлялся со своими новоявленными родственниками, как только они начинали казаться опасными.

Весной 1608 года армия «вора» под главным руководством князя Рожинского, с Лисовским и Заруцким во главе отдельных отрядов двинулась по направлению к Москве. Навстречу им Василий Иванович послал наскоро собранное войско под командой своих братьев — Дмитрия и Ивана и князя Василия Голицына. При первом крупном столкновении войско было разгромлено со стороны полчищ «вора», которые увеличились теперь, после присоединения около пяти тысяч московских изменников, целовавших крест новому «Дмитрию». В начале июня «вор» занял село Тушино около Москвы, место выгодное — между реками Москвой и Сходней и при соединении больших дорог на Тверь и Смоленск. Рожинский попытался взять и саму Москву, но кремлевские твердыни отбили все приступы польских воинов, непобедимых в открытом поле и неискусных в осаде больших крепостей. Рожинский вернулся обратно в Тушино, и это небольшое село превратилось в многолюднейший военный табор. Его начали быстро укреплять, застраивать, и за короткое время на глазах столицы выросла еще одна столица — «тушинского вора». С внешней стороны эта вторая «столица», в которой не замедлили возвести и царские палаты, была на вид весьма внушительной, а мятежные полчища, с каждым днем увеличивавшиеся, представляли войско, во много раз сильнее московского. Вскоре рать «тушинского вора» еще более усилилась, после прихода опытного польского военачальника, старосты усвятского Яна Петра Сапеги, племянника канцлера литовского, знаменитого Льва Сапеги. Этот неожиданный приход в воровское гнездо самозванца знатнейшего из польских вельмож, человека больших дарований и широкого образования, полученного им в одной из лучших современных итальянских школ, вызвал всеобщее удивление и упрочил в глазах мятежников значение самозванца, не говоря уже о том, что Сапега привел с собой многочисленное войско, в состав которого входили и пехота, и артиллерия, и кавалерия. Не веря в мнимое царское происхождение «тушинского вора», Сапега соединялся с ним, с одной стороны, ради страсти к ратным похождениям, а с другой — в надежде вернуть обширные смоленские земли, бывшие когда-то во владении Сапег, а затем, при короле Сигизмунде, перешедшие к России.

Таким образом, лучшие воинские силы Польши собрались вокруг «тушинского вора» вопреки желанию польского короля, с которым Москва недавно заключила перемирие. Но польские военачальники с мнением своего короля не считались, как московские князья и бояре, недовольные московским царем, перестали учитывать мнение Василия Ивановича. С каждым днем «двор» «тушинского вора» пополнялся перебежчиками из Москвы, «перелетами» в лице именитых русских людей. Тут были представители древнейших русских родов: князья Черкасский, Сицкий, Трубецкой, Засекин, Барятинский, Звенигородский и даже брат недавнего московского правителя, Иван Годунов. Эти бояре-перелеты составили возле «тушинского вора» «царскую» Думу, где наряду с именитейшими русскими людьми восседали новоявленные «бояре», которым боярство щедро жаловалось «вором». Управление внутренними делами тушинской столицы велось двумя проходимцами: кожевником Федькой Андроновым и беглым поповичем Васькой Юрьевым, всемогущими лицами, занявшими прочное положение при «воре».

Окружив себя пышным двором, сам «вор» уважением именитых членов «царского» Совета и Думы не пользовался. Его терпели постольку, поскольку нужен был «какой-нибудь Дмитрий», но «Дмитрием» его отнюдь не считали. И если родовитый и гордый князь Рожинский унижался до лобзания «царской» руки, то он вознаграждал себя нескрываемым презрением по отношению к «вору», с которым вел себя высокомерно и властно. Бывали случаи, что в наказание за грубую брань и буйное поведение тушинскому «царю» приходилось сидеть под арестом в своих палатах, окруженных войсками Рожинского, причем тогда он находил утешение в водке и напивался до потери сознания. Судя по рассказам современников, «тушинский вор» был человек в высшей степени грубый, грязный, нечистоплотный, и тем более странно, что находились толпы приверженцев, готовых встать под знамена этого негодяя. Но Москве суждено было пройти это тяжелое испытание, пережить иго самозванцев и чужеземцев, чтобы, сильнее осознав ужас своего падения, понять необходимость возрождения к новой, чистой и честной жизни.

Итак, новый «царь», поставленный чернью в противовес «боярскому царю», был придуман. У него были столица, двор и правительство. Не хватало только «царицы» — не хватало Марины, которая своим явно несообразным признанием нежной супруги подтвердила бы тождество обоих «воров». И гордой польке пришлось проделать эту унизительную комедию.

Согласно упомянутому выше договору о перемирии с Польшей, король Сигизмунд обещал отозвать из московских владений всех поляков, примкнувших к «тушинскому вору»; Москва со своей стороны дала обязательство отослать в Польшу отца и дочь Мнишеков, бывших послов Гонсевского и Олесницкого и других польских пленников, сосланных после майских событий 1606 года в Ярославль. В августе 1608 года польские пленники под надзором князя Долгорукова выехали на Углич и Тверь, направляясь к Смоленской границе. По дороге, в Бельском уезде, двоюродный брат Марины, Старицкий, с товарищем Зборовским, посланные «тушинским вором» с двухтысячным отрядом, окружили пленников, заставили князя Долгорукова бежать, а Мнишеков повезли в Тушино.

Между тем тучи над Москвой сгущались. Полководцы тушинской рати начали долговременную осаду Троице-Сергиевской лавры. Иногда отвлекаясь от осады, они совершали опустошительные набеги на ближайшие и отдаленные местности. Жители ряда городов, устрашенные этими вражескими нашествиями, покорно открывали городские ворота и целовали крест самозванцу. Сдались Суздаль, Переяславль, Ростов. Митрополит ростовский Филарет (отец будущего царя) был взят в плен и с нахлобученной на голову татарской шапкой, обутый в простые казацкие сапоги доставлен был в таком позорном виде на простых дровнях в Тушино. Вслед за этими городами сдались Ярославль, Вологда, Тотьма. Всюду, куда проникали свирепые тушинцы, царили ужас, голод, отчаяние. Особенно неистовствовали отряды атамана Лисовского и во Владимирской области — простого казака Наливайки. Они совершали невероятные жестокости: сажали на кол, вешали, четвертовали мужчин, убивали детей, зверски издевались над женщинами. Царил полный развал: государство разрушалось, семья, церковь подвергались поруганию. Люди забывали все святое и, униженные, оскорбленные, развращенные врагами, сами становились ими для ближних и домашних своих. Опустошенные города, села и деревни пылали. Жители их разбегались в леса, где, подобно зверям, питались травой и корнями диких растений. Наступали голод, болезни, мор. Смута разгоралась.

А Московскому государству грозили уже новые беды. Время для завоевания его наступало благоприятное. Исконный враг Москвы Сигизмунд не мог не учесть все выгоды похода на Москву. В известной мере сами бояре ускорили этот поход: те из них, которые были недовольны Василием Ивановичем и завидовали возвеличению этого равного им по происхождению, но не отличавшегося действительными достоинствами сановника, давно уже с помощью московского посла при краковском дворе намекали Сигизмунду, что они долго не потерпят Шуйского, что Москве нужен царь хотя бы иноземного, но царского происхождения. Смысл этих намеков был ясен: приходи и властвуй! Следовательно, при общих благоприятных условиях Смутного времени у Сигизмунда была еще твердая уверенность в поддержке бояр. При таком стечении обстоятельств поход на Москву не казался риском. И хотя после долгой внутренней междоусобицы Польша не была подготовлена для завоевательной войны, Сигизмунд тем не менее решился на поход. У него было мало денег и недостаточно войска. Сейм был настроен враждебно к завоевательным планам своего короля, поэтому обращаться к нему за согласием на отпуск денежных средств и на повсеместный сбор в королевстве ратных людей было бесполезно. И Сигизмунд решил обойтись без согласия сейма. С просьбой о денежной помощи он обратился к папе Павлу V Тот ограничился только присылкой шпаги, правда торжественно освященной в праздник Рождества Христова. Тем не менее, собрав незначительное войско, в составе которого было мало и пехоты, и артиллерии, Сигизмунд пошел на Московскую землю. Он решил осадить и взять Смоленск, чтобы путем этой первой победы, с одной стороны, узнать настроение москвитян, а с другой — задобрить Польшу и расположить сейм к щедрости. Великий канцлер и коронный гетман польский Жолкевский, человек выдающегося ума и неподкупной честности, рыцарь и в словах, и в поступках, единственная действительно благородная личность и то печальное для Польши время, неохотно последовал за своим королем: он не разделял планов Сигизмунда и был против похода на Смоленск, сознавая его бесцельность. Жолкевский оказался прав. Изнурительная для поляков осада Смоленска, начатая с сентября 1609 года, грозила затянуться надолго.

Итак, в двенадцати верстах от Москвы находилась столица «тушинского вора». Троице-Сергиевская лавра осаждалась воровской ратью во главе с Сапегой и Лисовским, Сигизмунд окружил Смоленск, а с севера вступали новые лихие гости — шведы, оказавшиеся впоследствии волками, одетыми в овечьи шкуры.

Король шведский Карл IX давно уже приглядывался к постепенному разрушению Московского царства. Он тоже, подобно Сигизмунду, находил, что наступило время поживиться при разделе этого лакомого пирога. И чтобы примазаться под видом званого гостя, Карл еще раньше предлагал свои союзнические услуги Годунову, затем первому «вору», которого величал царем, и, наконец, Василию Ивановичу. Убеждал и новгородцев добровольно признать его королем, суля богатые милости. Но шведские услуги отклонялись, и проникнуть в Россию честью не удавалось. Тогда Карл, которому надоело упорство Москвы, собрал войско и повел его в пределы Московского государства. Делать было нечего, и Василий Иванович послал племянника Михаила Васильевича Скопина-Шуйского в Новгород, чтобы договориться с незваными гостями. Было заключено выгодное для шведов соглашение: за пятитысячное войско, поступавшее на службу Москве, Василий Иванович отдавал Карлу город Кексгольм, и не только отказывался в пользу Швеции от всяких прав на Ливонию, а, напротив, обещал союзному королю помочь в ее завоевании. Немало бед принесли потом шведы Московскому государству, и было бы их еще больше, если бы во главе наемного войска не стоял благородный полководец, юный двадцатисемилетний генерал Яков Понтус Делагарди, который честно отнесся к принятой на себя шведами обязанности помогать России вопреки тайным замыслам короля, смотревшего на миролюбивую сделку как на способ дальнейших корыстных захватов. Делагарди быстро договорился и подружился со своим сверстником московским славным витязем Скопиным-Шуйским. Этот доблестный юный вождь недаром носил данное предками прозвище Скопа, что обозначало птицу из породы орлов, и Михаил казался могучим орлом, символом грядущего возрождения России. Оба полководца выработали план действий и дружно приступили к его выполнению.

Осада Троице-Сергиевской лавры все еще продолжалась. Мужественная братия среди тяжких лишений нравственно изнывала и уже численно уменьшалась от вражеских ядер, цинги и других болезней — следствия голода, и тщетно молила Василия Ивановича прислать подкрепление. Вняв мольбам осажденных, царь московский ограничился присылкой… шестидесяти человек. Но приближались Скопин и Делагарди. Уже в июле 1609 года они при Калягине разбили пришедшего сюда Яна Сапегу, послали монастырской братии сильную подмогу в количестве тысячи ратников, а в январе следующего года заставили Сапегу снять осаду и освободили лавру С каждым днем рать доблестного князя Скопина-Шуйского усиливалась; народ, изнуренный насилием и грабежами тушинских воровских шаек и поляков, готовился уже воспрянуть духом и дать врагам отпор. Со всех сторон под стяг молодого вождя собирались толпы вооруженных людей.

Это начавшееся среди простонародья и крестьян брожение передалось московскому простому люду в Тушине, и возникло недовольство против «вора». Народ, присягнувший ему, приходил в смущение, то же испытывали и тушинские поляки. Осада Смоленска польским королем привела их в величайшее недоумение. Выходило, что вся их упорная работа должна пойти насмарку: не они, а король воспользуется плодами их стараний. И, негодуя на Сигизмунда, тушинские поляки во главе с Рожинским составили, следуя обычаю, господствовавшему в древней Польше, союз-конфедерацию против короля. Конфедерация предъявила ему требование, чтобы он отправился обратно и предоставил тушинцам самим воспользоваться плодами своих подвигов. Король предлагал конфедератам свое войско и помощь. Вместе с тем он забрасывал удочку всюду, где могло клюнуть: писал Василию Ивановичу, уверяя его в своей дружбе, патриарху Гермогену и московским боярам, убеждая признать его царем, поручил своим сенаторам написать и «тушинскому вору». Получалась полная неразбериха. Хитрый и ловкий Ян Сапега, не желая явно ссориться с королем, первый вошел с ним в переговоры. Другие польские вожди из тушинского лагеря последовали его примеру. Положение «вора» стало незавидным: поляки тайно от него сговаривались с королем, московские «перелеты» выражали ему уже явное неуважение. И «вор», рассчитав, что в тушинской столице оставаться больше небезопасно, решил бежать в Калугу, которая была хорошо укреплена. За ним следом вскоре туда прибыла и Марина.

Оставшись без «царя» и «царицы», тушинские «бояре» не нашли ничего лучшего, как искать спасения личного и отечества в признании царем московским сына Сигизмунда, Владислава. Для этого представители «тушинского вора» — князь Рубец-Масальский и Федька Андронов отправились во главе посольства под Смоленск. Они подали Сигизмунду грамоту, которая исходила якобы от имени патриарха и духовенства, Думы и всех русских людей, призывавших Владислава царствовать. Насколько это соответствовало истинному положению вещей, об этом Сигизмунд мало заботился. Он милостиво принял посольство, поколебался для приличия и дал согласие. «Выборные всея земли», так как не было королевича, принесли присягу его отцу, что вполне входило в расчеты Сигизмунда, совершенно и не думающего уступать сыну новый, так легко доставшийся ему трон. Впрочем, во избежание недоразумений на ближайшее время король сказал, что сын малолетен и поэтому отцу необходимо править расстроенной смутой страной совместно с ним. Оговорка была понятной, и против нее не возражали. Таким образом. Московское государство при деятельном участии сапожника Федьки Андронова оказалось переданным во власть польского короля.

А что же в это время делал царь московский Василий Иванович? Ему в сущности было не до Сигизмунда, так как его личные дела были плохи. Еще в 1609 году недовольство Шуйским, продолжавшим считать, несмотря на государственные бедствия, что все у него обстоит благополучно, завершилось попыткой свергнуть его, которая повторилась дважды. Ко времени признания тушинцами Сигизмунда стало несомненно, что на Василия Ивановича, как на спасителя Москвы от поляков и от все разгоравшейся смуты, надежда плохая. Все взоры обратились тогда на молодого отважного витязя Михаила Скопина-Шуйского, освободителя Троице-Сергиевской лавры, который вступил победителем в Москву, освобожденную, правда временно, от близости врагов. Казалось, судьба готовит несчастной Москве в лице одаренного племянника талантливого заместителя неудачнику-дяде: Так вполне определенно думал рязанский воевода Прокопий Ляпунов: ожесточенный против Василия Ивановича и в силу давних личных счетов, и в силу соображений о вреде, причиняемом государству его неумелым правлением, Ляпунов еще перед вступлением Скопина в Москву прислал к нему гонцов с предложением содействия в занятии престола. Тот с негодованием отверг это предложение. Но было немало и других людей, которые видели спасение Москвы в Скопине. По-другому думал брат царя, Дмитрий Иванович, человек злой и честолюбивый, которому казалось, что, не будь Скопина, ничто не помешает ему в случае свержения или смерти Василия Ивановича занять престол. Поэтому именно ему народ приписал внезапную смерть своего доблестного любимца: 2 мая 1610 года, во время пира на крестинах в доме князя Ивана Воротынского, свояка Василия Ивановича, у Скопина открылось кровотечение, и через два дня его не стало. На Дмитрия Шуйского пало обвинение в отравлении счастливого своего соперника. Насколько это было справедливо, осталось невыясненным. Но если Дмитрий Шуйский действительно был причастен к смерти Скопина, то он оказал плохую услугу и себе, и Василию Ивановичу: слабый царь после смерти племянника, выдающегося полководца, лишился последней поддержки, а Дмитрия Шуйского, и раньше не пользовавшегося народной любовью, еще сильнее возненавидели, видя в нем виновника смерти. А между тем наступали минуты, когда жизнь Скопина-Шуйского была более чем когда-либо нужна Москве: Василий Иванович хоть и поздно, но взялся за ум, решив приложить последние усилия, чтобы победить Сигизмунда, и через месяц после кончины Скопина почти пятидесятитысячное войско в составе московской и шведской ратей выступило в поход к Смоленску. Его вели доблестный соратник и друг Скопина — Делагарди и тот же бесталанный брат царя — Дмитрий Иванович. Поход не обещал удачи: войско опытного Делагарди, состоявшее из непослушных и алчных иноземцев-наемников (в состав его входили шведы, французы, англичане, шотландцы, брабандцы, голландцы), было ненадежно без Скопина, умевшего влиять на эту армию «бесчестных плутов» (по выражению самого шведского короля), а московское войско, представлявшее значительную силу при любимом вожде, было ненадежно при слабом заместителе. Последствия подобного положения сразу сказались при первом крупном столкновении с войсками гетмана Жолкевского под Клушином: французы и шотландцы Делагарди, не получив вовремя жалованья, в решительную минуту отступили и подали другим пример к измене, а Дмитрий Иванович показал своим ратникам пример к бегству — в опасную минуту он малодушно вскочил на лошадь и первым ускакал. Поляки торжествовали. Города один за другим открывали ворота и сдавались клушинскому победителю, гетману Жолкевскому, с каждым днем все ближе продвигавшемуся к Москве. С противоположной стороны к ней приближалась из-под Калуги мятежная рать «тушинского вора», решившего, что для него среди общего смятения наступило самое удачное время сесть на московский престол. Раскинув лагерь в пятнадцати верстах от Москвы, возле Николо-Угрешского монастыря, куда его провожала и Марина, «вор» вошел в переговоры с некоторыми московскими боярами. Завел сношения и гетман Жолкевский. Решил половить рыбку в мутной воде и староста усвятский Ян Сапега, который тоже не прочь был занять московский трон. Наконец, и Василий Голицын, давний соперник Василия Ивановича, подумывал, не воспользоваться ли и ему удачной минутой. Словом, от посягателей на московский престол отбоя не было. Наиболее же сильным из них казался королевич польский, уже приглашенный царствовать. Отец его не скупился на щедрые и заманчивые обещания. Но прежде чем выбрать нового царя, необходимо было свергнуть Василия Ивановича, ибо никто уже не сомневался, что дни его сочтены. И свержение Шуйского произошло 17 июля. Захар Ляпунов, брат рязанского воеводы, вместе с единомышленниками проник в Кремль и предложил Василию Ивановичу отречься от престола. Тот воспротивился этому и даже пытался выхватить кинжал.

— Не тронь, не то на куски разорву! — грозно прикрикнул Ляпунов. Однако Василий Иванович не уступал. Тогда его с молодой женой увезли из Кремля домой, где он жил до воцарения. Тем временем, узнав о мятеже, на Красную площадь сбежался народ. В числе немногих приверженцев царя пришел патриарх Гермоген, который хотел успокоить народ, но ему не дали говорить. Собравшиеся двинулись за Серпуховские ворота, и там, по словам летописца, князь Ф. И. Мстиславский и все бояре, высшие чиновные люди, боярская Дума и окольничьи, всякого чина люди, дворяне и гости приговорили вопреки возражениям патриарха и нескольких бояр низложить Василия Ивановича, а верховное правление впредь до избрания нового государя передать князю Ф. И. Мстиславскому с боярами. На следующий день Захар Ляпунов с несколькими боярами и чудовскими иноками привез эту печальную весть Василию Ивановичу, который трепетно ждал решения своей участи в том доме, где четыре года назад он на ночном совете решил низвергнуть самозванца и занять престол. Затем ему объявили еще более печальную новость, лишавшую его уже всякой надежды на возможность когда бы то ни было занять царский престол и разлучавшую с молодой женой: его решили постричь в монахи. Василий Иванович всячески упирался, и его постригли насильно: князь Туренин, а по иному сказанию, князь Тюфякин или Иван Салтыков произносили за безмолвно стоявшего старика обеты иночества. Постригли насильно и несчастную молодую жену его царицу Марию. Затем Василия Ивановича отвезли в Чудов монастырь, а царицу — в Ивановский. Впереди сверженного царя ждали еще более горькие испытания.

С устранением Василия Ивановича власть перешла к собранию бояр, называвшемуся по количеству членов, туда входивших, «семибоярщиной». В ее состав входили следующие представители старейших княжеских родов: Федор Иванович Мстиславский, И. М. Воротынский, А. В. Трубецкой, А. В. Голицын, Иван Никитич Романов и два его родственника — Ф. И. Шереметев и Б. М. Лыков. Первой заботой нового правительства было решить вопрос об избрании царя. Гетман Жолкевский хотел, чтобы им был Владислав. Это предложение отклонялось боярами. Но когда Жолкевский подошел почти вплотную к Москве, став от нее (под Хорошевом) на расстоянии семи верст, и когда с другой стороны стал угрожать с немалыми мятежными силами «вор», боярам скрепя сердце пришлось войти с Жолкевским в переговоры, которые закончились 17 августа призванием на царство Владислава. Решение этого вопроса взяли на себя от лица «всея земли» старейшие бояре — князья Ф. И. Мстиславский, В. В. Голицын и Д. И. Мезецкий. В основу соглашения с Сигизмундом был положен тушинский договор. Наиболее острые споры вызвал вопрос о присоединении Владислава к православию. Жолкевский сумел хитро обойти этот опасный подводный камень, сославшись на отсутствие у него законного полномочия со стороны Сигизмунда для решения. Закончили на том, что позже состоится дополнительное соглашение с самим королем, причем бояре утешали себя мыслью, что им удастся склонить королевича к принятию православия. Жолкевский же, не разочаровывая бояр, думал иначе.

На следующий день состоялось торжество принесения Москвой присяги новому царю. Затем начались пиры: Жолкевский чествовал бояр, затем князь Мстиславский приветствовал гетмана ответным роскошным пиршеством. Попировали, обменялись подарками и принялись сообща решать неотложные государственные вопросы. Прежде всего необходимо было покончить с «вором», продолжавшим угрожать Москве. Против него двинулась соединенная польская и московская рать. «Вор» и Марина бежали из Николо-Угрешского монастыря и снова укрепились в Калуге, куда за ними последовал с сильным казацким отрядом Иван Заруцкий: отказ Жолкевского передать ему начальствование над московской ратью обидел самолюбивого атамана, недавнего участника победы под Клушином, и он в отместку перешел на сторону «вора».

Поляки между тем прибрали Москву к рукам. Жолкевский прежде всего решил удалить опасных новому правительственному строю людей, таких, как В. В. Голицын, все еще не терявший надежды на царский престол, и митрополит Филарет, старший представитель рода Романовых, имя которых не раз упоминалось при решении вопроса об избрании царя. (Филарет раньше вернулся в Москву, освободившись от польского плена во время стычки шведско-русского войска с отрядом поляков, которые повезли Филарета из Тушина в Смоленск.) Для удаления этих и других опасных лиц Жолкевский нашел удобный предлог на них возложена была почетная обязанность отправиться под Смоленск во главе многочисленного посольства (в состав его входило около тысячи двухсот пятидесяти лиц и до четырех тысяч писарей и слуг) для завершения переговоров с Сигизмундом. Вместе с тем покончен был раз и навсегда вопрос о Василии Ивановиче. Желая доказать искреннюю приверженность Москвы Сигизмунду, бояре решили отправить его заложником в Польшу.

Избавившись, таким образом, от лиц, представлявших какую бы то ни было опасность новому строю, поляки начали хозяйничать в Москве. До половины сентября они продолжали стоять в нескольких верстах от города. У Жолкевского войско было хотя и немалочисленно, но и недостаточно сильно, чтобы, заняв Москву, удержать ее в случае нового народного восстания. Поэтому он ждал прихода Сигизмунда. Но король польский не хотел двигаться из-под Смоленска, не завоевав его, и, ведя льстивые переговоры с прибывшим посольством, продолжал засыпать ядрами город, входивший в состав той страны, царем которой был избран его сын. Сигизмунд был человек расчетливый: он боялся предпочесть журавля в небе и выпустить синицу из рук. Смоленск был необходим ему на тот случай, если бы все дело с русским престолом рухнуло и ему пришлось вернуться в Польшу. Показаться сейму с пустыми руками честолюбивый Сигизмунд считал неудобным.

Между тем в Москве уже ходили слухи, что бояре обманули народ, что престол московский займет вовсе не Владислав, а сам король польский. Опасаясь мятежа, Федор Иванович Мстиславский убедил Жолкевского занять Москву. Он, покинутый королем, согласился на это неохотно. Но лишь поляки заняли пригороды и не только мужские, но и женские монастыри, как Москва пришла в неописуемое волнение. Забурлили недовольные такой стоянкой и поляки, которым давно уже не выплачивалось жалованье: они нетерпеливо дожидались того блаженного времени, когда им удастся завладеть Кремлем с его сокровищами. Таким образом, предпринятая полумера со стоянкой польской рати под Москвой оказалась негодной. Приходилось решить вопрос окончательно, и Федор Иванович Мстиславский с боярами пошел на это. Как ни возражал патриарх Гермоген против ввода поляков в саму Москву, Федор Иванович, оборвав патриарха грубым замечанием, что «не попам-де управлять государством», остался непреклонен, и в ночь на 24 сентября поляки тайком от спавших жителей были введены в Кремль. Утром москвичи ахнули, но делать было нечего: приходилось временно предпочесть худой мир доброй ссоре. Жолкевский, видя, что при дальнейшем промедлении Сигизмунда такой ссоры не миновать, засиживаться в Москве не стал и, сдав команду над польским войском Гонсевскому, благоразумно удалился к Смоленску.

И началась для Москвы мрачная пора. Правительство «семибоярщины» хотя и существовало еще по названию, но на самом деле его не было. Новый «боярин московский» Гонсевский, пожалованный в это звание Сигизмундом, был начальником гарнизона. Ему была поручена команда над стрельцами, и в его руках оказалась вся внутренняя городская полиция. К концу октября он ввел в городе осадное положение, и Москва стала в полновластном его распоряжении. Бывший кожевник Федька Андронов, пожалованный еще «тушинским вором» должностью думного дьяка, верховодил теперь в московской Думе и даже позволял себе возвышать голос на старейшего московского боярина князя Федора Ивановича Мстиславского. Он получил высокое назначение помощника московского казначея Василия Головина, вскоре разделался со своим начальником и стал полным хозяином московской казны. И пошло ее расхищение. Поляки были жадны, но и московские люди, развращенные смутой, не уступали им в грабежах. Когда не стало денег, обратились к хищению кремлевских сокровищ. Не пощадили даже священных сосудов, покровов с царских гробниц в Архангельском соборе. Церкви осквернялись, стреляли в иконы, срывали с них священные ризы. В церкви Святого Иоанна существует до сих пор «отвращенная» икона Святителя Николая: предание гласит, что лик Святителя в ужасе отвернулся при виде тех кощунственных поруганий, которые делали поляки. Гонсевский, пытавшийся на первых порах поддерживать порядок и безжалостно наказывавший ослушников, сам вскоре начал обращаться с Москвой своевольнее, чем его подчиненные с жителями. Разнузданные поляки стали безнаказанно чинить москвичам уже явные насилия. Женщины не могли выйти на улицу, боясь быть обесчещенными. Злоба на поляков росла, вызывала месть и кровопролитные столкновения. Мрак зловещих и грозных предчувствий опускался над Москвой. Настоящее было страшно, будущее казалось еще ужаснее. Тревога волновала умы и сердца москвичей.

Такова была в общих чертах картина состояния Московского государства ко времени начала нашего романа. Судьба главных героев романа познакомит читателя с дальнейшими событиями нашей истории до вступления на престол основателя новой могучей династии Михаила Федоровича Романова.

Глава I «Не было закорючки, ан целый знатный крюк»

Было начало декабря 1610 года. Два дня бушевала в Москве беспросветная метель, занося улицы снежными сугробами, завывал и стонал в трубах ветер, с бешеной силой срывая кровли теремов и железные ставни у немногочисленных в то время каменных домов. Закрыв изнутри окна втулками[2], москвичи, встревоженные грозными событиями последнего времени, заперлись в домах, прислушиваясь к завыванию бешеных порывов ветра и суеверно думая, что давно не бушевавшая с такой силой и продолжительностью метель — опять не к добру. На третьи сутки прояснело, и наступил свирепый мороз, заставлявший непривычных к нему злых московских гостей — поляков растирать уши и носы, украшенные грушеобразной припухлостью, которая покраснела как от мороза, так и от усердных возлияний, в которых незваные на Москве гости отнюдь себе не отказывали, добывая питье насилием и грабежом.

Для этого времени был ранний час дня, и Москва недавно проснулась. На безлюдных пока улицах появлялись время от времени одинокие прохожие, проезжали разъезды польских рейтеров, проходили караульные отряды стрельцов. На Красной площади было заметно некоторое оживление. Там, на Лобном месте, возвышался тесовый помост, поставленный накануне, и народ с любопытством ожидал казни, которая была назначена на утро. Впрочем, достоверных сведений о времени еще не было, и толпа праздных зевак, падких до подобных зрелищ, была пока немногочисленна.

По мере того как поднималось яркое декабрьское солнце, на Красной площади стал собираться народ. Заблаговестили в Покровской церкви, и по направлению к ней потянулись духовные люди и богомольцы. Дьяки, подьячие и мелкая служилая сошка, позевывая со сна и крестя рты, отвешивали перед церковью поясные поклоны и спешили к занятиям, в Земский приказ. На большом Красном рынке продавцы выставляли товары, и появлялись первые покупатели. Купцы открывали свои лавки в торговых рядах и гостиных дворах, расположенных к востоку от Красной площади. По овощной улице, упиравшейся в рыбный рынок, сновали продавцы со своими овощными и рыбными припасами. Китай-город оживал.

Был пятый час дня[3], когда в конце улицы со стороны бывшего английского двора, где теперь стояла тюрьма, показалось многолюдное шествие. И при виде его все, кто были на улицах: прохожие, проезжие, покупатели с рынков, мелкий торговый люд, который мог побросать свою торговлю или поручить ее присмотру менее любопытных товарищей, — все устремились по направлению к Красной площади, и за короткое время народ заполнил и саму площадь, и близлежащие к ней улицы. Шествие открывал отряд пеших стрельцов в красных суконных кафтанах, вооруженных длинными ружьями с красными ложами. За Ним медленно двигались простые дровни, на которых сидел палач в алом кожухе, с меховым колпаком на крупной рыжеволосой голове. Возле него стоял на коленях со связанными за спиной руками тощий и длинный, как жердь, священник. Его истощенное, изжелта-бледное лицо с редкой сбившейся бородой неопределенного цвета подергивалось частойсудорогой, и весь он дрожал — и от лютого мороза, пробиравшего его под жалкой ветхой ряской, и от ужаса, который отражался в его глазах, устремленных в толпу. Дровни сопровождал отряд нарядных и грозных на вид польских конных гусар с длинными копьями-влочнами, концы которых волочились по снегу, оставляя борозды; кроме них, они были вооружены короткими самострелами и палашами-концерами; их медные шишаки и панцири из блях ярко сверкали на солнце. Гордо сидели длинноусые поляки на нетерпеливо гарцевавших конях, покрытых под седлами волчьими шкурами. Начальник отряда, могучий в плечах ротмистр, с наглым, красивым, пунцовым лицом, красовался, увешанный драгоценным оружием, на горячем коне с леопардовой шкурой. За гусарами следовал в алых кожухах-кафтанах конный отряд детей боярских[4], вооруженных луками и стрелами, который окружал богатые сани боярина Равула Спиридоновича Цыплятева — начальника шествия. На нем была богатая санная[5] шуба на хребтах сиводушчатой лисицы, покрытая лазоревой камкой[6], с серебряными пуговицами и таким же кружевом по разрезу. Голову украшала высокая горлатная шапка[7], из-под которой выглядывали узкий лоб, щелки заплывших глаз и мясистое лицо с выдававшейся вперед нижней челюстью, заросшей круглой бородой. Одиночные лодкообразные сани, обитые внутри вишневой адамашкой, были покрыты медведем из пышной шкуры матерого зверя, а поверху — суконной вишневой полостью. Спинку саней закрывал персидский ковер, концы которого свешивались сзади.

У ног боярина стояли в санях два холопа, третий сидел верхом на лошади, голова которой была хитро убрана цепочками и звериными хвостами, а четвертый холоп шел за санями. Уже по внешности можно было судить, что Цыплятев — боярин богатый и любящий покичиться. Он являлся начальником отряда, который сопровождал на казнь стоявшего на коленях в дровнях священника.

Священник Харитон приехал посланцем в Москву из Калуги, где жил теперь «вор» Узнав, что поляки разозлили грабежами и дерзким озорством москвичей, «вор» решил снова попытать счастья и послал Харитона к боярину Воротынскому, заседавшему в Думе, с поручением подговорить народ московский в пользу «вора». Цель приезда Харитона была раскрыта. Всесильный думный дьяк Андронов, сын лапотника-кожевника и сам при Годунове торговый мужик на Москве, а теперь первый воротила среди родовитых бояр, проведав о новых кознях «вора», недавнего своего повелителя и приятеля, приказал схватить Харитона. На пытке тот со страху наговорил на князей Воротынского и Андрея Голицына. Обоих бояр по распоряжению градоправителя Гонсевского заточили, а самого Харитона везли теперь на казнь.

Толпа, запрудившая улицы, кто с жалостливым любопытством, а кто с ненавистью, разглядывала Харитона, который предал полякам двух важнейших бояр, один из них был братом любимого многими Василия Васильевича Голицына, уехавшего с митрополитом Филаретом послом к Сигизмунду под Смоленск. Заточение бояр вызвало новое раздражение к притеснителям-полякам. Поэтому при виде отряда нарядных польских гусар, следовавших впереди саней боярина Цыплятева, народ глядел на них с явной злобой и с не большей приязнью провожал глазами самого боярина. На Москве хорошо знали его. Он был человек дрянной, хитрый, корыстный, сторонник и первого Лжедмитрия, и «тушинского вора», неоднократно побывавший в «перелетах», а ныне в числе других изменников-бояр предавший Гонсевскому Москву и готовый уступить столицу не только королевичу Владиславу, но и самому польскому королю Сигизмунду.

Как ни был Цыплятев привычен к презрению народному, но явно враждебные взгляды толпы, провожавшие теперь его сани, заставляли его поеживаться и сильнее прикрывать лицо пышным воротником шубы. Время было опасное, ненависть к полякам разрослась и могла разразиться народным мятежом, во время которого досталось бы и московским изменникам, слишком рьяным приверженцам поляков.

Испытывая некоторую тревогу и желая поскорее исполнить возложенное на него неприятное поручение — присутствие при казни Харитона, боярин Цыплятев уже несколько раз отдавал приказ стражникам, вооруженным секирами, освободить проезд и разогнать все нараставшую толпу, затруднявшую движение. Но шествие двигалось медленно, и вдруг у перекрестка двух улиц оно совсем остановилось. Передние ряды стали напирать на задние; произошла давка.

— Эй, что там? — пытаясь придать внушительность своему неприятно-пронзительному голосу, визгливо и беспокойно крикнул боярин.

Один из близстоявших детей боярских, малый саженного роста, приподнялся на стременах.

— Похороны, боярин, — сказал он, разглядев, из-за чего произошла остановка. — Похороны улицу пересекли. Передние стрельцы осадили.

— Экие блажные! — заволновался Цыплятев. — Неужели порядок похорон нам ждать! Эй, паны-гусары, вперед!

— Грех, боярин, — смущенно заметил было боярский сын, крестясь при виде похорон и снимая колпак[8] с меховым ожерельем и серебряной запоной впереди.

— Я те покажу — грех! — рассердился боярин. — Эка что выдумал: нашему да делу похорон ждать!

— Сами, кровопивцы, похороны справляете, — раздалось рядом в толпе замечание.

— Без попа — попа на смерть ведете, — подхватил другой насмешливый голос.

— Панские угодники, диаволы-изменники!..

— Молчать! — визгливо зыкнул боярин. — Кто смел? Всех на плаху к заплечным мастерам сгоню. Ну-ка, сунься, — кто сказал?

Цыплятев свирепо окинул толпу. Но народ, потупив злобные взгляды, угрюмо молчал. Боярин приподнялся в санях.

— Эй, пан, — махнул он рукой в меховой рукавице обернувшемуся в его сторону польскому ротмистру. — Вперед, пан! Дорогу!

Ротмистр охотно поспешил исполнить приказ. Врезавшись в толпу, давя и калеча лошадьми шарахнувшихся в сторону уличных зевак, взвод польских гусар выехал вперед и врезался в многолюдную похоронную процессию, пересекавшую улицу Испуганные монахини, несшие гроб, родственники покойника и плакальщицы, оборвав свои вопли и причитания, испуганно остановились с одной стороны улицы, в то время как духовенство, остальные плакальщицы и домашняя челядь перешли перекресток и стали с другой стороны. Через этот промежуток двинулись вперед гусары, вслед за ними стрельцы и дровни, сидя на которых палач спокойно снял колпак и с чувством перекрестился в сторону покойника, а злосчастный Харитон в смертельном ужасе остановил на гробе свои воспаленные, безумно остекленевшие глаза и судорожно завопил, думая о собственной участи.

Проезжая мимо, Цыплятев хотел уже снять роскошную меховую шапку и перекреститься, как вдруг он заметил своего дальнего родственника и во внешних отношениях приятеля, боярина Матвея Парменовича Роща-Сабурова. И, торопливо опустив руку, взялся за воротник шубы и плотнее прикрыл им часть лица, обращенную в сторону Роща-Сабурова. «Ахти, и в самом деле — грех! — подумал Цыплятев, боясь, как бы Роща-Сабуров не разглядел его. — Эк меня, право, угораздило покойницу потревожить!» И, мысленно пожелав покоя душе «новопреставленной болярине Феодосии», он решил поторопиться с казнью, чтобы поспеть в церковь хотя бы к концу отпевания. Избегая встретиться со взглядом Роща-Сабурова, он торопливо шмыгнул глазами на другую сторону улицы и… чуть не ахнул: в толпе домашних боярина, успевших уже перейти дорогу, он заметил злобно направленный на него острый взгляд молодого сына боярского, часть лица которого была скрыта повязкой из-за полученной раны. «Аленин? Быть не может! — удивился Цыплятев. — У того бороды не было, а под тряпицей лица не разглядеть. Да нет, нет — он. Глаза его. Неужели хватило смелости на Москву сунуться? Ну, ну, коли так, постой же, Матвей Парменыч! Не было против тебя закорючки, ан вон и целый знатный крюк. Стало быть, теперь поговорим иначе…»

И, мысленно проверив пришедшие в голову догадки по поводу неожиданного приезда в Москву Аленина и сопоставив их с последствиями этого появления, Цыплятев самодовольно улыбнулся и решил, что дело выйдет чисто. Были данные к тому, чтобы отдать стрельцам приказ тотчас схватить молодца. Но этим опрометчивым поступком можно было испортить дело. Дружеских отношений с Роща-Сабуровым пока не следовало портить. Надо было не спеша. опутать молодца паутиной да не дать из нее выскочить. А для этой цели прежде всего нужно было раздобыть верного приспешника, мастера этих дел — Кифу Паука.

— Слышь-ка, Пармен, — обратился боярин к холопу стоявшему у его ног справа в санях. — Ропату[9], что за Вшивым рынком, небось знаешь?

— Слышать — слышал, боярин, — нерешительно ответил Пармен, предполагая неожиданную уловку со стороны хитрого и строгого хозяина. — Бывать же самому не довелось.

— Известно, не знаешь ты, где раки зимуют, — насмешливо улыбнулся Цыплятев. — На сей раз пусть будет по-твоему. Узнаю — шкуру спущу. А покуда сбегай-ка в ропату ту да сыщи мне Кифу Паука. Коли там он да не пьян, накажи, добежал бы немедля на двор ко мне. Скоро домой буду. Скажи — дело есть. Да смотри, другим зря не болтай. Не то…

— Слушаю, боярин.

И, зная по давнему порядку, что всякое распоряжение боярина, чреватое иной раз самыми неожиданными! последствиями, должно соблюдаться в строгой тайне, холоп, недослушав угрозы, соскочил с саней, протолкался сквозь «густую толпу и бегом направился в сторону ропаты.

Процессия вскоре вышла на площадь. Когда дровни поравнялись с Лобным местом, гусары развернулись цепью и кольцом окружили его. Стрельцы в два ряда стали между дровнями и местом казни. Тысячная толпа замерла. Сквозь немую тишину заунывно-гудливо доносился похоронный благовест в церкви Меркурия Смоленского, звонивший по боярыне Роща-Сабуровой. Казалось, что этот благовест провожает в могилу и несчастного Харитона, которому суждено было сложить голову на плахе даже без последнего напутствия: об этом второпях забыли.

Палач молодецки спрыгнул на землю, подтянул туже красный кушак, которым был опоясан, и между двух алых лент стрельцов по приступке взошел на помост. Поп Харитон по-прежнему продолжал непрерывно трястись мелкой дрожью. Он хотел встать, но ноги не слушались. Тогда двое стрельцов подхватили его под руки, подняли, но тут он сорвался с места и побежал на помост, согнувшись в три погибели и махая перед собой руками, будто ловя ими воздух.

Палач одной рукой схватил его за рукав, а другой резким движением обнажил шею, сорвав ворот ветхой рясы. Возле березовой плахи Харитон упал на колени.

В это время на помост входил дородный дьяк с выпячивавшимся под шубой толстым брюхом и с бельмом на глазу Он откашлялся, сплюнул и, сняв четырехугольную шапку с лисьим околышем, внушительно обвел единственным глазом толпу и стал читать приговор о казни «попа Харитона» Тот сначала замер, прислонившись к березовому чурбану, а затем, по мере перечисления приписываемых ему преступлений, зарыдал, содрогаясь всем телом, и к концу чтения неудержимыми воплями огласил площадь.

Когда чтение было закончено, Харитон вскочил, упал и, упираясь руками о помост, поклонился земно толпе.

— Православные!. Народ честной!. — судорожным вскриком вырвалось у него: — Видит Бог, не беды — правды хотел я земле Московской… Зло нечестивое обуяло Москву-матушку За царя Дмитрия стоял… За него голову кладу… Тот ли, нет ли — не ведаю… Темный я человек… Правды я хотел Царя православного… Казни изменников, еретиков поганых, супостата-королевича… Православные!.. Во тьме ходите, гибели своей не видите…

Забыв страх перед смертью, не обращая внимания на то, что палач резко схватил его за плечо, Харитон выпрямился и звучным голосом, боясь, что ему не дадут договорить, весь преображенный в порыве предсмертной отваги, торопливо кричал свои признания и обличения.

Боярин Цыплятев нетерпеливо махнул рукой. Палач сбил несчастного Харитона с ног, голова его упала на плаху, сверкнул высоко в воздухе топор, палач с озверелым лицом закусил губу, выдохнул густым звуком воздух, как дровосек при взмахе топором о полено… Толпа ахнула. Послышались истерические женские вопли… Миг, и все было кончено…

— Так бы и изменников! — раздался из толпы тот же отчетливый голос, что раньше слышался возле саней боярина Цыплятева.

— Казнь изменникам! — глухо подхватил другой.

Но теперь Цыплятев на звук этих голосов не посмел обернуться: слишком явно ощущалась народная ненависть. Он поспешил сесть в свои роскошные сани и приказал погонять лошадь. Дома ему надо было переодеться в смирное[10] платье ради похорон и поговорить со своим приспешником.

Паук уже дожидался боярина в ограде его богатых хором.

Глава II Семья боярина Матвея Парменыча

Боярыня Феодосия Панкратьевна Роща-Сабурова хворала с осени. Ее, тихую, богомольную и впечатлительную от природы, растревожили наступившие в Москве грозные события последнего времени. Первый резкий припадок той лихой болезни, которую приглашенная баба ведунья-зелейщица[11] Наська Черниговка назвала «френьчуг»[12], случилась с ней в ночь на 19 августа, когда Матвея Парменыча, в котором она души не чаяла, постигла большая беда, хотя Феодосия Панкратьевна давно ее ожидала. Были тому недобрые приметы: все ей по ночам куроклик[13] слышался и виделись тяжелые сны. Особенно преследовал сон о том, как будто гроб убиенного царевича Дмитрия по улицам Москвы по воздуху шествует, стучится сторожким жутким стуком в окна хором боярских, которые его не пускают, а Матвей Парменыч и рад бы окно открыть, да руки у него связаны. Справлялась Феодосия Панкратьевна об этих снах потихоньку от мужа в гадальных тетрадях — Рафлях[14] в книгах «Аристотелевы врага» и «Шестокрыле» и все плохие предзнаменования вычитывала.

А с Матвеем Парменычем случилась вот какая беда.

Восемнадцатого августа бояре присягали в Успенском соборе новому «государю», королевичу польскому Владиславу Матвей Парменыч туда не пошел. Он стоял на том, что надобно всей землей выбрать русского царя, склонялся в сторону избрания одного из Романовых, особенно укрепился в этой мысли после явно принудительной высылки митрополита Филарета под Смоленск в посольство; еретика же королевича Владислава, а тем более отца его Сигизмунда знать не хотел. Однако из собора за ним послали — пришел боярин Цыплятев. Матвей Парменыч и тут не пошел, плюнул и велел свой ответ передать Федьке Андронову Цыплятеву, как-никак был он родственник, хотя и десятая вода на киселе, следовало бы смолчать. Но не тут-то было Матвей Парменыч сыграл ему на руку Дело в том, что Цыплятеву, хотя он был и стар, и страшен, как семь смертных грехов, полюбилась единственная дочка боярина красавица Наташа. Сколько раз хотел Цыплятев засылать сватов, сколько раз сам заговаривал, но все получал поворот от ворот За два дня до случая с Матвеем Парменычем, в праздник Успения Богородицы, пришел Цыплятев хмельной (а зашибить он любил) и пристал: отдай да отдай за него Наталью Осерчал Матвей Парменыч.

— Гультяй ты бесстыжий, — говорит — Какой день нынче, а ты с утра винища налакался! Седых бы волос своих постыдился! Не отдам дочь за старого пьяницу и на богатство твое не польщусь. Так и заруби на носу.

Затаил злобу Цыплятев и обрадовался подвернувшемуся случаю выместить зло. Вечером 18 августа, когда уже все спали, пришел он с дьяком и стрельцами к Матвею Парменычу, но тот не велел их пускать. Те чуть двери не выломали. Делать было нечего, пустили. И показал Цыплятев приказ князя Федора Ивановича Мстиславского и верховодчика Федьки Андронова, которые велели схватить Матвея Парменыча и отдать за приставы[15] Увели старика, не глядя на ночь, а с Феодосией Панкратьевной от страха случился припадок. Еле водой ее отлили. На другой день, правда, Матвея Парменыча освободили (Цыплятев овечкой прикинулся, хвалился, будто его стараниями дело к благополучию повернулось), да здоровье уже не вернулось к старой боярыне. Пристал «френьчуг» после тряща-огневица[16] И молебны каждый день служили у мощей чудотворцев — святых Ионы, Петра и Филиппа, и, грешным делом, без ведома Матвея Парменыча к помощи баб ведуний-зелейщиц прибегали (сам благочестивый боярин их гнушался). Всякие средства испытали знахарки: писали на яблоке эллинские имена семи простоволосых девиц-трясовиц, выходящих из огненного столба, — Лилии, Хортории, Зыгреи, Невеи, Тухии, Нешии, Жыднеи [17], клали его в церкви, а после давали есть больной; совали они под подушки Феодосии Панкратьевны наговоренные наюзы-узлы[18]; бросали в ковш с водой три угля и внушали воде обмыть с болящей хитки-притки, уроки-призоры, скорби-болезни, щикоты, ломоты, злу-худобу и понести их за сосновый лес, за осиновый тын[19]; давали в пище траву-излюдин, что растет по старым росчистям ростом в пядь, собой мохната и листочки мохнаты[20]; окуривали и терли по лицу травой ероей[21] — ничто не помогало, больной становилось все хуже. Наконец, старый слуга Матвея Парменыча Мойсей, по прозвищу Кудекуша, нашел какого-то иноземного лекаря, приехавшего в Москву из Польши с самозванкой Мариной. Лекарь тот был не то латинской, но то лютеранской веры Поэтому Матвей Парменыч, считая грехом звать в дом иноверца, долго не решался послушать совета Мойсея, хотя про то лечение рассказывали чудеса. Как человек строго благочестивый, Матвей Парменыч вообще-то считал грехом прибегать в болезни к чьей бы то ни было целительной помощи, кроме помощи Всевышнего, обретаемой в молитве, и в виде исключения допускал еще обращение к травникам — православным самоучкам-лекарям. Однако, когда все испытанные средства оказались тщетными, Матвей Парменыч на этот раз решил принять грех на душу, сломил упорство и разрешил Мойсею привести лекаря-иноземца. Но с запущенной болезнью нельзя было уже справиться — лекарь только развел руками и лечить больную наотрез отказался.

Феодосия Панкратьевна, предчувствуя смерть, не боялась ее, но страдала душой за Матвея Парменыча и за детей — восемнадцатилетнюю Наташу и сына Петра, отражавшего в числе защитников далекого Смоленска осаду короля Сигизмунда. Страшно было Феодосии Панкратьевне за участь близких сердцу ее людей в эти тревожные, смутные для государства дни. Если бы естественная смерть их ждала — что ж, все люди смертные, помереть рано ли, поздно ли придется!.. Но она боялась для них горшей участи: преследований злых людей и в особенности мстительного боярина Цыплятева, пыток, казней. Поэтому, сама глубоко благочестивая, она тем не менее позволяла испытывать над собой всевозможные способы грешного знахарского лечения. Когда же все оказалось бессильным, старая боярыня положилась на волю Божью, исповедалась, причастилась, благословила по очереди всех домашних, и в том числе любимицу Наташу, помутившуюся от горя рассудком, облеклась, по тогдашнему обычаю, за день до смерти в иноческую одежду, приняла святую схиму и праведно скончалась, нареченная во схиме инокиней Феофанией.

Вот почему гроб ее, согласно обычаю, несли теперь шесть монахинь. Новопреставленную инокиню Феофанию следовало бы и похоронить в женском монастыре; Матвей Парменыч и хотел предать прах ее земле в одной из женских иногородних обителей, да раздумал: ввиду неспокойного времени страшно было идти за черту города. Врагов и опасностей Матвей Парменыч вообще не боялся. Но он знал, что поляки его ненавидят и могут воспользоваться случаем, чтобы учинить какую-нибудь пакость, наглумиться над похоронной процессией, оскорбить непристойной выходкой память покойной боярыни. Поэтому он решил похоронить Феодосию Панкратьевну в ограде чтимой им церкви Меркурия Смоленского, настоятель которой, отец Александр, был духовником, советником и давним другом его семьи. Здесь же он еще раньше распорядился похоронить и себя, выразив свою волю в духовном завещании.

До церкви Меркурия Смоленского путь от дома боярина был недалекий; церковь находилась в людном месте Китай-города, и потому похоронной процессии насилия поляков не могли угрожать: несмотря на присущую им дерзость, они вряд ли решились бы проявить ее всенародно Тем не менее дрогнуло сердце Матвея Парменыча, когда взвод польских гусар прорвался по распоряжению боярина Цыплятева сквозь процессию и заставил их ожидать проезда осужденного на казнь Харитона. Как ни отворачивался боярин Цыплятев, Матвей Парменыч успел его разглядеть и подумал, что это кощунственное невнимание было сделано по злому умыслу. Но мысль эта промелькнула и исчезла: к его злобе Матвей Парменыч давно привык, и, как ни был ненавистен недруг, в скорбной душе боярина не оставалось теперь места иным думам, кроме как думам об умершей.

Опустив повязанную платком[22] красивую, породистую седобородую голову с отрощенными за последнее время, в знак печали, клочковатыми седыми волосами, Матвей Парменыч в глубоком раздумье шагал за гробом, обитым вишневым бархатом и накрытым вместо покрова дорогой шубой.

В морозном воздухе стояла тишина; восковые свечи в руках боярина и сопровождавших, потрескивая, печально мерцали ровными огоньками. Тихо и скорбно было на душе у него. Бурные беспокойные мысли о мрачных событиях в Москве, все последнее время волновавшие Матвея Парменыча, уступали теперь место унылой печали. Под однообразно-заунывные плачевные причитания плакальщиц тоскливо вспоминалась вся долгая жизнь. Сколько стараний было положено с верным другом-женой, чтобы свить счастливое семейное гнездо, в котором в награду за долгую, честную государственную службу, думалось, мирно протечет покойная старость. Много было поработало, много вместе пережито и выстрадано.

Собственно, ровная и тихая жизнь Матвея Парменыча кончилась со смертью царя Иоанна Грозного. Как ни было бурно его царствование, ему жилось в те времена отрадно: он был человеком глубоко и честно преданным престолу, и даже минуты болезненных порывов гнева и подозрительности, опалы и немилости грозного царя счастливо миновали любимого боярина. Кругом летели с плеч боярские головы, служилые люди быстро возносились к вершинам славы и благополучия и столь же быстро свергались, отправлялись в ссылки, лишались достатка, а Матвей Парменыч, в числе немногих счастливцев, спокойно, уравновешенно-хладнокровно служил и медленно, но прочно продвигался по ступеням служебных должностей и придворных званий. Он слыл безукоризненно честным и правдивым человеком; на милость не напрашивался, но и гнева царского не страшился. А бывали страшные минуты, когда в наступившей немой тишине окружавшие царя, затаив дыхание, ждали ответа на заданный царем тот или иной вопрос. И боярин Роща-Сабуров держал ответ бесстрашно. Засверкают, бывало, огненные, проницательные глаза царя, зловещим движением поднимется рука с копьеконечным жезлом, но честные глаза боярина правдивым открытым взглядом ответят на гневный взгляд государя, как бы внушая ему уверенность в искренности ответчика; угаснет разгневанный царский взор, опустится жезл, и рука безмолвно, тихо махнет: «Ступай!»

Свою службу при Иоанне Васильевиче боярин Роща-Сабуров начал в чине стряпчего[23] со скромной должности воеводы одной из дальних невидных областей. Слава о его умелой распорядительности скоро достигла Москвы; он был переведен в столицу, удостоен чина-должности постельничего[24], ведал одно время «мастерской палатой» и, в бытность в этой придворной должности, был осчастливлен царской близости — спал, случалось, в одном покое с государем. Вскоре Матвей Парменыч заслужил и расположение и милость царя: был награжден придворным чином-званием стольника[25] и в этом звании ездил товарищем посла в Англию, повидал свет, вернувшись, был вскоре пожалован должностью окольничего[26], управлял сразу тремя приказами. Перед самой смертью Иоанна Грозного Матвей Парменыч был удостоен высшей почести: ему было сказано боярство[27], и при венчании Федора Иоанновича он уже в золотном платье стоял в Успенском соборе на чертежном месте. Затем пошли неудачи, и сам Матвей Парменыч удалился от двора: ни с двоедушным Борисом, ни с хитрым Василием Ивановичем Шуйским прямодушный боярин ладить не мог, но чувствовал расположение к искателю приключений, к первому самозванцу Лжедмитрию. Боярин удалился на покой, всецело посвятив себя семейной жизни, воспитанию детей — сына Петра и дочери Натальи и стал с нетерпением ждать лучшего времени для Московского государства, когда бы он снова мог оказаться полезным престолу и законно избранному русскому царю. Благодаря умелому воспитанию дети выросли на славу: из Петра вышел дельный служака-воин, разделявший убеждения отца; еще молодой человек (ему не было и двадцати трех лет), он нес ратную службу в должности стрелецкого начальника — пятидесятника. Незадолго до осады Смоленска Сигизмундом он был послан из московского Стрелецкого приказа с ответственным поручением к смоленскому воеводе, боярину Михаилу Борисовичу Шеину. Осада города задержала его в Смоленске, и Петр остался нести там ратную службу, ибо именно здесь он мог послужить русскому делу. Приятно было служить под начальством такого опытного и преданного тем же убеждениям воеводы, как Шеин. Вскоре молодой пятидесятник сумел показать свою ратную доблесть и был назначен «головой» над отрядом в пятьсот воинов. Петр стоял на верном пути, и отец за него радовался и был спокоен. Конечно, осадная служба была опасна, но кто во время всеобщей разрухи мог вообще поручиться за свою безопасность! Достойная смерть за честные убеждения была счастливейшим уделом, о котором только и могли мечтать искренние приверженцы правды, попранной врагами внешнего и внутреннего порядка. Но вот за любимицу покойной Феодосии Панкратьевны, красавицу Наташу, отец сильно беспокоился. Его дни почти сочтены. Что его может ждать, если Смутное время продлится? Топор и плаха или тюрьма и ссылка. В этом он ни на мгновенье не сомневался. Он слишком ярый приверженец законности государственности и, следовательно, слишком опасный противник врагов законного государственного порядка. Воцарись Владислав, которому он отказался присягнуть, — враги заклюют его. Он — не пешка, а носитель старого боярского имени; он осколок той могучей скалы, на которой воздвигалось грозное царствование Иоанна Грозного, беспощадного и могучего насадителя порядка и законности на Москве. На нем — след обаяния того железного правителя. Имя его всегда может привлечь сторонников, опасных для врагов. Рассчитаться с ним без стеснения пока еще боятся. Однако попытка уже была: Цыплятев занес на него руку, схватил в кулак, но раздумал и разжал его. Матвей Парменыч пока еще нужен ему, который не теряет надежды на возможность измены со стороны твердого в убеждениях боярина: ведь с каждым днем изменников из числа сторонников пословицы «против рожна не попрешь» становилось больше. Цыплятев и злоумышляет против него, и играет по-прежнему в дружбу. У Цыплятева помимо служебных соображений о тех выгодах, которые он может извлечь из Матвея Парменыча, расчет простой: лестнее стать законным зятем сильного и богатого боярина, чем взять силой дочь ссыльного или казненного отца. На худой конец он и от этого не откажется. По-видимому, решение добыть тем или иным способом Наташу твердо засело в его плешивой голове. И к тому же ясно, что из заботливо воспитанной девушки выйдет образцовая и домовитая хозяйка. Страшно Матвею Парменычу за Наташу. Не дай Бог, если она при таких условиях осиротеет. Необычайная красота сослужит ей плохую службу. Правда, она не из трусливого десятка, а, подобно отцу и брату, полна решимости, отваги и силы воли. Но на что пригодится ей в злую минуту отвага? На то разве, чтобы покончить с собой. Заступников, кроме отца, у нее нет. Брат Петр в далеком Смоленске, да и, Бог весть, вернется ли он оттуда живым. Родственников, на которых можно было бы положиться, в живых не осталось: Матвей Парменыч — единственный представитель рода Роща-Сабуровых. Имеются родственники по боковой линии, да все это люди мелкие, и в случае беды надежда на них плохая. Верный слуга Мойсей Кудекуша постоит, разумеется, за свою боярышню и жизнь за нее отдаст, но старику шестой десяток заканчивается. Бог весть, долго ли проживет. Лучший бы выход — выдать дочь замуж и в лице достойного мужа найти для нее защитника. Об этом отец давно подумывал. Были на примете и хорошие женихи, которые за счастье сочли бы породниться с боярином Роща-Сабуровым. Но сердце Наташи к ним не лежало, а против желания дочери Матвей Парменыч идти не хотел. Хотя он был человеком старого закала, но детей воспитывал разумно, считался с их желаниями вопреки современным ему понятиям о том, что основу воспитания составляет прежде всего строгость наказания, которых по мере надобности Матвей Парменыч не избегал, но не хотел видеть в детях безвольных рабов и следовать грубому правилу: «казни сына своего от юности и не ослабляй, бия младенца: аще бо жезлом биеши не умрет, но здоровее будет. Дщерь же имаши: положи на них грозу свою, да в послушании ходит, да не свою волю приемши». Воспитал он детей вопреки покачиваниям головой и оговорам кумушек без «жезла» и без «грозы», и дети выросли у него молодцами, беспрекословно послушными воле родителей и безгранично их любящими. Бывали единичные случаи, когда отец пытался вопреки убеждениям круто повернуть по-своему, но добра из этого не выходило. Поэтому и в сердечных вопросах Матвей Парменыч считался с желанием детей, хотя, пожалуй, в отношении Наташи он в глубине души и раскаивался в своей слабости. Наташа отвергла любой выбор жениха потому, что у нее давно уже появилась любовь, которая доставляла ей много тревог и, по мнению Матвея Парменыча, добром кончиться не могла. Ее избранником был тот самый боярский сын Дмитрий Аленин, присутствие которого на похоронах привлекло жадное внимание боярина Цыплятева, породило в его злобной душе ряд каверзных мыслей и заставило кликнуть из ропаты завсегдатая ее Кифу Паука…

Глава III Студент сорбонны

Дмитрия Аленина Матвей Парменыч любил как родного сына и с радостью отдал бы за него Наталью, если бы жизнь Аленина не была осложнена сильно запутанными событиями. Дмитрий был сыном покойного друга Матвея Парменыча — Ипата Карповича Аленина, человека хотя и старинного, но захудалого рода. Дружбу с ним Матвей Парменыч водил чуть ли не с детства и, выйдя в люди, оказывал ему покровительство. Когда при Иване Грозном Матвей Парменыч в должности постельничего ведал «мастерской палатой», он добился назначения приятеля своим помощником по заведованию палатой, то есть выхлопотал для него довольно почетный чин «стряпчего с ключом». Эта придворная должность требовала высокой честности, так как он хранил ключ от государевой постельной казны. Аленин вполне оправдал доверие и, несомненно, высоко выдвинулся бы при дворе, но захворал тяжелой болезнью, дожил свой век в бедности и оставил перед смертью единственного сына на попечение другу и богатому, знатному покровителю Матвею Парменычу (вдова Аленина постриглась в монастырь). Матвей Парменыч воспитывал Дмитрия наравне с сыном. Когда Борис Годунов, ставший правителем, захотел найти сыну своему Федору сверстников для забавы и учения, Матвей Парменыч, пользуясь своими связями, пристроил Дмитрия ко двору Бориса Матвей Парменыч не любил, но к царевичу Федору относился тепло. Он был доброй души, способный мальчик, который впоследствии, наследовав отцу, мог бы стать умным, честным правителем. Надо отдать справедливость безграмотному Борису, что он принимал все меры, чтобы дать сыну совершеннейшее по тем временам образование, и выписывал для этого сведущих иноземных учителей. Следовательно, Аленину, пристроенному в товарищи к Федору, предстояла хорошая дорога. Сына своего Матвей Парменыч из неприязни к Борису не послал бы во дворец. Да в этом и не было надобности: Петр и дома мог получить нужное образование, да и будущность его была обеспечена благодаря солидным достаткам отца. А Аленину близость к царевичу сулила широкую дорогу. Словом, стоило рискнуть.

Дело пошло на лад. Дмитрий проявлял большие способности и жадно поглощал неведомую в Москве ученую иноземную премудрость. В успехах он не отставал от царственного своего товарища и даже раньше его научился не только разбираться в карте Московского государства, но даже вычерчивать ее — знание по тем временам никому не доступное. За год до смерти Бориса Федору Борисовичу было пятнадцать лет, Дмитрию — семнадцать. Борис уже хворал и не рассчитывал долго прожить. Чтобы дать государству хорошо образованных служилых людей, а сыну своему — будущему правителю — умных помощников, Борис принял чрезвычайную меру: он решил послать нескольких молодых способных московских людей учиться за границу — во Францию, в Любек, в Англию. В числе намеченных избранников оказался и Аленин. Дмитрий спросил совета у Матвея Парменыча. Страшно было отпускать сироту, друга сына в далекую неведомую Францию, куда Аленину предстояло ехать, но, желая ему добра, Матвей Парменыч пошел на этот риск и дал свое благословение: его утешала мысль, что если поездка пойдет впрок, а учение в западной школе принесет ту пользу, которую ждал Годунов, то, вернувшись, Дмитрий займет, как один из немногих действительно образованных людей в Москве, видное общественное и служебное положение. Руководил Матвеем Парменычем и другой расчет он догадался о начавшейся между Наташей и Дмитрием юношеской любви и решил, что долгое отсутствие либо укрепит это первое робкое чувство и Дмитрий, получив образование, станет впоследствии достойным мужем Наташи, либо под влиянием разлуки первое детское увлечение забудется и Наташа найдет свое счастье с другим избранником. Расчеты Матвея Парменыча, однако, не оправдались, и он сильно раскаялся впоследствии, что отпустил Дмитрия.

Аленин в числе шести молодых людей, посланных во Францию, после медленного двухмесячного пути попал в Париж. Там он поступил в Сорбонну[28]. Учебные занятия, новые смелые знания, волновавшие молодой ум и открывавшие совсем другие взгляды на жизнь, увлекли его. А также увлекла новая заманчивая жизнь величайшего в мире европейского города, с ее нарядной роскошью, шумной суетой и соблазнами. Вихрь жизни закружил молодого неопытного москвича-дикаря, воспитанного на родине в тиши боярского терема строгого и благочестивого Матвея Парменыча. Предоставленный теперь самому себе, он не мог устоять против соблазнов и, не подготовленный с детства к такой жизни и к разумному усвоению ошеломившего его богатства знаний, набравшись одних верхов, счел себя, однако, подготовленным и решил вернуться на родину, чтобы применить сумбурные знания на деле. Из Москвы до него доходили тревожные вести о народном недовольстве Борисом, о вине Бориса в убиении царевича Дмитрия и его чудесном спасении и, наконец, о решимости его занять по праву принадлежащий престол, отнятый убийцей. Слухи эти окончательно сбили с толку Аленина, и он, разгоряченный множеством впечатлений и новизной их, устремился домой, чтобы постоять в случае необходимости за правое дело. Прежняя спокойная жизнь была уже не для него: хотелось подвигов и кипучей деятельности. По дороге в Москву он свернул из Германии в Польшу, где, по слухам, жил московский царевич, собиравший там ратные силы, чтобы идти воевать свое царство. Прибыв в Краков, Аленин поспешил к недавно приехавшему из Москвы послу Бориса Постнику-Огареву, посланному к Сигизмунду для приведения к благополучному концу заварившейся истории с самозванцем. Постник-Огарев сам уже был сбит с толку осложнившимися в Кракове событиями и перекрестными допросами его в Сенате. Он дал Аленину, приставшему к нему с расспросами, уклончивый ответ, смысл которого сводился к тому, что если бы самозванец и был действительно сыном Иоанна Грозного, то все равно он права на престол не имел, потому что рожден от седьмого брака царя. Этот уклончивый ответ совсем не устроил взволнованного Дмитрия. Он обратился к другим родовитым и сановитым московским людям, самовольно приехавшим в Краков. Те были явно на стороне самозванца. Убедить горячего юношу им не представляло труда.

Между тем слухи о появлении Аленина, о его судьбе и настроении дошли до сандомирского управителя Юрия Мнишека. Такие люди, как Аленин, были нужны и ему, и самозванцу. Мнишек оказал юноше гостеприимство, самозванец отнесся к нему милостиво, а его невеста, красавица Марина, Аленина очаровала. И судьба попавшего сгоряча впросак московского скитальца была решена: поступая убежденно и, как казалось, искренне и честно, он всецело отдался злосчастному «царевичу» и… Марине. Самозванец пошел на Москву. Аленин к тому времени простудился и заболел. Из-за переживаний последнего времени простуда перешла у впечатлительного юноши в горячку, и последовать за самозванцем он не мог. По мере выздоровления досада, вызванная временным бездействием, увеличилась под влиянием слухов о победоносном шествии самозванца. Но он нашел утешение в заботливом внимании, которое оказывала больному и красивому юноше его будущая повелительница. Чары «польской нимфы», как звали тогда Марину, были слишком сильны, чтобы против них мог устоять неопытный мальчик, сбитый с толку событиями последних лет. Далекий образ Наташи потускнел — Аленин был во власти прекрасной «польской нимфы». Она уже возвела его в звание пажа-телохранителя, и он сопровождал ее в Москву. Торжественный въезд и еще более торжественное венчание Марины московской царицей сильно вскружили ему голову. Он завертелся в вихре придворной жизни. Страстная, кипучая деятельность самозванца, новшества, которые он вводил, его смелые мечтания о преобразованиях, об облагодетельствовании государства — все это нашло живой отклик в пылком уме Аленина, разгоряченном обуявшими его еще в Париже мечтами о необходимости для Москвы нового строя жизни. Отношения с Матвеем Парменычем охладились: боярин оказался бессильным, чтобы переубедить искренне уверовавшего в самозванца и увлеченного им юношу. А Наташа… Мысль о ней живым упреком возникала в душе Аленина. Милая девушка за время разлуки еще сильнее полюбила его. Он это понимал, но, редко и коротко видясь, старался говорить по-прежнему — холодно и равнодушно. Его влекли другие чары. Сознание это терзало его, он думал о Наташе и давал себе слово договориться с нею, как только первые события улягутся и взбаламученная жизнь мирно войдет в колею.

Но этому не суждено было осуществиться, с ужасающей быстротой разгорались новые события. Казнь самозванца, сознание ошибки безумного увлечения мишурным кумиром, вина перед родиной, Наташей, Матвеем Парменычем вызвали в душе Аленина отчаяние. Но корабли были сожжены, отступления, спасения не было. Его ярое увлечение самозванцем, несомненно, сгубило его будущность. Он мог бы искупить вину чистосердечным раскаянием, но каяться перед Шуйским, вся двуличная деятельность которого была перед его глазами, он был не в силах. Оставалось идти по тому же ложному пути. Но жить без веры, без надежды, без определенной цели он, не по времени развитой и честный, был не способен. Нужно было иметь цель, оправдание, и он его выдумал. Пришла на выручку обманчивая спасительная мысль: Марина, кто бы она ни была, чьей бы ни была женой, — всенародно венчанная московская царица, венчанная на царство до супружества с самозванцем и поэтому независимо ни от чего оставшаяся законной государыней. От ошибочного основного суждения, но опять же искренне ошибочного, мысль вела к дальнейшим заблуждениям: если Марина — законная московская государыня и Аленин присягал и был верен ей в счастливую пору жизни, то, значит, он обязан быть верным ей и в несчастье. И он последовал за ней в Ярославль, разделил с ней двухлетнюю ссылку и затем попал вместе с ее приверженцами в лагерь «тушинского вора». Кому, как не ему, следовало догадаться, что новый «вор» не был царевичем и мужем Марины! Но он отбросил все лишние рассуждения, преследуя одну цель и теша себя все тем же оправданием: Марина — венчанная московская царица, она должна занять престол, и он ей в этом поможет. Тушинский же «вор» в расчет не брался. Он был нужен для достижения цели. Аленин и не верил себе, и проклинал себя, и хотел верить. Душевное состояние его было отчаянное. Однако появление в таборе «вора» «перелетов» из числа знатных, сановитейших и родовитых московских людей внушило ему уверенность, подняло настроение. Он даже решился после долгого отсутствия показаться в Москве. Его приезд от «вора» в столицу Шуйского в то время не мог вызвать осложнений, так как перебежчики путешествовали от двора Шуйского ко двору «вора». Стало обыденным явлением, что отцы, сыновья или друзья, отобедав вместе, расходились в разные стороны — одни во дворец Шуйского, другие в Тушино, а вечером снова были вместе к общему ужину. Матвей Парменыч принял «блудного сына» холодно. Впрочем, он сам был сильно сбит с толку последними событиями, чтобы на искреннюю и горячую исповедь заблудшего молодого человека ответить определенно и доказательно: что это не так, а надо поступать так-то. Что от Шуйского Москве не ждать добра, Матвей Парменыч прекрасно понимал. Дни Шуйского были сочтены. За кого же стоять? Польского королевича он ненавидел всеми силами души. Несомненно, надо было «всей землей» избрать русского царя, но не было еще такого человека, имя которого единодушно произносилось бы многими. Приходилось выжидать события, и пока они наступят, мириться — по пословице «из двух зол надо выбирать меньшее» — с заблуждением молодого горячего юноши, у которого было по крайней мере то оправдание, что он искренне и страстно желал счастья своей родине. Старик понял Аленина, понял, что Тушино для него — временное и преходящее увлечение, мишурная цель, созданная из потребности к самооправданию, понял, что от своего заблуждения он откажется, как только появится иная, настоящая, могущественная цель. Старик понял также, что оттолкнуть Аленина в эти страшные для него минуты душевного смятения — значит его погубить. Поэтому МатвейПарменыч не отказал ему от дома, и Дмитрий время от времени продолжал урывками навещать семью боярина.

С Наташей Аленин так и не успел договориться. Он — все еще не мог разобраться в своей душе, не знал, что сказать, да и не такое было время, чтобы думать о личном счастье. А из-за недоговоренности отношения между молодыми людьми продолжали казаться прежними, несколько холодными, но не порванными. Затем после бегства «вора» и Марины в Калугу наезды Дмитрия стали происходить значительно реже: весной и летом ему удалось всего два раза проникнуть в Москву, да и то сильно рискуя. После избрания Владислава, с августа по декабрь 1610 года, стало невозможно человеку из калужского лагеря попасть в занятую поляками столицу. Но, получив в начале декабря весть о безнадежной болезни боярыни Феодосии Панкратьевны, заменившей с детства ему мать, которую он глубоко почитал, Дмитрий решил пробраться в Москву, чтобы проститься с ней и принять благословение. Он успел вовремя — накануне ее смерти. Поездка эта едва не стоила ему жизни: перед самым въездом в столицу ему пришлось отбиваться от трех польских жолнеров[29]. Дмитрий показался им подозрительным, и они пристали к нему с расспросами. Затеялась драка. К счастью Дмитрия, подоспел разъезд конных стрельцов, которым он объяснил, что едет как будто из Смоленска. Стрельцы его выручили; один жолнер был убит, двое других остались раненными на месте стычки. Сам Дмитрий отделался не опасной для жизни раной в голову. Он добрался до дома Матвея Парменыча поздно ночью, весь в крови. Боярыня умирала. Наскоро перевязав рану, он успел проститься с Феодосией Панкратьевной, а потом сам свалился и пролежал в бреду и жару три дня. К выносу, однако, он смог подняться. Как ни убеждал его Матвей Парменыч, тронутый благородным порывом его души, не показываться пока на улице и не подвергать себя новому риску, Аленин решил отдать последний долг боярыне, проводив ее до могилы. Рана не успела еще зажить, и он поэтому шел с повязкой и платком на голове. Так требовал обычай того времени. И тем не менее, как ни было скрыто его лицо, боярин Цыплятев успел его разглядеть и узнать…

Такова была полная превратностей судьба Дмитрия Аленина, считавшегося, хотя и не явно, женихом Наташи. В том, что она без ума любит Дмитрия и ни при каких обстоятельствах не сможет от него отказаться, Матвей Парменыч нисколько не сомневался. И тем тяжелее становилось у него на душе при мысли об ожидавшей ее участи, если его не станет. Он был уверен, что рано или поздно Дмитрий выйдет на верный путь. Но когда это время настанет и доживет ли до него старик! А не будь этого проклятого Смутного времени, как славно наладилась бы жизнь молодых людей! Прожила бы подольше и Феодосия Панкратьевна, и в теплом, так старательно свитом гнезде протекла бы счастливая старость.

Проносились в голове старого боярина воспоминания о минувшей жизни, согласно прожитой с женой. Навертывались слезы на глазах старика и скатывались на седую бороду. Ныло сердце в тоске за Наташу, которая шагала рядом с ним за гробом. В день смерти матери она рыдала как безумная и не помнила себя от отчаяния. Но, обладая сильной волей и жалея отца, она заставила себя внешне успокоиться. Сегодня для нее была приготовлена крытая каптана[30]. Она отказалась сесть в нее, предпочла идти рядом с отцом, чтоб ободрять его своей близостью. Ее осунувшееся прекрасное личико с черными полукружиями густых бровей над глубокими карими глазами было бескровно-бледно. Бедная, так много передумавшая в последние дни голова жалко выглядывала из-под шапки-столбунца[31], и не спускались из-под него длинные черные косы по пояс с вплетенными в них алыми лентами, теперь остриженные в знак печали. Окаменело ее сердце, и не было слез в тоскливо-скорбных глазах, устремленных на гроб.

Стоны-причитания плакальщиц, окружавших гроб, заунывные, как стон ветра в вершинах безлистых осенних деревьев, потом сдержанные рыдания близких под мрачными сводами церкви Меркурия Смоленского в облаках ладана; за душу хватающее пение; жалобный, с надрывами перезвон колоколов — вся эта щемящая сердце обстановка последнего церковного прощания не тронула окаменевшего в печали сердечка Наташи. Но когда перед опусканием в могилу гроба подняли его крышку, когда отец, вглядевшись в покойницу последним пристальным мучительно-скорбным взглядом, коснулся губами ее лба и убито-жалко отошел в сторону и тихо, безмолвно заплакал, судорожно поводя плечами под шубой и утирая рукавом глаза, Наташа вдруг вскрикнула протяжным, прерывающимся, душу леденящим воплем, запрокинула голову и стала падать навзничь. Но… ее вовремя подхватил боярин Цыплятев, приехавший с казни к похоронам.

— Боярышня, полно, опамятуйся, — неискренне-сочувственно заговорил он своим скрипучим голосом. — Полно надрываться, родная. Буде… О себе подумай…

И вдруг, услышав этот ненавистный голос, Наташа на мгновение опомнилась, рванулась, боярин снова протянул к ней руки, но две других сильных резко отстранили его и подхватили потерявшую сознание девушку. Цыплятев оглянулся: возле Наташи стоял и приводил ее в сознание Дмитрий Аленин.

Цыплятев раздраженно крякнул, повел плечом, потоптался на месте, потом подошел к гробу, смиренно вздохнул, поклонился до земли, сокрушенно-сочувственно покачал головой над покойницей и с чувством приложился к краю гроба.

Наташа продолжала вскрикивать. Домашние по очереди подходили прощаться с покойницей. Плакальщицы хором вопили и причитали. Отец Александр вложил в руки умершей отпустительную грамоту. Стали поднимать крышку гроба. Наташа рванулась и судорожно вцепилась в него руками. Аленин и Матвей Парменыч насилу оторвали ее и понесли к подъехавшей каптане. К ним на помощь поспешил старый слуга Мойсей Кудекуша.

Боярин Цыплятев придержал его за рукав.

— А кто же молодчик тот? — кивнул он головой в сторону Дмитрия, и сдержанное злорадство послышалось в его скрипучем голосе.

— Не знаю, боярин. Прохожий, верно, — холодно ответил Мойсей и торопливо ушел по направлению к каптане.

«Не знаешь? — самодовольно ухмыльнулся боярин и плотнее запахнулся в новую, в первый раз надетую по случаю похорон «смирную» шубу, крытую синим сукном. — Ладно! Коли ты, раб, не знаешь, так, стало быть, боярин твой знает. Его уж и поспрошаем!»

И, погасив заблиставшую в щелках оплывших глаз мстительную радость, Цыплятев смиренно отошел в сторонку.

— Беда, боярин! — тревожно сказал Мойсей, когда каптана с посаженными в нее Наташей и старухой мамушкой тронулась к воротам церкви.

— Ну? — коротко спросил Матвей Парменыч.

— Боярин Цыплятев Дмитрия Ипатыча опознал.

Как ни был поглощен своим горем Матвей Парменыч, он встревожился.

— Говорил, не место тебе здесь, — строго сказал он Аленину. — Ступай домой. Простился, и будет. Да до ночи не показывайся. Позову.

— В путь мне время, — возразил было Дмитрий. — Дозволь уж, Матвей Парменыч, и с тобой проститься.

— Не дело, — так же строго и коротко сказал боярин. — До ночи, говорю, обожди. Перемолвиться есть о чем.

И он направился к могиле. Ее скоро засыпали землей. Присутствующие стали подходить к стоявшей кутье и трижды ее брать.

Печальная церемония была закончена.

Глава IV «Отцы-молодцы»

Тем временем во дворе хором Матвея Парменыча шли деятельные приготовления по устройству «столов» — поминальных обедов. Одни столы готовились для почетных гостей, родственников и близких семье боярина, другие — для прислуги, челяди и посторонних лиц, которые хотели бы прийти помянуть. В сущности не время было думать о многочисленных гостях, но обычай пышного поминовения был крепок, и это считалось делом благочестивым.

Дом Матвея Парменыча вообще славился гостеприимством, и теперь в память хлебосольной при жизни хозяйки боярин распорядился не считать издержек и припасов по приготовлению столов; гостьба, таким образом, хоть и по печальному поводу, предстояла для участников ее «толстотрапезная»[32].

За суетливыми хлопотами на поварне наблюдал ключник Маркел Маркыч, а за приведением в надлежащий порядок столовой палаты присматривал дворецкий Ларивон, которая, предназначенная для большого количества гостей, помещалась в отдельном строении, соединенном с сенями главного дома крытым переходом. Хотя Матвей Парменыч был человек скромный и трезвый, но знатно угостить гостей в былую пору, в дни домашних торжеств, он любил. Поэтому парадная столовая была построена и прибрана по тем временам нарядно и даже роскошно. В больших косящатых[33] репьястых окнах слюда была вставлена прихотливыми репейками, составлявшими различные замысловатые фигуры птиц и зверей и раскрашенные яркими красками. В других, образчатых[34], слюда, вставленная квадратиками, была расписана огромными узорами из листьев папоротника и цветов. А в среднем двойном красном окне было даже вставлено заграничное цветное стекло — украшение, весьма редкое в те времена. Потолки-подволоки были подбиты крашеным малинового цвета тесом и такого же цвета кожей были обиты стены. Столовая во всех мельчайших подробностях, вплоть до дверных медных жиковин-петель с подложенным под петлями красным сукном, была построена под любовным наблюдением опытного хозяина артелью лучших московских и иноземных мастеров. Над рукодельными украшениями поработала искусная мастерица, покойница Феодосия Панкратьевна с Наташей и сенными девушками. Пол устилал огромный ковер из суконных квадратов ярко-красного и темно-гранатового цвета вперемежку с суконными лапчатыми узорами, нашитыми на нем золотистыми нитками. Угол комнаты с драгоценным оплечным[35] образом Христа Спасителя, резанным на белой кости, в серебряном окладе чеканной работы, задергивался занавеской-застенком голубого цвета с золотой бахромой, а самый образ — убрусцем[36] со спущенной вниз пеленой, унизанными драгоценными камнями и расшитыми дробницами-блестками. Полавочники[37] на лавках, коврики-наоконники были по шелку расшиты золотом. Бархатные и алтабасовые скатерти, покрывала поверх камковых с золотошвейными каймами подскатертников, длинные узкие дубовые столы. Словом, весь этот богатый «хоромный наряд»[38] свидетельствовал об искусстве, трудолюбии и домовитости покойной боярыни, известной на Москве рукодельницы.

Но так выглядела столовая в праздничное время. Теперь же, под наблюдением дворецкого Ларивона, стены поверх красной кожи были затянуты черным сукном и такого же или синего цвета покрышки сменили ковер, полавочники, наоконники и скатерти. Даже огромное серебряное узорное паникадило было затянуто синей кисеей, из-под которой выглядывали желтые восковые свечи. Черные покрышки были накинуты и на поставцы-угольники, хранившие предметы столовой роскоши: драгоценные сосуды, серебряные или позолоченные, в виде всевозможных животных, лошадей, волов, петухов, лебедей, орехов, рогов.

В ожидании скорого прихода поминальщиков-гостей Ларивон уже распорядился зажечь свечи паникадила и велел приносить из поварни блюда и рассольники[39] с холодными кушаньями, а из погреба — ендовы, кувшины и мушормы[40] с напитками. Все это спешно расставлялось на столе, где уже стояли серебряные тарелки, солоницы на зверках, уксусницы и перечницы на ножках, замысловатые горчичницы, лежали фигурные ложки, двузубые вилки и грудились разновидные — с пузами, ложками и пупышами[41], украшенные видами птиц, рыб и зверей, всевозможные кубки, чаши, стопы, стаканы, ковши и чарки.

На людскую половину и на двор, где на открытом воздухе тоже были расставлены столы, из поварни носили огромные «естовные»[42] железные котлы, вкусно дымившие из-под крышек запахом постной пищи, и ведра, и кувшины с брагой и пивом.

Возле этих столов толпились и сидели на скамьях люди разного звания из простолюдинов, падкие на дармовщинку-угощение, принюхивались к соблазнительному запаху, несшемуся сквозь открываемые время от времени двери поварни, и нетерпеливо дожидались угощения.

Возле края одного стола расположились трое не то странников, не то монахов, судя по одежде. Они топтались от разбиравшего их на тощий желудок мороза и усердно растирали носы и уши. Один из них, рыжий, косоглазый, дородный и жизнерадостный, — отец Мефодий, как его звали, — гнусавым певучим голосом нараспев наставительно толковал что-то глухому и старому, с выцветшими слезившимися глазами мужику в рваном овчинном тулупе и пленицах[43] на ногах, который, опершись о костыль, внимательно его слушал. Другой странник, здоровый детина со смуглым лицом, черными бровями, густо нависшими над мрачными глазами, с недобрым тяжелым взглядом, угрюмо присел на скамье и бросал исподлобья короткие обшаривавшие взгляды по сторонам. Звали его отцом Антипой. Третий, отец Савватий, жилистый, худенький, юркий, с быстро бегающими мышиными пронырливыми Глазками, с тощей бороденкой клинышком, изредка смеялся неприятным пронзительным хихикающим смехом и нетерпеливо посматривал в сторону ворот.

— Стало быть, говоришь ты, на каждый корм[44] причина своя от Бога положена? — шамкая, спрашивал мужик и, готовясь получить ответ, пригибал вперед рукой ухо.

— На каждый, миляга, на каждый, — гнусаво тянул отец Мефодий. — Первым делом — третий день. В этот день образ естества мертвого во гробе изменение имеет, а душа, ведомая ангелом, перед Господом возносится. Добре держит Святая Церковь — в третий день память сотворяя о мертвом. Ибо в сей день душа его утешение от скорби, прежде бывшей от разлучения телесного, получает, и разумеет от водящего ее ангела, как память и молитва ее ради в церкви Божией принесена. И так радостна бывает. И та молитва положена по ней и яства добрая поминовенная на потребу живым, да радуются за мертвых.

— Господи, помилуй! — прочувствованно шамкал старик. — А в девятый день?

— А в девятый, миляга, день естество человека во гробе в прах распадается, — гнусавил отец Мефодий, — а душа… душа, как птица небесная, к дому земному на крыльях слетает, где имеет обычай делать вправду. А ангел Господен указывает душе места, где имеет обычай делать не вправду, и скорбит душа, и добре держит Святая Церковь, и в сей день память сотворяя о мертвом, во ободрение ему и утешение.

— Премудрости Господни! Помрешь и не знаешь, — благоговейно вздохнул старик.

— А в четыредесятый[45] день, миляга, — продолжал гнусаво распевать отец Мефодий, — в четыредесятый день конец плоти естества человеческого напоследок приходит, ибо в сей день сердце мертвого в прах и тлен, истлевая, обращается…

— А душа? — даже испуганно вырвалось у старика.

— А душу, миляга, ангел к Господу приводит, да предстанет перед Судией праведным и да дастся ей место по заслугам.

— А еда-то, еда да кутья в сей день почто положены? — забеспокоился старик, желая получить последние точные сведения.

— Еда? — затруднился отец Мефодий. — Еда, миляга, вообще живым на потребность, мертвым в утешение и святым для услады. Ибо кутья благоверная, как сказано, святым воня: святии бо не едят, не пьют, но вонею и благоуханием тем сыти будут.

— Хи-и-и! — залился пронзительным, мерзеньким, дребезжащим смехом отец Савватий. — Ловко ты, отец Мефодий! Одначе не святии мы, и сколь ты не воняешь словами, а сыти мы тем твоим благоуханием не будем. Ну-ка, Господи, благослови.

И по примеру окружавших, приглашенных уже к столу дворецким Ларивоном по приказу вернувшегося из церкви боярина Матвея Парменыча, отец Савватий взял краюху хлеба, присел вслед за другими к столу, повел носом и потянулся за ложкой.

Толпа прибывала. Почетные гости наполняли столовую. Простолюдины торопливо и густо размещались по скамьям во дворе. Стряпчие[46] принесли горячо дымившиеся постные пироги и стали раздавать их голодным поминальщикам.

В это время, пробираясь между скамейками и зорко разглядывая толпу, подошел к краю стола, где сидели наши знакомцы, человек странной, отталкивающей наружности. Его какое-то четырехугольное, жирное, одутловатое лицо с двумя расходящимися глубокими морщинами над чувственными губами плотоядного рта было почти лишено растительности, что служило признаком недобрых душевных качеств. Покрытая меховым колпаком голова его из-за горба на спине низко ушла в сутулые плечи. Сам по себе плотный и высокий, он выглядел уродом очень небольшого роста, и руки казались несоответственно длинными. Глаза глядели хищным пронзительным взглядом, на лице как бы застыла наглая усмешка, приоткрывая нижний ряд гнилых зубов.

— Честной братии! — насмешливо прохрипел густым сиплым запойным голосом подошедший горбун, останавливаясь взглядом на странниках. — Молодцы-отцы! Уж где-где, а сыщешь вас на даровой кутье. Эх вы, кутейники!

— Пришел Паук — берись за карман да за сук! — шутливой прибауткой отозвался отец Мефодий, прожорливо хлебавший из котла горячие «шти». — Что, или разбойным делом близко запахло? Чур, место наше свято!

— Садись, что ли, — подвинулся черный мрачный Антипа, угрюмо уплетавший пирог и до сего времени не проронивший ни слова.

— Велика мне с вами честь — щи ваши постные есть! — нагло осклабился подошедший.

— Хи-и-и! — залился дробным пронзительным угодливым смехом Савватий.

— Известное дело: Пауку палаты — Балчуг[47] да ропаты, — не унимался отец Мефодий.

— Кажется мне, будто намедни, да и не раз, довелось и с твоим преподобием в тех палатах повстречаться, — заметил Паук.

— Наше дело странное, убогое, — степенно возразил Мефодий. — Где подадут, там и возьмем.

— А не иначе ли, отец: где не дадут, там сами мы возьмем? — просипел Паук. — Ну-ка, подвинься. Эк, право, святым духом от тебя прет! Словно из кадильницы.

— То-то и видно — бес тебе сродни, что ладана чураешься, — подвинулся Мефодий, освобождая возле себя место Пауку. — Сам небось весь дымным табачным зельем провонял.

— Табак не ладану чета. Табак зелье чудесное, — убежденно ответил Паук. — Нет ничего лучше на свете. Он мозг прочищает. Куда ни шло, отец, так и быть, свожу я тебя в ропату попить заповедного того зелья-табачку[48]. Авось умнее станешь!

— Станешь! — возразил Мефодий. — Как бы не так! Который человек начнет дерзати бесовскую святыми отреченными табаку, говорят праведные умники, в том человеке мозг скрутит. Во всех костях его смердящая та воня вселится вместо мозгов.

— Запел! — пренебрежительно махнул Паук рукой.

— А что про ту табаку святые люди говорят? — входя во вкус своего красноречия, действительно будто запел Мефодий, гнусавя в нос: — «Аще ли кий человек начнет творити таковое дело бесовское, таковому бо человеку не подобает в церковь Божию входити и креста и евангелья целовати…»

— Во! По тому самому я в церковь и не хожу, — нагло ухмыльнулся Паук. — Не достоин!

— «А причастия, — продолжал тянуть Мефодий, — свещи или ефиману и всякого приношения таковому человеку отнюдь не давати и с людьми ему не мытися и не ясти, дондеже престанет от таковые дерзости».

— Господи, помилуй! — вздохнул старик мужик. — Говорит-то как человек!

— А мне от праведных людей слышать довелось, — быстро заговорил Савватий, — семена табака того бес достал из глубины адовой. Пошел он с теми семенами в убогий дом[49] и посеял их на могиле блудницевой. И выросла трава, табаком именуемая, и научил бес людей так табак курить на погибель себе и во славу державы дьявольской.

— Ну, будет! — стукнул Паук по столу костяшками пальцев, согнутых в кулак. — Тоже, подумаешь, праведники! Дался вам табак! Дело поважнее есть.

— Ну? — сразу осветилось любопытством мрачное лицо все время скучно молчавшего Антипы.

Паук вместо ответа подмигнул левым глазом и наклонился к столу. И тотчас собеседники ближе придвинули головы и с жадностью стали ловить его хриплый шепот, не достигавший слуха глухого старика.

В несколько минут вопрос, живо, по-видимому, завладевший вниманием компании, был исчерпан.

— Поняли? — прохрипел Паук.

— Чего не понять! — удовлетворенно ответил мрачный Антипа и встал.

За ним встали Мефодий и Савватий.

— Чур, отцы, охулки на руку не положить! — строго предостерег Паук.

— Не впервой! На то мы и «отцы», чтобы шерсть гладенько стричь с глупой овцы! — прогнусавил Мефодий.

Савватий по обыкновению хихикнул. И все трое, по обличью странники, а по ремеслу разбойники, забыв о еде, неторопливо, словно гуляя, разошлись по двору. Савватий двинулся по направлению к терему боярышни Натальи Матвеевны, мрачный Антипа направился в сторону конюшен, возле которых конюхи кончали распряжку лошадей, привезших боярышню с похорон, толстый же Мефодий вперевалку, как утка, зашагал к столу, за которым угощались дворовые слуги, поминая покойную боярыню. А Паук, глубже опустив голову в сутулые плечи, притаился у стола, словно настоящий паук, выжидающий свою жертву…

Глава V Лихой гость

Поминальный стол почетных гостей в столовой палате затянулся до вечера. Там обед создавал впечатление духовного торжества. Перед началом многочисленное духовенство, принесшее с собой из церкви Меркурия Смоленского крест и иконы, сначала освятило воду, окропило ею столовую и окурило ладаном. По окончании молитвословия поставили на возвышении посреди стола просфору Пресвятые Богородицы, после чего трапеза началась с пения молитвы «Достойно есть». Затем, во время обеда, дьячки пели духовные поминальные песни. По окончании стола возносили чашу Пресвятые Богородицы, пили во славу Божией Матери, а в заключение — за упокой усопшей инокини Феофании. Матвей Парменыч несколько раз выходил на двор раздавать милостыню собравшимся нищим, обходил столы простолюдинов и снова возвращался к многочисленным гостям, сытно поевшим и не торопившимся расходиться.

Обед, искусно приготовленный, состоял из множества блюд, счет которым гости потеряли. Пили вначале по малости водку: кто потрезвее — менее крепкое «вино боярское», кто попривычнее — крепкое «вино двойное»; отдали должную дань разным настойкам: на горчице, бодяге, селитре, с амброй, лимонную, можжевеловую. Закусывали всевозможными холодными постными яствами: привозной из Корелы копченой лососиной, соленой осетриной с крепкой вонью (вонь эта по тем временам приходилась по вкусу!), сухой сыртью ладожской, икряными блинами, свежей икрой и мешечной армянской, капустой ставленной, груздями и сморчками мочеными, сыром гороховым, редькой с хреном. Подавали после щи кислые со снетками белозерскими, рассольное из белужины, уху черную с рыбными толчениками и гвоздикой, белую с перцем, а для духовенства, придерживавшегося строгого поста, — щи безрыбные и гороховое варево. Между ухой и горячими стряпчие приносили несколько перемен длинных пирогов и пирожков пряженных и подовых на масле ореховом с сигами, лодогой, налимьими молоками, вязигой, с кашей и сарацинским пшеном, с капустой и горохом. Затем подавали всевозможные рыбные блюда под взварами[50] луковыми, чесночными, шафранными, рыбу жареную, вареную, паровую, тельное из щуки, лещей с кашей и чесноком, каши рыбные, овсяные и гречневые. За ними следовали сладкие печенья, оладьи и котлама[51] с патокой, тестяные перепичи, орешки и шишки в маковом масле с медом и, наконец, сладости — коврижки и пряники, груши и яблоки в патоке и квасу, леваши малиновые, пастила калинная и яблочная, мазюня из редьки и вишен с перцем, мускатом и гвоздикой, арбузы и дыни, варенные в патоке с перцем, и разные плодовые и ягодные медвяные взвары с шафраном, имбирем и корицей. Все это запивалось квасом медвяным и ягодным, пивом простым и «поддельным»[52] с ягодами, брагой и в особенности разного рода медами — оборным, боярским и ставленным. Любители заморского вина угощались французским, белым и красным, рейнским, романеей, греческим, мальвазией, бастром, алконом. Богатые погреба Матвея Парменыча, человека самого по себе воздержанного, но любившего хорошо попотчевать гостей, хранили немало сортов заморских вин, редких по тогдашним временам.

Поздно разошлись гости, помянув не раз добром покойную хозяйку и пожелав самому благополучия, здоровья и утешения в дочери-красавице и сыне-молодце, который из осажденного Смоленска приехать на похороны, разумеется, не мог. Пытались гости, и в особенности Цыплятев, упросить хозяина вызвать Наташу, чтобы в лице ее почтить покойную хозяйку дома, но Матвей Парменыч решительно отклонил эти просьбы, сославшись на усталость и недомогание дочери.

Когда все разошлись, в столовой остался наедине с Матвеем Парменычем наименее желанный для него последний гость, боярин Равула Спиридонович Цыплятев. Время было позднее, хозяин устал, тем не менее Цыплятев пересидел всех сотрапезников и не торопился уходить. Наконец дворецкий Ларивон в сопровождении нескольких слуг заглянул было в столовую с немым вопросом — не прикажет ли хозяин прибирать столы.

— Не посетуй, Матвей Парменыч, коли засижусь я у тебя еще на короткое время, — сказал Цыплятев. — Отпусти слуг. Имею необходимость перемолвиться с тобой потаенными словами.

Матвей Парменыч движением руки отпустил Ларивона.

— Что скажешь, Равула Спиридоныч? — вздохнув, спросил он, опуская на облокоченные о стол руки утомленную голову.

— Знаешь ты, Матвей Парменыч, — тяжело ворочая языком от большого количества выпитых мальвазии и меда, вкрадчиво начал Цыплятев, — знаешь ты, сколь я почитаю тебя, сколь почитаю память усопшей супруги твоей Феодосии Панкратьевны. Царство небесное ей и вечный покой в селениях праведных!

Он с трудом поднял ввысь осоловелые красные глаза, которые отнюдь не выражали молитвенного настроения, сощурил их и с чувством прижал правую руку к груди.

Матвей Парменыч нетерпеливо вздохнул и подумал, к чему постылый гость тянет ненужную канитель.

— Знаешь ты это, — повторил Цыплятев, — а потому не увидишь злого умысла, поношения и оскорбления памяти покойной боярыни в словах моих в сей священный час. Матвей Парменыч! У гроба супруги и матери дочери твоей молю тебя: отдай за меня Наталью Матвеевну!

— Опять ты за старое, Равула Спиридоныч! — досадливо, с мукой в голосе молвил Матвей Парменыч. — Хоть бы в сей именно священный час оставил ты меня в покое. Грех тебе тревожить душу умершей.

— Нет, не тревожить душу светлые памяти Феодосии Панкратьевны, а утешить покой ее хочу я, Матвей Парменыч, — неискренне-восторженно ответил Цыплятев. — Посему у гроба боярыни молю и ее, да услышит она эти последние земные слова и мольбу мою и да благословит меня на брак с Натальей Матвеевной. Ты стар, Матвей Парменыч. Время ныне смутное. Заступников, кроме тебя, Наталья Матвеевна не имеет. Подумай, что станет с нею, если суждено тебе вскорости преставиться. На кого покинешь ее, беззащитную!

— Сам ты немолод, боярин, — угрюмо возразил Матвей Парменыч.

— Что таить: немолод я годами, да крепок телом и душой, — в свою очередь досадливо возразил Цыплятев. — А крепость моя — во власти да в милостях ко мне нового, Богом данного нам государя-короля и сына его, государя-королевича. Ты же…

— Молчи! — гневно-коротко оборвал его Матвей Парменыч. — Не смей в честном доме моем имени этих нечестивых поганцев упоминать!

Цыплятев криво ухмыльнулся.

— Изволь, пожалуй, подожду поминать. А все же, боярин, след бы тебе с опаской… Не плюй, говорится, в колодец…

— Кончим беседу, Равула Спиридоныч, — твердо сказал Матвей Парменыч. — Говорим мы попусту: Наталья за тебя сама не пойдет.

— Воли своей дочь иметь не может, — не сдался Цыплятев. — Дочь, не послушная отцу, согрешает к Богу. Честь же творить отцу — волю Божию творить…

— Не поминай ты всуе имени Бога, боярин; не греши! — вновь досадливо прервал Цыплятева Матвей Парменыч. — Бог от тебя давно отвернулся. Подумай по совести, если она у тебя осталась, какая твоя жизнь! Живешь ты неправдой, насилием, обидой; дела и вся жизнь твоя злая. Покойницу жену в гроб вогнал непотребной жизнью. И хочешь чистую мою голубицу в жены себе просить! Нет, Равула Спиридоныч, сказал я тебе и сегодня то же повторю: не бывать тебе мужем Натальи. Честью тебя прошу: уйди, забудь дорогу к дому…

Матвей Парменыч взволнованно встал и зашагал по горнице.

— Не гони, боярин, сам уйду. Прежде посчитаюсь с тобой, — нагло сказал Цыплятев.

В голову ему кинулись и хмель, и злоба. Лицо побагровело.

— Знаешь ты, думаю, боярин, — зло и ехидно-вкрадчиво заговорил он, — сегодня утром казнь состоялась над попом Харитоном. Злодей этот прибежал от калужского «вора», намыслив гиль[53] на Москве учинить. Обзывал «вора» государем законным, а короля с королевичем поносил бранными, предерзкими словами. Бояре Воротынский да Голицын Андрюшка за приставы сидят. Того и гляди, и боярам тем смертная казнь будет. Они ж поважнее тебя. Так хочу я по дружбе тебя спросить, Матвей Парменыч: уцелеет ли твоя голова на плечах, если узнают, что в доме твоем такой же, как поп Харитон, злодей укрывается? Что этот молодец троих жолнеров короля польского и государя нашего под стенами московскими сразил? Ась, боярин?

Матвей Парменыч, на мгновение смутившийся, тотчас овладел собой и вместо ответа окинул Цыплятева презрительным взглядом.

— Молчишь, боярин?.. Пожалуй, молчи да слушай, говорить нам с тобой в другой раз не доведется. За хлеб за соль твою спасибо. Не думал я, что гостьба в твоем доме нынче так окончится. Спасибо и за то, что гостя из дома выгнать посулил. Что греха таить: злопамятлив я, Матвей Парменыч, и силен. В руках ты у меня. Захочу — запытаю, в клоповнике сгною, по капле кровь из тебя выпущу и на глазах у тебя над девичьей красой голубицы надругаюсь. На что мне женка, коли в полюбовницы, не спросясь тебя, взять ее могу! Так вот, боярин, подумай и дай ответ: отдашь ли за меня добром Наталью Матвеевну?

Матвей Парменыч стоял, прислонившись к угловому поставцу[54]. От чрезвычайного волнения он задыхался, голова кружилась.

— Уйди!.. — сказал Матвей Парменыч, хватаясь одной рукой за грудь, а другой указывая Цыплятеву на дверь. — Уйди, пока цел. Не то… холопов кликну…

— Не трудись, боярин, — смотря на старика с наглой усмешкой, сказал, медленно поднимаясь с лавки, Цыплятев. — Дорогу я и сам найду. Прощаться с тобой не стану: авось даст Бог скоро свидеться…

Он неторопливо направился к двери, открыл ее, но у порога остановился.

— Боярышне своей скажи: в гости жду. Да привередлив я: в мыльню[55] бы наперед сходила — красу девичью попарить. Авось по вкусу тогда придется…

И, кивнув снизу вверх головой, он быстро вышел.

Матвей Парменыч с помутившимся от гнева и обиды рассудком кинулся было за ним, схватился за сердце, еле устоял, прислонился к столу, перевел дух, поднес к губам висевшую на шейном шнурке свистелку и свистнул в нее.

В столовую вбежал Мойсей.

— Боярин! Лица на тебе нет! Случилось что? — встревоженно спросил старик.

— Занедужилось… Устал… — с трудом проговорил Матвей Парменыч. — Сведи меня… Дмитрия Ипатыча кликни… Скорей бы шел…

И, опершись на плечо верного слуги, Матвей Парменыч, с трудом передвигая ноги, вышел из столовой.

Глава VI Несговорчивый градоправитель

За оградой двора, у ворот, боярина Цыплятева давно уже ждал Паук. Вглядевшись в вечернюю темноту по направлению скрипа снега под тяжелыми шагами и узнав Равулу Спиридоныча, Паук, крадучись, неслышно подошел из-за угла. Углубленный в свои ехидные мысли по поводу случившегося, Цыплятев вздрогнул.

— Ты, Паук? Фу, до смерти напугал! Ну?

— Выведал, боярин, — оглядываясь, зашептал Паук, наклоняя четырехугольное лицо к плечу боярина и обдавая его сильным винным духом. — Птичка в клетке. Самое время в нынешнюю ночь ее поймать.

— Говори толком.

— Савватия я в терем к боярышне подослал. Юродивым прикинулся, пустили. Антипа у конюхов побывал. Мефодий среди холопов языка достал. Велено к ночи коня-быстрохода молодцу обрядить, в Калугу поскачет. Сейчас он в тереме с боярышней…

— Верно ли, что убийство жолнеров его рук дело? — спросил боярин, чтобы проверить простую догадку, ранее осенившую его.

— Верно.

— Добре! На часок отлучусь к воеводе Гонсевскому Доложу. Покуда гляди в оба, молодца не проворонь. Люди с тобой?

— Тут, за углом.

— Кто такие?

— Отцы-молодцы. Поспеши, боярин. Нас хоть четверо, да пеший, говорится, конному…

— Ладно, — нетерпеливо оборвал Цыплятев. — Не заждетесь. Мигом спроворю.

И, сев в дожидавшиеся его сани, он приказал везти себя в Кремль. Лошадь, застоявшаяся на морозе, с места взяла крупный ход, играя селезенкой и раскидывая комья снега, стрелой помчалась по пустынным к вечеру улицам, и короткое время спустя Цыплятев, отряхивая запорошенную шубу, входил на крыльцо одной из кремлевских палат, где находился градоправитель московский, недавно пожалованный по указу Сигизмунда боярским званием староста велижский Александр Корвин Гонсевский.

В обширных сенях стояла в дверях польская стража, на лавках дремали пахолки и гайдуки. При входе боярина они неохотно поднялись и недружелюбно окинули его спесивым взглядом.

Цыплятев велел доложить о себе. Его провели в переднюю комнату. Там приглашения Гонсевского дожидался какой-то польский поручик в белом жупане с подвешенной к шелковому кушаку длинной саблей, очевидно вызванный градоправителем или имевший к нему срочный доклад. Поручик с любопытством покосился на боярина, удивленный поздним приходом его. Цыплятев понял его вопросительный взгляд, небрежно ухмыльнулся в бороду и спокойно-уверенно опустился на лавку, нисколько не сомневаясь, что ему будет оказан скорый и милостивый прием.

Гонсевский не торопился его принять. Гайдук доложил о его приходе и, ничего не сказав, вернулся снова в переднюю. Прошло томительных четверть часа. Наконец из соседней комнаты послышался хлопок руками. Дремавший у порога пахолок поднялся на этот зов, затем вернулся, Цыплятев встал было со скамьи, но пахолок, пригласив следовать за собой не Цыплятева, а польского поручика, пропустил его в дверь и замер рядом.

Равула Спиридоныч снова опустился на скамейку, озадаченный и недовольный. Дело спешное, а его заставляют ждать, какому-то поручику оказывают предпочтение перед ним — боярином. Он полюбопытствовал у пахолка, кого принял Гонсевский.

— Пан поручик Пеньонжек, — раздался короткий ответ.

Имя это показалось Цыплятеву знакомым. Он стал вспоминать. По-видимому, оно принадлежало одному из тех новых мелких начальников внутренней польской полиции, которым поручен был поквартально надзор за порядком в городе. Цыплятев утвердился в этой мысли, вспомнив, что нынче за обедом имя Пеньонжека упоминалось как о вновь назначенном Гонсевским блюстителе порядка той местности, где стояли хоромы боярина Роща-Сабурова. Мысль эта огорчила Равулу Спиридоныча. Он понял, что Пеньонжек пришел, наверно, с вечерним докладом; в числе городских происшествий поручик расскажет, пожалуй, о похоронах боярыни. Не проведал ли он и о Дмитрии Аленине и не сообщением ли о его присутствии в доме Матвея Парменыча вызвано позднее и срочное посещение Гонсевского?.. Это неожиданное заключение смутило и окончательно расстроило Равулу Спиридоныча. Если так, к его сообщению Гонсевский может отнестись равнодушно, отдав Пеньонжеку приказ принять меры. Не удастся лишний раз выслужиться перед влиятельным и властным градоправителем, вниманием которого нужно в данное время дорожить! Если бы не пахолок, застывший у дверей, он, хотя польский язык был мало ему знаком, не упустил бы случая подслушать беседу, которая велась в соседней комнате. Сейчас он напрягал слух, но из-за толстых дубовых дверей, обитых красным сукном, к нему доносились лишь звуки голосов, одного — почтительного, ровного и гудливого, другого — властного, коротко спрашивавшего.

В передней, слабо освещенной шестью восковыми свечами в двух стенных струнных шандалах, царила немая тишина. Однообразно глухо и мерно стучали столовые часы, украшенные башней с медным польским орлом наверху, у которых в отличие от современных часов не стрелка ходила, а двигался сам круг. Потрескивали свечи. Доносились однообразно гудливые звуки беседы. Как ни не терпелось Цыплятеву скорее увидеть Гонсевского, его стал разбирать сон. В тепле передней его хмельную голову развезло после мороза. Осоловелые глаза закатывались. Отвисала старческая челюсть. Преодолевая сон, он сидел, кивая головой и коротко похрапывая. Наконец голова склонилась на сторону, рот раскрылся, и боярина одолела дрема.

В таком виде и застал его Гонсевский, когда, открыв дверь и отпустив Пеньонжека, он обратился к Цыплятеву с приглашением:

— Прошу, боярин!

Но тот не сразу проснулся. Он приоткрыл мутные глаза и привычным движением поднял руку, чтобы почесать со сна коротко остриженный жирный загривок.

— Прошу, боярин! — еще раз громче повторил Гонсевский, насмешливо ухмыльнувшись.

Равула Спиридоныч торопливо и смущенно поднялся. Перед ним стоял высокий, широкоплечий, дородный, внушительного вида польский военачальник, заложив одну руку за богато расшитый пояс поверх штофного кафтана польского образца, опушенного мехом. Другой рукой Гонсевский приглашал позднего гостя следовать за собой.

Цыплятев вошел в «комнату»[56]. Посреди стоял обширный, заваленный грамотами и свитками стол, покрытый бледно-синим сукном с золотыми кистями на концах. Яркий свет множества свечей в стенных и стоячих шандалах, отражаясь на позолоте кожи, которой обтянуты были стены «комнаты», выше суконной светло-голубой обтяжки по карнизу, на изразцах огромной фигурной голландской печи в углу, на серебре крупного польского орла, украшавшего чернильницу, заставил Цыплятева после полутьмы передней зажмурить глаза. Гонсевский опустился в дубовое с высокой спинкой кресло перед столом и с любопытством повернул в сторону Цыплятева, грузно садившегося на крытый турецким ковриком столец[57] у противоположной стороны стола, свое полное, надменное, выразительное лицо с обритым подбородком и щеками и длинными пушистыми усами.

— Верно, важные дела вынудили тебя, боярин, забыть о сне, чтобы пожаловать ко мне в столь поздний час? — с легкой насмешкой подчеркнул Гонсевский. — Что скажешь?

— Измена, пан воевода, измена наияснейшему государю нашему, — торопливо и озабоченно начал Равула Спиридоныч. — Приспешник калужского «вора», подобный попу Харитону, казнь коего учинилась поутру, укрывается изменником-боярином. Умыслил он потаенно защитить того наглеца, дабы учинить смуту в Москве. Нужда открыть измену вынудила, на ночь не глядя, обеспокоить тебя, ясновельможный пан воевода.

— Измена? Смута? — озабоченно наморщив открытый лоб на гладко выбритой по польскому обычаю до половины голове, спросил Гонсевский. — Сказывай. Я слушаю, боярин.

Приукрашивая события плодами своей ехидной изобретательности, нагло преувеличивая и привирая, Равула Спиридоныч подобострастно изложил обстоятельства измены. По его словам выходило, что Аленин, давно столковавшись с боярином Роща-Сабуровым о том, чтобы возвести на московский престол калужского «вора», приехал из Калуги с целью поднять на мятеж Московское государство. Обо всех подробностях этого злого дела сообщники договорились, и Аленин с минуты на минуту тайком покинет Москву, чтобы снестись с другими городами. Тяжесть его злодеяний отягчается тем обстоятельством, что, въезжая тайно в Москву, он убил польских жолнеров, пытавшихся его схватить. Этой частью своего доноса Цыплятев особенно рассчитывал вызвать гнев к Аленину и желание отомстить со стороны Гонсевского, до сведения которого, несомненно, должна была уже дойти весть о недавней ночной стычке поляков с неведомым противником, окончившейся постыдным поражением жолнеров. Но по мере того как Цыплятев говорил, складки разглаживались на высоком лбу Гонсевского, а выражение озабоченности на его лице сменялось выражением равнодушия и досады. Продолжая слушать боярина, он встал, прошелся из угла в угол по комнате, подошел к окну, рассеянно отдернул рукой тяжелую занавеску и стал глядеть на яркие звезды, усыпавшие темное небо. Он сразу, с первых слов, понял, что в доносе двуличного Цыплятева, которого за три месяца знакомства московский градоправитель успел достаточно узнать, кроются ложь и преувеличения. Обо всем, что случилось за последние дни в хоромах боярина Роща-Сабурова, ему сейчас доложил поручик Пеньонжек, надзору которого поручена была та часть города, где жил Матвей Парменыч. И все случившееся представлялось Гонсевскому простым и далеко не столь сложным и страшным, как хотелось изобразить Равуле Спиридонычу. Гонсевский из доклада обо всем осведомленного Пеньонжека знал, что Аленин приехал только для того, чтобы исполнить последний долг проститься с покойной боярыней. Никакими иными мятежными целями поездка его не была вызвана. Правда, при въезде в Москву он в стычке с жолнерами, обороняясь, ранил и убил поляков. Но за последнее время подобные стычки бывали так часто, что поднимать из-за этого, в сущности несложного случая дело о крамоле, конечно, не стоило. Гонсевский знал Аленина хорошо по Кракову, по недолгой совместной жизни при самозванце в Москве, затем по двум годам пребывания в плену в Ярославле. Отважный, смышленый юноша тогда ему полюбился. Он пророчил Аленину богатую будущность, если он уцелеет и не сломает себе ног на скользком пути Смутного времени. Отдать приказ схватить его теперь как перебежчика из лагеря калужского «вора», казнить за смелость, что приехал в Москву, вызванную благородным порывом, — это было бы ненужной жестокостью. Казни, казни без конца! И так слишком много зря проливаемой крови. Схватить Аленина — все равно что схватить укрывшего его боярина.Роща-Сабуров, ярый приверженец закона и порядка, не может быть на стороне «вора». Это — вздор. Правда, для поляков он — человек опасный, потому что не признает вновь избранного государя. Но отрицательного отношения к Владиславу боярин, поглощенный в последнее время своими скорбными домашними делами, явно ни в чем пока не проявлял. Настанет время — всегда найдется предлог схватить его. Не следует пока волновать и без того настроенное против поляков население Москвы. Недавний приказ отдать под стражу сановитых видных бояр Голицына и Воротынского, вина которых в сущности была мало доказана, вызвал явный ропот в Москве. Если быть последовательным и сажать под стражу Роща-Сабурова, придется схватить десятки других, подобно ему настроенных бояр. Мера неосторожная и сейчас, при малочисленности поляков в Москве, не нужная. Когда подойдет ратная подмога короля — с людьми, настроенными против нового правительственного строя, можно будет не стесняться. Пока же нужна осторожная политика.

Равула Спиридоныч закончил свой донос. Он даже вспотел от усердия. Отерев пот с лица большим красным платком, который, по обычаю, он держал в шапке, боярин вопросительно уставился на отошедшего от окна Гонсевского. Равула Спиридоныч ни минуты не сомневался в том, что градоправитель сразу отдаст приказ схватить обоих изменников.

— Спасибо, боярин, — с тонкой и едва уловимой насмешкой сказал Гонсевский, — что правды и блага государя нашего ради не постоял ты на том, чтобы выдать родственника и друга своего. Конечно, долг присяги первее дружбы.

— Боярин Роща-Сабуров мне не друг, — вспыхнув, возразил Цыплятев. — Изменник государя не может быть другом!

— Однако у этого изменника час назад ты, слыхал я, гостил и трапезовал? — ухмыльнулся Гонсевский.

— Трапезовал, так, воевода, — смутившись, но, поборов смущение, нагло ответил Цыплятев. — Да вступить в дом изменника принудила меня не охота до трапезы, а нужда узнать правду. Сам поймешь, как тяжело мне это было.

— Добро, боярин. Услуги твоей не забуду, и служба твоя не пропадет, — сказал Гонсевский, вставая. — Доложу о тебе государю, если случай к тому будет. А сейчас не взыщи: час поздний, тебе пора до дома, а мне — до дела.

Цыплятев вновь вспыхнул. Он не верил своим ушам.

— Пан воевода, верно, шутит? — зло и раздраженно сказал он. — Мне не до сна, покуда изменники государя на свободе гуляют. Время не терпит, пан. Поторопись отдать приказ схватить Митьку Аленина. Если велишь, я и сам готов приказ тот исполнить.

— Э, нет, боярин, что мне тебя тревожить! — потрепал его Гонсевский по плечу. — Ступай с Богом до дома. Хоть жена тебя не ждет, а все, верно, старое тело покоя просит… Да, к слову, — как бы спохватился Гонсевский: — Слыхал я, красавица дочь у боярина Роща-Сабурова? Сказывали, будто по вкусу тебе она пришлась? Так смотри ж, если сватать будешь, на пир позвать не забудь…

Цыплятев, взбешенный уже явной насмешкой, злобно глянул на спокойно стоявшего перед ним градоправителя.

— Шутки у тебя на уме, пан воевода, — криво улыбаясь, прошипел он. — Так, стало быть, приказа схватить изменников не дашь?

— Не дам, боярин, — спокойно ответил Гонсевский. — Не вижу пока в том спеха. Да ты не тревожься: если понадобится, и без указки твоей распоряжусь… Покойной ночи, боярин.

Он проводил Цыплятева до дверей, вернувшись, присел к столу, развернул спешную грамоту и погрузился в чтение. А взбешенный Равула Спиридоныч, оскорбленный до глубины души и совершенно сбитый с толку странным поведением Гонсевского, торопливо накинул шубу, сел в сани и велел было везти себя к всесильному благоприятелю Федьке Андронову, чтобы пожаловаться ему на глумливого поляка-градоправителя и помимо Гонсевского и назло ему осуществить свою месть в отношении Матвея Парменыча. Потому что в глупом положении почувствовал себя Равула Спиридоныч, сознавая бессилие осуществить угрозу, только что так определенно выраженную Матвею Парменычу. Но поняв, что Андронов в эту позднюю вечернюю пору, несомненно, уже пьян, Равула Спиридоныч решил не ехать к нему. Соваться в такую пору было и бесполезно, и небезопасно: Федька был буен во хмелю и не терпел, чтобы его отвлекали по делу. Ехать к боярину Федору Ивановичу Мстиславскому, который если бы захотел, мог бы, конечно, помочь делу, было тоже бесполезно: осторожный Федор Иванович вряд ли захочет пойти против воли всесильного Гонсевского. Кроме того, старый боярин, наверно, уже спит; пока Цыплятев доедет, добудится его — пройдет время, и Аленин, предупрежденный Матвеем Парменычем, успеет, пожалуй, убежать. Мелькнула еще мысль самому отдать встречному ночному дозору приказ окружить хоромы Матвея Парменыча, чтобы схватить Аленина. Но ввиду странного поведения Гонсевского взять на себя такую ответственность показалось неразумным.

И, крепко выругавшись в душе, Цыплятев попросту велел везти себя домой. После сумбурного дня, сытного обеда и большого количества выпитого меда его действительно одолевала сонливая усталость, и порыв мстительной отваги успел остыть.

Возвращаясь домой, Равула Спиридоныч вспомнил Паука. «Ну и пес с ним! — подумал он. — Коли схватит Аленина — добро, свяжет и отдаст под стражу. Выйдет неладно, сам и в ответе будет, на меня не посмеет показать. Хитер, вывернется». Вообще же, решил Равула Спиридоныч, утро вечера мудренее. Так ли, сяк ли, убежит ли Аленин или нет, сам Матвей Парменыч не уцелеет: не таков Равула Спиридоныч, чтобы не сдержать своего слова, не отомстить врагу, — рано или поздно он своего добьется.

Несколько успокоенный этими мыслями, Цыплятев. вернувшись домой, наскоро помолился в крестовой комнате, прошел в спальню, тепло нагретую ценинными[58] трубами, разделся, лег на взбитую перину, набитую теплым чижовым пухом, окутался атласным красным, с парчовыми гривами (каймами) одеялом, подбитым мехом, и заснул сном праведника.

Глава VII «Гонец к Жигмонту»

Тем временем Аленин, вызванный Мойсеем, сидел в «комнате» у Матвея Парменыча. Растревоженный старик поведал ему о случившемся после окончания трапезы.

— Говорил я тебе, — укорил Дмитрия Матвей Парменыч, — не ходи на вынос. Ну, приехал, исполнил долг, и спасибо. Подождал бы дома. А теперь и себя, и меня в беду втянул. Да и не обо мне речь. Что с Натальей будет, если снова схватят меня? Об этом ты подумал?

— Бог не без милости, Матвей Парменыч, — сознавая неосторожность своего поведения, смущенно ответил Дмитрий.

— Сам знаю, нечего учить, — недовольно возразил боярин. — Да на Бога надейся, а сам не плошай.

— Что ж делать мне велишь? — спросил Аленин. — Попреками делу не поможешь. Если велишь — останусь; знаешь ведь, жизнь свою готов за тебя да за Наталью Матвеевну положить.

— А что толку в том, что останешься? — развел Матвей Парменыч руками. — Не пройдет часа, схватят тебя, пытать станут. За Маринку будешь стоять — казнят. Меня схватят, над Натальей надругаются. Нет, делать нечего, поезжай уж. Я велел тебе и коня седлать.

— Воля твоя, Матвей Парменыч, — покорно поднялся Дмитрий.

— Да Богом тебя прошу, — дрогнувшим голосом, тепло и сердечно-убедительно заговорил Матвей Парменыч. — Отца у тебя нет, так меня послушайся: опомнись, Дмитрий, сойди с кривого пути, встань на прямой! Зря гибнешь! Ни себе, ни родине на пользу.

— Эх, Матвей Парменыч, — тряхнул Дмитрий вьющимися русыми кудрями. — Говорил я тебе: не вижу покуда иного прямого пути, не знаю вожатого, который повел бы меня по нему. Если сыщется надежный вожатый такой, если поверю в него — все кину и встану на прямой путь. А покуда не могу: был я в счастье верен законно венчанной московской царице Марине Юрьевне, останусь верен ей и в несчастье. Так душа мне велит.

— Слыхал, слыхал! Не веришь ты сему велению, Дмитрий, — скорбно отозвался Матвей Парменыч. — Неволишь себя верить… Ну, Господь с тобой! Возьми, — подал он приготовленный кошель с золотом. — Дело дорожное, пригодится.

Он обнял и перекрестил Дмитрия. Аленин почтительно поцеловал руку старика, земно поклонился ему, бодро вышел и направился по крытому переходу в повалушу[59], где лежало его дорожное снаряжение. Там он быстро собрался в путь, подпоясался поверх терлика[60] поясом, заложил за него кривой нож-кинжал и турецкие пистолеты, шелковый шнур от которых перекинул через плечо, прицепил короткую саблю, накинул на плечи охабень[61], на голову надел шишак и спустился во двор. У крыльца двое конюхов держали под уздцы горячего вороного коня, нетерпеливо бившего снег ногой. Мойсей светил ручным фонарем со слюдяными дверцами.

— Ну, прощай, Мойсей, — обнял Дмитрий старого слугу, ставшего уже как бы членом боярской семьи. — Береги боярышню. Не дай Бог, беда какая, дай мне знать в Калугу.

— Уж не знаю, Дмитрий Ипатыч, как дальше будем, — вздохнул старик. — Что ни день — темнее тучи кругом.

— Бог даст, сквозь тучи и солнышко проглянет, — сказал Дмитрий, трепля по шее нетерпеливо косившегося на него коня.

— Коли доживем, коли роса очей не выест, покуда солнышко-то взойдет, — шепнул Мойсей. — Ну, да не буду тебя перед дорогой тревожить. Храни тебя Господь. Припасы дорожные тут при седле, — указал старик на котомку, приспособленную сзади. — Там в тряпицу свернул я деньжат малую толику: будь милостив, Яшке, племяннику непутевому, передай, хоть и не след его баловать. Скажи, ворочался бы скорей. Зря душу губит.

— Настанет время — оба вернемся, — сказал Дмитрий, ловко вскочив в седло.

Слабо освещенные огарком сальной свечи в фонаре вырисовались во тьме очертания стройного коня и статного, высокого ростом всадника, как бы слитые вместе.

— Задуй фонарь, — приказал Аленин Мойсею. — Ишь темень какая, пусть глаз привыкнет.

Старик задул свечу. Наступила черная тьма. Дмитрий объехал двор, затем сдержал шаловливо игравшего коня и, не выезжая из ворот, постоял на месте, покуда глаз привык различать в темноте находившиеся вокруг предметы, а слух — сторожко улавливать чуть слышные ночные шорохи. Потом он снял шишак, перекрестился и плотнее уселся в седле.

— Ну, с Богом! Открывай ворота.

Завизжали петли на воротах, и всадник выехал со двора, обернувшись в последний раз в сторону терема Наташи, с которой только что, до разговора с Матвеем Парменычем, он простился перед отъездом. С накинутым на плечи меховым кортелем[62], она стояла у приоткрытого окна, крестила уезжавшего друга, мысленно благословляла его в дальний путь. В темноте ночи Дмитрий не мог разглядеть ее. Когда ворота за ним захлопнулись, Наташа закрыла окно, упала перед образом на колени и в первый раз за последние дни, неслышно для мамушки, лежавшей в соседней боковуше на лежанке, разрыдалась. Грустна была ее минувшая жизнь в постоянной разлуке с милым, полны скорби последние дни, и грядущее, подобно тьме ночной, глядевшей в окна, было мрачно и страшно. Упав перед иконой, сиротливо сжавшись в комочек, вызывая в памяти образ покойной матери, Наташа обращалась к ней с мольбой о спасении Дмитрия, о помощи и поддержке ее самой в эти тяжелые дни всеобщего житейского несчастья. На душе у нее было сейчас особенно тяжело, будто чуялась беда, стоявшая здесь где-то, совсем близко, за плечами. И предчувствие это не обмануло чуткой любящей души.

Выехав за ворота, Дмитрий вдруг насторожился: среди немой тишины ночи ему послышались быстрые шаги, шепот отрывочного разговора, осторожный мягкий прыжок в сторону по снегу.

— Кто здесь? — крикнул он.

Ночь ответила молчанием. Безотчетным движением Дмитрий выхватил саблю из ножен.

Сверкая, будто волк, глазами, черный как ночь, хищно оскалив зубы, мрачный Антипа поднял тяжелую дубину и ждал возле дороги удобного мгновения, чтобы изловчиться и нанести удар путнику, которого давно ждал. Другие трое сидели в засаде с разных сторон улицы: то были Паук и его помощники. Не дождавшись обещанной Равулой Спиридонычем подмоги, Паук, верный его приказанию, решил, в расчете на щедрую награду, сам поймать Дмитрия. В руках у него был острый, косой нож Савватий запасся длинным колом. Он не то дрожал от страха, не то даже и тут по обыкновению хихикал и трясся от смеха. Толстый Мефодий, зажав в зубах нож, приготовил длинный аркан, а из-за пазухи у него торчала веревка, чтобы связать пленника. Словом, охота «отцов-молодцов» на красного зверя была задумана лихо.

Сдержав коня, Дмитрий прислушался, решил, что зря встревожился, и снова тронул шагом. Но не успел он проехать и несколько шагов, как вдруг черная фигура Антипы, освещенная узким серпом выглянувшего из-за туч месяца, мелькнула над белой пеленой снега и тяжеловесная дубина взметнулась над головой Дмитрия…

Наташе, стоявшей на коленях перед образом, почудилось в эту минуту, будто черная тень или ее облачко пронеслось между ней и иконой. Сердце непонятно-тоскливо сжалось. Она невольно вскрикнула…

Но Дмитрий не растерялся от неожиданности, разглядев взмах дубины, готовой его оглушить, он быстро наклонился в сторону. Удар пришелся по мягкому наголовнику охабня, защитившему ему спину. В это время голова Антипы, близко подскочившего к коню, отчетливо стала видна. Быстрым, округленным движением Дмитрий взмахнул саблей и с силой ударил ею не по голове Антипы, защищенной теплой мохнатой бараньей кучмой[63], а сбоку, вкось по шее. Обливаясь кровью, тот свалился. В это время Савватий изловчился и швырнул под нош коню кол. Конь спотыкнулся, чуть не упал на передние ноги. Тогда Паук с ножом бросился вперед, но новый удар сабли по голове оглушил и его. Наступила очередь Мефодия. Взмахнув арканом, пронзившим воздух острым звенящим звуком, он опутал им шею Дмитрия. Еще минута, и тому наступил бы конец. Но, выпустив поводья и уронив саблю, Дмитрий отчаянным усилием ухватил левой рукой изнутри петлю, чтобы не дать ей затянуться, и, выхватив правой рукой кинжал, с бешеной силой перерезал им веревку и пригнулся к шее лошади в то время, когда Мефодий кинулся на него с ножом. Быстрым поворотом коня он сшиб с ног Мефодия, который вскочил и пустился бежать. Савватий, лишившись кола, единственного своего оружия, последовал его примеру.

Все это сложное и тщательно продуманное нападение длилось всего одну-две коротких минуты. Как ни было стремительно и жарко оно, Дмитрий не потерял присутствия духа. Сабля, уроненная во время свалки, лежала на снегу. Для дальнейшего пути она была ему нужна. Он оглянулся: двое убегавших «отцов» были уже вдали, двое других лежали на дороге. Дмитрий быстро спешился и поднял саблю. Желание узнать, с кем ему пришлось иметь дело, заставило его подойти к близлежавшему ничком Пауку. Взведя на всякий случай курок турецкой пистоли, он толкнул ногой Паука, который застонал.

— Жив? — коротко спросил Дмитрий, пытаясь разглядеть его лицо.

— Милостивец, не губи, — еле прохрипел до смерти испуганный Паук.

— Говори, кто такой? Кем подослан? — строго приказал Дмитрий и наступил ему ногой на грудь.

— Ох, не губи!.. Ох, ничегошеньки не помню. Память отшибло.

— Говори, не то и вовсе ее отшибу, — сильнее придавил ему ногой грудь Аленин.

— Ох, пусти, пусти, родимый, — отчаянно взмолился Паук. — Грех попутал… Боярин Цыплятев подослал…

— Вот оно что! — ухмыльнулся Дмитрий. — Ну, теперь я и тебя, приятель, признал. Так слушай же, Паук: если от раны не подохнешь, кланяйся боярину да скажи, настанет, мол, черед и мне с ним посчитаться. Да и тебя, приятель, при случае не забуду.

Он вскочил на дрожавшего от страха коня, перекрестился и быстро помчался по улице. Главную беду он избыл благополучно. Впереди же, перед выездом из города, предстояла еще немаловажная опасность: надо было ухитриться миновать стражу на заставе. Дмитрий решил взять в этом случае хитростью и дерзостью: другого выхода не было.

— Эй! — окликнул он воротника, доехав до заставы. — Заспался, отпирай живей!

Воротник, молодой стрелец, торопливо высунул голову из-под теплого воротника кожуха, под которым он действительно сладко задремал на морозе.

— Кто идет? — вскакивая, спросил он.

— Или не видишь? — дерзко крикнул в ответ Дмитрий.

— Кой леший в ночи тебя разглядит! — сердито буркнул стрелец.

— А не видишь, так знай, с кем говоришь да обращение разбирай: гонец я боярина Гонсевского к государю и королю Жигмонту.

— Ясак?[64]

— «Слава Богу в небеси, государям королю с королевичем на земли», — уверенно сказал Дмитрий первый пришедший ему в голову ответ.

— Что это ты плетешь? — недоуменно уставился на него стрелец.

— Или ясака гонцового государева не знаешь? Так пода спроси своего десятника, — внушительно сказал Дмитрий. — Да идя спрашивать, ответ держать готовься. Если замешкаю по твоей вине, головы тебе не сносить.

Стрелец, по русскому обычаю, нерешительно полез пятерней в загривок в надежде, должно быть, найти там совет, как выйти из затруднительного положения. Затем сообразив, что и в самом деле может существовать особый «гонцовый государев» ясак, за незнание которого ответ, пожалуй, действительно придется давать строгий, потоптался нерешительно, да и стал отмыкать рогатку.

— Как гонцового ясака не знать! — оправдывался он. — А поспрошать все надо… Мало ли что… Сам знаешь, время какое.

— Ну, то-то, — успокоенно заметил Дмитрий, минуя рогатку и крестясь от радости под охабнем. — А десятнику лучше не признавайся, не будь дураком: как бы не досталось.

И, хлестнув коня, Дмитрий, все еще боясь погони, вихрем исчез во тьме ночи.

«И то взаправду лучше смолчать, — подумал стрелец. — Зря под ответ попадешь».

Плотней завернувшись в теплый нагольный тулуп, он присел на чурбанок возле рогатки и погрузился в безмятежный сон, прерванный было пропуском «гонца к Жигмонту».

Глава VIII Страшная встреча

Отъехав по Калужскому шляху гонкой рысью поприщ[65] семьдесят от Москвы, Аленин к утру замедлил ход взмыленного и усталого коня. Погоня была уже не страшна, встречные путники, за исключением редких торговых людей, почти не попадались, дальнейший путь не грозил осложнениями, можно было поэтому не торопиться и поберечь силы коня.

Помолившись в сторону всходившего в тумане медно-красного солнечного ядра и закусив припасами, заботливо приготовленными Мойсеем в дорожной котомке, привязанной к седлу, Аленин неторопкой рысью продолжал путь, который был уныл и печален. Изредка попадались занесенные снегом пустые деревушки, покинутые жителями, встречались отдельные строения с выбитыми окнами, казавшиеся поэтому как бы слепыми, или убогие церковки, разграбленные и разоренные. И так же уныло и печально было на душе Аленина. Тоскливые мысли одолевали его. Снова оставив на произвол судьбы любимую девушку и старика отца, которому из-за его неосторожного приезда грозили происки врагов, он ехал теперь в стан ненавистного самозванца. Что влекло его в Калугу? Внушенное обманчивое убеждение, что иначе он поступить не может, что обязан служить до конца «законно венчанной московской царице». Он создал себе кумир из этой женщины, в который уже искренне сам верить не мог. Он презирал себя, а ее ненавидел, потому что хотел, но уже не мог освободиться из-под власти ее чар. Попадись бы сейчас, вдали ох ее влияния, сильной воли человек, который смог бы оказать воздействие на его колеблющуюся душу, и, пожалуй, он в Калугу больше не вернулся бы. Если бы возникло мощное и разумное движение в государстве, нашелся бы новый спаситель отечества, которому он мог поверить, — Аленин, не задумываясь, искупил бы кровью и бранными подвигами вину перед родиной и перед самим собой. Но не было пока такого дела, которое подвигло бы его на решимость, душа его была мертва и пуста и охвачена вялым безразличием. Подобно человеку, который страдает от своей безвольной страсти к запою и который бросил бы пить, если бы жизнь приобрела смысл и значение, но не может, продолжая влачить нудную бесцельную запойную жизнь, оставить свою страсть и тянется к вину, — так и он, сбитый с толку, бежит под власть женщины, которую ненавидит вдали, а вблизи не может избавиться от ее чар. Он едет в Калугу и знает, что как только приблизится к ней, так снова станет ее рабом, сделает все и пойдет всюду, куда она прикажет. А между тем там, в Москве, осталась милая девушка, к которой в глубине души таится чистое, сильное чувство, но ему он безволен дать властно заговорить, пока не выйдет из нездорового дурмана, которым как будто опоила его «польская нимфа». И тоскуя, и страдая душой, он ехал теперь в Калугу, призывая на помощь спасительную надежду, что произойдут наконец события, которые заставят его встряхнуться, найти новый смысл жизни, чтобы уйти из-под власти ненавистной польки к чистому счастью с полюбившей его милой Наташей.

Переживая, тоскуя — и ободряя себя, Аленин все ближе продвигался к Калуге. Выехав из Москвы в ночь на 9 декабря, он рассчитывал поспеть туда утром 10-го. Но на исходе первых суток конь, примяв, вероятно, ногу, стал прихрамывать, и Аленин решил переночевать где-либо в пути, чтобы дать ему отдохнуть. Для этого он пристал во встреченной церковной сторожке; хозяин, старый пономарь, оказался на месте, чудом пока уцелев от хищных набегов поляков и воровского люда.

Угостив голодного старика, давно не видевшего свежего хлеба, остатками своих богатых припасов, Аленин переночевал в сторожке и утром 10-го числа двинулся дальше.

К полудню он уже был на расстоянии всего часа езды до Калуги. Встречные стали попадаться чаще. Сновали конные татары и казаки с длинными винтовками за плечами, тянулись под их охраной обозы съестных припасов, награбленных в окрестностях, дровни с тушами и битой птицей, шли изнуренные крестьяне, погоняя не менее изнуренный захваченный тощий скот.

Разыгравшаяся с утра метель прекратилась, выглянуло яркое солнце и весело заиграло искрами алмазов на пластах яркого снега, темневшего синевой в ложбинках и скатах. Аленин ехал по зимнему шляху, широко разъезженному под городом. С одной стороны тянулся берег Оки, а с другой — густой бор.

Вдруг до слуха его долетел шум голосов вперемешку с беспорядочными звуками гульливых песен. Он вгляделся в даль шляха — там темнела кучка всадников, быстро скакавших навстречу. Поняв, что это, может быть, «вор» — самозванец, выехавший, по обычаю, со своими приближенными на прогулку и с утра уже пьяный, Аленин, желая избежать неприятной встречи, докучливых расспросов и участия в прогулке, поторопился свернуть по проезженной тропке в бор, сдержал коня в нескольких саженях от шляха и под прикрытием широколапчатых елей стал наблюдать за быстро приближавшейся ватагой.

Аленин не ошибся — то был «вор». Он сидел в нарядных санях, в богатой меховой шубе, крытой кирпичного цвета алтабасом[66], с пышным собольим воротником, с голубыми бархатными нашивками, завязками и кистями-ворворками такого же цвета по бокам. Его голова с красным лицом, в напяленной по уши меховой шапке, украшенной по краям разрезов жемчужными нитями, пьяно качалась из стороны в сторону. Сани «вора» окружали конные бояре из калужского стана. Седла под ними с золочеными луками были обиты золотоузорным красным сафьяном. На ногах коней, богато убранных, с мордами, украшенными серебряными оковами, с ожерельями из серебряных блях вокруг шеи, звенели колокольчики. Сзади седел прикреплены были медные литавры, по которым всадники время от времени ударяли бичами из гибкой татарской жимолости[67].

За санями «вора» скакали с одной стороны крещеный татарский князь Петр Урусов, с другой — его брат. Их сопровождало человек тридцать татар. «Вор» орал диким голосом нескладную песню, размахивая руками в персчатых меховых рукавицах[68]. Он был совершенно пьян. На полости саней подпрыгивал пустой раструхан из-под вина, недавно им опорожненный.

Со звоном колокольцев и гудливыми звуками литавр, с визгом, гамом, улюлюканьем и криками мчалась пьяная ватага по шляху, приближаясь к тому месту, где, скрытый елями, стоял невидимый для них Аленин.

В этом месте, с противоположной стороны шляха, возвышалась горка с поставленным на вершине ее большим деревянным крестом.

— На гору! — вдруг завопил визгливым голосом «вор», когда сани его поравнялись с горкой. — Скачи, крест руби! Ого-го-го!..

Всполошился лес многоголосым стонущим эхом, словно возмутился от готового совершиться кощунственного дела. Но когда ватага повернула к горке, лошадь, запряженная в сани «вора», спотыкнулась, сани на мгновение остановились, осадили назад, и оба брата Урусовы наскочили мордами своих лошадей на сидевшего в санях «вора». Он резко подался вперед, отчего меховой ворот на шубе его распахнулся. В это мгновение Петр Урусов вдруг взвизгнул пронзительным татарским посвистом, выхватил из ножен кривую саблю и с исказившимся от злобы лицом со страшной силой ударил ею «вора» по плечу. Его брат последовал примеру, выхватил свою серповидную острую саблю, также пронзительно гикнул, взмахнул саблей над головой «вора», и не успел Аленин опомниться от неожиданности, как окровавленная голова самозванца, срезанная словно бритвой, упала с плеч на придорожный снег, окрасив белизну его ярко-красными разводами. Ватага, пораженная неожиданно совершившимся на глазах ее злодеянием и видом обезглавленного «вора-царя», на мгновение замерла. Потом, опомнившись, бояре-приспешники казненного самозванца кинулись на татар, те обнажили шашки и в свою очередь ринулись на бояр. Натиск был так стремителен, что бояре, спасая свои головы, бросились врассыпную. Сопровождавший «вора» преданный ему шут Кошелев, с которым «вор» год назад спасся бегством из Тушина в Калугу, прикрывшись на дровнях кучей навоза, безумно завопил, вскочил на лошадь, с которой свалился один из бояр, и что было духу погнал ее по направлению к Калуге. Некоторые бояре последовали его примеру.

Как ни был Аленин поражен тем, что произошло, он сразу понял, что о случившемся следует осторожно сообщить овдовевшей «царице». Он вывел коня на шлях, хлестнул по бокам, гикнул, промчался мимо обезглавленного «вора», которого татары уже выволокли из саней и раздели, и понесся по шляху, опережая беспорядочно скакавших наперегонки бояр во главе с продолжавшим вопить обезумевшим от страха шутом.

Глава IX «Польская нимфа»[69]

Марина в тот день с утра недомогала. Проснувшись на рассвете, она стала томиться какими-то неясными тоскливыми предчувствиями. Ночью приснился ей неопределенный, показавшийся вещим и страшным сон, что вокруг постели мужа кружит, прихрамывая и жалобно мяукая, бесхвостая, уродливая, со злыми страшными глазами, черная косматая кошка на трех ногах. Временами она прекратит назойливое кружение, остановится возле высунувшейся из-под одеяла посинелой, вздувшейся, будто мертвой ноги «царя» и начнет глодать ее палец.

Марина нехотя встала, умылась и все утро не находила себе места. Не выходя из спальни, она то примащивалась на постели, то садилась на любимое штофное кресло у окна, то, накрываясь горностаевой шубенкой, ложилась на крытую шелковым, стеганным на пуху полавочником широкую скамью с приголовником, которую она велела подвинуть к жарко истопленной печи: несмотря на тепло в спальне, она зябла, ее лихорадило и знобило. Бессмысленный сон не давал ей покоя, навязчиво лезли в голову бессвязные, тяжелые мысли.

Она знала, что «вор», напившись с утра, выехал на веселую прогулку со своими новыми приятелями, братьями Урусовыми. Эти крещеные татары ей не нравились. Она боялась их и не раз уже предостерегала мужа по поводу близости с ними. Но тому, постоянно пьяному, море было по колено. А Урусовых из-за происшедших в последнее время событий следовало бояться. Они наверняка не забыли «вору» смерти касимовского царя, старика Урмамета, которого тот недавно убил.

Случилось это так. Урмамет пристал к «вору» тогда, когда тот еще стоял в Тушине. Позже Урмамет нашел для себя выгодным пристать к Сигизмунду и уехал под Смоленск. Сын же Урмамета с матерью и бабкой остался верен «вору» и вслед за ним бежал из Тушина в Калугу. Столковавшись с Сигизмундом, Урмамет вернулся в Калугу за семьей и, чтобы вызволить ее, притворился до времени по-прежнему преданным «вору». Но «вор» не поверил хитрому старику. Выехав с ним однажды вместе на охоту, он с помощью своих бояр Бутурлина и Михнева напал на Урмамета и с крутого берега Оки бросил старика в воду. Некоторое время об этой казни не знали: «вор» распустил слух, что Урмамет во время охоты неудачно напал на «него», бежал со страху и без вести пропал. Но Бутурлин под пьяную руку разболтал, как было дело. Тогда друг Урмамета, Петр Урусов, повздорив с «вором» во время попойки, обозвал его убийцей, за что тот велел посадить оскорбителя в тюрьму. Вскоре после этого калужские татары в стычке с отрядом поляков одержали над ними победу и привели в Калугу немало пленных. Пользуясь этим случаем, Марина убедила мужа оказать внимание татарам и в благодарность выпустить из тюрьмы любимца их Урусова. Сама Марина благоволила к нему. Он был красив собой, отличался веселым нравом, обращался с нею почтительно, одаривал ее нарядными восточными шелковыми тканями, до которых она была большая охотница. «Вор» исполнил ее просьбу, выпустил Урусова, простил обиду, приласкал его, и братья Урусовы стали неизменными сотрапезниками «вора» во время бурных его пиршеств. Словом, примирение наладилось. Но три дня назад Марине сообщили, что, когда во время пира «вор» заснул, Урусов во хмелю неосторожно похвастался: «Постой-де, подлый самозванец, научу я тебя, как настоящих царей топить да мурз в тюрьму сажать». Эту дерзкую похвальбу Марина скрыла от мужа, чтобы не восстанавливать его снова против Урусова и не осложнять недавно налаженных отношений; сама же насторожилась и стала считать Урусова опасным. Накануне вечером она наблюдала за ним во время попойки, и ей показалось, что Урусов, льстя «вору», смотрел на него злобными и страшными глазами — такими же, какие были у той кошки во сне, что кружила вокруг «вора» и грызла ему мертвый палец. Проснувшись, Марина послала предупредить «вора», чтобы он не ездил на предположенную с вечера прогулку, но в ответ «вор» велел ей сказать, что она — «безмозглая польская дура», крепко выругался по обыкновению и в благодарность за заботу о нем посулил по возвращении с прогулки «раскровенить дуре польскую харю». К этим любезностям «польская нимфа» отнеслась равнодушно (она успела уже привыкнуть к такому обращению), но о супруге продолжала беспокоиться. Сам по себе он был ей не нужен, она рада была бы освободиться из-под унизительного ига этого грубого хама, но пока «вор» был нужен ей как орудие для достижения задуманных честолюбивых целей. Но до их достижения было еще далеко, и поэтому гибель «вора» теперь, когда она должна была стать матерью, оказалась бы совсем несвоевременной.

К полудню, когда солнце выглянуло из-за снежных туч и весело залило ярким светом терем «царицы», на душе Марины тоже просветлело; к ней вернулось обычно присущее ей жизнерадостное настроение. К тому же она вспомнила, что сегодня должен вернуться ее «верный паж» Аленин, которого она ждала еще накануне, и при мысли, что он развлечет ее новыми московскими вестями и слухами, Марина окончательно развеселилась. Она бодро вскочила с не прибранной еще постели, захлопала маленькими ручками и звонко позвала:

— Варва!

В спальню тотчас вошла немолодая, но сохранившая следы былой привлекательности пани Варвара Казановская, гофмейстерина[70] «государыни», искренне преданная ей, разделившая и пережившая с Мариной все бурные события со времени приезда в Москву.

Приседая и умильно улыбаясь накрашенным лицом, на котором под слоем краски умело были скрыты морщины, гибкая полька плавной походкой подошла к своей госпоже и с кошачьими ужимками любовно поцеловала ее в плечико.

— Благодарение Богу! — сладким, певучим, вкрадчивым голосом воскликнула она. — Моя ясная, золотая птичка повеселела и выглядит совсем здоровой. А я уж начала беспокоиться, думалось, не настало ли время…

— Глупости! — поморщилась Марина. — Ты же знаешь, что это может случиться не раньше двух недель. И так это некстати — все праздники, верно, придется пролежать.

— Зато наша коханая, ненаглядная птичка подарит нам царевича-птенчика, — заискивающе-подобострастно заметила Варвара, — и с ним мы крепко сядем на московский трон, который никак нам не дается.

— Да, да, это правда, — улыбнулась Марина. — И избави меня Бог от девчонки. Ей в этой дикой стране грозила бы слишком страшная участь. Ну, дай мне зеркало!

Варвара торопливо исполнила приказание, взяла с туалетного стола, уставленного безделушками, и подала Марине небольшое круглое зеркальце с резной костяной ручкой итальянской работы — подарок любимого шута Марины, Антонио Риати, вывезенного когда-то ее отцом из Болоньи[71] и сопровождавшего ее в составе многочисленной пышной свиты в поездке из Кракова в Москву.

Марина посмотрелась в зеркало: оттуда глядело свеж)ее, привлекательное породистое личико; высокий открытый белый лоб осеняли в небрежной прическе густые волосы; над ярко-красной полоской плотно сжатых губ виднелся темноватый пушок; ноздри прямого, хищного, с горбинкой носа чуть заметно нервно трепетали; лицо украшали красивые, продолговатые, похожие на миндалины глаза, над которыми прихотливо извивались темные брови. Теплый, влажный блеск глаз смягчал общее холодное выражение лица, несколько надменное и сухое.

— Моя драгоценная государыня, я думаю, никогда не постареет, — льстиво заметила Варвара, пока Марина тщательно рассматривала себя в зеркале, боясь найти какой-либо новый изъян — след бурно прожитых последних лет жизни. — Правда, сколько пережито, а царица моя выглядит все такой же молоденькой паненкой, как была в Самборе, в золотые дни нашей жизни. Как ни светит ярко солнце — в зеркале не видно ни одной морщинки.

Марина самодовольно улыбнулась. Внешность, отраженная зеркалом, ей в самом деле понравилась.

— Ну, Варва, теперь давай мне кушать, — весело сказала она. — Оказывается, я ужасно голодна. Да в столовую я не пойду. Подай мне сюда, поближе к печке. Что там есть? Я хочу чего-нибудь вкусного.

— Государыня прикажет постное? Сегодня ведь среда…

— Глупости! Я нездорова и… вообще не хочу спасаться. Когда меня посадят в монастырь — а этим в лучшем случае мы с тобой рано или поздно обе кончим, — тогда я подумаю о своей грешной душе. А пока я буду заботиться о своем грешном теле… таком слабеньком и хрупком… Правда?

— Государыня милостивая любит шутить. Дай Бог всем быть такими хрупкими… Может быть, ненаглядная государыня скушает кусочек лососины под ягодным взваром?

— Нет!

— Может быть, грудку курицы с изюмом и сарацинским пшеном под шафранным соусом, как грубые москали называют — «куря рафленое»?

— Нет!

— Так, может быть, рябчика, жаренного с майораном и сливами?

— Хорошо, — кивнула наконец утвердительно прихотливая Марина. — Пусть будет рябчик. Побольше масла и сметаны. Не забудь мою бутылочку венгерского. Да дай после леденцов и ягод в сахаре. И поскорей! Пока ты меня мучила своими глупыми расспросами, я совсем проголодалась.

Чтобы скоротать время до еды, Марина достала из дубовой скрыни[72] небольшой ларец, расписанный яркими красками и золотом с затейливыми украшениями, и занялась любимым своим занятием — разглядыванием драгоценностей, хранившихся в нем. Увы, они много уступали и ценностью и качеством тем драгоценностям, стоившим баснословных денег, которыми одарил ее первый самозванец и которые после смерти Лжедмитрия правительство Василия Ивановича Шуйского у нее отобрало. Но и теперь украшений было у нее немало: они грудой лежали в ларце. Тут были и разнообразные золотые серьги, одинцы и двоичны[73], с изумрудами, яхонтами и множеством «искр»[74]; десятком зарукавьев[75] с жемчугами и алмазами; десятка два перстней и колец с такими же камнями, с искрами, с сердоликами; монисты жемчужные и золотые. Марина без ума любила свои драгоценности, любила носить, а в особенности рассматривать их. У нее, помимо этих украшений, была горсть рассыпанных необработанных камней: яхонтов, изумрудов, алмазов. Высыпая их на ладонь, тихо шевеля рукою, чтобы заставить грани играть, она часами могла просиживать над ними, как бы очарованная их сверкающими переливами. Блеск драгоценных камней был так же нужен ей, как сияние славы, в погоне за которой она отдала свою жизнь.

И теперь, залюбовавшись любимыми камешками, среди которых было несколько новых, недавно подаренных ей атаманом Иваном Мартыновичем Заруцким, Марина не обратила внимания на то, как вошла Казановская, поставила столик возле печи и подала завтрак.

Искусно приготовленное польским поваром любимое блюдо, а в особенности два-три корчика[76] душистого, густого венгерского вина окончательно привели Марину в благодушное настроение. Покончив с завтраком, она взглянула на лежавшие на туалетном столике большие серебряные зепные[77] часы, единственное воспоминание, случайно оставшееся у нее от первого мужа. Был всего шестой[78] час дня. Возвращения «вора» с прогулки ждать было рано. Надо было чем-нибудь занять время. Она могла бы велеть заложить в маленькие санки своего любимого резвого бахмата[79] и поехала бы покататься, но мысль, что Аленин с часу на час может вернуться, удержала ее дома. Она вспомнила, что давно уже собиралась пересмотреть письма, скопившиеся с тех пор, как стала помнить себя взрослой. Мысль перелистать теперь письма понравилась ей, и она решила привести ее в исполнение.

В той же скрыне, где хранился нарядный ларец с драгоценностями, стоял другой, с письмами. Это была простая объемистая шкатулка орехового дерева, украшенная скромной резьбой, давний подарок матери в дни далекого детства. Она взяла шкатулку из скрыни, достала небольшой ключик, висевший на тонком шелковом шейном гайтане, предупредила предварительно свою гофмейстерину, чтобы ее не беспокоили, запретила кого бы то ни было впускать, кроме Аленина в случае его приезда, удобно уселась в кресло и, положив шкатулку на колени, вставила ключ в замочную скважину.

Глава X Сказочная жизнь

Звонко щелкнул старый замысловатый секретный замок. Марина подняла крышку. Вся жизнь, с первых чистых лет девичества до последнего почти времени, встала перед нею. Она перевернула вверх дном содержимое шкатулки, чтобы в последовательном порядке пережить эту жизнь.

Вот засушенные цветы — цветы самборского сада и робкие бессвязные слова признаний первых юных поклонников. Смешные, но милые письма! Как далека была она тогда — скромная, стыдливая шляхтенка — от мысли о царской короне, как было просто и глупо то далекое счастье первых невинных волнений сердца и как оно в сущности было велико и ярко, куда ярче всей мгновенной славы ее позднейших приключений!..

Вот белоснежное перо, оброненное соколом, с которым он, ее сказочный царевич, в дивный жребий которого ей тогда и хотелось, и жутко было поверить, выехал на охоту в первые дни посещения Самбора и знакомства с нею. Он поднял это перо тогда на охоте, подал ей и, заканчивая происходивший между ними первый многозначительный разговор, состоявший из прозрачных намеков, сказал:

— Этим пером, обмоченным в крови, я подпишу свое отречение от престола, если не смогу дать счастья моей великой стране. Вы знаете, — он многозначительно глянул на нее, — кто владеет ключом от ковчега, в котором сокрыто счастье мое личное и моего народа!

— Государь, — вспыхнула она, — смею ли я, скромная деревенская девушка, догадываться о значении этих слов? Сказок не бывает в действительности.

— Для избранников судьбы, — властно ответил он, — недостижимого не существует. Для них мечта и действительность — понятия одинаковые. И скромная деревенская девушка может точно так же стать царицей обширной страны, как…

— …простой монах царевичем? — вдруг вопреки воле неожиданно для себя самой сорвался у нее дерзкий пытливый вопрос.

— Может быть, — холодно и спокойно-надменно, насупливаясь, ответил он. — Хотя таких примеров я не знаю… Я хотел сказать: как чудесно спасенный, забытый народом царевич может неожиданно явиться мстителем за поруганный престол отца, спасителем родины и родного народа.

Так властно и гордо были сказаны эти слова, что сразу, кто бы он ни был, она в него поверила.

— Государь! — пылко и страстно воскликнула она. — Да, я верю, вы явитесь таким спасителем своей великой страны. И знайте: если бы нашлась женщина, достойная разделить ваш высокий жребий, она без раздумья отдала бы вам свою любовь, преданность, жизнь!

Слово было дано. В порыве восторженного подъема чувств пришла страшная решимость. Потом, когда порыв охладел, наступали порой минуты раздумья, но они были не настолько сильны, чтобы отцам-бернардинцам соседнего монастыря пришлось прилагать большие усилия убедить ее в необходимости принесения жертвы ради блага католической церкви — брака с сомнительным царевичем. Отцы бернардинцы много толковали ей о святости жертвы, но об этом ей в сущности меньше всего думалось: захотелось невероятного, огромного, безумного счастья, славы, величия, удовлетворенного честолюбия. Ее духовный отец, жизнерадостный толстяк с почтенным брюшком и сливообразным сизым носом, добродушный, веселый отец Анзерин, этот милый балагур, прекрасно оправдывавший, судя по носу, свою кличку[80], понял ее душу и откровенно сказал: «Конечно, дочь моя, прежде всего вами должна руководить мысль о благе церкви и счастье родины. Но и свое счастье — штука тоже не последняя, о которой не следует забывать. Ей-ей, как Бога, люблю!»

Словом, она решилась безвозвратно. И какое чудное и страшное наступило время!

Вот письма Дмитрия из Кракова, куда он поехал, чтобы представиться королю. Сколько тревог она пережила, пока пришло первое сообщение, что король готов тайно содействовать московскому«царевичу»!

Вот письма (целая стопа их), присланные Дмитрием из похода, пробуждавшие в ней то радость и надежды при известиях об удачах, то уныние и отчаяние при неудачах, ненависть и презрение к нему, к себе за то, что доверилась, как глупая девчонка, жалкому искателю приключений. Но вот наконец и долгожданная грамотка, извещавшая о победоносном входе в Москву: Дмитрий, ее жених, — на престоле, она — простая полька — невеста московского царя! Так велика радость, что не освоить ее, не поверить, что сладкий заманчивый сон готов сбыться. И превращается в явь. Она окружена всеобщим вниманием в Кракове, ее имя у всех на устах, имя будущей московской царицы. Сколько поклонений, почести и лести! Вот письмо, привезенное представителем московского посольства боярином Афанасием Власьевым, приехавшим по поручению «царя всея Руси» в качестве уполномоченного заменить особу «государя» на торжестве обручения. Какие богатства, груды роскошных подарков, привезенных послом: полмиллиона рублей отцу, а для нее ларцы, полные алмазов и жемчуга, чудные меха, короба безделушек, и среди них особенно приглянувшийся ей золотой слон с башней на спине, в которой находится музыкальный механизм, и огромный золотой бык, а в нем туалетная шкатулка. Такие сокровища и во сне ей не могли присниться! Гул восхищения пронесся в толпе, когда, утопая в белой парче, расшитой жемчугами и сапфирами, со связкой ярко горевших алмазных колосьев в волосах, вошла она в церковь, сверкая драгоценностями, сияя счастьем, заражавшим окружавших. Она сознавала, как она была несказанно прекрасна в эти минуты; она преисполнилась уже величавой горделивостью, свойственной ее новому высокому сану. Вся высшая знать Польши во главе с королем, его сестрой, принцессой шведской Анной, с королевичем Владиславом, сенаторы, военачальники, великий канцлер литовский, придворные сановники, представители иноземных государств присутствовали на ее обручении с московским «царем». Ради этих празднеств соединили переходами несколько дворцов на главной площади столицы. Чин обручения совершал сам важный кардинал Мацейовский. При выходе из церкви вся блестящая толпа раболепно склонялась пред ней, и ни на одном лице даже самых недоверчивых недавних отрицателей царского происхождения ее жениха не замечала она теперь тени недоброжелательного сомнения. Как сон, прошел брачный пир, во время которого она сидела рядом с представителем жениха, длиннобородым боярином Власьевым, казавшимся таким страшным и смешным в своих несуразных мешковатых златотканых одеждах. Мелькала мысль, что в стране таких страшных варваров ей придется отныне жить — ей, привыкшей к утонченной культуре Запада. Но она ее не пугала: судя по одному из этих варваров, их, казалось, нетрудно будет прибрать к рукам. Уже теперь, несмотря на высокое полномочие, этот медведеобразный человек пугался, стеснялся ее — маленькой женщины. От радостного волнения она не могла есть, и он не смел прикасаться к блюдам; пили в честь ее или Дмитрия — он срывался с места и простирался ниц. Между тем велеречивые здравицы, полные пожеланий, лести, заискиваний, сменялись одна за другой. Известнейшие поэты Юрковский, Гроховский, Жабчиц слагали в честь нее восторженные рифмы. Сам король, считая ее уже ровней, протанцевал с ней после пира мазурку и на прощанье сказал ей дружественную прочувствованную речь: он говорил об огромной важности занятого ею отныне политического положения, напоминал о высокой задаче, выпавшей на ее долю, — хранить дружбу и мир между двумя великими странами. На нее, недавно скромную простушку, обращались взоры, надежды всей Польши!

Начались сборы к отъезду. Вот письма, полные восторженных, трогательных, ласковых, нежных слов, которые ее царь и повелитель чуть ли не ежедневно присылал ей, умоляя ускорить приезд.

Наконец сборы закончены. Ее сопровождает огромная свита: здесь и сановитые поляки, и духовенство, и в числе их балагур отец Анзерин, и фрейлины, и р качестве гофмейстерины любимая Варвара Казановская. Это ее ближайший двор. Его дополняет сильный отряд нарядного войска. Далее идут купцы, суконщики из Львова и Кракова, знаменитые золотых дел мастера из Аугсбурга и Милана[81], которые нужны в варварской Москве, чтобы искусно оправлять ее самоцветные камни, которыми ее осыплет Дмитрий: для придания пущего блеска драгоценностям варварской Москвы нужны искусные руки западных мастеров, как для политического блеска нужна искусная помощь культурных поляков. Она придумала тогда этот символ, который самой ей очень понравился…

Едет в свите и известный аптекарь из Кракова Станислав Колочкович, мастер на все руки. Он везет духи, притиранья и снадобья, чтобы ее тело было всегда юным и прекрасным и для врачеванья его недугов; а также припасы для изготовления конфет и пирожных, любимые ее марципаны, из которых он обещает приготовить к предстоящим коронационным пиршествам истинные чудеса кондитерского искусства: Давида, играющего на арфе, немца с обезьяной и ее, Марину, с царской короной на голове. Едет и умный, острый на язык шут Антонио Риати, смешивший ее до упаду; едут и музыканты — цвет представителей польского искусства.

Вот новые письма, полученные ею уже в пути. Чем ближе к Москве, тем нетерпеливее они. Он зовет ее настойчиво, сулит ей безмерную любовь и все радости мира. Теперь она уже может верить в искренность этих признаний: Ксения Годунова заточена в монастырь. Тем лучше! Она, Марина, в ином исходе этих глупых шашней и не сомневалась.

Ее двухмесячный путь к Москве стал сплошным торжеством. Пышно встречают «царицу» в каждом городе, засыпают подарками от лица государя, устраивают великолепные встречи, везут ее в санях, обитых драгоценными соболями и бархатами.

Вот последнее письмо Дмитрия. Он горит нетерпением, ждет не дождется ее приезда. Открыто встретить ее, считаясь со своим высоким положением, он не может, но при въезде ее в Москву он в наряде простолюдина смешается с толпой и издали будет любоваться ею, чтобы через час прижать к своему сердцу.

Какая встреча! Вся Москва у ног простой польки. Какая величественная, красивая пестрая картина! Несметные толпы народа, бояре в златотканых одеждах, бесконечные красные ленты стрельцов, странные, невиданные, дикие народы и лица разноплеменных народностей, населяющих отныне подвластную ей страну: татар, персов, грузин, турок, лопарей, самоедов, чукчей! Звенят трубы, гудливым стоном разносится над Москвой торжественный перезвон сорока сороков церквей.

Вот она в священном Кремле. Встреча с Дмитрием, сиявшим от счастья; знакомство с его «матерью», ласковой, доброй старушкой; несколько скучных дней в Вознесенском монастыре; наконец, переезд во дворец, коронование и свадьба. Она уже привыкла к роскоши, но новая, которой окружают ее теперь, сводит ее с ума. Во время коронования она вся утопает в сиянии драгоценных камней, которыми расшиты ее брачные одежды. Один головной убор оценивается едва ли не в сотню тысяч рублей. Да, Дмитрий поистине с царской щедростью балует ее. Как она ему благодарна! Неслыханные богатства, высокое положение, которое ей раньше и во сне не могло присниться, умопомрачительная роскошь — все дал ей, скромной паненке, ее Дмитрий. Она его уже почти искренне любит, не может не любить. Пусть он некрасив — он красив для нее своей беспредельной преданностью, страстью, любовью, сводящей и уже сведшей ее с ума. К тому же он смел и невероятно силен: рукой мнет подковы. Пусть у него толстый нос с бородавкой и толстые губы, но лицо его горит энергией, отвагой и виден природный ум. А главное — он сам безмерно любит роскошь и ее окружает роскошью.

Как и она, он любит праздник жизни. И вся ее жизнь теперь, после коронования и брачного обряда, превращается в сплошной праздник: пиры, веселые поездки, танцы с музыкой происходят ежедневно. Ее лучезарное восторженное настроение нарастает с каждым днем. Правда, его портят неясные слухи о каком-то заговоре, о том, что ее муж и «царь» — наглый самозванец. Но разве она, разве кто-нибудь может поверить этим темным и глупым слухам! Аленин, ее неизменный, верный паж, предупреждает уже вполне определенно; она принимает кое-какие меры предосторожности, но серьезно во внушаемые ей страхи не верит. Они оба — «царь и царица» — так могущественны! Что им может угрожать? Однако каждый день ее продолжают предупреждать. Но она отвечает легкомысленными приготовлениями к маскараду, который должен великолепием затмить все предыдущие празднества. Накануне утомленная танцами после домашней вечеринки во дворце, зачарованная волшебным блеском новых драгоценностей, рубинов, топазов, изумрудов, которые Дмитрий решил приобрести у принцессы Анны и которыми она любовалась перед отходом ко сну, убаюканная стоявшими в ушах звуками музыки и словами любви, она безмятежно засыпает. И вдруг среди ночи она просыпается. Дмитрия рядом нет. Вдали слышатся жуткие звуки набата. В ночной тьме стрельчатые окна за шелковыми занавесками окрашиваются кровавым отсветом зарева. Сердце замирает. Непонятный страх охватывает душу. Она приподнимается на локте, прислушивается… Дворец полон странными гудящими звуками… Слышатся торопливые шаги… Вбегает Дмитрий… На нем наспех накинутый комнатный кафтан… Бледное лицо искажено…

— Сердце мое, здрада!..[82] Спасайся!..

Кинул и исчез. Куда спасаться, зачем, от кого? Если нужно спасаться, почему он сам ее не спасает? Вся дрожа от страха, она наспех набрасывает на себя юбку и, наполовину одетая, с растрепанными волосами, кидается опрометью на лестницу в нижние покои дворца и укрывается в погребе… Еще страшнее во мраке и одиночестве… Затем опрометью бежит снова наверх. Толпа уже хлынувших на лестницу бояр ее сталкивает. Она падает и больно ушибает руку. В покоях слышатся выстрелы. Бурным потоком разрастается во дворце грозный шум и гул голосов. Она устремляется наверх в свои покои. Там, вне себя от ужаса, толпятся придворные дамы. Ее второй паж, юноша, почти мальчик, Осмольский, среди них… Аленина нет: она вспоминает, что с вечера он ушел к боярину Роща-Сабурову и, наверно, заночевал у него. Как ни безвыходно положение, она не лишается самообладания, велит запереть двери. Их мгновенно высаживают… Раздается выстрел — Осмольский падает мертвым. Пуля, направленная в него, задевает фрейлину, старуху Хмелевскую, и старуха, раскинув руки и обрызгав ее кровью, падает навзничь. Толпа врывается, набрасывается на женщин с площадной бранью, бесчинствует. К счастью, мятежники ее не узнают. Она успевает укрыться за юбкой Варвы, и ее не трогают. Потом входят бояре и приказывают отвести ее с другими женщинами в отдельный покой.

Какие ужасные часы она провела под замком в полном неведении, что стало с мужем! Проявив силу воли, она подбадривала себя и окружавших. Скоро ее отвели к отцу, и от него она узнала правду о Дмитрии. Она рыдала как безумная и от горя, и от бешенства при мысли, что он оказался таким глупцом, не смог и не сумел закончить блестяще начатое дело, погубил себя и ее. Но нет, что бы ни было, она так легко не сдастся. Она — венчанная царица и останется ею.

Проходили дни, она свыкалась с неудобствами своего подневольного положения и верила, что скоро ее освободят, что скоро вернут ей высокое положение. Но надежды вспыхивали и гасли. Вместе с отцом ее перевели из Кремля сначала в старый дом Бориса, где, в отмщение ее недавнего злорадства, мерещилась ей по ночам тень погубленной Дмитрием несчастной Ксении. Потом к Афанасию Власьеву, ее соседу по брачному пиршеству в Кракове, наказанному и сосланному после гибели Дмитрия. Она все не теряла надежды. Узнав о воцарении Шуйского, она начала мечтать покорить сердце царственного старичка, в то время еще неженатого, и, став его подругой, снова вернуться к престолу. О, лишь бы выпустили ее на волю, она бы сумела прибрать к рукам царя, пленить его и отстоять себя! Но страстному желанию выбраться не суждено было осуществиться: ее с отцом и уцелевшими после роковой ночи поляками сослали в Ярославль. В это изгнание ее сопровождал и придворный аптекарь Стась Колочкович. Слезами и просьбами она выманила у него склянку с ядом, который до сих пор на всякий случай хранится у нее: в нужную минуту он ее выручит. Но, вымаливая тогда яд, она далека была от мысли о необходимости воспользоваться им. Самоуверенность ее не покидала, хотя поводов для надежд на счастливый поворот судьбы почти не оставалось. Она была несчастнее и беднее последнего пахолка, разделявшего ее изгнание. А уж придворный аптекарь Колочкович, несомненно, был богаче ее. Правда, за свои марципанные пиршественные украшения он платы получить не успел, но по крайней мере сохранил все свои духи, снадобья и притирания, тогда как она все потеряла — и драгоценности и наряды. Ей оставили единственное черное платье. И все же она не унывала и быстро смирилась с этими утратами. Ее самообладанию помогало легкомыслие. Да, да, она легкомысленна, но оно и к лучшему: она не умеет близко принимать к сердцу тяжелые испытания. Отец после смеялся над нею: лишенная всех сокровищ, она перед изгнанием из Москвы обратилась к боярам с единственной просьбой — чтобы ей вернули ее маленького чумазого арапчонка, привезенного с собой из Кракова. Она так трогательно просила об этом, что глупую просьбу ее поспешили исполнить. Тогда же вернули ей и заветную шкатулку с письмами, стоящую у нее теперь на коленях.

Глава XI Со ступеньки на ступеньку

В этой заветной шкатулке, хранившей историю ее жизни, после большой пачки писем Дмитрия — свидетелей ее безмерно счастливой полосы жизни — других хранится немного. Не хочется и перечитывать их, радостного они напомнят не много.

Вот короткие извещения случайных доброжелателей из Москвы и Польши, подтверждавшие дошедшие до нее еще во время переезда из Москвы в Ярославль слухи и том, что Дмитрий вновь чудесно спасен, что он жив и готовится снова победоносно вернуться на престол. Этим слухам она и хотела, но не могла верить. Правда, она слышала, что на Лобном месте лежал труп, вовсе не похожий на Дмитрия, и что поэтому его лицо было накрыто маской. Но, с другой стороны, было столько неопровержимых доказательств гибели мужа! В этом ее убеждал и сопровождавший в изгнание верный Аленин, который был свидетелем всех страшных событий в Москве. Но как ни неправдоподобны были эти тайком доставлявшиеся ей письменные заверения доброжелателей о чуде спасения Дмитрия, она за эти два невыносимо долгих года жизни в Ярославле только и жила мыслью о возможности такого чуда, о возможности появления… нового Дмитрия, готового ее спасти. Вот краткое, с осторожными намеками письмо, подтвердившее ей появление Дмитрия в Самборе и признание его ее матерью. Этому она совсем поверить не могла, но стала с нетерпением и любопытством ожидать событий. И они наступили. Она вскоре узнала о вступлении Дмитрия из Польши в пределы Московского государства, затем о том, что он благополучно достиг Москвы и расположился станом в Тушине. В августе 1606 года, согласно договору нового московского царя с королем, ее вместе с отцом и соотечественниками решено было отправить в Польшу. Перед отъездом она получила известие о том, что в пути на отряд, сопровождавший ее, будет сделано нападение, которого ей не следует страшиться: если она захочет, ее отвезут в тушинский стан к ожидавшему ее «мужу». Надежда на поворот к лучшему, на близкое спасение заговорила в ней. Убежденная, что мужа в Тушине она встретить не может, все-таки решилась во что бы то ни стало увидеться с тем отважным человеком, который хотел быть ее мужем. Страстное желание вернуть себе корону и высокое положение, которым она так мало пользовалась, страсть к приключениям властно толкали ее в Тушино. Через какие бы опасности, испытания и сделки с совестью, вплоть до утраты стыда и чести, ей ни пришлось пройти, она решила добиться желанной цели. Отец, этот жалкий торгаш ее честью ради своих корыстных целей (о, несмотря на свою привязанность к нему, она давно его раскусила!), конечно, только поддерживал ее решимость. Давно долгожданный день отъезда наступил. В пути произошло нападение, о котором она предупреждена; ее освободили и предъявили грамоту супруга, список с которой лежит здесь перед глазами: нежный супруг нетерпеливо ждет ее и молит о приезде. Аленин в последний раз предупреждает и просит одуматься: ведь сомнений нет, он своими глазами видел мертвого Дмитрия. Минута страшного раздумья и — ух! — зажмурив глаза, она кидается в бездну. Вот роковой день первого сентября, ее свидания с «милым мужем» наедине, в шатре близ Тушина в лагере двоедушного, игравшего в свою пользу коварного соотечественника Яна Сапеги. Это свидание!.. Она и сейчас содрогается при воспоминании о нем. Увидев «супруга», она вскрикнула, зажмурила глаза, в ужасе протянула вперед руки, чтобы оттолкнуть и защититься от него. Перед ней стоял грубый, страшный, отталкивающего вида разбойник, нагло ухмыляясь и дыша чесноком и винным перегаром. Отдаться такому извергу! Нет, нет, лучше смерть! Она в первом порыве отчаяния так и крикнула: «Лучше смерть!» — и, несмотря на все свое самообладание, почти лишилась сознания. В тот день ее оставили в покое, но на следующий за нее снова принялись отец, Сапега и патер-иезуит. Убеждали ее, говорили о величии жертвы ради блага родины и Святой Католической церкви. Доброго, благодушного отца Анзерина уже не было возле нее. Может быть, он дал бы ей благой совет… или, вернее, добродушно-философски утешил бы мыслью о том, что не следует пренебрегать благами и сокровищами мира сего.

Семь дней советчики убеждали ее; она решилась, и на этот раз бесповоротно. Правда, она потребовала для себя полную независимость от «мужа», пока он не посадит ее на престол. Он дал торжественное обещание, но не сдержал его и заставил тайно повенчаться. И вот она, гордая красавица, «царица московская», с нескрываемым отвращением, с трудом поборов брезгливость, принудила себя стать женой этого мерзкого человека. Она и сейчас помнит, что тогда эта связь вызвала в ней такое презрение и омерзение к самой себе, что сама корона царская, которую она покупала такой постыдной ценой, потускнела, утратила свою привлекательность и лучезарный блеск. Казалось даже, что, если она действительно станет царицей, корона не вернет ей уважения к себе. Но делать нечего, пришлось свыкаться с новыми условиями жизни. Пошли бурные пиры и кутежи. В неискреннем разгульном веселье она топила свое презрение к себе и мало-помалу приохотила себя к этому безудержному разгулу. Тут среди окружавших людей подвернулся ловкий обаятельный искуситель в лице соотечественника Яна Сапеги. Он рыцарски вел себя по отношению к ней, был ее защитником и покровителем. О, этот Ян!.. Он ловко подобрался к ней. В сравнении со вторым Дмитрием он казался таким благородным рыцарем… пока не стал мерзавцем, как другие. О, она хорошо помнит, с каким уважением Ян обращался с ней на первых порах, пока в один прекрасный день не явился смертельно пьяным. Пришлось пережить новый удар по самолюбию, которого почти уже не осталось. Жизнь стала ужасной: Ян уехал, «милый» отец, спасая свою шкуру, тоже бросил ее на произвол судьбы, «супруг» издевался, колотил ее, не давал достаточных средств на то, чтобы прилично одеваться и быть сытой. Сторонники «царя» разбрелись. Новое предпринятое приключение стало казаться несбыточным. И тем не менее она не унывала. Легкомыслие и тут спасало ее.

Вот письмо от отца, где он шутит над ее легкомыслием. Она писала ему об ужасах своего положения, молила посочувствовать и помочь ей вернуть корону. В конце письма, после слезных излияний, у нее невольно сорвалась глупая просьба: прислать двадцать локтей узорчатого бархата на платье да, если представится случай, побаловать ее несколькими лососями, до которых она была большой охотницей, и хотя бы небольшим бочонком сладкого венгерского вина, на что отец ей ответил: «Сочувствую тебе, дочурка. Трона вернуть тебе не могу, а вина и бархату на платье посылаю. Авось они заменят тебе трон, как печаль твою об утрате его два года назад утешил чумазый арапчонок». Да, да, отец, ради своекорыстных целей втянувший ее в позорную игру, издевался теперь над ее легкомыслием, не понимая, что именно оно-то спасло и спасает ее до сих пор.

Потом стало еще хуже. «Государь» сбежал, его поймали и грозили поколотить. Но он сбежал вторично, укрывшись на дровнях под кучей навоза. Ее пребывание среди тушинцев, ставших на сторону Сигизмунда, стало угрожающим. Тогда, с Варвой и Алениным, она верхом бежала вслед за мужем. Свернув по дороге в Дмитров к недавнему другу своему Яну, она умоляла его вступиться за нее.

Дмитров тогда осаждали и готовы были взять приступом войска молодого московского героя Скопина-Шуйского. В минуту крайней опасности, когда москали уже одолевали поляков, она кинулась на стены города, сражалась, как простой солдат, вдохновила примером удали соотечественников, спасла Яна. И что же? В благодарность за эту помощь ее милый Ян посоветовал ей просить прощения у Сигизмунда, да и, по-видимому, готов был сам выдать ее королю, в милостях которого он уже нуждался. Ответив презрением, она решила бежать дальше, купила себе алый бархатный кунтуш, сапоги со шпорами, пару пистолетов и саблю, облачилась в воинские доспехи и поскакала в Калугу. На заре морозного февральского дня 1610 года прекрасный юный воин с выбившимися из-под шлема локонами осадил горячего, взмыленного коня у крыльца дворцового «царского» жилья в Калуге и велел доложить «государю», что прибыл с важными вестями его личный коморник[83]. Это было красиво!

Как обрадовался «царь» и калужане прибытию «царицы», с каким уважением стала она относиться к себе, считая подвигом совершенное бегство! Жизнь стала налаживаться. Ратные силы Калуги с прибытием ее крепли. Благодарный муж стал относиться к ней с уважением, поскольку это ему давалось. Предстоявшее материнство внесло цель и смысл в жизнь и как бы смыло с души тушинскую грязь, и намечались просветы впереди: возможное рождение наследника вселяло смелую надежду самостоятельно, независимо от супруга, бороться впоследствии за достижение московского трона. Пока же с супругом отношения наладились. Презираемый всеми в Тушине, он в Калуге стал пользоваться уважением и почетом. И ее положение стало лучше. Словом, жизнь начинала казаться приглядной. А к тому же… к тому же она скрасилась новыми радостями. Она любит и любима. В сущности друзей у нее двое. С Алениным у нее давно установились странные отношения. Этот храбрый, статный, красивый молодец, полуюноша, полумужчина, предан ей безгранично. Он чист и робок, как непорочная девушка. Он для нее просто друг, милый «хлопчик» и «верный паж», который, она это знает, готов за нее в огонь и воду. Но дружба и постоянная близость нужны ей. Вот и сейчас она скучает без него, даже ревнует к предполагаемой московской сопернице, такой же, вероятно, как и он сам, чистой душой, которая ждет не дождется его приезда. Не раз пыталась она узнать у него по поводу «зазнобы». Но он не любил расспросов, отмалчивался, краснел, в особенности если случалось упомянуть ненароком имя боярышни Роща-Сабуровой. Однако рано или поздно она у него допытается, хотя бы из простого женского любопытства. Да, есть грех, она очень любопытна!

Но если «хлопчик» для нее пока только друг, то есть здесь же, в Калуге, другой человек, который недавно всецело завладел ее душой, сердцем и всеми горделивыми помыслами. Это — атаман Иван Мартынович Заруцкий. Его она полюбила без ума, так, как никого еще не любила. В выборе ею, правда, руководил расчет: сознавая шаткость своего положения и не рассчитывая, что муж сможет добиться престола, она еще в Тушине решила, что если на скользком пути к достижению престола бестолковый муж сломает себе ноги, то понадобится опытный, умный, сильный защитник и покровитель. И ее выбор пал на Ивана Заруцкого, на нового Яна, который вскоре стал ее кумиром, полновластным властелином души и сердца. Но как ни безумно любит она своего великана, красавца Яна — она знает ему цену. О, он опасный и страшный человек! Нет греха и темного дела, перед которым он остановился бы. Ради своих расчетов он готов на все. Но он действительно могуч, воля у него железная, и нет подвига, которого он не мог бы совершить. Да, Ян именно тот человек, который ей нужен; вот действительно достойный муж, царь по внешности, по мужественной красоте, по гордой величественной осанке и по мощи душевной. Каждое мгновение приходится быть начеку, не послаблять вожжей влияния на него. Пока оно сильно, он ее раб; прекратится — он не только отвернется от нее, а сам же предаст и погубит, если это будет входить в его расчеты. Но это может наступить не скоро. Во всяком случае она сейчас спокойна: заступник не даст ее в обиду.

А у нее два верных заступника: этот могучий лев и тот скромный кудрявый ягненок, так почтительно преданный ей. «Хлопчик» тоже может пригодиться. В нужную минуту она использует его робкую привязанность. Ах да, очевидно, она в области увлечений пошла в своего милого отца, он передал ей свой нрав, да и склонность к вину, которым в последнее время она не только не брезгует, но даже порой злоупотребляет. Ах, этот милый отец! Обжегшись в расчетах и неудачно устроив судьбу дочери, он спокойно отвернулся от нее и удалился в свой Самборский замок, где среди пиров и веселья забыл о ней. Для нее у этого «несчастного отца», как он любит себя называть, остались одни милые шуточки. Вот и в последнем, недавно присланном письме, лежащем теперь сверху шкатулки, он, «оплакивая» ее, пишет: «Дочка, побойся Бога! Ты стала настоящей Мессалиной[84]».

Да, она стала Мессалиной. Ну что ж! Вся жизнь исковеркана, Бог весть какие еще беды ждут ее впереди. Так по крайней мере она воспользуется своей молодостью и выпьет до дна чашу наслаждений.

Глава XII Страшная весть

Письма были перечитаны, вся жизнь — пережита. Марина бережно собрала их и, повернув ключ в звонком замке, снова заперла в шкатулку свои воспоминания. «Вся старая жизнь — в шкатулке под замком, — мысленно улыбнулась она. — И нечего выпускать ее из-под запора. Бог с ней, радости было мало. Что-то ждет впереди?»

Думая об этом, она встала, подошла к скрыне и только собралась поставить на место шкатулку, как неожиданное обращение к ней заставило ее вздрогнуть и уронить шкатулку в выдвинутый ящик скрыни. У порога стояла Варва.

— Матерь Божия, как драгоценная пани испугалась!.. — растерянно улыбнулась она.

Взглянув на ее встревоженное лицо, Марина сама безотчетно заволновалась и побледнела.

— Что случилось? — громко спросила она.

— Бог мой, ничего, драгоценная государыня… — потупила Варва глаза. — Я пришла только доложить о приезде хлопчика, — так назвала она Аленина, которого Марина шутя так называла. — Хлопчик просит скорее его принять.

— Варва, ты от меня что-то скрываешь?

— Как Бога люблю, милостивая пани, — нет…

— Зови, и скорей…

Марина взволнованно прошлась по горнице. Она не могла сдержать безотчетного испуга. Сердце тревожно билось.

На шум быстрых шагов она обернулась: в дверях стоял Аленин. Он только что прискакал; лицо его было встревожено; глаза возбужденно горели.

Он торопливо подошел к Марине и поцеловал ее руку.

— Государыня… я…

— Езус Христус, что же, наконец, случилось? — спросила она и пугливо посмотрела на него.

— Государыня, не тревожься, — перехваченным от быстрой езды и волнения голосом начал он.

Но эта просьба уже сама пробуждала тревогу.

— О чем мне не тревожиться? — вскрикнула Марина. — Да не пугай же, говори, наконец… Несчастье?.. С государем?

Аленин отвернулся от пытливо устремленных на него глаз Марины, хотел «подготовить» ее к страшной вести, но, как это всегда бывает, понял в решительную минуту, что из тщательно продуманной заготовленной речи ничего не выйдет.

— Несчастье… — развел он руками.

— Ну?

— Государь… беда с ним…

— Убит?

— Не тревожься, государыня… Авось…

— Ах, да что тревога! Правду хочу…

Аленин мгновение поколебался. Делать было нечего.

— Убит… — решился он сказать и со страхом взглянул на Марину.

Она схватилась за грудь, облокотилась о стену, набрала широко открытым ртом воздуха, провела рукой по лицу. Боясь, что она упадет, потеряет сознание, Аленин, с тревогой смотревший на нее, протянул руки. Но она уже пересилила первый испуг.

— На прогулке? Кто?.. Урусов? — призывая на помощь все свое хладнокровие, быстро задавала она вопросы.

— Так, государыня, — подтвердил Аленин.

— Коней, живо! — приказала она. — Сама поеду… Дорогой расскажешь… Пошли Варву…

Аленин вышел. Марина, скрестив со страшной силой руки на груди, как-то вся подобралась и на мгновение замерла с зажмуренными глазами, переживая сообщение.

Вошла Варва с встревоженным лицом.

— Ни слова, Варва! Утешений не надо, — хладнокровно приказала Марина. — Одеваться… Скорей…

Она наскоро обулась в выходные зеленые сафьяновые башмаки, расшитые жемчугом, покрыла голову бархатной шапкой с собольей оторочкой и с золотой запоной впереди, накинула на плечи подбитую горностаем шубу и направилась к дверям.

— Драгоценная моя государыня, — остановила ее Варва, у которой глаза уже были полны слез. — Пусть милостивая пани дозволит мне вместе поехать… Не дай Бог, что случится…

— Варва, без глупостей! — строго остановила ее Марина. — Ты меня знаешь… Значит, за меня бояться нечего. Убили так убили. Днем раньше или позже — все равно. Мы не пропадем.

Она вышла в сени. У крыльца стояли уже запряженные кони. Прискакав во дворец, Аленин прежде всего отдал приказ заложить большие разложистые сани. Одновременно он предусмотрительно распорядился, чтобы вместо любимого Мариной обычно возившего ее лихого наездника татарина Тугайки, кучером ехал (верхом на коренной лошади из числа двух запряженных гусем) не менее лихой наездник, любимец «вора» Самсон по прозвищу Разбойник.

Около крыльца толпились встревоженные бояре. Марина молча села в сани, рядом с ней поместился Аленин. Самсон Разбойник гикнул, кони-вихри горячо подхватили сани и вынесли их за ворота. Впереди и сзади них поскакали отряды человек по двадцать казаков телохранителей Марины, разгоняя спешивших ко дворцу калужан, уже всполошенных страшной вестью, привезенной боярами и Кошелевым.

По дороге Марина приказала Аленину поведать все обстоятельства злодеяния, спокойно выслушала их, погрузилась в сосредоточенное молчание и за все время пути не проронила ни слова. Мысли вереницей проносились в голове. Приходили на память страшные далекие майские события, разыгравшиеся четыре года назад в Москве. Обоих Дмитриев постигла одинаковая участь насильственной смерти. Что ждет теперь ее? Тогда, после смерти первого, положение ее было не таким опасным. Уцелев случайно от первого взрыва народной мести, она могла быть спокойна по крайней мере за свою жизнь: как бы там ни было, бояре и народ не могли не считаться с ее положением недавно всенародно венчанной царицы. Теперь она просто — «воруха», так зовут ее в Москве. Со смертью мужа, который использовал царский титул, калужане, оказывавшие ей уважение, как «царской» супруге, теперь готовы будут от нее отвернуться. На что им царицей еретичка-полька, когда у всех одна мысль на уме, как бы избавиться от насилия поляков и против воли навязанного государем польского королевича! Им нужен русский царь, под видом которого они и терпели Дмитрия. Впрочем, если калужане изменят, при ней удальцы казаки во главе с Яном, а он со своим войском пойдет за нее в огонь и воду. Страшиться, значит, нечего. Надо лишь успеть вовремя воспользоваться минутой и сегодня же расположить в свою пользу казаков, навести с их помощью страх на калужан.

Мимо саней мелькали перекошенные от ужаса скуластые татарские лица. Узнав о гибели «царя» и о виновниках ее, они, застигнутые этой вестью в пути, во весь опор мчались теперь в город, для того чтобы спасать свой скарб и семью от возможной мести за преступление. «Почуяли, собаки! — злобно подумала Марина. — Постойте, дайте мне только вернуться в город!» Она покажет им себя и безжалостной казнью татар устрашит одновременно на всякий случай и калужан.

Кони, поводя ушами, храпя и пугливо скашивая глаза в сторону трупа, остановились возле горки, где недавно произошло преступление. Вид «вора» был ужасен. Обнаженный труп лежал лицом вниз. Кругом снег был густо залит кровью.

При виде этой страшной картины Марина, как ни была подготовлена к ней рассказом Аленина, содрогнулась и от ужаса, стыда и брезгливости закрыла глаза.

— Государыня, — тихо сказал Аленин, — не изволь утруждаться, побудь в санях. Я с казаками приберу покойника.

Но сильным напряжением воли она уже вернула себе самообладание… Нельзя отдаваться во власть женской чувствительности. Она готовится стать матерью: надо спокойно, без волнений пережить это испытание, хладнокровно перенести предстоящие впереди тревоги сегодняшнего дня.

— Оставь, — отрицательно качнула она головой. — Я сама.

Поддерживаемая под руки Алениным, она вышла из саней и, увязая в глубоком снегу, с трудом дошла до шеста с воткнутой на нем головой, схватила ее за волосы, сложила на убрус и быстро завязала концы его в узел. Потом, вся дрожа, с этой страшной ношей она бегом вернулась к саням, на которые казаки укладывали обернутый войлочной полостью и прикрытый сверху медвежьей труп покойника.

Испуганные кони с бешеной скоростью помчали сани домой. Прижавшись к плечу поддерживавшего ее Аленина, Марина, продолжая дрожать всем телом, впала в забытье.

Доскакав до Калуги, сани, въехав в город, вынуждены были замедлить ход: на улицах стояла густая толпа народа, привлеченного любопытством и желанием встретить въезд «царицы» с телом мужа. При проезде саней толпа, озаренная кровавым светом кое-где мелькавших факелов, в угрюмом молчании снимала шапки и равнодушно отнеслась к гибели «царя»: «вор» своими бесчинствами успел за последнее время восстановить против себя беспрекословно терпевших его подданных. Гибель не встречала сочувствия, память не поминалась добром. «Собаке — собачья смерть», — проносилось в мыслях у многих калужан.

Толпа бояр во главе с атаманом Заруцким и сановитейшими представителями «царского» двора — князьями Черкасским и Трубецким, Бутурлиным и Микулиным — встретила сани «царицы» у ворот дворцовой ограды. Передав тело мужа и узел с его головой боярам, которые при свете факелов внесли останки «вора» в приготовленный уже покой, Марина приказала Аленину распорядиться прибрать покойника, а сама направилась на свою половину и попросила позвать к себе Заруцкого. Пока Варва ходила за ним, она торопливо обмыла руки, подкрасила перед зеркалом несколькими привычными мазками румян побледневшее лицо с подведенными, впавшими от пережитых волнений глазами, наскоро сменила подбитый мехом ярко-лазоревый кортель, в котором с утра она сидела дома и который был под шубой, на смирную одежду, какая нашлась под рукой в виде черно-синего летника, ярче оттенившего темным цветом белизну ее холеной шеи, ловким движением распустила по плечам волнистые пышные волосы и стала ждать Заруцкого. Как ни была она смятена пережитым волнением, она думала только об одном: о необходимости немедленно и окончательно завоевать расположение становившегося теперь особенно нужным ей атамана. Для этого есть ее красота, и к помощи этого оружия она и прибегала.

В соседней горнице послышались грузные отчетливые шаги атамана. Марина направилась к двери, и не успел Заруцкий войти, как она устремилась к нему навстречу и в страстном порыве прижалась, обвила его шею руками.

— Ян, мой любимый Ян, истинный муж мой, царь мой! — прошептала она. — Ты один спасешь меня, поможешь мне ради нашей любви!..

— Марися, сердце мое, моя царица, — в тон ей ответил он. — Пойду, куда велишь, исполню все, что прикажешь. Нет врага, от которого бы я тебя не защитил, нет подвига, которого не совершил бы…

Он коснулся поцелуем ее лба.

— Ты звала меня? Что хочешь приказать?

В эти мгновения готовности жертвовать собой ради нее он был почти искренен.

— Ян, злодейство не может остаться безнаказанным, — властно и решительно сказала она. — Я желаю казни татар. Пусть кровь их зальет улицы, пусть устрашатся калужане и знают, что за казнь царя пощады к злодеям у меня нет. Вели казакам жечь и грабить дома, резать поганых нехристей, бросать жен, детей на растерзание голодным псам. Не медли, Ян, — царица твоя того желает…

Взволнованная своей речью, она раскраснелась.

Заруцкий ответил не сразу. Подобная безжалостная расправа с несчастными татарами, повинными в убийстве «вора» лишь постольку, поскольку они были соплеменниками Урусовых, вовсе не пришлась ему по вкусу. У него не было желания восстанавливать против себя жестокой казнью калужан, не зная, как сложатся дальнейшие события. И он не был уверен, что казаки ради вдовы Марины беспрекословно пойдут на эту ненужную жестокость.

— Что ж медлишь с ответом? — нетерпеливо спросила Марина.

— Царица, — сказал он. — Разумно ты замыслила. Да не знаю, пойдут ли на такое дело казаки. Скажут, пожалуй, царя нет, сам ты-де, не спросясь царицы, казнь татарвы задумал.

— Лукавишь ты, Ян! — сверкнув глазами, гневно сказала Марина.

— Не время лукавить, Марися, — простодушно ответил он.

— Так к чему же речь свою ведешь?

— К тому, чтобы сама дала ты приказ казакам. Ведь дело надумала ты нелегкое и немалое. Тебя, царицу, пожалуй, послушают, за тобой пойдут. Ступай в дома к казанам, приказывай, грози ослушникам. Коль не послушают, проси и плачь. Возьми слезами, горем. Дело, говорю, нелегкое, Марися. Вспомни Тушино. Попытаться ж и вправду следует.

Она сразу поняла его мысли: атаман, ясное дело, хитрит, отлынивает от ответственности. Но, с другой стороны, он в сущности, пожалуй, и прав.

— Добже, — тряхнула она головой. — Коли так — идем.

Специально не собрав распущенных волос, она накинула шубу, второпях после возвращения сброшенную на пол, торопливо вышла из спальни и выбежала на двор. Заруцкий следовал за ней.

Схватив во дворе горящий факел, недавно воткнутый в снег кем-то из встречавших, Марина устремилась на улицу.

И калужане стали свидетелями удивительного зрелища. «Царица», простоволосая, в распахнутой шубе, особенно прекрасная в своем волнении, рыдая и заливаясь слезами, бегала из дома в дом к казакам. Освещенная во тьме ночной зловеще-красным светом пылавшего и дымно чадившего факела, она в огненном дыму казалась страшным, но прекрасным демоном зла и разрушения. Казаки хватали оружие, выскакивали на улицы и следовали за ней. Она заклинала их памятью злодейски убитого «царя», молила о беспощадной расправе с татарами.

Началась зверская резня. Под заунывный перезвон колоколов, по обычаю вещавших о смерти «царя», улицы огласились неистовым, жалобным, стонущим воем несчастных татар.

К утру в Калуге не осталось в живых ни одного татарина.

Марина, вернувшись в покои, удовлетворенная блестящим осуществлением задуманного ею зверского дела, в порыве благодарности горячо прильнула к проводившему ее Заруцкому. Отпустив его, она пошла в спальню и прилегла на постель. Все тело ныло от усталости, но на душе было спокойно: она убедилась в преданности казаков и в том, что в случае необходимости они не выдадут ее, пойдут за «царицей» в огонь и в воду. Ближайшее будущее перестало казаться страшным.

Растянувшись с наслаждением на постели, Марина в полусне вспомнила о покойнике, забытом среди треволнений ночи. Подумала, что ради соблюдения приличия следовало бы ей наведаться в крестовую, где лежало на столе (за неимением пока гроба) обряженное в подобие царского одеяния тело «вора», над которым крестовый дьяк гнусаво читал Псалтырь в присутствии дневальных бояр, окольничих и стольников «царского» двора. Но не было сил подняться. Смыкались веки, клонила дрема.


Однако Марина не заснула: в ту ночь у нее родился сын.

Глава XIII Дорогой гость

Прошло несколько дней после памятного Матвею Парменычу разговора с боярином Цыплятевым в день похорон жены. Он не переставал тревожиться за свою участь и Наташи, ожидая каверзных действий со стороны Равулы Спиридоныча. Ходили к тому же слухи о загадочном ночном нападении, которому подверглись во время отъезда Дмитрия приспешники Цыплятева — Паук и «отцы-молодцы». Время стычки совпало с отъездом Дмитрия, и Матвей Парменыч нисколько не усомнился в истинном ее значении. Он понял, что это была засада, устроенная Цыплятевым, чтобы поймать или убить Дмитрия. Как узнал Мойсей, Паук и «отцы» сильно пострадали. О судьбе, постигшей Дмитрия, сведений пока не было, но в силу того, что нападавшие потерпели поражение, можно было предположить, что он отделался счастливо. И Матвей Парменыч решил, что неудачно устроенная Цыплятевым засада ускорит с его стороны месть. Поэтому, находясь в тревожном ожидании, он днем и ночью был начеку. Однако прошла неделя, и, к великому удивлению Матвея Парменыча, недруг ничем себя не проявлял, и старый боярин немного успокоился.

Тем временем домашняя жизнь стала после смерти Феодосии Панкратьевны входить в обычную колею. Наташа, примирившись с горем, принялась за домоправительство. Ободрился и сам Матвей Парменыч. С новой силой одолели его мысли и заботы о делах государственных, поглощенные за время болезни и кончины жены переживаниями личного горя. Запершись у себя в «комнате», старый боярин занялся усердным писанием таинственных грамот, иногда принимал немногих друзей-единомышленников или сам выезжал на короткое время повидаться с ними. В голове Матвея Парменыча зрели решения, и пока Цыплятев не схватил его, он торопился принять меры к их осуществлению.

Однажды поутру, запершись по обыкновению в «комнате», Матвей Парменыч занимался делами. После первой ночи спокойного крепкого сна он чувствовал себя особенно бодро. Сквозь слюду окна смотрело яркое зимнее солнце, играя на ледяных узорах и заливая комнату веселым светом. И так же светло было на душе у него. Он как бы предчувствовал какую-то радость. И под влиянием этого настроения работа спорилась.

Неожиданный оклик Мойсея за дверью прервал его мысли.

— Матвей Парменыч, выходи скорее! Гость дорогой пожаловал.

— Кто такой? — удивленно спросил он, отрываясь от работы.

— Отец Авраам, келарьТроицкий[85].

— Господь с тобой, Мойсей! — быстро поднимаясь из-за стола, недоверчиво возразил Матвей Парменыч. — Не опознался ли? Отец Авраамий в посольстве под Смоленском.

— Не опознался, Матвей Парменыч. Отец Авраам у ворот в санях ждет. Спросить послал холопа — дома ли ты, боярин?

— Проси ж, проси отца келаря скорей! — заволновался Матвей Парменыч. — Ларивону скажи, к воротам бежал бы[86]. Сейчас сам я выйду.

Матвей Парменыч торопливо вошел в соседнюю каморку, скинул там домашнее «холодильное» платье, надел темного цвета сарафанец[87] и направился встречать гостя. Приезд его взволновал боярина. Радость была неожиданной: отец Авраам Палицын три месяца назад уехал в составе многочисленного посольства под Смоленск к королю Сигизмунду. Основная цель поездки представителей земли Русской во главе с митрополитом Филаретом заключалась в том, чтобы упросить Сигизмунда скорее отпустить на царство королевича Владислава, которому Москва целовала крест в августе. Им было поручено добиться от Сигизмунда согласия, чтобы королевич до венчания крестился в греческую веру, вступил в супружество с православной и в течение своего царствования не допускал в Московское государство учителей и проповедников латинской веры. Те, кто входил в состав посольства и отрицательно относился к избранию Владислава, сочли, однако, своей обязанностью отправиться для переговоров с Сигизмундом, чтобы по крайней мере добиться обращения королевича в православную веру. В числе тех, кто не хотел королевича, но поехал защищать интересы православия, был и друг Матвея Парменыча отец Авраамий, келарь Троицкой лавры, человек весьма образованный, выдающийся общественный деятель, прославившийся недавно во время защиты лавры (он оставил об этом блестящее по тому времени написанное сказание). Неожиданное возвращение Палицына в Москву, несомненно, было вызвано какими-либо знаменательными причинами. Радость свидания с ним увеличивалась для Матвея Парменыча уверенностью, что отец Авраамий, вероятно, хочет сообщить вести о его сыне Петре.

Встреченный дворецким Ларивоном у ворот, почетный гость подъехал к крыльцу. В то время как он, поддерживаемый под руки Ларивоном и Мойсеем, поднимался по ступеням, в сени вышел встречать его Матвей Парменыч.

Оставив из уважения к хозяину посох в сенях, сняв шапку и держа ее в руке вместе с платком[88], которым он только что обтер заиндевевшую бороду, гость вошел в сопровождении хозяина в «горницу»[89]. Там он перекрестился на иконы, отвесил в их сторону, касаясь пальцами земли, три поясных поклона и обменялся поклонами с хозяином. После этого Матвей Парменыч благословился у отца Авраамия, затем они сердечно обнялись и поцеловали друг друга.

— Вот уж порадовал, отец Авраамий, — светясь улыбкой, сказал Матвей Парменыч, — и слов не найду! В добром ли здоровье пожил под Смоленском, в благополучии ли путь свой многотрудный совершил?

— Спасибо, боярин. Что говорить — тяжеленько, тяжеленько пришлось!

— Милости прошу, гость дорогой, сюда пожалуй, — указал ему хозяин на лавку в почетном углу под образами. — Потчевать с дороги чем не прикажешь ли?

— Благодарствуй, Матвей Парменыч, — отказался отец Авраамий, — некогда. На короткое время я к тебе заглянул. Патриарх святой ждет.

Он опустился на лавку и острыми живыми глазами, проницательно глядевшими из-под густых сросшихся седеющих бровей на худощавом бледном лице, зорко оглядел Матвея Парменыча, который сел на лавку по правую сторону от гостя.

— Воля Господня, друг! — тепло и сочувственно молвил отец Авраамий. — Не думал я, отъезжая, что не доведется мне более свидеться с подругой твоей, досточтимой Феодосией Панкратьевной… Царство ей небесное и вечный покой!

— Воля Господня, отче святый, — тихо откликнулся Матвей Парменыч. — Тяжко мне одиночество на старости лет, особенно тяжко в эти смутные и страшные времена, да не ропщу я: что наше горе супротив горя всего народа русского! О себе, о своих бедах забыть надобно. Не время о них думать.

— Утешу я тебя в печали, Матвей Парменыч, доброй вестью о сыне, который в тебя пошел. Отважно и честно стоит он за московское дело. Ему прямить, Жигимонта же, подобно тебе, терпеть не может. Да вот, постой: грамотку я тебе от Петра привез.

Отец Авраамий расстегнул подбитую мехом рясу, достал из внутреннего кармана небольшой свиток и подал его Матвею Парменычу.

— Прочти, Матвей Парменыч. Не терпится ведь, чай.

— После, отче святый, успею, — отложил Матвей Парменыч в сторону свиток. — Рад был услыхать доброе слово твое о Петре. Коли пишет — стало быть, жив и здоров. Не терпится мне узнать, по каким важным делам в Москву ты столь неожиданно пожаловал? Добрые ли вести из лагеря привез? Что делается там у вас? Здрав ли святой митрополит Филарет?

— Телом здрав, душой болеет, — удрученно ответил Палицын. — Все мы там, в посольстве, душой изболелись. За делом поехали, а до дела дойти покуда не довелось. Злоумышленный Жигимонт на своем стоит: от Смоленска не отступает, хочет его сдачи и присяги на королевского величества имя со всей Смоленской землей. Сколько разговоров с панами было, а толку не видно. Канцлер Лев Иванович Сапега только и знает, что хитрит и дело в протяжку ведет.

— А что же хваленный Москвой гетман Станислав Станиславович? Как отъехал он из Москвы под Смоленск, умники наши надеждой тешились: приедет-де гетман Жолкевский к Жигимонгу и дело государево пойдет успешно. Станислав Станиславович крест, мол, целовал Московскому государству.

— И у нас подобное думали. Да что! — махнул Палицын рукой. — Человек он, вправду сказать, незлой. Стал было выговаривать королю, зачем над Смоленском промышляет. Не дело, мол, отцу дорогу сыну переступать. А Жигимонт осерчал — зачем Станислав Станиславович согласился отдать Владислава в цари Московскому государству: попросту следовало бы, мол, Москву с Польшей связать, а не вести речь об особенном московском царе. Вот к чему у нас уже речь клонится! Ну, Станислав Станиславович, опасаясь гнева королевского величества, понятно, спелся с ним. Мы было начали ему говорить: «Сам знаешь, пан гетман, нет того не только что в статьях, айв помине ни от кого не бывало, чтобы отдать Смоленск королю и крест ему целовать». А гетман на это: его величество, мол, справедливо от вас, послов, требует, чтоб смольняне отца с сыном не разделяли и крест бы целовали и отцу, и сыну: вы, мол, не упрямьтесь; после-де, как Смоленск сдастся да король отойдет, мы договор новый составим.

— Хитро! — нахмурился Матвей Парменыч. — Жигимонт-то небось пришел в Московское государство не для взятия городов, а для унятия крови христианской. А это разве унятие крови, чтобы Смоленск взять да вопреки договору на свое государство смольнян ко крестному целованию приводить?

— То же и мы панам сколько раз толковали! — возразил Палицын. — Да разве с ними столкуешься! Если, говорят, не принудите смольнян послушать крест королю вместе с королевичем целовать и войско королевское пустить, мы Смоленску не станем терпеть: камня на камне не оставим и будет с ним то же, что с Иерусалимом было. Ну, мы стали советоваться с митрополитом. А владыко говорит: «Нельзя пустить королевских людей в Смоленск. Если впустим их — нам Смоленска не видать более. Пусть, если так, король берет Смоленск взятием, мимо договора и своего крестного целования, — на то судьба Божия!.. Лишь бы нам слабостью своей не отдать Смоленска».

— Верно рассудил митрополит, — сочувственно отозвался Матвей Парменыч.

— И смольняне в один голос подобное же ответили: «Хоть наши матери, жены и дети в Смоленске, пусть погибнут они, а сюда не пускать ни одного польского человека!» Приезжали к гетману смоленские дворяне, посадские и ратные люди Иван Бестужев с товарищи. Твой сын Петр с ними был. Тут он мне и грамотку для тебя дал. Твердо отказали они панам: «Хоть бы нам всем помереть, а не пустим в Смоленск королевских людей».

— Так, так! — радостно заметил Матвей Парменыч.

— Ну, паны снова к ним пристали. Тут владыко митрополит говорить начал: «Помилуйте, панове-рада, бейте челом королю Жигимонту, донесите ему наше челобитье — дозволил бы нам связаться с Москвою, с патриархом да с боярами. Какой получим указ, так и сделаем. А до той поры порадейте, чтобы государь-король помиловал, не велел промышлять над Смоленском». Паны же слов владыки и слушать не стали, крик подняли: «Коли не сделаете по-нашему, не вынудите смольнян — часу одного ждать король не станет и над Смоленском промышлять начнет».

— Слыхать, так оно и случилось? — спросил Матвей Парменыч.

— Так и случилось, — подтвердил, вздохнув, Палицын. — Ноября двадцать первого дня пошли поляки с немцами да черкасами на приступ. Подкоп под Грановитую башню подвели, которая распалась от взрыва. Сажен десять в стене городской вырвало. А все же смольняне приступ тот отбили и вынудили поляков отступить. Бились-то как! Слов в похвалу не найти. А мы, послы земли Русской, смотреть только могли да в мыслях сокрушаться.

— Господи, до чего дожили! — всплеснул Матвей Парменыч руками. — Сына царем выбрали, а отец царство сыново грабит, города боем берет. Ну-ну!

— Ну, отступили поляки, — продолжал Палицын. — Видит Жигимонт — твердо стоит Смоленск;, покуда взятием возьмет, зря войско погубит, и надумал сам сослаться с Москвой. Прислал листы свои в посольство. Ну, вот я, да думный дьяк Сыдавной-Васильев, да дворянин Василий Сукин с двадцати семью прочими дворянами, да протопоп Кирилл с попами диаконами с теми листами и приехали. А что из того дальше выйдет, про то не знаю.

— А что же митрополит Филарет? — спросил Матвей Парменыч. — Почему он в Москву не вернулся?

— Как можно! Его бы и Жигимонт не отпустил, да и сам митрополит посольства не оставит: дело то, ради которого поехали, еще и не началось. И на меня осерчал было владыко, зачем еду, от посольства отбиваюсь. Да что ж зря сидеть под Смоленском! У меня здесь работа великая. Помощь Москве оказать могу. А там что? Сгинешь зря, без пользы. Вот попомни мое слово: быть митрополиту Филарету с прочими послами в плену.

— Да, куда ни глянешь, отовсюду беда грозит, — вздохнул Матвей Парменыч.

— Ну, а у вас, в Москве, что тут делается? — спросил Палицын. — Я ведь только ночью приехал, узнать толком обо всем не успел. К тебе первому поспешил словом перекинуться.

— У нас дела тоже, не приведи Бог, какие творятся! — ответил Матвей Парменыч. — Что день, то хуже. Жигимонт под Смоленском над Русским государством измывается, а тут правитель Гонсевский в бараний рог нас гнет. Да кабы он один! Изменники руку его держат. Сам Мстиславский князь Федор Иванович честь боярскую забыл, первым другом ему стал вместе с верховодчиком нашим Федькой Андроновым. Называть-то их обоих — боярина родовитого и разбойника грязного — вместе не пристало. А они дружбу между собой завели.

— А что же патриарх Гермоген?

— Без него бы конец. Кабы не патриарх, никто бы из правителей наших, страшась польских людей, не осмелел молвить слова единого в защиту веры православной и земли Русской, хоть бы шла речь не только о том, чтобы веру попрать, но чтобы всех нас заставить хохлы польские носить. Он один из правителей московских крепок душой. Поляки притеснения великие чинят, а владыка все крепче за русское дело стоит. Вот послушай-ка, что на днях приключилось. Приехал гонец с отпиской вашей посольской, где вы, послы, указа спрашивали, как быть с королем Жигимонтом. С грамотой той пошли к патриарху Мстиславский Федор Иванович да Салтыков-предатель Михайло Глебович, ну и Федька Андронов, понятно, с ними. Понесли ему и свою грамоту в ответ на польскую и боярами уже подписанную. Написано было в той грамоте: что предаются, мол, бояре на королевскую волю и будут поступать, как королевскому величеству угодно. Видит патриарх, ведут правители наши дело в угоду Жигимонту и уж не Владислава, а самого короля на престол московский метят. Говорят бояре патриарху: «Подпиши грамоту». Осерчал он. «Пусть, — говорит, — король даст сына на Московское государство да выведет своих людей из Москвы, да пусть королевич греческую веру примет. Если напишете такую грамоту, то и сам руку приложу, и вас благословлю на то же. А писать полякам, чтобы отдались на королевскую волю, — я и сам того не сделаю, и вам повелеваю не делать. Если не послушаете меня — клятву на вас наложу. Городам сам писать буду, благословлю в Москву идти и страдать, если по вашему попущению нечестивый Жигимонт воцарится либо королевич веры единой с нами не примет». Ну, пошел спор; Михайло Салтыков патриарха бранными словами ругать начал. До чего дошел: ножом на святителя замахнулся!.. А патриарх спокойно рукой нож отвел и отвечает: «Не боюсь тебя, вооружен я против ножа твоего силой неодолимого креста святого». После посмотрел с укоризной на Мстиславского Федора Ивановича: «Это твое начало, господин, — говорит. — Опомнись. Ты больше всех честию, тебе первому следует подвизаться за православную веру. А ты прельщаешься и другим злой пример подаешь». Ну, бояре ни с чем и отъехали. На другой день велел патриарх сзывать народ в соборную церковь. Поляки проведали, церковь окружили. Однако многие — и я с ними — успели в церковь пройти. Обличал смелой речью патриарх поляков да московских изменников русского дела. Приказывал за православную веру стоять и городам о том же писать. Ну, вышел я из церкви и пошел было в патриаршие покои святителя повидать: наказал он мне прийти насчет воеводы рязанского Прокопия Ляпунова словом перемолвиться. С Прокопием-то Петровичем я ведь давно знаюсь, грамотами потаенными обмениваемся. Дело большое надумали. Прокопий, сам знаешь, надежный человек, веры крепкой, душой за русское дело горит.

— Да… А брат-то его Захар! — заметил Палицын. — Полякам под Смоленском предался, с панами пирует, над послами издевается. Злой, опасный человек.

— Слыхал, — ответил Матвей Парменыч. — Прокопию о нем писал. Обещал Прокопий сладить с Захаром… Ну вот, говорю, пошел я в патриаршие покои, а меня уж и не допустили, поставили к патриарху стражу. Дворовых людей и тех пускать перестали. Напугались, видишь ли, что не отписал бы патриарх городам, что правитель Гонсевский с боярами затевает.

— Постой, как же мне-то быть? — встревожился Палицын. — С патриархом мне нужда великая свидеться. Сам он нынче поутру за мной прислал. Что ж, стража, пожалуй, не пустит?

— Свидишься, — успокоил его Матвей Парменыч. — Гонсевский пока одумался, освободил патриарха из-под стражи. Доглядывать поляки доглядывают, высматривают, кто за чем приходит, доносят Гонсевскому. Ну, а свидеться еще можно. Сам я нынче собираюсь. Вести важные эту ночь от Прокопия получил. Да мешать тебе не стану. Поезжай с Богом. Я тем временем грамоту Прокопию отпишу, свезу патриарху показать.

— О многом бы мне с тобой перетолковать надобно, — поднялся Палицын. — Ну да авось, Бог даст, скоро свидимся… коли живы будем да к полякам под стражу не угодим.

— Именно, — вздохнул Матвей Парменыч, провожая гостя. — По нынешним временам утром не знаешь, убережешься ли до ночи от поляков. Кому-кому, а уж мне подавно беречься от них нужно.

— Скажи, Матвей Парменыч, — спохватился Палицын, — Наталья-то Матвеевна в добром ли здоровье? За делами и спросить тебя забыл.

— Благодарствуй на доброй памяти, отец Авраамий. Теперь ничего, маленько оправилась. Хозяйством занялась. Меня утешает. Молодец она у меня!

— Оженить бы тебе ее скорее. Все бы покойнее.

— Что говорить!

— А названый сын твой, Дмитрий Аленин? О том что слышно?

— Да что! Под Калугой пропадает. Грех, а, право, иной раз думаешь: хоть бы помер уж лучше. Все бы легче.

— Не грусти, Матвей Парменыч. Одумается малый. Молод и волей некрепок. Оттого вся беда. Не он один. Ну, Господь с тобой!

Глава XIV Письмо из Калуги

Обнявшись с хозяином, гость собрался уже уйти, как из противоположной двери быстро вошел Мойсей. Вид у старика был взволнованный.

— Что тебе, Мойсей? — тревожно спросил Матвей Парменыч.

— Племянник из-под Калуги приехал! — радостно ответил старик. — Грамотку тебе, боярин, от Дмитрия Ипатыча привез. На вот, вычти-ка скорее.

— Ну вот и легок твой Дмитрий на помине, — сказал Палицын. — Читай в самом деле, Матвей Парменыч. Я уж обожду. Не случилось ли чего?

— Ты будто лукавишь, Мойсей? — пытливо взглянул боярин на старика, у которого сморщенное, будто печеное яблоко, лицо хитро улыбалось. — Коли знаешь, о чем написано, так скажи.

— Читай, читай, Матвей Парменыч, — возразил старик. — Сам узнаешь — вернее будет.

Матвей Парменыч взволнованно развернул письмо, торопливо пробежал глазами первые строки и, не дочитав, обернулся к иконе и размашисто, с чувствок перекрестился.

— Слава Тебе, Господи! Слава Тебе, Царица Небесная! — прочувствованно произнес он. — Услышал Господь нашу молитву: калужский «вор» казнен, конец бедам нашим близок!

— О, Господи, слава Тебе! — перекрестился и Палицын. — Коли так, воистину, Матвей Парменыч, близок конец нашим бедам. Ну, Мойсеюшка, — повернулся он к старику, — радость великую привез твой племянник. Надобно порадовать патриарха. Собирайся-ка, Матвей Парменыч, поедем вместе.

— Поедем, поедем, — поспешил согласиться Матвей Парменыч. — Как не порадовать! Ох и закипит же у нас теперь работа! Дал бы Бог дождаться конца ее, уберег бы Господь от злых недругов.

— Да, тут-то, почуяв погибель свою, они за нас и примутся, — ухмыльнулся Палицын.

— Ну что ж, уцелеем, нет ли, — бодро откликнулся Матвей Парменыч, — а за матушку-Москву постоим. Коли сами не уцелеем — другим пример дадим, а своего добьемся… Повремени малость, отец Авраамий, к дочери поделиться радостью сбегаю, приоденусь — и в путь. А ты, Мойсей, Якова попотчуй. Ужо позову его, поспрошаю, как было дело.

И, ободренный новой верой в свои силы, вдохновленный жаром подвига, старик юношеской походкой вышел из горницы. Он торопливо переоделся в выходной кафтан и шубу, забежал к Наташе, сообщил ей новость, вернулся за письмом Аленина и, сев в сани вместе с отцом Авраамием, поехал к патриарху Гермогену.

По дороге друзья молчали. Они подняли высокие меховые воротники шуб, чтобы закрыться ими от взглядов прохожих на улице: совместная поездка к патриарху двух ревнителей и борцов за правое дело, несомненно, должна была привлечь многочисленных недругов, как поляков, так и русских изменников, и вызвать всевозможные осложнения. Осторожность подсказывала, что нужно беречь себя ради великого дела от такого нежелательного внимания.

Погрузившись в молчание, Матвей Парменыч и отец Авраамий думали о важности полученного известия. Они понимали, что гибель калужского «вора» чревата огромными последствиями. Недружелюбие к польскому королю московского народа и городов, от ближних до дальних включительно, все явственнее сказывалось с каждым днем. Народ хотел видеть на престоле законного русского царя. Польский королевич был навязан народу изменниками-боярами. Даже если бы Владислав принял православие (на чем, поневоле примирившись с самим фактом избрания королевича, во всяком случае настаивали патриарх Гермоген и его единомышленники), все же он был бы нежелательным царем. До сих пор не было определенного, всем народом единодушно избранного лица, и силы сторонников избрания русского царя раздвоились: одни, не желавшие польского короля, стояли за русского царя в лице второго Лжедмитрия, напоминавшего, хотя бы по имени, русского православного государя; другие, не желавшие польского короля, но и не терпевшие самозванца, тратили свои силы на отпор и королю, и самозванцу. Теперь, с гибелью «вора», обе партии, несомненно, должны были сплотиться, отмести в порыве общего воодушевления поляков и избрать нового государя. Сила всеобщего подъема надежно, казалось, обеспечивала на этот раз разумность выбора: искреннее желание иметь законного царя должно было подсказать народу безошибочность его выбора.

Невдалеке от патриарших палат саням наших путников пришлось свернуть в сторону, чтобы уступить дорогу ехавшему навстречу боярину Цыплятеву. Он пытливо и подозрительно взглянул на плотно укрытое воротником шубы лицо Матвея Парменыча, но не узнал его. Дорого дал бы Равула Спиридоныч за то, чтобы узнать мысли, радостно волновавшие теперь его недруга боярина Роща-Сабурова.

А Матвей Парменыч, увидев пытливо направленный на него взгляд боярина Цыплятева, самодовольно-нагло развалившегося в богатых санях и, по-видимому, с утра уже нетрезвого, равнодушно скользнул по нему глазами. Ему было теперь не до него. Равула Спиридоныч и ему подобные изменники, равно как и надменные поляки, сновавшие вокруг патриарших палат, к которым они уже подъезжали, были теперь не страшны Матвею Парменычу, как борцу за общее святое дело. Правда, и поляки, и боярин Цыплятев были пока, и теперь особенно, опасны ему лично. Но эта опасность совершенно исчезала от мысли о великом деле, ради которого старик боярин готов был пожертвовать и своей жизнью, и жизнью близких ему.

Когда наши путники подъехали к патриаршим палатам, оттуда выходили два скромно, по-дорожному одетых человека, которые горячо и оживленно разговаривали. То были нижегородцы — боярский сын Роман Пахомов и посадский человек Родион Мокеев. Их послал Нижний Новгород (уже всполошенный грамотами рязанского воеводы) попросить благословения патриарха на святое дело защиты Московского государства от поляков и письменного о том наказа владыки нижегородцам. Благословляя посланцев, святой старец сказал:

— Писать мне нельзя. Увели у меня поляки дьяков и подьячих, бумагу отняли, все забрали и двор разграбили. Памятуя Бога, Пресвятую Богородицу и московских чудотворцев святых, стойте крепко против наших врагов. Вот наказ мой вам и горожанам. Ступайте, и Господне благословение да будет с вами!

Огнем зажгли нижегородцев эти простые слова дряхлого на вид старца, и они шли теперь, не чуя под собой ног от радости, что им довелось видеть и слышать великого печальника и заступника земли Русской. Они рвались на подвиг и спешили пойти в обратный путь, чтобы увлечь на спасение Москвы призывными словами патриарха и свой родной Новгород, и Низовские земли, и соседние ему области и города.

Когда патриарху доложили о приходе отца Авраамия и Матвея Парменыча, старец порывисто встал с места и поспешил к ним навстречу. Великого постника, обладавшего даром предвидения, как бы осенило предчувствие о той вести, какую ему принесли гости. Его изможденное, морщинистое, изжелта-бледное лицо озарилось внутренней радостью, глаза, будто угли, горели, когда он, ожидая, смотрел на подходивших под благословение гостей.

— Владыко святый, — произнес отец Авраамий, — вести важные от митрополита Филарета привез я из-под Смоленска. Но выслушай сначала боярина: он весть важнейшую принес тебе.

— Владыка святый, — торжественно сказал Матвей Парменыч, — совершилось событие неизреченное: «вор» казнен!

Старец, обратясь к иконам, порывисто поднял обе руки. На лице его отразился восторг.

— Великий час спасения земли Русской наступил, — дрожащим голосом вдохновенно произнес он. — Стар я, дряхл и немощен, но силой веры своей я подниму Русь…

Глава XV Неудачная кутья

Пережив неожиданно разыгравшиеся в Калуге тревожные события, Аленин окончательно пал духом. Холодная, отчаянная тоска сильнее овладела им. Прежде всего его возмутил поступок Марины, когда она, бегая по городу, разжигала казаков на месть ни в чем не повинным татарам. Зная ее самообладание, Аленин в искренность слезных воплей и отчаяния не верил. Холодный расчет повлиять на зверские чувства казаков был для него очевиден. А омерзительное зрелище избиения татар, жен и детей лишило его уже всякого самообладания. Их безумные отчаянные вопли заставили его убежать домой. Он заперся в своей каморке, которую занимал в дворцовых палатах, бросился на постель и зарылся с головой в подушки. Отчаяние овладело им. Мириться с положением покорного раба этой безумной в своих честолюбивых стремлениях женщины он больше не мог. Бесцельность, унизительность дальнейшей жизни в Калуге стала для него понятной. Решимость закипела в нем. Не рассуждая, желая немедленно положить конец всяким сомнениям, он сорвался под утро с постели и побежал к покоям Марины, чтобы выложить ей обуявшие его в порыве решимости мысли, сказать ей, если она еще не ложилась спать, что он ей больше не слуга.

По длинному теплому крытому переходу он шел к ее покоям в то время, когда она, возвращаясь с ночных похождений, входила в сопровождении Заруцкого. И вдруг он увидел, как она обвила шею атамана и поцеловала его. Так вот до чего дошло падение женщины, этой гордой недавно польки. Бешенство и презрение к ней вспыхнули в Аленине. Он последнее время изменял своим убеждениям, кривил душой, придумав отговорку, что он не вправе отказаться от присяги «законно венчанной царице». Он заставлял страдать любимую девушку, которую оставил совсем беззащитной среди врагов отца в захваченной поляками Москве. Но зато теперь он окончательно прозрел, и возврат к прошлому был для него отрезан навсегда и бесповоротно. Так по крайней мере решил он в эти минуты.

Аленин вернулся в свою каморку. Сознавая важность убийства «вора» для текущих государственных событий, он, отбросив свои личные переживания, набросал письмо Матвею Парменычу, где кратко изложил события последнего дня. Но, несмотря на деловое содержание письма, в нем не могли не отразиться его переживания. И это уловил чуткий Матвей Парменыч между строк сухого письма и просветлел за Дмитрия душою.

Написав, Аленин разыскал Яшу, приказал ему немедленно собраться в путь и во что бы то ни стало доставить письмо по назначению.

— А что же, Дмитрий Ипатыч, после назад возвращаться мне? — нерешительно спросил Яша, которого поездка в Москву обрадовала. — Кажется, делать здесь больше нечего.

— Поступай, как знаешь, — махнул Аленин рукой, — как совесть тебе велит.

— Совесть, Дмитрий Ипатыч, давно велит мне в Москву ехать, боярину Матвею Парменычу служить, голову положить за правое дело. Будет с меня воровской службы.

— Как думаешь, так и поступай, — еще раз повторил Аленин. — Я тебе больше не указчик.

— А дозволь, Дмитрий Ипатыч, тебя спросить, — пытливо сказал Яша. — Ужели ты-то теперь в Калуге останешься и в Москву не вернешься?

Аленин помедлил с ответом.

— Право, Дмитрий Ипатыч, вместе бы сейчас и поехали, — добавил Яша.

— Коли настанет время — и я поеду, — задумчиво ответил Аленин. — А покуда ступай один…

Отпустив Яшу, он почувствовал сильное утомление; сказывались два дня, проведенные в пути, пережитые затем волнения и передряги. Он повалился на постель и заснул. Но сон его не был спокоен. Мерещился обезглавленный труп «вора», его страшная голова с выпученными глазами, насаженная на кол, виделись ужасы свирепой резни во мраке ночи, озаренной зловещим кроваво-красным огнем факела в руке Марины, слышались вопли избиваемых татар. Он сам кричал во сне, бредил, беспокойно метался на постели.

Утром, когда он проснулся, голова его горела, горячее тело сковывала усталость. Мысли были вялы, вскипевшая накануне решимость иссякла, и всем существом владело одно желание — покоя.

Аленин захворал. Его скрутила огневица. Приятель его, боярский сын Алексей Наумов, заметив к вечеру его отсутствие, зашел его навестить. Аленин его не узнал. Наумов всполошился, позвал знахаря и принялся лечить Дмитрия. Болезнь затянулась.

Между тем в Калуге назревали новые события. У Марины родился сын, и радость ее была безгранична. Рождение «царевича» упрочило и выясняло положение матери «вдовы-царицы», сразу разрешив все тревожные вопросы. В соборной церкви, в которой с великим торжеством отпели «вора», так же торжественно совершено было через несколько дней, в присутствии толпы празднично и восторженно настроенных калужан, крещение «царевича», названного в честь «деда» Иваном. Калужане ревностно готовы были служить и прямить «внуку» Ивана Грозного. Самое понятие это оказывало на них волшебное влияние. К покойному «вору», к концу его бесславного «царствования», они успели охладеть и разочаровались в нем, так как, не являясь истинным царем, «вор» был груб, разгулен, корыстен, жесток. Сын его, родившийся среди столь тревожных событий, вызывал к себе сочувственное и жалостное отношение. Покойный «вор» представлял определенную отрицательную величину — ребенок давал повод к утешительным надеждам на светлое будущее. Словом, калужане охотно присягнули «царевичу», и положение «вдовы-царицы», на которую возлагалось правление от имени «царевича» до возраста его, вполне определилось. Таким образом, новый призрак законного государственного строя, и призрак более страшный, чем прежний, готов был снова увлечь за собой маловерный народ, напуганный тревожными слухами о насилиях, чинимых в стране поляками.

Таково было настроение калужан-простолюдинов. Бояре и сановитые люди калужского «двора» из недавних «перелетов» отнюдь не разделяли настроения народа. В личности «вора» они уже давно успели разочароваться. Приверженность ему тяготила. Нелепость его попыток завладеть престолом становилась очевидной. И поскольку совесть этих «царевых» слуг не погрязла в измене, угрызения совести мучили их. Появилось желание образумиться. Но пока «вор» был жив, не хватало смелости привести это желание в исполнение, то есть отстать от него, вернуться в Москву и в честной службе найти искупление былым грехам. Неожиданная гибель «вора» развязывала теперь руки. Оставалась, правда, «вдова-царица», но служить этой явной искательнице приключений с ее «царевичем» желания отнюдь не было. Поэтому, не разделив радости калужан по поводу рождения Ивашки, бояре князья Черкасский и Трубецкой, Бутурлин и Микулин, несмотря на сильное покровительство Заруцкого Марине, решительно отказались признать «царевича» и написали обо всем случившемся в Москву, принося раскаяние и готовность загладить вину дальнейшей честной службой. Эта «измена» бояр сильно навредила Марине: калужане задумались, решимость их прямить «внуку» Грозного стала колебаться, а вскоре, под влиянием новых событий, и вовсе рухнула.

Дело в том, что под стенами Калуги появился Ян Сапега, такой же, как и Марина, любитель и искатель приключений. В последнее время он счел выгодным для себя вернуться на службу к своему королю. Узнав о гибели «вора», он появился под Калугой с требованием сдать город во имя короля, рассчитывая этим новым успехом польского оружия заслужить расположение Сигизмунда. Калужане, продолжая еще питать «верноподданнические» чувства к «царевичу», отказались исполнить требование королевского прихвостня. Подошел Ян Сапега к стенам Калуги в ночь под Рождество. Марина сидела в это время за веселой рождественской кутьей. Ничто не нарушало ее светлого праздничного настроения. В ближайшей горнице, не предчувствуя горькой участи, орал звонким голосом маленький Ян — «царевич Иван»; большой Ян — атаман Заруцкий, сидевший за столом с видом хозяина, расточал Марине любезности; гости были оживленно-веселы. Царило непринужденное праздничное настроение. И вдруг пришла тревожная весть о появлении под стенами Калуги третьего Яна. Марина смутилась, но ненадолго. Чего ей было бояться с таким могущественным заступником, как атаман Заруцкий с его верными казаками? Марина даже пошутила.

— Вот как он кстати пожаловал, — рассмеялась она. — Верно, захотелось ему нашей кутьи. Бедненький, он там мерзнет в поле. Позовем же его в гости.

И под диктовку своей госпожи Варва мигом написала записку, состоящую из обворожительных любезностей. В ней Марина приглашала Сапегу на кутью. В конце она не забыла, конечно, поставить подпись «царица московская» и стала с нетерпением ждать ответа. Но ответ на эту очаровательную записку пришел только утром: то были пушечные ядра и ружейные пули, которыми ставший столь нелюбезным Ян под звон праздничных рождественских колоколов обстрелял Калугу, угрожая горожанам, медлившим исполнить требование польского гетмана сдать город. Марина не на шутку струхнула. А спустя два дня положение осажденной «царицы» стало настолько тревожным, что она послала гетману вторую записку. Но на этот раз ей было не до игривых любезностей. Она умоляла гетмана оставить ее в покое. «Освободите, ради Бога, освободите меня! — заклинала она его. — Я больна. Мне двух недель не доведется жить на свете, если вы не оставите меня в покое. Вы славны, вы сильны. Вы будете еще славнее, если пожалеете и спасете несчастную женщину. Милость Божия будет вам вечной наградой». Но эти мольбы были уже не нужны: Сапега 31 декабря снял осаду и удалился из-под стен города. Но не потому, что он внял просьбам Марины. Он просто достиг своей цели: устрашенные польскими ядрами, калужане малодушно забыли «царевича» и поспешили изъявить готовность целовать крест тому правителю, который будет царем в Москве, то есть польскому королю и королевичу, так как вопрос о воцарении их был уже решен вполне определенно.

Не успела Марина опомниться от этого удара, который нанесли ее положению отошедшие от нее калужане, и от тревог, причиненных ей осадой Калуги, как другая беда нагрянула: к стенам города подошла сильная рать, высланная из Москвы в ответ на грамоту бояр. Военачальники, приведшие рать, предложили Марине двоякий выбор: либо мирное оставление Калуги и добровольное удаление с «воренком» на жительство в Коломну до дальнейшего решения ее участи, либо разгром города и плен. Но Марине раздумывать долго не приходилось. Калужане от нее отвернулись: правда, верные казаки готовы были по-прежнему умереть за нее, но численность их в сравнении с московской ратью была незначительна. Волей-неволей пришлось остановиться на «добровольном» удалении в Коломну и поспешить с укладыванием дорожных сундуков — до нового поворота судьбы.

И, складывая свои «манатки», драгоценности, свои мишурные короны, цветные камешки и письма, Марина вдруг вспомнила о своем больном «хлопчике», забытом было ею сначала от радости материнства, а затем — среди волнений тревожных рождественских событий. Несомненно, «хлопчика» нельзя было оставить в Калуге, надо было прихватить его с собой. Теперь больше, чем когда-либо, ей могли понадобиться преданные защитники, в особенности из числа «москалей». А рабская преданность «хлопчика» казалась ей по-прежнему вне сомнений. И Марина, как ни была она озабочена спешными сборами, решила его навестить.

Глава XVI Под властью чар

Всеми забытый, кроме приятеля своего Алексея Наумова, Аленин понемногу поправлялся. Когда утром, в день Рождества, он впервые очнулся от лихорадочного бреда и стал воспринимать окружавшее, первыми звуками, которые приветствовали его пробуждение, были пушечные выстрелы из лагеря поляков, осадивших Калугу. Он, смутно вспомнив случившееся, недоуменно прислушался, поняв, что, судя по выстрелам, злосчастной Калуге грозила новая опасность. Но с чьей стороны? Поляки ли пришли брать ее приступом, узнав о гибели «вора»? Или, может быть, свои же москвитяне пришли вынудить калужан отречься от самозванца и целовать крест на верность новому законному государю? При этой мысли Дмитрий весь встрепенулся, радостная надежда озарила его, вызвав вереницу радужных мыслей и догадок.

Новый государь! О, если бы! Сколько времени протекло с начала болезни, он теперь не мог дать себе отчета. Минувшее казалось очень далеким. Может быть, он проболел месяц-два и за это время Москва успела собраться с силами, стряхнуть иго иноземцев и самозванцев, воодушевиться на избрание законного государя? Появилось страстное желание проверить эти догадки, одеться, выйти на улицу, узнать, чьи выстрелы угрожают городу.

И он тотчас решил исполнить свое желание. Но как только он опустил ноги на пол, в глазах потемнело и непреоборимая слабость свалила его снова на постель.

В это время пришел проведать его Алексей Наумов, обычно заглядывавший к Дмитрию раза четыре на день, а то и ночевавший у него. По случаю праздника Наумов был в церкви, где, несмотря на осаду, шла торжественная обедня.

— А, поздравляю, Дмитрий Ипатыч! — радостно улыбнулся Наумов, заметив, что Аленин за все время болезни впервые встретил его осмысленным взглядом. — Дважды поздравляю: и с праздником Христовым, и с выздоровлением!

— С праздником Христовым? — недоуменно переспросил Дмитрий. — А какой же праздник: Пасха, что ли?

— Эк куда хватил! Или не видишь — снег на крышах, зима на дворе? Нет, Дмитрий Ипатыч, праздник Рождества Христова у нас, первый день. По этому случаю я и в церкви сейчас был, за болящего помолился. А болящий — вот он уже и здоров.

— Рождество, говоришь? — удивился Дмитрий. — А я было думал, Бог весть как долго прохворал. Что же это, пальба будто слышится? По случаю праздника, что ли?

— Пожалуй, что так, — улыбнулся Наумов. — У поляков ведь в обычае палить из пищалей в праздничное время. Ну вот и палят, о празднике, видно, нам напоминают, чтобы мы не запамятовали.

— Поляки? Да откуда ж они взялись? — тревожно спросил Дмитрий.

— Сеночь[90] подошли. Требуют, чтобы сдался город королевскому величеству господину Жигмонту, а «царица» бы из города выехала да на милость его, Жигмонта, положилась. Сапега старается. Он и войско привел.

— Так вот оно что! — разочарованно сказал Аленин. — А что же у нас-то в Калуге за время хворости моей делалось?

— «Царевича» Ивана Бог нам послал; окрестили его; пировали на радостях. Ликование великое было. Атаман Иван Мартынович хозяином стал, в палатах «царицыных» днюет и ночует. «Царица», после болезни поправившись, от радости, как говорится, ног под собой не чуяла. Сеночь, Сочельника ради, гостьбу толстотрапезную учинила. Пошло было пирование великое. Да вот нежданные гости кутье помешали.

Но Аленин уже не слушал. Он отвернулся к стене. Недавнее оживление сменилось у него состоянием прежнего безразличия, равнодушия. Наумов заметил это.

— Да что с тобой, Дмитрий Ипатыч? — спросил он. — Аль все еще недужится?

— Устал я, спать охота, — слабым голосом ответил Аленин. — Оставь меня, Алексей Петрович.

— И то дело, усни, сил набирайся, — встал Наумов. — Я пойду вызнать, что там у нас на стене городской делается. Зайду после, проведаю.

Он ушел, а Аленин действительно погрузился в забытье. Потом, когда он очнулся и вспомнил, слушая звуки продолжавшей доноситься пушечной пальбы, об осаде города поляками, им снова и надолго овладело состояние тоскливого, унылого безразличия, из которого его не выводили частые посещения Наумова, пытавшегося развлечь больного, медленно поправлявшегося приятеля рассказами о ходе осады. Да и нерадостны были эти рассказы. Поляки настойчиво продолжали громить город, требуя от калужан присяги на верность Сигизмунду. И наконец добились осуществления своего желания. Тогда Аленин окончательно упал духом. Грядущее начинало представляться еще более смутным. Его терзали мысли о зря загубленной жизни. После многолетней постыдной службы врагам родины — двум самозванцам и Марине, что ждало его теперь? Польский плен… А страна продолжала изнывать и гибла под тяжким игом иноземцев, междоусобной борьбы и вражды, и он, больной, был бессилен помочь ей, как бессилен помочь далекой, милой девушке, брошенной им на произвол судьбы. И неизвестность о том, что стало с Наташей и Матвеем Парменычем в занятой врагами Москве, невыносимо угнетала его, и под влиянием душевных волнений здоровье его поправлялось медленно, и он все еще не мог подняться с постели.

Но вскоре после принесенного Наумовым известия о готовности калужан признать Сигизмунда Аленин узнал от него почти сразу еще две новые вести: об уходе поляков из-под стен Калуги и о приходе московской рати, посланной боярами с целью принудить Марину отказаться от дальнейших посягательств на московский престол.

От последнего известия Аленин ожил, почувствовал воодушевление. Свои, москвичи под Калугой! Он, быть может, получит от них сведения о Матвее Парменыче. Ах, скорей бы закончить счеты с Мариной и со своим постыдным прошлым, поскакать в Москву, где гибель «вора», несомненно, как ему казалось, должна была вызвать в сторонниках правого дела подъем и решимость спасти родину! Он отдаст свою жизнь за это святое дело и честной службой искупит прежние грехи. Лишь бы скорей поправиться и набраться сил, чтобы пуститься в дальний путь…

Те же мысли и желания волновали и Алексея Наумова. Он тоже по легкомыслию перешел когда-то на сторону «вора», давно сознал свою ошибку, тяготился службой в Калуге и, подобно Дмитрию, рвался на службу в Москву. Теперь, после прихода москвитян, приятели сговорились и решили, как только Аленин поправится, пуститься в путь. Уже намечен был и день отъезда. Неожиданное событие заставило Дмитрия ускорить осуществление своего решения.

Вместе с ратью пришел под Калугу и Яша. Когда в Москве решился вопрос о посылке войска, чтобы покончить с Мариной, Яша сам вызвался отправиться в поход, да и Матвей Парменыч с Мойсеем поддержали его в этом желании, поручив ему свидеться во что бы то ни стало с Дмитрием, чтобы уговорить его вернуться в Москву. И вот теперь, улучив при помощи прежних приятелей и знакомцев — калужских казаков возможность проникнуть на короткое время в город, Яша неожиданно явился к Аленину и очень обрадовал его своим приходом.

Передав поклон от Наташи, он подробно рассказал, как по почину патриарха Гермогена и стараниями Матвея Парменыча начались деятельные сношения с Прокопием Ляпуновым, и высказал твердую уверенность, что эти сношения, рассылка грамот и вся вообще кипучая деятельность Ляпунова, несомненно, поднимут города на спасение Москвы.

— Так вот, Дмитрий Ипатыч, — заключил Яша, — велел мне Матвей Парменыч сказать тебе: ждал ты время, чтобы за дело приняться, — теперь оно приспело. Нужда в тебе. Оправляйся, да не мешкая собирайся в путь.

— Сам уж я твердо надумал, Яша, — сказал Дмитрий, весь сияя радостью. — Мешкать не стану. День, другой обожду еще, наберусь сил, да и в путь. Со мною и Алексей. Вместе едем.

— Слава Те Господи! — перекрестился Яша. — То-то радость будет Матвею Парменычу да и… боярышне, — тихо добавил он. — Чай, заждалась. Я бы здесь тебя и обождал, вместебы выехали. Да не годится мне в городе долго себя показывать, известно ведь, что бежал я в Москву. Пожалуй, теперь схватят. Зря пропаду.

— Не дело, — согласился Аленин. — Ступай с Богом, обожди в стане. Не заждешься.

— Стало быть, Дмитрий Ипатыч, можно и Матвею Парменычу так отписать?

— О чем?

— Да о том, что твердо надумал ты в Москву вернуться?

— К чему ж отписывать? — вспыхнул Дмитрий. — Сами скоро приедем.

— Скоро-то скоро, а Матвею Парменычу невтерпеж. Крепко наказал, как увижусь с тобой, все ему отписать. Для отсылки вести дворового холопа со мной послал, Никиту Косого, коли помнишь.

— Ну что ж, ежели Матвей Парменыч приказал — пиши. Мое слово твердо.

Порешили на том, что Яша в тот же день пошлет Матвею Парменычу положительный ответ Дмитрия и через три дня Аленин с Наумовым появятся в стане осаждающих, откуда все трое немедленно двинутся в путь. Таким образом, вопрос о возвращении Дмитрия в Москву был вполне решен, и, с легким сердцем простившись с ним, Яша тайком выбрался из города и вернулся в лагерь.

После посещения Яши Аленин почувствовал необычайный прилив сил. Но сильное волнение, вызванное этим свиданием и привезенными вестями, все же отразилось на не окрепшем еще после долгой и изнурительной болезни здоровье Дмитрия. После ухода Яши он тотчас начал сборы в путь, принялся приводить в порядок свои ратные доспехи, да сказалась слабость; он снова прилег на постель и решил день еще полежать, чтобы набраться перед дорогой сил.

Лег и стал думать, как он простится с Мариной, что скажет ей на прощанье. Тайком он уезжать не хотел, чтобы Марина не сочла его отъезд малодушным бегством. Нет, он поступит открыто, пойдет к ней и все выскажет. А сказать нужно многое. Прожито вместе немало.

Если в последнее время он и думал о Марине, то вскользь. Была одна главная мысль: Марина — его враг, который убил его жизнь; чем скорее покончит с ней счеты, тем лучше. Теперь при мысли о предстоявшем прощании с этой женщиной, которая имела такое огромное значение в его жизни, Дмитрий, вспомнив о Марине, невольно углубился в воспоминания о времени, пережитом вместе с нею, стал подводить итоги взаимоотношений. В его давней решимости пристать к первому «вору» им прежде всего руководил порыв вспыхнувшего юношеского легкомыслия, порыв безумной веры в этого «спасителя» родины, в тождественность его с истинным царевичем Дмитрием. Но немаловажно было значение и влияние Марины: она сразу властно завладела его волей и руководила ею. Если раньше, в самом начале, и бывали хотя бы короткие минуты раздумья, то она не давала ему времени подумать: именно она, подчинив влиянию своих чар, внушила ему после казни «вора» мысль об обязанности соблюдать присягу «законно венчанной царице» и, утвердив его в ней, вертела им, как хотела. Да, вся решимость служить ей была вызвана чарами «польской нимфы», безотчетным ее влиянием. Но нет, теперь уже возврата быть не может; он навсегда покидает ее с тем, чтобы вычеркнуть из своей памяти и больше никогда к ней не вернуться.

Увлеченный этими мыслями, Аленин, лежа на постели, не заметил, как сгустились сумерки. Вдруг тихо звякнуло кольцо на двери, заменявшее дверную ручку. Течение мыслей сразу прервалось этим неожиданным, сторожким и почему-то показавшимся странным звуком. Дмитрий вздрогнул и прислушался. Сразу никто не вошел.

— Кто там? — неожиданно громко для себя крикнул он.

И вдруг — что это? Видение или явь? Будто привлеченная его настойчивыми мыслями, в каморку тихо входила Марина, освещенная в наступившей тьме, как факелом в ту ночь, красным, трепетным светом нагоревшей сальной свечи в ручном шандале.

Облокотившись, он приподнялся с постели и с ужасом смотрел на входившую. А она, поставив шандал на пол, подошла к нему, склонилась, коснулась рукой его горячей головы и присела на постель.

Он хотел вскочить, но она его удержала.

— Пусть хлопчик лежит; он нездоров; ему нельзя вставать, — шаловливо-наставительно, как взрослый говорит с больным ребенком, заговорила она вкрадчивым, певучим голосом. — Давно, давно собиралась я проведать моего верного пажа; мне жалко было его; скучала я без него, и вот лишь сегодня довелось мне отлучиться. Матерь Божия! Чего я не пережила, пока хлопчик болел: сама болела и чуть не умерла; после поляки грозили пленом, и я еле от них спаслась; теперь москали пришли… Вот сколько бед досталось на голову несчастной царицы! И все же она не забыла своего коханого хлопчика и пришла его проведать. Ну, а он помнил свою царицу, скучал без нее, жалел ее? Да ну же, пусть хлопчик скорее говорит!..

Но Аленин молчал. Она провела рукой по его лицу, заметила, как оно похудело, осунулось во время болезни.

— Езус! Какой хлопчик стал тощий! — всплеснула она маленькими холеными ручками. — Но зато теперь мы скоро поправимся. Москали вынуждают меня ехать в Коломну, боятся меня оставить здесь. Что ж делать! Тяжелая моя судьба! Но надо быть покорной воле Божьей, надо смиренно переносить несчастье, чтобы заслужить крепкое счастье. Мы поедем в Коломну вместе с хлопчиком; там отдохнем от государственных дел, наберемся сил, чтобы начать новую борьбу, и на этот раз — последнюю. Пусть же хлопчик скорее поправляется: нам сидеть здесь долго не дадут.

Аленин тяжело, прерывисто дышал. Близость Марины, как раньше, дурманила ему голову. Только что твердая решимость высказать все, что накипело в его душе, уже колебалась. Но он собрал всю силу воли.

— Царица… — глухо начал он, но от волнения голос у него пресекся.

— Ну? — нетерпеливо подхватила Марина, немного смущенная его долгим молчанием и чувствуя, что в душе ее «верного пажа» творится что-то неладное.

— Царица… Я… ехать с тобой не могу… Отпусти меня… Не терзай ты мою душу… Сил моих больше нет… Измаялся… Не губи меня вконец… В Москву я поеду… Правому делу служить хочу…

Пораженная этим неожиданным признанием, она даже отшатнулась. Измена ей и делу каждого лишнего человека в эти напряженно тревожные дни печального поворота судьбы была для нее ощутима. А уход такого преданного человека, как Аленин, был особенно тревожным предзнаменованием. Нет, нет, «царица» этого решительно допустить не могла.

— Что? — резко вскрикнула она. — Хлопчик мой, мой верный рыцарь, мой паж здраду против «царицы» своей надумал? Ха-ха, какое глупство! Хлопчик сам не знает, что говорит. У него от хворости, верно, голова мутится.

— Нет, знаю я, что говорю, Марина Юрьевна, и не мутится моя голова, — уже набираясь решимости после трудного первого признания, страстно заговорил Аленин. — Бог видит, не могу тебе больше служить. Сердце, душа не позволяют. Довольно намучила ты меня. Довольно надо мной и родиной моей издевалась. Грех подлой жизни мучает меня. Хочу верной службой забыть грех свой, хочу вину с души снять. Будет, Марина Юрьевна. Довольно ты мною помыкала. Не тебе, а родине моей иду служить отныне.

Быстрым движением он опустил ноги на пол и попытался вскочить. Она удержала его за руку.

— Что? Так ты вправду надумал здраду? — глухо дрогнул ее голос, и, вспыхнув, зажглись гневом глаза. — Ты решил меня покинуть? Ты! А коли я не хочу, коли я не могу без хлопчика остаться, не могу его отпустить… Не могу, не хочу и… не пущу.

Несмотря на то, что ее как будто стальная рука вцепилась в его локоть и не пускала встать, он резким движением высвободил, почти вырвал свою руку и вскочил. Поднялась вслед за ним и она.

— Не пустить меня не вольна ты, Марина Юрьевна» — весь дрожа, раздельно проговорил он. — Не вольна ты больше надо мной.

Оба, взволнованные, стояли вплотную друг к другу и смотрели горящими глазами. И оба, страшно волнуясь, понимали, что наступает миг, который должен решить, на чьей стороне окажется победа.

— Так я над тобой больше не вольна? — задорно спросила Марина и засмеялась хищным, коротеньким смешком. — Я не вольна?

И не успел он опомниться, как руки ее, будто змеи, обвились вокруг его шеи… Потом еще миг, и они развились, и сама она, как змейка, гибко ускользнула от него, устремившись к двери, захлопнула ее за собой, и не успел он опомниться, как снаружи щелкнул запор и он стал пленником.

Охваченный порывом гнева, бешенства и отчаяния, кинулся он к двери, и удары его мощных кулаков посыпались на нее. Но дубовая дверь была крепка. А в ответ на его удары послышался победный, задорный, короткий смех «польской нимфы»…

Глава XVII Волк в овечьей шкуре

В избе рязанского воеводы Прокопия Петровича Ляпунова кипит деловая работа.

В общей горнице под руководством опытного в приказном деле дьяка Дамиана Евсеевича десяток подьячих и нанятых со стороны ради спешного отписного дела писцов, изогнувшись в три погибели над обширными тесовыми столами, строчат, яростно поскрипывая перьями. Сам воевода в своей комнате рядом. Стол его завален свитками и грамотами. Он то сидит перед ним, углубившись в чтение рукописи, то встает и в глубоком раздумье, с перевальцем и размахивая оттопыренными руками, долго шагает из угла в угол, тяжело стуча по полу сапогами со множеством гвоздей на подошве, с высокими железными подборами и подковами. И как только раздадутся эти тяжеловесные шаги, Дамиан Евсеевич знает, что воевода вскоре кликнет его либо сам войдет в писарскую, чтобы отдать приказ по поводу новой работы. И в ожидании этого возможного прихода головы приказных ниже склоняются над столами и усерднее, дружнее скрипят перья.

Особенно старается новый писец, работающий тут всего лишь несколько дней. Сидит он в сторонке у окна, вдалеке от других приказных: по-видимому, они относятся к нему недружелюбно, да и сам новичок, чувствуя нерасположение товарищей, сторонится их. Особенно подозрительно поглядывает на него Дамиан Евсеевич: нет-нет и взглянет исподлобья, наморщив лоб, на не внушающую доверия внешность новичка и чуть заметно недовольно поведет головой.

Писец этот появился случайно. Пришел он на воеводский двор на днях, рано утром, под видом странника, с котомкой за плечами, дождался у крыльца возвращения воеводы из церкви от ранней и поклонился ему в ноги.

— С каким делом? — спросил воевода, испытующе оглядев его неуклюжую, уродливую фигуру, с горбом на спине и с одутловатым, неприятного вида лицом, лишенным растительности.

— Просьбишка, милостивец, — снова смиренно поклонился тот. — Не обессудь, выслушай.

— Ну?

— Туляк я, из-под самой Тулы, — низким жирным голосом повел незнакомец речь, скашивая глаза в сторону. — Обуяла охота меня великая делу правому послужить, веры ради православной потрудиться, за матушку-Москву постоять против еретиков-латынян. В путь пустился я, в Москву пробираясь, святителям московским, утешителям нашим — Петру, Алексею, Филиппу и Ионе поклониться, владыку, святого патриарха, узреть. Авось, думаю, на что и пригожусь, авось и мне работишка найдется в деле том великом, что патриарх надумал. Ну вот, иду это я в Москву, к Рязани пробираюсь. И тут, около Рязани, человек попутный повстречался. Поведал я ему, что да как, он и надоумь: к воеводе к нашему, к Прокопию-де Петровичу, ступай, там-де работишка тебе найдется. Он крепко за правое дело встал, заодно с патриархом-владыкой трудится, дело великое задумал, отписку большую ведет, грамоты городам рассылает, чтобы за Москву города стояли. Ему-де в грамотеях-борзописцах нужда немалая. Я и пришел.

— А ты что ж, в написании силен? — пристально глядя на незнакомца, спросил воевода.

— Силен, милостивец, — смиренно ответил тот, потупив глаза. — С юных лет сподобил Господь по обителям жить, грамоте-писанью обучиться. Силен в рукописьме очень по-всякому: скорописчату, не то титловну, а то и по-новому — без титулов, все вразбор, краснобайно… Испытай, милостивец.

— Говоришь-то ты красно, — все еще с сомнением поглядывая на не внушавший доверия уродливый облик незнакомца, раздумчиво сказал воевода. — А звать тебя как?

— Звать? А… Лукичом, милостивец, — снова скашивая в сторону глаза, с заминкой ответил тот. — Странник Лукич я, из-под Тулы. По обителям святым хожу, а то и так, где понадоблюсь, написанием промышляю. На иную-то работишку убожества ради не способен.

— Ин, ладно, — подумав, решил воевода. — Велю испытать тебя. В борзописцах нужда мне немалая.

И, обернувшись в сторону Дамиана Евсеевича, вышедшего на крыльцо встретить воеводу, Прокопий Петрович приказал:

— Прими в работу странника сего, Евсеич. Хвалится рукописным искусством. Испытай, погляди. Коли приспособится, жалованье положу. А покуда так.

Странник Лукич, отвесив смиренный низкий поклон, последовал за Дамианом Евсеевичем и тотчас получил урок: снять скорописчато, без титулов, список с призывной грамоты в один из городов. Писать он действительно был мастер, быстро, разборчиво, и письмо его приглянулось воеводе, и странник Лукич был взят на постоянную работу. Но Дамиану Евсеевичу по душе он не пришелся. Поглядывал на него мельком, но пронзительно старый, опытный дьяк, и все казалось ему, что со странником Лукичом дело нечисто; что он вовсе не тот, за кого себя выдает, а пожалуй, подослан ради непонятных, темных целей.

И опытный в распознании людей дьяк не ошибся. Незнакомец был не странник Лукич из-под Тулы, а приспешник боярина Цыплятева Кифа Паук из Москвы.

Как же он попал в Рязань? Дело было так.

Грамоты, рассылаемые при деятельном участии боярина Роща-Сабурова патриархом Гермогеном и рязанским воеводой Прокопием Петровичем Ляпуновым, произвели ожидаемое действие на население близких и дальних городов, пригородов и сел, куда они попадали. Под их влиянием у народа открылись глаза на истинное положение вещей в Москве, на коварство Сигизмунда, на измену и происки бояр, — народ поднимался, выражал готовность идти на выручку Москвы, а впоследствии целовать крест и прямить тому новому законному природному московскому государю, какого Богу угодно будет даровать. Слухи об этом народном движении стали доходить до Москвы. Поляки и бояре-изменники всполошились. Назывались имена главных виновников — патриарха Гермогена и Прокопия Ляпунова. Упоминалось и имя Матвея Парменыча. Но явных улик против них у градоправителя Гонсевского, Федьки Андронова и князя Федора Ивановича Мстиславского пока не было. Не давали эти опасные слухи покоя и боярину Равуле Спиридоновичу Цыплятеву. И вот он решил, что, если бы ему как-либо удалось явно доказать измену Матвея Парменыча, он бы мог одним выстрелом сразу двух зайцев убить: и отомстить врагу своему, и, доказав его измену и опасную деятельность патриарха, блестяще выслужиться в глазах Сигизмунда.

И Равула Спиридоныч решил, никому пока не говоря об этом, действовать втихомолку, на свой страх и риск. Он позвал своего неизменного в темных делах искусного помощника Кифу Паука, давно оправившегося от последствий ночной стычки с Алениным, поведал ему обстоятельства дела и дал вполне определенное поручение: проникнуть в избу рязанского воеводы, откуда шла работа по рассылке грамот и куда, несомненно, поступали многие грамоты патриарха Гермогена и боярина Роща-Сабурова, пристроиться там писарем, проникнуть во все тайны и в заключение выкрасть и доставить Равуле Спиридонычу подлинные грамоты и патриарха, и Матвея Парменыча, которые явно доказали бы их преступную деятельность в отношении поляков.

— Так… Нелегкое дело, — мотнул Паук головой, выслушав Равулу Спиридоныча.

— Нелегкое, да тебе сподручное, — ухмыльнулся боярин Цыплятев. — Хитер ведь и вороват ты.

— Благодарствуй на ласковом слове, боярин, — огрызнулся Паук.

— Ладно, благодарствовать после станешь, — ответил Равула Спиридоныч. — За мною не пропадет. Выполнишь дело — озолочу. Наперед, понятно, дело сделай.

— Понятно-то понятно: не суйся, говорится, середа раньше четверга, — заметил Паук. — А ты бы, боярин, покуда золотить, малость хоть посеребрил бы дело. Оно бы, пожалуй, и впрямь вышло сподручнее.

Начался торг из-за размера вознаграждения. Алчный Паук запрашивал, скупой до жадности боярин торговался два дня. Наконец договорились, Равуле Спиридонычу пришлось раскошелиться, выдать тому вперед немалую толику. Паук пустился в путь, и дело на первых порах пошло у него гладко. В течение нескольких дней пребывания в воеводской избе он многое успел узнать и даже частично осуществить главную обязанность, возложенную на него боярином Цыплятевым… Оставалось довершить поручение. Сделать это он рассчитывал именно вечером описываемого дня.

Теперь же, согнувшись в три погибели над тесовым столом, отчего горб уродливо сзади выпячивался, он старательно списывал грамоту, предвкушая уже возможность скорого возвращения в Москву и посещения излюбленной «ропаты»: этого удовольствия он уже давно был лишен, обреча себя в Рязани по необходимости ради снискания доверия воеводы на трезвую жизнь.

Верилось Пауку, что данное поручение удастся ему блестяще осуществить. А все же, когда он случайно ловил на себе испытующе устремленный взгляд Дамиана Евсеевича, смутный страх шевелился в его темной душе: а вдруг сорвется!..

Глава XVIII Не все коту масленица

Воевода только что получил с гонцом из Москвы новую весть от своего друга боярина Роща-Сабурова. Матвей Парменыч сообщал важные сведения, которые он сам добыл от Алексея Наумова и Яши, когда они вернулись из-под Калуги в Москву. Возвращение их без Аленина как громом поразило Матвея Парменыча, который с надеждой ждал Дмитрия после сообщения, привезенного Никитой Косым от Яши. Но не время было предаваться личному горю. Государственная деятельность Матвея Парменыча была теперь в полном разгаре, и деловые радостные вести отвлекли его внимание. Яша, которому перед отъездом из Москвы в Калугу он поручил повидать там кое-кого из знакомцев, а также Алексей Наумов, который прожил там немало времени и знал все, что творилось, сообщили Матвею Парменычу о слухах, какие ходили в последнее время об атамане Заруцком и князе Трубецком, имевшем, подобно Заруцкому, большое влияние на казаков. По слухам, оба военачальника ввиду падения Калуги и вообще резко изменившихся обстоятельств готовы были примкнуть со своими казаками к движению, организованному патриархом и Ляпуновым, и если города действительно поднимутся — идти на выручку Москвы. Вместе с тем Наумов и Яша со слов калужских казаков выразили Матвею Парменычу уверенность, что донские и украинские казаки готовы будут последовать примеру других городов и подняться на защиту Москвы, если к ним придут соответствующие воззвания и грамоты.

Об этом Матвей Парменыч и сообщал рязанскому воеводе, прося его немедля списаться с украинскими и донскими казаками. Весть эта чрезвычайно обрадовала Прокопия Петровича. Он уже и сам раньше думал о необходимости послать грамоты-воззвания на Дон и Украину, да все не решался, не имея никаких данных, чтобы судить о том, как они будут встречены казаками, и опасался, как бы вместо добра его грамоты не принесли беды. Но раз теперь пришла уверенность в возможности склонить на свою сторону видных казацких атаманов Заруцкого и Трубецкого и раз к тому же сами калужские казаки были уверены, что их сородичи и земляки на Дону и Украине последуют их примеру, действовать можно было смело. Правда, связываться с ними казалось рязанскому воеводе делом рискованным, но все же силу они представляли огромную и расположить ее в пользу московского дела во всяком случае следовало попытаться.

И, обдумывая теперь содержание грамоты, Прокопий Петрович углубился в свои мысли и по привычке, возбужденно, вперевалку шагал из угла в угол по «комнате», помахивая в лад ходьбе оттопыренными руками.

Глубокая складка появилась между бровями. Морщины избороздили его высокий, открытый лоб. Неустанная усиленная работа последнего времени заметно отразилась на внешности воеводы: заострились черты, резче обозначились скулы на его несколько грубоватом, простецком, неладно скроенном, но крепко слаженном лице, заросшем рыжеватыми мочалообразными прямыми волосами. Вообще воевода не любил и не привык щеголять, а теперь подавно ему было не до забот о внешности: его коренастую, широкоплечую, невысокую фигуру облекали сильно поношенный домашний зипун и рудо-желтые штаны, которые, как и зипун, во многих местах были запачканы чернильными пятнами. Из-под пол зипуна выглядывали голенища красных сапог, побелевших от времени. Неказистой казалась запущенная среди деловых забот внешность воеводы, однако во всем его облике чувствовалась большая физическая и нравственная сила, отвага и энергия, которой молодо горели из-под насупленных бровей его живые, острые глаза.

Обдумав, шагая по горнице, содержание грамоты-воззвания, Прокопий Петрович собрался было кликнуть Дамиана Евсеевича, но повременил и подошел к столу, чтобы предварительно прочесть еще раз письмо Матвея Парменыча. И вдруг приписка сбоку, ранее второпях не замеченная воеводой, обратила теперь на себя его внимание. Он быстро прочел ее, и досада и тревога отразились на его лице Матвей Парменыч наспех, уже перед отправлением письма, сообщал, что по случайно дошедшим до него сведениям недруг боярин Цыплятев задумал послать в Рязань приспешника своего, горбуна Кифу Паука с поручением проникнуть к воеводе, снискать его доверие, все вызнать и выкрасть грамоты. Сведения эти дошли до Матвея Парменыча действительно случайно: племянница дворецкого Ларивона была замужем за Семеном Лопухом, сыном стряпухи дьяка Разрядного приказа Власьевны; дьяк водил знакомство с боярином Зыблевым, который, в свою очередь, знался с боярином Цыплятевым; его дворня проведала каким-то образом об отъезде Паука и о данном ему поручении, и от холопа к холопу сплетня дошла до Семена Лопуха, а затем, через дворецкого, до Матвея Парменыча. Он просил воеводу иметь это сообщение в виду и, если горбун Паук явится к его двору, принять соответствующие меры.

«Эк ведь как опростоволосился! — про себя выругался воевода, прочитав эту приписку. — Недаром Евсеич предупреждал, так нет, не поверил. Ну, постой же, слшренный странник Лукич, покажу я тебе, как воеводу морочить!»

Он хлопнул в ладоши. Вошел Дамиан Евсеевич.

— Каюсь, Евсеич, — сказал воевода, — сглупил, по-твоему вышло. — И, притворив дверь, он передал дьяку сообщение Матвея Парменыча.

— А я, Прокопий Петрович, сказать тебе вчера хотел, да не осмелел, — вполголоса ответил дьяк. — Хватился я поутру вчера грамоты боярина Роща-Сабурова, которая в прошлом месяце о московских делах писана. Велел ты список с нее списать. Ну, стал искать. В боковуше, где грамоты в рядах сложены, не оказалось. Завалилась, думаю, куда. Будет время, поищу. Сегодня искать принялся, да ее и след простыл. Другой грамоты хватился — и той след простыл. Дивное дело: боковуша-то у меня день и ночь на запоре. Порешил перечет прочим всем грамотам сделать, да до ночи отложил, как приказные уйдут. Уж не взыщи, Прокопий Петрович.

— Моя вина, Евсеич, нечего мне с тебя взыскивать, — положил ему руку на плечо воевода. — Не послушался вовремя. Ну ладно, давай-кась поищем вместе грамоты те. Авось найдутся.

Он отворил дверь в соседнюю горницу, где при его появлении дружнее заскрипели перья борзописцев, почти вплотную от усердия пригнувшихся к столам.

Воевода остановился у порога.

— Кифа Паук! — зычным голосом сказал он. — Пойди-ка сюда. Боярин Цыплятев весточку тебе прислал.

Паук, внезапно услыхав свое имя, невольно приподнялся, но тотчас же быстро сел, ушел глубже головой в сутулые плечи и притаился.

— Тебе говорю, Кифа Паук! — шагая к нему, грозно повторил воевода.

Но Паук замер от страха. Приказные и писцы тоже притихли недоуменно. А он продолжал сидеть и скрипеть пером, как бы не понимая, что обращение относится к нему.

— Ладно, — багровея от гнева, сказал воевода, — если старое прозвище свое забыл, по-новому тебя повеличаю: ну-кась, смиренный странник Лукич, поди-ка сюда.

Паук, весь дрожа, встал.

— Подай грамоты! — вдруг зычно крикнул воевода.

Водворилась жуткая тишина.

— Какие, милостивец, грамоты подать велишь? — перехваченным от волнения голосом спросил Паук.

— Те, что из-под запора скрал, жулик ты бесстыжий, — сильнее багровея от гнева, сказал воевода.

— Не знаю я, о чем приказывать изволишь, — несколько оправляясь от первого смущения, смелее произнес Паук, дерзко глянув своими раскосыми глазами в лицо воеводы.

— Не знаешь?

— Не знаю, милостивец, — не выдержав пристального горящего взгляда, снова потупился Паук. — Не знаю, в чем провинился, о чем гневаться изволишь. Видно, обговорен кем перед тобою ложно.

— Добре! — мрачно насупился воевода. — Если так, сами поищем.

Он кивнул в его сторону двум рослым дюжим холопам, стоявшим у дверей.

— Пощупайте-ка молодца.

Холопы, поняв приказ, решительно подошли к Пауку. Тот, внезапно утратив свой смиренный вид, сжал кулаки и приготовился к защите. Отвратительное лицо его стало страшным от злобы. Весь мгновенно изогнувшийся, с резко выпятившимся сзади горбом, он походил на какое-то уродливое хищное животное. Холопы протянули уже руки. Тогда Паук выхватил из голенища сапога длинный острый нож, словно кошка, стремительно отскочил к большому широкому двойному окну и быстрым взглядом смерил расстояние до земли.

Приказные повскакали со своих мест.

— Хватай! — пронзительно и властно крикнул воевода.

Холопы кинулись. В воздухе, царапнув лицо одного холопа, мелькнул нож. Брызнула кровь. Раненый холоп, рассвирепев от боли и злости, мощно, точно железными клещами, обхватил туловище горбуна в то время, как другой ловким ударом сбил его с ног. Началась бешеная свалка. Из сеней прибежали еще двое холопов.

— Раздевай его, ищи! — приказал воевода.

Подобие страннической рясы, разорванное в клочья, было сдернуто с Паука. Обезоруженный и окруженный холопами, он поднялся с пола. Страшно уродливый, с грязным, давно не мытым телом, с несоразмерно длинными руками, он был безобразен. На широкоплечей сутулой спине возвышался огромный костлявый горб, а на груди, привешенный к шейному гайтану, болтался какой-то сверток, обернутый в онучу. Один из холопов по знаку Дамиана Евсеевича сорвал его и подал воеводе. Тот быстро развернул его: в нем были пропавшие грамоты.

Паук повалился в ноги воеводе и, судорожно обхватив их, стал колотиться головой об пол.

— Милостивец, помилуй! — визгливо завопил он. — Бес попутал. Не вели казнить. Отслужу верной службой!

Зрелище было отвратительное.

— Служба твоя, пес негодный, мне не нужна, — гневно сквозь зубы процедил воевода, — а миловать тебя я не волен: долг мне велит выдать тебя с головой боярину Роща-Сабурову. Посчитаться с ним авось кое-чем найдется у тебя. Наперед же я и сам уж с тобой посчитаюсь. А покуда — в подклеть его на съезжую.

Холопы подхватили судорожно вопившего горбуна и выволокли его из горницы, а затем через сени — за дверь. Там Паук завопил еще яростней — лютый мороз, будто огнем, ожег его обнаженное уродливое тело. Вскоре, однако, крики смолкли: он был водворен в подклет на съезжую.

В свертке помимо грамот оказался узелок с завязанными в него деньгами. Воевода развязал его.

— Нищей братии раздай, — протянул он деньги Дамиану Евсеевичу. — Немного холопам удели за работу, лихо справились. Ну, а теперь за дело. Довольно потешились.

Снова изогнулись спины приказных и дружно заскрипели перья. Прерванная работа пошла полным ходом, и лишь куча тряпок возле окна, сорванных во время схватки с Паука, напоминала о случившемся.

Глава XIX Грамота воеводы

Прокопий Петрович вернулся в свою «комнату», походил, успокоился и велел Дамиану Евсеевичу кликнуть двух наиболее искусных в скорописи писцов.

— Надумал я, Евсеич, казакам грамоту отписать, — пояснил воевода. — Боярин Матвей Парменыч знать дает — слух пришел, зашевелились казаки и к нам готовы пристать. Испытать хочу.

— Что ж, дело надумал, воевода, — вдумчиво склонив на сторону голову и поглаживая остроконечную седеющую бороду, одобрил дьяк. — Дозволь совет подать.

— Ум хорошо, а два лучше, — промолвил воевода.

— Казакам-то грамоту не нашей чистой речью надобно писать. Много их в Польше побывало. Речь у них путаная: не то наша, не то польская.

— Верно мыслишь, Евсеич. Я про то уж думал. Как раз в середку потрафим. Грамоту писать буду в Нижний. Заодно помяну дворян, детей боярских, стрельцов, ну и прочих. Особо наказ дам нижегородцам, грамоту чтобы ту в Нижнем списали да в казачьи земли от себя послали. Вот, послушай…

Два лучших борзописца уже вошли и дожидались, вытянувшись, возле дверей. По знаку воеводы они опустились на два стульца возле стола, вытянули из-за ушей свежезаостренные перья, придвинули чернильницу и приготовились писать.

Воевода сосредоточенно шагал. Затем, перекрестившись перед образом, он подошел к столу. Перья скорописников нырнули в чернильницу и выжидательно замерли в воздухе. Опершись о стол рукой, вдохновенно закинув голову, воевода внятно-раздельно начал:

— «В высоко збавенный в замок Нижний воеводам и дворянам, и детям боярским, и головам, всих чинов приказным людям, и ратным людям и козакам особливо, и стрельцам, и пушкарям, и зачинщикам, всем служилым, и купцам разным людям и во всяких кондициях, — аж до последнего стопня, — всем в Хрыстусе православному народови здорово будучы в пану весельтесе, Прокофей Ляпунов, и дворяне, и дети боярские, и всих станов всякие люди рязанского повета челом биют…»

Воевода перевел дыхание, один из борзописцев воспользовался мгновенной передышкой и стремительно подчинил острым ножом перо. Дамиан Евсеевич, довольно крякнув, весь погрузился в слух, наслаждаясь, как опытный знаток, плавным течением складной речи.

После приведенного вступления Прокопий Петрович продолжал говорить, почти не останавливаясь:

— «Для грехов наших отнесется на нас правдивый гнев Божий. Сами знаете: в теперешние войны польский король Жигимонт прислал гетмана своего пана Жолкевского до королевского места Москвы, хочет дать на Московское государство сына своего королевича Владислава Жигимонтовича. Сами головнетые люди московское земли славою света сего уведени и темностию солодких роскошей затмившысе, преосвященного патриархи завсим святым собором пастыре наших и научителей повшехных отступили, яко овечою скуркою, закрываючы усобе нутреного волка, на свои овца обернулысе, хотечы их погубить. Что ж речей и что больше мовить будем? О таких-то пророк Давид мовит: слова их яко олей, а то суть стрелы, яко змеин яд и аспидов под устами их. Про то просим вас, именем Господа Бога и Спаса нашего Исуса Христа, же бы нам быть всим в правой вере стоячим моцно. Станем против таковых, противных спасения нашего, недругов Божых, еретыков. Як слухать ночнем вовчого всетеряющего голосу, яких чуд однесем, если нам вынищон будет крест Христов и высокая краса дому Божого и место вседенное славы Его будет обрыдливость и вынищенье, и ласка обернется в неласку. Чи не лепеш помереть кажному правоверному, нижли чуть таковую згубу, а укрый же Боже, видеть? Поднесем сердца наши, очы и розумы наши обернимо ку Вышнему одногласно со слезами, так глаголючы: соблюди нас, Господи, со небес, не выдавай нас, раб своих, зверятом, хотечым пожирать нас кажного дня. Так молечысе в горкости душы, станем крепко за землю нашу, пойдем против тех, которые пустошат правдивую веру, возьмем все оружия Божыи и щыт веры, порушимсе добрым порушением за святые церкви, за правдивую веру, за святые монастыри, за веру души наши кладучы, подвинемсе всею землею до царствуючего града Москвы, за своими странами всеми православными христианы всею землею Московского государства Раду зделаем, кому быть на Московском государстве государем. И вам бы, панове, писать о том во вси города околичные, якая будет во всих городех околичных дума: захотят ли стоять за свою православную веру хрестьянскую, або ли подадутсе богоотступным еретыкам. А наша всих дума такая: либо веру православную очыстыть, либо за веру по одному помереть, и вам бы о том до нас вскоре отписать, же бы нам было видимо и надежно. А цару славы одному премудрому Богу честь и слава навеки веков аминь».

Воевода кончил. Рукавом зипуна он вытер пот со лба, взял у одного из писцов бумагу и вслух перечитал ее.

— Ну как, ладно будет, Евсеич? — спросил он дьяка.

— Что говорить, Прокопий Петрович! Наделил тебя Господь талантом, — подобострастно ответил дьяк. — Слушал я и диву давался: откуда речь эта, середка-то эта, как молвить изволил, знакома тебе?

— Жизнь чему не научит, Евсеич! — ответил воевода, задумчиво берясь за перо, чтобы подписать послание. — Пожил я немало, и видеть не меньше того довелось. Ну, и наслышался…

Он придвинул к себе грамоту и крупным размашистым корявым почерком вывел под ней: «Прокофей Ляпунов».

— Списки для случая вели снять, — подал он обе грамоты дьяку. — Да кого нам с грамотой-то послать?

— Разве стряпчего Ивана Биркина да дьяка Степана Пустошкина? — посоветовал Дамиан Евсеевич.

— Дело, — согласился воевода. — Они грамоту нашу в Нижний уж возили, стало быть, дорога знакома, да и там, чай, с кем следует познакомились. Ладно. Пошли сказать — сегодня пришли бы. Завтра и поедут.

— Слушаю, Прокопий Петрович, — направился дьяк к дверям. — А насчет того негодника, Цыплятева приспешника, приказа твоего не будет?

— Пускай посидит, — махнул воевода рукой. — Матвею Парменычу отпишем. Там видно будет.

Дамиан Евсеевич вышел из «комнаты».

Глава XX Свои идут

Работа в воеводской избе кипела. Каждый день новые грамоты рассылались в разные стороны. На месте — в Рязани и в ближних городах и селах воодушевление было огромное. Рязанская земля поднималась уже как один человек. Местом сбора своих ратных людей воевода назначил город Шацк, и ежедневно ополченцы прибывали туда сотнями. Вскоре к рязанцам примкнули дети боярские из Михайлова; за ними — темниковцы, алатырцы. Подходили даже отряды инородцев — мордва, чуваши, черемисы.

Нижний Новгород горячо отозвался на воззвания Прокопия Петровича. Вскоре после получения послания нижегородцы поспешили сообщить рязанскому воеводе свою крестоцеловальную запись и уведомили, что они по просьбе воеводы разослали списки с его грамот от лица всех сословий и к казакам, в низовые города, и в города приморские, и в другие ближние и дальние. Вслед за этим сообщением воевода получил уведомление, что казаки отнеслись к его воззванию сочувственно и что украинские города уже поднимаются. Такие же сведения приходили ежедневно и из других местностей и городов. Поднялись по зову Нижнего Новгорода ярославцы и, послав от себя грамоты в Углич, Бежецк, Кашин и Романов, подняли население этих городов. На грамоты, посланные из Ярославля, откликнулся Великий Новгород. Заключив под стражу предателя-воеводу Ивана Салтыкова, польского сторонника, нижегородцы, с благословения владыки Исидора, дали торжественную клятву стоять против поляков и отписали о том увещательные грамоты во все города новгородской и псковской земель, в Ивангород, в Великие Луки, в Невель, в Яму, Копорье, в Орешек, Ладогу, в Тверь, Торжок и далее. Целовала крест стоять против поляков за православную христианскую веру Кострома; примеру ее последовал Галич; галичане отписали воззвания в соль-галицкую землю, отсюда полетела грамота в Тотьму, из Тотьмы в Устюг, отсюда — в Холмогоры, на Вагу, на Вым, в Пермь; пермичане отписали воззвания в Верхотурье, в отдаленнейшие местности Сибири. Поднялся Владимир, за ним Суздаль, Ростов. В мощном воодушевлении поднималась вся Русь, целовала крест стоять за избавление Московского государства от поляков, стоять за дом Пречистые Богородицы, за чудотворные мощи, за святые церкви Божии, за православную веру. Будто муравейник, стала Русская земля. Гонцы бегали из города в город, из села в село; при известии о приходе посыльщиков с грамотой или со словесным наказом, под призывный колокольный звон быстро собирались многолюдные сходки; в благоговейном молчании, сняв шапки, народ выслушивал призывное слово; затем каждый, способный к ратному делу, и млад и стар, торопливо бежал домой, вооружался чем попало: рогатинами, вилами, ножами, ружьями, запасался свинцом, порохом, сухарями, толокном, наскоро прощался с семьей и спешил к назначенному месту сбора — в ближайший город, где в соборе или на площади в присутствии духовенства приносилась торжественная присяга, происходило целование креста на верность службе. После присяги отдельные отряды стягивались в многотысячные ополчения.

Особенно огромно было ополчение рязанской земли. Сюда во множестве прибывало украинское казачество. Сведения, добытые Матвеем Парменычем и сообщенные им рязанскому воеводе о готовности казацких воротил — Заруцкого и князя Трубецкого пристать к общему движению, оказались правильными: Ляпунов списался с ними и получил благоприятный ответ. Оба они были готовы стоять против поляков. В искренности, руководившей в этом решении Трубецким, рязанский воевода не сомневался: князь Дмитрий Тимофеевич был человек высокого, знатного рода, Гедиминович по происхождению; его оплошность — служба злодею-«вору» — давно претила ему, давно вызывала раскаяние, желание честной службой искупить вину за измену ратному долгу и чести. Что же касается атамана Заруцкого, этого дерзкого искателя приключений, то к искренности его служить московскому делу Прокопий Петрович отнесся с большим сомнением: он давно раскусил атамана и был уверен, что эта новая решимость, обуявшая Заруцкого, несомненно, основывалась на том или ином личном расчете. Так оно и было: договорившись с Мариной добиваться всеми мерами признаний прав на престол для мнимого внука Иоанна Грозного — новорожденного «царевича» Ивана, Заруцкий с видом готовности стоять за Московское государство шел теперь против поляков, тем более что освобождение от них Москвы соответствовало и его личным целям. Кроме того, будучи освободителем Москвы, Заруцкий становился лицом властным, что было на пользу Марине, которая и не замедлила воспользоваться новым положением своего покровителя и поспешила покинуть Коломну, где после Калуги томилась по решению московских бояр в плену. Словом, у Заруцкого были свои виды, пока скрытные. Но так или иначе, атаман в качестве союзника представлял огромную величину и силу, и рязанский воевода решил воспользоваться до времени услугами атамана и послал его в Тулу, куда переехала и Марина с «царевичем». Значение этого соглашения не замедлило сказаться: казаки, проведав о переходе любимого атамана на сторону Ляпунова, толпами, из отдаленнейших мест, устремились в Рязань, а донцы направились в Тулу, где под начальство Заруцкого встали и тульские боярские дети. Таким образом, в Туле сосредоточилось значительное количество воинской рати, которая должна была грянуть на Москву вместе с рязанским ополчением из Шацка, а другая рать двинуться из Зарайска под предводительством их воеводы, славного князя Дмитрия Михайловича Пожарского. Одновременно должны были выступить нижегородцы через Владимир, костромичи с ярославцами, новгородцы, псковичи и, наконец, калужане с князем Трубецким во главе. Словом, со всех сторон двигалась ополченская рать, готовясь тесным кольцом окружить Москву. Русских людей охватил необычайный порыв воодушевления, и дело пошло быстро: всего два месяца прошло с тех пор, как рязанский воевода бросил клич и ополченские массы уже выступили в поход.

Слухи о том, что города поднялись и идут на выручку Первопрестольной, достигая Москву, с каждым днем становились определеннее. Ненависть к полякам возрастала, и крепло в сердцах москвичей желание свергнуть ненавистное иго. Поляки и русские изменники почувствовали себя тревожно. Для них несомненным стало, что вдохновителем этого огромного движения, охватившего Русскую землю, был престарелый, хилый телом, но мощный духом старец патриарх. Падало подозрение в пособничестве ему и на некоторых дворян и бояр, и в том числе на боярина Матвея Парменыча Роща-Сабурова. Русские изменники стали настойчиво думать о том, как бы надежнее и скорее учинить расправу с этими опасными недругами, и постановили предъявить требования патриарху.

Наступил март. Соглядатаи, посланные поляками караулить приближавшееся ополчение, прискакали в начале пятой недели Великого поста с тревожной вестью, что сильная рать ополченцев, несмотря на распутицу, быстро, по трем дорогам, двигается к Москве. Русские изменники решили, что медлить дальше нельзя, и во главе с Михаилом Салтыковым, Федькой Андроновым, дьяком Грамотиным, Цыплятевым и другими рьяными приверженцами поляков отправились к патриарху, с тем чтобы угрозами добиться от него воздействия на подступавших ополченцев и приказа остановить наступление. Придя в патриаршие палаты, бояре, зная дерзость Михайлы Салтыкова, того самого, что недавно грозил патриарху ножом, разрешили ему угрожать.

Осведомившись о приходе непрошеных, но жданных гостей, патриарх, совершенно истощенный почти полным воздержанием от пищи во время Великого поста, дряхлый, согбенный и полуслепой, вышел к буйной ватаге, немощно опираясь на свой посошок.

— Слышь, ты! — выступил вперед Салтыков, заложив руку за край кафтана и нагло закинув голову. — Не благочестивый патриарх ты, а гнусный изменник! Знаем доподлинно — ты всему причиной, черная твоя душа под черной покрышкой, такой-сякой, распроэдакий…

— Коли ты за тем пришел, чтоб бранным словом святость дней великих тревожить, так слушать я тебя не стану, уйду! — спокойно, но властно заметил патриарх.

— Уйдешь — силой ворочу! — распаляясь злобой, возвысил голос Салтыков.

— Почто ругаешься, почто злобствуешь, господин? — с тихим укором поднял хилый старец подслеповатые глаза на дерзкого силача великана. — Вот ведь чудное дело: старенький я, немощный, а тебя не боюсь. Ты же — вон какой богатырь, а без причины злобствуешь, стало быть, боишься меня, стало быть, не прав и сам это понимаешь.

— Молчи, поп! Елейными словами меня не заговоришь! — все сильнее распалялся Салтыков. — Не тебе меня неправотой корить. Ты — изменник и всему заводчик; ты писал городам, велел им подниматься идти на Москву, ты погибель на столицу насылаешь! Так слушай же, поп: боярство тебе приказывает, опомнился бы ты. Отпиши им, чтобы не ходили. Не то…

И крепкая брань, святотатственная, богохульная, повисла в воздухе. Патриарх поднял свои слабые, будтопрозрачно-восковые руки.

— Нет, господин, буду писать, — твердо сказал он, — и благословлю их, смиренный, чтобы совершили начатое непременно. Уже вижу: истинная вера попирается не только от еретиков, а и от вас, изменников боярства. Приходит Москве конечное разорение и запустение святых Божиих церквей. Не могу слышать их пения, а латины костел в палатах кремлевских завели. И вы, боярство, тому потакаете. Нет, господин, воли твоей не исполню. Коли ты и все изменники, что с тобою, а с вами и королевские люди, коли все вы не выйдете из Москвы — не стану писать городам, чтобы воротились.

— Ладно, поп, и я с тобой разговаривать больше не стану! — повернулся к дверям Салтыков. — Да попомнишь ты свои нечестивые слова! Пожалеешь — поздно будет!

Обмениваясь глумливыми замечаниями, изменники шумно вышли из патриарших палат. Святой старец сразу был окружен стражей.

Слух о новом оскорблении, которому подвергся патриарх, не замедлил разнестись по Москве и всполошить народ. Перед Кремлем за короткое время собралась многолюдная сходка, и тысячи три удальцов, крича и браня бояр, требуя выдачи Салтыкова, Андронова, Цыплятева и других, повалили в Кремль. Равула Спирвдонович перетрусил и кинулся к полковнику вблизи расположенного немецкого отряда Борчковскому с мольбой о защите. Полковник отдал мушкетерам приказ дать залп в народ. Толпа рассеялась, но не успокоилась. Тогда градоправитель Гонсевский попытался выступить с речью.

— Москвитяне! — возгласил он. — Зачем вы кровь проливать хотите? Забыли, что мы — спасители ваши, что от нас пришло вам избавление от лютого врага — «вора». Не полагайтесь на ваше множество. Верно, нас шесть тысяч, а вас тысяч семьсот наберется. Да победа не от множества. Господь дает помощь и малому числу. На себе же не раз вы это испытали. Разве тысячи ваших не бегали от малых отрядов наших с поля?

— Э, полно, пан, брехать, — раздалось из толпы. — Вы всем нам — плевое дело!

— Мы без оружия, без дубин шапками вас закидаем! — подхватил другой голос.

— Нет, любезные, — ухмыльнулся Гонсевский, — вашими войлочными колпаками вам и с шестью тысячами девок не справиться, а не то что с такими богатырями, как мы. Ей-же-ей, опомнитесь, Богом вас прошу!

— Нечего Бога в темные дела ваши путать! — крикнули в ответ из толпы. — Уходите из Москвы, вот вам и весь сказ!

— Уйти мы не вольны, — возразил Гонсевский. — Нам велено здесь остаться, государя ждать.

— Ну и оставайтесь! — крикнул насмешливый голос. — Долгое время не засидитесь.

Толпа разошлась. Но ее бурное, вызывающее настроение вселило в души поляков сильную тревогу. Тем опаснее было оно, что восстановленное против поляков, само по себе многочисленное население столицы с каждым днем умножалось пришлым людом, стекавшимся из окрестных сел и деревень, чтобы присутствовать, по обычаю, на торжественном обряде Вербного воскресения, когда, в ознаменование чествуемого события, патриарх ездил по городу на осляти, а народ устилал его путь вайями. Кроме того, городское население, как оно ни было восстановлено против поляков, все-таки успело уже притерпеться к условиям тяжелой жизни; на пришлых людей рассказы об их насилиях, об оскорблениях, чинимых ими патриарху, о том, что Сигизмунд твердо решил сесть на московский престол, производили угнетающее впечатление, вызывали острую ненависть к полякам и желание мстить. Сознавали это поляки и начинали бояться, а с ними вместе и бояре-изменники. Михайло Глебович Салтыков прямо заявил градоправителю Гонсевскому:

— Смотри, пан воевода, боишься ты по глупости своей да мягкосердию бить москалей, так уж дождешься: сами они тебя побьют. Ну, а я той чести ждать не стану. Возьму жену, к королю под защиту поеду да все ему поведаю. А тебе желаю Пасху веселую тут проводить.

Но бежать боярину Салтыкову не удалось: уже ополченская рать подходила к Москве, чтобы окружить столицу тесным кольцом. Радовалось сердце Матвея Парменыча: великое дело освобождения Москвы, начатое при его горячем содействии, готово было осуществиться. Он сделал все, что было в его силах, и теперь пока вынужденно бездействовал, ожидая с большим нетерпением прихода освободителей. Но он не сомневался в том, что взятие ими Москвы и свержение власти поляков может затянуться и что до наступления полной победы москвичам придется пережить жуткое время, полное опасностей, невзгод и лишений. Готовый лично к проявлению злобной мести со стороны поляков, он тревожился за Наташу. Чтобы уберечь ее, Матвей Парменыч решил переждать праздник Пасхи, до которого оставалось всего неделя с небольшим, дождаться прихода ополчений и отправить Наташу под присмотром Мойсея в свою калужскую вотчину. Пока же Матвей Парменыч и сам засел дома, и Наташу на улицу не выпускал. Очень просилась Наташа пустить ее посмотреть на обряд Вербного воскресения, так как стало известно, что патриарх Гермоген, освобожденный к этому времени из-под стражи побоявшимися взрыва народного гнева поляками, совершит шествие по улицам Москвы, хотя и не так торжественно, как в обычное время: прежде при совершении этого обряда принимал участие сам царь, ведший «осля» за узду, а теперь особу государя должен был заменить один из старейших бояр — Гундуров. Но Матвей Парменыч не решился исполнить просьбу Наташи, так как ходили упорные слухи, что поляки задумали во время шествия устроить резню. И поэтому народ вообще не присутствовал на обряде, и день Вербного воскресения прошел спокойно. Лишь на окраинах города получилась свалка, закончившаяся убийством нескольких поляков. Гонсевский не обратил на это происшествие внимания, решив до времени соблюдать осторожность, чтобы не восстанавливать и без того настроенных против поляков москвичей.

Ввиду того что слухи об ожидавшейся резне не подтвердились, население немного успокоилось и в Страстной понедельник с утра Москва приняла обычный вид: открылись лавки, народ сходился на рынки, по улицам мирно шли прохожие; великопостный, уныло-торжественный перезвон приглашал богомольцев в церкви.

Наступил вторник; в городе было тихо. Матвей Парменыч собрался в церковь Меркурия Смоленского, так как в этот день была годовщина дня рождения покойной боярыни Феодосии Панкратьевны, а за ним увязалась и Наташа, которая захотела отстоять службу и помолиться над могилой матери. Матвей Парменыч не смог отказать ей в просьбе, и в церковь они направились вместе.

Путь их прошел благополучно. С чувством отстояли службу. По кончании ее отец Александр, вспомнив о значении этого дня для семьи Матвея Парменыча, без просьбы с его стороны пригласил боярина и Наташу следовать за ним к могиле Феодосии Панкратьевны, чтобы отслужить панихиду, к окончанию которой из города донесся глухой шум, крики, послышались ружейные выстрелы.

— Верно, начинается, — молвил отец Александр, благословив Матвея Парменыча и Наташу. — Утром между пришлого люда слух прошел, будто князь Дмитрий Михайлыч в нынешнюю ночь с сильной ратью под селом Трошином стоял. Коли верен слух — дождемся сегодня избавителей. Да уж не подошел ли князь, что пальба началась?

— Нет, то поляки, верно, не утерпели, стычку городскую затеяли, — прислушиваясь к шуму, сказал Матвей Парменыч. — Если бы ополчение подошло, пальба бы не этакая началась.

— Поспешайте ж домой, — тревожно сказал отец Александр. — Береженого Бог бережет. Да хранит вас Господь!

Матвей Парменыч с Наташей торопливо направились в обратный путь. Со стороны Кремля разрастался грозный гул. Выстрелы раздавались учащеннее. Навстречу нашим богомольцам то и дело попадались кучки чем попало вооруженных москвичей и отряды стрельцов, опрометью бежавших в Китай-город и Кремль. Встретились страдные одры[91], на которых несли из Кремля двух раненых.

Матвей Парменыч пытался расспрашивать встречных, но толком еще никто ничего не знал.

— Наших бьют, — отвечали те и бежали дальше.

Наконец повстречался Алексей Наумов, который вел отряд стрельцов. Среди суеты, царившей на улице, он второпях не заметил Матвея Парменыча. Боярин окликнул его.

— Да скажи ж ты мне, Бога ради, Алексей Петрович, что там творится? — спросил он его.

— Сам не знаю, Матвей Парменыч, — останавливаясь на ходу и махнув стрельцам, чтобы те его не дожидались, ответил Наумов. — Поляки наших бьют, многих изрубили. Приказ мне дан на выручку идти. Дело, видно, горячее. Не мешкай, боярин, торопись домой. Ишь — народ валит. Если жив останусь, ввечеру зайду, расскажу, как было дело.

И направился догонять удалявшийся отряд.

Глава XXI Пожар Москвы

Когда Алексей достиг Кремля, там бой был уже в полном разгаре. Оказалось, что час назад один из польских ротмистров, некий Николай Коссаковский, обратив внимание на необычайное скопление извозчиков на ближайших к Кремлю улицах и площадях в Китай-городе и заподозрив, что они съезжаются неспроста, велел им, чтобы занять их досуг, втаскивать на стены Кремля и Китай-города пушки, стоявшие на площади. Извозчики поняли, что поляки из пушек начнут, пожалуй, громить город, когда приблизится ожидавшееся ополчение, и наотрез отказались исполнить приказание. Коссаковский посулил им щедрую плату, но они не соблазнились. Тогда польские жолнеры кинулись на них с саблями. Часть извозчиков, обозлившись, выдернула из саней оглобли и стала бить ими поляков, а другая часть устремилась к стенам и стала стаскивать с них пушки, которые там стояли. Драка разгоралась; было уже немало убитых и раненых. В это время пронесся слух, что князь Дмитрий Михайлович Пожарский приблизился к Москве и подходит к Сретенским воротам Белого города. Поляки, всполошенные этой вестью, а москвичи, обрадованные ею, сцепились горячее. Гонсевский, собравшийся было, узнал о свалке, прекратить ее, теперь не только не отдал этого распоряжения, но приказал жолнерам и немцам-наемникам бить москвичей без пощады. Несмотря на наступивший вечер, бой разгорался. Поляки, давно мечтавшие о жестокой расправе с москалями, остервенились, рубили и детей, и женщин, и стариков. Уже пало в течение двух-трех часов свыше шести тысяч человек, когда кровавое побоище озарилось вдруг страшным огнем пожара: то Гонсевский отдал приказ зажечь Москву, который был вызван новой вестью о том, что ополчение вступило в Белый город, заняло Тверские ворота, а князь Пожарский, утвердившись на Сретенке и Лубянке, быстро возвел острог возле церкви Введения Пресвятые Богородицы и засел там со своим отрядом стрельцов и пушкарей. Поэтому Гонсевский и отдал приказ жечь Белый город, чтобы выгнать оттуда ополчение, а потом занять выжженную площадь и развернуть на ней свое войско.

Михайло Глебович Салтыков собрался в этот день осуществить свое намерение бежать с семьей из Москвы. Он уже сложил наиболее ценные пожитки на воза, усадил жену в сани, как вдруг пришла весть о занятии Пожарским Белого города. Бежать было поздно. Тогда он велел поворотить воза и везти семью в Кремль, а сам, поняв, какое роковое значение может иметь для таких изменников, как он, и поляков занятие ополчением Белого города, побежал к Гонсевскому и первый высказал мысль о необходимости жечь Москву, которую тот вполне одобрил. Тогда Михайло Глебович в порыве обуявшего его ретивого усердия выслужиться перед польским королем побежал к своему дому и сам поджег его. Его пример нашел подражателей, и Москва запылала. Жолнеры бегали по улицам с просмоленными лучинами, прядевом, хлопьями, поджигали этот горючий материал, подбрасывали его под дома.

Наступила ночь, но светло было, как днем. Жуткая была эта ночь! Из всех церквей неслись зловещие звуки набата, громыхал «полошный» колокол, со страшным треском рушились здания, раздавались крики, вопли женщин и детей, стоны раненых, доносились звуки жаркой перестрелки и ухающие залпы пушек. Занялся весь Белый город. Под утро поднялся ветер, дым повернул в сторону ополчения, которое, преследуемое стреляющими поляками, вынуждено было отступить. Потом, едва пожар немного утих, поляки принялись жечь Замоскворечье. Между тем, желая отстоять от дальнейшего пожара Белый город, князь Пожарский выступил со своим отрядом из наскоро сооруженной крепости и ударил поляков. Опять разразился жаркий, упорный бой. Но пожар начался с новой силой, и княжеский отряд вынужден был отступить. Сражаясь, как простой воин, князь Дмитрий Михайлович пал, раненный пулей. Не думая о себе, мужественно перенося нестерпимую боль от раны, он, закрыв лицо руками, при взгляде на пылавшую и гибнувшую столицу горько заплакал.

— О, Господи, пошли мне лучше смерть, — простонал князь, — только бы не видеть более того, что довелось видеть!

Его подняли, посадили на дровни и повезли из Москвы по направлению к Троице-Сергиевской лавре. Отряд выступил вслед за своим князем. Обрадовались поляки победе. Еще ожесточеннее стали они нападать на москвичей, обезумевших от горя при вести о том, что избавители покинули город; зверская резня продолжалась; в разных концах занимались новые пожары; горы полуобгорелых трупов лежали на улицах, распространяя невыносимое зловоние. Задыхаясь от этого запаха и дыма, поляки стали просить Гонсевского прекратить побоище и дальнейшее сожжение Москвы. Но он сам уже с четверга отдал приказ не трогать уцелевшие дома и жизнь тех москвичей, которые проявят покорность. Этот приказ при звуках трубы оглашался взводом конных гусар, разъезжавших по улицам. Вместе с тем градоправитель приказал раздавать москвичам, изъявлявшим преданность королю и королевичу, белые полотенца, с тем чтобы они ими опоясывались в отличие от строптивцев, дальнейшее истребление которых не возбранялось. Многие, устрашенные пережитым, малодушно торопились опоясаться спасительными полотенцами и спешили в Кремль, где торжественно приносилась новая присяга на верность королевичу-государю, а многие предпочитали смерть дальнейшему рабству ненавистным полякам, гордо отказывались опоясаться спасительной перевязью и гибли сотнями вблизи подожженных домов.

После возвращения из церкви Меркурия Смоленского Матвей Парменыч приказал расставить во дворе стражу из дворовых людей, вооруженных ружьями, пистолями и саблями, и сам вместе с Наташей заперся в хоромах. Только что девушка, до смерти напуганная беспрестанной стрельбой, забылась к вечеру тревожной дремотой, как звуки набата в ближайших церквах заставили ее вскочить. Она побежала к окну и при виде зловещего огненно-красного зарева над Москвой едва не лишилась сознания. Опрометью сбежала она из своего терема к Матвею Парменычу и во все следующие дни не расставалась с отцом, с ним проводила дни и ночевала в его «комнате», куда ей принесли постель. Потом состояние безумной тоски и страха постепенно сменилось подавленным состоянием безразличия. Матвей Парменыч, насколько мог, ободрял и утешал ее, но вскоре убедился, что девушка в них не нуждается. Она как бы замерла, отдавшись на волю Божью, приготовившись к самым худшим последствиям. В этом состоянии смерть уже не казалась страшной. Было одно желание: скорей бы наступил тот или иной конец. Порой, впрочем, охватывало мучительное томление, и девушка, не находя места, металась по комнате, ломая руки. Но Матвей Парменыч привлекал ее к себе, обнимал молча, нежно гладил головку, и она затихала, и снова одно желание поглощало все мысли и думы: лишь бы умереть так, рядом с любимым стариком отцом. Она думала: вот настанет смерть, всего одно мгновение — и кончено, все кончено: все муки томления, вся горечь неудавшейся жизни. Одно мгновение, а за ним — глубоко верилось — тихая радость отрады в вечном бытии, в неразрывном соединении с близкими сердцу. Так утешала эта мысль среди тревог совершенно выбившейся из колеи жизни, что смерть казалась уже даже желанной.

Матвей Парменыч тоже приготовился к смерти. Когда вечером в среду дошла до него весть, что князь Дмитрий Михайлович ранен и отряд его отступил из Москвы, последняя надежда, теплившаяся в душе старого боярина, угасла. Он верил, что подойдут новые ополчения, Москва будет спасена, возродится к счастливой жизни; сам же на личное спасение надеяться уже перестал. Хоромы его от пожара пока уцелели, но Матвей Парменыч приписывал это случайности. Он понял, что поляки после одержанной победы воспрянут духом и до прихода новых ополчений поторопятся прикончить всех, в ком они видели наиболее ярых врагов. Сомнений в этом не могло быть. Спасения тоже ждать было неоткуда. И хотя Матвей Парменыч из чувства невольного самосохранения и окружил свои хоромы стражей, но он понимал, что горстка эта оказалась бы бессильной выдержать первый крупный натиск хорошо вооруженных польских жолнеров. Правда, Алексей Наумов обещал привести отряд стрельцов, но прошли уже сутки с тех пор, как он принес печальную весть о поражении отряда князя Пожарского, и с тех пор больше не показывался. Матвей Парменыч думал, что молодой стрелецкий начальник погиб или ранен в бою.

Наступал вечер Страстного четверга. Чтобы занять и утешить Наташу, Матвей Парменыч, в связи с тем что невозможно было пойти в церковь, достал старое рукописное Евангелие и читал вслух страсти Господни. Внимая многозначительным словам, будившим в душе столько милых воспоминаний из того далекого, мирного времени, когда счастливая семья в полном составе — отец, покойная мать, любимый брат Петр и сама она ходили в этот вечер в церковь, и тихая радость царила в душе, и так отрадно мечталось о наступавших днях Светлого праздника, Наташа, отдавшись воспоминаниям, забыла о царивших теперь кругом ужасах и радостно внимала святым словам. Мерцала лампадка в углу перед образом; тихо потрескивая, догорала свеча в медном шандале на столе, и мерно, успокаивая, убаюкивая, звучал тихий, проникновенный, печально-торжественный старческий голос отца. Так было мирно, уютно; втулки заслоняли окна, заглушая уличный шум, не пуская страшное зарево пожаров глядеть в комнату.

Вдруг звуки голосов во дворе, под окном, и затем топот ног в сенях заставили Наташу встрепенуться. Матвей Парменыч поднял голову и насторожился.

В дверь постучался, а затем вошел Мойсей. У старика был необычайно воинственный вид: приготовившись защищать хозяина и боярышню до последней капли крови, старик с ног до головы вооружился. На голове у него был железный шишак, низкорослое тело облекал бехтерец[92], у пояса была привешена сабля, а из-за кушака виднелась рукоять пистолета.

Матвей Парменыч тревожно смотрел на него.

— Ляхи пришли, — сказал Мойсей, — и тот длинноусый с ними, квартальный поручик наш… как, бишь, его: Пень… Пень… А ну его, не выговоришь!..

— Поручик Пеньонжек? — подсказал Матвей Парменыч.

— Он самый. Велел, чтобы доложил я тебе, боярин. Дело, сказал, обговорить требуется. Какое — не говорит. Так как надумаешь, Матвей Парменыч: пустить велишь или со двора гнать прикажешь? Полотенцев зачем-то с собой приволок. Уж не вязать ли нас ему велено?

— Стражи много с ним? — насупливаясь, спросил боярин.

— Двое жолнеров всего. Справиться-то в случае чего, понятно, справимся.

— Так пусти, чего ж тут… — поднялся Матвей Парменыч. — В горницу проведи. Выйду.

Наташа тревожным взглядом окинула отца и захотела пойти вслед за ним.

— Сиди, — остановил ее Матвей Парменыч. — Не тревожься, не обидят. Обижать после будут. Теперь, наверно, с упреждением каким пришли.

Он вошел в горницу. Из противоположных дверей, гремя саблей, входил польский поручик. Двое жолнеров с перекинутыми через плечо белыми полотенцами остановились у порога.

— Здорово, пан поручик, — мотнул Матвей Парменыч готовой.

— Здрав буди, боярин, — сухо, но вежливо ответил поручик, склонив свою выбритую голову.

— С каким делом пришел?

— Как знаешь, боярин, большая гиль идет в Москве, — Отводя в сторону глаза, начал поручик. — Гиль ту начали москали, забыв присягу наияснейшему имени его королевского…

— К делу, пан поручик, — сдержанно прервал его Матвей Парменыч.

— Желая унять кровь, пан воевода боярин Гонсевский жалует полотенцами тех людей московских, которые, взявшись за ум, проявят покорность отдаться на милость его королевского величества и пресветлейшего сына его, королевича и государя московского. Охраняемым сим знаком при выходе на улицу, а также завязав его на шесте у ворот, пан воевода обещает покой, сохранность от огня и убийства. Того ради пришел я к тебе, боярин… Прими полотенце, а утром рано изволь прийти в кремлевский двор принести присягу королю и государю-королевичу.

— Нет, — открыто глядя в лицо поручику, твердо сказал Матвей Парменыч. — Полотенца не возьму и присяги давать не стану.

— Одумайся, боярин. Сам знаешь, какое время настало. Дочь свою пожалей, если себя не жалеешь… Да и достатков у тебя немало. Благодари Бога, что покуда уцелел от пожара. Дольше не уцелеешь.

К удивлению Матвея Парменыча, в голосе поручика не только не было угрозы, но даже как будто звучало сочувствие. Впрочем, за все время, что тот исполнял обязанности квартального начальника, Матвей Парменыч успел до некоторой степени узнать его. Это был малый неглупый, честный служака и по-своему порядочный человек. Излишних притеснений от него Матвей Парменыч не видел. Поручик, видимо, проникся к тихому, степенному старику некоторым уважением, а к красавице боярышне, пожалуй, и более нежными чувствами.

— Спасибо, пан поручик, — тепло сказал Матвей Парменыч, — да, думается, знаешь ты меня. А коли знаешь, так поймешь, что хоть бы огонь, хоть бы казнь, а от слова своего я не отступлюсь. На Бога полагаюсь, верой в Него препояшусь, от Него единого милости жду, от пана же воеводы твоего ни милости, ни полотенцев не приму.

— Ответ твой, боярин, долг мне велит сказать пану воеводе. Не пеняй же, коли случится что.

— Поступай, как долг тебе велит, — отозвался Матвей Парменыч. — На тебя пенять не стану. Коли во власти твоей, зла лишнего не чини: все мы — люди, все там равные будем, да все там правду единую поймем.

Он поклонился Пеньонжеку, тот ответил ему тем же, и оба разошлись: польский поручик, гремя саблей, направился к сеням, а оттуда во двор, а Матвей Парменыч тихой поступью вернулся в горницу.

— Батюшка, — не утерпела Наташа, заметив удрученное выражение его лица. — Верно, с недобрыми вестями приходил тот поручик?

— С недобрыми, дочка, — подтвердил Матвей Парменыч. — Велит нам боярин Гонсевский польскому королевичу присягать…

— Так ты ж ему сказал, что тому не бывать?.. — с жаром воскликнула Наташа.

— Сказал, дочка, сказал, — кивнул старик головой.

И, приласкав, погладив бедную, столько пережившую русую головку девушки, старик поднял глаза в сторону иконы.

— Да будет воля Господня!.. — тихо молвил он и снова взялся за Евангелие, чтобы продолжить прерванное чтение.

Глава XXII Поджог

После визита поручика Пеньонжека Матвей Парменыч понял, что участь его и Наташи решена, что теперь поляки не оставят их в покое.

Однако ночь прошла спокойно. Наступила Великая пятница. На улицах города по-прежнему шла резня, немного, впрочем, утихавшая. Но нельзя было открыть окна, чтобы проветрить застоявшийся воздух, — невыносимо несло гарью и дымом от продолжавшихся пожаров, которые занимались уже раза два и недалеко от двора Матвея Парменыча.

Истомленные напряженным ожиданием и бессонной минувшей ночью, Матвей Парменыч и Наташа вечером в пятницу прилегли, помолившись, и заснули. Перед сном Матвей Парменыч постарался успокоить Наташу, внушить ей мысль, что если поляки до сих пор их не тронули, то, вероятно, не посмеют сделать это и в наступавшие великие дни Светлого праздника, постыдятся нарушить святость их. Наташу это соображение действительно несколько успокоило, и она крепко заснула. Сон же старика был чуток.

Прошло часа полтора с тех пор, как они легли. Наташа, глубоко дыша, спала безмятежно. Старик беспокойно ворочался во сне. Кругом царила ночная тишина, нарушавшаяся лишь чуть слышными мягкими шагами караульных во дворе под окнами, их сдержанным говорком да сторожкими окриками начальника дворовой стражи — Мойсея, часто выходившего проверять, бодрствуют ли его воины.

Вдруг невдалеке высоко взвились в темное небо огненно-красные, хищные, зловещие языки пламени — занимался новый пожар. Немного погодя с разных сторон вспыхнул второй, третий. Ночная тьма ожила тревожными криками о помощи, гулом голосов, беспорядочной беготней по улице. Всполошилась и стража во дворе Матвея Парменыча: пожар начинал принимать угрожающие размеры. Мойсей предвидел возможность таких окрестных пожаров и заранее приготовился бороться против загорания дворовых построек от искр и головешек. Предупредительные меры борьбы с пожарами были по тем временам вообще малодейственны, но все они были Мойсеем приняты: во дворе кучами лежали огромные, влажные холстинные паруса длиной саженей по пяти, время от времени поливавшиеся очередным караульным водой, которые предназначались для того, чтобы покрывать кровли построек, которым угрожала опасность загореться от перекинутого огня. Были изготовлены также большие щиты из лубьев с рукоятьями, стоявшие прислоненными к забору. На всех кровлях были поставлены объемистые кадки с водой и мерники с помелами. Лежали сваленными в кучи ломы и секиры, чтобы в случае крайней опасности ломать ближайшие к огню постройки.

Теперь, когда пожары приняли угрожающие размеры, Мойсей распорядился, чтобы назначенные для борьбы с огнем дворовые люди заняли определенные им места. Матвея Парменыча, пока непосредственной опасности еще не было, Мойсей повременил будить и понапрасну тревожить.

В то время как Мойсей заканчивал свои распоряжения, стража обратила внимание на кучку людей человек в десять, которая прибежала к дальнему от улицы концу двора и о чем-то оживленно разговаривала. Вдруг трое из них кинулись к той части ограды, которая находилась в противоположной от стражи стороне и была прикрыта надворными постройками, вскарабкались на ограду и приготовились перемахнуть во двор, как дворецкий Ларивон заметил чужих людей и с двумя дворовыми побежал к ним навстречу.

— Стой! — что есть силы крикнул Ларивон. — Кто такие? Не лезь, стрелять буду!

Перелезавшие мигом прыгнули обратно на улицу, с которой в сторону подбежавшего Ларивона грянули выстрелы. Двое дворовых упали на месте убитыми. Ларивон безотчетным движением схватился за раненую грудь, приложил было пищаль к плечу, но тоже упал, обагряя снег кровью. Мойсей побежал к нему на выручку. Но его тоже встретили выстрелами. Снова несколько дворовых упали убитыми. Между тем пальба привлекла внимание многочисленного ночного разъезда польских гусар. Вмиг они окружили двор. Послышался залп, другой; те, что раньше были у ограды, тоже выстрелили, и половина дворни сразу была убита, остальные разбежались, прячась за постройками. Гусары окружили ворота и дружным натиском высадили их; те, что стояли за оградой, снова вскарабкались на нее, и через несколько мгновений двор наполнился поляками. У перепрыгнувших оказались охапки веретья, соломы, просмоленной лучины. Они кинулись к хоромам и стали высекать огонь. Тотчас вспыхнули столбы пламени. Тогда дворовые, не глядя на опасность, снова выбежали из-за построек, одни с саблями, другие с пищалями. Гусары спешились, и послышался залп, дворовые ответили им разрозненными выстрелами, тогда гусары кинулись врукопашную, и началось ожесточенное побоище. Под ударами сабель первым пал ключник Маркел Маркыч. Испуганные дворовые, неопытные в ратном деле и к тому же недостаточно вооруженные, сознавая свое бессилие перед многочисленной толпой гусар, стали отступать. Те преследовали их и убивали. Выбежало во двор несколько женщин, и с ними тут же покончили. Затем гусары ворвались в подклети[93] изб, стали выволакивать на двор полусонных, полуодетых сенных девушек, женщин и детей, рубили их саблями, прикладами ружей мозжили им головы. За короткое время после этого бешеного набега из числа дворни почти никто не уцелел. Поджигатели тем временем зажгли огромные кучи сена и соломы, натасканные из сенниц, и они пылали уже вокруг хором, жилых изб и холодных построек. Кроме того, из разбушевавшегося вблизи пожара летели искры и головешки. Падая на дерн и землю, которыми были прикрыты некоторые кровли, он пока зажечь их не мог. Но гусары и поджигатели карабкались на кровли, срывали захваченными со двора ломами пласты дерна, и они начали загораться. Еще несколько дружных усилий, еще несколько подожженных куч сухого сена — и весь двор Матвея Парменыча горел: пылали хоромы, жилые и нежилые постройки; уцелевшие люди гибли в дыму и в огне; испуганный скот в хлевах, страшно мыча, лошади в стойлах с жалобным ржаньем сгорали живьем. Это была картина ада.

В то время как шумная ватага гусар высадила ворота и хлынула во двор, а зажигатели, перепрыгнув через ограду, кинулись с огнем к постройкам, Мойсей понял, что двора не отстоять. Оставив дружину, он опрометью обежал хоромы и через сад проник в заднее подсенье[94]; там двери на внутреннюю лестницу, что вела во второй ярус, оказались запертыми. Стучать было бесполезно — Матвей Парменыч мог не расслышать. Тогда Мойсей с замирающим от волнения сердцем выбежал снова в сад, оттуда по приставной лестнице мигом взобрался на рундук[95] второго яруса, выбил слюдяную раму в сени и проник в жилые покои. Разбуженный выстрелами и шумом во дворе, Матвей Парменыч шел уже к нему навстречу. Глянув из соседней с опочивальней горницы через не заставленное втулкой окно и увидев сквозь слюду яркий свет во дворе, Матвей Парменыч все понял.

— Спасайся, боярин! — крикнул Мойсей. — Горим, поляки двор захватили.

— Так куда ж спасаться? — беспомощно развел руками Матвей Парменыч.

— В сад, покуда там поляков нет. Живей, боярин. Наталью Матвеевну спасай! Не мешкай, ради Бога!

Они направились к «комнате», где спала Наташа. Она, разбуженная общим шумом, уже проснулась. Растревоженная отсутствием Матвея Парменыча и предчувствием беды, она, однако, не растерялась, давно привыкнув к мысли о возможности ночного нападения, быстро обулась, накинула на себя теплую телогрею на куньем меху и побежала искать отца. За нею следом спешила мамушка, которая со времени переселения Наташи на половину Матвея Парменыча помещалась в одной из соседних повалуш.

— Беда, Наташа! — встретил ее Матвей Парменыч. — Да не тревожься, голубка. Авось Бог милует. Идем.

Вчетвером они быстро спустились в заднюю часть обширного сада. В это время занялась кровля над теремом. Но сквозь клубы густого дыма пламя не успело еще разбушеваться и осветить сад. Во дворе, перед хоромами, от пожара было уже светло как днем, а за хоромами, в саду, темнота казалась гуще, поэтому поляки беглецов заметить не могли. В сад поляки еще не прошли.

Бегом, что было сил, Матвей Парменыч, Наташа, Мойсей и мамушка бросились в глухую часть сада. Когда Матвей Парменыч безотчетно оглянулся, он разглядел сквозь слюдяные окна на втором ярусе хором мелькание факелов: то поляки обшаривали горницы, искали боярина. Не найдя его и догадавшись, что он, судя по разбросанной, недавно оставленной постели, только что убежал, они со злостью кинули горевшие факелы, схватили, что попалось под руку ценного, и поспешили снова выбежать во двор, так как все здание горело с разных сторон. От брошенных факелов огонь быстро занялся и внутри. Сообразив, что боярин далеко скрыться не мог, гусарский ротмистр, начальник отряда, отдал приказ обшарить двор и сад и разыскать хозяина живого или мертвого: поимка такого ценного красного зверя, несомненно, была бы поставлена ротмистру в крупную заслугу, тем более что поляки давно точили зубы на опасного для них боярина. Но в то время как человек десять гусар готовы были уже исполнить приказ своего начальника и пуститься на поиски, во дворе появился поручик Пеньонжек. Он, видимо, торопился и прибежал, запыхавшись.

— Пане ротмистр! — возвысил он голос, чтобы перекричать треск огня и грохот рушившихся зданий. — Побойтесь Бога, что вы робите? Разве ж вы не знаете приказа пана Гонсевского? Пан воевода настрого приказал, чтобы после сегодняшнего вечера пожаров в Китай-городе больше не было. Бронь Боже, пойдет отсюда гореть — и сами, и добро наше не уцелеет! Праздник подходит, пан воевода приказал город очистить, а вы новые фацеции заводите.

— То не я, пане поручик, — пожал ротмистр плечами. — Холопы треклятого боярина этого наших били; мои люди на выручку пришли, а те огня пустили. Ну, и мои малость подсобили. Почем я знал! Думал, приказ дан с боярином покончить. Давно, пане, пора.

— И что ж, кончили? Забили или в плен взяли? — спросил Пеньонжек, внимательно всматриваясь в лица убитых, которыми был усеян двор.

— Не, пане, утек, нех его вшистки дьябли! Сейчас до панского прихода приказ я хотел дать: двор обыскать.

— Завтра, пане, время будет, — возразил Пеньонжек. — Если далеко не убежал, так дальше в ночь не убежит, тут сховается. Поутру приказ дам схватить его. А теперь нехай пан командует пожар тушить, избы ломать. Бронь Боже, занесет огонь на ту улицу — нашим беда настанет! И от воеводы Гонсевского большая немилость будет.

— Добже, пане!

И ротмистр отдал своим людям приказ ломать крайние избы, чтобы не дать огню распространиться, а Пеньонжек взял часть гусар и направился с ними к близстоявшему давно покинутому двору боярина Талумнева, который еще с осени уехал в свою вотчину, и с тех пор занятому поляками под склад вещей. Крыша одной из изб двора уже занималась от залетевшей сюда головешки, и Пеньонжек принялся тушить пожар, представлявший большую опасность для Китай-города.

Таким образом, по умыслу ли Пеньонжека или случайно, но внимание поляков от Матвея Парменыча было отвлечено, иначе и ему, и Наташе грозила бы неминуемая немедленная гибель.

Глава XXIII Похищение

Беглецы наши тем временем проникли в глубь сада. Там, в запущенной части его, стояла старая, полуразвалившаяся мыльня. Баней этой давно не пользовались, и еще минувшей осенью Матвей Парменыч отдал приказ снести ее, но ввиду наставших тревожных событий в Москве и болезни покойной боярыни приказ этот забыли исполнить. Теперь Мойсей вспомнил об этой заброшенной постройке и привел к ней своих спутников.

Место было глухое и относительно надежное. Со стороны сада баня была заслонена огромной грудой бревен, изготовленных с прошлого года для возведения новой конюшни; с другой стороны ее окружали кучи всякого строительного мусора, песку и гравия. Разумеется, в случае тщательных поисков полякам не стоило бы большого труда найти это пристанище Матвея Парменыча, но во всяком случае со стороны двора и улицы оно не бросалось в глаза, и случайные прохожие не могли бы его разглядеть.

В эту заброшенную мыльню Мойсей решил укрыть на время своего боярина и Наташу. В предмыленье[96] сохранилась куча старых веников и несколько охапок сена. С помощью двух сенных девушек[97], Любаши и Марфиньки, вместе с Наташей убежавших из дома, Мойсей соорудил из веников на нижней полке, в самой бане, подобие изголовья, настелил на полку сено и уложил Наташу, дрожавшую и от ночного холода, и от испуга. Матвей Парменыч присел возле на придвинутой скамье, накрыл ее своей шубой, которую он успел захватить. Но Наташе не лежалось на полке, она подсела на скамью к отцу, прильнула к нему, обняла и так просидела всю ночь в полном оцепенении, без мыслей в голове. Мойсей, мамушка, Любаша и Марфинька расположились в предбаннике. Душевное состояние этой горсточки случайно спасшихся людей было отчаянное. Все они не сомневались в том, что поляки не замедлят найти их, подвергнуть казни, пыткам и жестоким издевательствам.

Однако наступил рассвет, а поляки не показывались. Тогда Мойсей вышел в сад и, крадучись и прячась за деревьями, то ползком, то низко пригибаясь к земле, направился на разведку. На дворе было тихо. Пожар прекратился. Грудами лежали трупы убитых. Многие из них обгорели; вид их был страшен. Иные дворовые тихо стонали. Мойсей решил направиться к тем раненым, которые подавали признаки жизни, как вдруг из одного погреба, уцелевшего от огня, выползло двое поляков: дорвавшись до вина, они с ночи пьянствовали, допьяну напившись, свалились в погребе, заснули там, теперь, протрезвев, вышли во двор и направились восвояси. Но сказалась жадность: какой-то серебряный предмет, вероятно слиток из серебряной посуды, привлек их внимание среди обгорелых остатков. Они схватили его, заспорили и затеяли драку. Потом, поладив между собой, продолжали копаться среди дымившихся головешек и золы, что-то выуживали и набивали найденным карманы. Напоследок обшарив трупы, они повернули в сторону улицы.

Дождавшись их ухода, Мойсей решил выйти из своей засады. Он быстро обошел двор, нагибаясь, прислушивался к дыханию раненых и убедился, что многие из них еще живы. Надо было позаботиться о них, но мысль о Матвее Парменыче и Наташе заставила его на время отложить эти заботы и вернуться в баню. Там Наташа сидела по-прежнему, прильнув к Матвею Парменычу. При входе Мойсея Матвей Парменыч легким движением головы остановил его и указал на Наташу: измученная девушка только что забылась сном. Тогда Мойсей снова вышел, собрал дров, распорядился, чтобы Любаша с Марфинькой, как только боярышня проснется, затопили печь в бане и согрели воду, сбегал туда, где стояли клети, нашел в одном из случайно уцелевших подклетов[98] запасное медведно и несколько войлоков и отнес их в баню, чтобы устроить Наташе и боярину удобную постель. Отложив дальнейшие хлопоты о приведении в сколько-нибудь приличный вид жалкого жилья, в котором несчастному боярину суждено было встретить наступавший великий праздник, Мойсей снова побежал во двор, где лежали раненые, чтобы позаботиться и о них.

Когда Наташа после короткого, но крепкого сна проснулась, она не сразу вспомнила случившееся. Ей только что приснился светлый сон: видела она покойную мать, брата Петра, старика отца. Все они, празднично одетые, собрались идти в церковь к заутрене. Радостно о чем-то щебеча и продолжая грезить, Наташа открыла глаза, с недоумением оглянулась, увидела мрачные закопченные стены мыльни, гнилой, в дырах, пол, оглянулась — и весь ужас пережитого вспомнился ей, и снова прежнее оцепенелое состояние безразличия и мучительного томления охватило ее душу. Лежа на полке, без интереса смотрела она, как девушки с мамушкой, а потом и вернувшийся Мойсей прибирали, мыли, чистили, приводили в жилой вид баню, потом насильно поела какого-то варева, приготовленного в найденных на пожарище черепках посуды, равнодушно выслушивала ласковые речи и утешения отца, урывками дремала, просыпалась, чтобы с новой силой Вернуться к страшной действительности, и все время невыносимо страдала.

Среди такой печальной внешней обстановки и в страшных душевных переживаниях прошел первый день великого Светлого праздника. Минул и понедельник. Наташа все лежала и отказывалась выйти на воздух. Во вторник на Святой, после нескольких пасмурных дней, с утра распогодилось. Жизнерадостно сверкало солнце, весело чирикали за окном бани пичуги, радуясь наступавшему первому весеннему теплу. Наташа наконец поддалась уговорам Матвея Парменыча, заботливо укутанная им, вышла из бани и села у порога на вынесенную скамью. И как раньше она не хотела покидать своей невзрачной темницы, так теперь она не хотела возвращаться в нее. Весь день провела она на воздухе, с жадностью дыша свежим запахом взрыхленной недавними дождями земли, сидела, держа в руке веточку березы с едва набухшими почками, вслушивалась в праздничное птичье чириканье, немного ободрилась и посвежела. Вдали виднелись обгорелые трубы на том месте, где стояли хоромы. Но еще утром, выйдя из бани, Наташа побоялась посмотреть в сторону двора, села к нему спиной и так просидела весь день, отдаваясь далеким воспоминаниям. С нею был и Матвей Парменыч, но к середине дня старик притомился и ушел в баню вздремнуть, оставив Наташу под присмотром мамушки и обеих сенных девушек, приказав им в случае малейшей тревоги позвать его: поляки, по-видимому, забыли о существовании боярина, не показывались три дня, но Матвей Парменыч не переставал тревожиться, боясь, что враги спохватятся, задумают довершить незаконченное дело и неожиданно пожалуют в гости.

Мамушка подремывала, сидя на пороге позади Наташи, а в стороне пухлая, миловидная, со смеющимися ямочками на пригожем курносом лице, говорунья Любаша, не утратившая, несмотря на пережитое, своей жизнерадостности и здорового румянца пышек-щек, лежа на едва зеленевшей траве, вполголоса беседовала с худенькой, напряженно-молчаливой, серьезной Марфинькой, у которой обычно худощавое красивое серьезное личико с правильными чертами теперь осунулось, обострилось и казалось восковым. Любаша делилась с Марфинькой мыслями по поводу принятого утром Матвеем Парменычем решения отправить Наташу на днях, при первой возможности, вместе с обеими девушками в калужскую вотчину. Забыв ужасы пережитого, Любаша рисовала Марфиньке заманчивые картины предстоявшей привольной жизни в вотчине. Вспоминались парни, которых она знала еще мальчишками, качели, игры, хороводы, прогулки по грибы в красном бору и другие радости беззаботной деревенской жизни. Девушки развеселились. Желая развлечь и Наташу, тоскливо сидевшую на скамье понурив голову, Любаша вскочила и подошла к ней.

— И, полно, боярышня, — сердечно заговорила она, ластясь к Наташе, — полно кручиниться! Чего, право! Дело наше девичье, и жизнь-то наша вся впереди. Тоска минует, и радость придет. Разлюбится — полюбится. Слезки брызнут — смех-молодец их высушит.

— Экая ты веселая, Любаша! — подняла голову Наташа и ласково взглянула на свою любимицу. — Тебе все нипочем!

— Чего ж кручиниться, лапушка-разлапушка? — продолжала ластиться к ней бойкая сенная девушка. — Живы мы, здоровы — вот и весело. Добро сгорело — новое наживем. В Москве несладко нам жилось — в вотчину поедем, и-их как заживем!

И Любаша, смеясь, шутя и дурачась, снова начала рисовать светлые, заманчивые картины привольной деревенской жизни. Наташа заслушалась, поддалась жизнерадостному настроению бойкой говоруньи-любимицы, немного повеселела, и даже румянец проступил на ее бледном личике.

Тем временем, незаметно для девушек, крадучись, сторожкими шагами к бане приблизились трое. Ониостановились вблизи, за грудой сложенных бревен, и сбоку, оглядываясь по сторонам, хищно наблюдали за девушками. Это были наши давние знакомые, «отцы-молодцы»: Мефодий, Антипа и Савватий. Они уже перешли на постоянную службу к боярину Равуле Спиридоновичу Цыплятеву, стали ревностными исполнителями разных его тайных поручений, вели большую дружбу с поляками и сменили иноческую одежду на простонародный наряд. Теперь, по случаю праздника, их облегали ярко-красные холщовые рубахи с надетыми поверх рубах кафтанами; в руках были здоровые дубинки, а за поясами торчали ножи внушительных размеров. Савватий держал еще длинное одеяло, камчатную наволоку и веревки. Прислушиваясь к бойкой болтовне говоруньи Любаши, он по обыкновению хихикал, подрагивая клинышком своей реденькой бородки. По-видимому, «отцы-молодцы» к чему-то приготовились. Обернувшись несколько раз по сторонам, мрачный Антипа вышел вперед.

— Время, отцы, — сиплым, запойным басом шепнул он. — Ну-ка, Мефодий, начни, благословясь. Ты, Савватий, гляди, легонько, не придушить бы… Да ртов не разевайте, раз в раз, чтобы скоро и чисто!

Антип молча кивнул головой, Савватий подмигнул глазом, и все трое незаметно для Наташи и Любаши, сидевших к ним спиной, одновременно быстро вышли из-за бревен.

Первой увидела их страшные разбойничьи лица Марфинька, лежавшая на земле поодаль от бани. Она пронзительно вскрикнула. Похолодев от внезапного крика, боярышня и Любаша стремглав вскочили и, насмерть испуганные, тоже подняли страшный крик. Мамушка, растопырив руки, самоотверженно бросилась на «отцов-молодцов». Мефодий ловким ударом сшиб ее с ног. В это время из бани выскочил, разбуженный криком, Матвей Парменыч. Антипа замахнулся на него дубинкой, и оглушенный Матвей Парменыч замертво упал, не проронив ни слова. Наташа с перекошенным от ужаса лицом как бы приросла к земле. Разбойники набросились на нее, подхватили, Савватий быстро накинул ей на голову камчатную наволоку, расстелил на земле одеяло, Мефодий с Антипой свалили на него обезумевшую от страха девушку, завернули в одеяло и стали вязать.

Тем временем, услыхав девичий крик, прибежали два поляка-жолнера, угощавшиеся остатками меда, найденного в разграбленном погребе во дворе; один из них, широкоплечий, рослый силач кинулся к Любаше, другой, толстяк на коротких ногах, — к Марфиньке, и они, пьяные, сбили девушек с ног.

А «отцы-молодцы», быстро связав одеяло, подхватили тюк и бегом направились с ним в сторону улицы.

Глава XXIV Опоздал!

Вечерело… Прошел час после похищения Наташи. По улице, по направлению ко двору Матвея Парменыча, гонкой рысью ехал молодой статный всадник. Доехав до уцелевших ворот ограды, он с недоумением и испугом посмотрел по сторонам. Вид пожарища привел его в чрезвычайное волнение. Как бы не веря своим глазам, думая, что ошибся, он проехал дальше по улице, но тотчас вернулся, внимательно вгляделся в ворота, узнал издавна хорошо знакомую, пестро раскрашенную воротню[99], затейливые украшения на воротах в виде орлов и оленей, въехал во двор, растерянно осмотрелся, спешился, привязал коня к какому-то обгорелому столбу и, в отчаянье схватившись за голову, пошел бродить по двору. Внимательно приглядываясь к каждому предмету, попадавшемуся под ноги, ко всякому обгорелому лоскуту одежды, к черепкам посуды, он поднимал их и долго разглядывал. Пройдя двор, он обогнул место пожара, вошел в сад и безотчетно направился в глубь его. Легкий дымок из трубы над баней, вдали, привлек его внимание. Он ускорил шаги, затем бегом добежал до бани и… обомлел: возле ее порога с запекшейся кровью на лице лежал Матвей Парменыч; рядом, широко разбросив руки, уткнулась в землю лицом старуха мамушка, а поодаль от них в изодранных в клочья одеждах лежали Марфинька и Любаша. Восковое лицо Марфиньки посинело, глаза закатились, она, по-видимому, была мертва. Любаша, судорожно поводя плечами, вся в кровоподтеках, тихо стонала.

Ужасный крик вырвался из его груди. Он вбежал в баню — она была пуста. Тогда он снова вышел в сад, огляделся по сторонам, заметил вдали еле приметный в наступавшем сумраке сквозь стволы деревьев легкий дымок из трубы над небольшой, вросшей в землю постройкой, быстро побежал к ней, раскрыл дверь и в ужасе отступил: на скамье лежал с медяками на глазных впадинах ключник Маркел Маркыч; рядом с ним еще один остывший труп, а дальше, на скамьях и на полу, лежали с бледными, истомленными лицами раненные во время ночной стычки дворовые, выхоженные заботами Мойсея. Здание это, бывшее прежде садовой теплицей для выгонки весной ранних овощей, окруженное парниками и частично занятое под жилище огородника, теперь было превращено Мойсеем и в покойницкую и в больницу, где он выхаживал раненых дворовых. Теплица, расположенная вдали от двора, во время пожара не пострадала, старик огородник Трофим, крепко заснувший во время нападения поляков, шума не слыхал, на побоище не попал, уцелел и вместе с Мойсеем ухаживал теперь за ранеными, которые стараниями стариков были подобраны с пожара в утро Великой субботы и снесены в теплицу. Из числа этих раненых Маркел Маркыч и другой дворовый среди дня скончались и, прибранные, оставались пока в теплице.

Как только дверь отворилась, тревожные взгляды раненых обратились на вошедшего: те из них, кто уже пришел в сознание, все еще находились под страхом, ожидая прихода поляков. Ближе других лежал к входной двери дворецкий Ларивон. Он был ранен в грудь, но рана оказалась неопасной; пуля, пробив навылет бок, легкого не задела, старик поправился и был теперь в сознании. Он первый узнал вошедшего.

— Мойсей! — тихо кликнул он, заметив недоумевающий взгляд вошедшего.

Мойсей и Трофим, притомившись к вечеру, спали. Но вошедший, услыхав хорошо знакомое имя, окинул взором небольшое помещение, сам уже разглядел Мойсея, быстро направился к нему, нагнулся, стал трясти за плечо и звать по имени.

Старик вскочил, испугавшись спросонья и не узнав сразу нежданного гостя.

— Мойсей, что с боярином, где боярышня? — еле превозмогая волнение, спросил тот.

Узнав наконец гостя, Мойсей даже как будто не удивился. Столько было пережито за последние дни, что никакая случайность не могла уже удивить.

— Так это ты, Дмитрий Ипатыч! — равнодушно произнес старик.

— Да скажи ж ты мне толком: случилось-то что?

— Сам видишь. Чего спрашивать! — мотнул старик головой в сторону раненых. — И без слов поймешь. Надумал бы раньше отстать от воровской службы, так, может, и не дал бы боярышни в обиду!

— Да где она?

— Где? В мыльне, вместо хором с боярином живет. Вот где!

— Нет ее там. Боярин, убитый, возле мыльни лежит!

— Убитый? Что говоришь? Неужели снова поляки?

И Мойсей опрометью выскочил за дверь и пустился бежать по направлению к бане. Аленин и Трофим последовали за ним. С трудом подняли они втроем грузное тело Матвея Парменыча и уложили его на лавку. Боярин тихо простонал.

— Жив! Слава Те Господи! — воскликнул Мойсей.

Он обмыл с его лица запекшуюся кровь, сбрызнул и влил ему воды в рот. Матвей Парменыч пошевелился. Еще мгновение — и глаза его медленно полураскрылись, и тяжелым мутным взглядом он уставился в лицо склонившегося над ним Аленина.

— Дмитрий? — чуть слышно произнес он. — Эх… опоздал!..

И веки снова закрылись.

— Матвей Парменыч, если можешь, молю тебя, скажи, где Наталья Матвеевна? Что за беда стряслась над тобой? — страстно спросил Аленин.

Матвей Парменыч, видимо, хотел махнуть рукой в ту сторону, куда унесли Наташу, но пальцы его лишь бессильно шевельнулись.

— Уне…сли… — шепотом, едва слышно и раздельно молвил он.

— Куда? Кто?

Но он не ответил, снова впав в забытье.

— Не тревожь! — дернул Мойсей за руку Аленина. — Бог даст, отойдет. Пусть полежит спокойно. Тем, убитым, помочь надобно.

Мамушка, несильно зашибленная, уже приходила в сознание. Ею занялся Трофим. Мойсей с Алениным подняли Любашу, хрипевшую и прерывисто дышавшую, и положили ее в стороне, прикрыв головным убрусом, лежавшим тут же на земле. Потом они направились к Марфиньке, но для них сразу ясно стало, что помощь их не нужна: девушка, по-видимому задушенная, была мертва. Мойсей и Аленин молча перекрестились.

Тем временем мамушка пришла в сознание. У нее был обморок не столько от ушиба, сколько от испуга. Ее напоили водой, посадили на скамейку, прислонив к стене бани, и старуха, постонав, поохав, наконец заговорила:

— Ох, Господи! Ох, Владычица Пречистая! Хошь бы мне смерть приключилась, да боярышня моя ненаглядная уцелела! Сгубят ее злодеи, не пожалеют красы девичьей, насмеются над нею… О, Господи, Господи!

— Мамушка, кто ж те злодей? — переживая, спросил Аленин. — Поляки?

— Не, свои, — потрясла старуха головой. — Один чернявый, другого не разглядела, третий знакомый будто… Да нет, тот духовного звания был, Савватием, что ли, звали… В терем к нам еще приходил, как столы-то по покойнице ставили…

— Савватием, говоришь, звать? — вдруг встрепенулся Мойсей.

— Того, Мойсеюшка, того Савватием звали, — прошамкала старуха. — Тот Божий человек был, а энтот — разбойник в красной рубахе, хоть и схож с ним лицом!

Мойсей задумался.

— Дело ясное, Дмитрий Ипатыч, — решительно сказал он, — не прошло оно мимо рук боярина Цыплятева. Саввушка, о котором старуха говорит, Божьим человеком для виду прикидывался, а был он и есть разбойник, Кифы Паука приятель. Трое их, «отцов» — Мефодий, Антипа и этот Савватий. Да постой: они, верно, и тебе знакомы. Кинулись на тебя разбойники, как ты тогда в ночь после похорон со двора уезжал?

— Кинулись. Четверо их было. Паука-то я признал.

— Ну, они самые и есть! Нынче без Паука обошлись, в Москве его нет. А эти трое те самые. Ясное дело — у боярина Цыплятева сейчас наша боярышня.

Аленин потребовал, чтобы Мойсей поведал ему обо всем случившемся, и старик коротко, но обстоятельно рассказал ему обо всех злоключениях, которым подверглись Матвей Парменыч и Наташа после злополучного пожара. Из рассказа Аленин пришел к заключению, что и поджигатели могли быть подосланы к дому Матвея Парменыча по злому умыслу Равулы Спиридоныча, водившего большую дружбу с поляками. Остальное представлялось очевидным: Цыплятев выследил с помощью «отцов-молодцов» новое местопребывание Наташи и подослал своих приспешников похитить ее. Следовательно, сейчас она находилась у него.

Жгучая злоба вспыхнула в душе Аленина. Не зная, что предпринять, он прежде всего решил сбегать к хоромам боярина Цыплятева, хотя и сознавал бесцельность этого поступка. Он выскочил на улицу и добежал до двора Равулы Спиридоныча.

Была уже ночь, но в окнах кое-где виднелся свет. И при мысли, что он, Аленин, в какой-то мере сам виноват во всем случившемся, что он допустил до этого позора, променяв Наташу на преступную польку, безумное отчаяние охватило его, вызвало желание биться головой о каменную ограду богатых хором Цыплятева, кричать, проклинать; звать на помощь. О, если бы он мог сейчас умереть и своей смертью купить свободу милой девушки! Не было подвига, который бы он не совершил ради нее. Но что мог он предпринять в Москве, наполненной врагами! Каменная ограда была неприступна, во дворе расположился большой отряд польских жолнеров, которым боярин давно уступил под постой часть изб и хором. Если бы Аленин попытался проникнуть во двор — польская пуля на месте уложила бы его, а если бы даже ему удалось собрать отряд сочувствующих москвичей — они потерпели бы поражение от польских жолнеров, как потерпела его рать князя Пожарского. Оставалось признать пока свою полную беспомощность. Появилась надежда, что в этот день к Москве подошли тульское ополчение Заруцкого с казаками, калужские казаки князя Трубецкого и рязанский воевода со своей мощной ратью. Многочисленные ополчения окружили Москву. Но покуда завоюют они ее — и завоюют ли еще! — сколько времени пройдет, сколько горя натерпится Наташа! Оставалось каяться и терпеть заслуженное возмездие за свое преступное легкомыслие и слабоволие.

Но с этой мыслью он был не в силах примириться. Сам он готов был искупить свою вину и грех физическими и нравственными муками, оставить же Наташу во власти Цыплятева он не мог. Если нельзя силой спасти ее, надо применить хитрость, проникнуть в дом похитителя или хотя бы нравственно поддержать несчастную узницу, послать ей весть о том, что он здесь, в Москве, и заботится о ее спасении и во что бы то ни стало спасет ее. Нужен человек, который был бы вхож в хоромы боярина, который взялся бы пройти к Наташе, чтобы передать ей известие, а затем и посодействовать ее спасению. Нужно найти такого посредника.

При этом решении Аленин вспомнил Паука, которого знал давно. Он, правда, приспешник Цыплятева, но ради денег этот подлый человек готов на все. Щедрой платой можно будет купить его службу и действовать во вред боярину. За деньгами, к счастью, дело не станет: Аленин скопил малую толику их во время службы у «вора», и они были поэтому теперь ненавистны ему. Он привез их с собой исключительно затем, чтобы отдать на какое-нибудь полезное дело. Теперь при помощи этих денег он купит продажного Паука и спасет Наташу. Остается только поскорее его найти и войти с ним в соглашение. Как ни унизительно прибегать к услугам такого человека, но делать нечего: иного пути для спасения Наташи нет и нельзя пренебрегать никакими способами.

С этим решением Аленин вернулся к Мойсею. Старик с нетерпением поджидал его и встретил у порога мыльни. Прежде чем увидеться с Матвеем Парменычем, которого Мойсей перенес в мыльню, Аленин, не входя, наскоро поведал Мойсею придуманный способ спасения Наташи. При Матвее Парменыче он говорить об этом не хотел, боясь, что старик даже ради спасения дочери не поступится своими убеждениями и решительно отклонит посредничество Паука.

Мойсей покачал головой.

— Попытаться, понятно, можно, — сказал он. — На деньги Паук действительно бы позарился. Да ведь в Москве-то его нет.

— Как нет? Где ж он? — теряя надежду, испуганно спросил Аленин.

— Пес его знает! — пожал плечами Мойсей. — Знаю, подослан он был Цыплятевым к Прокопию Петровичу в Рязань ради подлого дела. Говорил Матвей Парменыч, будто Прокопий Петрович в том темном деле уличил его, пытал и в тюрьму посадил. Да, давно то было. Месяца два назад. А куда он после делся, да и жив ли еще — про то не знаю.

И Мойсей рассказал Аленину, что знал насчет отправки Паука в Рязань.

— Ладно, — решил Аленин, — завтра же узнаю у рязанского воеводы насчет Паука. Авось сыщется. Коли не сыщется, другого помощника найду. Так ли, сяк ли, а спасу Наталью Матвеевну!

— Это как Бог даст! — вздохнул Мойсей. — А покуда как с Матвеем-то Парменычем нам быть? Негоже его здесь оставлять. Поляки своего добьются. Убьют.

— Отвезти бы куда.

— Куда ж отвезти? В вотчину? Не поедет боярин от Натальи Матвеевны далеко из Москвы. Опять же хвор и путь дальний. Разве вот к отцу Авраамию в лавру? Друг он боярину, утешит в горести, совет, пожалуй, подаст. Постарайся уж, Дмитрий Ипатыч, пособи довезти. Дело нелегкое, а все попытаться можно. Ступай к Матвею Парменычу, ждет он тебя, надоумь его к Троице поехать.

Эту мысль Аленин одобрил. Осуществить поездку с больным боярином в Троице-Сергиевскую лавру, тайком от поляков выбраться из Москвы, конечно, было трудно при сложившихся обстоятельствах. Но Аленин решил во что бы то ни стало спасти Матвея Парменыча, если у него хватит сил, чтобы отправиться в путь.

Он прошел к Матвею Парменычу. Боярин с повязанной мокрой тряпкой головой лежал на лавке. Хотя он и пришел в сознание, но был еще слаб и еле говорил. Аленин стал его утешать, высказал твердую уверенность в возможности спасения Наташи.

Но старик не нуждался в утешениях. Он давно был готов терпеть беды и шел на них, смотрел на свое несчастье как на испытание и безропотно нес крест свой.

В возможность спасения Наташи он не поверил, но и возражать не стал.

— Да будет воля Господня, — слабо вздымая руки, кротко ответил он, выслушав Аленина. — Ради спасения Москвы потерплю до конца. Об одном молю Бога — послал бы смерть Наташе, избавил бы ее от поругания. Но… да будет Его святая воля!..

Аленин предложил переехать в Троице-Сергиевскую лавру. Он опасался, что Матвей Парменыч и мысли не допустит о своем спасении. Но он ошибся: старик даже оживился при этом предложении. Как ни был он истерзан душевно и разбит телесно, в нем не только не угасла, но сильнее возросла решимость бороться до конца с поляками. В Москве деятельность свою он пока ни в чем не мог больше проявить. В лавре вместе с другом Авраамием Палицыным и новым стойким борцом за православное дело архимандритом Дионисием, готовившимся заменить обессиленного частыми заточениями и всячески стесненного поляками патриарха, — там Матвей Парменыч мог вновь взяться за плодотворную святую работу. И эта мысль вдохновила его, утешила в новом испытании потери дочери.

Он охотно дал согласие на попытку бежать в лавру.

Глава XXV Чары рассеялись

Со времени рокового вечера в Калуге, когда Марина убежала, заперев Аленина на ключ, Дмитрий в течение почти трех месяцев продолжал оставаться рядом, проклиная и ее и себя. Потом он послушно последовал за нею в Коломну, а затем и в Тулу. Так ее уловка оказалась еще раз действенной, но ненадолго.

Если бы обстоятельства государственной жизни продолжали оставаться прежними, то есть если бы поляки продолжали владычествовать, а москвитяне — покорно признавать их владычество, если бы Московскую землю не всколыхнул взрыв единодушного желания свергнуть иноземцев, чтобы избрать законного государя, — череда беспросветной жизни продолжала бы тянуться и он не в силах был бы избавиться от влияния Марины. Но когда пришла весть о том, что русский народ поднимается на защиту Москвы, перед Алениным встала вполне определенная цель, какой раньше не было: примкнуть к освободителям Москвы и честной, боевой службой искупить грех измены. Даже атаман Заруцкий решил встать против поляков и идти на выручку Москвы. Хотя в искренность этого решения Аленин не верил, зная, что Марина с Заруцким решили посадить на престол «царевича Ивана», но с уходом атамана Аленин не мог больше сидеть сложа руки. Марина об отъезде его и слышать не хотела: приказала ему остаться в Туле под тем предлогом, что с уходом Заруцкого она останется здесь одинокой и беззащитной.

Но на этот раз решение Аленина было окончательным. Он видел вокруг себя спешные приготовления к походу и не мог остаться безучастным. Решение воевать против врагов родины было непреклонно. Незаметно для окружающих Дмитрий стал готовиться к отъезду в Москву: привел в порядок ратные доспехи, незаметно, по отдельным предметам, вывез вооружение за пределы города, спрятал их в большом дупле старого дуба и стал ждать выступления тульской рати, чтобы в тот же день бежать.

Наконец на заре первого дня Светлого Христова Воскресения Заруцкий выступил в поход. Аленин наблюдал из открытого окна своей горницы нежное прощание с ним Марины. Она велела подать себе коня, чтобы верхом проводить его за границу города. Он услышал это приказание. Удобное время для него неожиданно настало. Выждав ухода рати и отъезда Марины, он побежал на конюшню, наскоро оседлал коня, ответив на пытливые расспросы начальника стражи Марины, которому было приказано наблюдать за Алениным, что он проспал отъезд Заруцкого и Марины, теперь спохватился и хочет их проводить, и уехал налегке, без доспехов, окончательно усыпив бдительность охраны. Но, отъехав от дома, он свернул в противоположную сторону от направления Заруцкого, что было духу погнал коня, захватил по дороге из потайного места доспехи и помчался к Москве.

Вернувшись домой, Марина, не подозревая о бегстве своего верного «хлопчика», прошла к «царевичу Ивану», видела, как он встал, затем занялась новым нарядом, которым она хотела поразить и очаровать в этот день послушного «хлопчика», удивилась, что он долго не идет, подумала, что проспал, написала несколько строк, сбегала сама к его горнице, просунула записку под дверь с таким расчетом, чтобы он увидел ее, как только встанет, и стала с нетерпением ждать.

Но «хлопчик» не приходил. Тогда Марина приказала Варве оседлать двух коней, наведаться к «хлопчику» и сказать, что «государыня» ждет его для прогулки верхом. Варва послала на конюшню слугу, который, вернувшись, доложил, что Аленин утром уехал проводить войско и не возвращался. Встревоженная этим известием, Варва побежала в горницу к Аленину, постучала, не получив ответа, открыла дверь — горница была пуста, и на полу ее лежала нераспечатанная записка. Варва раскрыла ее, узнала почерк Марины и не смогла преодолеть искушения потешить свое любопытство.

Прочитав записку, «охмистерина» ухмыльнулась, повздыхала над ветреностью своей госпожи, положила записку на место и пошла доложить, что «хлопчик» отсутствует. Марина побледнела, догадалась, разгневалась, послала в разные концы за ним погоню, но «хлопчика» давно уже и след простыл. Он успел проселочными дорогами обогнать выступившую в поход рать и, счастливый от сознания достигнутой наконец свободы, мчался во всю прыть к Москве. Вслед ему неслись из города ликующие звуки пасхального перезвона и в лад колоколам ликовала одержанной победе воскресшая душа его. От греха, оставленного позади, он в день Воскресения Христова мчался в светлую даль новой, честной жизни.

Через двое с половиной суток он вечером достиг Москвы. Услышав еще в пути о тех бедах, которым Москва подверглась в последние дни, Аленин решил прежде всего наведаться к Матвею Парменычу. Случай помог ему благополучно проникнуть в город, но не для того, чтобы пережить радость долгожданного свидания с Наташей, а чтобы узнать о постигшей ее беде.

Получив согласие Матвея Парменыча на перевоз его в лавру и опасаясь с приходом ополчений рязанского воеводы и Заруцкого ратных действий в Москве, что ему вторично вряд ли удастся скоро проникнуть в город, Аленин решил переждать ночь в городе, позаботиться утром о Матвее Парменыче, а затем уже, устроив старика, повидаться с Прокопием Петровичем и вообще принять меры для спасения Наташи. Перетолковав с Мойсеем и согласившись с ним, что, чем скорее увезут Матвея Парменыча, тем лучше, он, несмотря на поздний час, отправился разыскивать в Москве старых знакомых, чтобы собрать дружину для охраны боярина. Увезти его сейчас из Москвы было делом нелегким; надо было подготовиться и собрать достаточную рать на случай возможного нападения поляков. Прежде всего Аленин решил расспросить знакомых об Алексее Наумове и Яше, судьба которых беспокоила и его, и Мойсея: прошла уже неделя, как они бесследно исчезли. Вероятно, они либо были убиты во время уличных стычек, либо ранены или взята в плен поляками.

Глава XXVI Страшная расписка

Ополчения по разным дорогам дружно подходили к Москве. Во вторник на Святой пришел Ляпунов, занял подгородний Симонов монастырь и раскинул свой стан, плотно окружив его «гуляй-городом». На следующий день пришел Заруцкий и расположился по соседству с рязанским ополчением, рядом с Симоновым монастырем, по берегу Москвы-реки. Против Воронцова поля стали калужане, которых привел князь Трубецкой. Почти одновременно подошли владимирское, костромское и ярославское ополчения, расположившиеся у Петровских городских ворот. Нижегородцы и муромцы под предводительством князя Василия Федоровича Мосальского, суздальцы под начальством Артемия Измайлова, черкасы и казаки атамана Прасовецкого раскинулись станом у Сретенских ворот.

С нараставшей тревогой следили поляки с городских стен за постепенным приближением многочисленных ополчений. Слухи и догадки подтвердились. Русь поднялась на защиту своей Первопрестольной и с помощью преисполненных воодушевления ополченцев готовилась освободить свои святыни, захваченные дерзкими чужеземцами.

Окрестности Москвы, давно обезлюдевшие и словно вымершие за последнее время, теперь шумно оживились. Запылали костры, зазвучали песни, то заунывно-грустные, великорусские, то буйные казацкие, зазвенели наковальни походных кузниц. Ржание сотен коней, разноречивый говор тысяч ополченцев огласили начинавшие зеленеть берега Москвы-реки, недавно освободившейся от ледяного покрова.

Пестрой картиной раскинулись ополченские станы, и в них как будто улицы образовались: выстроились ряды телег с поднятыми оглоблями и привешенными на концах хомутами, возы с припасами, съестными и ратными — свинцом в свиньях, пулями и зелейной казной[100]. Огромными зелено-серыми кучами поднимались свеженаметанные стога сена, привезенного с собой или добытого в ближайших деревнях. Белели холщовые палатки простою ратного люда, и красивыми пестрыми пятнами нарядно выделялись под ярким весенним солнцем разноцветные шатры военачальников.

Воины-ополченцы, отдохнув и подкормившись после долгого пути, так как была Пасха, почистились, принаряжались и, переходя из стана в стан, заводили знакомства, обменивались впечатлениями, угощали друг друга привезенными с собой припасами. Некоторые были одеты попроще — в кошули-тулупы, крытые крашениной, в кафтаны из толстого белого сукна, в серые армяки, подпоясанные пестрыми кушаками; иных облегали кафтаны-тегиляи[101] с короткими рукавами, железные юшмана и байданы[102]. Реже мелькали малиновые, желтые, лазоревые и других цветов кафтаны и полукафтанья боярских детей побогаче с дорогими, шитыми золотом или серебром воротниками-ожерельями. Изредка виднелись в толпе и богатые шубы боярские, покрытые шелками и бархатами. А над толпой мелькали разнообразные шапки, косматые бараньи кучмы, наурузы, колпаки, железные шишаки и шеломы с разноцветными еловцами[103] на трубках. В стороне от станов паслись табуны лошадей; тут были преимущественно низкорослые, узкобрюхие, с тяжелой головой на короткой шее татарские астраханки, неказистые на вид, но быстроходные и выносливые; попадались принадлежавшие богачам персидские и арабские красавцы и статные белые, как снег, кони, которыми любили щеголять знатоки-лошадники того времени. Словом, картина ополченских станов была очень нарядна, разнообразна и живописна.

В пятницу на Святой новые ратники привлекли общее внимание. Численность их была невелика. Но впечатление произвел внешний вид их и как они пришли. Казалось, будто две струи — одна ярко-красная, другая черная — вливаются одна за другой в общий людской поток ополченцев: то пришли стрельцы в красных кафтанах и шапках с остроконечными тульями, вооруженные бердышами и саблями, а за ними следом — монастырские слуги от Троицы в черных одеждах, черных клобучках и скуфейках с тяжелыми мечами, а иные с пищалями. Этот отрад, посланный архимандритом Дионисием и келарем Авраамием Палицыным, вел двоюродный брат его, Андрей Федорович Палицын. Помощником отрядного головы был пятидесятник Аленин, который доставил благополучно Матвея Парменыча в лавру и теперь, с благословения архимандрита Дионисия, шел в бой смывать кровью позор прежней жизни. По званию боярского сана и ввиду ратной опытности ему была поручена команда в пятьдесят человек. Отряд этот стал у Тверских ворот под начало к князю Мосальскому.

Когда воины разместились в быстро раскинутых шатрах и палатках, Аленин отпросился у своего начальника Палицына сходить к рязанскому воеводе.

— Ступай, — отпустил его тот, — да скажи Прокопию Петровичу, скоро-де и сам я к нему с поклоном буду. Порядок только налажу здесь.

Аленин отправился разыскивать стан рязанского воеводы к Симонову монастырю, думая, что Ляпунов по-прежнему стоит там. Но по дороге он узнал, что воевода с утра продвинулся ближе к Москве — к Яузе и Коломенской башне Земляного города. Тогда он свернул в этом направлении, вскоре нашел стан Прокопия Петровича и посреди его издали увидел огромный шатер воеводы из пестрой персидской ткани, возле которого помещалась палатка меньших размеров, где расположилась походная его канцелярия. Шатер и палатка были наскоро обнесены легким частоколом. За оградой во дворе стоял караульный отрад, охранявший шатер, а перед ней, на земле, расположились несколько подсменных ополченцев; одни из них дремали, другие вели беседу, а один рязанец, молодой, русый малый, с добродушным веснушчатым лицом, тянул тихим звучным тенорком какую-то песню. При приближении Аленина он замолк и с любопытством посмотрел на него. Лежал певец ближе других к ограде и поэтому с вопросом, как увидеть воеводу, Аленин обратился к нему. Малый мотнул головой в сторону караульного десятника и затянул новую песню.

Пока десятник ходил с докладом к воеводе, Аленин прислушался к песне, начальные слова которой привлекли его внимание: он услыхал имя «вора» и вместе с ним ненавистное имя Марины.

Поизволил вор-собака женитися, —
несколько в нос, однообразно-уныло тянул малый, —

Не у князя он берет, не у боярина,
Не у нас он берет, в Каменной Москве,
Берет вор-собака в проклятой Литве,
Проклятой Литве у Юрья, пана Стредомирского[104],
Берет он Маринку, дочь Юрьеву.
А свадьба была на вешний праздник.
На великий праздник, Миколин день.
Миколин день был в пятницу,
А у Гришки свадьба в четверток была…
Десятник вышел из шатра и сообщил, что воевода совещается с князем Трубецким, и потому велел Аленину обождать. Получив ответ, Аленин продолжал слушать песню, всецело поглотившую его внимание.

…Стали благовестить к заутрене, —
продолжал малый тянуть бесхитростное повествование, —

У святого Михаила Архангела,
Где кладутся цари благоверные.
Благоверные, благочестивые.
Бояре пошли к заутрене,
Ко святому Михаилу Архангелу,
А Гришка-расстрига в баню пошел
Со своею Маринкою, дочерью Юрьевой.
Бояре идут от заутрени,
А Гришка-расстрига из бани идет:
Шуба на нем соболиная,
На Маринке саян красного золота…
В песне описывались похождения Гришки-расстриги и Маринки, призывалось проклятье на ее голову и всех тех, кто стоял за нее. При этих словах Аленин невольно покраснел, словно в песне упомянулось лично его имя. Да, подумалось ему, велик его грех и не скоро заслужит он прощение. Страшно стало при мысли, что и его имя может случайно попасть наряду с гнусными именами «вора» и «ворухи» и облететь всю Московскую землю.

Наконец полы шатра откинулись, и в сопровождении воеводы вышел князь Дмитрий Тимофеевич. Под влиянием тяжелых мыслей Аленин отвернулся, боясь, что Трубецкой его узнает и вдруг скажет, что недавно знал Аленина как близкого слугу калужской «ворухи».

И Трубецкой его действительно уже узнал.

— А, старый знакомец! — приветливо кивнул он. — Давно ли под Москвой? Откуда взялся?

— От Троицы-Сергия я, под началом Василия Федоровича Мосальского, — уклоняясь от прямого ответа, глухо ответил Аленин.

— Так князь Василий Федорович пришел? Давно ли?

— Сегодня, час назад.

— Дело, дело! Стало быть, и ты ныне против поляков? Ну, помогай Бог!

И, кивнув еще раз, Трубецкой вышел за ворота частокола, прошел мимо вскочивших при его приближении ратников и сел на подведенного рыжего красавца коня. Аленин, смущенный расспросами князя, нерешительно поднял глаза на стоявшего перед ним чуть заметно улыбавшегося его смущению и приглашавшего рукой в шатер рязанского воеводу.

— Что скажешь, молодец? — спросил Ляпунов, когда Аленин вошел в шатер и отвесил ему поклон.

— Боярин Матвей Парменыч Роща-Сабуров бьет челом тебе, воевода Прокопий Петрович!

— Спасибо! Рад весть получить от Матвея Парменыча, — оживился Ляпунов. — Давненько слухов от него не имел. Думно мне было, жив ли уж, здоров? Как же довелось тебе из Москвы сюда пробраться? Чай, трудно было?

— Не из Москвы я сейчас, от Троицы. Боярин там.

— У Троицы, не в Москве? Что же так? — удивился Ляпунов.

— Перед Светлым праздником поляки хоромы и весь двор боярина сожгли, слуг изрубили. Боярин сам еле жив остался. Хворого его я третьего дня к Троице отвез. Боярышню злодеи увели. Доселе не знаем верно, где она.

— О, Господи! — всплеснул руками Ляпунов. — Чуяло мое сердце, не поспею к Москве на выручку боярина. И то дивился, сколь долго он среди ворогов уцелел. Стояльщик отменный за правое дело. В Москве он среди поляков, будто агнец среди стаи волчьей, жил. Ну, а ты-то был с боярином в то время? Имя твое, сдается, слышал я. Родственник ты Матвею Парменычу али так, знакомец?

— С детства жил я у него, — смутившись, вспыхнул и потупил глаза Аленин. — Боярин мне вместо отца был… Вспоил, вскормил. После, в царство Годунова, в иноземные края для обучения послан я был.

— Так, так, слыхал, — вспомнил воевода. — Как же это ты боярышню-то не уберег? Или не было тебя в ту пору в Москве?

— Не было, — вздохнул и сильнее смутился Аленин. — Вернулся я на Светлой. Да поздно уж было. Боярина еще живого нашел, а боярышню не застал.

— Так где же был ты? — проницательно посмотрел на него воевода, заметив его смущение.

— Темна моя жизнь, Прокопий Петрович, — глухо ответил Аленин. — Грешен я и Богу, и земле Московской, и боярину Матвею Парменычу. Не послушал вовремя его, на сторону первого «вора» стал, ему служил не ради корысти, а правое дело по глупости видел, ну а после и «ворухе» его. После казни «вора» отстать от самозванки не мог… Так и пошло… Опомнился ныне, бежал сюда, чтобы кровь за матушку-Москву пролить. У Троицы отцу архимандриту в измене и подлости своей покаялся. Отпустил отец Дионисий грехи мои, благословил на ратное дело.

— Так, — задумчиво молвил Ляпунов.

— Друг ты боярину, воевода Прокопий Петрович. Потому тебе все и сказал. Другому бы не поведал. Тяжко мне, видит Бог, как тяжко! — заключил Аленин.

Глубоко прочувствованные нравственные страдания слышались в последних словах молодого человека. Воевода ласково положил ему руку на плечо.

— Не ты один, — сочувственно сказал Ляпунов, вспомнив, что в былое время и за ним водились грешки, — не ты один во эле правду видел. Вся наша жизнь вверх головой перевернулась. Ну, да коли прозрел и покаялся теперь, так, стало быть, Господь от тебя не отступится. Стой же крепко за святое дело; нынче особенно нужны Москве верные стояльщики. Скоро конец бедам нашим и близко начало спасения Москвы. А там выберем прирожденного истинного государя, и заживет наша матушка-Москва по-новому, по-счастливому, на радость нам и на конечное посрамление ворогов. Эх, широка будет ее дорога!.. Так-то, молодец!

Воевода в волнении прошелся по шатру.

— Ну а что ж Матвей Парменыч? — помолчав, спросил он. — Здоровье его как? Не велел ли сказать чего?

— Боярин хотел грамотку тебе со мною отписать, — бодрее ответил Аленин, утешенный словами воеводы, — да слаб еще; хоть полегчало ему, а все силы настоящей покуда нет. Велел сказать тебе, Прокопий Петрович, пожаловал бы ты к Троице, если время будет Отец Дионисий да келарь Авраамий поклон тебе шлют. Матвей Парменыч при них душой немного отошел, рад, что довелось ему к Троице выбраться. В Москве у него руки были связаны А тут снова работа найдется. Отец Дионисий надумал снова грамоты городам писать. Отписал нынче грамоту казанцам, поспешали бы на сход к Москве. Список с грамоты той привез сюда Андрей Федорович Палицын. Привел он сегодня от Троицы слуг монастырских, под началом его и стрельцы. Велел сказать тебе — сам-де скоро с поклоном будет, порядок только ратный наладит.

— Добре, добре, — довольно потер воевода руки. — Обожду Андрея Федоровича. После и к Троице съезжу с Матвеем Парменычем свидеться, о делах наших перемолвиться. А ты что же, молодец, под началом, стало быть, у Андрея Федоровича?

— Так, воевода.

— А я уж думал, не ко мне ли на службу проситься пожаловал.

— Дело другое у меня к тебе, Прокопий Петрович. Матвей Парменыч о нем хоть и не знает, да касается оно и боярина.

— Говори, если так. Чем смогу, по мочи, по силе — пособлю. Ради Матвея Парменыча ничего из-за дружбы не пожалею.

— О боярышне речь моя, Прокопий Петрович. Доподлинно не знаю я, какой злодей увез Наталью Матвеевну Да думаю, не минуло то дело рук боярина Цыплятева.

— А! Поганца того, что с поляками связался?

— Того самого. Сватал он не раз боярышню у Матвея Парменыча и на отказ сильно осерчал. Грозился — добром не отдаст, так силой возьмет. Ну, стало быть, нынче угрозу он ту исполнил. Мамушка при том была, как боярышню трое разбойников уволокли. По приметам — из приспешников они боярина Цыплятева. Силой с ним, пока поляки в Москве, ничего не поделаешь, а как Москву сами возьмем, времени немало пройдет, изведет злодей боярышню. Надобно хитростью ее вызволить, знаемого человека найти, подкупить его, выкрал бы он Наталью Матвеевну. Знаком мне такой человек. Он хоть и приспешник Цыплятева, да душа у него продажная, купить его можно.

— Так, стало быть, надобно сыскать его.

— В том-то и беда, что в Москве его нет: слыхал, к тебе он на Рязань ради темного дела подослан Цыплятевым был. Вот я и подумал, схожу к тебе, узнаю, не ведаешь ли ты, где теперь тот человек. Он один может делу моему помочь, на него вся надежда.

— Да звать-то его как?

— Кифа, а по прозвищу Паук.

— Паук? — весело воскликнул Ляпунов. — Ну, молодец, Коли Паук может в деле том помочь, так он тебе поможет. Уж это я тебе говорю. Надо только умненько за него приняться!

— Денег не пожалею! — радостно воскликнул Аленин, в душе которого ярко вспыхнула угасавшая было надежда на спасение боярышни.

— И денег посулить можно, да и другое верное средство сыщется! — ухмыльнулся воевода.

— Так, стало быть, знаешь ты, воевода, где он, Паук-то?

— Знаю, молодец, — снова ухмыльнулся понятной горячности своего молодого гостя воевода. — Паук твой в стане тут у меня. Из-под Рязани я его с собой привез. Думал, Матвею Парменычу в подарочек его отдам. Ну, да ладно, пес с ним: коли сослужит тебе службу, на все четыре стороны отпущу. Сейчас я за ним и пошлю. Только, чур, в дело не мешайся, сам я его налажу. Сколько денег-то не пожалеешь?

— Сто два дуката у меня, все отдам! — радостно и возбужденно сказал Аленин, торопливо доставая кошель.

— Хе-хе, молодец, видно, птичка та, что улетела, никак, сердечко тебе клюнула? — пошутил воевода, смекнув, в чем дело. — Да хоть дукатов твоих тебе и не жаль, а и лишнего сулить не стоит: половины за глаза хватит. Другую половину себе оставь: на клетку пригодится, коль птичка обратно прилетит.

— Нет, Прокопий Петрович, — покраснел Аленин, — деньги те не доброй службой нажиты, так Бог с ними, все отдам. Вернее дело наладится.

— И то.

— Изволь же кликнуть Паука… Не терпится…

— Ладно, кликнем.

И, приподняв полу шатра, воевода хлопнул в ладоши и отдал приказ прибежавшему на зов ратнику позвать Паука.

Пока за ним ходили, Ляпунов вкратце рассказал Аленину, при каких обстоятельствах Паук попал в Рязань, что злодей в наказание был высечен и просидел два месяца в яме, и затем, ввиду необходимости в борзописцах, ему временно и условно была возвращена свобода, причем Паук занимался под строгим надзором перепиской грамот, на что он был великим мастером. Не желая оставлять Паука одного в Рязани из боязни, как бы он не сбежал, воевода, собравшись в поход в Москву, прихватил и его с собой, и Паук по мере надобности был походным писарем. Содержался он по-прежнему под надзором. Но хотя воевода и вез Паука, чтобы выдать его Матвею Парменычу, однако ввиду стараний горбуна и добропорядочности его поведения он решил переговорить с Матвеем Парменычем о том, чтобы не подвергать его дальнейшим наказаниям и по очищении Москвы отпустить на свободу. Но исправившийся Паук недавно снова затеял лихое дело: он пытался бежать и произвел насилие над стражей. За это воевода велел сковать его по ногам и посулил ему придумать при свидании с Матвеем Парменычем достойный способ наказания за все его провинности, вместе взятые. Поэтому в ближайшем будущем участь ждала Паука несладкая.

Стража ввела Паука в шатер и по знаку воеводы удалилась. Вид у него был страшнее прежнего: он исхудал в неволе, лишенный возможности, как бывало раньше, пьянствовать и есть до отвала. Благодаря худобе безобразный горб резче выделялся, а на обрюзгшем, прежде одутловатом лице кожа приобрела изжелта-бурый, землистый цвет и стала теперь морщинистой и висела складками.

При виде Аленина Паук блеснул глазами и замер, потупив их: присутствие Аленина не предвещало ничего хорошего. Паук вспомнил о покушении на него в декабре 1610 года и сообразил, что его позвали, очевидно, с малоприятной для него целью.

Тревожный взгляд его в сторону Аленина не укрылся от воеводы, которому тот только что рассказал о декабрьском покушении.

— Что, признал знакомца? — ухмыльнулся Ляпунов. — Да уж, приятель, готовься давать ответ. Взыщем мы с тебя нынче разом за всю твою вину и проделки.

Он помолчал. Паук тяжело дышал.

— А вина твоя тяжкая, — продолжал Ляпунов. — Вспоминать не стану, сам ты лучше знаешь. Человечек ты вредный, подлый, хуже зверя. Живешь ты на земле ради одного зла. Так чтобы землю от липшего зверя избавить, одно наказание годится для тебя: казни предать.

Паук повалился в ноги воеводе и взвыл, целуя его сапоги и судорожно хватаясь за них.

— Оставь, — брезгливо поморщился Ляпунов, оттолкнув его ногой, — встань и слушай. Ты вот на жизнь сего молодца замышлял, а он тебя от смерти спасти хочет.

Паук с загоревшейся в глазах радостью, но недоуменно покосился на Аленина.

— Так вот, — продолжал Ляпунов, — так и быть, дарю тебе жизнь, коли заслужишь того.

— Милостивец! — взвыл Паук. — Отслужу, вот те крест — отслужу. Век служить буду да добром поминать!

— Жизнь тебе дарую да в придачу и деньгами еще награжу, — продолжал Ляпунов. — А служба спросится с тебя легкая.

И он коротко изложил суть того, что требовалось от Паука: проникнуть к боярину Цыплятеву и в течение двух дней известить о судьбе, постигшей боярышню; за исполнение этого первого поручения он получал двадцать пять дукатов; затем устроить побегНаташи; при благополучном осуществлении была награда в сто двадцать пять дукатов; теперь же в виде задатка выдавалось двадцать пять дукатов. Кроме того, Пауку прощались все прежние провинности и он получал полную свободу.

Горбун ошалел от радости. В сущности поручение было для него пустяковым, а благодеяний ожидала тьма. Он снова упал в ноги и Ляпунову, и Аленину.

— Так, стало быть, берешься нам боярышню добыть? — спросил воевода.

— Берусь, кормилец, берусь! — радостно отозвался Паук, едва ли не впервые плача от радости и утирая кулаком глаза.

— Гоже! Ну-ка, Дмитрий Ипатыч, — обратился воевода к Аленину, — раскошеливайся.

Аленин торопливо взялся за кошель, отсчитал двадцать пять золотых монет, в числе которых были и угорские и голландские червонцы, и польские дукаты, и флорины, и корабленники[105], и положил их стопкой на стол перед воеводой. При этом он несколько смутился: ему пришло в голову, что вряд ли благоразумно оказывать Пауку такое большое доверие, ибо ничто, казалось, не обеспечивало исполнения им обязательства. Паук, алчно покосившись в сторону грудки золотых монет, подумал, что дело складывается для него что-то уж слишком благоприятно. Воевода же, подметив недоумение и того и другого, незаметно ухмыльнулся в широкую бороду лопатой, что-то подумав.

— Так, — сказал он, когда Аленин отсчитал червонцы, — вот и задаток готов. А теперь присядь-ка, милый человек, — обратился он к Пауку, — да грамоту задаточную отпиши. Оно вернее будет…

«Вот она где, закавыка!» — подумал Паук, примащиваясь к столу, и не ошибся.

— Сего… проставь там месяц, число, год, — начал воевода, — я, нижепоминаемый… Званьем-то как тебя величать?

— Торговый мужик, — согнувшись в три погибели над столом, прохрипел своим жирным голосом Паук.

— Ну, так и пиши, — продолжал Ляпунов, — сего, значит, числа, месяца и года я, торговый мужик Кифа, прозвищем Паук, нарядился извести убийством польского воеводу… ну-ка, пиши, пиши… воеводу, Александра Корвина-Гонсевского…

— Ась? — не вытерпел наконец Паук и удивленно уставился на Прокопия Петровича.

— Пиши! — коротко и внушительно-строго приказал Ляпунов. — Там видно будет.

Паук покорно опустил голову.

— …Гонсевского, — повторил он, дописывая.

— …сроком от сего числа в одну неделю, — продолжал Ляпунов. — А за то убийство, если я его в срок сделаю, договорился я, Кифа Паук, получить от рязанского воеводы Прокопия Петровича Ляпунова двести золотых. Сего же числа в тот счет двадцать пять золотых вперед взял.

— …взял, — дописал Паук.

— Ну, поставь подпись, и все! — приказал воевода. — Вычти-ка!

Паук вслух прочел написанное.

— Чай, понял? — ухмыляясь, спросил Ляпунов. — Для обережения это. Коли слукавишь да, двадцать пять червонцев вперед взяв, в Москву уйдешь, дела не сделаешь, а к полякам пристанешь, так покуда Москвы мы не взяли, грамотку эту я пану Гонсевскому дошлю. Как ни хоронись, он тебя сыщет, и расправа коротка будет. А коли дело в срок сделаешь, в тот же день золото тебе на руки, да и грамотку в придачу. Давай-ка ее сюда!

Ляпунов для верности перечитал расписку про себя и подвинул Пауку грудку золота.

— Бери, — кивнул он головой, — да живо делай дело!

Паук с алчно загоревшимися глазами быстро сгреб золото дрожавшими узловатыми пальцами.

Воевода хлопнул в ладоши, распорядился расковать ему ноги и отпустить на свободу.

— Спасибо тебе, Прокопий Петрович, — с чувством молвил Аленин после того, как Паук вышел. — Век услуги твоей не забуду!

— Рано благодарить, молодец, — ответил воевода. — После благодарить будешь, коль дело сделается. А думается мне. Паук не упустит случая разбогатеть. Завтра же весть нам принесет.

— Дай-то Бог!

Прокопий Петрович не ошибся: на следующий же день под вечер Паук вернулся и очень обрадовал воеводу сообщением, что Наташа жива и находится действительно в плену у боярина Цыплятева. Ляпунов тотчас послал за Алениным, который подробно условился с Пауком о времени и способе похищения Наташи.

Глава XXVII Пленница

Когда «отцы-молодцы» схватили Наташу, завернули в тюк и опрометью понесли в дом Цыплятева, девушка от испуга потеряла сознание. Пришла она в себя уже в нарядной опочивальне покойной жены Равулы Спиридоныча; окинув ее недоумевающим взглядом, робко спросила:

— Где я?

Над ней склонилось морщинистое, горбоносое, желтое лицо старой женщины, похожей на ведьму, приставленной боярином ухаживать за Наташей. То была его давняя знакомая, известная в Москве Ульяниха, славившаяся своими злыми делами. Нередко помогал Ульянихе в ее «подвигах» приятель Паук. Немало натворили они вместе темных дел, и один другого стоил: Ульяниха была таким же Пауком, как и он, готова была ради денег на всякую мерзость. Равула же Спиридоныч питал к ней, как и к Пауку, большое доверие.

Замыслив украсть Наташу, боярин Цыплятев в тот день с утра велел позвать к себе Ульяниху, посоветовался с нею о способах похищения, приказал ей прислуживать боярышне в первое время, завладеть расположением и доверием ее и постепенно уговорить девушку полюбить его.

После доставки Наташи «отцами-молодцами» Ульяниха раздела ее, уложила в постель и неотступно находилась при ней, приводила ее в чувство и напряженно следила за появлением первых признаков сознания, чтобы заранее придуманным ответом сразу успокоить ее.

— Где я? — повторила Наташа, окинув недоумевающим взглядом опочивальню и с испугом остановив его на склонившемся над нею незнакомом лице старухи, приторно-угодливо улыбавшейся.

— Не изволь тревожиться, боярышня, — сладким голосом запела Ульяниха. — Никто тебя не обидит. Злые негодные люди скрасть тебя захотели, да Бог не допустил: встретился им добрый человек, пожалел тебя, отбил, жизни едва не лишившись, и сюды укрыл.

— А где ж отец? — спросила Наташа, смутно припоминая случившееся. — С ним что?

— Жив, жив, красавица! Не изволь тревожиться. Бог даст, скоро оправишься, свидишься.

— Да где же я? Хоромы чьи эти? — пытливо и тревожно допрашивала Наташа.

— Сказывала я тебе, — продолжала сладко петь Ульяниха, — добрый человек от смерти спас, сюда укрыл. В гостях ты у него… у благодетеля того… у боярина Равулы Спиридоныча Цыплятева.

При упоминании этого ненавистного имени будто гром грянул над Наташей. Она вздрогнула, как ни была бледна — еще пуще мертвенно побледнела и закрыла глаза.

В это время, услыхав голоса, в опочивальню вошел сам Равула Спиридоныч.

— Здравствуй, красавица! — вкрадчиво сказал он. — Как здравствовать изволишь, боярышня? Видишь, злодеи мерзкое дело над тобой задумали, отбил я тебя, защитил. Никто тебя здесь не тронет, ветерку подуть не дам. Живи себе с Богом в холе да в воле, сил набирайся. Ишь, испугали как, лица на тебе до сих пор нет…

Равула Спиридоныч вплотную подошел к постели.

— Что ж словечка в ответ не молвишь? — вкрадчиво продолжал он. — Взгляни ясным солнышком!

— Уйди! — закрывая глаза, чтобы случайно не увидеть ненавистного лица, едва нашла силы выговорить Наташа.

— Уйти? Хе-хе! Куда мне уйти? — уже раздражаясь, но пока сдерживая себя, дробным смешком хихикнул Равула Спиридоныч. — В гостях ты у меня, хозяин я здесь, уйти, стало быть, мне некуда. Так-то, красавица.

Каждое слово Равулы Спиридоныча, точно молотом, ударяло по голове Наташи, вызывало в душе невыносимое страдание. Она готова была потерять сознание. Все случившееся сливалось в одно сложное, непонятное, страшное впечатление неотвратимой беды. С каждой минутой лицо ее становилось бледнее. А Равула Спиридоныч все продолжал говорить.

— Так-то, красавица! — тянул он. — Знаю, не люб я тебе был, авось нынче милее стану. Ничего для тебя, боярышня, не пожалею. Бог родителя твоего за супротивность пожаром-разором покарал, добра лишил. Так ты, боярышня, не кручинься: добра у меня много. Камешков самоцветных, злата-серебра, соболей пушистых, парчи златотканой. Чем велишь, всем тебя награжу. Глянь же солнышком, молви слово ласковое, ручкой белой дружбу закрепи.

И, склонившись к Наташе, Равула Спиридоныч протянул было к ней руку. Но девушка вздрогнула, затряслась и разразилась судорожными рыданиями.

— Уйди в самом деле, боярин, — шепнула Ульяниха. — Видишь, не в себе она. Дай опамятоваться.

— Ну, ладно, — сдался Цыплятев.

Он вышел тяжелой поступью, прошел в столовую, где для него был приготовлен ужин, налил дрожащей рукой полный стакан «двойного вина»[106], залпом выпил, повторил, походил по горнице и только после этого немного успокоился.

А с Наташей Ульяниха возилась долго, прыскала ее водой, терла крепким уксусом голову и шею, пока наконец не привела в чувство.

Был уже поздний вечер, наступила ночь, когда девушка пришла в себя. Ее знобило, не переставала трясти мелкая дрожь, и под теплой шубенкой, накинутой Ульянихой поверх одеяла, она не могла согреться. Ульяниха сходила приготовить горячего сбитня, принесла и свежеиспеченный калач, но от еды Наташа отказалась, а сбитень выпила с жадностью, согрелась, немного успокоилась и незаметно уснула крепким сном. Ульяниха и сама уже подремывала. Она пододвинула к постели столец, поставила на него остатки сбитня, положила и калач на случай, если девушка, проснувшись, захочет есть, ушла в соседнюю повалушу, расположилась на лежанке и заснула.

Была глубокая ночь. Во всем доме не спал только Равула Спиридоныч. Наконец, когда замерли последние звуки и наступила полная тишина, он, истомленный ожиданием, снял тяжелые сапоги и тихо, крадучись, будто разбойник, а не хозяин в своем доме, направился в опочивальню. Когда он вошел в повалушу, находившуюся рядом с опочивальней, дремавшая там на лежанке Ульяниха приподняла голову.

— Ну что? — хриплым от волнения шепотом спросил он.

— Оправилась маленько, уснула, — ответила Ульяниха, зевая спросонья.

— Пойду навещу! — сказал он и, стараясь легко ступать, на носках вошел в спальню и неслышно запер за собой дверь, легко ходившую на смазанных медных петлях.

Лампада с нагоревшей светильней в переднем углу перед киотом красноватым светом озаряла опочивальню. Равула Спиридоныч тихо подошел к киоту, задернул перед ним застенок и повернулся к постели.

Наташа проснулась. Стремительно приподнявшись, она уперлась обеими руками в грудь Цыплятева и что было силы толкнула его. Равула Спиридоныч пошатнулся и едва не упал.

Его растерянностью воспользовалась Наташа. Еще перед сном она увидела на пододвинутом к постели стольце нож, который Ульяниха положила рядом с калачом. Чувство самосохранения подсказало ей спрятать его под подушку. Теперь сразу вспомнив о нем, она выхватила его и, пронзительно вскрикнув, замахнулась им на Цыплятева. Тот при блеске острой стали невольно вздрогнул и отступил.

— Уйди, убью, душегуб проклятый! — отчаянно вскрикнула Наташа.

— А! Ты так! — вскипел злобой Равула Спиридоныч и, не помня себя от бешенства, метнулся к ней.

Но девушка успела уже вскочить с постели, кинулась к переднему углу и, все еще грозя ножом, стала под киот, озаренная светом лампадки, прекрасная в своем гневе, страшная в решимости умереть.

На крик Наташи в опочивальню вбежала Ульяниха. Ввиду наставшего сложного времени в Москве работы и доходов стало мало, а поэтому обязанность ходить за Наташей была делом прибыльным и в расчеты Ульянихи отнюдь не входило лишиться ее, если бы эта ночная свалка закончилась бедой. А нрав Цыплятева она знала, и, доведенный до исступления, он может и убить. Поэтому Ульяниха приложила все усилия, чтобы убедить рассвирепевшего боярина успокоиться.

— Опамятуйся, боярин, — схватила она его за рукав. — Говорила ведь, не в себе она.

— Постой же, покажу я ей! — взмахнул кулаком Цыплятев.

— И покажешь, да после. А теперь остынь, воды испей.

Равула Спиридоныч плюнул, махнул рукой и вышел.

А Наташа не выдержала: после пережитых последних страшных впечатлений, закончивших такой тревожный для нее день, она сразу ослабела, и не успела Ульяниха подхватить ее, как девушка грохнулась на пол. С помощью позванной сенной девушки Ульяниха уложила ее снова на постель.

Наташа впала в забытье, начался жар и бред. Она заболела, лежала вся в огне, не узнавала Ульянихи. Молодое крепкое здоровье взяло, однако, свое, и три дня спустя сознание снова вернулось к девушке. Она стала поправляться.

Равула Спиридоныч злился, но делать было нечего: Ульяниха убедила его не показываться Наташе совсем на глаза. И Равула Спиридоныч сдался, обещал не тревожить ее и предоставил Ульянихе, в преданности которой был уверен, полную свободу действий. Наташа пролежала еще дня два в постели, а затем, под присмотром своей пестуньи, стала выходить и в сад. Ульяниха из корыстных целей как могла утешала, уверяла, что все образуется и что девушка скоро увидится с отцом, который жив и здоров. Наташа немного приободрилась.

И вдруг неожиданно в хоромах Равулы Спиридоныча появился Паук, которого он считал уже погибшим и потому обрадовался ему. Паук красно расписал те беды, которым он подвергся, ревностно исполняя возложенное на него боярином опасное поручение, и не только получил прощение за невыполненное, но попросил даже денежную подачку и досыта был напоен и накормлен на поварне приятелями-слугами, которым он о своих мытарствах и похождениях расписал турусы на колесах.

После угощения Паука Равула Спиридоныч позвал его к себе, поведал ему о похищении Наташи. Паук получил разрешение наведываться к Ульянихе. Ему этого только и надо было. Со старой приятельницей сговориться было нетрудно, однако она заломила высокую цену за пособничество в похищении Алениным Наташи, но нашлись старые счеты, которые Паук не преминул ей напомнить, погрозив опасными разоблачениями, и старуха сошлась на двадцати пяти червонцах. Решено было, что в условленный день она под вечер выйдет с Наташей гулять в сад, отодвинет задвижку на калитке, выходившей в глухой проулок, выпустит ее, замкнет калитку, ляжет в противоположной стороне сада на землю, немного спустя поднимет крик и тем, кто прибежит, расскажет, что неизвестные перелезли через ограду сада, похитили девушку, а ее едва не убили. Что до самой Наташи, то о предстоявшем спасении ее условлено было из предосторожности не сообщать ей до дня похищения.

Сделав, таким образом, дело, Паук выбрался ночью в стан рязанского воеводы, дождался Аленина и договорился с ним о дне похищения. Вместе с тем за дополнительную плату (этой суммой Ляпунов ссужал Аленина) Паук обещал посодействовать Аленину проникнуть в Москву при посредстве знакомых из числа москвичей, друживших с поляками, а также обещал разыскать Алексея Наумова и Яшу (сведения о которых Аленин тут же сообщил Пауку) и передать им просьбу, чтобы помогли в похищении Наташи. Что касается условленной платы и расписки, то получить их от него непосредственно после похищения Паук отказался, чтобы не оказаться замешанным и не быть заподозренным Цыплятевым: условились, что за получением денег и расписки Паук явится к воеводе уже по возвращении Аленина в стан. Условившись обо всем этом, Паук отправился в Москву, чтобы разыскать Алексея Наумова и Яшу.

— А с ними дело обстояло так: когда в свой приезд Алешин отправился искать их, под утро после пытливых расспросов и упорных поисков ему удалось выяснить, что Алексея и Яшу в последний раз видели сражавшимися в одной из уличных стычек с поляками на Страстной неделе. По словам одних очевидцев, оба были убиты, по словам других — только ранены и подобраны каким-то монахом. Путем дальнейших расспросов удалось установить более или менее определенно личность монаха: он был послушником Донского монастыря Симеоном, приставленным беречь небольшую часовенку с чтимым образом Святителя Николая на одной из окраинных улиц Китай-города, рядом с местом стычки, в которой принимали участие Алексей и Яша. О Симеоне Аленин узнал, что он известен умелым и заботливым уходом за ранеными москвичами, которых подбирает, обходя город по ночам, и относит с помощью товарища в потайной подвал под часовенкой, которую он разыскал и действительно нашел там Алексея и Яшу. Они были хотя и не смертельно раненными, но сильно ослабевшими от потери крови. Об участии их в сопровождении Матвея Парменыча к Троице нечего было и думать, так как раньше чем через несколько дней они покинуть свой приют не могли. Поэтому, оставив их на попечении Симеона, Аленин условился, что как только предоставится возможность, он так или иначе свяжется с ними и даст им знать, как поступать дальше.

Паук теперь разыскал их, нашел почти поправившимися: хотя у них еще не вполне зажили раны, но они уже выходили и чувствовали себя достаточно бодро. Появление Паука немало смутило их, они заподозрили, не готовит ли он им ловушку. Но когда тот передал им предусмотрительно врученную Алениным верительную грамотку и рассказал о предстоявшем спасении Наташи, оба радостно воспрянули духом и дали обещание принять участие и помочь в похищении девушки.

Днем похищения выбран был четверг на Фоминой неделе. В этот день Аленин, Яша и Алексей должны были на заходе солнца встретиться в глухом проулке возле задней стороны сада Равулы Спиридоныча и осторожно трехкратным свистом вызвать из сада Наташу. О бегстве верхом нечего было и думать: в пределах города четверо всадников обратили бы на себя внимание. Решено было, что Наташа, выйдя в проулок, быстро переоденется в мужское платье, а затем все четверо пешком выберутся из города и, уже перейдя Яузу, Аленин с Наташей сядут на приготовленных коней, а Алексей и Яша присоединятся к троицкому отряду Палицына.

В напряженном ожидании прошло время до условленного дня встречи. Наконец наступил четверг. Стоял теплый погожий весенний вечер. В конце дня Ульяниха вывела Наташу погулять в сад. С утра она осторожно подготовила девушку к предстоявшему событию. Сообщение это, мысль о возможности свободы, о свидании с Дмитрием, а затем с отцом вызвали у нее порыв восторга. Как ни была взволнована она, но чтобы не выдать себя и Ульяниху, слегка успокоилась, проявила самообладание и стала ждать вечера. Однако радость оживляла лицо румянцем, поднимала настроение, просвечивала в улыбке, звучала в голосе.

Пока Наташа гуляла в саду, Равула Спиридоныч по обыкновению наблюдал за нею из окна. Ульяниха знала об этом и боялась, как бы боярин не выследил их, когда они пойдут к калитке. И вдруг произошло то, чего они обе и не ожидали.

Солнце уже садилось, наступало условленное время. И только Наташа со своей пестуньей собрались свернуть по боковой дорожке в глубь сада, как вдруг на крыльце появился Равула Спиридоныч. Он уже несколько дней держался и по совету Ульянихи не показывался на глаза Наташе, выжидая, пока Ульяниха подготовит девушку к новому свиданию. Теперь, понаблюдав из окна за Наташей и заметив оживление на ее румяном лице, он понял по-своему эту перемену, решил, что девушка, очевидно, примирилась со своей участью, поправилась и настало благоприятное время для примирения. И в веселом настроении, слегка под хмельком, посмеиваясь, он вышел в сад.

Наташа чуть не ахнула. Но она сдержала себя, поняв, что только смелость и самообладание могут выручить ее из беды, и как ни испугалась, но наружно ничуть не изменилась. Заложив руки в карманы кафтана, Равула Спиридоныч, продолжая посмеиваться, подошел к ней.

— Чтой-то, боярышня, повеселела ты будто? — игриво спросил он. — Аль оправилась от немочи лихой?

— Спасибо, боярин, оправилась, — бойко ответила Наташа и даже заставила себя улыбнуться.

— Всем ли довольна — уходом, едой? Нужды какой не терпишь ли? — продолжал Цыплятев, жадно рассматривая ее. — Приказать ли чего не изволишь? Всякое хотение твое исполнится.

Томительно шло время. Каждую минуту мог раздаться призывный свист. Вся душа трепетала в Наташе. Но она продолжала владеть собой и улыбаться.

— Благодарствуй, боярин, на ласковом слове, — так же беспечно ответила она, — всем довольна, за хлеб-соль спасибо.

Наташе почудились сдержанные голоса за оградой и приближавшиеся шаги. Каждое мгновение было дорого.

— Не грех и сейчас о хлебе-соли подумать, — заметил Цыплятев. — Солнышко садится. Время ужинать. Не изволишь ли?

— Спасибо, боярин, и точно будто есть захотелось, верно, от свежего воздуха, — не моргнув глазом, ответила она.

— Ко мне бы пожаловала, вместе бы и откушали, а? — осторожно подошел Равула Спиридоныч к своей цели.

— Что ж, если сладко попотчуешь, боярин… вдвоем веселее…

Вдали довольно явственно раздался тонкий осторожный призывный свист. В волнении Цыплятев не обратил на него внимания. Ласковое обращение Наташи вскружило ему голову.

— Уж так, боярышня, попотчую! — восторженно сказал он. — Птичьего молока и того достану, если прикажешь. Пойду устрою пир. Приходи, чур.

— Приду, приду… Маленько погуляю, покуда позовешь.

— Ладно.

И Равула Спиридоныч легкой и быстрой походкой, полный заманчивых надежд, направился к дому.

Глава XXVIII Тайна, подслушанная степью

Вторично раздался призывный свист, и нельзя было мешкать. А Ульяниха смутилась и готова была передумать. При таких осложненных обстоятельствах решиться на осуществление плана было слишком дерзко и опасно. Однако думать было поздно. И испугала к тому же ответственность перед Пауком. И, не раздумывая дольше, Ульяниха поспешила за Наташей, бежавшей в глубь сада.

Вот и калитка. Ржаво прохрипела давно не отмыкавшаяся задвижка, с трудом поддавшаяся. Мгновения казались вечностью. Еще усилие, дверь распахнулась, Наташа выскочила в проулок, калитка за ней стремительно захлопнулась, и — пленница была на свободе.

Но радоваться, говорить, обсуждать, расспрашивать было не время. Еще дороже была теперь каждая минута. Аленин с Яшей и Наумовым держали наготове припасенный наряд: сапоги, штаны, кафтан — все большое, чтобы быстро одеться. С ловкостью, удесятеренной опасностью, как бы привычно, Наташа стремительно переоделась. Наумов лихо надел ей колпак на голову — и из Наташи, у которой после стрижки со времени смерти матери волосы мало еще отросли, — вышел молодец молодцом. Не узнать!

Все трое, продолжая хранить молчание, быстро зашагали по проулку. Вдруг Наташа вспомнила:

— Беда! Боярин сейчас спохватится. Ждет он меня к ужину. Пошлет в сугону[107].

— Как же быть? — невольно замедлил шаги Аленин.

— Конно бы, — откликнулся Яша.

— Где его возьмешь! — заметил Наумов.

В напряженном раздумье они продолжали путь.

— К Симеону! — вспомнил и решил вдруг Аленин. — Недалеко. Мигом дойдем. Там до ночи обождем. Авось не сыщут.

Они свернули в боковую улицу, ускорили шаг, прошли с полверсты, дошли до часовни, спустились в подземелье и вздохнули свободно.

В жуткой обстановке среди раненых и умиравших незаметно прошел для Наташи и Аленина первый час свиданья после долгой разлуки.

Темной ночью вышли они из подземелья. Опасен был этот недолгий путь по городу, занятому поляками. Но счастье им пока покровительствовало. Встречных не было. На той стороне Яузы мелькали сторожевые костры своих, они бегом добежали до них — впереди лежал уже безопасный путь. В условленном месте они нашли лошадей.

— Куда же теперь? — спросила Наташа.

— К Троице, к Матвею Парменычу. Там спокойно тебе будет, — сказал Аленин. — О сговоре моем с Пауком, о желании спасти тебя и боярину покуда не говорил, в удаче уверен не был, зря тревожить старика не хотел; и так уж сколько он из-за тебя намучился. Ну, а теперь свезу радость. Коли тяжел мой грех перед Матвеем Парменычем, так ныне, чаю, позабудется вся моя вина. Садись, Наталья Матвеевна.

Она ловко вскочила на коня. Ходкой рысью они двинулись вперед, вскоре миновали стан подмосковный и выехали в приволье лугов, залитое лунным светом. Ехать им предстояло часа три. Боясь, что девушка с непривычки устанет от верховой езды, Аленин замедлил ход. И зашел между ними нескончаемый разговор. Он чувствовал потребность рассказать Наташе обо всем им пережитом и своей жизни в разлуке с ней, об увлечении Мариной и снять с совести тяжесть этого греха. Долог был разговор. Надо было вспомнить все со времени отъезда за границу, чтобы понять причину всего случившегося. В чистосердечной исповеди Аленин не жалел себя, не оправдывал, но бичевал и обвинял. Хотелось резче очертить свои грех», чтобы полнее было оправдание и прощение, если он их заслужит.

— Такова моя жизнь, Наталья Матвеевна, — сказал он, закончив исповедь. — Вся она перед тобою без утайки. Во власти твоей казнить или миловать. Скажи же свое конечное слово.

Кони, пофыркивая, шли шагом. Залитая лунным светом, степь обдавала их волнами свежего аромата, звенела созвучным пением тысячи кузнечиков, тепло июльской ночи ласкало. Забылись на время ужасы всего ими пережитого и всего переживаемого сейчас Москвой, и душа растворялась в безотчетном желании мира, прощения и радости. И как аромат цветов под ногами коней, как пенье кузнечиков, их души, объятые этим желанием примирения, сливались в одном порыве к дружбе и давно понятой, но никогда не высказанной любви, чтобы вместе найти силу бодрости и взаимной поддержки для преодоления неизбежных пока грядущих трудностей жизни.

Как бы чувствуя порыв их влечения, кони дружно шли в ногу, теснясь друг к другу. Опустив голову, ехала Наташа. После выслушанного рассказа она приняла решение. Но волнение мешало говорить. А говорить нужно было.

— Дмитрий Ипатыч, — прозвучал наконец тихо ее голос, но показалось, как будто ночь притаилась, слушая его, и кузнечики примолкли, — я ли вольна судить, казнить тебя, коли без тебя мне жизнь была не в жизнь, коли ждала я тебя, каким бы ты ни пришел…

Дух у него захватило.

— В разлуке с тобой, — продолжала она, — дня не проходило без мысли о тебе. Я не винила тебя, а болела душой, жалела, знала: не на радость, а на муку ушел ты от меня… Так что ж теперь-то говорить!..

Уже встретились их руки. Еще мгновение… Но… насторожилась ночь, разыгралась вдруг безудержным звоном кузнечиков, распахнула ризы благоуханий луговых цветов и скрыла подмеченную тайну, святую, стыдливую и чистую.

Алел уже восток, отражая свой свет на их счастливых лицах. Кони, отдохнув, сами взяли дружной рысью. И навстречу всходившему солнцу Наташа и Дмитрий ехали, веря в лучшее будущее, в свои силы, в торжество правды на истерзанной невзгодами земле Русской.

Вскоре показались стены и главы Троицкой лавры.


Матвей Парменыч, уже поправившийся, встал по обычаю рано и первый раз после болезни вышел подышать утренним воздухом. Он чувствовал себя бодро: подавляя мысли о личных невзгодах, он думал о той великой работе, за которую снова принялся совместно с Авраамием Палицыным и отцом Дионисием. Двое всадников, быстро въехавших в монастырские ворота, привлекли его внимание. Заметили издали боярина и они, поэтому остановились и спешились.

— Обожди меня здесь, — сказал Дмитрий, передавая поводья Наташе. — Пойду покуда один. Как бы неожиданная радость не растревожила старика после болезни.

Он пошел навстречу Матвею Парменычу. Тот уже узнал его. Они поздоровались и обнялись. От старика не скрылось радостное настроение Аленина.

— Чтой-то ты нежданно так? — пытливо посмотрел на него Матвей Парменыч. — Или весть какую привез? Лик у тебя будто радостный. Уж не победа ль над поляками?

— Будет и победа, Матвей Парменыч, — улыбаясь, ответил он. — А покуда иную весть тебе привез.

— Ну? — затаил дыхание старик.

— Наталья Матвеевна жива, здорова. Худа ей от злодея Цыплятева не учинилось… Вернется к тебе чистой голубицей…

— Слава Тебе, Господи! — с чувством перекрестился Матвей Парменыч. — А скоро ль вернется? Выручить-то ее оттуда как?

Продолжая сиять, Аленин посмотрел в сторону стоявшей спиной Наташи, которую в мужском наряде старик узнать пока не мог.

— Да не пытай ты, — разволновался Матвей Парменыч. — Нашел время для смешков. Чему до времени радуешься?

— Тому и радуюсь, что ко времени она.

— Да ну тебя, говори толком! — раздражился уже старик, почти догадываясь и напряженно всматриваясь в облик хотя и стройного, но мешковато одетого молодца, державшего поводья лошадей.

— Говорить-то мне нечего, — продолжал улыбаться Дмитрий. — Коли она…

— Ну?

— Коли она уже здесь…

Матвей Парменыч ахнул, взмахнул руками и побежал к Наташе. Но она сама кинулась к нему навстречу. И смеясь, и плача, порывисто бросилась она к отцу на шею, целовала ему и лицо, и руки. В это время подходил отец Авраамий, удивленно вглядывавшийся в незнакомого молодца, слишком уж что-то не по-мужски нежно льнувшего к боярину.

— Вот радость-то, друг, мне выдалась! — обратился к нему Матвей Парменыч, указывая на Наташу. — Нежданно Бог дочку вернул. Молодец сей выручил.

Но отец Авраамий сам уже признал Наташу, и строгое, хмурое лицо его осветилось радостной улыбкой.

— Добро пожаловать, боярышня! — тепло сказал он, благословляя ее. — Истинно велика твоя радость, Матвей Парменыч. Да послужит она знамением иной радости, коей, верно, в недолгом времени возликуем все мы.

— Матвей Парменыч! — решительно сказал Аленин. — Велика вина моя перед тобою. Да уж прости меня ради сей великой радости.

— Бог простит, Дмитрий, — растроганно ответил Матвей Парменыч. — Я зла не помню. Что было — прошло да быльем поросло.

— Коли так, — поклонился ему в ноги Аленин, — дозволь же другую просьбишку тебе сказать. — Он взял за руку Наташу. — Спас я Наташу, так дозволь уж на всю жизнь охранителем ее остаться. Благослови нас, Матвей Парменыч.

— Не ко времени, Дмитрий, речь ты эту повел, — нахмурился Матвей Парменыч. — Не время о своей радости думать, покуда земля бедой полна.

Аленин смутился.

— Нет, друг, — неожиданно вставил свое слово отец Авраамий. — Ты это неправильно мыслишь и хмуришься зря, и сам это знаешь. Время смутное и года твои немалые. Бог весть, долго ль проживешь. Справлять веселье, понятно, после будем. Освободим Москву, государя на царство выберем, тогда не грех и о своем ликовании вспомнить, о честном пирке да о свадебке. Покуда не об этом речь. Если люб тебе молодец, не нужно в благословении отказывать. И тебе, и ему легче на душе. Пойдет в бой, сильнее духом будет. И тебе покойнее, коли нежданно смертный час настанет.

— Правильно мыслишь, отец Авраамий, — покачал Матвей Парменыч головой. — Зря слово это у меня вырвалось, так уж — очистки совести ради. Тайно в сердце давно я их благословил. Не откажу и ныне.

Наташа и Дмитрий упали перед стариком на колени. Он поднял руку.

— Благослови же вас Бог на светлую, честную жизнь в любви, радости и помощи, — прочувствованно произнес старик.

— Теперь в храм пойдем, Господа возблагодарим, а там с Богом и в бранный путь, молодец, — заключил отец Авраамий. — Милой после натешишься, раньше заслужи ее.

С колокольни соборного монастырского храма неслись прозрачные звуки торжественного благовеста к утрене. Торжественно, мирно-отрадно было на душе Наташи и Дмитрия. И на всю жизнь сохранилось у них воспоминание этого светлого настроения…


Безумное бешенство охватило Равула Спиридоныча, когда вернулся он в сад, чтобы позвать Наташу к столу, и не нашел ее.

Потом, узнав из причитаний старухи, что Наташу похитили, злобный старик распалился небывалым гневом, заорал на весь двор, затопал ногами, побагровел до синевы и вдруг, взмахнув неестественно руками, повалился и захрипел. Его поразил удар.

На крик Ульянихи сбежалась дворня. Боярина замертво подняли и понесли в покои.

— Попа бы надоть, — послышалось из толпы слуг сдержанное замечание.

— Куда там, не поспеть! — заметил другой.

— Как жил, так и помер, — сказал третий.

И ни в ком из слуг не шевельнулось чувства сожаления к покончившему так неожиданно земные счеты хозяину.

В столовой палате стоял уставленный блюдами и напитками стол, приготовленный для пира с Наташей, быстро организованный по приказу Равулы Спиридоныча. Так закончился последний пир его, которому предстояло быть самым веселым в его грешной жизни.

Боярин Цыплятев свое навеки отпировал.

А Паук, выждав в соседней ропате часа два после похищения Наташи и хватив изрядную толику для храбрости, решил наведаться во двор Равулы Спиридоныча, чтобы узнать, что произошло после похищения. Мечтая о дукатах, которые ему предстояло на следующий день получить от Аленина, Паук подходил ко двору боярина с легкой душой. В голове его уже шевелилась ехидная мысль: не нажиться ли вторично с помощью Наташи — взявшись за крупное вознаграждение разыскать ее, в самом деле найти и водворить снова к Равуле Спиридонычу. Осуществить этот план было не так уж трудно: ненароком от того же Аленина удалось бы, пожалуй, узнать, куда он укрыл свою зазнобу. Паук решил подробно обмозговать это новое выгодное предприятие и теперь же, глядя по обстоятельствам, заговорить о нем с Равулой Спиридонычем. В отчаянии старик никаких денег не пожалеет посулить за розыски околдовавшей его девушки.

С этими радостными мыслями Паук вошел во двор боярина. Его поразила царившая там суета, причину которой он сразу узнал, и вместо того чтобы перекреститься, чертыхнулся.

Таково было последнее напутствие верного приспешника своему «благодетелю».

Глава XXIX Предатель

Вскоре после прихода ополченцев поляки в начале апреля вывели свои войска из Москвы, чтобы дать союзникам сражение. Первая битва закончилась для поляков неудачно: они вернулись в город, не нанеся ополченцам существенного поражения, а те захватили в Белом городе Яузские, Покровские, Сретенские, Петровские и Тверские ворота. Затем в течение долгого времени крупных сражений не было, но и не проходило дня без мелких стычек и драк. В Белом городе находился соляной буян. Все постройки вокруг него выгорели, а склады с солью уцелели. Сюда ходили и русские, и поляки, и тут ежечасно происходили ожесточенные стычки. Полезет поляк в погреб, столкнется там с русским и начнут колошматить друг друга до смерти. Или засядет шайка поляков за остатки обгоревших построек, за одиноко торчавшие печи, дожидаясь прихода русских, дождутся их и начнут палить из пищалей, кидать друг в друга кирпичи и камни. С каждым днем прибавлялись груды убитых, тела их не хоронили, и зловоние стояло нестерпимым. В июне к Москве подошел с сильным войском двоедушный Ян Сапега. Продолжая лелеять мысль о царском венце, он распространил слух, что сочувствует ополченцам, готов помочь им завладеть Москвой, выгнать не по праву засевших там поляков. Не доверяя искренности этих обещаний, Ляпунов тем не менее предложил Сапеге щедрую плату за помощь, если бы тот согласился ее оказать. Но Сапеге были нужны не деньги, а царский венец. Не дождавшись и намека от Ляпунова на возможность осуществления этого заветного мечтания, Сапега послал к Гонсевскому сказать, что будет служить королю, и на деле подтвердил эту готовность: в двадцатых числах июня поляки под предводительством своего военачальника Струся сделали вылазку из Кремля. Ополченцы ударили их и стали теснить; тогда Сапега повернул в сторону поляков, отбил русских и помог им под прикрытием войска вернуться в Кремль. Видя, что расположение Сапеги действительно стало переходить на сторону поляков, Гонсевский предложил ему оказать такую помощь: отступить от Москвы, заняться грабежом съестных припасов в окрестностях, чтобы снабдить продовольствием нуждавшихся в нем поляков, а вместе с тем увлечь за собой часть русских и ослабить, таким образом, силы осаждавших. Сапега принял это предложение и ушел. За ним действительно была отряжена погоня, но главные ополченские силы, освободившись от опасного врага, воспользовались его уходом и снова ударили по Москве. Особенно силен был натиск на башню, стоявшую над Москвой-рекой. В ней, отстреливаясь, укрылись человек триста, в числе которых был и поручик Пеньонжек Много ополченцев полегло под польским огнем. А между тем башня была высока, неприступна, и выбить оттуда горсть дерзких смельчаков надежды не было. Однако неожиданно помог какой-то перебежчик, он сказал, что в нижнем ярусе башни находится огромный склад зелья, гранат, начиненных ядер и других снарядов и что есть широкое отверстие, через которое нетрудно пустить в башню огонь и взорвать ее Советом поспешили воспользоваться, удачно была пущена стрела, обернутая просмоленной и зажженной паклей, и на башне возник страшный пожар. Часть поляков, обезумев, стали прыгать с четвертого яруса башни в реку, но они попадали в руки осаждавших и тут же гибли; другие предпочитали сгореть живьем. Из уцелевших к тому времени, когда ополченцы завладели башней, остались только двое: поручик Пеньонжек и его товарищ. Полуобгорелые, покрытые ранами, ссадинами и кровоподтеками, они до последней возможности бились, как львы. Геройское поведение двух храбрецов привело ополченцев, несмотря на их жестокую ненависть к полякам, в изумление, невольно внушило чувство уважения к ним. Отчаянных поляков отвели к Ляпунову.

— Ну, паны, — сказал им Ляпунов, — видал я рыцарей на своем веку, сам не худо драться умею, такого же супротивства, ей-же-ей, видать не привелось. Ступайте, что ль, к нам, вместе драться будем.

Пеньонжек, истекая кровью, гордо глянул на Прокопия Петровича.

— Не для того дрались мы до смерти, пан воевода, чтобы изменой себя опоганить, — спокойно ответил он. — Смерть нам не страшна.

Ляпунов несколько мгновений молчал, любуясь молодыми героями.

— Иного ответа и не ждал я, пан, — сказал он наконец. — Пустите их, — приказал он державшим поляков ратникам. — Пусть живут в примере другим, да сами с них берите.

Сдержанно, с достоинством поклонившись, поляки удалились к Москве.

Осада башни хотя и стоила осаждавшим крупных потерь, но зато со взятием ее уже вся стена Белого города перешла к ополченцам, а поляки оказались оттесненными в Кремль и Китай-город. Осаждавшие тесным кольцом окружали их, лишая возможности общаться с внешним миром. Начавшийся голод у поляков грозил им страшными бедствиями. Хотя осада Москвы и затянулась, но успехи осаждавших были уже значительны. И только осложнившиеся между военачальниками ополченцев недоразумения погубили успешно начатое дело.

Военачальников было трое: Прокопий Петрович Ляпунов, князь Дмитрий Михайлович Трубецкой и атаман Иван Мартынович Заруцкий. Они, по общему молчаливому соглашению, составили временное правительство под Москвой: от их имени писались грамоты в города, к ним обращались с челобитными, они распоряжались набором ополчений, сбором денежных средств, награждали поместьями и забирали их. В осуществлении этого последнего права и был главный корень зла.

Первое место между этими тремя начальниками по родовитости, знатности происхождения, по старшинству принадлежало князю Трубецкому. Но человек он был недалекого ума и личного почина и власти не умел проявлять. Дела, таким образом, вершились почти исключительно Ляпуновым и Заруцким. Но они были настолько противоположны друг другу по характеру, нравственному складу и убеждениям, что осуществлять общую власть не могли. У них были разные цели и желания. Кроме того, Заруцкий завидовал Ляпунову. Рязанский воевода был сильнее казацкого атамана. Его, а не Заруцкого, не говоря уже о Трубецком, вся заемщина считала верховодчиком. Таковым по заслугам (он ведь был вдохновителем ополченского похода) признала его вся тогдашняя Русская земля. Цель у него была одна: очистить Москву от поляков, навести порядок и избрать законного царя. Заруцкий же был душой казачества, преследовавшего буйные, корыстные интересы и отнюдь не склонного к порядку спокойной жизни. Заруцкий тайно мечтал и добивался одного: рано или поздно посадить на московский престол сына Марины, мнимого «царевича Ивана». При несходстве целей того и другого военачальника не могло быть и единодушия между ними. Ляпунов призывал всех к порядку и, хорошо понимая, что общая разнузданность нравов много содействовала в последнее время гибели Московского государства, требовал строгой законности в поступках, подчиненности и послушания. Казаки же занимались грабежом, насилием, пьянством. Заруцкий, поддерживая расположение к себе, потакал им во всем, становился сам в обостренные отношения с Ляпуновым и настраивал против него казаков. А главное — пошли нелады с раздачей земель и поместий: Ляпунов жаловал поместьями по заслугам своих земских людей, дворян, детей боярских; Заруцкий незаслуженно награждал ими казаков. Нередко одно и то же поместье оказывалось пожалованным и Ляпуновым, и Заруцким двум лицам разных партий. Это вело к раздорам, к спорам, кончавшимся и убийствами. Приверженцы Ляпунова были врагами Заруцкого, и наоборот. Дисциплина падала, те, что посильнее, занимались оспариванием друг у друга лакомых кусков-подарков, а бедные испытывали острую нужду.

Чтобы положить конец этим непорядкам, люди порядка — дворяне и дети боярские, сговорившись между собой, подали трем своим военачальникам челобитную, где они просили, чтобы те созвали Думу, которая установила бы согласованный порядок правления. Заруцкий явно уклониться от осуществления этого единодушного предложения челобитчиков счел неблагоразумным и скрепя сердце вынужден был дать согласие на созвание Думы, надеясь, впрочем, что во время совещаний казаки возьмут верх численностью и новый порядок установится соответственно их желаниям. Но эта надежда не сбылась.

Собравшись 30 июня. Дума приняла в сущности разумные правила. Вводился строгий порядок в дело раздачи поместий; надзор за этим возлагался на учреждавшийся поместный приказ; на разбойный и земский приказы возлагалась обязанность ловить и судить своевольников и разбойников, а также следить за тем, чтобы для промышления кормов, то есть для добычи припасов, казаки посылались не самостоятельно, а под надзором стрельцов во главе с дворянами и детьми боярскими. Наконец, Дума постановила, чтобы всякие ссоры были навсегда прекращены.

Но постановления эти ни к чему не привели. Новые порядки подрывали власть Заруцкого и отнюдь не приходились по вкусу казакам. Между приверженцами Ляпунова и Заруцкого вражда возрастала еще сильнее, и дело спасения Москвы готово было погибнуть.

С напряженным вниманием, радостно потирая руки, следили поляки заразгоравшимися раздорами в стане ополченцев. Понятно, как они были важны для них. Положение их в Кремле становилось час от часу тяжелее. Начался уже сильный голод, а за ним следом появились заразные болезни. Из припасов, ранее награбленных в городе, они сбережений не сделали. Цены на съестное быстро поднялись. Мясо, хлеб — все было на исходе. А пока ополченская рать тесным кольцом окружала Москву, рассчитывать на подвоз свежих припасов, за добычей которых ушел Сапега, было невозможно. При малочисленности голодных поляков в сравнении с жившими в сытости ополченцами на успешность боя с ними тоже трудно было рассчитывать. Оставался один выход — воспользоваться раздорами русских для гибели Ляпунова, который, как это поляки прекрасно понимали, являлся организатором осады, зачинщиком ее и верховодчиком всех ратных дел. С удалением Ляпунова новые раздоры между ополченцами и казаками, несомненно, должны были окончательно погубить русское дело и помочь полякам, хотя бы временно, вздохнуть свободнее. Расчет казался безошибочным, и поляки, а также приверженцы их москвичи-изменники решили осуществить его. Неожиданно в это дело вмешался Паук, что пришлось полякам весьма кстати.

Получив от рязанского воеводы условленные деньги и расписку и поклявшись впредь не только не замышлять против него, а, напротив, если случится, послужить верой и правдой, злопамятный Паук уже на обратном пути из стана в Москву стал думать, как бы повернее отомстить Ляпунову за пережитые в Рязани старые обиды, унижения, наказания и лишения, за пережитый уже под Москвой страх ожидания обещанных и более страшных наказаний. В этом направлении мысль изобретательного злодея деятельно заработала. Был он и хитер, и наблюдателен. Он сообразил, подметил и подслушал, какую ненависть и поляки, и москвичи, державшие их руку, питают к Ляпунову. Желание тех и других убить Ляпунова как нельзя более совпадало с его личными мстительными планами. Следовательно, оставалось подслужиться к полякам, придумать верный способ извести рязанского воеводу, удовлетворить свою мстительность, да еще, пожалуй, заработать на этом. Лично навредить Ляпунову он не мог, подговорить отдельных врагов воеводы покусился на него — толку вышло бы мало. При содействии поляков дело приобретало совсем другой оборот. Надо было только найти способ. Случай подал Пауку мысль, как осуществить каверзный план.

Как-то в июле, пропив уже полученные за пособничество в похищении Наташи деньги, Паук бродил в окрестностях Москвы. Близ Николы на Угреше кучка казаков, человек двадцать восемь, привлекла его внимание. Они были пьяны и о чем-то шумно спорили. В ногах у них валялся старый мужик, голосил и молил о пощаде; в стороне стояла телега. Незаметно Паук прокрался к месту спора, спрятался за кустами и стал слушать. Дело, по-видимому, заключалось в том, что старик с двумя дочерьми проезжал спокойно по дороге. Казаки остановили его, обшарили карманы и отняли девушек Вдруг показался конный разъезд стрельцов под начальством дворянина Матвея Плещеева.

— Стой! — зычно приказал Плещеев. — Отпусти девок!

В ответ послышалась грубая брань казаков.

Мужик, почуяв неожиданную помощь, опрометью кинулся в сторону Плещеева и упал в ноги.

— Милостивец, заступись! — завопил он, ломая руки.

Плещеев всадил каблуки в бока лошади и в два прыжка очутился среди кучки казаков.

— Прочь! — крикнул он, занося нагайку и огревая ею бородача казака.

Казак поднял булыжник и запустил им в голову Плещеева. Тот покачнулся, на лице его выступила кровь. Из среды сгрудившихся казаков раздались выстрелы Тогда стрельцы обезумели, ринулись с наскоку на казаков, превосходя их численностью, окружили и после недолгой борьбы похватали.

— В воду их кидай, топи! — вне себя от раздражения и боли крикнул Плещеев.

Рядом был небольшой пруд. И здесь разыгралась трагедия. Стрельцы волокли казаков к пруду бросали их в воду, отталкивали ружейными прикладами пытавшихся выплыть, иных прикладами по голове добивали. Не прошло и нескольких минут, как с казаками было покончено. Только один из них успел в суматохе вскочить на коня и во весь опор помчался в стан. Стрельцы прозевали его бегство, потом заметили, бросились в погоню, но догнать не могли, и казак успел скрыться. Смекнув, что он не замедлит вызвать товарищей, стрельцы поспешили вскочить на коней и умчались. Мужик, крестясь и охая, подобрал девок, уложил их на воз и что есть духу погнал лошадь.

Паука разобрало любопытство, чем кончится дело Бояться казаков ему было нечего. Напротив, он мог им рассказать обо всем случившемся и заслужить их расположение, которое впоследствии могло оказаться не лишним. Поэтому он стал ждать. И ждать пришлось недолго: вдали уже показалась приближавшаяся на полных рысях многочисленная ватага казаков. Они бросились к пруду, стали вылавливать трупы товарищей, обшаривать дно пиками. Все казаки, брошенные в пруд, оказались мертвыми. Среди прибывших возбуждение возрастало с каждым мгновением. В это время Паук вышел из своей засады и, сняв шапку смиренно подошел к атаману казацкой ватаги Сидору Заварзину.

— Чего тебе? — спросил тот.

— Сидел я тут, видел все ненароком, поведать могу, — подобострастно ответил Паук.

— Рассказывай, — приказал Заварзин.

Паук, выгораживая казаков и клевеща на стрельцов, сказал, что они, исполняя приказ Ляпунова, как о том кричал дворянин Плещеев, безвинно утопили казаков.

— Смерть Ляпунову! — закричали казаки.

— Казнить собаку! — подхватили другие.

— Хоть бы и виновны казаки были, — сказал Заварзин, — не волен он казнить без земской думы. На то решение было.

— В стан! К Ляпунову! Сюда его! В воду! — раздались возбужденные крики.

Казаки стали торопливо навьючивать тела мертвых товарищей на коней.

— А ты кто же будешь? — спросил тем временем Заварзин Паука, внимательно оглядывая его уродливую фигуру.

— Странник я, батька, — смиренно ответил тот. — В Москву пробираюсь, чудотворцам святым поклониться.

— Сослужи ж мне службу, — сказал Заварзин, бросая Пауку в шапку монету. — В Москве в плену польском товарищ наш Илейка Куцько. Коли встретится, скажи — атаман Заварзин крепкую думу думает, как бы освободить его. Скажи, чтобы не кручинился, выручу его из беды.

Казаки вскочили на коней и пустились вскачь к стану. Дальнейших событий Паук ожидать не стал, да он и понял, что исполнить угрозу привести сюда Ляпунова и потопить его казаки не смогут: не так просто было всенародно схватить любимого воеводу. Но разыгравшийся на глазах Паука случай дал ему пищу для размышлений, и на обратном пути к городу он стал на все лады обдумывать, как бы использовать его для осуществления своих каверзных в отношении Ляпунова планов. И неожиданно его осенила блестящая мысль, которая оказалась настолько верной и чреватой благоприятными последствиями, что он на радостях добежал до хором приятеля прежнего своего благодетеля Равулы Спиридоныча — Федьки Андронова. С ним Паук и раньше был знаком и не раз оказывал ему кляузные услуги; после же смерти боярина Цыплятева он присосался к Андронову окончательно.

Андронов выходил из ворот, направляясь в Кремль к Гонсевскому, когда Паук стремглав прибежал и чуть не сбил его с ног.

— Ну, чего ты? Ошалел? — окликнул его Андронов.

— С делом до тебя, боярин! — прохрипел, едва переводя дух, Паук.

— Ну? — насторожился тот.

— Думаю, воеводу Ляпунова время извести настало.

— Эку новость поведал! Известно, давно время настало. Без тебя знаю. О том только и думы у нас с боярином Гонсевским. Да как извести-то?

— Уж я берусь!

— Сказывай!

— Берусь, и все. Если милость будет, доложи боярину Гонсевскому.

— Да мне-то чего не скажешь? Таиться бы нечего.

Паук хитро ухмыльнулся.

— Дело, сам знаешь, большое. Гонсевский казны за это не пожалеет. Так уж не осерчай, милостивец, ему первому скажу. Как бы пересказами не сглазить.

Андронова не удивила дерзость Паука, которой в другое время он ему бы не спустил. Дело было действительно настолько важным, что желание Паука открыть непосредственно Гонсевскому сущность его показалось естественным.

— Ну, ладно, — решил Андронов. — Ступай за мной. Так и быть, расскажу.

Когда они пришли в кремлевские палаты и Андронов послал доложить Гонсевскому, что он привел человека, который хочет сообщить не терпящее отлагательства дело, Гонсевский велел тотчас позвать их. Делая вид, что он не желает сам касаться известных ему подробностей дела, Андронов сказал лишь, что пришедший с ним человек берется извести Ляпунова, почему он и счел долгом привести его (при такой хитроумной постановке вопроса значительная доля заслуг на случай удачи оставалась, таким образом, и за Андроновым), и предоставил Пауку рассказывать. Тот подробно поведал о случае с казаками и об угрозах их убить Ляпунова.

— Так, — сказал Гонсевский, внимательно выслушав его. — А дальше-то что? От одной угрозы смерть не настанет!

— А дальше, — понизил Паук голос, — надо бы грамоты отписать от имени Ляпунова, за подписью его, да невзначай к казакам заслать!

— О чем грамоты? — насторожился Гонсевский.

— О том, что казаки-де вороги и разорители Московского государства. А потому-де след их всех вешать да топить, как ныне Плещеев потопил.

— Ну?

— И все! Грамоты те к казакам, что огонь в бочку с зельем, попадут. Тут Ляпунову и конец!

— Ха! Добже! — ухмыльнулся Гонсевский и довольно потер руки. — А подпись Ляпунова?

— Смастерю! — небрежно заметил Паук. — Руку его лучше своей знаю. Немалое время грамоты отписывал у него на Рязани.

— На Рязани? — удивленно посмотрел Гонсевский на Паука. — Ты служил Ляпунову?

— Подослан он был боярином Цыплятевым, — пояснил Андронов. — Я тебе, воевода, о том сказывал!

— А, знаю! — вспомнил Гонсевский. — Что ж ты дела-то до конца на Рязани не довел?

— Не довелось, боярин, — сокрушенно вздохнул Паук. — Промахнулся маленько. Немало муки за то принял. Нынче охота тебе до конца послужить. Награды не жду, да коли милость будет…

— Если выйдет толк, — перебил его Гонсевский, — наградой не обижу. Озолочу. Так и знай. Принимайся же за дело!

— К ночи грамоты готовы будут! — ободренный надеждой, радостно сказал Паук. — Завтра бы и заслать можно к казакам.

— С кем?

— Найду человечка. Имеется один на примете!

— Добже, буду ждать! Помни — озолочу.

Гонсевский милостиво отпустил обоих. Андронов повел Паука к себе, велел угостить его, отвел в свою «комнату», и там под наблюдением самого хозяина горбун и расположился писать грамоты, которые писал весь день не переводя духа. И к ночи действительно полдюжины грамот были готовы. Изучив в совершенстве умение Ляпунова составлять послания городам, Паук в точности соблюдал своеобразные особенности составления подобных посланий, и по языку, по выражениям, по оборотам речи даже сам дьяк рязанского воеводы Дамиан Евсеевич не сказал бы, не присмотревшись, что написанные Пауком грамоты фальшивы, не отличил бы, не зная, в чем дело, подложной подписи «Прокопея Ляпунова» от настоящей. В грамотах, адресованных различным городам, подробно развивалась мысль, вкратце высказанная Пауком Гонсевскому. Ляпунов объявлял казаков врагами русских людей и Московского государства, приводил примеры, страстно взывал к желавшим блага земле Русской истреблять их без пощады, при каждом удобном случае, даже без определенных поводов, ставил в пример поступок дворянина Матвея Плещеева и сулил щедрые награды в здешней жизни и вечное блаженство за гробом всем ретивым истребителям врагов земли Русской. Словом, грамоты вышли впечатляющие, ознакомившись с их содержанием Федька Андронов даже крякнул от удовольствия. Не глядя на ночь сходили к Гонсевскому. И он вполне одобрил грамоты, дал Пауку подачку в счет будущих благ, подтвердил, что в случае удачи щедро наградит его и даже походатайствует у короля награждение его землей.

Оставалось разослать грамоты в города. Найти для этого людей было нетрудно. Но важнее всего было подослать такую грамоту непосредственно к казакам в подмосковный стан, так как, пока они узнали бы о получении грамот городами, ждать пришлось бы долго. И Паук пообещал Гонсевскому, что к утру он найдет способ осуществить эту задачу.

Действительно, способ такой он придумал. Он вспомнил о поручении, данном ему атаманом Заварзиным по поводу товарища его, Илейки Куцько. Разыскать Илейку среди пленных казаков было нетрудно. Утром Паук нашел его, передал поклон Заварзина, рассказал подробно о казни казаков и сообщил, что не успел Ляпунов совершить эту казнь, как уж приготовил грамоты городам, в которых призывает русских людей к поголовному избиению казаков. Паук даже показал Илейке саму грамоту, якобы по счастливой случайности перехваченную им. Илейка вскипел страшным бешенством, выпросил грамоту у Паука, с тем чтобы при первом удобном случае тайно бежать из Москвы и передать ее товарищам. Но прибегать к тайному бегству Илейке не пришлось: Паук о своем посещении его тотчас сообщил Гонсевскому, высказав предположение, что в интересах дела Илейке нужно вернуть свободу. И эту мысль Паука Гонсевский вполне одобрил. Но ничем не объяснимое освобождение Илейки из плена могло в связи с посещением Паука и передачей ему грамоты возбудить сомнение в казаках, не подстроено ли все дело специально поляками. Поэтому для освобождения Илейки надо было найти естественный предлог. Гонсевский велел навести справку, не поступало ли ходатайств от казаков об обмене пленными и какими. Оказалось, что казаки неоднократно просили об освобождении в числе других пленников Илейки Куцько, предлагая взамен его отпустить любого из поляков. И Гонсевский тотчас велел отпустить Илейку и написать письмо к атаману Заруцкому с просьбой об освобождении в обмен на Куцько пленного польского хорунжего Кршивуцкого.

Паук с нетерпением стал ожидать последствий так ловко начатого им дела.

Глава XXX Смерть героя

Необычайное волнение охватило казаков, когда 25 июля атаман Сидор Заварзин принес в круг грамоту, переданную ему Илейкой. Подпись Ляпунова казалась подлинной, содержание грамоты совпадало с толками о ненависти его к казакам, а после убийства, учиненного стрельцами Плещеева, она была тем более правдоподобной.

— Ну, браток, теперя-то не увернешься! — злобно и мрачно сказал Заварзин. — Рядите, панове, как быть с Прокопьем?

— Смерть ему! — поднялись грозные крики.

— На круг позвать!

— Пускай сам скажет!

— Не отвертится!

Решено было послать к Ляпунову с требованием, чтобы он явился на казацкий круг. Трое казаков отправились выполнить это поручение.

— Не пойду! — ответил им рязанский воевода. — Не желаю знаться с разбойниками. Приду я один, вас много, вы меня убьете. Жизнь мне не дорога, да нужна государству Московскому. Без меня кто с вами управится!

— Писал ты грамоту? — спросили посланцы.

— И ответа вам давать не стану! — гордо ответил воевода. — Говорить с вами не желаю, не по чести вам. Пускай круг посылает разрядных людей.

Вернулись посланные, сообщили ответ Ляпунова, приврали от себя, и вышло, что воевода чует свою вину и поэтому увертывается от ответственности.

Послали к Ляпунову вторично простых казаков. Те грубо потребовали, чтобы он немедленно явился, надерзили ему. Ляпунов их прогнал.

Круг стал советоваться. Решили отправить более почетное посольство в лице людей степенных и вежливых — Сильвестра Толстого и Юрия Потемкина.

Уклоняться на этот раз Ляпунов счел неудобным. Могло сложиться впечатление, что он в самом деле виновен и уклоняется от ответа. И послы посоветовали ему пойти.

— Мы соблюдем тебя, Прокопий Петрович, — убежденно сказали они. — Не бойся, зла тебе никакого не учинится!

Ляпунов как сидел безоружный, так и пошел. Он вступил на середину казацкого круга, который плотным кольцом замкнулся за ним.

— Ты писал? — протянул ему седоусый атаман Карамышев грамоту.

Ляпунов удивленно пробежал ее глазами.

— Нет, — пожал он плечами. — Я не писывал!

— Рука твоя? — продолжал допрос Заварзин.

— Рука схожа с моей, но не моя! — открыто глядя ему в глаза, снова ответил Ляпунов.

— Стало быть, отрекаешься? — мрачно спросил Карамышев.

— Это враги сделали, я не писал, — коротко еще раз подтвердил Ляпунов.

Наступило жуткое молчание. Многие казаки, видимо, колебались и готовы были поверить воеводе. Он вообще отличался прямотой нрава и правдивостью. Говорило в его пользу и то обстоятельство, что он пришел один и безоружный.

Молчание длилось несколько мгновений. И вдруг, чтобы положить конец раздумью, один черный казак с лицом зверским и свирепым, густо заросшим бородой, выхватил саблю за спиной воеводы и с размаху нанес ему удар. Ляпунов схватился за голову. Брызнула кровь.

— Прокопий не виноват! — раздался вдруг отчаянный крик. — Грех нам!

То кричал давний враг воеводы — Иван Ржевский. От сознания явной неправоты казаков он забыл былую вражду, понял, что Ляпунов действительно не виноват, что казаки введены в заблуждение, и не мог сдержать благородного порыва искренности.

Обливаясь кровью, Ляпунов окинул Ржевского благодарным взглядом, а тот выхватил саблю и грудью заслонил его.

Но было поздно. Вид крови, сознание возможной и неисправимой уже ошибки, былая ненависть к рязанскому воеводе опьянили казаков. В приливе безумной злобы, в неудержимом порыве мщения большинство из них, как один человек, выхватили сабли и обрушились на воеводу и нежданного его заступника, недавнего своего единомышленника Ивана Ржевского.

Без крика, без сопротивления упали оба под бешеными ударами сабель. Несколько мгновений — и все было кончено. Молча и угрюмо разошлись казаки. И лишь Сильвестр Толстой и Юрий Потемкин, посулившие защитить воеводу и оказавшиеся бессильными или не решившиеся исполнить это обещание, помедлили уходить, сняли шапки над изуродованными трупами и перекрестились. Ржевский лежал неподвижно, тело же Прокопия Петровича поводили предсмертные судороги. И вдруг по странной случайности голова его, лежавшая лицом к лагерю, повернулась в сторону Москвы и глаза полураскрылись, как бы посылая ей прощальный привет…

В это время в стан прокрался Паук. Ему не сиделось в Москве. Хотелось скорее узнать, как идет затеянное дело. Выбраться из Москвы и проникнуть в подгородний стан ему теперь ничего не стоило: и среди поляков он уже был своим, и к рязанскому воеводе был вхож, и среди казаков знакомцами обзавелся.

Войдя в стан, Паук издали заметил, как прошел Прокопий Петрович, как началась свалка, слышал шум голосов и вдруг затем как бы тяжело упавшее и придавившее гам молчание. Сердце Паука дрогнуло в радостном предчувствии. Но уверенности еще не было. И вот, как только казаки разошлись, Паук, осторожно оглядываясь, пустился рысцой к месту преступления. Не доходя до него, он убедился, что может праздновать победу. Гаденькая довольная усмешка искривила его уродливые губы, и не вытерпел он, чтобы не пойти воочию насладиться плодами гнусной мести. К тому же мелькнула мысль: «Возьму знак какой для верности, да и к Гонсевскому». Но не успел он дойти до площадки, где лежали трупы, как вдруг точно ураган налетел: стан забурлил, и к месту убийства с разных сторон устремились и рязанцы, и казаки. Паук, застигнутый врасплох, собрался было дать тягу, но было поздно. Бежали отовсюду, и среди полянки его уже наверняка заметили. Воздух наполнился окриками, угрозами рязанцев, вопросами:

— Кто убил? За что? Грамота? Какая? Покажи грамоту! Кто получил? Кто передал?

— Я! — смело выступил вперед Илейка Куцько.

— А тебе кто дал?

— Странний Божий в Москве.

Паук рад был бы провалиться на месте. Но Илейка его уже заметил. Вместе с тем Паук вдруг поймал на себе другой, остро пронизывавший его взгляд — взгляд только что узнавшего страшную весть и прибежавшего сюда и протолкавшегося вперед толпы дьяка рязанского воеводы Дамиана Евсеевича.

— Да вот и он. Тот самый! — кивнул Илейка на Паука. — Он дал!

— Ты? — схватил его за грудь Дамиан Евсеевич. — Так ты вдругорядь Божьим странником обернулся? Братцы! — возвысил Дамиан Евсеевич голос. — Держите его! Дело не чисто. Не странник он, а приспешник изменника боярина Цыплятева. На Рязань он к нам шатался, грамоты выкрасть хотел. Он руку воеводы ведает, искусник писать, это его рук дело. Покажите грамоту!

Рязанцы схватили смертельно побледневшего Паука. Написанная им грамота, кем-то раньше выхваченная у Заварзина, ходила теперь по рукам. Ее подали Дамиану Евсеевичу. Тому достаточно было одного взгляда, чтобы узнать измененный почерк Паука и убедиться в подлоге.

— Ложь! — подняв высоко руку и махая над толпой грамотой, крикнул Дамиан Евсеевич. — Прокопий Петрович так не писал, то не его рука, а сего странника… Ты писал? — в упор спросил Дамиан Евсеевич Паука.

Тот пытался что-то бессвязно пролепетать, но судорога скривила губы.

— Православные! — снова поднялся голос дьяка рязанского воеводы. — Беру ответ на душу, если неправду говорю. Он ради мести писал грамоту. Он — убийца Прокопия Петровича!

Искренне и убежденно прозвучали обличительные слова. Наступила зловещая тишина. Еще один страшный миг — и толпа рязанцев, будто поток, прорвавший плотину, кинулась на Паука. Вмиг все было кончено.

Рязанцы, отойдя к стороне, продолжали шумно сводить счеты с казаками, а Илейка, поняв ошибку, горько зарыдал.

Тело Паука к вечеру тут же закопали в яму. А прах народного героя был торжественно предан земле возле церкви Благовещения на Воронцовом поле.

Эпилог

Легко вздохнул Гонсевский, узнав о блестящем завершении своей гнусной проделки. Будущее начинало казаться стесненным в Москве полякам отрадным. Неизбежный после смерти Ляпунова разлад в лагере осаждавших, несомненно, должен был отразиться на единодушии спасителей Москвы и погубить результаты так удачно начатого рязанским воеводой похода.

Так оно и случилось. С гибелью Ляпунова казаки восторжествовали над земскими людьми, и налаженный им порядок сменился общим беспорядком. Слабый Трубецкой совершенно отошел в сторону, и на первое место временного полновластного вершителя судеб защиты Москвы выдвинулся Заруцкий. По его попущению честным людям житья не стало: все сборы, присылавшиеся из городов на ратное дело, шли теперь в карманы казаков, они получали щедрое жалованье, награждались поместьями, а дворяне и дети боярские, вынужденные содержать себя за свой счет, терпели крайние лишения, подвергались насилиям, оскорблениям и, по слову летописца, сами искали себе смерти. Видя бесцельность дальнейшей стоянки под Москвой, многие разбегались, и ряды спасителей редели. Казаки бесчинствовали и в окрестностях столицы, разоряли население, доведенное до нищеты и набегами сапежинцев, которые, чтобы привести народ к повиновению полякам, чинили над ними жестокие зверства: мучили стариков, женщин и детей, резали непослушным носы и уши, отрубали им руки и ноги, поджаривали замученных на угольях, выжигали сплошь целые села и оставляли людей умирать от голода среди поля на лютом морозе. Но вскоре Бог покарал Сапегу: он в расцвете сил, обладая несокрушимым здоровьем, умер в середине сентября в Кремле, куда был перевезен в начале болезни.

Как ни тяжко приходилось русским, и полякам в Москве жилось с каждым днем тяжелее: в Кремле был голод, наступила страшная дороговизна на припасы, денег не было, сборы продовольствия шли неудачно, жолнеры, собиравшие припасы, терпели постоянные поражения от шишей[108], и польское воинство питалось падалью. Между тем польский король, взяв в июне Смоленск, беспечно забыл осажденных в Москве своих подданных и вернулся в Польшу, совершив торжественный въезд в Варшаву: поезд короля сопровождал гетман Жолкевский в богатой коляске, запряженной шестью белыми турецкими лошадьми, за ним везли бывшего московского царя Василия Шуйского с братьями, пленного смоленского воеводу Шеина со смольнянами и пленных московских послов митрополита Филарета и князя Голицына. По окончании торжества пленные вынуждены были целовать руку польскому королю-победителю. Унижение русских было полное. Польша торжествовала, нисколько уже не сомневаясь в том, что Московское государство навеки завоевано и составляет отныне достояние польской короны.

И хотя тщеславное заблуждение это и скороспелый вывод поляков лишены были основания, но вообще-то Московское государство действительно было на краю гибели: оплот Москвы — Смоленск после упорной защиты пал: полусожженной, разграбленной столицей владели поляки; Великий Новгород с пригородами Ямой, Копорьем, Ладогой, Тихвином, Руссой, Торжком, Торопцом и Устюгом сдались шведам и призывали царствовать шведского королевича; Псковскую землю разорило войско литовского гетмана Ходкевича, и, наконец, в городе объявился, опять под видом Дмитрия, новый «вор», какой-то проходимец Сидорка (по иным известиям, беглый московский дьякон Матвей), который в декабре был торжественно признан псковичами царем, а в Коломне рос «царевич Иван», которого Марина и забиравший все большую власть Заруцкий собирались посадить на московский престол.

Над Русской землей, охваченной бедами и напастями, измученной раздорами и вконец разоренной, нависли мрачные, зловещие тучи. Народ исстрадался, и страдания его дошли до последнего предела. Жизнь превратилась в гнетущее томление. К тому же после сильного неурожая наступил повсюду голод. «И бысть тогда такое лютое время Божия гнева, — говорит летописец, — что люди не чаяли впредь спасения себе. Чуть не вся земля Русская опустела; и прозвали старики наши это лютое время — лихолетье, потому что тогда была на Русскую землю такая беда, какой не бывало от начала мира. Но Господь услышал молитвы людей своих, возопивших к Нему великим гласом о еже избавится им от лютых скорбей, и послал к. ним ангела Своего, да умирить всю землю и соймет тягость со всех людей своих».

Как не раз бывало в тяжких случаях государственной жизни, русский народ и теперь спасла вера и внушенное ею непреложное, нерассуждающее, горячее убеждение в милосердии и помощи Бога. В сущности все грамоты, рассылавшиеся с начала Смутного времени патриархом Гермогеном, а после заточения и мученической смерти его от голода в тяжкой неволе (17 февраля 1612 г.) другим вдохновенным молитвенником и «стояльщиком» за Русь — Троицким архимандритом Дионисием, а также грамоты Прокопия Ляпунова и Авраамия Палицына — все они обращались главным образом к религиозному чувству народа, пробуждали в нем стремление к молитве, к защите православных святынь от осквернения их иноземцами. Огромное значение этих призывных грамот было двоякое: они способствовали и постепенному сбору защитников под Москвой и подготовили народ к мощному всеобщему духовному сдвигу, к единодушию, под влиянием которого вся Русская земля должна была подняться, как один человек, для отражения врага. И когда, под влиянием грамот, религиозное настроение народа поднялось до высшего предела, стали совершаться чудеса, отдельным лицам были видения, слова, которые принимались за проявление воли Бога, отвернувшегося от народа русского за тяжкие грехи, им содеянные, и теперь вновь возвращавшего ему Свое благоволение. Духовный восторг охватил русский народ, и возникла в нем могучая вера, что с помощью Бога враг будет теперь покорен и мирная жизнь снова вернется в страну, истерзанную бедами Смутного времени.

В это время в подмосковных станах появился, неизвестно откуда взявшийся, будто чудесно упавший с неба свиток. «В Нижнем Новгороде, — говорилось в нем, — мужу по имени Григорию было видение в ночи: поднялся верх избы его, в полуночи просиял на него свет чудесный, и в свете том явились два мужа: один сел у груди Григория, другой стал в головах. И тот, который стоял, сказал сидящему: «Господи, что сидишь и не поведаешь ему?» Тогда он сказал: «Если люди по всей Русской земле покаются и станут поститься три дня и три ночи, не только старые и молодые, но и младенцы, тогда Московское государство очистится». Стоящий спросил: «Господи, а если не покаются, что над ними будет?» — «Если не покаются и не станут поститься, то все погибнут и царство разорится» Весть об этом чудесном свитке облетела все Московское государство, и положено было установить пост — в понедельник, вторник и среду ничего не есть и не пить, а в четверг и пятницу питаться сухоедением. Всеобщий пост и молитва окончательно укрепили единодушие народа для предстоящих подвигов. Нужно было только появиться лицу, которое бы повело народ. И как известно, вождем стал простой нижегородский говядарь (мясник или скотопродавец) Козьма Захарыч Минин-Сухорук. Ему также было видение: явился ему во сне святой Сергий и велел разбудить спящих. По зову Минина поднялся Нижний Новгород и вся Русская земля. Славный стольник, князь Дмитрий Михайлович Пожарский, лечившийся в то время в вотчине своей Линдехе (в 120 верстах от Нижнего) от ран, полученных весной 1611 года во время сражения в Москве, встал во главе всенародного воинства. В помощь ему, в качестве сборщика и хранителя казны, был выбран Минин. Долго медлил, однако, князь Пожарский приходом к Москве, не спеша, вдумчиво налаживал поход: собирал войско, деньги, ждал выборных, которые обеспечили бы ему положение полноправного вершителя всех дел «по избранию всех чинов людей Московского государства». Заручившись этим положением, собрав могучее войско и богатую казну, поклонившись гробам, родителей в Спасском Суздальском монастыре, Дмитрий Михайлович к концу лета повел земское ополчение к Москве и 14 августа стал между Троицко-Сергиевской лаврой и подмосковной Клементьевской слободой. Из числа военачальников ранее стоявшего под Москвой войска князь Пожарский застал только князя Трубецкого; Заруцкий с частью казаков раньше его прихода бежал через Коломну (где захватил Марину с «царевичем») в Михайлов. Бежал он потому, что и Трубецкой, и вся подмосковная рать готовы были пристать к Пожарскому, бороться с которым казацкому атаману было не по силам (незадолго до прихода князя Пожарского Заруцкий пытался избавиться от опасного соперника, подослав к нему убийц в Ярославль, но покушение не удалось и заговор был раскрыт). После прихода князь Пожарский принимал от Троицкого архимандрита Дионисия благословение войску и устраивал ратный порядок. Войско его было сильно, и поэтому, когда отряд иноземцев предложил князю Пожарскому за плату свои услуги дня совместной борьбы с поляками, князь с полным основанием мог дать следующий достойный ответ: «Теперь наемные люди не нужны Московскому государству; были польские и литовские люди сильны до тех пор, пока государство было порознь, а теперь московские люди стали вместе. Те, которые были в воровстве, отпали от него; из доходов, которые собираются, дается жалованье ратным людям, а бояре, окольничьи, дворяне и дети боярские служат и бьются за веру и за свое отечество без жалованья».

Первый бой с поляками, в котором приняло участие и войско Трубецкого, произошел 24 августа. Литовский гетман Ходкевич, подходивший с продовольствием для изголодавшегося кремлевского гарнизона, рассчитывал достигнуть Москвы до прихода князя Пожарского, но опоздал и 24 августа потерпел сильное поражение, потерял свои возы, отнятые русскими, и ушел, оставив осажденных на произвол судьбы.

Положение осажденных было отчаянным. Еще летом смоленский воевода Якуб Потоцкий (поставленный королем после взятия Смоленска) послал в Москву племянника своего Николая Струся с тремя тысячами жолнеров, предназначавшихся для замены измученного кремлевского гарнизона. Струсь потребовал, чтобы Гонсевский сдал ему начальство над городом. Требование было оскорбительным: Гонсевский стойко выдержал всю непомерную тяжесть осады, а теперь желавший выслужиться Струсь собирался к концу ее отнять у него лавры победителя. Но сильно сомневаясь, что они действительно украсят польское оружие, Гонсевский охотно передал ему начальство и ушел со значительной частью войска на родину. За ним вскоре ушли и четыре тысячи сапежинцев, получивших отказ в получении жалованья. Таким образом, кремлевский гарнизон значительно уменьшился. Правда, он пополнился свежими силами, но продовольствия для гарнизона не было. Отчаяние овладело поляками после поражения Ходкевича, который вез обильные припасы. Теперь им грозила неминуемая голодная смерть, потому что запасы окончательно истощились. Конское мясо и хлебы, испеченные из лебеды, составляли роскошь, доступную избранным. По словам современника-очевидца, осажденные ели собак, кошек, мышей, грызли разваренную кожу с обуви, с подпруг, поясов, с пергаментных переплетов книг, но и этой «пищи» не хватало.

И, несмотря на все испытанные ужасы, поляки, когда князь Пожарский прислал им 15 сентября письмо с предложением сдаться, послали ему заносчивый ответ. Пожарский, не запугивая их, приводил разумные доводы бессмысленности дальнейшего сопротивления, говорил, что помощи ждать неоткуда, так как Ходкевич ушел и не вернется, королю скоро самому туго придется от турок, буяны сапежинцы заняты бесчинствами в самой Польше. «Присылайте к нам, не мешкайте, — писал князь Пожарский, — сохраните свои головы, а я вас беру на свою душу: кто из вас захочет в свою землю идти, тех отпустим без всякой задержки, а которые сами захотят Московскому государству служить, тех пожалуем по достоинству. А кому из ваших людей не на чем будет ехать или идти не в силах от голода, то, как вы из города выйдете, прикажу навстречу таким выслать подводы». На эти доброжелательные строки поляки ответили бранью, называли московский народ «самым подлейшим на свете, по храбрости подобным ослам или суркам»; самого князя Пожарского честили архимятежником. «И не только со своими негодяями и шишами, — заключали письмо поляки, — что у тебя теперь, но если бы к тебе пристало гораздо больше бунтовщиков таких, как ты, то и тогда не одолеешь ты нас при помощи Божией». Но скоро сами поляки узнали цену своему хвастовству: 22 октября Трубецкой пошел на приступ Москвы; голодные поляки не в силах были защищаться и ушли в Кремль. Войско Трубецкого без сопротивления заняло Китай-город. Войдя в него, русские прежде всего увидали чаны, наполненные человеческим мясом. В тот же день ввиду тесноты в Кремле поляки приказали боярам выпустить жен и детей. 24 октября открылись Троицкие ворота, и во главе с князем Федором Ивановичем Мстиславским вышли бояре, в том числе юный Михаил Федорович Романов с матерью, старицей Марфой и дядей Иваном Никитичем, дворяне, купцы. 25 октября отворились все кремлевские ворота, и 26-го поляки сдались окончательно. В ознаменование освобождения Москвы состоялось многолюдное религиозное торжество: от мест стоянок войска князя Пожарского и князя Трубецкого потянулся крестный ход к Лобному месту на Красной площади в Китай-городе, где духовенство во главе с троицким архимандритом Дионисием отслужило в присутствии отрядов ополченцев и казаков первый благодарственный молебен, для совершения которого была принесена икона Владимирской Божьей Матери. При виде святыни, считавшейся погибшей и изрубленной поляками, народ, рыдая, упал на колени. Затем крестный ход направился в Успенский собор, и там была совершена торжественная литургия. Пленных поляков распределили партиями под начало князя Пожарского и Трубецкого. Первые были разосланы по городам; вторые почти поголовно погибли от руки беспощадных казаков. Воевода Струсь был временно заточен в Чудов монастырь.

Итак, Москва была наконец очищена. Но призрак поляков продолжал еще тревожить победителей, не давая возможности сосредоточиться на избрании царя: к Москве подвигался Сигизмунд и городу грозила новая беда. Поздно внял польский король мольбам покинутых им на произвол судьбы подданных, переживших ужасы осады, и только в октябре он прибыл к Смоленску вместе с Владиславом, которого счел нужным показать русским людям, думая, что они по-прежнему с нетерпением ждут его и, как только увидят, тотчас посадят на московский престол. Но времена были уже не те. Даже польское войско, стоявшее в Смоленске, отказалось следовать за своим королем, и только тысяча с небольшим конных воинов согласились идти за ним к Москве. Выезжая из Смоленска, король был испуган плохой приметой: при выезде его из города створы «княжьих ворот» сорвались с петель и со страшным грохотом рухнули наземь. Примета была вещей.

Прибыв в конце недели под Волоколамск, Сигизмунд отправил послов в сопровождении тысячного войска с требованием, чтобы Москва с честью приняла Владислава и по данной раньше присяге признала его царем. Узнав, что в числе кандидатов на московский престол имя Михаила Федоровича Романова стало упоминаться все чаще, Сигизмунд, как гласит предание, послал отряд жолнеров в Костромской уезд, где жил в то время молодой боярин с матерью, чтобы найти его и убить. К этому именно времени относится бессмертный подвиг крестьянина села Домнина Ивана Сусанина, который завел поляков в лесные трущобы, спас жизнь будущего государя и бесстрашно погиб от руки злодеев, возвеличив имя русского человека, готового самоотверженно принять смерть за своего царя, и обессмертил в истории свое славное имя.

Когда весть о приближении Сигизмундовых послов достигла Москвы, которая была наполнена слухами о новом походе Сигизмунда и отвлеклась от возможности начать строительство государства, воеводы московские не только не вступили в переговоры с послами, но и выслали войско гнать их подальше от Москвы. Положение Сигизмунда между тем было весьма печально: лютые морозы крепчали, продовольствия в опустошенном краю достать было негде. Дождавшись послов, вернувшихся не солоно хлебавши, он вынужден был признать, что на сей раз игра проиграна, и с позором вернулся в Польшу.

Теперь Москва могла уже вздохнуть свободно. 21 декабря повсеместно была разослана грамота, оповещавшая об окончательном очищении столицы. Повсюду на радостях служили благодарственные молебны, звонили в колокола, подъем духа был необычный. Собравшись на совет, воеводы решили послать в города новую грамоту, которая приглашала в Москву выборных лучших и разумных людей для избрания на царство государя всей землей. Когда в феврале выборные съехались, был установлен всеобщий трехдневный пост, служили молебны, церкви днем и ночью были полны народом; все молились о том, чтобы Бог умудрил выборных, вдохновил их на предстоящее важное дело, внушил имя избранника. «Да совершится сие от Бога, а не от человека» — таково было всеобщее желание.

Начались выборы. Намечалось имя Михаила Федоровича Романова. Народ сохранил благоговейную память о двоюродной бабке его, супруге Иоанна Грозного, добродетельной Анастасии Романовне и брате ее Никите Романовиче (Захарьине-Юрьеве), милосердном заступнике перед грозным царем за русский народ. Свежи были в памяти народной и тяжкие мучения, заточение и смерть, которым подверглись бояре Романовы — дяди юного Михаила — во дни гонений на них Бориса Годунова. Искреннее сожаление и вместе с тем чувство глубокой благодарности питал народ и к старшему брату их, митрополиту Филарету, который уехал в дни смуты в числе послов под Смоленск мужественно отстаивать интересы отечества, испытал лишения и поругания и переживал теперь тягость польского плена вдали от родины. Романовы во главе русского народа пережили ниспосланные им судьбой беды, постояли честно за русское дело, не склонили ради корысти и выгоды главы перед временщиками, достойное имя их окружалось ореолом доблести и мученического страдания; они сумели пронести свое имя незапятнанным через все испытания Смутного времени. Народ, знавший цену страданиям, любил Романовых как олицетворение чести и правды, своего страдания. Романовы были если не в родстве, то в свойстве с угасшим после Федора Иоанновича исконным славным царским Мономаховым родом. И взоры выборщиков, естественно, обратились на внука царицы Анастасии Романовны, на сына достойного митрополита Филарета. Снова мелькнуло было имя Василия Голицына, пошептались о Воротынском и других боярах, но имена эти проскочили и померкли перед бывшим у всех на устах именем Михаила Федоровича. Случилось любопытное явление: на второй день выборов какой-то галицкий дворянин подал Собору выборщиков лист с составленными им выписями, подтверждавшими родство Михаила с царем Федором Иоанновичем Вслед за ним поднялся, потрясая бумагой, какой-то донской атаман. Когда его спросили, что это за бумага, атаман ответил: «Грамота, подтверждающая природные права Михаила Федоровича». Правомочие юного Михаила занять московский престол подтверждалось разными соображениями и желанием всех городов и сословий, выраженным выборщиками. 7 февраля 1613 года Собор предварительно решил избрать Михаила Федоровича на царство, но окончательное решение этого вопроса отложил на две недели. 21 февраля, в первое воскресенье Великого поста, Михаил Федорович был единогласно провозглашен выборными всей земли царем, и когда посланные от Собора в присутствии несчетного количества народа всякого звания собрались на Красную площадь, когда настала минута избрания и на Лобное место взошли уполномоченные (рязанский архиепископ Феодорит, Авраамий Палицын, архимандрит Ново-Спасского монастыря Иосиф и боярин Василий Петрович Морозов), чтобы спросить народ, — раздался единогласный возглас, повторенный тысячами голосов:

— Михаил Федорович Романов будет царь-государь Московскому государству и всей Русской державе!

— Се быст по усмотрению всесильного Бога! — торжественно заключил с Лобного места Авраамий Палицын.

Тотчас после избрания в Успенском соборе, под ликующий перезвон колоколов, был отслужен молебен с провозглашением на ектиньи новонареченного царя Михаила Федоровича, затем народ во главе с боярами приводился к присяге, и Земский собор выбрал посольство для приглашения нового царя. В состав вошли рязанский архиепископ Феодорит, троице-сергиевский келарь Авраамий Палицын, затем два архимандрита, два соборных протопопа, бояре Ф. И. Шереметев и князь В. И. Бехтеяров-Ростовский, окольничий Ф. В. Головин, дьяк Иван Болотников, служилые люди разных чинов: стольники, стряпчие, дворяне московские, дьяки, жильцы, дворяне и дети боярские из городов, головы стрелецкие, гости, атаманы, казаки, стрельцы. Вместе с тем послалигонцов с грамотами во все города, которые извещали об избрании нового государя.

Послы, везя письменный наказ, приглашавший государя пожаловать в столицу, выехали из Москвы 2 марта, а 13-го во время вечерни посольство прибыло в расположенный близ Костромы Ипатьевский монастырь (построенный в XIV веке мурзою Четом, предком Бориса Годунова, и впоследствии перешедший во владение бояр Романовых), где тогда проживал шестнадцатилетний Михаил Федорович с матерью старицей Марфой (в миру Ксенией Ивановной Романовой, разлученной супругой митрополита Филарета — Федора Никитича Романова). Узнав о цели приезда посольства, старица Марфа просила послов пожаловать на следующий день.

Утром 14-го из города в Ипатьевский монастырь тронулось многолюдное шествие во главе с крестным ходом, несшим хоругви и иконы, и в числе их чтимую местную святыню — чудотворную Федоровскую икону Богородицы; посольство сопровождало духовенство, костромские воеводы и служилые люди, народ; женщины шли с детьми. Картина народного шествия была трогательная и величественная. Инокиня Марфа вышла с сыном встретить посольство за монастырские ворота; оба приложились к иконам, но выслушать послов отказались. С трудом упросило их духовенство проследовать в собор. Там был отслужен молебен, после которого послы произнесли по наказу, врученному им Земским собором, приветственную речь Михаилу Федоровичу, известили о состоявшемся избрании его на царство и приглашали приехать в Москву.

Юный боярин испугался неожиданно выпавшей на его долю высокой чести и того тяжкого бремени правления, той ответственности, которые возлагались на его молодые плечи. Испугалась за сына и инокиня Марфа и решительно отклонила приглашение послов. Избранный царем сын ее несовершеннолетен, неопытен, неискусен в делах правления, говорила она, а государство Московское полно смуты, всяких чинов люди измалодушествовались, отвыкли прямить своим государям, очернили себя изменами, государство вконец разорено, литовские люди вывезли царские сокровища, дворцовые села опустошены, служилые люди обнищали, содержать их и пополнить государевы обиходы нечем. «Мне, — заключила инокиня Марфа, — благословить сына на государство разве на погибель потому, что отец его Филарет-митрополит у Короля в Литве в великом притеснении; узнает король, что по прошению и по челобитью всего Московского государства сын стал царем, велит над отцом его какое-нибудь зло сделать». Послы возразили, что прошлые вины и провинности московских людей, объясняемые рознью, междоусобицей и другими различными причинами Смутного времени, в пример идти не могут; что нынче государь избран волею всего народа, который крест целовал в том, чтобы служить и прямить до смерти; что относительно митрополита Филарета тревожиться инокине Марфе не следует, так как вопрос о возвращении его уже предусмотрен Собором и к польскому королю отправлены послы с предложением отпустить митрополита в обмен на польских пленников.

Долго убеждали послы и долго возражала инокиня Марфа. Несомненно, она была права в своем упорстве, тревожась за юного сына, которому государство доставалось и в такое тяжелое время, и в таком печальном виде. Наконец послы прибегли к последнему способу убеждения — возлагали на упорствовавших инокиню Марфу и ее сына в случае отказа от престола ответственность за гибель государства, за поругание врагами православной веры ее исконных святынь, церквей, икон и многоцелебных мощей святых угодников. Тогда, устрашась гнева Божьего, старица Марфа со слезами благословила сына, а Михаил Федорович объявил, что по многому моленью и челобитью водворяется на царском нареченье, и соизволил принять от рязанского архиепископа царский посох как знак царской власти. Сразу новому царю провозглашено было многолетие, и посольство, и все участники торжества подходили к царской руке.

Затем государь с матерью выехали из Ипатьевского монастыря и 21 марта прибыли в Ярославль, где расположились в Спасском монастыре. Дальнейший путь к Москве прошел весьма медленно, с частыми остановками, и тревога не покидала их. Несмотря на заверения послов, что порядок в государстве деятельно налаживается, с каждым днем приходили вести одни хуже других. Бродячие шайки буяной и воров продолжали грабежи и разбои по дорогам, и наглядным и страшным доказательством были израненные, ободранные люди разного звания, приходившие к государю с жалобами на обидчиков. Земский собор торопил его с приездом в Москву и в то же время сообщал, что нет ни денег ни в одном приказе, ни запасов в разграбленном дворце, что вопреки желанию государя привести в порядок все указанные им дворцовые палаты невозможно, так как они протекают не покрыты, нет в них ни полов, ни лавок, ни окончил, ни дверей; писал также Собор на настойчивые запросы государя, что прежние непорядки и мятежи Смутного времени в государстве действительно не прекращаются: в украинных городах и в Северской земле бесчинствуют литовские люди и черкасы, Рязанскую землю воюет Заруцкий, Псков покушаются захватить овладевшие Новгородом шведы, юго-восточный край разоряют ногайцы, а в Казани и понизовых городах мятежники во главе с Никанором Шульгиным удерживают народ от принесения присяги новому государю. Словом, чем ближе Михаил Федорович приближался к Москве, тем сильнее овладевали им тревоги и заботы, но, сознавая святость принятого долга, он подавлял их и ехал к столице, терпя порой даже такие, казалось бы, устранимые неудобства, как отсутствие нужного количества лошадей и повозок для царского поезда.

Тринадцатого апреля государь из Ярославля прибыл в Ростов, а в конце апреля стал приближаться к Москве. 1 мая в Братошине принимал послов от Трубецкого и Пожарского, просивших государя разрешить видеть его на встрече всем ратным и служилым людям, принимавшим участие в освобождении Москвы и нынче жаждавшим лицезреть своего царя, а вечером 1 мая Михаил Федорович прибыл в село Тайнинское, где перед вступлением в Москву провел последнюю ночь.

Торжественный въезд столь долгожданного и желанного государя в столицу совершился в воскресенье 2 мая. Выдался яркий погожий день. Весеннее солнце радостным светом заливало толпы народа, стремившиеся по не обстроенным еще, обгоревшим, разоренным улицам навстречу царскому поезду. Вся Москва, от мала до велика, духовенство с иконами, люди всех чинов и званий встречали государя. Михаил Федорович с матерью проехал прямо в Благовещенский собор, где отстоял молебен, принял благословение, а затем стал принимать поздравления подданных, допускавшихся к царской руке.

— Дай Бог, — говорили они, приветствуя государя, — чтобы ты многолетен и счастлив был в неисчетные лета. Целуем тебе все крест служить и прямить до конца живота своего.

Одиннадцатого июля Михаил Федорович венчался на царство, а 12-го, по случаю тезоименитства государя, объявлены были царские милости. В числе первых обласканными ими оказались князь Пожарский и Минин. Стольнику Дмитрию Михайловичу Пожарскому было сказано боярство, а Козьме Захарычу Минину-Сухоруку пожаловано высокое звание думного дворянина.

Мечта многострадального русского народа осуществилась: московский престол снова занял истинный, законный, «прирожденный», всею землею выбранный, Богом благословенный государь, давший Русской земле могучую династию, которая возвеличила нашу родину и за триста лет превратила гибнувшую, разоренную, истерзанную страну в одно из самых могучих государств в мире.


Остается рассказать о судьбе остальных действующих лиц романа.

Неожиданная гибель Прокопия Петровича Ляпунова произвела на приверженцев его удручающее впечатление. Они искренне жалели борца за русское дело, человека редкой энергии и силы воли, сумевшего за короткое время поднять государство и организовать поход ополчения в Москву. Волновались, что заместитель ему не скоро найдется. Особенно поразила смерть рязанского воеводы Аленина, который привязался к нему всей душой, оценил его редкие качества и был ему благодарен и предан за сочувствие и помощь в деле спасения Наташи. Убийство Ляпунова вызвало в Аленине сильную ненависть к полякам и к казакам, и в частности к Заруцкому, которого он считал злейшим врагом рязанского воеводы и если не прямым убийцей, то злостным попустителем совершенного не без его ведома преступления. И Аленин поклялся отомстить и полякам, и Заруцкому. В стычках с поляками он проявлял безумную храбрость, но в течение года после убийства Ляпунова стычки эти были сравнительно редки и Аленин томился вынужденным бездействием. Между тем он узнал, что в марте 1612 года Заруцкий и Марина, продолжавшая мечтать о московском престоле, признали истинным царем псковского вора Сидорку и готовы были уже соединиться с ним против Москвы. Возмущенный этой новой проделкой сумасбродной польки и боясь, как бы заговор опять не причинил беды Москве и не затянул ее освобождения, Аленин поставил себе целью разрушить во что бы то ни стало эти новые козни Марины и Заруцкого. Пользуясь бездействием под Москвой, он весной договорился со знакомым нам дворянином Матвеем Плещеевым и поехал с ним в Псков образумить псковичей, восстановить их против Марины с Заруцким и признанного ими царем «вора» Сидорки. Но уже самим псковичам разгульный, наглый, корыстный «царек» успел опротиветь. Подействовали на них и убеждения Плещеева и Аленина. Почуяв беду, «царек» в мае пытался бежать; его поймали, посадили в тюрьму, а в июле повезли на расправу под Москву. По дороге на отряд стражи, во главе которой находился Аленин, напал Лисовский и пытался отбить «царька». Страже пришлось бежать. Во время этого бегства «царек» умышленно упал с лошади. Лисовский настигал. Тогда из опасения, как бы «царек» не достался ему в руки, Аленин выхватил у соседнего казака копье и пронзил им «вора». Покончив с ним и разрушив замыслы Марины и Заруцкого, Аленин поспешил вернуться в Москву, куда, по слухам, вскоре должен был подойти князь Пожарский. Здесь Аленин встретился с сыном Матвея Парменыча, Петром, который после падения Смоленска остался в плену у поляков и бежал теперь, чтобы принять участие в освобождении Москвы. Узнав о ратных подвигах и способностях Аленина и Петра Роща-Сабурова, молодецки отличившегося при защите Смоленска, князь Пожарский, умевший выбирать и отличать достойных людей, назначил их головами над отрядами в пятьсот человек. Они приняли горячее участие в бою с Ходкевичем 24 августа и отличились. Когда к концу боя Козьма Захарыч Минин, вообще не принимавший участия в военных действиях как человек не ратный, подметил в решительную минуту смятение среди казаков, которые уже готовы были отступить перед последним натиском озверевших поляков, он попросил разрешения Пожарского вступить в бой, взял у Аленина половину его отряда, и они, перейдя реку, стремительно ударили с разных сторон на пешую и конную польские рати у Крымского брода, смяли их и обратили в бегство, а Петр подоспел в это время со своим отрядом и отбил у противника до шестидесяти тяжелогруженых возов с припасами. В этой стычке Минин потерял убитым племянника.

По восшествии на престол Михаила Федоровича в числе взысканных царским вниманием оказался и Матвей Парменыч Роща-Сабуров, стоявший во время венчания государя на чертежном месте в Успенском соборе. Наслышавшись о самоотверженности и заслугах боярина, о бедах, претерпленных им в Москве, юный царь обласкал верного старого слугу, и так как Матвей Парменыч уже пользовался высшим положением думного боярина, то государь просил, чтобы он сам сказал, какой бы он пожелал себе награды за верную службу. Низко склонившись перед ним, боярин отвечал, что высшую награду себе он видит в том, что и доля его трудов пригодилась для великого дела спасения Москвы, и в том, что Господь проявил Свою милость к Москве, привел народ московский лицезреть на престоле законного государя, отпрыска славного рода бояр Романовых, об избрании которого Матвей Парменыч мечтал с начала Смутного времени. При этом боярин высказал две просьбы: ввиду старости, немощности и желания позаботиться перед близкой уже смертью о душе он просил отпустить его на покой, и он готов явиться по первому зову, если он может оказаться еще полезным. Затем Матвей Парменыч чистосердечно и подробно поведал государю историю жизни своего приемыша Аленина, недавно нареченного женихом дочери, о его былых заблуждениях и провинностях против родины и престола, о его раскаянии и заслугах и просил судить его строго, но милостиво и, если государь найдет справедливым, придумать ему способ окончательно искупить вину. Об этом государь обещал подумать, а Матвея Парменыча отпустил с миром, сердечно поблагодарив за верную службу. Жилье боярина в Москве было разрушено, хлопотать о постройке нового на старости лет ему не хотелось, поэтому он удалился с Наташей в калужскую вотчину, где решил провести остаток дней. Усадьба от недавних набегов, к счастью, пострадала незначительно: разорено было лишь хозяйство, угнан скот, раскрадено добро, но с этой бедой постепенно справиться было не так уж трудно, и, поселившись в своем уютном, старопомещичьем доме, хранившем дорогие воспоминания молодости, Матвей Парменыч ушел с головой в любимое хозяйство и повел тихий, отрадный образ жизни. В вотчину несколько раз наведывался из Москвы Аленин и просил Матвея Парменыча не тянуть долее со свадьбой и благословить его повенчаться тотчас после Петровок, но Матвей Парменыч считал, что вопрос о свадьбе надо отложить до решения государем общего вопроса об участи Аленина. Как ни не терпелось молодым людям, пришлось смириться.

Между тем проходили недели, а государь насчет Аленина никаких распоряжений не отдавал, и он начал уже подумывать, не забыл ли о нем тот среди множества новых дел и забот. Но Михаил Федорович о нем не забыл. Вскоре после государева венчания Аленин в середине июля был вызван в Разрядный приказ[109]. Там ему объявили, что по повелению государя он назначается под начало князю Ивану Одоевскому для поимки Заруцкого и Марины, причем обязан в течение недели выехать к месту расположения рати Одоевского. Как громом поразило Аленина это назначение. Во-первых, дело поимки Заруцкого, находившегося, по слухам, уже в Астрахани, могло затянуться на продолжительное время, а кроме того, возлагавшаяся на него обязанность действовать против Марины, которую он хотя и ненавидел, но с которой его связывало прошлое, была для него нравственно тяжела. Рассуждать, однако, не приходилось. Он попросил разрешения съездить проститься с невестой, поскакал в вотчину к Матвею Парменычу и откровенно поведал ему соображения, почему ему хотелось освободиться от назначенной службы, предпочитая ей всякое другое, хотя бы и более опасное и тяжелое поручение. Но старик похвалил разумность данного ему испытания и убедил, что личные счеты с преступной полькой должны быть совершенно забыты ради государственного дела и что путем именно подобного нравственного испытания он только и сможет искупить свою вину. И Аленин смирился и собрался в дальний путь.

Заруцкий с Мариной действительно находились в это время в Астрахани. Бежав летом 1612 года с Мариной в Михайлов, Заруцкий громил и опустошал Рязанскую область, под Рязанью был разбит, пошел дальше, разорил по дороге Дадилов, Епифан, Кропивну, Чернь, Ливны, Лебедян, бросился на Украину, был окончательно разгромлен под Черниговом войском Ивана Одоевского, посланного из Москвы для преследования Заруцкого еще в апреле, и дошел вплоть до Астрахани. В это время в его шальной голове зародился новый безумный план — основать на. границах Персии независимое астраханское царство; для этого он вошел в переговоры с персидским шахом Абассом. Завладев с помощью ногайских татар Астраханью, Заруцкий прочно укрепился в ней. В это время под его знамена стали сбегаться казаки с Волги и Терека и огромные шайки голытьбы из северных уездов Белозерья и Пошехонья. Ногайский князь Истерек обещал ему помочь в завоевании Самары. Вместе с тем уже готовился караван судов, на которых Заруцкий собирался плыть вверх по Волге, чтобы громить Казань. Разрасталось новое широкое движение, вызывавшее сильную тревогу в Москве. Но вскоре и Заруцкий, и Марина ожесточили против себя население Астрахани, присвоив себе титул «государя царя и великого князя Дмитрия Ивановича всея Руси», и, наградив Марину и сына ее соответствующими титулами «государыни царицы и великой княгини Марии Юрьевны всея Руси» и «государя царевича и великого князя Ивана Дмитриевича всея Руси», Заруцкий начал с того, что казнил не желавшего ему подчиниться астраханского воеводу князя Хворостинина, предал, пыткам и смерти сотни ни в чем не повинных астраханцев, грабил купцов, возмущал и религиозное чувство народа: выкрал из местного Троицкого монастыря старинное серебряное паникадило, из которого велел отлить стремена себе и Марине, построил для Марины костел-монастырь, в котором поселился ее многочисленный духовный штат разных католических монахов: польских бернардинцев, испанских августинцев и итальянских кармелитов, нагло издевавшихся над православной верой. Эта «государственная» деятельность «Дмитрия Ивановича» перемежалась с бесшабашным пьянством и разгульными пирами.

Правили не долго: на Вербной неделе 1614 года поднялся мятеж; Заруцкий начал громить город, но подошел передовой отряд царской дружины под начальством стрелецкого головы Василия Хохлова, и Заруцкий, направляясь в Персию, бежал вниз по Волге до Каспийского моря, переплыл на Яик[110], достиг Медвежьего острова, где стоял острожок, которым владел атаман Треня Ус с казаками, и засел там. Хохлов кинулся было вслед беглецам, но успел захватить лишь отставшую от своей госпожи, преданную ей до конца, верную «охмистерину» Варвару Казановскую. 1 июня князь Одоевский прибыл в Астрахань, напал на след беглецов и в погоню за ними послал стрелецких голов Пальчикова и Онучина, а также Аленина. 24 июня они достигли Медвежьего острова, высадились и стали брать острожок приступом. Битва, длившаяся сутки, была упорная. Наконец Треня Ус с товарищами сдались, изъявили готовность целовать крест московскому государю и выдали Заруцкого, Марину и сына ее — Ивана. Заруцкий понял, что песня его спета, сопротивляться не стал и сдался отряду Онучина. Брать Марину под стражу довелось Аленину. В решительную минуту она выхватила из-под рубахи привязанный к шейному гайтану пузырек с ядом, выпрошенным когда-то, еще во время ссылки из Москвы в Ярославль, у придворного своего аптекаря Стася Колочковича, и пыталась отравиться. Аленин вырвал у нее пузырек. Тогда, обезумев от отчаяния и бешенства, она ловким кошачьим движением выскользнула из его рук, посмотрела на него взглядом, полным жгучей ненависти, выхватила висевший у пояса короткий кривой кинжал и с бешеной силой всадила его в грудь Аленину. Потом быстрым движением она тем же кинжалом пыталась нанести рану и себе, но у Аленина хватило сил удержать ее руку. Марину схватили. Аленин, обливаясь кровью, упал…

Шестого июля, некогда венчанная московская царица жалкой пленницей прибыла в Астрахань. Неделю спустя ее и Заруцкого, закованных по рукам и ногам, а также злосчастного сына ее отправили под сильной стражей в Москву, которой приказано было убить пленников в случае нападения и попытки освободить их. Огромная толпа народа встречала их при въезде в Москву. Легко себе представить, что переживала в эти минуты «польская нимфа» при сравнении этого позорного въезда среди тяжелого всеобщего молчания с той торжественной встречей под радостный колокольный гул сорока сороков церквей, которая ей — тогда будущей царице московской — была оказана восемь лет назад.

Через несколько дней после доставки Заруцкого он был посажен на кол. Сына Марины повесили. На той же виселице одновременно с ним был предан казни Федька Андронов. Неделю спустя были казнены «отцы-молодцы» Антипа, Мефодий и Савватий: в завершение бесчисленных своих злодейств они пытались освободить из тюрьмы Андронова накануне казни и во время нападения на тюрьму убили пристава и несколько стражников-стрельцов.

Марина не намного пережила сына и Заруцкого: она умерла от горя в тюрьме, оплаканная Варварой Казановской, которая разделила с ней тюремное заключение, а потом была отпущена на родину. По народному преданию, Марина обернулась сорокой и вылетела в окно темницы.

Раненого Аленина с Медвежьего острова перевезли в Астрахань. Выздоровление его считалось безнадежным. В течение месяца он находился между жизнью и смертью. Но молодые силы побороли смерть. Благодаря заботливому лечению под наблюдением самого князя Одоевского он стал медленно, но верно поправляться. Прошел год, прежде чем он смог вернуться в Москву. Этот тяжелый для него поход и долгая болезнь в разлуке с Наташей были последними жизненными испытаниями, которыми он искупил ошибки прошлого.

В воздаяние его заслуг во время освобождения Москвы, поимки псковского «вора» и астраханского похода Государь Михаил Феодорович наградил его поместьем по соседству с вотчиной Матвея Парменыча, придворным званием стряпчего и сам благословил на брак с Наташей. Венчание состоялось летом 1615 года в вотчинной церкви, сооруженной Матвеем Парменычем во имя архистратига Михаила. Их венчал приехавший из Москвы престарелый отец Александр, настоятель церкви Меркурия Смоленского. Присутствовал и отец Авраамий Палицын. В тот же день сыграли свадьбу Любаши с племянником Мойсея Кудекуши — Яшей, который полюбил девушку задолго до несчастья, случившегося с ней. Алексей Наумов и Петр Матвеевич были дружками на этих свадьбах. На общем брачном пире Матвей Парменыч, как ни отнекивался Мойсей, усадил старого слугу рядом с собой. Под веселый говор разгулявшихся гостей боярин и слуга-друг вспоминали давно пережитые тяжелые дни, и старческие лица их сияли тихой светлой радостью от сознания честно пройденного жизненного пути.

Матвей Парменыч пережил Мойсея: тот дождался рождения лишь первенца, а Матвея Парменыча Бог наградил при жизни внучкой и двумя внуками. Рождение последнего из них, в июне 1619 года, было особенно радостно: оно совпало со знаменательным днем въезда в столицу отца Государя Михаила Феодоровича — митрополита Филарета, освобожденного наконец из польского плена. В честь его новорожденный был наречен Феодором.

Наташе, которая по примеру матери стала домовитой хозяйкой, суждена была долгая, счастливая жизнь: дружно прожив с мужем, дослужившимся впоследствии до высокого положения думного боярина, душа в душу, они скончались во второй половине царствования Алексея Михайловича, во дни полного расцвета возрожденного из пепла к новой яркой, кипучей, богатой будущностью жизни Московского государства.

А. Зарин Власть земли Исторический Роман

Часть первая Пленная Русь

Глава I Калуга в 1611 году

Всю ночь проговорил князь Трубецкой со своими гостями, боярином Тереховым-Багреевым и дворянским сыном Андреевым, и ни до чего не договорились они друг с другом. Весеннее солнышко взошло, бросило свои лучи в трапезную горницу князя и осветило задумчивые лица троих молодых людей. Они сидели за столом с кубками в руках, но видно было, что не бражничали они всю ночь и не в веселье встретили утро.

Да и мало кому было веселья в эту тяжелую пору 1611 года. Этот год являлся едва ли не центральным в периоде Смутного времени. Польский король Сигизмунд громил Смоленск, «тушинский вор» бежал из Тушина в Калугу и, встреченный там лаской, собирал войско и готовился к походу на Москву. Русским блеснула радостная надежда в лице героя Скопина-Шуйского. Разгоняя врагов, скрепляя союз русских, прошел он по разоренной земле и, освободив Москву, вошел в нее, чтобы оттуда соколом ударить на разорителей, но нежданная смерть скосила его, а с ним и надежды на свободу Руси.

Слабый, бездеятельный царь Василий Шуйский сидел в Москве, трепеща и за престол, и за жизнь свою, а тем временем воры и самозванцы со своими приспешниками раздирали Русь, сквернили ее и заливали кровью. И растерянный народ не знал даже, где искать правды от обидчиков: ходил он и к царю Шуйскому, и к королю Сигизмунду, и к «калужскому вору», и к атаману Заруцкому Все разоряли Русь. Жадные ляхи, литвины, казаки, татары, всякий сброд с понизовой вольницы, как вороны, клевали и рвали Русь. Воевода литовский Сапега, атаман Заруцкий, гетманы Рожинский, Зборовский, Казановский кровью и бесчестием отмечали каждый свой шаг по бедной Руси.

Русь гибла; только немногие еще верили в ее несокрушимость, и их вера живила сердца истинных россиян. К таким немногим принадлежали и рязанские дворяне братья Ляпуновы. Со смертью Скопина они загорелись непримиримой ненавистью к Шуйскому и решили сами составить ополчения для освобождения земли Русской. Во все стороны они разослали своих гонцов. И вот на долю молодого Терехова-Багреева с Андреевым выпало ехать в Калугу и уговорить князя Трубецкого отложиться[111] от «вора» Но ни до чего они не договорились.

Между ними воцарилось тяжелое молчание, которое наконец прервал Терехов, глухо спросив князя:

— Так, значит, и надеяться на тебя не надо?

— Поймите, — заговорил князь, — да я сам о нашей родине думаю. Сядет на престол московский Дмитрий Иванович…

— Вор и самозванец! — пылко перебил его Андреев.

— Пусть вор, а ежели его народ всей землей признает, то и вора царем сделает. И сядет, говорю я, он на престол московский, и сейчас все замирится. А он поляков так же, как мы, не любит.

— А кругом поляки.

— Не говори! Посмотри, сколько наших вокруг него: вот я, а со мной и казаки, и татары, и князья Раструхановы, и боярин Гордеев, и Рубец-Масальский, и Сиверюковы, да мало ли! А ляхи только с Сапегой, да и те Марии Юрьевны ради!

— Маринки-безбожницы!

— Эх, боярин! — усмехнулся князь. — Словно от слов что делается! А ссориться нам с вами нечего. Здоровье ваше!

Он встал и, осушив кубок, опрокинул его над своей головой. Терехов и Андреев сделали то же.

— Ссориться не надо, а больно везти такие вести к Прокопию Петровичу! — ответил Терехов.

— А ты его, боярин, моими словами ульсти!

Терехов покачал головой, а Андреев даже сплюнул.

Князь засмеялся, сверкнув белыми зубами.

— Ну, хорошо, — сказал он, — там видно будет, а пока что не соснуть ли нам малость? Ишь, как солнце поднялось; всю ночь прокалякали, а в полудень надо беспременно при царе быть! У нас бой назначен на площади!

— Суд? — спросил Андреев.

— Нет, так, потешный. Вы посмотрите. Оно занятно, и царя увидите… А пока что поспать!

Он хлопнул в ладоши и, когда пришел отрок, велел проводить гостей в опочивальню, а сам медленно пошел в свою горницу.

Отрок повел гостей по узким переходам на другую половину дома и оставил их в большой горнице, где стояло несколько застланных постелей. Он отрывисто поклонился и вышел.

Терехов и Андреев остались одни и тотчас легли в постели, но заснуть не могли. Разговор с князем взволновал их. Значение «калужского вора» сразу увеличилось в их глазах и внушило им смутное опасение.

А время шло. Город проснулся, и до них с улицы доносились крики, голоса, топот конских копыт и бряцанье оружия. Андреев встал.

— Нет, не заснуть! — сказал он. — Пойдем лучше посмотрим, будет хоть что-нибудь рассказать.

Терехов тотчас согласился. Они оделись и вышли.

Узкая улица была полна народу, но на них никто не обратил внимания. В это время в Калуге на каждом шагу можно было встретить как польского рыцаря, так запорожца, казака и русского воина.

В то время, к которому относится наш рассказ, Калуга была едва ли не интереснейшим из городов русских. «Тушинский вор», напуганный буйным Рожинским и шляхтой, убежал в Калугу, куда за ним последовал и Трубецкой с казаками, и основал там свою резиденцию, превратившись в «вора калужского». Часть русских бояр, еще ранее бежавших из Тушина, звала «вора» в Калугу.

И действительно, этот город для его воровских замыслов был наиболее удобен. Расположенный на Оке, он с юга был зашщцен ею, с востока его защищали высокие холмы и непроходимая чаща леса, а с запада — тоже холмы и речка Ячейка. Находясь в котловине, будучи окружен водой и лесом, этот город являлся Богом устроенной крепостью. Но еще, помимо того, он был особенно удобен для воровских целей самозваного царька и его приспешницы Марины.

Калуга была в то время порубежным городом. «Вору» надо было собирать войска, и туда тянулись и порубежники, буйная вольница, шел и казак, и литвины, и всякий жадный до наживы. Войско быстро комплектовалось: основой явились местное стрелецкое войско, казаки Трубецкого да беглые бояре со своими отрядами; затем из Тушина пришла к «вору» часть поляков, скоро явился Ян Сапега со своим четырехтысячным войском и стал во главе всех поляков и литовцев; пришли хищные киргизы; и вот через четыре месяца после бегства из Тушина «вор» снова почувствовал свою силу.

Как царь московский, он окружил себя боярами, стольниками, окольничими[112], стрельцы были его телохранителями; пышные выходы, церковные ходы, обеды, забавы и игрища — все увидела Калуга. Только не радовались калужане. Поляки с казаками своевольничали, содержание двора ложилось тяжелой повинностью на город, и обыватель только почесывался, глядя на царское великолепие пришлого «вора».

Терехов и Андреев немало дивились, ходя по городу. Они были в северной его части, у главных ворот, где стояли русские и казаки князя Трубецкого как верный оплот, так как с севера «вор» устроил искусственную защиту.

— Одначе, смотри, как все торопятся куда-то. Эй! — остановил Андреев прохожего. — Скажи на милость, куда это все идут волной?

Молодой парень ухмыльнулся и сказал:

— Известно куда! На площадь! Ныне царь там потеху устроить приказал. Биться будут! — И он ускорил шаги и замешался в общую толпу.

— Идем и мы! — потащил Андреев приятеля.

— Дорогу, гей! Сторонись! — раздались крики, отчасти заглушенные топотом коней.

Народ в ужасе бросился в сторона и прижался к домам. Андреев с Тереховым тоже едва успели отскочить, как мимо них промчались всадники в золотых шлемах, в легких кольчугах, с кривыми саблями у стремян. Впереди них в красном кунтуше[113] проскакал видный, полный поляк.

— Ишь, вскачь едут по такой улице! — сказал Аццреев с упреком.

Стоявший рядом с ним мещанин с рыжей бородой ответил:

— Сам Сапега! Он хоть народ дави — полное право имеет.

По мере того как Андреев с Тереховым приближались к площади, толпа все сгущалась. Вскоре они вошли в нее и стали уже пробираться, теснясь и толкаясь.

Был яркий весенний полдень. Солнце грело с синего неба и весело освещало приодетую толпу, в которой больше всего преобладал военный элемент, хотя виднелись и мещанский кафтан, и купецкая шапка, и серый зипун.

— Едут, едут! — пронеслось вдруг в толпе, и все разом хлынули сперва направо, потом налево.

Терехов с Андреевым, стиснутые, рванулись вперед и сразу очутились у цепи, огораживавшей место. В ту же минуту их оглушил звон литавр и бубнов, и они увидели «вора», подъезжавшего к месту забавы с пышной свитой.

Царек ехал на высокой черной лошади; рядом с ним по правую руку ехала Марина, а по левую — его шут и наперсник Кошелев. Следом за ними ехали Варвара Пржемышловская, подруга Марины, рядом с Сапегой, а там князья Трубецкой, Теряев, Раструхановы и бояре. Впереди шли шестнадцать стрельцов, расчищая дорогу, с боков шли музыканты, а шествие замыкала свита из польских всадников, казаков, киргизов и русских воинов.

Не доезжая круга, «вор» сошел с коня и направился к своему месту. Под пышным балдахином, на возвышении, стояли два высоких кресла на алом сукне, а подле них — два низких табурета; несколько поодаль, ниже кресел, были расположены полукружием с боков табуреты.

«Вор» поднялся на возвышение и сел в кресло, рядом с ним по правую руку села Марина.

— Этого-то и зовут царем? — шепнул Андреев Терехову. — Тьфу!

И правда, кроме дорогого костюма, в «воре» ничего не было царского. Невысокого роста, полный, с одутловатым лицом, он не имел ничего величественного. Толстый нос, мясистые губы, причем нижняя губа опускалась книзу, придавали ему вид слабого, безвольного пьяницы, каким он и был на самом деле.

Его безобразие еще увеличивалось от контраста с Мариной и ее подругой. Хотя заботы и тревоги наложили на лицо красавицы Марины, урожденной Мнишек, свою печать, но она все еще была настолько прекрасна, что Ян Сапега забывал свою гордость и тщеславие в ее присутствии.

Терехов испуганно толкнул своего друга.

— Дурень! Разве здесь можно говорить такое? — сказал он и вдруг побледнел. — Смотри, смотри!

Андреев увидел, как ниже на табуреты садились польские паны и киргизы, а русские вкруг становились подле и сзади царька.

— Ничего не вижу!

— А там! — Терехов указал пальцем.

Андреев увидел молодого красивого человека с черной бородкой в пышном дорогом костюме. На нем была золотая проволочная кольчуга, надетая поверх серебряного нагрудника. Шлем со стрелкой покрывал его голову, и богатая перевязь от меча, вся усыпанная яхонтами, украшала его высокую грудь.

— Князь Теряев! — сказал Андреев и с удивлением спросил: — Да разве не в Москве он?

— Вот видишь. У нас говорили, что он ушел в Тушино. А князь Огренев за него свою Ольгу прочит! — ответил Терехов, и при этом его глаза сверкнули.

Андреев знал, что еще в Рязани Терехов полюбил Ольгу Огреневу, и она его, да поперек их дороги стал сам отец, проча ей Теряева. Он сочувственно вздохнул и хотел утешить своего друга, но тут снова загремели бубны и два бирюча[114], выйдя на круг, стали кричать:

— Кто хочет царя-батюшку потешить, выходи! Припасен у нас боец-удалец, охота ему свои руки порасправить, царю-батюшке свою удаль выказать. Кто хочет, выходи.

В то же время на огороженное цепью место вышел стрелец, сбросил с себя кафтан и шапку и, поклонившись царю, медленно стал ходить по арене. Это был действительно богатырь. Он оправил свою рубаху, подтянул кушак и хвастливо крикнул:

— Выходи, не бойсь! Насмерть не зашибу, а царь-батюшка рублем подарит!

— Кто хочет, выходи! — повторяли бирючи.

Наконец из толпы выделились два парня. Один из них легко перескочил через ограду и, бойко поклонившись царю и народу, помолившись на видневшийся собор, снял свой кафтан с шапкой и стал надевать рукавицы.

Царек подал знак, и бойцы стали друг против друга шагах в шести.

Начался бой, но со второго же удара бойкий паренек упал на землю с лицом, облитым кровью. Второго постигла та же участь.

— Довольно! — произнес царек.

Бойца сменили борцы. На арене боролись русские крест-накрест, киргизы на поясах. Потом тянулись на палках.

Терехов и Андреев ничего не видели. Первый не спускал взора со своего соперника, ненавистного ему Теряева-Распояхина, а второй — с лица Варвары Пржемышловской. Оно было прекрасно. Снежной белизны, с ярким румянцем, с горячими, как звезды, глазами, оно отражало все перипетии борьбы, происходившей на арене.

— Ишь, — шептал про себя Андреев, — если бы не еретичка…

Царек оглянулся назад и что-то проговорил; в ту же минуту князь Теряев отделился от свиты и медленно сошел вниз, а вышедшие бирючи снова закричали:

— Именитый болярин князь Теряев-Распояхин желает царя-батюшку боем на мечах потешить. Если есть охочий дворянский сын иль боярский сын, болярин или князь, пусть на клич отзовется!

Андреев не успел оглянуться, как Терехов уже очутился за оградой и принял вызов, сказав:

— Не хочешь ли со мной, князь, потешиться?

Князь взглянул на него и побледнел, но улыбка тотчас вернула ему самообладание. Он узнал Терехова и понял его злобу.

— Что же! — ответил он. — Ты — боярин, и мне с тобой биться не бесчестье. А что же ты царю не поклонишься?

Терехов отошел, будто не слыша его, и вынул меч. Он был одет в панцирь, и на его голове был железный шлем; силу в себе он чувствовал такую же, как ненависть, и ему не страшен казался меч Теряева.

Тот обернулся к царьку и сказал:

— Дозволишь, царь, наказать мне рязанского слетка?

Царек кивнул головой.

— Так берегись, эй! — крикнул Теряев, стремительно нападая на Терехова.

Но тот приготовился к нападению и легким движением отстранил меч. Мечи зазвенели.

Андреев замер, следя за боем, и, словно разделяя его волнение, замерла вся толпа. Все как-то сразу поняли, что этот бой не для потехи царя, а для личной мести и должен окончиться смертью.

Вдруг все вскрикнули. Меч Теряева опустился и поднялся, орошенный кровью. Терехов пошатнулся, но тотчас оправился и быстрым натиском напал на противника. Мечи снова скрестились. Теряев вдруг припал на одно колено, готовясь нанести удар снизу, но в ту же минуту меч со звоном вылетел из его рук, Терехов быстрым ударом ноги повалил его наземь и нагнулся над ним.

— Бей! — раздалось в разъяренной толпе, но в ту же минуту стрельцы по приказанию царька бросились на Терехова, обезоружили его и быстро поставили пред царевым местом.

Толпа рванулась за ним, оборвала цепь и окружила царское место. Царек выпрямился в кресле, видимо взволнованный, и спросил Терехова:

— Кто ты и откуда, что хотел нашего верного слугу убить? Зачем сюда приехал, наш ли ты слуга?

— Я — боярин рязанский Терехов-Багреев; приехал сюда к куму своему, князю Трубецкому; тебе не слуга, а убить хотел Теряева, как и он убил бы меня.

— И теперь убьет, только не мечом, а веревкой, и не сам, а через слуг своих, — прохрипел царек.

— В твоей власти. На то у тебя сила!

— Взять! — заорал царек, топая ногами.

Стрельцы подбежали к Терехову. В это мгновение выступил князь Трубецкой. Его лицо побледнело, когда он заговорил:

— Царь, это — мой гость и не по чести мне будет, если ты его казни предашь. Ведь он тебя боем тешил.

— Это не был потешный бой!

— Однако смотри: Теряев без ссадины, а у этого все латы в крови.

Марина взяла царька за руку и промолвила:

— И что скажут про нас, если мы станем своих бояр казнить? Придет время — и он будет нашим верным слугой.

Царек смутился, его глаза вдруг потухли, и он даже согнулся в своем кресле.

— Ну вот, ну вот! — заговорил он плаксиво. — Разве я — царь? Иди вон, иди с глаз моих, супротивник! — крикнул он Терехову.

В ту же минуту кто-то с силой потянул Терехова и повлек его из толпы. Он очнулся и увидел Андреева, но раньше пред ним мелькнуло искаженное злобой лицо князя Теряева.

— Ну вот и дождался! Чуть на виселицу не угодил! — с укором сказал Андреев.

— Только зачем они не дали мне убить его! — злобно воскликнул Терехов.

— Ах ты Господи, а он свое несет! Пойдем, пойдем, дурень! — И, выговаривая ему, Андреев повлек его по улицам к дому князя Трубецкого.

Глава II Любовь

Солнце уже сошло с полудня, когда берегом Оки крупной рысью скакали из Калуги Терехов и его друг. На Терехове был блестящий шлем с наличником и шишаком, легкая кольчуга рубашкой висела на плечах и короткий меч в зеленых ножнах бился у стремени; Андреев был одет проще: на его голове был кожаный шлык[115], кафтан с высоким воротом не был прикрыт кольчугой, и длинный меч без ножен брал не остротой лезвия, а тяжестью кованого железа. Но, несмотря на разность костюмов, а следовательно, и состояний, они были искренними друзьями и товарищами.

— Не дело замыслил, Петр, — продолжал свои уговоры Семен Андреев. — Князь Теряев-Распояхин донес о нас «вору»; сапежинцы уже ищут нас; поймают — кола не миновать. А мы без пути шатаемся.

— Дурень, — ответил Терехов. — Тем лучше, что мы в другую сторону поехали. Они погнались за нами в другой след.

— Да ворочаться-то нам надо через Калугу!

— Объедем ее, дадим крюка. Да что, если бы мне через брюхо «вора» пролезть надо было, и тогда для Ольги пошел бы на это. Ты ведь у нас фалалей[116], где тебе понимать любовь мою! — Он улыбнулся как бы своим мыслям и снова заговорил: — И в Калугу-то я вызвался ехать только ради нее! Вспомнить только, когда князь Огренев жил под Рязанью, как любились мы! Так нет, накрыл! Из-за меня под Калугу съехал с нею. А я и тут!

— С чего ты не полюбился ему так?

— А вот поди! Отец мой, вишь, расстриге[117] служил, Маринке-еретице в Самбор подарки возил, ну а я-то чем виноват, скажи на милость? Вот князюшка-то Теряев-Распояхин, которого Огренев моей Олюшке в мужья прочил, хуже: к «вору» на службу пошел, из злобы на меня и нас выдал!

— Далеко ехать-то?

— Недалече теперь, рощу проехали. Я в Калуге-то подробно разузнал, где его вотчина. Вот тоже! Гордый-гордый, а натуру несет этому «вору». Теперь у него для них пиво варят. — Он приостановился, взглянул на небо, с которого словно скатывалось солнце, и сказал: — Одначе припустим!

Скоро на косогоре, на самом берегу реки, показалась усадьба князя Огренева-Сабурова с высокими теремами, резными коньками на острых крышах и расписными воротами. Сбоку, вниз по косогору к реке и в другую сторону, раскинулся огромный сад, обнесенный высоким частоколом.

— Вот и приехали, — сказал Андреев с доброй усмешкой. — Теперь что же делать будем? Али прямо к князю?

— Чтобы он собаками затравил? — усмехнулся Терехов. — Нет! Вот что. Ты тут останься, жди меня до зари. Не дождешься — поезжай в Рязань, а я… эх, да где наше не пропадало! Ну, а теперь поцелуемся.

Андреев насильно улыбнулся:

— Ишь, на свиданье идет, а похоронную песню тянет. Ну, поцелуемся.

Они слезли с коней и крепко обнялись. Потом Терехов сел на коня и поехал в объезд усадьбы. Андреев смотрел, пока он не скрылся, потом расседлал коня, отошел в сторону под купу лип, достал мешок и, перекрестившись, начал закусывать. Потом он завернулся в свой кафтан, накинул на ноги попону, положил голову на седло и примостился заснуть.

Но сон бежал его глаз. Сперва Андреев тревожился за своего друга, но мысль о его удали и находчивости успокоила его. Потом он мысленно представил себе свидание и наконец вспомнил упрек Терехова, вспыхнул и тревожно заворочался.

Правда, не уродила его мать таким, чтобы при взгляде на него замирало девичье сердце, ноне был же он и уродом. Разве ничего не значат богатырский рост и такая сила, что даже Захар Ляпунов пред ними гнется, когда они в шутку борются? Его скуластое лицо так заросло волосами, что и не разобрать его некрасивых черт, а серые глаза, большие и добрые, так порой светятся, что, пожалуй, могут добраться до самого сердца. А все же не написано ему на роду узнать мед любви! И он горько задумался о своей бесталанной доле.

А пока он так думал, Терехов с риском попасть в руки гневного князя Огренева искал свидания с любимой девушкой.

Он недаром провел время в Калуге. Исполняя поручение Ляпунова, он всюду наводил справки о князе Огреневе и его жизни, а тут, на его счастье, из княжеской вотчины в Калугу привез пиво хитрый дворовый мужичонка. Терехов успел купить его преданность и услуги и теперь объехал княжью усадьбу и там, на самых задах ее, несколько раз крикнул кречетом. Не успел он после этого сойти с коня, как подле него уже стоял мужичонка, Федька Беспалый, и, шепелявя, сказал ему:

— Все, честной господин, уготовил, как есть, все. Ужо скажешь спасибо! Собак-от на другую сторону отвел, у калитки замок сбил, а потом мамушку уговорил. Той-то уж сам заплатишь. Кочевряжится она, а как сказал, что боярин с Рязани, затряслась даже; и кажиную ночь я тебя, честной господин…

— Ну, брось молоть! — остановил его Терехов. — Веди скорее!

Федька низко поклонился и осторожно пошел вдоль забора. Терехов взял в левую руку за узду коня, правую положил на поясной нож и пошел за ним. Шагов через сто Федька остановился и раскрыл маленькую калитку.

— Пожди, господин, я знак подам! — сказал он и хотел войти в калитку, но Терехов остановил его:

— Слушай, если ты подвох мне делаешь, знай, с живого тебя кожу сниму, а если заслужишь — наградить сумею! Ну, иди!

Федька исчез. Терехов притаился за калиткой. В ночной тишине раздался жалобный плач, а за ним раскатистый смех филина. Терехов вздрогнул.

Федька вдруг вырос пред его глазами.

— Теперь иди в калитку, — зашептал он, — и сейчас вправо. Малинник по забору, так им и иди. Увидишь скамейку — сядь и жди! Коня-то дай, я поберегу его.

Терехов уже не слышал слов Федьки. Бросив поводья в его руки, он вошел в калитку и чуть не побежал по узкой дорожке, забыв всякую осторожность. Кольчуга звякала, шишак сверкал при лунном блеске, и голова ясно вычерчивалась над кустами малины.

Он остановился у скамьи, но сесть не мог от волнения. Все пережитое ожило снова. Там, под Рязанью, сколько душных летних ночей провел он с Ольгой под охраной чуткой Маремьянихи; сколько нежных речей было сказано, сколько жарких поцелуев было дано, там он услышал ее тихое «люблю», там поменялся с нею кольцом. Что-то здесь?

— Петя! — словно вздох донесся до него.

Он обернулся и протянул руки. Пред ним стояла Ольга.

Ярче звезд горели ее глаза, бледнее луны было ее прекрасное лицо с восторженной улыбкой на губах. Черные косы оттягивали ее голову.

— Ольга моя! Счастье!

Девушка упала на грудь своего милого, и их губы сомкнулись.

— А ты не очень горлань: «Ольга!» — услышал он визгливый голос и увидел старую Маремьяниху, Ольгину мамку. — Вот услышит сторож, да пустит пса, да поднимет шум, тогда и будет «Ольга»!..

— Милая ты моя! Здравствуй, и ты! — весело сказал Терехов. — Стой, не так! И тебя поцелую!

— А ну тя! — вырвалась Маремьяниха из его рук. — Ты лучше не прохлаждайся. У нас времени всего до петухов. В ту пору князь после петухов по дому ходит. Вдруг нас встрянется! Ахти мне с вами! — И она ворча уселась на скамью.

Терехов обнял Ольгу и пошел с нею по дорожке.

Все, что случилось с ними со дня нежданной разлуки, они рассказали друг другу чуть ли не день в день; в бессвязном лепете снова клялись любить друг друга и каждый свой шаг запечатлевали поцелуем.

— Никому не отдам тебя! — жарко воскликнул Терехов. — Согласится твой отец! Постой, скоро мы Русь повыметем, поляков прогоним, «вора» изведем, да и Шуйского взашей. А там выберем царя, и не я буду, если он сам не зашлет к отцу твоему сватов.

— Пошли Господи! — сказала Ольга. — А я… видит Бог мое сердце, слышит он мою клятву, что никому не отдамся, окромя тебя, мой сокол ясный. Убью себя лучше!

— Зачем и думать это! — испуганно остановил ее Терехов и закрыл ее губы поцелуем.

— Страшно мне без тебя! — сказала она. — Князь Теряев отцу грозит, требует, чтобы он обещание исполнил, не то он силой заставит, а потом… вот еще что было! Здесь раз… пошла я с девушками в поле, на берег. Вдруг охота, поляки едут. Мы бежать, а они окружили нас и ловить стали. Только один, видно — важный, схватил мою руку, нагнулся с коня и поднять меня хотел. Я — рваться. Тут батюшка помощь выслал. Поляк говорит: «Жизни лишусь, если тебя не добуду, полюбил тебя!» Я рванулась и бежать от него.

— Ну?

— И все. А только я его, гуляючи в саду, через забор не один раз видела, и говорят, что у нас все здесь поляки бродят!.. Страшно мне, ой страшно. — И Ольга прижалась к Терехову. — Они все такие своевольные!

— У твоего отца народа много — не посмеют из терема взять. А гулять далеко остерегайся!

— Светы мои! — подошла к ним мамка. — Да что же это? Петухи орут, я платком машу им, а они хоть бы что! Пора, пора, батюшка, и не проси! Ну, прощайся, лебедушка!

— Мамушка, еще немножко!

— Ни-ни-ни!..

Ольга кинулась на шею Терехову и замерла на мгновение. Он крепко обнял ее и несчетно поцеловал. Старуха мамка торопила.

Вдруг раздался стук в доску, залаяла собака.

— Иди, иди, сторож дозором пошел! — испуганно заговорила Маремьяниха.

Терехов еще раз поцеловал Ольгу и бросился к калитке. Как тяжело ему было расставаться с нею так спешно! И на сколько времени? Может, навсегда! Он побоялся даже обернуться, чтобы не увидеть милую, не вернуться к ней, а она стояла, закрыв лицо руками, и ее грудь вздымалась и от слез разлуки, и от радости мимолетного свидания.

Терехов вышел за калитку, сунул Федьке рубль и отъехал от сада.

Горечь разлуки мало-помалу смягчилась, когда он мгновение за мгновением восстановил свидание с Ольгой. Грустные мысли отошли, он всем своим существом чувствовал силу, молодость и любовь, способную вдохновить его на подвиг. Ему ли думать о смерти? Нет, ради Ольги он один справится со всеми врагами и одолеет всякое препятствие. Он гордо, уверенно усмехнулся, поправился в седле и, тронув стременем коня, поехал рысью.

В отдалении заржал конь Андрея. Терехов выехал на поляну. Его друг приподнялся и всматривался в освещенную даль.

— Я, я, не бойсь! — весело сказал Терехов, подъезжая.

Андреев быстро встал.

— И не до зари даже! — ответил он. — Ну, значит, и дальше!

Он протяжно свистнул. Послушный конь подбежал к нему, и Андреев стал седлать его.

— Стой! — остановил его Терехов. — Я же и не отдохнул даже!

— Ге! — ответил Андреев. — Отдохнешь в пути!

— Ну, ин быть по-твоему! Куда же поедем?

— А на село! Там возьмем лодку, переедем! Тем берегом обойдем Калугу, снова через реку и — домой! Ну, садись!

Андреев вскочил на коня, Терехов тоже, и они поехали на княжескую вотчину. При помощи того же Федьки Беспалого Терехов достал лодку, и они поплыли через широкую Оку, держа в поводах коней. Два мужика дружно гребли, правя лодку наперерез течению.

— Что, братцы, тяжело приходится? — спросил Андреев.

— Это с чего?

— С Калуги? От поляков да казаков?

— Жартуют[118], что говорить! — ответил рыжий мужик. — Да все же не очень, потому царь близко, да вот…

— Какой царь? — перебил с негодованием Андреев. — Он — «вор»! Кто выбирал его?

— Нешто разберешь теперь, господин, кто — царь? — возразил мужик. — Ноне их и не сосчитать. Опять, говорят, объявился новый. А нам что делать? Коли не признаешь, тебя на кол, с тебя кожу снимут, огнем спалят.

— Что говорить! — перебил рыжий мужик. — Теперь что эти Сапегины псы по Руси делали, а казаки с антихристом Заруцким али полячье это! К нам один монах приходил, так рассказывал. И-и! У нас еще, слава Богу, всего одного Ерему зарубили, да девка у нас тут, дурашливая такая была, Афросиньюшка. Так ту поляки на охоте собаками затравили. Только и всего!

Лодка толкнулась в берег. Терехов и Андреев вышли и сели на коней. Озябшие кони понеслись.

— Страшное время, страшное время! — со вздохом сказал Андреев, когда кони угомонились.

— Пожди! — задумчиво ответил Терехов, — Пройдет оно. Дай оправиться. А то ведь мы еще до памяти не — дошли. Гляди, едва оправляться стали, и Скопин помер. Опять печаль и уныние. А теперь Ляпуновы поднялись снова. Пожди!

— Ах! — воскликнул Андреев. — Да только и жду! И уж заплатим мы казакам и ляхам за все их добро! И будут же они нас помнить, псы стервенелые!

— Да, сберемся все, разом поднимемся и пойдем. Ведь их горсть против нас. Смотри, сколько ляхов под Смоленском, и король с ними, а Шеин держится! Так если все-то мы враз поднимемся, что будет?

Они ехали до рассвета, продолжая мечтать о том времени, когда Русь очистится вся от врагов и успокоенный народ снова вернется в свои разрушенные дома, охраняемый всей землей избранным царем.

А в это время, разметавшись на своей девичьей постели, грезила без сна взволнованная Ольга. Она, как и Терехов, тоже восстанавливала каждый миг прошедшего свидания, вспоминая каждое слово, взгляд, движение. Настанет время, мечтала она, и они будут вместе.

— Мамушка, — тихо позвала она.

Старуха проснулась и спросила спросонья:

— А? Что, лебедка?

— Загадай ты мне, скоро ли я…

— Тьфу! С нами крестная сила! Спи, срамница! Ишь что задумала. На ночь, и слова такие: черного тревожить! Свят, свят, свят!

— Разве нельзя, мамушка?

— Говорю, спи! Христьяне только под Крещенье гадают да под Ивана Купала, вот что! А то на-ко! Ох, Господи, и откуда у тебя мысли такие! Спи!

— Я тогда на звездочках гадать буду! — мечтательно сказала девушка. — Звездочка будет падать, а я скажу, чего хочу. Оно и исполнится.

Глава III Старый князь

Старый князь Огренев-Сабуров был ровесником и другом Бориса Годунова при грозном царе Иване Васильевиче; только в то время, как Годунов жил при дворце, стараясь ладить и с Малютой, и с худоумным царевичем Федором, и с грозным царем, князь Сабуров славил царя оружием в битвах с Литвой, Ливонией и шведами. Грозный царь отличал князя, в мирное время удерживая его при дворце, но князь не любил наглой опричнины, не выносил переходов от убийства к молитве и искал покоя в богатой вотчине под Рязанью со своей женой. Умер грозный царь, и князь, уговариваемый Годуновым, переселился в Москву и стал советником Годунова, как в царствование Федора, так и его, Бориса. Трудная была роль для прямодушного князя в последние годы этого несчастного царствования, когда на народ посыпались бедствия голода, мора и пожара, а сам царь Борис, мучимый подозрительностью, обратился в тирана. Но горечь службы князя смягчала страстная любовь к дочери Ольге. Из Польши пришел первый самозванец. Вспомнил князь свои походы и вышел в бранное поле. Но измена Басманова сразу окончила войну, и возмущенный князь торопливо уехал в свою вотчину, гнушаясь всеми, кто поклонился Лжедмитрию и его изуверке-жене Марине. Страшные майские дни 1606 года он пережил у себя дома, раз — поневоле — съездил в Москву поклониться Шуйскому и окончательно отрешился от мира.

В течение этого времени Бог взял у князя Огренева жену, и он всю свою душу положил на любовь к дочери. Росла она умницей и красавицей, и радовалось отцовское сердце. Присмотрел он и жениха для нее, молодого князя Теряева-Распояхина, с отцом которого он делил ратные успехи. Молодой князь Теряев служил при Василии Шуйском и отличился под Тулой, склонив Болотникова к сдаче. Радовался на него Огренев, но скоро тучи заслонили горизонт тихой радости.

В душную летнюю ночь вышел старый князь в сад и нечаянно накрыл в нем целующихся молодых любовников — свою дочь Ольгу и боярского сына Терехова-Багреева! Хищным соколом он налетел на них и схватил дочь за косу.

— В терем, негодница! — закричал он не своим голосом. — Эй, девки! Кто есть?

Мамка Маремьяниха в страхе обежала весь сад и, будто из терема, засеменила ногами, а дура сенная девка Матрешка выскочила на зов и с ревом повалилась в ноги князю.

— Прости, князь милостивый! Невдомек нам было! Просто по малину вышли!

— Вон! — заревел князь. — В избу! На тягле заморю, гадину! А ты, старая, — обратился он к мамке-старухе, — чего глядишь, на то ли стоишь при ней! Веди Ольгу в терем!..

— Князь, дозволь слово вымолвить, — глухо произнес Терехов.

До сей минуты он стоял растерянный, смущенный и гневный, чувствуя, что пойман, как вор, тогда когда его сердце и душа были полны самых честных, самых возвышенных чувств.

— Пожди малость! — грозно ответил князь и снова обратился к мамке: — Глаз с нее не спускай! За порог шага сделать не давай! Да сбери то, что любо, из рухляди и в дорогу готовься. Завтра уедем!

Дрожащая мамка повела Ольгу к дому, сзади них с громкими причитаниями поплелась Матрешка.

Князь с грозной усмешкой обратился к Терехову:

— Ну, что же сказать хотел? Хочешь поведать, что забор не высок, замки не крепки, что сам, дескать, вору потакал? Так, что ли?

— Не вор я, князь, и негоже тебе говорить такое, — ответил молодой человек дрогнувшим голосом, — а полюбилась мне твоя дочь пуще жизни, и я ей люб. Собирался к тебе я сватов заслать, да вот и слу…

— Ты? Ко мне сватов? Ты? К князю Огреневу? Щенок ты паршивый! Отец твой у расстриги на посылках служил, в ногах его валялся, крест ему целовал, а ты ко мне сватов! Иди! Да спеши, а то прикажу собак спустить, подлый выродок, девичий вор!

Терехов схватился за пояс, где торчал у него длинный нож, но опомнился, низко опустил голову и пошел вон из сада.

Закручинился он, но его кручина стала еще злее, когда неделю спустя потянулся длинный обоз Огренева из Рязани в далекую вотчину под Калугу. А где та вотчина, Терехов и узнать не мог, как не мог напоследок взглянуть на Ольгу…

Старый князь Огренев встревожился. Страх за свою честь охватил его, и он тотчас послал на Москву гонца звать Теряева-Распояхина к себе под Калугу.

«Обвенчаю их поспешнее, — думал он, — и успокоюсь. А то одной тревоги не оберешься. Где усмотреть старому пастуху за молодой козой?»

С нетерпением ждал он своего гонца из Москвы, но тот нагнал его лишь по дороге в Калугу.

Лицо князя просияло, но скоро стало темнее тучи, когда он услышал вести от своего гонца.

— Когда же будет? — спросил он. — Отдал грамоту?

Гонец поклонился князю и вынул из-за пазухи его грамоту.

— Прости, князь, — ответил он, — назад твоя грамота! Князь Теряев-Распояхин от царя Василия Ивановича отложился и перешел на службу в Тушино, к тому царю.

Огренев, как на пружине, выпрямился в седле.

— Врешь, холоп, род Теряева не знает измены. Его деды и отец лили кровь за своих царей. Откуда возьмется такой выродок? Где он? Ты видел его? Проехал в Тушино?

— Прости, князь, — ответил гонец, — Тушина нет уже — его сожгли поляки. «Вор» бежал, теперь сидит в Калуге, и с ним ли князь, того никто не ведает. Говорят, князь Трубецкой с ним и еще много князей и бояр.

Князь резко осадил коня. Отрешившись от света, он мало знал положение дел и даже не представлял себе размеров той смуты, которая охватила Русь. А теперь вдруг он слышит ко всему, что «вор» сидит в Калуге, там, куда он едет.

«Судьба, — усмехнулся он, но не велел сворачивать. — Пусть будет что будет, — решил он, — а этот изменник, собака, будь от меня проклят!»

На его лице отразилось страдание. Любил он сына своего друга, как родного, решил свадьбу его со своей дочерью, а теперь разом оборвал эти струны. Велика была боль его сердца, но разом она и кончилась.

Огренев приехал в свою калужскую вотчину, исправил усадьбу и зажил тихой жизнью помещика, не радуя себя даже отъезжим полем.

Его старый слуга Силантий Мякинный не узнал своего князя. С первого похода до этих дней был он неразлучен с князем, рядом с ним он рубился в сечах; не раз спасал его от смерти, не раз и князь платил ему тем же; каждую мысль привык поверять ему князь, а теперь вдруг закручинился, заперся в усадьбе, ровно медведь в берлоге, и ему даже слова не бросил. Не выдержал такого состояния Силантий и запил — и чем сильнее пил, тем храбрее становился. Наконец он однажды преградил князю путь в сенях и упал ему в ноги:

— Смилуйся над слугой твоим! Сам ты меня боевым товарищем звал, из одной миски хлебали, одной чаркой делились, плечо о плечо рубились. Каждую думу свою поверял ты мне. Открой и теперь свою думу. Силы нет! Дома все словно при покойнике ходят; княжна плачет в тереме, девки ревут, мамка охает. Слуги твои громко слово сказать боятся. Что случилось, князюшка?

— Встань, — приветливо сказал Огренев, — иди в мою горницу.

И там поведал он ему свое горе. Проклял он названого сына, а теперь кается; хочется ему самому повидать его, поговорить с ним: может, одумается. А как сделать, того не знает. Да и в Калуге ли он? Может, сложил уже в бою свою голову?

— Батюшка, князь! — воскликнул Силантий. — Да на что ж у тебя Мякинный, верный раб?! Пиши письмецо и шли меня. К самому нечистому на рога пойду, не токмо к «вору» в берлогу!

Князь порывисто обнял Силантия.

— Душу мою от тяготы избавил! Готовь коня и скачи. Никакого письма не надо. Скажи: «Князь здесь и тебя зовет!» Пусть беспременно приедет! Скачи сейчас же. До Калуги сорок верст. Времени тебе — один день!

Силантий спешно вышел, а поздно за полночь вернулся домой и прямо прошел к князю. Его лицо было хмуро и строго. Ничего не ответил он на расспросы князя, а сказал только, что Теряев-Распояхин будет у него не позже как завтра.

А видел он в Калуге много. Видел такое, что его сердце повернулось, болея о родине. Видел он площадь, на которой в ряд стояло до двадцати колов, а на них корчились люда, все русские; видел виселицу и дыбы; видел, как казак тащил за волосы девицу по улице и как два поляка, положив образ на колени заместо стола, играли на нем в кости. Видел и молодого князя Теряева, пьяного, разгульного, с размалеванной девкой на коленях.

И действительно, Теряев-Распояхин приехал на следующий день к Огреневу. Он въехал на двор на буланом аргамаке, с двумя челядинцами, соскочил у самого крыльца и, подойдя к князю, весело воскликнул:

— Здравствуй, князь! Рад видеться. Как живет невеста моя, Ольга Степановна?

Старый князь резко отшатнулся от него. До последней минуты он надеялся на примирение, а теперь его сердце разом оледенело. Да, несомненно, Теряев — изменник!

Русская боевая одежда сменилась на нем польской: легкий шлем с какими-то крылами, красный жупан[119] весь в шнурах. И лицо изменилось. Усы закручены в три ряда, русская борода выстрижена клином, и голова выбрита. Даже обычай русский покинул и, не уважая старости и чина, на коне, да еще с челядью, проехал до самого крыльца.

— Али в басурманы записался и русский обычай бросил, что сам с руками на меня лезешь? — горько спросил его старый князь.

Теряев отступил и спросил с усмешкой:

— Для бреха звал меня?

— Для бреха? — ответил старик. — Да есть ли стыд у тебя? Позвал я тебя как сына друга моего, как жениха дочери моей! Слышал я, что ты «вору» отдался, да не хотел верить этому. Потом подумал, что уговорить тебя смогу, а теперь вижу, что на тебя и слова тратить не след, за порог дома своего пущать негоже и от крыльца, как пса, отогнать. Мать твоя сблудила, верно, выродка, такого родив!

Теряев вспыхнул.

— Благодари Бога, Степан Иванович! — ответил он, — что стар ты и отец невесты моей, не то ответил бы за слова свои. А теперь слушай! Откуда знаешь ты, что служу я «вору»? Я его считаю за истинного царя Дмитрия Ивановича и на том крест целовал! Вот первый сказ. Почему не вор Шуйский? Нешто его народ и собор признали, а не одни бояре? И, по-моему, он вор, и не в стыде мне тому служить, кого за царя почитаю!

— А усы, борода, одежда, обычай русский где у тебя? Почему креста не положил? Да и сердце мое чует, что сам ты знаешь, что «вору» служишь.

— Ну, про усы да про бороду оставь, а что про одежду, так польский жупан ловчее носить, чем кафтан до пят, с воротником до маковки. А служу «вору» или царю, про то я знаю. Тебе же одно скажу, что люблю дочь твою и не отдам тебе назад твоего слова!

— Ты? Негодяй! — закричал князь. — Эй, слуги! Взять его, взять!

Теряев вскочил на коня и обнажил короткий меч, его челядинцы сделали то же.

— Не тронь, — насмешливо сказал он, — не то не быть добру! А теперь прощай! Спасибо на ласке, да скажи своей Ольге Степановне, чтобы ждала жениха своего! А я к тебе, князь, еще наведаюсь! Гайда! — крикнул он и помчался в ворота.

Челядинцы устремились за ним.

Князь, словно окаменев, недвижно стоял на крыльце.

Таково было свидание старого князя с нареченным зятем. Тяжело оно было, но, как тяжелая операция, сразу сняла все тревоги с сердца князя. Он повеселел даже. Повеселело и все в доме, и больше всех Ольга, когда узнала, что ненавистный ей жених уже не жених ей больше.

Глава IV Похищение

Между тем князь Теряев-Распояхин на время обезумел от горя и злобы. Честолюбивый, железной воли и грубого сердца, он все же полюбил Ольгу, полюбил так, как любят грубые натуры, — раз на всю жизнь. Мысль, что Ольга может не принадлежать ему, приводила его в ярость.

«Если не добром, то силой, а она будет моей», — думал он, и в мыслях его рука уже поднималась на седины старого князя.

Думая так, он не знал, что у него есть здесь же, в Калуге, соперник. Про Терехова-Багреева он знал через рязанских услужников, но про поручика Яна Ходзевича, недавно прибывшего с Сапегой и высмотревшего княжну Ольгу во время своей охоты вокруг вотчины ее отца, он не мог и мыслить. В злобе на Терехова он натравил на него поляков, когда увидел его в Калуге и узнал о цели приезда, но с поляком ничего не мог сделать. А поляк уже ковал железо.

Хотя калужане и приняли «тушинского вора» как царя, но все же не могли они содержать и двор его, и все войско за свой счет. Понимали это и «калужский вор», и его военачальники, и потому во все концы России были направлены грамоты «вора» с требованиями людей, денег и довольства, а казаки и жолнеры ездили по окрестностям, добывая себе и коням продовольствие.

Побывали они и в вотчине князя Огренева-Сабурова.

Дойди слух об их пребывании до ушей князя, не дал бы он пособникам «вора» ни зерна, ни былинки, но умный и преданный Силантий не допустил ненужной и опасной ссоры. На свой риск он обещал варить пиво для сапежинцев и поставлять овес и сено для их коней.

Федька Беспалый возил каждый раз этот оброк в Калугу и умел извлекать из этого для себя пользу. Так, узнав о любви поручика Ходзевича к княжне, он, так же как и Терехову, вызвался пособить ему, устроить свидание и даже указать ему дорогу в девичий терем.

Конечно, поручик был готов на все ради этого и условился об этом с Федькой.

И дрожал же Федька от страха в темную ночь, сидя у околицы и поджидая условного сигнала, чтобы провести поручика. Ночь была черная, как грешная душа Федьки; ветер выл, как голодный зверь, Ока разбушевалась, а лес шумел так страшно от порывов ветра, что Федьке казалось, будто злые духи идут по его душу. Он уже собрался бежать в свою курную избу, как вдруг со стороны леса раздался крик кукушки. Раз, два, три! — и замолк.

Федька заплакал, как филин. Кукушка ответила снова. Федька облегченно вздохнул, его страх прошел: теперь по крайней мере он был не один среди этой бурной и темной ночи. И он засмеялся сатанинским криком филина.

Поручик Ходзевич со своим другом Феликсом Свежинским остановился у опушки леса. С ним было сорок жолнеров, этих полурыцарей, полуразбойников, которые навели ужас на всю обездоленную Русь страшным именем сапежинцев. Не было для них ничего святого, ничего страшного, не было преступления, от которого сжалось бы их сердце.

— Пойдем так, — сказал Ходзевич, — я возьму с собой десять человек и пойду с ними к терему, как поведет меня тот лайдак[120]. Ты, Феликс, с двадцатью жолнерами обойдешь спереди и ворвешься в ворота, как отворят их, а десять будут ждать. За ними пришлем, как туго станет.

— Ладно! Ладно! — ответил Свежинский. — Только не дело ты затеял. Здесь не Тушино!

— Оставь! Я без слов помогал тебе, когда ты монастырь грабил! — возразил Ходзевич и разделил свой отряд на три части. — Ну, — сказал он Свежинскому, — выезжай!

Свежинский пожал Ходзевичу руку, и его отряд бесшумно скрылся в темноте.

— А вы за мной, — сказал Ходзевич, — факелы с вами?

— С нами!

— Пусть жгут только четверо, остальные все со мной. С коней долой! Ну, кричи!

Один из жолнеров закричал кукушкой. В тишине послышался плач филина, потом смех.

— Идем! — сказал Ходзевич и, обнажив саблю, осторожно двинулся вперед.

Из темноты вынырнула человеческая фигура.

— Кто? — спросил Ходзевич.

— Я, честной господин! Слуга твой, Федька Беспалый!

— Все сделал?

— Что мог, честной господин! Калитку открыл, дорогу покажу, больше ничего не могу.

— И то ладно! Веди! — Ходзевич нетерпеливо сунул руку за пояс и вынул кошелек. — Держи, — сказал он Федьке и высыпал в его пригоршни серебряные монеты, — вот тебе! Веди!

Федька со сдержанным смехом спрятал серебро и быстро скользнул вперед. Он вел Ходзевича к той же калитке, которую месяц назад указал Терехову. Потом он ввел их в сад и тихо повел по извилистым дорожкам. В темноте черной массой выступил пред ними дом.

— Вот дверь, — указал Федька, — только заперта; лестница по ней прямо в терем!

— Стой! — остановил его Ходзевич. — Иди и отвори ворота. Еще получишь! Грабить позволю!

— Сейчас, честной господин! — И Федька скрылся.

Ходзевич подошел к двери и налег на нее плечом.

Дверь не подавалась.

— Кто сильный? — спросил он тихо. — Адам, иди, нажми дверь!

Но и под могучим плечом литвина дверь заскрипела, но не сдалась.

— Дубовая! — сказал Адам.

— Четверо, что с факелами, иди поджигать! — приказал Ходзевич, потеряв надежду прежде нападения ворваться в дом, и, отбросив осторожность, скомандовал: — Ломай дверь!

Адам в темноте разглядел качели. В одну минуту он перерубил саблей веревки, взял толстую дубовую доску и начал с товарищами бить ею в дверь, как тараном. Глухой гул пронесся по дому.

При звуках этого гула старый слуга князя Огренева Силантий вскочил и прислушался. На дворе с остервенением залаяли собаки, сторожа забили в доски, послышался лошадиный топот, и в то же время весь дом содрогнулся от ударов в дверь. Силантий схватил со стены свой меч и бросился к хозяину дома, крича:

— Князь, на нас напали, в дом ломятся. Слышишь?

На дворе раздались выстрелы.

Князь Огренев уже был на ногах и, взяв в руку меч, надевал кольчугу.

— Зови людей, всех, кто есть! — приказал он. — Раздай им мечи, бердыши, палицы, все, что найдется. Беги с ними к двери!

Силантий выбежал. Навстречу ему бросилась мамка с возгласом:

— Свет мой! К нам ломятся! Куда нам деться? Лебедушка моя как в силке бьется!

— Веди сюда, к князю! Да живей, старая! — И Силантий побежал собирать людей.

В доме набралось их до пятнадцати человек.

— К дверям! — приказал Силантий, устремляясь к терему. — Выноси княжну!

Рослый Матвей бросился наверх, сгреб княжну в охапку и побежал с нею. Она приняла его за разбойника и стала биться. В этот миг дверь со стоном треснула и распахнулась. Поляки ворвались в нее. Силантий взмахнул мечом, и один из них упал с рассеченной головой.

— Не забыл еще битвы! — крикнул Силантий и замахнулся снова.

Огромный Адам поднял дубовую доску, но в этот момент сверху раздался выстрел и Адам упал.

— Бей их! — крикнул сверху старый князь, беря в руки другое ружье. — Кто умеет стрелять, ко мне!

Матвей снес княжну, сдал ее мамке и бросился на помощь князю.

— В бой! — кричали поляки, стараясь сбить Силантия, который в узкой теремной лестнице, невидимый врагам, махал своим мечом.

— Кто может, идите к крыльцу! За мной! — закричал князь. — Ты, Силантий, держись здесь!

Несколько человек бросились за князем. У красного крыльца в двери ломился Свежинский со своими жолнерами. Они били в дверь тяжелыми камнями. Дверь стонала.

Князь поднялся наверх и открыл окно. Прямо под ним стояла куча поляков.

— Матвей, бери ружье и целься! — приказал Огренев. — Ну!

Грянуло два выстрела — и двое из осаждавших со стоном покатились по земле.

В это время князь увидел огненную змейку. Шипя и извиваясь, она лизала стены и поднималась все выше и выше. Князь побледнел. Он понял, что защита немыслима.

— Горим! — сказал, подбегая к нему, один из слуг. — Подлые ляхи подожгли нас с четырех концов!

Князь бросился назад.

— Силантий, мы горим! — закричал он. — Спаси дочь, если я умру, и помни Теряева. Это он! — И, сказав это, он с остервенением бросился к крыльцу.

Двери уже были сломаны, и поляки толпой ворвались в сени. Князь врезался в толпу. Испуганные неожиданностью, поляки не дали ему отпора и четверо друг за другом повалились на пол.

— Режь! Он один! — крикнул Свежинский.

Поляки опомнились и с криком бросились на старика. Он прислонился к столбу и сыпал удары налево и направо.

— Ах, нех тоби дьяблы! — вскрикивали изумленные поляки.

Но вот один из них подошел сзади и отсек князю руку. Меч со звоном упал на пол. В то же мгновение над головой князя сверкнули сабли, и он упал, весь иссеченный, с разбитой головой и перерубленной шеей.

Поляки потом устремились по горницам, ища добычи.

Силантий, услышав слова товарища и господина, бросился к княжне. За ним с гиком устремились разъяренные поляки. Силантий в темноте споткнулся и упал. Поляки перебежали через него.

Между тем пожар разгорался все сильнее. Зарево осветило всю окрестность. Поляки, бывшие в засаде, не выдержали, кинулись тоже в усадьбу, и ее защитники были перебиты. Поляки торопливо бегали по горницам и грабили.

Ходзевич бросился в терем, но там никого не оказалось. С проклятием он побежал по узким переходам с лесенки на лесенку, из горницы в горницу — Ольги нигде не было. Вдруг он увидел Федьку Беспалого. Почти по пояс залезши в глубокий сундук, подлый мужичонка доставал что-то со дна и болтал в воздухе ногами.

Ходзевич схватил его за шиворот и крикнул:

— Где княжна? Подай мне княжну!

Он был страшен, с лицом бледным и окровавленным. Федька затрясся. Ходзевич волок его, но Федька все-таки успел захватить один мешок с венгерскими рублями и, не выпуская его, сказал:

— Пойдем, господин, в образную, больше им некуда деться!

— Веди!

Федька спешно повел его.

— Вот! — указал он на дверь и снова устремился к дорогому сундуку, но там уже копошились поляки.

— Уйти пока до худа! — решил Федька и бросился наутек.

Ходзевич распахнул дверь. В полутемной комнате от него порывисто рванулась стройная фигура.

— Моя! — радостно воскликнул Ходзевич и поднял Ольгу на руки.

Она забилась, и в тот же момент на руке Ходзевича повисла старуха Маремьяниха, визжа что есть силы:

— Отдай, душегуб! Отдай, разбойник!

Ходзевич ударил ее коленом в живот, и она со стоном покатилась по полу.

Дым уже захватывал дыхание. Ходзевич поспешно выбежал из горницы. Старуха ползком потащилась за ним, доползла до лестницы, сорвалась и, вся избитая, выкатилась на двор.

— Кто-нибудь двое, со мной! — приказал Ходзевич. — Трех коней!

Двое жолнеров бросились впереди него.

Ходзевич выбежал на двор. Ольга взглянула на него, а так как пожар осветил его лицо, то она узнала того, кто клялся взять ее силой, вскрикнула и лишилась чувств.

Жолнеры подали коня. Ходзевич вскочил, перекинул Ольгу через седло и помчался, сопровождаемый двумя жолнерами, уже набившими свои карманы.


— Засветло еще в Калуге будем, — весело сказал поручик.

А в это время в княжеском доме, объятом пламенем, опьяненные корыстью поляки грабили, забывая об опасности быть погребенными под развалинами горящего дома.

Федька Беспалый трясущимися руками снова закапывал в землю свою кубышку, теперь уже полную до краев серебряной монетой, а Силантий, спасшийся чудом от смерти, скрылся в подвале и ждал конца разбоя.

Глава V После погрома

В эпоху, описываемую нами, такой грубый произвол, какой проявил поляк Ходзевич по отношению к князю Огреневу, являлся малым, ничтожным делом, не имеющим большой важности. История того времени внесла на свои страницы такие картины зверств и насилия, пред которыми бледнеют наглые зверства опричнины, грубые набеги татар во время страшного ига.

Это была эпоха Смутного времени. Понизовая вольница, голодные орды бродячих черкесов, украинские казаки, поляки — все, как коршуны, жадные до добычи, стеклись на Русь и терзали ее обессиленное неурядицами тело. Имена Сапеги и казацкого атамана Заруцкого кровью вписаны на страницы нашей истории.

Когда появился «вор»-самозванец под Тушином, к нему под знамя стеклись эти казаки и поляки и потом, как зараза, расползлись по всей Руси за так называемыми стациями, или поборами. И чего они ни делали на Руси, как ни поганили ее! Врывались в монастыри и насиловали монахинь; впрягали в повозки священников и катались на них; заставляли монахов петь срамные песни и плясать; жгли и мучили женщин, да как! — продевали в их груди веревки и волокли их по дороге; разрывали детей надвое, кидали их на копья; сжигали людей живьем и всячески ругались над святынями. Богослужебные сосуды заменяли кубки для пьянства, образа служили постелями, столами, покрышками для непотребных сосудов! Ризами негодяи покрывали лошадей и на алтарях насиловали женщин. Не было мерзости, не было злодейства, которое можно создать разнузданной фантазией и которое не было бы выполнено в то время.

Год, с которого началось наше повествование, являлся уже четвертым этого страшного времени. Король Сигизмунд, замышляя присоединение России к своей короне, громил Смоленск, сбираясь идти на Москву. «Тушинский вор», не будучи в силах справиться со своевольными поляками, бежал из Тушина и превратился в «вора калужского». Беспокойный Сапега снял осаду Троицкого монастыря, побывал у Сигизмунда и пришел на помощь «калужскому вору», подле которого ютились казаки и русские с князем Трубецким во главе. Дикий, неистовый Заруцкий бороздил Русь, думая пристать к Сигизмунду. В это время Скопин, победно прошедший по России до Москвы и испугавший врагов, был предательски умерщвлен в Москве. Брожение, поднятое надеждой на освобождение, упало, и уныние охватило всех. Царь Шуйский в Москве, сраженный неудачами, потерялся и, сознавая свое бессилие, уже чувствовал близкий конец. Сигизмунд собирал полчища, посылая Жолкевского, коронного гетмана, воевать Москву. В Калуге Сапега уговаривал «вора» сделать то же. Патриотическое чувство поддерживалось только братьями Ляпуновыми в Рязани и великим в своем геройстве святителем патриархом Гермогеном.

Сапежинцы под Калугой, чувствуя свое исключительное положение, не знали меры бесчинствам, и разгром усадьбы князя с увозом его дочери мог сойти за молодецкую утеху. Так понимали это и Ян Ходзевич с другом Феликсом Свежинским, и его жолнеры, и все сапежинцы, слышавшие об этой проделке.

Между тем, когда организатор набега на вотчину князя Огренева удалился оттуда со своей желанной добычей, там произошло следующее.

До рассвета грабили жолнеры княжескую усадьбу и наконец медленно потянулись из нее, ведя под уздцы тяжело нагруженных лошадей. Груда развалин дымилась позади них. Обугленные деревья с красными сожженными листьями печально окружали пепелище, над которым уже всходило солнце, багровое от дыма, застилавшего чистое небо.

Едва отъехали жолнеры, как на усадьбу набросились, словно шакалы, тягловые мужики[121]. Они ворошили угли и пепел, тщетно ища себе скудной поживы.

Рыжий мужик, что вез когда-то через Оку Терехова, радостно вскрикнул и вынул из углей длинный меч с дорогой рукоятью и с золотой насечкой накрест.

— Ишь, что Бог послал! — самодовольно сказал он.

— Отдай, смерд! — вдруг раздался над ним властный голос, и рыжий мужик увидел Силантия.

В вотчине давно привыкли почитать его как правую руку князя, и рыжий мужик печально, но беспрекословно отдал меч Силантию.

— Как же ты уцелел? — простодушно спросил он.

— Бог помиловал! — отрывисто ответил Мякинный и добавил: — А меч вот утерял.

— Воин, тоже! — проворчал мужик, снова начиная разгребать уголья.

Силантий отошел в сторону. Вид княжеского меча, который он не раз видел в кровавой работе, взволновал его сердце, и слезы выступили на его старых глазах.

«А с княжной, с Олюшкой что?» — подумал он с тоской и вдруг радостно вскрикнул:

— Ты, старая, откуда?

Навстречу ему, стеная и охая, медленно плелась старая Маремьяниха. Она также вскрикнула, увидев Силантия.

— Откуда ты, говорю? — повторил Мякинный. — Княжна где?

— Ох! — выкрикнула мамка. — Пропала моя головушка! Ой, умереть мне лучше, в сырую могилу лечь! Что с князем-то, он где?

— Умер, старая! А ты скажи, княжна где?

— Увезли ее, в полон увезли! Меня по животу, я и дух вон, а ее в охапку! Ой, горюшко мне, старой! — И Маремьяниха, опустившись на обугленное бревно, горько заплакала.

Силантий почти упал от ее слов.

Долго он сидел подле Маремьянихи, слушая ее унылые причитания, и наконец сказал:

— Князя Теряева это дело. Он грозился!

— Ох, не его, касатик! — всхлипнула старуха. — Видела я полячища окаянного. Знаю, что он, коршун, зарился на нашу голубку!

— А тот грозился!

Старики задумались. Вдруг старуха вытерла глаза, выпрямила стан и, стукнув кулаком по колену, задорно сказала:

— Так жива же не буду, пока моей голубки не сыщу! Найду этого коршуна, очи его мерзкие вырву! К царю пойду, жаловаться стану!

Силантий взглянул на нее с недоверием и произнес:

— Одной бабе не дойти. И куда пойдешь, старая?

— В Калугу пойду, вот! Какой ни на есть, все царем зовется, и эти воры оттуда.

— Одну зарубят тебя! До царя не допустят.

— Ас кем же идти-то мне?

— А со мной! — Силантий тоже выпрямился и взмахнул мечом. — Ничего, еще есть сила! Князь мне пред смертью завещал его голубку защитить. Даю слово нерушимое: всю Русь исхожу, а княжну вырву из рук вора и душегуба окаянного!

— Сокол ты мой! — могла только произнести старуха и залилась слезами.

Силантий сосредоточенно задумался, потом сказал:

— Ну, ну, старая, брось рюмить[122]. Скажи лучше толком, на кого жалиться-то?

— На кого? На поляка! Я его харю-то во как видела!

— А я так думаю, на князя Теряева. Потому — грозился!

В это время к ним осторожно, боком, подкрался Федька Беспалый, в пестрядинной рубахе без пояса, на босу ногу.

— А я вот знаю, Акулина Маремьяновна! — с низким поклоном сказал он. — Потому как я и пиво вожу, и овес, сено, и всех их в самые морды знаю.

— Верно! Феденька, верно! — оживилась старуха. — Кто же обидчик-то?

Федька изогнулся.

— А только мне боязно сказать это, потому кожу отлично снять могут за слова мои. Ежели бы вот хоть рублишко…

— Ах ты, волчья сыть! — замахнулся на него Силантий. — Да чей ты, падаль этакая?

— Не кричи на него, Мякинный, — заговорила мамка, — оставь, лучше пообещай рублишко ему!

— Ну, ин быть так! Выкладывай, смерд подлый!

Федька снова приблизился и произнес:

— Ходзевичем звать насильника-то; поручик он, из сапежинских. Вот кто!

— Откуда же ты знаешь?

— А пожар-то был, я и прибег; прибег, а полячишко этот мерзкий нашу княжну-голубушку на коне везет. Я и признал.

— Он, он, полячище окаянный! — оживленно сказала старуха.

— Гм, как звать-то?

— Ходзевич!

— Ишь, имя песье! И не выговоришь натощак, — произнес Силантий. — Ну, брысь! — крикнул он Федьке. — Сыщу деньги — дам тебе, псу смердящему!

Федька побежал.

Маремьяниха энергично поднялась с бревна.

— Ну, Мякинный, идем!

— Да что ты, мать, али белены объелась? Нешто в дорогу идтить все едино что из терема в село? Мы отощали с тобой изрядно, и денег у нас нет ни алтына. Как пойдем?

— Так-то оно так, — задумчиво ответила мамка, — а где денег достанем?

Силантий толкнул ее в бок.

— Молчи уж, к вечеру добуду, а покелева иди к старостихе на село: там отдохнем; я о коне похлопочу кстати.

Старостиха с почетом приняла Маремьяниху, выставила на стол все, что в печи было, достала мед и стала угощать важную гостью, каковою для тягловых крестьян считалась боярская мамка. Скоро пришел и Силантий со старостой.

— И в голове не имей, что вы вольные, — заявил Мякинный. — Теперь вы княжны нашей; выйдет она замуж, и мужнины будете; за приданое пойдете!

Староста низко кланялся и говорил:

— Господи, нешто мы не понимаем! Мы князюшку во как почитали!

— То-то! — подтвердил Силантий. — Ну, а теперь и поесть пред дорожкой!

Силантий уселся и начал пить и есть с таким аппетитом, словно горе ни на миг не притупило его чувств. Свечерело. Силантий грозно приказал Маремьянихе укладываться спать, а сам вышел со двора. Чтобы отвести следы, он сделал огромный обход и, крадучись, подошел к месту пожарища. Только он один знал тайное место, где лежали княжеские богатства. Он отгреб уголья, нашел дверь дубовую, сбил с нее замок и полез в глубокий подвал. Там он зажег лучины и деятельно принялся за работу. Вдоль стенки подвала стояли рундучки, полные серебра и золота, жемчуга, камней самоцветных; выше, на полках, стояли драгоценные ковши, кубки и фляжки; а дальше, по углам, грудами были навалены парча, камка[123] и дорогие меха. Силантий быстро, в углу подвала, стал копать глубокую яму, пот лил с него ручьями, он копал, не зная устали, и наконец вырыл яму чуть ли не в свой рост. Бросил он туда один мех наудачу, как подстилку, и начал сыпать в яму деньги; один только рундучок оставил. Потом высыпал и камни самоцветные и положил сверху сосуды и кубки дорогие, прикрыл все опять мехом и заровнял яму. После этого разметал он по всему подвалу меха и парчу, разбил рундучки пустые, огляделся ипробормотал:

— Так ладно будет: кто заберется сюда — подумает, ляхи хозяйничали.

Он довольно усмехнулся и полез из подвала, таща за собой тяжелый рундучок. Еле-еле дотащил он его до сада и там у большой обгоревшей липы стал копать опять яму, а затем опустил в нее рундучок, вынул из него несколько горстей монет и засыпал яму.

«Это нам про запас», — подумал он и тихо пошел к старостиной избе.

Уже светало, когда Мякинный постучался в избу, после чего, войдя, вытянулся на лавке.

— Ишь, черт, куда деньги прячет! — радостно хлопая себя по бедрам, сказал Федька Беспалый.

Чуть побледнела ночь, вышел он опять к пожарищу пошарить добра и увидел, как Силантий закапывал рундучок под липой. Едва-едва дождался Федька, когда уйдет Силантий, быстро очутился у липы, железной скобой нацарапал на коре ее метку и, весело смеясь, пошел в свою избу.

Федька Беспалый был одинок. Круглый сирота, без сестер и братьев, он не захотел жениться и жил бобылем, все свободное время находясь во хмелю. Не охочий до тягла и до ратного дела, он только и думал, как бы получить вольную да в купцы пойти. Открыл бы он постоялый двор; девчат-бобылок к себе переманил бы и устроил бы такое кружало, что в Москве звон был бы слышен. И Федька чувствовал, что уже близко время осуществления его заветной мечты: с каждого путешествия в Калугу он зашибал себе деньгу, потом наградил его русский боярин Терехов, что с княжной виделся, потом Ходзевич, а там на пожаре он хорошо нажился, а теперь… истинно Бог ему помогает, недаром, значит, он пообещал Николаю Угоднику пудовую свечу.

Глава VI Горячие сердца

В просторной красной горнице крепкого, на диво сложенного дома, что стоял у самой соборной церкви на площади в Рязани, за длинным столом, заставленным жбанами и кубками, сидели люди, среди которых можно было узнать и Терехова-Багреева с Семеном Андреевым. В челе стола сидел русский богатырь в красной кумачовой рубашке. Рыжеватая борода лопатой, кудрявая голова и острые, со стальным блеском, серые глаза делали его красавцем. Это был знаменитый Прокопий Ляпунов, рязанский воевода, к голосу которого издавна привыкли рязанские люди. Рядом с ним сидел его брат и единомышленник Захар, а вокруг стола сидели все друзья, занятые все одной думой о дорогой родине.

— Так ничего и не вышло? — грустно повторил Прокопий Ляпунов.

— Ничего! — ответил Терехов. — Да и то сказать, из недоносков князь-от этот. Ни тя ни мя! Просто — дурашливый какой-то.

— А, поди, силу взял! — заметил Захар. — Его именем только и держатся русские люди подле «вора».

— Ну и Бог с ним, коли не вышло! — перебил брата Прокопий. — А наше дело впереди. Правда всегда наверху будет. А теперь, дорогие гости, так рассудим. По разумению нашему, после того как Скопин убит, зельем изведен, негоже сидеть Шуйскому на троне. Али без него людей не найти?

— Это ты верно! — согласились гости.

— Я так понимаю, — продолжал Прокопий, — пусть теперь пойдет на Москву Захар с Телепневым — там немало рязанцев наших, и пусть говорит от нашего имени, что, дескать, пора Шуйскому и на покой, пока-де он на престоле — дотоле и смута, и междоусобица. А тем временем мы здесь по городам грамоты разошлем, народ поскличем. Понемногу и с силой соберемся.

— Так, так! — весело отозвались гости. — Может, и поднимем матушку-Россию Христовым именем!

— Не может быть иначе! — восторженно воскликнул Захар. — Верю в Русь и в ее силу; не сломить ее ляхам поганым!

— А теперь, друга, час поздний, — сказал Прокопий, — выпьем, да и разойдемся. Иди, Захар, и ты, Телепнев, завтра и в путь! Мешкать нечего. Смотри, поляки в дорогу сбираются; как есть пути отрежут!

— Мы ужом проползем, — усмехнулся Захар. — А выпить можно!

Гости налили кубки и стали пить, но никто не находил веселых речей для оживления. Всякий рассказывал только такие вещи, от которых переворачивалось сердце и кипела кровь.

— В Москве-то что было, когда Михайло Скопин-то помер, страсть! — сказал Астафьев. — Завыли все, что ребята по отце; молодцы с торговых рядов прямо на дом. Дмитрия Шуйского бросились, разбить хотели!

— Говорят, она яду-то ему поднесла?

— Кто же, как не она? На то и дочка Малюты Скуратова. Только вот кто научил ее, то неведомо.

— Говорят-то что?

— Всяко. Говорят и про царя, и про Дмитрия; говорят и про поляков. Одно верно, что отравили.

— Полячье-то обрадовалось!

— И не говори, — подхватил Хвалынский. — Слышь, король на Москву рать посылает, гетмана Жолкевского шлет!

— А в Москве Дмитрий Шуйский да Голицын собрались, — сказал Астафьев. — Немцев наняли, французов. Делагарди-то ушел.

— Славный воин, даром что швед! — сказал Ляпунов. — Честно служил!

— Ну, а вы что видели? — обратился Захар к Терехову и Андрееву.

— Да мало веселого, — ответил Терехов и начал рассказывать про выжженные села, про разоренные города, про людей, которые без крова, как звери, в лесу прячутся, про Калугу, где «вор» с еретичкой Мариной царей представляют, народ мучают и во все концы через казаков и поляков шлют разорение России.

— Ох, тяжко, тяжко! — простонал Прокопий, склоняя голову, а потом осушил свою чарку одним духом и решительно сказал: — Пора и по домам, братцы!

Гости поднялись и, прощаясь с хозяевами троекратным лобзанием, вышли из дома. Терехов и Андреев пошли вместе. Непроглядная ночная тьма окружила их, но они знали наизусть родной город и смело шли по улицам, направляясь к дому Терехова-Багреева. Отец Терехова был именитым боярином и как представитель Лжедмитрия ездил отвозить подарки Марине Мнишек. Верный клятве, он один из немногих погиб в страшную майскую ночь 1606 года, защищая расстригу. Вследствие этого потом, при возведении на престол Шуйского, род Терехова оказался в опале и его сын жил в Рязани, удаленный из Москвы. Но это не мешало ему быть одним из тех русских, чье горячее сердце своей верностью поддерживало в других сердцах слабый огонь патриотизма.

Андреев, сын служилого дворянина, сирота, как и Терехов, нес повинность, но в последнее время, выслав в Москву на весь свой достаток десять ратных людей, лично сам отдался делу освобождения, пристав к партии Ляпунова. Раньше он служил Шуйскому, ходил с ним под Тулу за Болотниковым, дрался под Москвой с тушинцами; но потом, когда отошел Ляпунов от Шуйского со своим рязанским ополчением, и он оставил московскую расстроенную рать.

Медленно поднимаясь, приятели дошли до тесовых ворот дома Терехова и стукнули в калитку. Молча перешли они двор и вошли в горницу. Каждый думал свою думу, и не было охоты повторять ее даже своему другу. Сердце Терехова было полно любовью и вовсе не чуяло беды, которая уже разразилась над его головой в виде похищения его ненаглядной Ольги.

Глава VII Мытарства

Не только буйные жолнеры и молодые пахолики, стоявшие у городских ворот, даже седой ротмистр Гнездовский расхохотался при виде странной пары, въехавшей в Калугу ранним утром в марте 1611 года. На тряской повозке, на мешке с сеном, сидела толстая старуха с красным носом, толстыми губами и крошечными глазками, смешно одетая в сарафан и кокошник, а верхом на коне, везшем повозку, ехал высокий и длинный, как жердь, старик со щетинистыми усами; на его голове был кожаный шлык, на плечах толстые войлочные латы, а у пояса висел длинный дорогой меч.

— Куда царевну везешь? — закричал один из пахоликов.

— Эй, пава, — закричал другой, — смотри, нос горит!

— Ха-ха-ха! Братцы, вот это так лыцарь! — хохотали прочие.

— Смейтесь, окаянные! — бранилась под нос себе старуха. — Потом наплачетесь, и на вас управа найдется. Силантий, в правую улочку, в правую! — закричала она своему кавалеру.

— Юзеф, — сказал вполголоса рыжий усач своему соседу, — видишь это чучело?

— А что? — ответил Юзеф.

— А то, что это — тот черт, что рубил нас в дверях у дома Огренева третьего дня!

— Эге! — встрепенулся Юзеф. — А ведь и то. Для чего же они к нам приехали?

— А уж это пусть паны разберут. Пойдем, скажем пану Свежинскому! — И жолнеры, отойдя от ворот, спешно пошли к польскому стану.

— Здесь, здесь! — закричала Маремьяниха.

Силантий остановил коня подле ветхого, вросшего в землю домика и, сойдя на землю, помог вылезти и Маремьянихе.

— Тут и есть! — сказала она, зорко осматриваясь. — Стучи в ворота, Мякинный.

Силантий мерно и крепко стал ударять в жидкие ворота. В домике растворилось волоковое окно[124], и из него выглянуло остроносое лицо с козлиной бородкой.

— Кто мирного человека спозарань тревожит? — загнусил выглянувший, но, разглядев приезжих, радостно вскрикнул: — С нами Бог! Сама Акулина Маремьяновна с княжим стремянным! Добро пожаловать!

Остроносое лицо скрылось, и через минуту заскрипели ворота и впустили приезжих.

Силантий занялся подле лошади, а Маремьяниха, кряхтя и охая, перелезла через порог и очутилась в полутемной, убогой горнице. В углу на полу копошились ребятишки, на печи лежала женщина. Хозяин суетился и гнусавил:

— Садись, милостивица, сюда, сюда! Гостьей будешь! Чем потчевать-то тебя, золотая? За сбитеньком слетать али сладенькой по чарочке? Ох, хороша! Намедни мне казачина один дал; я ему писульку к самому гетману писал!

— После, после! — ответила Маремьяниха. — Ведь мы по делу!

— По делу? — протянул остроносый, причем его заплетенная косичка сразу опустилась, а нос поднялся. — Али князь по мою душу послал? Потрава, что ли?

— Чего потрава! Слышь, — Маремьяниха заговорила шепотом, — поляки напали, князя убили, терем сожгли и Олюшку, княжну-то, увели, разбойники!

Остроносый всплеснул руками и присел. Полы его подрясника вздулись и с легким шелестом опустились.

— Приехали мы самому царю жалиться, — продолжала Маремьяниха. — Поляка-то, что увез Олюшку, знаем! Ты — человек ученый, дьяк ведь тоже, напиши нам слезницу-то!

Дьяк быстро завертел головой.

— Царю? На поляков?.. Ох и трудное дело замыслили! Дорого стоит такая слезница-то, потому…

— Небось заплатим! — угрюмо сказал Силантий, входя в горницу.

Дьяк низко поклонился ему и воскликнул:

— Могу ли усумниться! Кому и платить, коли не мне! Нищ я, убог; только и живу от скудости умишка своего. Умудрил Господи!

— Ну вот и пиши!

— Как же это? — растерялся дьяк. — Так сразу-то?

— Так и пиши! Не то другого сыщу. Много вас тут на базаре-то! — грубо сказал Силантий.

Дьяк испугался.

— Зачем же так! Дай оправиться только. Молитву прочту, с умишком сберусь, а там с молитвой да с ладком и бумагу справлю! Давай денег на перо да бумагу!

Силантий послушно вынул деньги.

Дьяк, как коршун, ухватил их цепкими пальцами и стрелой вылетел из двери.

— Кха, кха, кха, — раздался с печи кашель, — куда это Васька-то побег? Никак в кружало[125] ни свет ни заря?

— За бумагой, Аграфенушка, — ответила Маремьяниха и спросила: — Что, али неможется тебе?

С печи высунулось бледное, испитое лицо больной женщины.

— И не говори! Теперь по весне еще хуже. Огневица каждую ночь палит, грудь иссохла. Немочь, говорят; помирать надоть. — И женщина снова закашлялась.

— С чего? — отрывисто спросил Силантий.

— С чего? А суседка тут у нас была… Лукерьей звать, с бельмом. Так ее курица все у меня огород копала. Я ей уговором: убери, мол, а она с издевкой: «У вас и курица на огороде ничего не найдет». Ну, я в сердцах одногожды и зашибла курицу, поленом кинула. Курица и издохни, а Лукерья и пригрозилась мне. Ну, известно, в злости след вынула. Я уж ей в ногах валялась. Смеется, волчья сыть!.. Артемий, знахарь тут, говорит: к лету помру! Ох, тяжко мне!

Голос Аграфены хрипел и вырывался со свистом.

Ребятишки при звуках этого голоса заревели. Маремьяниха тоже рукавом утирала глаза.

— А мой Васька все-то пьян, все-то пьян, — продолжала женщина. — Вот рано вы пришли, тверезым застали, а теперь он убег.

— Грунюшка, — раздался гнусавый голос дьячка, и он, шатаясь, ввалился в горницу. В одной руке у него была небольшая сулейка[126], в другой — толстый лист серой бумаги, длинной и узкой. — Грунюшка, где у нас груздочки-то, что узденьковский староста мне о прошлом годе принес? А-ах, хорошие!

— Глаза твои бесстыжие! — закричала больная с печи. — Долго ли мне смотреть на тебя, окаянного? Вот пожди, оправлюсь — так к воеводе пойду. Он тебя взбатожит!

— И врешь! Потому царь гораздо старшее, а я до царя всегда могу писулю написать. Потому умудрил Господь! — И дьяк засмеялся жидким смехом, а потом, лавируя, дошел до стола и бережно поставил на него сулейку.

— Василий Маркелыч! — взмолилась Маремьяниха. — Вызволи, сделай милость, напиши слезницу-то!

— Сейчас, почтенная, сейчас! Только плати за нее десять алтын. — И дьяк стукнул рукой по столу.

— Пиши, пьяница! — не вытерпел Силантий. — Тогда и считай, а то я тебя!..

— Княжий стремянной, помилуй! — закричал дьяк.

— Ты уж его не пужай, Мякинный, — заступилась Маремьяниха.

— Мерзит он мне! — проворчал Силантий.

— А ты потерпи, душа казацкая, — сказал дьяк и торопливо стал приготовляться к письму.

Дрожащими руками он достал откуда-то скляницу с чернилами (разведенная водой сажа), пару очиненных гусиных перьев и разложил на столе бумагу. Потом он помолился на образ, засучил рукава, сел и, склонив голову к самой бумаге, строго спросил:

— Ну, о чем же царя просить?

— Как о чем? — всполошилась Маремьяниха. — Да я же тебе, дураку, все сказала. Пусть царь накажет обидчика и Ольгу вернет. Вот о чем. Напиши все! — И она в азарте снова рассказала всю историю нападения, разгрома и похищения.

Дьяк приложился к сулейке, изрядно потянул из нее, крякнул и, приноравливаясь к бумаге, строго сказал:

— Ну, теперь нишкни оба!

После этого он стал писать. Его перо старательно скрипело по бумаге. Дьяк вздыхал, тер лоб, иногда мусоленным пальцем замазывал написанное и снова скрипел пером, время от времени прикладываясь к сулейке. С последним взмахом пера он клюнул носом и захрапел.

— Вот и на поди! Ах, пьяница окаянный! — воскликнула возмущенная Маремьяниха.

Силантий равнодушно взял бумагу, передал десять алтын дьячихе, задыхавшейся на печи от кашля, и повел Маремьяниху вон из дома.

— Теперь уж я дорогу покажу, — сурово сказал он, усадив старуху в таратайку, взял коня за узду и вывел на улицу.

Скоро привез он Маремьяниху на постоялый двор. Там они остановились и там же доподлинно узнали, где и когда царя Дмитрия Ивановича увидеть можно…

Между тем рыжий усач и Юзеф бегом добежали до польского стана и вошли в избу ротмистра Феликса Свежинского, который в это время в одной кожаной куртке и рейтузах, босой и неумытый, сидел у стола и бережно нанизывал на нитку крупный жемчуг; при входе жолнеров он быстро сгреб все со стола, сунул в ларец и, гневно взглянув на вошедших, крикнул:

— Чего ворвались?

— Пане ротмистр, — заговорил, выступая, рыжий усач, — стояли мы у городских ворот, и въехала в них старая баба и мужик с мечом… тот самый, что как черт с нами в прошлый раз рубился…

— Ну?..

— А мы помыслили, пане, — вступился Юзеф, — что они с жалобой приехали; для того и до пана пришли.

— Ну а теперь и назад идите да пейте меньше, собачьи дети, чтобы попусту не пугаться, — грубо сказал Свежинский.

Жолнеры помялись и ушли, смущенные. Но когда они ушли, пан ротмистр не принялся снова за свое дело; напротив, он спрятал за печку свой ларец и стал торопливо одеваться.

Его лицо нахмурилось.

— Черт их знает, кто они такие! Может, и правда с жалобой? — бормотал он. — Тогда плохо. Много было их, жалоб-то, и царь больно сердился. Пан гетман строго наказывал воздержаться и грозил даже. Положим, он своего не выдаст. Сам понимает, что без жалованья, на одних посулах, не проживешь, однако если его припрут, так и он… Что ему? Хорошо еще будет, если только велит добро возвратить.

С этими мыслями Свежинский вышел и прямо пошел к Ходзевичу.

Долго он стучался в его дверь. Наконец дверь отворилась, и на пороге показалась молодая женщина.

— Пашка? — удивленно воскликнул Свежинский.

— Тсс! — Пашка приложила палец к губам. — Спит наша принцесса-то!

— Ты как сюда попала? — спросил Феликс.

Пашка злобно усмехнулась.

— По своей охоте! Из любовниц в сторожихи к супротивнице пошла. Уж просил Янек очень: «Ты одна уберечь можешь, и к тому же русская!» А я зарезала бы ее, кабы увидела, что она любить его хочет!..

— А сам Янек где? Мне его нужно.

— Он-то? — Пашка усмехнулась. — Поди посмотри на конюшне, там две ночи спал, а коли там нет, в корчму сходи!

Свежинский заглянул в конюшню.

Правда, сделанное из сена ложе, прикрытое коврами, и две подушки показывали, что Янек действительно ночевал здесь, но теперь его не было. Свежинский поспешил в корчму. Там он увидел Ходзевича и испугался при виде его лица — так оно изменилось. Глаза, красные от бессонницы, горели лихорадочным блеском, щеки ввалились, и смуглое лицо стало изжелта-зеленым. Он сидел над баклагой с крепким вином, подперев голову обеими руками.

— Янек! — окликнул его Свежинский.

— Ты, Фелюк! Доброе утро, друг мой! — рассеянно ответил Ходзевич.

Свежинский сел против него.

— С плохими вестями! — сказал он.

— Нет для меня плохих вестей! — возразил Ходзевич. — Страсть жжет мою грудь, и не в силах я сладить с собой. Зверем на нее накинулся бы; но, как взгляну на ее лицо, в ее глаза испуганные, руки опускаются. Хочу, чтобы сама полюбила, а может ли она полюбить разбойника? Лучше бы убили ее тогда шальной пулей! — И он, схватив жбан в обе руки, потянул из него вино.

— Ну а мои вести такие, что ты и красавицы своей лишиться можешь, — сказал Свежинский.

Ходзевич выпрямился.

— Или кому жизнь не дорога, тот отнимет?

— Не то! — ответил Свежинский и рассказал известие жолнеров и свои соображения.

— Этого еще не хватало! — воскликнул Ходзевич.

— По-моему, одно тут: иди к гетману и проси отлучки; беги отсюда, и с нею. В случае чего — покайся; он сам до бабы не дурень, — посоветовал Свежинский.

— Да, да, — торопливо ответил Ходзевич, — правда, идти к гетману — одно средство! — И он быстро поднялся со скамьи. — Я прямо к нему!

— Спеши, — сказал, вставая, Свежинский, — а то он во дворец уедет, и тогда его до вечера не увидишь.

Глава VIII В плену

А что же в это время случилось с Ольгой?

Весь конь был в мыле, когда Ходзевич, совершив свои дерзкий набег на усадьбу князя Огренева, прискакал в Калугу со своей драгоценной добычей. Наступало уже утро, но кругом все спали; даже городская стража дремала на своих постах. Ходзевич по пустынным улицам пересек весь город и въехал в предместье, где расположились станом польские войска; на самом конце стояли сапежинцы. В наскоро построенных избах разместились офицеры, а жолнеры и пахолики нарыли себе землянок, где и зимовали суровую зиму.

— Кто есть? — окликнул Ходзевича сонный часовой.

— Дурень! — ответил Ходзевич. — Не видишь, уж день!

Он соскочил у своей избы, снял с седла обессилевшую Ольгу и бережно понес ее в избу. Она подняла на него мутный, усталый взор и тревожно спросила:

— Куда несешь меня?

— Сердце мое, рыбка, не бойся, я не трону волоса на твоей голове! — нежно произнес Ходзевич.

Ольга задрожала и рванулась, чтобы стать на ноги. Ходзевич опустил ее на пол, но тотчас подхватил ее, потому что ноги у Ольги подкосились. Он бережно донес ее до постели и положил.

— Отдохни, мое сердце! — сказал он, становясь подле нее на колени.

Несчастная девушка закрыла глаза и, казалось, уснула. Ходзевич тихо отошел от нее, но не мог отвести от нее свой восторженный взор и вспомнил свою первую встречу с нею.

Раз он увидел Ольгу, выехав на охоту, и его сердце сразу заполнилось образом русской красавицы. С той поры и днем, и ночью он только и бредил ею. Опротивели ему пиры и забавы, сон бежал его глаз. Богатый и родовитый, он не знал преград своим желаниям; смелый, отчаянный, он не знал опасностей в боевой жизни, и не было желания, которого он тотчас бы не приводил в исполнение. Так и теперь. Сон и аппетит вернулись к нему только с того часа, как он решил добыть, хотя бы и силой, княжну. Однако на этот раз он чувствовал, что не минутная прихоть толкает его на такое дело, а глубокая любовь, любовь такая, которая погнала бы его в самый ад.

Он стоял у постели и не сводил взора со спящей княжны, и этот взор загорался восторгом, грудь прерывисто дышала, голова кружилась. Нет, действительно, в самой Варшаве он не встречал такой красоты!

«Только полюбила бы! — И при этой мысли молодой поручик вдруг вздрогнул. — А если нет? Если как разбойника, как убийцу ее отца, как разорителя она с отвращением оттолкнет меня? Что будет тогда? Решусь ли я на насилие для достижения своего желания? — Его грудь тяжело дышала, лицо вспыхнуло, кулаки сжались. Но миг — и его лицо прояснилось. — Никогда, лучше я буду ждать месяцы, годы, а дождусь своего!.. Я сумею умолить ее, ульстить!»

И с этой мыслью Ходзевич благоговейно взглянул еще раз на Ольгу, тяжелой занавесью прикрыл окно и вышел, осторожно заперев за собой дверь.

Он вышел во двор, посмотрел за пахоликом, который убирал его коня, вышел на улицу и пошел вдоль ряда изб и землянок.

Лагерь уже проснулся, гусары Чаплинского чистили своих лошадей. Толстый Осип Круповес мыл свое красное, как брюква, лицо; он нагнулся, растопырил ноги и плескался в воде, которую лил ему его пахолик.

— А! — окликнул он. — Доброе утро, пан!

— Доброе утро! — ответил Ходзевич.

— Где был, пан? Вечор пан Мрозовский угощал нас. Вот-то пир был! И где он, собачий сын, такие меды достал! Масло, а не мед! — Круповес выпрямился и стал, фыркая, вытираться. — А тебя, пан, и не было! Говорили, что ты, пан, на охоту ездил. Да кто же ночью охотится? А может, пан охотился на дивчин? А?

Круповес засмеялся, отчего его живот заходил волной. Ходзевич поспешил оставить его и пошел дальше. Он дошел до улан Зброжека и спросил у жолнера относительно Феликса Свежинского.

— Не вернулся пан еще! — ответил жолнер. — С вечера уехали, и нет.

Ходзевич обошел лагерь и вошел в корчму, которую уже успел поставить Мовша Хайкель, торговавший и в Тушине. Но нигде, ни с кем Ходзевич не мог найти покоя. Его тянуло назад, к себе, где на его постели, в крепком сне, разметавшись, лежала полоненная им красавица.

Между тем Ольга, забывшаяся сном, проспала недолго. Волнение ночи растревожило ее, и она видела страшные сны. Пред нею снова были треск и зарево пожара, выстрелы, стоны, топот бегущих ног. От страха она проснулась и изумленно оглянулась, не понимая, где она. Низкая горница была вся завалена дорогими коврами, по стенам висело оружие в дорогой оправе. В углу, на полке, стояли дорогие кубки. Круглый стол, низкие табуреты — все было покрыто коврами. Ольга оглянулась и увидела, что сидит на широкой софе, сложенной из шелковых пуховых подушек. Она испуганно вскочила и, подбежав к окну, отдернула занавеску. По небольшому двору ходил поляк в желтом кунтуше и водил коня; на пороге сидел старик с длинным чубом и, сося трубку, чистил ружье. Два молодых безусых солдата играли в кости.

Ольга вдруг вспомнила все тревоги пережитой ночи и поняла, что она в плену у поляка, у того самого поляка, который раз ловил ее в поле, задумалась, и постепенно ее бледное лицо приняло выражение решимости.

За дверью послышались шаги. Княжна бросилась к стене, на которой было развешано оружие, сорвала кривой кинжал и быстро спрятала его у себя на груди.

Дверь отворилась. В избу вошел усталый Ходзевич и, увидев Ольгу проснувшейся, низко поклонился ей.

Княжна прижалась в угол комнаты; ее глаза загорелись, лицо побледнело.

— Я рад, что княжна проснулась здоровой и сильной, — заговорил Ходзевич. — Что прикажешь? Поесть или выпить?

— Выйти на свободу! Кто ты, что, как разбойник, увез меня и держишь в неволе? Я хочу к батюшке!

— Постой, княжна! — протянул Ходзевич к ней руки. — У тебя будет все… и свобода будет, только послушай!

— Мне зазорно быть в одной горнице с тобой с глазу на глаз.

— Эх! Ты в польском стане! Здесь все можно!

— Так пусти меня!

— Постой! Ты знаешь, почему ты здесь? — Лицо Ходзевича вспыхнуло. — Потому что я полюбил тебя, полюбил, как жизнь, как душу, потому что без тебя для меня нет счастья. И я сказал себе: «Она будет моей!» Я послал бы за тобой сватов, как у нас водится, но разве отдал бы тебя твой отец-князь за меня, католика? И я взял тебя силой. Прости на этом, но я решил добиться любви твоей!

Он сделал к ней шаг, и в это мгновение он был прекрасен; но Ольга видела в нем только разбойника и крикнула:

— Прочь! Не подходи! Лучше смерть, чем позор! Я убью себя, сделай еще шаг только! — И она махнула кинжалом.

Ходзевич отскочил и упал пред нею на колени.

— Нет! Ты не сделаешь этого! Брось кинжал! Я не оскорблю тебя больше даже словом признания.

— Отпусти меня! — повторила Ольга.

Ходзевич поднялся с колен.

— И это все? — сдерживая гнев, спросил он. — Так знай, княжна: я не буду надоедать тебе, не употреблю силы, ты здесь — госпожа, но ты не выйдешь от меня иначе как моей женой!

Он резко повернулся и вышел.

Замок щелкнул. Ольга в изнеможении опустилась на табурет и склонила голову на стол.

Прошло много времени. Ольга даже не заметила, как наступили сумерки, и очнулась только тогда, когда снова скрипнула дверь. В избу, неся в руке светильник, вошла молодая, высокая, красивая женщина. Ее чисто русское лицо дышало отвагой и весельем. Следом за ней двое слуг внесли миски и сосуды и уставили едой стол. Слуги скрылись. Вошедшая женщина поставила светец на стол и села против Ольги.

— Что, красавица моя, затуманилась? — заговорила она звонким голосом. — Что повесила свою головушку? Другая бы веселилась, что такой важный пан полюбил, а ты нет, моя лебедушка!

— Кто ты? — спросила Ольга.

— Я-то? Зови меня Пашкой. Здесь все зовут меня Пашкой да прибавляют: «Беспутная!»

— Паша! — Ольга вдруг повалилась ей в ноги. — Выпусти меня, Бог наградит тебя за это. Скажу батюшке, он тебе казны даст.

— Что ты, что ты, голубушка! — встревожилась Пашка и сильными руками подняла Ольгу. — Нешто можно так предо мной? А что выпустить тебя — не могу: в живых меня не оставят, да и тебя найдут — хуже будет. А ты вот что, касатка, скушай что-либо! — И с ласкою матери она начала уговаривать Ольгу поесть и попить.

Измученная Ольга уже не была в силах оказывать ей сопротивление. Крепкий мед одурманил ей голову, и она склонилась на плечо Паши. Та подняла ее, как перышко, положила на софу, осторожно раздела, а потом села на пол подле софы, охватила руками свои колени и, уставившись глазами на светец, погрузилась в свои горькие думы. Она думала о своей горькой доле, о недавнем времени своего девичьего счастья и, наконец, о кровавой мести. При этой думе ее глаза загорелись, стан выпрямился, брови грозно нахмурились.

Глава IX Соломенный царь

В своей ставке, в роскошно убранной горнице, за письменным прибором сидел Ян Сапега и быстро писал длинное послание. Этот человек был одним из замечательнейших деятелей того времени. Полурыцарь, полуразбойник, знатного рода, безумно отважный, он исходил Россию вдоль и поперек, грабя и разоряя города и села, унижая и истязая русских. Его войско в три тысячи человек, приведенных в Тушино к «вору», наполовину истаяло при осаде Троицкого монастыря, но и оставшихся полутора тысяч было достаточно, чтобы Ян Сапега был для всякой стороны желанным союзником или опасным врагом. И Сапега пользовался своим положением и извлекал из него для себя и своих выгоды. Из-под Троицкой лавры он прямо прошел под Смоленск к польскому королю, но, взвесив выгоды и увидев, что трудно ему первенствовать наряду с гетманами Жолкевским и Потоцкими, перешел на сторону «калужского вора». Есть некоторые данные догадываться, что, помимо соображений выгодности положения, в его решении присоединиться к «вору» играло роль еще следующее обстоятельство: он был очень неравнодушен к обольстительной Марине Мнишек, а та, не жалея, расточала пред ним свои чары.

Теперь Сапега сидел и хмурил свое красивое, мужественное лицо. Легче было ему биться одному против десяти, чем писать хитрое письмо в королевский стан. Ни на один миг он не упускал своих выгод.

«Ваше преподобие, — писал он королевскому исповеднику, иезуиту Мошлинскому, — прошу Вас уверить его королевское величество в моей неизменной преданности его короне и готовности служить во славу его своим оружием, только пусть преподобие Ваше уверит короля, что я завишу от коло[127], которое не столь бескорыстно, как я, покорный слуга короля».

Здесь Сапега опять задумался и невольно усмехнулся. Да, придя в Калугу с полутора тысячами воинов, он вдруг стал гетманом над шестью тысячами, потому что все поляки отдались под его булаву. Он опять взялся за перо и снова стал писать, высчитывая плату своему войску. Потом он описал положение «вора», придал ему грозный характер и в виде угрозы упомянул, что от него зависит двинуть всю эту вольницу на Москву, а оттуда…

Сапега положил перо и засмеялся.

— Хоть на Смоленск, на Ваше Величество! — громко сказал он и встал.

В дверях появился пахолик.

— Поручик Ходзевич хочет видеть гетмана!

— Проси! Да приготовь парадный кунтуш и вели седлать коня! Я еду на полеванье[128] с царем. Пусть со мной едет Петрусь с одной сворой!

Пахолик скрылся, почти в ту же минуту в ставку явился Ян Ходзевич. Он, видимо, был взволнован, здороваясь с гетманом.

— Что скажет пан доброго? — ласково спросил его Сапега.

— Пришел с просьбой, мосць пан[129]! — ответил Ходзевич. — Мне нельзя оставаться в Калуге; отпустите меня.

— Куда?

Ходзевич смутился.

— Пошлите куда-нибудь!

Гетман внимательно посмотрел на него, лукаво улыбнулся и произнес:

— Будем, пан, откровенны, как товарищи. Вы разбили дом князя Огренева-Сабурова?

— Я, — глухо ответил Ходзевич.

— Молодецкое дело, — весело сказал Сапега. — А для чего, пан? Неужели для стации[130]?

— Нет! — вспыхнув, ответил Ходзевич и, запинаясь, рассказал, в чем дело.

Сапега нахмурился, но потом засмеялся.

— Ну, кто для красавицы на такое дело не пошел бы? Только, правда ваша, вам ехать надо. Да вот, — спохватился он, — много у вас жолнеров?

— Тридцать человек и три пахолика!

— Забирайте их всех! Вот вам письмо к патеру Мошинскому. Скачите под Смоленск в королевский стан и отдайте письмо ему. А сами… — он почесал свой лоб, — ну да что же и думать? Оставайтесь служить королю. Как знать, может, и встретимся с вами. А теперь — с Богом! — Он запечатал конверт и шутливо прибавил: — Ну а красавицу где-либо под Смоленском спрятать надо. Король не любит их у себя в лагере, да и не место им там! Вы лучше там, подле, деревнюшку найдите… Счастье ваше, что именно теперь ко мне пришли! Позже я, пожалуй, не знал бы, куда и направить вас. Ну, а теперь — с Богом, не мешкая!

Сапега встал и подал Ходзевичу накеты.

В порыве благодарности Ходзевич поцеловал плечо гетмана.

— Ну, ну, — сказал тот, — я сам знаю, что значит для поляка его люба!

Ходзевич опрометью бросился к своему дому, а довольный Сапега позвал пахолика, быстро переоделся и выехал на своем вороном, направляясь ко дворцу самозванца. Позади него ехал Петрусь, держа на своре двух великолепных гончих.

Однако гетман опоздал. У крыльца уже толпилась вся охота. В середине на караковом коне в русском боярском одеянии красовался сам царек. Маленькие глазки на его припухшем лице тускло смотрели, толстый нос и широкий рот с отвислыми губами придавали лицу выражение брезгливого недовольства. Рядом с ним на осле сидел неразлучный с ним шут Кошелев. Немного вбок подле царька на сером аргамаке сидела красавица Марина, столь ненавистная всем русским, а рядом с нею, тоже на коне, ее подруга, Варвара Пржемышловская. Вокруг гарцевали польские паны, русские бояре, казаки и татарские мурзы.

— А вот и гетман! — радостно воскликнул царек. — Чего запозднился так? А еще охотник!

— Делами занялся. Много их, дел-то, царь! — весело ответил Сапега, здороваясь со всеми, но никого не видя, кроме прекрасной Марины.

— А какие дела, гетман? — весело спросила она. — Может, сердечные?

— Сердце я отдал своей царице! — смело ответил гетман, и от его ответа лицо Марины невольно вспыхнуло.

Все старались льстить Сапеге, и сам царек более других.

— Смотри, — сказал он, — все уже ехать хотели, да я удержал их из-за тебя! Ну а теперь и в дорогу! Гайда! — Царек ударил лошадь и двинулся вперед, но его конь фыркнул и попятился. — Прочь с дороги! — закричал царек. — Эй, вы!

Прямо пред ним на коленях стояли Маремьяниха и Силантий, облокотившийся на меч. Маремьяниха поползла на четвереньках под самого коня царька, держа на голове бумагу.

— Милости прошу! — выла она во весь голос.

— Милости! — вторил ей Силантий, хмуря свои щетинистые седые брови.

Царек замахнулся нагайкой, но Марина вовремя подскакала и, удержав его руку, сказала ему тихо, с укором:

— Ты — царь! Умей угождать народу. Прочти просьбу и рассуди!

Царек опустил руку и крикнул стражникам:

— Гей! Возьмите бумагу и подайте нам.

Стрелец взял бумагу и подал царьку.

Тот протянул ее ближайшему подле него всаднику.

— Читай! — приказал он ему и обратился к челобитчикам: — А вы встаньте!

Всадником, принявшим челобитную, оказался князь Теряев-Распояхин; он развернул бумагу и, взглянув на нее, побледнел. Царь склонил голову, приготовясь слушать. Охота остановилась.

— «Великий царь земли Русской, Димитрий Иванович, и пресветлая царица, Марья Юрьевна! Бьют тебе челом людишки твои Акулина Маремьяновна и Силантий Мякинный, дабы наказал злого обидчика, а сделал он вот какое дело татебное, — начал читать князь Теряев-Распояхин, и по мере его чтения лица всех невольно хмурились. Старинным подьяческим языком описывались нападение на дом князя Огренева, разгром его, убийство князя и, наконец, увоз княжей дочери, причем в челобитной прямо указывался и виновник, поручик Ходзевич. — И слезно молим тебя, великий государь, — окончил прерывающимся от волнения голосом чтение князь Теряев, — с вора того сыскать за обиду и дочь княжую Ольгу вернуть нам, твоим людишкам, княжеским слугам. О том бьем челом тебе, государь».

— Молим тебя, царь-батюшка! — завыла Маремьяниха, снова падая в ноги.

— Государь, эта княжна — моя невеста! — прерывающимся голосом сказал Теряев. — Бью и я челом: накажи злодея и верни девицу!

— Из твоих людей, воевода? — хмуро спросил царек гетмана.

Сапега на миг смутился: он не думал, что дело будет так круто поставлено. Но наглая усмешка тотчас же снова появилась на его лице, и он спокойно ответил:

— Мало ли офицеров у нас жартуют, а что касается пана Ходзевнча, то он давно услан под Смоленск, и о нем я ничего не знаю!

— Царь, вели гнать за ним погоню! — воскликнул князь Теряев, вся кровь в котором закипела при мысли о том, что любимая им Ольга Огренева находится во власти поляка.

Царек растерянно оглянулся. Жалкая улыбка выдавилась на его лице.

— Куда погоня? В волчью пасть? — спросил он.

— Я поеду! — воскликнул Теряев.

— Да поезжай, коли охота. Там он не в нашей власти! Встань! — резко сказал «вор» Маремьянихе.

Та встала, растерянно оглянулась и вдруг поняла, что ее просьба осталась без результата. Ее лицо вспыхнуло, маленькие глазки загорелись, и она вдруг закричала с азартом:

— Что же ты за царь соломенный, коли у тебя под носом разбойные дела делают, а ты и разбойника наказать не можешь!

— Молчи, баба! — замахнулся на нее стрелец, но Силантий ударом кулака опрокинул стрельца и заговорил с азартом:

— Стой! Теперь я скажу! Истинно, не царь ты, а скоморох польский! Русские-то вон у тебя на площади на колах рассажены, а полячка ты тронуть боишься. Этот вот пес, коего ты воеводой назвал, нарочно своего разбойного пана Ходзевича отсюда угнал! Пойдем, Маремьяниха! Видно, настоящий царь на Москве, а здесь все воры да охальники! — И, грозно сверкнув глазами, Силантий повернулся спиною к «вору» и повлек за собой Маремьяниху.

В первый момент грубость его речи поразила всех своею неожиданностью, но через мгновение люди одумались.

— Взять! — закричал князь Трубецкой.

Стрельцы бросились в погоню.

— Отставить! — резко крикнул царек. — Пусть идет к царю московскому! Охоты не будет сегодня! — сказал он всем и, сойдя с лошади, тяжелым шагом пошел во дворец.

Князь Теряев подбежал к нему и стал что-то говорить.

Царек остановился; его лицо побагровело.

— Видишь, что не могу наказать душегуба, — громко сказал он, — а за обиду твоей невесты возьми себе вотчину ее отца, убитого князя!

Он махнул рукой Кошелеву и скрылся во дворце.

— Плохие жарты у вас, пане Сапега! — сверкнув глазами, сказала Марина.

Сапега смущенно улыбнулся.

— Воистину скоморох польский, царь мякинный! — говорили шепотом калужане, отходя от дворца и каждый загораясь ненавистью к полякам.

— Что же это, скажи мне на милость? — с дрожью в голосе говорил князь Теряев Трубецкому, возвращаясь домой.

Трубецкой ехал, уныло наклонив голову.

— Как приехал этот Сапега, так и пошло, допрежь того не было! — ответил он, сознавая посрамление русских, бессилие «вора» и торжество наглого Сапеги.

— Ты прости, а я не могу! Завтра же поеду Ольгу искать. Что же, что насильник теперь у короля? И там управу найду! Да и немало там русских! — сказал Теряев.

— По мне, что же? Разве я держу? Поезжай, сделай милость. Я тебе людей дам!

— Спасибо на посуле. У меня своих сорок, справлюсь! — И князь Теряев, ударив коня, быстро поехал к своему стану.

Что касается опечаленных Маремьянихи и Сякангая, то едва они сошли с улицы и вошли в проулочек, как их окружила толпа сочувствовавших им калужан. Все наперебой расспрашивали их о нападении поляков, сочувственно охали, вздыхали и поощряли Маремьяниху в ее ярости.

— Царь! — кричала она. — Сразу видно птицу по полету! Князюшка-то наш Огренев, царство ему небесное, недаром говорил, что это — жид перекрещенный!

— Тсс!.. — остановил ее Силантий. — Поговорила, и будет. Мало толка языком-то молоть.

— Что же вы делать будете, милостивцы? — спросила их баба с лотком на руках.

— Чего, мать, — закричал парень, — иди на Москву!

Каждый наперебой подавал им советы, но Силантий уже решил, что им делать, и быстро пробирался сквозь толпу. Вечером он сказал взволнованной Маремьянихе:

— Теперь к королю ихнему под Смоленск поедем. Вора и перехватим, а коли и там толку не будет — на Москву.

— А коли и на Москве ничего? — всхлипывая, спросила Маремьяниха.

— Молчи, старая, — оборвал ее Силантий, — где-нибудь правда-то найдется!

На другой день поднялись они чуть свет и опять в своей таратайке поехали прямо на Смоленск.

Глава X Засада

Хотя князь Огренев-Сабуров с позором прогнал из своего дома Теряева-Распояхина, но ведь он же не мог запретить ему любить Ольгу и мечтать о ней. С этой мечтой князь Теряев сроднился в течение многих лет. Еще девочкой он знал Ольгу, и тогда в теремных переходах, темных и пустых, он играл с нею в свадьбу. Потом узнал он ее и пышной красавицей. Любовь жалом вонзилась в его сердце, и он испытывал невероятные муки, когда узнал про дерзкую любовь к ней Терехова-Багреева. А потом, когда прогнал его от себя князь и проклял его, в каком бешенстве он скакал назад, в Калугу! В муках зачалась любовь его, искупалась она дважды в крови его сердца. И тогда, помнит он, на самом рассвете, в его душе созрело решение увезти княжну, увезти и обвенчаться силой. И вдруг польский офицер перехватил его добычу, взял часть души его и нагло насмеялся. Может быть, теперь, в эту минуту, он ласкает и целует ее.

При этой мысли кровавые круги заходили пред глазами князя, и он так ударил кулаком в стену, что изба содрогнулась.

— Ха-ха-ха! — злобно рассмеялся он, вспомнив, как «вор»-царек в утешение ему подарил разграбленную усадьбу Огренева. — Истинный вор! — громко вскрикнул князь. — Не мне, родовитому князю, быть у него на службе! Вон отсюда, за разбойником!

Его глаза загорелись. В это мгновение он подумал, что может заслужить утраченную им любовь Ольги, вырвав ее из рук злодея.

— В погоню! — решил он. — Нынче к вечеру я возьму своих и помчусь к Смоленску! Или у короля нет правды?

Но не сразу смог Теряев-Распояхин привести в исполнение свое решение. Вернувшись от царька оскорбленным в свою избу, он долгое время обдумывал предстоявшие сборы в путь, соображая все обстоятельства, а затем пошел по своим товарищам — князьям, боярам и боярским детям — и стал спешно отдавать им за рубли своих лишних коней, борзых собак и дорогую утварь.

— В погоню за обидчиком еду, — говорил он всем, — так казна нужнее борзых собак!

— Бог тебе в помощь, Терентий Петрович, — отвечали ему товарищи, которым всем он был люб, несмотря на угрюмость своего характера.

К князю Трубецкому Теряев зашел после других. Этот князь, в эпоху Смутного времени игравший значительную роль, всегда и везде бывший военачальником и к концу жизни сумевший устроиться при царе Михаиле, в то время был совершенно безличен, отдаваясь во власть более сильного.

Князь Теряев застал его только что кончившим сытный обед и отдыхавшим за чарой меда. В сафьяновых сапогах, в скуфейке на маленькой голове и в желтом парчовом кафтане князь Трубецкой походил на татарина своими черными волосами, несколько раскосыми глазами и широким ртом. Увидев гостя, он улыбнулся, сверкнув двумя рядами белых зубов, и сказал:

— Милости просим, гость дорогой! Честь и место! Эй! — крикнул он прислужнику. — Еще чарку да сулею тащи!

— Спасибо, князь, на ласке, — сказал Теряев, — да меды распивать у меня времени нет. Хочу до заката уехать!

— Ах, так ты и вправду за обидчиком в погоню?

— Не шутник я, князь, сам знаешь. А пришел я к тебе проститься; да потом прошубить за меня челом пред Дмитрием Ивановичем. Не слуга я ему больше в ряду с разбойниками.

— Что ты! Что ты! — испуганно остановил его князь. — Али не знаешь, в какой теперь силе у него Сапега?

— Потому и не слуга я ему!

— Опять же, он тебе вотчину подарил.

— А вотчину беру и на том ему кланяюсь. Беру ее потому, что убитый князь мне ровно за отца родного был.

Сулею и чарку внесли и поставили. Старик Трубецкой торопливо ухватился за сулею.

— Хоть посошок выпей! — сказал он. — Сказать, что ты уехал, скажу, хоть и чую — добра в этом мало будет. Весь ему пир испорчу.

— Пировал бы он меньше! — с горечью ответил Теряев. — Ну, князь, здравствуй! — Он выпил свою чарку и, опрокинув, ударил ею по голове.

— Что же так? — сказал князь, вставая. — Почеломкаемся! Так до заката?

— До заката!

Они троекратно поцеловались.

— Если захочешь вернуться, знай, князь, я всегда тебе рад буду, — сказал Трубецкой. — А что я за твое дело не вступился, так, сам знаешь, в небо стрелять — только стрелы терять.

— Знаю, князь! Где уж нам с Сапегой тягаться!

Теряев вышел. Трубецкой снова прилег на скамью, покрытую мехом с подушками, и подумал: «Тревожный человек князь этот!»

Теряев быстро стал собирать своих людей, и вскоре перед его избой выстроились его сорок воинов на сильных, рослых лошадях. Они все были одеты на польский образец, в коротких кафтанах, с металлическими шлемами на головах, вооружены мечами, палицами у седел и ружьями; у одного, кроме того, было еще копье.

Теряев сел на своего коня и осмотрел отряд. Потом, сняв шлем, он перекрестился; перекрестились и все его люди.

— С Богом! — сказал князь и тронул коня.

Всадники выровнялись за ним по четыре и десятью рядами медленно поехали узкими улицами вон из Калуги. Солнце уже садилось, когда они выехали за ворота. Отряд выровнялся по дороге и медленно стал продвигаться вперед. Князь Теряев ехал шагом, погруженный в свои мысли, но через короткое время вдруг подумал о цели своей поездки и, сжав бока коня ногами, взмахнул плетью; мгновенье — и весь отряд помчался во весь дух, словно за ним была погоня.

— Князь! — равняясь с Теряевым, сказал Антон, считавшийся головой отряда. — Не остановиться ли? Ночью лесом несподручно ехать!

— Нам-то? Сорока? — ответил князь. — Нечего нам бояться! А что до ночи, так нынче луна большая, гляди! Нет, будем ехать до первой деревни. Тут недалеко уже, а время дорого.

Антон отъехал к отряду. Расстояние между ними и лесом сокращалось все быстрее. Луна залила окрестности голубоватым ровным светом. Резкими черными пятнами ложилась тень от всадников на дорогу.

Вдруг впереди, в чаще леса, словно сверкнул отблеск луны на меди каски. Антон поспешил к князю с докладом:

— Князь, кони-то чуют и фыркают. Я видел в лесу сверкнувший шлем.

— Тебе почудилось, а кони чуют волка, но волки нас испугаются! — И Теряев не остановил бега своего коня.

Они въехали в лес. В его чаще свет луны не освещал уже так ровно дороги и ложился пятнами от просветов в чаще. Князь сдержал лошадь и поехал тише. Какое-то предчувствие охватило его среди лесной тиши, в которой гулко раздавался конский топот. Он обернулся; Антон был подле него.

— Сбиться в кучу! — сказал князь.

Антон отъехал. Всадники сблизились, и их ряды стали теснее.

Вдруг справа и слева на миг озарилась лесная чаща, грянул залп, и трое княжеских воинов со стоном упали с лошадей.

— Засада! — вскрикнул князь, обнажая меч. — Вперед!

Но прямо впереди он увидел быстро несущихся на него всадников.

— С нами Бог! — закричали русские.

— В бой, в бой! — раздался боевой польский клич.

В чаще леса действительно была скрыта засада, организованная другом Ходзевича, Феликсом Свежинским. Случилось это так. В то время как князь Теряев-Распояхин решал вопрос о погоне за Ходзевичем, гетман Сапега вызвал к себе Свежинского и сказал ему:

— Вы ведь — друг Ходзевича? Так? Вместе с ним усадьбу громили? То-то! Так вот. Нынче в ночь князь Теряев со своими людьми едет вдогонку Ходзевичу, может нагнать его, и тогда… Я думаю, лучше было бы помешать князю.

Свежинский встал, ожидая приказаний.

— Ничего больше, — сказал ему Сапега, — я говорил с вами, как ратный товарищ. Можете идти!

Свежинский поклонился и вышел. Спустя час он с тридцатью солдатами выехал из Калуги и быстро помчался по дороге к Смоленску. Никто не жал, куда и зачем он едет.

Свежинский понял слова Сапеги и, выехав из Калуги со своими уланами, засел в чаще леса. Свой отряд он разделил на три части: две засели справа и слева у дороги, а с третьей он сам отъехал вперед, чтобы загородить дорогу Теряеву. План Свежинского удался. Неожиданное нападение произвело панику в отряде князя Теряева-Распояхина; его воины растерянно метнулись в сторону, но там их встретили сабли улан; они бросились за князем и сшиблись с поляками.

Лес огласился звоном сабельных ударов, выстрелами, криками и стонами. Князь и рядом с ним Антон рубились, не зная устали. Одушевленные их примером воины не отставали; но поляки, засевшие у дороги, соединились и ударили на них с тыла.

— Измена! Сзади бьют! — закричали в страхе княжеские воины.

Князь оглянулся, но в тот же миг чей-то клинок ударил его в грудь; он судорожно взмахнул руками и упал с лошади.

Однако битва продолжалась. Антон врубился в середину поляков и косил их своим длинным мечом. Но в его товарищах не было единодушия. Чувствуя свою слабость, они вдруг повернули коней и рассыпались в разные стороны. Поляки бросились за ними. В это время Антон, быстро сойдя с лошади, нашел сраженного князя, поднял его, положил на коня, вскочил в седло и поскакал сломя голову вперед по дороге. Поляки, занятые погоней, не заметили его.

Погоня окончилась. Свежинский собрал свой отряд и сосчитал людей. Шестерых не хватало.

— Ну, мешкать нечего! — сказал удалой ротмистр. — С коней и осмотрите дорогу! Не найдете, и Бог с ними. Виноваты сами!

Уланы спешились. Ища своих, они без жалости добивали русских и торопливо обдирали их. Наконец, подобрав своих, они собрались и двинулись в обратный путь.

— Въезжать по одному! — приказал Свежинский. — И чтобы никто не болтал о сегодняшней ночи!

Между тем Антон скакал, покуда хватило конской силы. На его счастье, скоро показалась какая-то полуразвалившаяся мельница. Он подскакал к ней и стал колотить в дверь. Дверь отворилась почти тотчас, и на пороге показался высокий старик с бородой по пояс, одетый в пестрядинную рубаху; из-за его широкой спины выглядывало миловидное лицо девушки.

— Кто тут, чего надо? — грубо спросил старик, и Антон при свете луны увидел в его руке широкий топор.

— Пусти, дедушка! — просительно сказал он. — Если есть свободная горница, приюти раненого, а может, и мертвого. Ишь, ехали мы, а на нас поляки засаду устроили, князя зарубили!

Девушка вышла из-за спины старика. Бессильно висящее на шее лошади тело тронуло ее сердце.

— Дедушка, — робко сказала она, — у нас есть светелка.

— Есть-то есть, — ворчливо возразил старик, — да пускай тут всякого, так беды не оберешься. Вот говоришь ты, — обратился он к Антону, — поляки напали, а мало ли их тут шныряет? Может, вы нелюбы им, так и мою мельницу спалят.

— Али на тебе креста нет? — с горечью сказал Антон.

Старик смутился.

— Да иди, Бог уж с вами! Анюта, уведи коня, а я помогу ему тело-то снять.

Он сошел с крылечка и сильными руками поднял князя за плечи. Антон подхватил ноги. Свет луны упал на мертвенно-бледное лицо князя, и это лицо, полное торжественного покоя, поразило Анюту. Она вскрикнула, и на ее глазах показались слезы.

— Бедный, голубчик! — ласково сказала она, уводя коня в глубь мельницы через незаметную калитку.

Антон с мельником внес князя в мельницу; там они положили его в крошечной светелке, маленькое окно которой выходило на запруду. Старик зажег поставец и, поспешно раздев князя, осмотрел его рану.

— Жив будет! — улыбаясь, сказал он Антону.

Глава XI Побег

А за несколько часов до стычки князя Теряева со Свежинским главный виновник всей кутерьмы уже находился в пути к Смоленску, увозя с собой Ольгу Огреневу.

Уйдя от Сапеги с полученными пакетами, он быстро направился к своей избе. Там он вывел в сени Пашку и, сжимая ей руки, сказал:

— Если ты любишь меня, согласись! Я награжу тебя, если ты поможешь мне. Рассуди сама, на кого я ее оставлю? На пьяных солдат или беспутных пахоликов? У меня же никого нет, на кого бы я мог надеяться.

Лицо Пашки потемнело, брови сдвинулись, но она победила себя и только спросила:

— Что ты сделать замыслил?

— Мы сейчас уедем отсюда к Смоленску. Там, подле Смоленска, мы найдем избу и спрячем там Ольгу. Я дам тебе четырех воинов, ты побереги мне ее неделю. Я вернусь и возьму ее. Тогда, если хочешь, уезжай назад, не хочешь — с нами останься! Ну, любая моя, ну скажи «да»!

Пашка усмехнулась.

— Хорошо, — сказала она. — Только помни: в последний раз. Сил моих нет больше!

— В последний, коханая! Так приготовь ее: я сейчас повозку достану! — И Ходзевич, поцеловав Пашку, быстро убежал к жиду Хайкелю за повозкой.

— В последний, — прошептала Пашка, — а там — иди на все четыре стороны! Любовью потешили, потом разлучнице служить заставили. Дура, дура! — Она заломила руки, но тотчас поборола волнение, отерла слезы и с веселой улыбкой вошла в горницу.

Ольга сидела у стола в своей унылой позе, подперев голову.

— Ну, княжна, — весело сказала Паша, — скорей вставай, одевай шугай[131], в путь-дороженьку сбирайся!

— Свобода? — вскакивая, вскрикнула Ольга, и ее бледное лицо слабо зарумянилось.

— Ну вот, выдумала тоже! На новые места поедем!

— Куда? Зачем?

— Эх, княжна моя милая, да нешто я знаю? Получен приказ от твоего милого.

— Не называй так злодея! — крикнула Ольга.

— Ну, от злодея, — согласилась Пашка. — Да, так вот, приказано им, и конец делу: ехать надо!

— Но куда? — Ольга опустилась на табурет и замерла: слез у нее уже не было. — Ах, зачем ты спрятала от меня кинжал? — заговорила она с тоской. — Лучше смерть, чем эти муки! Словно врага в неволе держать, чести лишить хотят.

— Не лишить, — хмуро сказала Пашка, — я же обещала тебе. Смотри, руки у меня сильные, задушу обидчика! — И она вытянула свои мускулистые руки и сверкнула глазами.

Лицо Ольги просветлело.

— Я верю тебе!

— Ну, а коли так, сбирайся поспешнее! Да что и брать-то с собой? Кажись, все твое на тебе.

Ольга кивнула головой. В это время стукнули в дверь.

— Сейчас! — отозвалась Пашка и вывела Ольгу.

На дворе у крыльца стоял крытый возок, запряженный бойкой тройкой. Тридцать всадников, вооруженных копьями, ружьями и саблями, толпились подле. У повозки стоял Ходзевич. При виде его Ольга гордо выпрямилась и встретила его гневным взором. Ходзевич смущенно поклонился ей. Пашка подхватила ее под руку, втолкнула в возок и вошла сама. Кожаные фартуки закрыли возок со всех сторон.

— Трогай! — крикнул Ходзевич.

Возок закачался, лошади дернули, и скоро он загремел по камням мощеного двора, а там выбрался на улицу и мягко покатился по грязной колее.

Между тем Ходзевич остановился на минуту, чтобы попрощаться со Свежинским. Они несколько раз целовались, расходились и снова бросались друг другу в объятия. Разбойники и живодеры, поляки были до сентиментальности чувствительны в дружбе и любви.

— Видел, как она взглянула на меня? Словно сжечь хотела! — сказал Ходзевич, а затем вырвался из объятий друга, вскочил на коня и пустился догонять возок.

Ольга сидела безмолвная, откинувшись к стенке возка. Пашка, хотя и горела ревнивой злобой к Ходзевичу, чувствовала жалость к этой беспомощной девушке и начала утешать ее.

— Слушай! — сказала она. — Твое горе — полгоря. Хочешь, расскажу тебе свою историю?

— Говори! — равнодушно сказала Ольга; но когда Пашка начала свой рассказ и Ольга вслушалась в него, ее сердце стало смягчаться, и она уже с затаенной любовью смотрела на лицо Пашки, как на лицо близкого ей человека.

А Пашка рассказывала одну из историй того времени, каких были тысячи.

— Хорошо мы жили под Царевом Займищем, деревня Турова, — говорила она. — Жених у меня был такой ли статный да красивый, Миколкой звали. И вот, как есть за Петровым днем, тому два года минет, девичник мы правили, песни пели. Вдруг слышим крики, топот, выстрелы, батюшки мои! Вбежал парень к нам, весь в крови. «Поляки, — говорит, — бегите, девушки!» Мы бросились в двери. А поляки шасть нам навстречу — усатые все, краснорожие, винищем от них так и пышет! Бросились они на нас и давай хватать кто кого. Я сильная… как рванулась, опрокинула одного, да бегом. Смотрю — ко мне Миколка бежит; я к нему. Вдруг грянул выстрел, Миколай-то мой взмахнул руками и упал на спину. Я к нему. Лежит он, глаза закатив, а изо рта у него кровь так и льется. Заголосила я на всю улицу. Глядь, на меня навалился кто-то. Тут я обеспамятовала и, что со мной произошло, сознать не могла. Очнулась я на сене; со мной рядом поляк спит, а крутом светло-светло: вся деревня наша, как стог сена, горит и поляки во все стороны шныряют. Чувствую я, пропала моя честь девичья! Зло меня взяло. Смотрю, у поляка кинжал на поясе. Выхватила я его, да ему в горло. Он захрипел, а я бегом. Только меня опять перехватили; взял меня к себе на коня один гусар и увез в Тушино. Там я и сгибла. «Э, — думаю, — одно пропадать!» И начала я пить да полякам мстить. В темные ночи, пьяных поляков лаская, не одного зарезала; а потом… — Пашка на миг замолчала, потом тряхнула головой и продолжала: — Спуталась раз с Яном, твоим мучителем. Лежит он, спит. Приготовилась я ему горло перервать, да и взглянула на него. А он спит, улыбается и во сне меня обнять хочет. Сердце мое перевернул… и полюбила я его… — тихо добавила она и, замолкнув, понурилась, но потом опять оживилась. — Везде я за ним ходила! Под Троицей с ним стояла, в Дмитрове, когда нас живьем взять хотели, рядом с ним отстреливалась, да в Калугу пришла. И вдруг… ты на дороге!

Она закрыла лицо руками и глухо заплакала. Ольга страстно обняла ее. Внезапная мысль молнией озарила ее голову.

— Помоги убежать мне! — шепнула она.

Пашка вздрогнула.

— Убьет!

— Нет! — сказала Ольга. — Он опять тебя полюбит, а меня забудет. Ведь мне-то ненавистен он. Жених у меня есть! — И она стала целовать Пашку.

Это совсем растрогало Пашку. Ее сильная, порывистая натура бессознательно искала нежную душу, которой она могла бы покровительствовать, и такой являлась ей Ольга в ореоле своей девичьей невинности. Крепостная девка Пашка, разъяренная, оскорбленная, познавшая среди поляков всю грубость разврата, и княжеская дочь Ольга, прожившая свое девичество в тереме среди сенных девушек, — какой контраст! Но это не мешало тому, что пленница Ольга и ее тюремщица Пашка полюбили друг друга, как сестры.

Чем далее двигался их возок, тем все более сближались эта распутная женщина и чистая голубица, и в одну темную ночь, когда их возок качался, как челн в бурю, Пашка страстно обняла Ольгу и сказала:

— Хочешь, я побегу с тобой? Везде вместе пойдем. Я тебя от беды уберегу!

Ольга доверчиво прижалась к ней и прошептала:

— Паша, это — как сон; кажется, я все время мечтала об этом, да боялась сказать тебе.

— Так сбудется этот твой сон наяву! — уже весело сказала Пашка. — А что до пана моего — пропади он пропадом! Никогда этот злодей не любил меня по-божьему!

— Да разве можно любить его, Паша? — с негодованием заговорила Ольга. — Ведь он — вор, разбойник, у которого руки в крови!

— Решено! — резко перебила ее Пашка. — Будем говорить о себе. Куда мы пойдем с тобой?

— К батюшке! — тотчас ответила Ольга. — Он и то, верно, меня ищет.

Пашка вздрогнула.

— Этого нельзя… николи нельзя! — торопливо сказала она.

— Почему?

Пашка замялась.

— Там нас сейчас схватят, там кругом поляки!

— Мы будем идти с опаской, ночью!

Пашка не выдержала. Она обняла Ольгу и с материнской нежностью сказала:

— Твой батюшка убит, Ольга! Вся усадьба сгорела, все люди разбежались.

Ольга без чувств упала на ее руки.

Пашка испугалась, но еще более побоялась звать на помощь. Она приоткрыла кожаную занавеску и впустила свежий ночной воздух. Ольга очнулась.

Несчастья снова укрепили ее характер. Даже ее глаза были сухи, когда она сказала:

— Я чувствовала это. Не могло быть иначе: батюшка не сдал бы меня без боя. А пожар я сама видела. — Она замолчала, потом сказала, возвращаясь к прежней мысли: — У меня был жених. Батюшка не хотел моего счастья, но теперь он, находясь в селениях горних, простит меня, если я пойду против его былой воли! Пойдем к моему жениху!

— А где от? Кто?

— Терехов-Багреев, боярский сын, а живет в Рязани.

— К нему и пойдем! Больше некуда, — ответила Пашка и прибавила: — Молодец ты! Люблю таких!

Ольга печально улыбнулась.

— Мне и плакать нечем: все выплакала.

Возок вдруг остановился. Вокруг послышались голоса, смешанный шум. Пашка осторожно выглянула из-за занавески.

Уже светало. В полусвете раннего утра Пашка увидела одинокую хату почти среди леса. Дверь в нее была раскрыта. Ходзевич давал деньги какому-то рослому мужику с плутоватой рожей. Потом он обернулся.

Пашка спряталась и шепнула Ольге:

— Приехали!

В ту же минуту полы возка откинулись, и Ольга увидела остановившийся на отдых отряд и ненавистного пана Ходзевича. Он глядел на нее страстным взором и ласково улыбался. Бледное лицо Ольги вспыхнуло, и она гневно взглянула на него. Ходзевич поклонился и произнес:

— Я приготовил вам место для отдыха. Здесь вы отдохнете, а потом мы снова поедем!

— Куда?

— Я свезу вас к батюшке, — вкрадчиво сказал поручик.

— Убьете? — холодно спросила Ольга.

Ходзевич вздрогнул и покраснел, его взгляд гневно сверкнул на Пашку.

— Проводи княжну в горницу! — резко крикнул он ей.

Они вышли и, окруженные солдатами, прошли в горницу.

Ольга быстро захлопнула за собой дверь, и пан Ходзевич не решился силой отворить ее. Он остался в сенях и крикнул:

— Лев, Антус, Казимир, Ян!

Из отряда вышли четверо огромных солдат.

— Вы останетесь здесь! — приказал Ходзевич. — Будете спать на дворе, в сенях и стеречь баб до моего возвращения. Чтобы они за порог не вышли, чтобы к ним птица не залетела, а не то!

Жолнеры молча повернулись, взяли своих лошадей и отошли в сторону.

Ходзевич вошел в сени и нетерпеливо постучал в дверь. Из нее выскользнула Пашка.

— Я уеду в Смоленск, — обратился к ней поручик. — Туда теперь всего восемь часов хорошей езды. Так вот, до моего возврата убереги мне ее. Я тебе в помощь четырех солдат оставил. Здесь ты — хозяйка; этот дом я у пасечника купил, он сам на пасеку ушел. Здесь все есть, а что еще понадобится — купи; вот деньги. Пошлешь одного из жолнеров! — И он подал ей тяжелый кошелек.

— Хорошо, для тебя только! — сказала Пашка и, усмехнувшись, прибавила: — Будешь доволен!

— Озолочу тебя! — воскликнул Ходзевич, а затем еще понизил голос. — И потом… говори ей обо мне все хорошее. Склони ее на мою сторону. Сердце девичье мягко, как воск!

— Будешь, будешь доволен, — повторила Пашка. — А теперь прикажи зверям своим меня слушать да дай мне кинжал свой… вот этот! — И она ловко выхватила у него из-за пояса дорогой кинжал.

— Зачем? — растерялся Ходзевич.

— Для обороны. Мы — две бабы, а поляков я знаю!

Ходзевич вспыхнул.

— Разве они посмеют?

— А кто их знает! Да прикажи слушаться меня.

Ходзевич исполнил ее желание.

— Так! — сказала она. — А когда вернешься?

— Думаю — дня через четыре, через три!

— Прощай же!

— Куда ты? Постой!

— Чай, и я утомилась! — И Пашка, быстро скользнув в дверь, защелкнула ее.

Ходзевич велел седлать коней и садиться.

Через полчаса его отряд уехал, а оставшиеся жолнеры вошли во двор, вытянулись и, забыв о приказе, заснули все четверо богатырским сном.

Между тем Пашка вбежала в горницу; навстречу ей тотчас вышла Ольга; ее глаза лихорадочно блестели.

— Что он сказал? — задала она вопрос.

— Уехал… на три, а то и на четыре дня уехал! — ответила Пашка. — И денег, дурень, оставил… видишь, кошель целый! — И Пашка потрясла в руке кожаный мешочек, в котором звякнуло золото.

— Так бежим! — радостно воскликнула Ольга, хватая ее за руку и порываясь к двери.

— Тсс… глупая! — остановила ее Пашка. — На дворе нас четыре солдата стерегут, да и днем недалеко уйдем мы с тобой. Подождать надо!

Ольга побледнела и бессильно опустила руки.

— Да ты не кручинься, — заговорила Пашка, — пожди, я уж надумаю! Не увидит нас пан проклятый больше! Ау!

— Как же ты сделаешь?

— А про то и сама не знаю. Да раньше всего надо дорогу на Рязань узнать, а то куда сунемся?

Ольга подошла к постели и беспомощно опустилась на нее. Желанная свобода мелькнула пред нею и оказалась призраком.

— Ты полежи пока что, — сказала Пашка, — а я на разведку пойду!

Она оставила Ольгу и вышла во двор, но, увидев там спящих солдат, засмеялась.

«Вот так стража!.. — подумала она, и вдруг дерзкая мысль сверкнула у нее в уме: — В последний раз!.. Все они — подлые псы, и Бог отпустит грех мой. На духу покаюсь!»

Лицо Пашки вдруг побелело и приняло жестокое выражение, глаза загорелись мрачным блеском, губы побледнели и сжались. Она обнажила отнятый у Ходзевича кинжал и крадучись подошла к спящим. Белокурый поляк лежал первым; его небольшие усы топорщились, губы раскрылись, бритая голова лежала на закинутых под нее руках. Пашка подняла кинжал, наметилась и вдруг быстрым ударом вонзила его ему в горло. Солдат судорожно сжал коленки и захрипел; Пашка вынула кинжал, и кровь фонтаном брызнула из раны. Затем Пашка перешла к другому. Черный, со смуглым лицом, со шрамом через весь лоб, он лежал на боку, поджав ноги, и громкий его храп оглашал весь двор. Пашка одним ударом поразила его в затылок. Затем третьего она приколола так же быстро и направилась к четвертому.

Этот четвертый — молодой безусый пахолик — сидел на земле и с невыразимым ужасом смотрел на Пашку. Она казалась ему исчадием ада. Вся в крови, со сбившимися волосами, с искаженным лицом и окровавленным кинжалом в руке, она бросилась на него. Он вскрикнул нечеловеческим голосом и упал ничком. Пашка села ему на спину и занесла убийственный кинжал над его затылком. Но энергия убийцы вдруг оставила ее. Среди белого дня, когда солнце так ярко светило, картина сделанного ею показалась ей ужасной.

— Хочешь жить? — сказала она и сама испугалась своего голоса: таким он стал хриплым и страшным.

— Смилуйся! — простонал юноша.

— Так живи, — сказала она, — и расскажи своему пану, что видел… Скажи: так мстит обиженная Пашка, на то она и беспутная! Только…

— Что хочешь, оставь жизнь!

— Я раздену тебя, а потом свяжу и спрячу! Ну, снимай оружие! Саблю, так! — Она сама, сидя на парне, отпоясала его саблю, кинжал упал на землю. — Теперь вставай!

Сильная, как мужчина, она легко подняла пахолика за плечо на ноги и, держа за руки, стала раздевать его. Юноша был в полуобмороке от страха.

— Не стыдись! — смеялась она. — Видала виды! Ну, ну, вот так! — И она одной рукой быстро сдернула с него рейтузы, потом сапоги, а затем, повалив и держа, за ноги, велела сбросить ему с себя жупан и камзол.

Юноша остался в одной рубашке. Пашка оглянулась и, не найдя ничего, кроме сабельного ремня, сорвала его и связала им юноше руки.

— А теперь в сарай! — сказала она и легко перенесла его в сарай, бывший за домом.

Затем медленно, друг за другом, она перенесла и три трупа, сняв с них по частям полный костюм жолнера и взяв оружие.

— Так, теперь дорога свободна. Придет ночь, и в дорогу, — сказала она себе, окончив работу.

Но окровавленные руки и платье испугали ее. Она взяла с собой костюм жолнера и бросилась к соседнему ручью.

Ольга забылась сном, но вдруг открыла глаза, чувствуя, что кто-то толкает ее, и закричала в испуге. Склонившись над ней, стоял польский солдат.

— Не бойся, Олюшка, — тихо произнес он, — в этом наше спасенье.

— Паша! — обрадованная и изумленная, воскликнула Ольга. — Где ты так нарядилась?

— Стой! И для тебя есть! — И она бросила на постель костюм пахолика. — Прикинь-ка на себя!

Ольга быстро встала с постели и примерила костюм. Он был ей впору.

— А теперь вот тебе сабля; опояшься ею! Вот кинжал; заложи за пояс. Да, чем не пахолик?

Ольга засмеялась. Словно ребенок, она на время забыла свое страшное горе, и ей был забавен этот маскарад.

Но Пашка не смеялась. Она знала, какой страшной ценой достались ей эти костюмы, и ее лицо было мрачно и печально.

— Хорошо, — сказала она, — только волосы!

И у нее, и у Ольги — у одной рыжеватые, у другой черные — волосы густой волной лежали ниже пояса.

— Нельзя так! — еще раз сказала Пашка и прибавила с решимостью: — Резать их надо, вот что!

Ольга вздрогнула. В те поры обрезанные косы считались великим позором, и этот позор накладывался только на потерявшую честь. Слезы показались на глазах Ольги, но она сдержалась.

— Режь! — сказала она покорно.

Пашка схватила ее рукой за волосы и обнажила саблю, но отрубить их она была не в силах и начала медленно резать. Прядь падала за прядью, и когда последняя прядь упала на пол, вместо Ольги в горнице был, казалось, молодой пахолик.

С волосами Пашки справиться было труднее. Ольга не обладала большой силой. Тогда Пашка, став на колени, положила волосы на стол и прислонила к нему затылок. Ольга ударяла по волосам острой саблей и рубила их, как сечкой. Слезы туманили ей глаза и мочили волосы Паши.

— Ну, готово! — вставая и встряхивая головой, сказала Пашка. — Теперь сядем и условимся.

Они сели. Пашка говорила, а Ольга слушала ее и время от времени в порыве признательности целовала ей руки.

— Верхом ездить умеешь? Нет? Это плохо! Ну да ничего, надо будет, научишься!.. — сказала Пашка. — Эх, вот беда: дороги на Рязань я так и не узнала. Но ничего! Мы все же пойдем. Они все прямо поехали — мы направо возьмем. А теперь слушай. Мы оба с тобой — пахолики пана Ходзевича. «Что такое пахолики?» — ты спрашиваешь. Это — слуги, а потом они жолнерами делаются. Ты — Петрусь, я — Антусь. Запомни это и не сбивайся! Едем мы будто из Калуги в Рязань, посланные самим Сапегой к Ляпунову. Поняла? При нас писем нет. Так вот в чем дело: напали на нас здесь шиши… шиши — это русские молодцы, что по лесам бродят и поляков изводят, — и отняли у нас письма, а нас отпустили. Поняла?

Ольга кивнула головой, но Пашка заставила ее повторить свой вымысел. Княжна исполнила это.

— Так! А теперь поедем на дорогу. Смотри, уже вечереет! — Пашка встала и подошла к погребцу, вделанному в стену. Там она нашла хлеб, мед и бочонок пива, но когда выставила все на стол, то ни она, ни Ольга не могли ничего съесть. — Плохо, ну да и натощак доедем! Идем! — решительно сказала она.

— А солдаты? — спросила Ольга.

Пашка усмехнулась.

— Они спят в сарае; их и пушкой не разбудишь. Ну, пойдем!

Они вышли на двор. Пашка выбрала двух коней и быстро оседлала их, потом вывела за ворота других двух и ловко ударила их по спинам саблей. Кони заржали, вскинули ногами и быстро помчались по дороге назад, к Калуге.

— Не поймают! — сказала Пашка, возвращаясь на двор, и обратилась к княжне: — Ну, садись!

Она подсадила Ольгу, села сама, и они выехали из ворот.

— Подожди немного, — сказала тогда Пашка и вернулась назад. Сойдя с коня, она прошла к сараю, где сидел связанный и раздетый пахолик, и обратилась к нему: — Ну, пойдем со мной, молодец!

Пахолик послушно поднялся.

Пашка провела его в горницу, где они сидели раньше, и посадила его за стол.

— Вот тебе нож, — сказала она. — Ты потом перережь им веревку. Руки я развяжу тебе, а ноги оставлю связанными. Вот тебе еды тут на все три дня. Сиди и жди своего пана! Он приедет, ты ему все и расскажи! А теперь прощай! — Она развязала ему руки, вышла из горницы и быстро захлопнула дверь, закрепив снаружи защелку. — Теперь в путь, — сказала она, — до первой деревни, а там расспросим, как нам на Рязань пробираться.

Глава XII Приключения Ходзевича

Без остановки скакал пан Ходзевич под Смоленск. Быстрая езда разогнала его тревожные думы и словно развеселила сердце. Он верил, что наступит миг, когда Ольга полюбит его, узнав его великодушное шляхетское сердце, причем в достижении этого твердо надеялся и на беспутную Пашку. Веселый и радостный, он подъехал к первым аванпостам польского лагеря. Начальник пикета, молодой офицер, остановил его и сказал:

— День добрый, пан! Куда и откуда?

Ходзевич остановился.

— От его мосци, князя Яна Сапега, из Калуги, к патеру Мошинскому! Не скажет ли пан, как проехать к нему?

— Непременно, пан! — вежливо ответил молодой офицер. — Может, пан после зайдет к нам выпить венгерского да рассказать новости? Нас четверо в палатке. Позвольте быть знакомым: Ржевский, поручик в хоругви полковника Струся!

Ходзевич поблагодарил его. Поручик Ржевский позвал жолнера и велел проводить отряд. Ходзевич поехал.

Образцовый порядок, царивший в лагере, понравился ему. Длинными, ровными рядами стояли деревянные бараки, позади которых тянулись коновязи; то там, то сям высилось знамя начальника, отмечавшее полк. Ходзевич узнал знамена Струся, гетмана Жолкевского, графов Потоцких и выше всех — королевский штандарт с польским орлом; дальше ровным рядом стояли пушки, и кучами подле них лежали ядра; вокруг лагеря был высокий вал и пред ним ров. В отдалении высились толстые стены Смоленска, на которых маленькие, как мухи, двигались защитники и чернели пушки.

Ходзевич проехал почти весь лагерь; наконец показался барак с крестом на крыше. Жолнер проехал мимо него, набожно ударил себя в грудь и остановился подле чистенького домика.

— Здесь! — сказал он и отъехал прочь.

Оставив свой отряд на месте, Ходзевич слез с коня и вошел на крыльцо. Его встретил высокий гайдук.

— К патеру Мошинскому от князя Сапега, — сказал Ходзевич.

Гайдук скрылся и через минуту явился снова.

— Просят в покой! — сказал он и повел Ходзевича в кабинет патера.

Эта комната служила Мошинскому и молельней, и спальней. Навстречу Ходзевичу поднялся из-за стола сам патер. Он был худ и высок; его темные глаза походили на острые шила. Он торопливо дал Ходзевичу благословение и взял от него письмо.

— Прошу пана, — сказал он, указывая на кожаное кресло.

Ходзевич сел.

Патер спешно вскрыл конверт и начал читать письмо. Его лицо то хмурилось, то улыбалось. Потом он сложил письмо и ответил:

— Я должен показать это письмо королю и тогда дам ответ.

— Буду просить, ваше преподобие, послать его со своим человеком. Я остаюсь здесь, служить королю, — сказал Ходзевич.

Мошинский проницательно посмотрел на красивого поручика и произнес:

— Что же, доброе дело! Король будет рад каждому воину. Вы один?

— Со мной тридцать человек!

— Еще лучше! К кому же вы поступите?

— Я присоединюсь к любой хоругви. Думаю, что мне не откажут офицеры.

— Понятно, понятно, — поспешил успокоить его иезуит. — Если хотите, я рекомендую вас гетману Жолкевскому. Это — опытный воин.

Ходзевич поклонился.

— А теперь простите! — поднимаясь, сказал Мошинский. — Я должен быть у короля!

Ходзевич поспешно встал.

Патер протянул ему руку и сказал:

— Где вы будете? Король, наверное, захочет видеть вас!

Ходзевич подумал с минуту и ответил:

— В лагере полковника Струся, у поручика Ржевского!

Патер отпустил его.

Ходзевич вышел смущенный. Хотя он и находился в родственной ему среде, тем не менее у него не было здесь знакомой души. Он сел на коня и, расспрашивая дорогу, направился к бараку молодого Ржевского. Проезжая мимо ставки, у которой развевался штандарт Струся, Ходзевич почувствовал прилив особого уважения. Этот пан Струсь славился среди польских воинов своей исключительной храбростью, уже не раз отличался под Смоленском, и русские трепетали пред его именем. У входа в палатку стоял и сам знаменитый полковник. Богатырского роста, с огромным носом и огромными усами, в камзоле алого сукна и казацких шароварах, он представлял собой тип удалого польского вояки того времени.

Ходзевич поклонился ему.

— Добрый день, рыцарь! — ответил ему Струсь.

Ходзевич подъехал к бараку, занимаемому Ржевским с товарищами, и смело вошел в него. Среди голых стен, увешанных оружием, стояли по углам четыре койки; посредине комнаты был длинный стол, и за ним сидели трое молодых офицеров, торопливо поедая огромного гуся и запивая его вином. Ржевского между ними не было.

Ходзевич смутился, когда офицеры перестали есть и вопросительно взглянули на него.

— Прошу извинить, — начал он, — я офицер из стана Сапеги, никого не знаю. Пан Ржевский пригласил меня к себе!

Едва он окончил, как офицеры быстро встали и радушно приветствовали его.

— Добушинский, а это — Одынец, а это — Кравец, — заговорили наперебой офицеры. — Просим пана до стола. Еда неважная: жирный гусь, зато питье — настоящее венгерское. И откуда жид его достал, понять не можем!

Ходзевич весело пожал всем руки. Почти в ту же минуту вошел Ржевский.

— А, и пан тут! — радостно приветствовал он Ходзевича. — Были у патера? Какие вести? Умираем здесь от скуки! И жарища же, паны! Словно у нас в Гродно!

Ржевский произнес все это залпом и, раскинув жупан и сбросив ментик, устало опустился на лавку.

— Прежде чем есть и рассказывать, я к вам с просьбой: разместите моих людей, ради Бога! — сказал Ходзевич.

Пан Одынец, маленький, пухлый офицер с совершенно белыми усами, быстро вскочил.

— Вмиг, пан! — сказал он и выбежал.

— Он их с нашими солдатами устроит, — объяснил Добушинский. — Ну, а теперь просим пана! — И он пододвинул Ходзевичу гуся.

Проголодавшийся Ходзевич с жаром принялся за еду. Тем временем Ржевский сказал:

— От девятого года стоим тут. Порох тратим, людей губим, и в этом вся потеха. Поначалу эти стычки да приступы веселы были, а теперь хуже ярма невольного. Только и забава что вино да кости. Женщин нет! Просто собачья жизнь!

— Подожди! — сказал Кравец, толстый, краснолицый поляк. — Слышал я, что король нас на Москву посылает!

— Да, жди! — ответил Одынец. — Послать давно послали бы, а с кем? И Потоцкие не хотят, и Жолкевский не желает!

— Почему не хотят-то? — спросил Ходзевич.

— А оба хотят Смоленск взять! «Не для того, — говорят, — здесь два года стоим», — ответил Кравец.

— А теперь, пан, расскажите-ка нам про свои походы! — попросил Ржевский.

— Расскажите, расскажите! — стали просить и его товарищи.

Добушинский долил кубок Ходзевича, тот отпил, откашлялся и начал свой рассказ.

Он начал с того времени, когда они пришли с Сапегой в Тушино, к царьку, у Царева Займища взяли под свое покровительство Марину Мнишек. Потом он рассказал про короткое время пиров и обедов в Тушине, ссоры с Рожинским и уход под Троицкую обитель.

— Вот там осада-то скучнее вашей была! — сказал он. — Диво бы с воинами воевать надо было, а то против черных ворон, кутейников, и все-таки ничего не сделали. Мы, Лисовский, Зборовский и я, так ни с чем и повернули.

Потом его рассказ перешел на тяжелое время мыканья Сапеги, на его осаду в Дмитрове, когда русские чуть их живьем не взяли, да спасибо Мархоцкому, приславшему помощь!

Весь свой рассказ Ходзевич перемешивал с описанием разных романических встреч и приключений, причем разбойные дела и наглый грабеж в его передаче принимали характер молодецких подвигов.

Глаза слушателей разгорелись. Опьяненный вином и вниманием офицеров, Ходзевич не раз прихвастнул.

— Вот это — жизнь! — воскликнул Ржевский. — И золото, и женщины, и война! Не то что наша осада!

— Да отчего же, пан, ты Сапегу оставил и к нам приехал? — спросил Кравец.

— Тут целая история! — ответил Ходзевич и рассказал своим восхищенным слушателям приключение с Ольгой.

Только в своем рассказе он отдался более своей мечте, чем истине, и красавица Ольга уже любила его. Он увез ее и спасался от преследования ее отца и жениха.

— Вот это — рыцарь! Побратаемся, пан! — воскликнули воодушевленные офщеры.

Ходзевич стал целоваться с ними, меняясь оружием. С Ржевским он поменялся саблей, с Добушинским — кинжалом, с Кравцом — пистолетом и с Одынцом — перевязью.

В этот миг дверь отворилась, и в горницу вошел королевский офицер.

— Здесь пан Ходзевич от Сапеги? — спросил он.

Ходзевич отозвался.

— Король просит пана к себе!

Ходзевич растерянно встал и покачнулся. Его новые приятели расхохотались.

— Что, пан, ноги не держат?

— Постой, — сказал Кравец, — я помогу тебе. Пойдем! Скинь жупан!

Ходзевич послушно разделся. Кравец вывел его на двор и вылил ему на голову ведро воды. Ходзевич протрезвел сразу.

— Ну вот, теперь и иди! — сказал Кравец.

Ходзевич вернулся и оделся.

— Ночевать к нам!

— Мы будем ждать тебя с венгерским! — сказали ему новые приятели.

Ходзевич поблагодарил и вышел в сопровождении королевского офицера. Они приблизились к королевской ставке, и офицер вошел доложить о нем. Через минуту он вернулся и ввел Ходзевича в кабинет короля.

Там за большим круглым столом сидело несколько человек. С длинными седыми усами, с нависшими бровями и совершенно черным чубом сидел гетман Жолкевский; против него красавцы графы Потоцкие; с огромной головой и львиной гривой королевский канцлер Лев Сапега, далее патер Мошинский и между ними король с золотой цепью на шее, бледный, худой, с усталым взором. У дверей Ходзевич, к своему удивлению, увидел Мархоцкого, но не того пышного воина, каким он привык видеть его пред войском, а усталого, забрызганного грязью, в изорванном жупане и с саблей без ножен.

При входе Ходзевича взоры всех устремились на него. Поручик поклонился и преклонил пред королем колено. Король милостиво кивнул ему головой, после чего сказал:

— Я слышал, пан, что вы от князя Сапеги к нам совсем приехали? Сейчас вы ни к кому еще не определились, так мы хотели дать вам поручение.

— Як услугам вашего величества! — ответил Ходзевич.

— Мы знали это! Поручение вот в чем. За Тулой или в тех местах ходит Зборовский со своим войском. Ему надо передать это письмо! — И король взял из рук Сапеги конверт и передал его через Жолкевского Ходзевичу.

— Слушаюсь! — ответил тот.

В беседу вступил Жолкевский:

— Надо прибавить, что это поручение требует большой осторожности: везде по дороге шныряют шиши, из Москвы двинулось большое войско. Вам надо избежать много опасностей.

— Я знаком с ними и надеюсь на свою саблю, — гордо ответил Ходзевич.

— Так, — Жолкевский улыбнулся, — иначе не должен говорить польский рыцарь; но храбрость храбростью, осторожность же не лишня!

— Можете идти! — сказал король. — Когда вы едете?

Ходзевич покраснел. Ему хотелось пред отъездом узнать об Ольге, взглянуть на нее, а потому он ответил:

— Если можно, завтра вечером.

Король кивнул головой.

— Не позднее! — сказал Жолкевский и прибавил: — Скажите Зборовскому от меня на словах, что я рассчитываю на его помощь и обещаю ему… Впрочем, это потом!

Ходзевич поклонился и вышел.

Едва он перешагнул порог палатки, как его нагнал Мархоцкий. Они поцеловались.

— Ты куда? — спросил Мархоцкий.

— К офицерам пана Струся!

— Я с тобой! Авось не прогонят.

— Я не узнал тебя. Откуда ты?

— Бежал! — ответил Мархоцкий. — Русские задали нам перца в Иосифовом монастыре! Гонсевский теперь сидит в Белой, как волк в капкане. Я пришел за помощью.

— И что?

— Жолкевский идет. И пора: не пойдут наши, русские здесь будут!

Эти новости взволновали Ходзевича. Он прибавил шагу.

— Поход! — сказал он, входя в палатку приятелей.

Офицеры вскочили.

— Куда? С кем?

— Вот он расскажет! Пан Мархоцкий! — указал Ходзевич на своего спутника.

Кто не знал в то время Мархоцкого, имя которого наравне со Зборовским, Лисовским, Рожинским, Сапегой, Заруцким гремело в польских и русских войсках и наводило панику на мирных обывателей! Офицеры наперерыв бросились пожимать ему руку, потом усадили за стол и стали угощать венгерским, наливая его прямо из бочонка.

— Да, поход! — подтвердил Мархоцкий. — Гетман Жолкевский ведет войско на Москву!

— Жолкевский? — удивился Добушинский. — Но ведь он хотел все взять Смоленск и спорил с Потоцким!

— А теперь, — ответил Мархоцкий, — когда я поведал им наши дела, сам сказал: «Нельзя терпеть дольше! Если никто не хочет, я иду!»

— Храбрый старик! — с восторгом вскричал Ржевский.

— А что пан им поведал? Не секрет? — спросил Одынец.

— Нет, — сказал Мархоцкий, — я сказал, что Шуйский собрал огромное войско. Всех поведет Дмитрий Шуйский, с ним Делагарди со своими шведами; князь Елецкий с Валуевым уже двинулись на Можайск, а Хованский с Горном задали нам перца! Да, кабы не казаки, что говорят по-русски, как русские, всем нам карачун был бы!

Офицеры выразили удивление.

— Что же делать! Их несметная сила. Мы заняли Белую, взяли Иосифов монастырь; они тут-то на нас и нагрянули. Гонсевский успел дойти до Белой и там заперся. Может, сейчас там резня идет, а я скорее сюда! Не пойдете вы навстречу, русские здесь будут!

— Война! Вот-то радость, хоть место переменим! — радостно воскликнул Ржевский.

— Подожди, — остановил его Кравец, — может, пан Струсь и не пойдет.

— Он-то? Да он здесь со скуки собак стреляет.

— Ну а ты с нами? — спросил любопытный Одынец Ходзевича.

Тот отрицательно покачал головой.

— Нет, завтра еду!

— Куда?

Ходзевич сказал и потом прибавил:

— И потому прошу извинить меня! Я не спал две ночи!

Одынец засуетился. Он быстро встал, позвал двух солдат, и на полу вмиг была приготовлена постель из попон и свежего сена. Подушками приятели поделились. Ходзевич поцеловался со всеми и лег, завернувшись в свой плащ.

На другой день он встал с первыми лучами солнца бодрым и свежим. Заботливый Одынец поднялся с ним тоже и добыл ему яиц, кусок говядины и горячегопива. Ходзевич с жадностью поел и вышел из барака. Одынец проводил его до коновязи.

— Я еду на весь день, — сказал Ходзевич, — а ночью выеду уже по службе. Будь друг, прикажи собраться моим жолнерам.

— Будь покоен! Знай, что, как поздно ты ни приедешь, тебя ждет ужин!

Ходзевич вскочил на коня и помчался к дорогой Ольге.

«Только взгляну на нее, — мечтал он по дороге, — и уеду, может, на смерть. Скажу ей это! И вдруг… она пожалеет?»

При этой мысли его лицо вспыхнуло. Он погнал коня; но по мере того как он приближался к заветному домику, его сердце сжималось неясной тоской — словно он чуял несчастье. Конь убавил шаг и, мотая головой, сбрасывал с морды окровавленную пену. Вдруг набежала туча, и сразу все окрасилось в сероватый цвет. Каркнула ворона. Страх охватил Ходзевича. Он даже придержал коня.

Наконец показалась избушка. Что-то унылое в ее внешности поразило поручика. Одинокая, стояла она почти в лесу, немного в стороне от дороги. Дым не поднимался из ее трубы, а над нею с карканьем вилась стая ворон.

Ходзевич поспешно соскочил с коня, привязал его к дереву и вошел в отворенные настежь ворота.

— Ян! Антусь! — крикнул он.

Кругом было тихо. Ходзевичу стало жутко.

— Лев! Казимир! Ян!

То же молчание.

Ходзевич вынул саблю и побежал к дому. Он вошел в сенцы. Дверь в горницу была заперта на щеколду. Поручик отворил ее и закричал не своим голосом — горница была пуста, но при его крике вдруг кто-то выскочил из угла и пополз к нему на коленях. Ходзевич вскрикнул снова и схватил человека за волосы.

— Где, где? — прохрипел он.

Юноша поднял руки и застонал.

Ходзевич бросил его на землю.

— Говори, — произнес он спокойнее, — где девки?

— Пан! Ласковый пан, — со слезами воскликнул юноша, — они убиты!

— Кто? — в ужасе отскочил Ходзевич.

— Товарищи! А девки бежали!

— С кем?

— Одни.

— Ты шутишь, щенок! Были русские или казаки? Говори!

— Нет! Она — дьявол!

Ходзевич почувствовал, как волосы зашевелились у него на голове. Было что-то заразительное в страхе юноши, в его безумном взгляде и дрожащих членах.

— Кто «она»? — спросил Ходзевич тихо.

— Пашка!

— Она? — закричал Ходзевич. — Что она сделала? Говори все! Скорее!

Юноша несвязно рассказал страшные часы, проведенные им в это время. Ходзевич не верил своим ушам. Он схватил пахолика за руку и бросился в сарай. Но едва он растворил дверь в него, как отступил в ужасе: на земляном полу в ряд лежали три трупа, упитав всю землю своей кровью. Жаркая пора ускорила тление, и страшное зловоние пахнуло на Ходзевича. Он отбежал на средину двора и там без чувств упал на землю.

Солнце поднялось выше. Ходзевич очнулся от холодной воды, которой брызгал на него раздетый пахолик, и растерянно огляделся, но пахолик своим видом тотчас напомнил ему происшедшее. Поручик застонал и схватился руками за голову. Его чистые мечты так грубо осмеяны, поруганы, за его благородство отплачено таким злодейством!.. Он вскочил, сжал кулаки. О, если бы сейчас ему попалась в руки эта Пашка!

«В погоню!» — мелькнуло у него решение, и он бросился к коню; но мысль о долге, взятом на себя, обожгла его мозг, как молнией, и он застонал снова. Ах, не будь этого проклятого поручения, со своими жолнерами он изъездил бы всю Россию, обыскал бы каждый угол, каждую сажень земли, а теперь…

Мысль вернуться в лагерь показалась Ходзевичу ужасной. Он позвал пахолика:

— Казик! Садись на коня и скачи в лагерь, в стан полковника Струся! Там наши солдаты. Вели тотчас седлать и скакать ко мне! Я здесь буду! Живо!

Пахолик растерянно развел руками и спросил:

— Так?

На нем была одна только рубаха.

Ходзевич, несмотря на свое горе, не сдержал улыбки.

— Поди туда! — указал он на сарай. — Возьми что надо! Да, стой! — Он подошел к коню, вспомнил, что к седлу приторочена смена платья, и, отвязав его, бросил пахолику. — Одевайся живее, и марш!

Через пять минут пахолик, одетый офицером, скакал к Смоленску, рискуя насмерть загнать коня.

Пан Ходзевич остался один. Он сел на пороге избы и зажал голову руками. Все возмущалось в нем. Обида и гнев, любовь и ревность, жажда мщения и сознание бессилия терзали его душу, и он стонал, словно испытывал тяжкую физическую боль. Солнце поднялось до самого полудня и стало быстро спускаться, а поручик все сидел на одном месте. Наступил вечер — он не сошел с порога. Засвистал соловей, издалека донеслось кукование, медленно надвигалась ночь. Ходзевич встал и начал ходить, махая саблей и говоря сам с собою. Время шло, но он не замечал его. Вместе с природой прояснились и его мысли. Он тяжело вздохнул и провел рукой по лицу. Да, решено: он исполнит поручение, разыщет Зборовского, а там никто не удержит его от поисков Ольги и, будь она хоть у черта в лапах, он вырвет ее отовсюду и тогда — он злобно засмеялся — он уже не разыграет из себя рыцаря и вволю натешит свое сердце. А Пашка?.. О, он придумает ей такую казнь, что затрясутся в ужасе даже привычные солдаты.

Солнце поднялось за полдень, по дороге послышался глухой топот конницы. Скоро отряд во главе с пахоликом выстроился пред Ходзевичем.

— Сделать привал на два часа; напоить лошадей, и в дорогу! — мрачно сказал он.

Солдаты спешились. Шушукаясь между собой, они прошли во двор, ведомые пахоликом. Ходзевич видел, как они во дворе стали копать саблями могилу и опустили в нее трех своих предательски убитых товарищей.

— Спалить избу! — приказал он солдатам.

Те словно обрадовались. Когда отряд с Ходзевичем во главе снова двинулся в путь, на месте избы курилась куча развалин.

Глава XIII На мельнице

Когда старый мельник сказал Антону, что его господин будет жив, тот в порыве благодарности поцеловал старика в плечо. С ранних лет он не расставался со своим господином ни на шаг.

Старик искусно обмыл и перевязал страшную рану, но она действительно не была смертельна: острая сабля рассекла грудь, но не пробила кости.

Князь Теряев лежал на постели, весь горя в огневице[132]. Страшные образы преследовали его, и он метался и стонал всю ночь. Утомленный Антон наутро заснул, и в светелку неслышно скользнула Анюта, внучка мельника. Она наклонилась над страдающим князем и впилась в него влюбленным взором. Никогда она не видела еще такого красавца; ее восторженный ум не раз создавал пленительные грезы, и ей теперь казалось, не настал ли миг их осуществления.

Князь пошевелился под ее пристальным взглядом. Анюта отшатнулась. Князь открыл глаза, устремил на нее мутный взор и слабо сказал:

— Пить!

Анюта поспешно поднесла к его губам деревянный ковш с малиновым настоем. Князь опять забылся.

Антон проснулся и изумленно взглянул на девушку. Она вспыхнула от смущения и тихо сказала:

— Дяденька, ты устал. Дозволь мне посидеть у больного. Я от дедушки много знаю, как, когда и что нужно.

Антон ласково взглянул на нее и ответил:

— Спасибо, красавица! Как отказаться от помощи, если тебе дед позволит?

— Он уже позволил мне!

Пришел дед сменить перевязку, и девушка искусно помогла ему в этой тяжелой работе. Раненый стонал от боли, но Анюта клала ему на лоб свою руку, и он стихал.

Антон, дежуря подле своего господина ночью, уступал свою смену на весь день Анюте. При таком уходе и искусном лечении деда-мельника да богатырском здоровье князь Теряев стал быстро поправляться.

На третий день Анюта первая уловила его осмысленный взгляд, устремленный на нее с удивлением и восторгом. Она вспыхнула, улыбнулась и ласково заговорила, увидев, что его губы шевелятся для вопроса:

— Постой! Помолчи! Мой дед не велел тебе разговаривать, если ты очнешься. Я тебе все скажу. Видишь, тебя ранили, и твой слуга Антон привез тебя к нам. Мой дед — мельник и знахарь; он вылечит тебя, а я с Антоном сидим подле тебя. Тебе лучше? Хорошо?

Князь со слабой улыбкой кивнул ей и тревожно оглядел светелку.

— Тебе Антона? — догадалась девушка, вставая.

Князь опять улыбнулся.

Сияя радостью, девушка сбежала вниз и привела Антона. Увидев своего господина в сознании, Антон опустился подле него на колени и горячо поцеловал его руку.

С этого дня князь поправлялся не по дням, а по часам. Спустя неделю он уже сидел в своей постели и слушал рассказ Антона о засаде и нападении.

— Да, помню, помню, — говорил он, кивая головою. — А зачем мы поехали?

— За княжной Ольгой! — ответил Антон.

— Ах! — Князь вспомнил все и лишился сознания.

Столь же скорбным, но не столь громким стоном ответила ему Анюта из своего уголка. Он ехал за какой-то княжной и сам он — князь. Эта Ольга, верно, его невеста. Ах, глупая, глупая! Разве могла она, Мельникова внучка, хоть одну ночь мечтать о князе! Она закрыла лицо рукавом и вышла из комнаты.

На другой день князь позвал Антона.

— Ты говоришь по-польски? — спросил он.

— Умею.

— Конь есть?

— Есть.

— Казна?

— Всю уберегли!

Князь вздохнул с облегчением. Его глаза засветились.

— Скачи в стан короля, под Смоленском, — сказал он, — притворись поляком сапежинцем. Узнай все об этом Ходзевиче — и назад.

— Но ты, князь?..

— Я здоров. Эта девушка, — князь указал на Анюту, — побудет подле меня. Я ей жениха найду, — улыбнулся он.

Анюта вдруг порывисто подошла к нему и сказала с волнением:

— За ласковое слово служить буду.

— Слышишь? — засмеялся князь, обращаясь к Антону. — Так ступай! Возьми казны с собой. Деньги всегда помогут.

Антон вышел и спустя два часа уже ехал по дороге к Смоленску.

Князь Теряев остался один. Вечером к нему заходил старик мельник и говорил про старое житье и про нынешнее окаянство. Он хорошо помнил последние годы царствования Грозного и видел у себя на мельнице страшных опричников, но теперешнее время казалось ему страшнее.

— Не было тогда такого сорому по земле, — сказал он, — не поганили церквей наших, да и разорения не было! Николи не лилось столько крови! И опять безначалие: живешь и не знаешь, кто у тебя царь. Слышь, король Жигимонт — в цари к нам норовит?

— Не знаю, дедушка, — ответил князь. — Расскажи мне лучше про старое житье.

Старик вздохнул и начал свой рассказ.

Издавна велся он — от царя Василия, со дней покорения Казани. Тихо и мирно протекала его жизнь все здесь, на мельнице. Случалось, заезжали к нему и ратные, и именитые люди, с пути или с охоты больше. Был у него и сын, отец этой Анюты, да убит был в ратном деле против Гришки Отрепьева в царствование Годунова.

— А может, и царь он был? — закончил старик. — Кто его знает? Вот теперь в Калуге сидит. Говорят — он. Марина, его жена, быдто сорокой из дворца улетела, а его схоронили от Шуйского.

— «Вор» на Калуге сидит, польский приспешник! — с гневом в голосе возразил князь.

— А может, и «вор», — согласился старик. — Нынче у нас царей много… всякие!

Днем, до прихода старика, сидела с князем Анюта. Она мало говорила, но яснее слов были ее серые глаза и вспыхивавшее, как зарница, личико. Князь с лаской смотрел на нее и любил расспрашивать о ее девичьих думах. Но она берегла их от него.

Время для князя шло незаметно, его здоровье восстановилось, и он уже выходил на крылечко и сидел на нем, греясь на солнышке. Но по мере того как возвращалось его здоровье, мысли сильнее овладевали его умом и мучили его несказанной болью. Он видел Ольгу в объятиях поляка и терзался.

Между тем Антона все не было. Князь сгорал нетерпением и нередко с тоской восклицал:

— Скоро ли?

Слыша этот стон, Анюта вздрагивала, бледнела и прижимала руки к замиравшему сердцу. Ах, что с нею будет, когда уедет ее князь? И она однажды спросила князя:

— Ты уедешь и не вернешься больше?

В ее голосе было столько страдания, что он пожалел ее и ласково ответил:

— Нет, я еду искать девушку. Когда найду ее, вернусь за тобой, Анюта!

Девушка вспыхнула, и ее глаза засияли.

— Ты не обманываешь?

— Верь моему княжескому слову! — ответил Теряев, подумав: «Возьму ее для княжны в сенные девушки».

Анюта радостно всплеснула руками и стремглав выбежала из светелки.

Прошло еще несколько дней.

— Приехал! — вбегая однажды утром в светелку, громко и радостно закричала Анюта.

Князь вскочил и выбежал на двор. Антон спокойно вытирал соломой коня.

— Антон! — закричал князь. — Какие вести?

— Пожди малость, князь, дай коня обряжу.

Анюта подбежала к Антону и, оттолкнув его от коня, сказала:

— Иди! Я с конем управлюсь!

— Ай, девка!.. Золото! — воскликнул Антон и быстро подошел к князю.

Он хотел поцеловать его в плечо, но князь порывисто обнял и расцеловал его.

— Идем, идем! Говори, какие вести! — Он взял за руку Антона и потащил наверх, в светелку.

Антон нехотя шел за ним.

— Ну, говори! — сказал князь, опускаясь на лавку.

— Говорить-то нечего! — ответил Антон. — Этот самый пан был там. Я его жолнером назвался, спросил о нем, а мне и сказали, что он по приказу короля Зборовского искать поехал. Вот и все!

— А про нее? Ведь не с ней же он поехал?

— Про нее никто ничего не знает. Приехал этот пан Ходзевич один с воинами, пробыл день, наутро уехал. У них поход!

— Куда?

— На Москву пошли. Слышь, наши-то тоже рать двинули. Жолкевский у них пошел!

Князь опустил голову.

— Не может быть, чтобы она с ним ехала!

— Надо думать, оставил ее где-либо, — ответил Антон.

— Может, там, в Калуге, и сидит, голубушка! — Князь вздохнул и задумался, а затем спросил: — Верен ли ты мне, Антон?

Тот с укоризной взглянул на него.

— Верю, верю тебе! — поторопился успокоить его князь. — Так вот! Сначала мы с тобой по дороге на Смоленск поедем; всех повыспросим. Если не найдем следа княжны Ольги, поедем к Зборовскому, к самому дьяволу, найдем этого подлеца-поляка, и я из его души вырву признание! — Глаза князя гневно сверкнули. — Скажи деду! Отдохнем и поедем! Да дай ему денег! — приказал он.

Антон вышел. Через минуту в светелку вбежала испуганная Анюта.

— Едешь, князь?

— Еду, милая!

— Приедешь, как обещал?

Князь молча кивнул.

Анюта с криком бросилась ему на шею.

— Не забудь же, милый, а я, я… — И девушка зарыдала.

Князь смутился, но у него опять не хватило духа разбить ее сердце. Он тихо снял со своих плеч ее руки, угадил ее на лавку и вышел. Навстречу ему шел дед. Его богатырская фигура, смелое лицо с белой бородой по пояс внушали невольное почтение.

— Стыдно, князь, — заговорил он издали, — за уход да за ласку обидой платить.

— Что, дед, говоришь, в толк не возьму?

— Да разве можно казной платить? На что мне золото? Я за ласку делал да за доброе спасибо! — ответил старик с возмущением.

Князь подошел к нему и обнял его.

— Прости, старик, не хотел тебя обидеть! Ласка лаской, а деньги оставь у себя. Время теперь воровское, деньги в сапоге не мешают, а в нужде вызволят. Если меня обидеть не хочешь, возьми хоть для внучки.

Лицо старика прояснилось.

— Ну, ин быть по-твоему! — сказал он, улыбаясь. — А я думал, ты меня по гордости обидеть хочешь.

— Что ты, что ты, дед! — произнес Теряев и стал торопить Антона. — Ахти! — воскликнул он. — У нас одна лошадь!

— Не беда! — добродушно ответил Антон. — Садись на коня, а я рядком по-пешему. Небось не отстану!

— Худо так, надо по дороге коня достать!

Но пока пришлось ехать одному князю.

Был вечер, тихий, теплый, когда он выехал с мельницы. Антон ровным шагом шел подле него. Долго Анюта смотрела вслед удалявшемуся всаднику. Слезы жемчугом катились из ее глаз.

Глава XIV Беглянка

— Не могу так ехать! — сказала Ольга, еле удерживаясь в седле от быстрой скачки.

— Ах, девушка! — воскликнула Пашка, сдерживая своего коня. — Ведь за нами может быть и погоня.

— Мы спрячемся. Теперь мы вольные птицы. А ежели что, так ведь… — И она указала на саблю.

Они поехали шагом. Влажный лес окружал их.

— Вот тебе весело, — мрачно заговорила Пашка, — а меня все жуть берет. Тяжело мне на сердце.

— Да неужто по поляку тоскуешь? — с удивлением спросила Ольга.

Пашка презрительно тряхнула головой.

— Плюю на него я, а так… — И она хотела сейчас же рассказать Ольге о своей жестокой расправе с поляками, но вовремя сдержалась.

— А ведь мы, Паша, и дороги не знаем, — сказала Ольга.

— Дорогу! — ответила Паша. — Дорога знаю, что дальняя, а где она, про то от первого встречного узнаем!

— Дай-то Бог! А знаешь, Паша, я есть хочу!

— А за чем дело стало? — ответила Паша. — У меня еды прихвачено с собой, а тут вон ручеек бежит. Сядем!

Они подъехали, слезли с коней и расположились у ручья. Частый кустарник скрыл их от дороги. Пашка быстро и ловко развязала суму и вынула пирог, мед и сушеное мясо.

— Ну а пить, так рукой из ручейка!

Они начали утолять свой голод, потом легли рядом. Небо, нестерпимо жаркое, раскинулось над их головами, немая полуденная тишина окружала их.

Скоро Пашка и Ольга заснули крепким сном. Предыдущие ночи без сна измучили их, и они не чувствовали, не сознавали ничего окружающего…

Медленно ехал ротмистр Млоцкий со своими жолнерами по узким тропинкам леса. Рядом с ним был поручик Куровский. Надоело им обоим стоять под Смоленском, поссорились они с гордым Потоцким и выехали искать счастья на свой риск. Таких отдельных шаек много слонялось по обездоленной Руси. Рыская по всем направлениям, они занимались самым беззастенчивым грабежом, пользуясь, смотря по надобности, то именем короля, то именем «калужского вора». Млоцкий в крайнем случае думал пристать к отряду казака Заруцкого или Зборовского, а пока что попытать счастья на свой риск.

— Я, пан мой, — сказал он своему поручику, — бывал в переделках. Где и разжиться нам, как не тут. А под Смоленском мало пользы рыцарю.

— Мне, пан ротмистр, мало надо, — скромно говорил его поручик, живая копия Дон Кихота. — Только чтобы приехать на Литву и свое именье выкупить.

— Выкупишь, пан, и новое купишь еще! — уверенно подтвердил Млоцкий. — Одна хорошая церковь — и мы сразу станем богаты, как жиды.

— Давай Бог, — вздохнул поручик.

— А там мы на Литву — и конец войне! Пусть дурни сражаются. Ха-ха-ха!

— Верно, пан! — ответил поручик, и полуденная тишина огласилась грубым, раскатистым смехом…

— Ба, кони! — вдруг воскликнул Млоцкий. — И наша сбруя. Так ни русский, ни казак не седлают.

— Может, какие-либо рыцари, едущие к пану крулю, — заметил поручик, смотря на коней Паши и Ольги, которые, вероятно приняв смех офицеров за призывное ржание, вышли из чащи и теперь недовольно встряхивали гривами.

— А ежели так, то у них, может, найдется по фляжке доброй водки. Составим компанию! — сказал всегда охочий до еды Млоцкий. — Ну-ка, пан, сходи с коня. Поищем рыцарей! Эй, Антусь, держи коней! Стой! Привал будет! — крикнул он жолнерам и слез с коня.

Длинный поручик последовал его примеру, и они оба углубились в чащу искать рыцарей с вином.

Смело пробирались они в чаще кустов и вышли на лужайку, среди которой протекал ручеек.

— Эге! — потянув носом, сказал Млоцкий. — Доброе место для маевки!

— А вот и они сами! — И длинный поручик указал на две пары сапог со шпорами, торчавшими из травы.

— Эх, бесовы дети, поели и спать завалились, — ухмыляясь, заметил Млоцкий и тихо, крадучись, подошел к спящим и вдруг остановился в изумлении, увидев молодые безусые лица и нежные, как у женщин, руки. — Ге-ге-ге, — сказал он тихо поручику, — что за ладные хлопцы! Впору паненкам!

Длинный поручик нагнулся над спящими, и его глаза заискрились. Он быстро выпрямился.

— Они ж и есть паненки… Погляди, пан! — И он грубо схватил Ольгу.

Ольга быстро прижала к груди обе руки, проснулась и села на землю, испуганно смотря на поляков своими огромными глазами.

Громкий хохот оглушил ее и заставил побледнеть от ужаса. От этого хохота проснулась и Пашка. Вскочив на ноги, она схватилась было за саблю, но вовремя одумалась и сделала равнодушное лицо.

— А для чего паны не дали нам спокою? Или нет друга места для шуток? — спросила она.

Офицеры расхохотались еще громче.

— Вот это славно! — грохотал Млоцкий, но наконец перевел дух и успокоился. — Откуда, хлопцы? — спросил он, лукаво подмигивая им.

Пашка смело ответила:

— Мы — пахолики пана Яна Ходзевича и едем к нему в Смоленск.

— Какой такой пан Ходзевич? Знаешь? — спросил ротмистр поручика.

Тот покачал головой.

— Наш пан от Сапеги из Калуги недавно приехал, а мы тотчас за ним следом, — поспешила ответить Паша.

— Так, так. А ты что расскажешь? — обратился Млоцкий к Ольге.

Та растерялась.

— Мы… мы… она знает, — сказала она.

Русский говор поразил слух поляков.

— Так, добрые хлопцы, — насмешливо сказал ротмистр. — смекаю, что вам вдвоем не добраться до вашего пана, так мы вас к нему сами доставим! Верно, пан? — спросил он Куровского.

— Отлично! — ответил со смехом поручик.

— Бежим! — шепнула Пашка Ольге и быстро прыгнула в ручей, но Ольга была парализована ужасом.

— Гей, люди! — заорал ротмистр, а когда из кустов выбежали солдаты, произнес им: — Лови дивчину!

Пашка выбежала на другой берег, но длинноногий солдат в несколько прыжков нагнал ее и повалил наземь. Она стала биться и кусаться.

— Ах, черт тебя побери! — крикнул солдат, крутя ее руки.

На помощь ему подоспели товарищи. Они взяли Пашку и принесли ее ротмистру. Млоцкий весело смеялся.

— А что, хлопцы, баба?

— Баба, мосць пане, да такая подлая!..

— Для меня добрая будет, — усмехнулся ротмистр.

— А та моя, пан, — замирающим шепотом произнес поручик.

Ольга сидела, как безумная уставившись взором в одну точку. Переходы от неволи к свободе и снова к неволе были слишком быстры, чтобы не ошеломить ее.

— Ладно, ладно! — согласился ротмистр. — А теперь, хлопцы, постерегите их пока что, а мы отдохнем да закусим. Пан мой Антусь, тащи еду да вино!

Лес огласился смехом и шутками веселого ротмистра. В пяти-шести шагах от него сидели переодетые девушки, и он каждый раз, выпивая чарку вина, кивал им своей огромной стриженой головой.

— Ой, добрые паненки, и для чего вы в Смоленск ехали? Может, женихов искать? — спрашивал он и заливался хохотом. — А может, и правда у пана Ходзевича все такие пахолики. Ой, добрый пан! — И при этом предположении он хохотал еще громче.

А его поручик впился в прекрасное лицо Ольги и ничего не ел, хлопая чарку за чаркой и тяжко вздыхая. Наконец кожаная бутылка была осушена, и с ней силы оставили двух славных офицеров. Они вытянулись на траве и громко захрапели.

Жолнеры, окружавшие девушек, четыре раза сменялись. Они все успели напиться, спорили и играли в кости. Ольга медленно приходила в себя, и чем яснее становился ее ум, тем больший ужас охватывал ее. Пашка, напротив, сразу освоилась со своим положением. «Бежать» — эта мысль сразу пришла ей в голову, и она упорно думала над нею. Как бежать? Очевидно, так, как она пыталась, нет смысла, и она решила спокойно ждать удобного момента, а до него, боясь встречи с Ходзевичем, осторожно стала выспрашивать жолнеров. Знание польского языка помогло ей.

— Ой, какое счастье пану! — сказала она, улыбаясь молодому солдату, когда тот два раза подряд выбросил двенадцать.

Солдат засмеялся и ответил:

— Хвали больше, сглазишь!

— А такого красивого сглазить ни одна паненка не откажется! — льстиво продолжала Пашка.

— Ну, ну, молчи! — заметил проигравший.

— Не нравится, рожей не вышел, — засмеялся молодой. — Ну, отыгрывайся! — И он бросил кости. — Один и два!

— Пять и четыре!

Выигрыш примирил проигравшего. Они отложили кости и стали шутить с Пашкой. Та за словом в карман не лазила и скоро узнала, кто они, куда и зачем едут.

— А нас-то куда? — спросила она.

— Вас-то? — ответил товарищ молодого. — Да куда? Пошалят с вами паны ночь-другую, да и пустят. Не в поход же брать!

Ольга услышала последнюю фразу и истерически разрыдалась; ее сил не хватило на большие испытания.

Пан Млоцкий проснулся от ее плача. Солнце уже опускалось к закату. Он сел на землю, протер глаза, с изумлением огляделся и наконец очнулся.

— Ба! Хлопец, и так плачет! — воскликнул он, вскакивая. — Пан Куровский, пан, твой пахолик плачет! Утешь его. Ха-ха-ха!

Длинный поручик вскочил как встрепанный, но Ольга вдруг сдержала свой плач, и ее глаза вмиг высохли от слез. Поручик подошел к ней и ласково нагнулся.

— Не плачь, рыбка, я тебе…

— Уйди! — взвизгнула Ольга и с силой толкнула его в грудь.

Поручик покачнулся и замолк.

— Ха-ха-ха! — разразился веселый ротмистр. — Подожди, пан! Ну, а теперь, хлопцы, на конь и в путь! У пахоликов-то, ха-ха, возьмите оружие, не то обрежутся. Вот так! Садите их тоже на коней. Мы их с собой повезем! — И, смеясь, ротмистр пошел через кусты на дорогу.

Скоро его отряд выстроился. Впереди поехали ротмистр и поручик с пленными девушками между ними; сзади растянулась цепь жолнеров. Место опустело, и только обуглившиеся сучья свидетельствовали о том, что здесь был разложен костер.

А спустя сутки этим местом бешено скакал Ходзевич, а еще через неделю проезжали тут же Маремьяниха с Силантием, и никому в голову не приходила мысль, что они ступали по следам Ольги и ее подруги.

Глава XV Без защиты

День за днем, с остановками на ночь, трусили по пустынным дорогам Силантий и Маремьяниха, держа дальний путь из Калуги к Смоленску.

«Светы мои, батюшки, — рассказывала много времени спустя старая Маремьяниха об этом путешествии. — Уж чего-чего мы не навидались за этот путь. Поехали это утречком, трух да трух! Мой Мякинный, будто заправдашний воин, на коне трясется, а меня-то всю в таратайке трясет. Страх! Только лес пред нами. Мы лесом. Дорожка по нем тянется, и вдруг, мои милые, на земле убитые лежат. Четыре человека, и на одном конь дохлый. Лежат это они с рассеченными головами, у одного глаза нет, а голова целая. И все-то ободранные лежат, в чем мать родила. Кровищи этой кругом! Запах такой идет, упаси Боже! Мякинный говорит, бой был. А лежали-то, милые мои, наши, русские. Помолилась я об их душеньках и говорю: «Гони, Мякинный!» Поскакали мы беда как скоро. Ехали потом, ехали, к вечеру только из леса выбрались, чуть на дороге в болоте не увязли!.. Выехали, а навстречу — поляки. Стала я молиться Николаю Угоднику: «Пронеси!» Больше за своего воина боялась: такой он у меня горячий, а тут и меч у него на боку! Одначе пронесло. Окружили нас поляки, порасспросили, посмеялись. Один говорит мне: «Эх, кабы мы лет сто назад с тобой встретились!» Я плюнула, а они засмеялись и поскакали в сторону.

К ночи монастырек увидели. Маленький такой. Стоит церковка, службы раскинуты, и кругом стена, да только разломанная. «Остановимся, — говорю, — здеся, во святой обители то есть». Подъехали, ан ворота-то с петель сброшены и на земле лежат. Образок-то, что в воротах, словно на небо смотрит. Жуть меня взяла. Мякинный кричал это, кричал, никто не откликается. Тут он пошел по кельям стучать. Да стучать вовсе не надо было. Как в дверь стукнет, она и растворится. Он меня позвал. «Надо полагать, — говорит, — что здесь побывали поляки или казаки». Я сошла с таратайки, Силантий коня привязал, и пошли мы. Вошли в одну келью, а там как есть разгром — лампада разбита, и на одной цепочке качается обручик от нее; образа на полу валяются, а один надвое расколотый. Стала я поднимать образа. В уголку на столике сложила. Пошли по другим кельям, и везде, почитай, то же. Монастырь-то женский. Только обошли мы, почитай, все кельи, зашли в одну, а там на полу, крестом растянувшись, лежит монашенка. Волосы седые, растрепанные. Лампадка на нее чуть светит. Мы окликнули, и как она вскочит, да в угол от нас «Будьте вы прокляты!» — кричит. Я к ней. «Мы, — говорю, — православные». Силантий креститься зачал. Тут она успокоилась.

Силантий в сарайчик пошел, съедобного достал; зажгли мы сальничек и начали в той келье трапезовать. И поведала нам монахиня такое, что и еда в ум не пошла. В монастыре ихнем восемнадцать монахинь было, да пять послушниц, да старый священник. Служили это они раз утреню, и вдруг на них полячье нагрянуло. Монахини по кельям, которые успели, разбежались, а те и начали хозяйничать. Сперва грабить хотели, а монастырь-то бедный, они и обозлились. Священника убили, мать игуменью тоже, потом по кельям бросились. Сначала на послушниц (помоложе они-то), а там и на монахинь. Ворвутся в келью и волоком тащат оттуда монахиню и прямо в церковь. Там разложили образа вроде столов как бы, все свечи зажгли и бражничали. Одних монахинь тут же, на образа, потом с собой спать уложили, а старых во время пьянства плясать заставили. Ту, которая сидела с нами, тоже плясать заставили. Вот она и отмаливала свой грех смертный. Другие-то кто куда убег.

Ну, погоревали мы с нею, поплакали. Я ей про наше горе поведала, а наутро и снова в путь. Пред дорогой в церковь зашли. И, Господи, что за разорение!

А по дороге новая беда. Вышли из-за горки оборванные бабы с детьми и голосить стали. Опять те же поляки были, деревню сожгли, баб осиротили, и вот они с голода мрут. Мужики ушли полякам вредить. Роздали мы тогда весь запас и дальше поехали. Вдруг поляки на нас! «Кто вы? Куда? Зачем?» Мы свое, а они: «Врете! Зачем, — говорят, — мужичью помогали? Заглядчики вы… Повесить!» Обмерла я от страха. А они у Силантия меч отняли, с коня сняли и руки назад закрутили. Потащили нас куда-то на сторону. Трещат все по-своему, а я все молитвы читаю: «Пронеси, Господи!» И пронес! Потащили они нас через речушку, перелесочком; вдруг как запалят со всех сторон, да люди из леса с саблями. Поляки драться поначалу, а потом закричали: «Шиши, шиши!» — да в разные стороны кто куда.

Я спервоначалу, как услышала пальбу, упала и сомлела. Лежу, а сама одним глазом гляжу. Только вижу, Силантия развязывают, потом ко мне подошли. Тут я встала. Они нас пытать стали, как мы к полякам попали, да кто мы, да куда, да откуда. Им-то мы все рассказали. Свели они нас в избу к себе, покормили, коня и повозку дали, а потом наистарший и сказал двум: «Проводите их на дорогу к Смоленску!» Ну, мы тут и приехали!»


А в Смоленске в это время в королевском лагере началась суматоха. Поход гетмана Жолкевского на Москву был объявлен, и полки гетмана и Струся стали быстро собираться. Ротмистр Добушинский назначил распродажу своего имущества и в один день продал все офицерам, остававшимся под Смоленском. Собранные деньги он зашил в пояс и надел его себе под жупан.

А товарищи его, паны Одынец и Кравец, поступили иначе. Они все свое добро собрали, увязали в переметные сумы, навьючили ими коней и послали в обоз со своими пахоликами.

Последнюю ночь они проводили в своей хате и по этому случаю созвали всех своих остававшихся в лагере приятелей и устроили пир. Захмелев, они спорили.

— Оставайтесь здесь киснуть! — говорили они. — Мы хоть кости расправим, москаля повидаем.

— Не бойсь, — отвечали офицеры короля и Потоцкого, — мы возьмем Смоленск, не малая слава. А там вам в помогу придем.

— В помогу! Мы вам Москву очистим.

— А уж очистим! — засмеялся Кравец, — там, говорят, что ни дом, то полная казна!

— И в Смоленске на нас хватит!

— Ну, давай Бог!

— Помоги и вам! Чокнемся.


И товарищи пили до зари. Когда же раздался звук горна, они все повскакали с мест, и ночной хмель вмиг слетел с них. Они быстро подвязали сабли, надели шапки и отправились. У крыльца с оседланными конями ждали их пахолики.

Полковник Струсь на вороном коне уже стоял во главе своей хоругви и смотрел, как съезжались остальные, принадлежавшие к его полку. Не велик был его полк — всего четыре хоругви, — но такого полка не было больше во всем королевском стане. Каждый воин был не раз испытан в битве, сам Струсь был безумен в отваге, и все в его полку стремились подражать ему.

Хоругвь пана Калиновского выстроилась и на рысях прошла мимо пана Струся. Следом за нею промчалась хоругвь старосты Брацлавского, а там казаки Балабанова, и все выстроились в ряды пред Струсем. Он, обнажив саблю, медленно объехал ряды, потом остановился и сказал:

— Ну, детки, опять в поход и опять москалей бить будем.» Чур у меня: сперва победить, а потом мордовать. Так-то! А начало над вами — гетман коронный, пан Жолкевский, а после него я, ваш полковник! Ну, с Богом!

— Виват! — закричали жолнеры.

Струсь выстроил свою хоругвь впереди и повел полк к королевской ставке, пред которой было большое поле. На нем уже стоял выровнявшийся полк гетмана, состоявший из семи хоругвей во главе с гетманской.

— Только и всего! — произнес Добушинский, окинув взглядом оба полка.

— А тебе чего еще? — ответил Одынец. — Тысячи полторы есть да пахоликов на три тысячи!

— Тсс! — пронеслось по рядам.

Из королевской ставки вышел король. Его окружили Потоцкие и Жолкевский, канцлер Сапега, ротмистры, и среди их блестящего вооружения в белых сутанах иезуиты с патером Мошинским во главе. Они вышли вперед и осенили крестом все войско. Король сел на коня, свита — тоже, и они объехали ряды.

— Панове! — важно сказал король. — Мы решили послать вас занять Москву к нашему приходу. Мы же возьмем Смоленск и придем к вам!

— Виват! — закричали поляки.

Король отъехал в сторону. Гетман Жолкевский подошел к нему, и король облобызал его. Гетман простился со всеми и стал во главе войска.

Ударили литавры, загремели горны, крики «Виват! Довидзенья!» огласили воздух; ряды всколыхнулись и, вея значками копий и хоругвей, двинулись в поход.

В эту же самую минуту в тылу подходившего войска появились Маремьяниха с Силантием. Оставив повозку, они подошли к самому королю, и их никто не заметил, потому что взоры всех были устремлены на уходящих.

— На смерть или на победу? — задумчиво сказал король.

— Пан гетман — отменный воин, — ответил Потоцкий.

— Но их так мало! А вы кто? — спросил король.

Маремьяниха стояла на коленях и, едва увидев обращенное к ней лицо короля, завыла в голос. Силантий с торжественной неподвижностью смотрел в лицо королю.

— Смилуйся, государь! — вопила Маремьяниха. — Изобидел нас твой холоп, разорил гнездо наше, боярина убил, боярышню полонил, нас сиротами бросил!

Король нахмурил брови.

— Что говорят эти люди? Кто они?

— Вероятно, русские, — ответил канцлер, — и с жалобой.

— Надо выслушать их. Найдите толмача!

Через минуту привели казака.

— Ну, говорите, что у вас? — спросил он.

Маремьяниха заголосила снова. Казак передал. Король улыбнулся, ему нравились такие подвиги храброго рыцарства. И все, видя улыбку короля, рассмеялись.

— Чего же они смеются? — с возмущением спросила Маремьяниха.

Казак сжал кулак и погрозил ей.

— А как звать того офицера? — спросил король.

— Пан Ходзевич!

Король стал припоминать.

— Это тот, который прибыл из Калуги от пана Сапеги, — напомнил Потоцкий, — вы послали его к Зборовскому.

— Так, так! — ответил король и, сказав казаку: — Объясни им! — повернулся и вошел в ставку.

Свита скрылась за ним. Офицеры разъехались. На широком поле остались Силантий с Маремьянихой да казак. Казак передал им слова короля.

— И все, и это — все? — вскочив, закричала Маремьяниха.

— Ну, а мне недосуг, — сказал казак и ушел.

— Песьи дети! — проворчал Силантий.

— Да быть того не может, постой! — Маремьяниха бросилась к королевской ставке и толкнула дверь.

— Прочь! — закричал вдруг появившийся воин. — Для чего здесь?

— Для чего, для чего! — передразнила его Маремьяниха. — Короля видеть хочу твоего.

— Нельзя! — И, повернув ее, как волчок, воин толкнул ее прямо в объятия Силантия.

— Разбойники! Оглашенные! — закричала Маремьяниха.

— Тише, старуха! — мрачно ответил Силантий. — Нешто не видишь, не найти нам тут правды. Ворон ворону глаз не выклюет!

— Пойдем на Москву, к нашему царю. Расскажем ему про обиды наши! — нашлась Маремьяниха.

— К царю так к царю, — мрачно согласился Силантий, и они пошли от королевской ставки.

А в этой самой Москве, куда так страстно стремились Маремьяниха и Силантий, надеясь там найти защиту своему делу, царило сильное волнение.

Было раннее утро, когда Захар Ляпунов, Телепнев и Андреев, исполняя приказ Прокопия Ляпунова, подъезжали к Москве.

— Что это? — с удивлением спросил Телепнев.

— Войско! Не видишь разве? Ишь сколько! — ответил Ляпунов.

Действительно, несчетное количество людей рядами выходило из московских ворот и, как саранча, закрывало собою дорогу.

— Не проехать нам! — сказал Андреев. — Остановимся!

Они огляделись. В стороне был постоялый двор.

— Вот и заедем! — указал Ляпунов.

Путники повернули коней, въехали во двор и, привязав коней к колоде, вошли в избу. Тут было пусто, только какой-то старец лежал на лавке, в углу избы сидел лохматый, в отрепьях, с гремящими веригами юродивый на корточках да у широкой печи стоял хозяин с работником.

— Чем жаловать? — спросил он новоприбывших.

— А пожалуй нам жбан чего-либо холодного — браги или меда, — сказал Ляпунов, садясь к столу.

— Не пить, не есть! Горе, горе всем! Крови сколько!.. Морем разлилась! — прокричал юродивый, и всем стало жутко.

— Это он про войско! — объяснил хозяин.

— Куда оно? — спросил Ляпунов.

— Кто ж вы такие и откуда, что до вас царская грамота не дошла? — удивленно спросил хозяин.

— Рязанские мы, — хмуро ответил Ляпунов, — и грамот Василия-душегуба не читаем!

— Тсс! — в испуге замахал на него руками хозяин. — Что говоришь? Али жизнь не дорога тебе?

— Так что же в грамоте? — перебил его Ляпунов.

— Дружину царь сзывал и помощь требовал, чтобы под Смоленск идти! Вишь, сколько собралось! Это — самые последние. Их сам Дмитрий Иванович Шуйский ведет и Делагардей с ним.

— Делагарди? Помирились, значит?

— За деньги помирятся.

— А деньги откуда?

— Со всей земли собрали! В Троицкую лавру послали, а там и отказали: самим, дескать, нужно. Так царь Василий стрельцов послал, все силой забрали. С икон убранство взяли, сосуды тоже.

— Окаянство! Гибель святотатцу! — вскрикнул юродивый.

— Говоришь, это — последние? — спросил Ляпунов. — А впереди кто?

— А там шесть тысяч детей боярских с князем Елецким да с Валуевым, а допрежь того Хованский ушел и немец Горн с полчищем. Слышь, они там здорово поляков оттрепали!

— Ну! Ну! Ну! — послышались с дороги крики.

Все вышли из избы. Земля дрожала от топота ног пеших воинов и коней, а теперь везли пушки. На огромных толстых деревянных колесах, по восьми под каждой пушкой, тащили их двенадцать лошадей по паре в цуге. Десятки воинов подпирали колеса и кричали на лошадей. Пушки заняли весь путь. Войско смешалось, нестройной кучей шли стрельцы, вооруженные ружьями с длинными козлами и алебардами, верхом на конях ехали боярские дети. Пестрые кафтаны, блестящие латы, кожаные куртки — все смешалось.

Ляпунов посмотрел налево: далеко-далеко черными линиями виднелись ушедшие вперед. Он посмотрел направо: войско теснилось в воротах и, казалось, наполняло собой всю Москву.

— Ну и людей! — завистливо сказал он.

— Говорят, всех шестьдесят тем[133] будет, — пояснил хозяин.

— Идем! Долго ждать! — сказал Андреев, и все вошли в избу и стали пить.

Хозяин стал передавать московские новости. Правда, все говорили, что царь Василий и его брат Дмитрий Шуйские извели своего племянника Скопина-Шуйского, но говорили об этом шепотом. Первый Ляпунов громко выкрикнул страшное обвинение против царя Василия.

— Ну, проехали! — сказал наконец Телепнев, заглянув за дверь.

Ляпунов поспешно встал.

— В путь! — сказал он.

Они вышли, сели на коней и поехали.

По узким улицам Москвы еще толпился народ, провожавший войско. Купцы в торговых рядах стали открывать свои лавки, запертые по этому же случаю; у Кремля кучей толпились торгаши. Всадники медленно пробирались среди этой толчеи. Они свернули в сторону у Кремля, проехали в Китай-город, и там Ляпунов остановился у богатого дома князя Голицына. На его стук в калитку вышел сторож и открыл ворота. Когда они въезжали, сам князь Голицын вышел на крыльцо. Это был дородный мужчина лет сорока пяти, с черной окладистой бородой и орлиным взглядом. Одет он был в богатый охабень[134]. Высокий воротник подпирал его затылок.

— А, Захар Петрович, гости почтенные! — приветствовал он с крыльца приехавших, которые через весь двор без шапок приближались к нему. — Милости просим! — Он радушно поцеловался с Захаром и ответил на поклон его товарищей. — Ну, чай, проголодались с дороги-то? — сказал он, ведя гостей в горницу, и наскоро велел собрать на стол.

Гости стали утолять свой аппетит.

Голицын все сидел молча; но когда убрали со стола и поставили меды, он первый заговорил с тонкой иронией:

— Видали, чай, какое Васенька войско снарядил поляков гнать?

— Видели, князь, и диву дались, — ответил Захар. — Великим почетом он пользуется.

— То-то вот и есть! — с укором сказал Голицын. — Поторопился ты с братцем-то! Послали вы со своей грамоткой-то своего племяша в Зарайск, а воевода его взашей вытолкал да грамотку сюда прислал. Вся Москва про вас знает, и царь объявил вас крамольниками. То-то!

Захар вспыхнул.

— Он крамольник, а не мы! Из-за него все беды. Ну, постой же! — прибавил он с угрозой.

— Тсс! — сказал осторожный Голицын, вставая. — Пойдем лучше в мою горенку, а молодцов здесь оставим!

Он встал и увел Ляпунова.

Глава XVI Рыцари

Пан Ходзевич имел точные инструкции от канцлера Сапеги и гетмана Жолкевского и хорошо знал, где искать Зборовского с его войском. Ему хотелось скорее сбыть взятое на себя поручение, а потом все время посвятить розыску убежавших Ольги и Пашки. При одной мысли о них вся кровь у него кипела. И любовь, и ревность, и жажда отомстить Пашке за ее дерзость — все эти чувства разом охватывали его душу и терзали его невероятными муками. Он потерял сон и лучшим развлечением для себя находил беседу с уцелевшим от Пашкиной мести пахоликом.

— Расскажи, Казик, все снова! — говорил он.

И Казимир снова начинал свойрассказ. Воспоминания воскресали в его голове со всеми подробностями, и его голос дрожал от страха, мурашки пробегали по спине.

Ходзевич горел, слушая его рассказ, и распалял свой гнев, выпивая чарку за чаркой, а потом вскакивал и шипящим от бешенства голосом говорил:

— Не бойся, хлопец, пусть только эта ведьма Пашка нам попадется живьем! Мы ей покажем! Мы… — И с горящими глазами, почти обезумев, он сочинял пытки и муки для Пашки. — Мы возьмем ее волоса, накрутим на палку, потом станем вертеть палку. Волоса накрутятся. Туже, туже станут тянуть кожу и — кррр! — кожа лопнет и поползет с головы от самых бровей! В пятки ей проденем веревки и будем таскать ее по двору. А потом… снизу набьем ее порохом — и фа! Вот-то будет потеха!

На другой день Ходзевич снова спешно двинулся в путь к Зборовскому, по дороге везде наводя справки о беглянках; но нигде ничего не знали о них.

Зборовский, а с ним и полк Казановского стояли недалеко от Царева Займища. Гонсевский, запертый русскими в Белой, слал им гонцов, моля о помощи, но благородные рыцари смирно стояли, отвечая:

— Для чего пойдем кровь свою лить, если с того нам никакой прибыли?

После ссоры с Рожинским и разгрома тушинского стана они ушли грабить все еще не ограбленное, растлевать женщин и глумиться над старостью. Теперь, словно пресыщенные волки, они разбили свой стан в стороне от Можайска, ближе к Цареву Займищу, и, поделив добычу, бражничали, отдыхая от своих набегов.

Ходзевич приехал ввечеру и сразу попал на их пирование. В огромной избе за длинным столом сидели полупьяные поручики и ротмистры с полковниками Зборовским и Казановским во главе. Пучками вставленные в поставцы церковные свечи трепетно горели, и при их свете всюду виднелись расстегнутые жупаны, красные, потные лица и тупо блестящие взоры пьяных застольников. Вокруг стола, обнося пирующих вином, ходили обнаженные женщины и подростки-пахолики, тоже голые.

Ходзевич вошел в горницу и в недоумении остановился у дверей, но несколько офицеров заметили его.

— Здравствуй, пан! — крикнул один.

— Добрый вечер! Прошу! — крикнул другой.

— Просим! — закричали остальные и подняли кубки.

— Кто такой? — спросил Зборовский, перегибаясь вперед и пяля на Ходзевича свои пьяные глаза.

— Какой-то офицер! — ответил Казановский.

— С грамотой от его величества круля Жигимонта, — начал Ходзевич, но его перебил Зборовский, закричав:

— Не знаем мы здесь крулей! Мы — вольная шляхта, рыцарство!

— От Льва Сапеги и пана Жолкевского… — начал снова Ходзевич, но Казановский перебил его:

— А ну их в пекло! Если ты — добрый поляк, рыцарь и шляхтич, садись с нами и пей! Эй, дивчины, — закричал он, — тащите его ко мне!

Две обнаженные женщины подбежали к Ходзевичу и, взяв его за руки, потащили к Казановскому.

— Вот так-то лучше будет! — захохотал тот, когда, усадив Ходзевича, женщины подали ему кубок вина и, легши на его плечи грудями, просили выпить.

Ходзевич выпил и крякнул от удовольствия. Пахолик быстро снял с него саблю, проворные женские руки расстегнули кунтуш и жупан.

— Добрая дивчина! — весело воскликнул Казановский и, схватив одну в охапку, посадил ее к себе на колени.

— А я к тебе, пан мой! — сказала другая и села подле Ходзевича.

Зборовский смотрел молча, ухмыляясь, и вдруг с насмешкой сказал:

— Вот так-то мы живем и веселимся, а паи приехал нас на войну звать. Так, что ли?

Ходзевич, кивнув головой, ответил:

— Гетман Жолкевский вышел походом на москалей и зовет пана полковника воевать вместе.

Зборовский махнул рукой:

— Э, все едино! Гонсевский говорит: «Выручи!», Жолкевский: «Со мной иди!» — а для чего мы пойдем? Али нам жизнь не дорога, да еще такая! — Он протянул назад руку, и вмиг в ней уже трепетал стан женщины — Рыбка моя, — сказал он, — хочешь, чтобы мы на войну шли?

— Нет, нет! — закричали женщины.

— Не позволим! — с хохотом крикнули офицеры.

— И к чему? — заговорил Казановский. — Всего у нас довольно: и вино есть, и деньги, и женщины! На что лучше?

— То-то и есть, пан мой, — заключил Зборовский, — а вам все бы воевать. Нет, отдохнем! Эй, хлопцы, спевать! Ну!

Голые юноши схватились за руки вперемежку с женщинами и, образовав цепь вокруг пирующих, быстро пошли под пение хоровой песни.

Ходзевич пил; от вина и голых тел, дразнящих взгляд, у него закружилась голова. Пели все, и он стал петь, хлопая в такт по мелькавшим мимо голым бедрам. Потом Зборовский что-то закричал. Хоровод разорвался, женщины разбежались, и пахолики бросились ловить их. Все смешалось в груду барахтающихся на полу голых тел. Слышались крики, возгласы и грубый, животный смех. Ходзевич сжимал в объятиях какое-то тело и хохотал пьяным смехом. Утро уже окрашивало все в нежный розовый свет…

Было позднее утро, когда Ходзевич проснулся и с недоумением огляделся вокруг. Он лежал на сене, покрытом ковром, в какой-то тесной горнице, на полу; под головой у него была дорогая турецкая расшитая подушка. Он не понимал, где находится, и смотрел во все стороны. По стенам горницы висело богатое оружие, в углу лежали сложенные горой седла. Он перевел взор и вдруг увидел в углу за своей головой двух офицеров. В дорогих кунтушах, в высоких мягких сапогах со шпорами, они лежали, обняв друг друга, и спали так крепко, что почти не слышно было их дыхания. Увидев их, Ходзевич сразу вспомнил вчерашний вечер и быстро вскочил на ноги. Оказалось, что он спал не раздевшись.

Прежде всего он схватился за пояс и развязал его. Ну, слава Богу, все письма были целы! Он снова завязал пояс и вышел из горницы на двор. Здесь, собравшись в кружок, сидели пахолики и ели что-то из общей миски. Ходзевич сразу увидел своего Казимира и позвал его. Казик быстро подбежал к нему.

— Веди к колодцу! — приказал Ходзевич.

Казик подвел его и опустил ведро за водой.

— Лей на голову! — приказал Ходзевич.

Казик стал поливать своего господина и все время говорил:

— Вот хорошее-то место, пан мой, лучше не надо даже! Вина и меда в год не выпьешь, и девки, и кости, и денег у всех. У нас, в Калуге, мосць пан Сапега не имел столько!

— Все довольны? — спросил Ходзевич, вытираясь.

— А то как же иначе? И мы довольны, что сюда попали. Наши все, как стали пить вареное пиво, упились и лежат вповалку. Их даже бить хотели.

— За что? Задрали? — удивился Ходзевич.

— А за то, что пан к их полковнику приехал на войну их звать! — ответил пахолик.

— А они откуда знают?

Пахолик пожал плечами.

— Ну, а насчет наших не спрашивал? — вдруг спросил Ходзевич.

— Чего их спрашивать-то? Они дальше своего обоза никуда. Вот, говорят, разъезд послан, так, может, люди из него что скажут.

— Куда разъезд?

— А к Можайску, говорили.

Ходзевич оставил пахолика и пошел в горницу поправиться. Офицеры уже проснулись. Увидав Ходзевича, они радушно поздоровались с ним.

— Челом вам, панове! — ответил Ходзевич. — Спасибо за гостеприимство.

— Что говорить об этом! — воскликнули офицеры. — Позвольте представиться: поручик Хвалынский, а это — мой товарищ Чупрынский, тоже поручик. Вместе в Тушине были, под Москвой бились.

— А я — поручик Ходзевич, сапежинец.

— Как же вы из Смоленска?

— Случаем.

— Ну и отлично! Теперь бы нам горло промочить, опохмелиться!

Один из них выскочил и тотчас вернулся, говоря:

— Сейчас от корчмаря принесут горячее пиво. Сядем!

— Я хотел бы подать письмо полковнику, — сказал Ходзевич.

— Э, успеете еще! Он, наверное, уже обошел обоз, вернулся, напился и теперь снова спит! — И офицеры засмеялись.

Ходзевич удивился.

— Не понимаю я вашей беспечности. Ведь вы как-никак в неприятельской земле.

— Вот тоже! — ответили офицеры. — Разве москаль — неприятель? Это — стадо баранов, а мы отрядом в тридцать человек гоним их тысячи! А вот и пиво.

Пахолик внес мису с дымящимся крепким пивом. Хвалынский достал чарки, и они начали пить. Но не успел Ходзевич выпить и одной чарки, как в горницу вошел жолнер и сказал:

— Пана поручика пан полковник к себе просит!

Ходзевич быстро встал, подвязал саблю и пошел за жолнером. Вскоре он очутился в горнице полковника и не узнал Зборовского. Вместо вчерашнего пьяного и разнузданного полковника сидел воин, по лицу которого было видно, что он закален в битвах.

— А! — встретил он Ходзевича. — Пану-добродею челом. Успели выспаться? Добре! Садитесь и давайте ваши письма, а сами опохмелитесь!

Он мигнул жолнеру, тот вышел, и тотчас пахолик принес кувшин меда и два бокала. Когда пахолик ушел и они остались одни, Ходзевич вынул из-за пояса письма и подал их полковнику.

— Ну вот! Меду, пан мой, а я почитаю.

Зборовский налил два бокала, разом осушил свой, вытер усы и начал чтение.

Ходзевич медленно прихлебывал из своего бокала и думал о беглянках. В молчании тянулось время; наконец полковник сложил письма и сказал:

— Так, пан мой! Уговаривают пристать к гетману. А далеко он?

— Надо думать, что нет! — ответил Ходзевич. — Я выехал накануне. Ну, они пойдут не так скоро, а все дня через два будут под Займищем.

— Вишь ты! — произнес Зборовский. — Вот что! Видишь, пан, я — полковник и булаву имею, а без своих офицеров и слова сказать не могу. И Казановский тоже. Надо коло созвать. Кстати, и ротмистр Билевич вернулся: я его на разведку посылал.

Ходзевич вспыхнул. Мысль, что от этого ротмистра он может узнать о беглянках, обожгла его.

В Это время вошел Казановский. Ходзевич встал.

— Челом вам! — сказал вошедший, подал ему руку и сел.

— Меду пану полковнику! — предложил Зборовский и, захлопав в ладоши, крикнул пахолику: — Еще бокал! Да вели жолнерам идти созывать офицеров на коло!

Пахолик принес бокал. Зборовский налил его розовым медом.

— Для чего коло? — спросил Казановский, отпивая мед.

— Да ведь мы с тобой вдвоем не можем решить, идти к гетману либо нет!

— А король заплатит?

— Кто же ему будет служить даром? Мы — вольная шляхта, не с ним пришли!

— То-то! А есть деньги у короля? — обратился Казановский к Ходзевичу.

— Не знаю. Я случайно попал к нему и нечаянно послан. Я — сапежинец!

— А, славный воевода! Как волк до овец, жаден до вражьей крови. Верно, разбогател?

— Мы денег не считаем. Каждый из нас сколотил кое-что! — улыбнулся Ходзевич.

— Ах! — вздохнул Казановский. — Везет ему!

В комнату вошел поручик Чупрынский.

— Пан полковник, — сказал он, — шляхта собралась и просит вас.

— Ах, собралась? Идем, панове!

Зборовский поднялся и взял шапку. Казановский и Ходзевич тоже встали и пошли в рядную избу. Она находилась шагах в десяти от избы Зборовского.

Вдоль ее стен тянулись лавки, теперь занятые офицерством. В углу стоял небольшой стол. Офицеры стояли, сидели и все о чем-то горячо говорили. При входе начальников они почти не взглянули на них и продолжали галдеть.

Полковники протискались к столу и сели.

Зборовский стукнул кулаком по столу и крикнул:

— Смирно! Открываю коло!

Все смолкли.

— Вот, панове, — заговорил Зборовский, — ротмистр Билевич вернулся и принес неважные вести. Пан ротмистр, прошу сказать собранию, что видел.

Из группы офицеров выдвинулся Билевич — маленького роста, с ястребиным носом и багровым шрамом от левого виска до губы.

— Я ехал на Можайск, — заговорил он писклявым голосом, — и там увидел несметное войско. Говорят, к Валуеву, что отошел к Цареву Займищу, подмога идет с князем Елецким из десяти тысяч.

Билевич перевел дух.

— Дальше! — сказал Казановский.

— А дальше, панове, говорят, что за ним к Можайску движется несметная рать с князем Дмитрием Шуйским во главе. А с ними Делагарди, и Горн, и Делавиль. А всего тысяч на шестьдесят, и все они на Смоленск пойдут будто.

— А мы на дороге, панове, — заговорил Зборовский, — и, значит, на нас в первую голову! Теперь мы получили письма от гетмана Жолкевского и короля. Они зовут нас соединиться с ними. Гетман скоро подле нас будет. Так вот и решайте: идти ли нам к гетману, здесь ли остаться москалей ждать, или в сторону отойти?

— Соединиться! — закричали одни.

— Были головы, а теперь в хвосты пойдем? Нет! — закричали другие.

— Остаться тут!

— Чтобы нас вырезали, как овец?

— А что будет, если соединимся?

— Опять в жолнеры пойдем!

— Мы — вольная шляхта!

— Тише, панове, по очереди! — надрывался Зборовский.

Пока происходил этот гвалт, Ходзевич подошел к Билевичу и спросил:

— Когда вы были в разведке, не встретились ли вам два пахолика, уж больно молодые да красивые.

— А куда они ехали?

— От Смоленска, а куда — не знаю!

— Нет, таких не видел, — ответил Билевич. — Двух стариков видел, мужика и бабу. Мужик с саблей, а баба такая зубастая! Слышь, у них господина убили и дочку увезли. Едут правду искать.

Ходзевич вздрогнул.

— Откуда они?

— Из-под Калуги. «Вор» будто бы им не угодил! — ответил Билевич и, подхватив общий гвалт, вдруг поднялся на цыпочки и запищал: — На Москву, панове!

Слова Билевича подхватил Зборовский:

— На Москву, панове, можно только через гетмана Жолкевского попасть. С ним мы возьмем Москву и заставим его нас первых впустить в нее. Только с этим и присоединимся.

— Согласны! — ответили утихнувшие офицеры.

— А еще стребуем с них сто тысяч злотых и на том сойдемся.

— Виват! — закричали обрадованные шляхтичи.

— Итак, решено! — крикнул Зборовский, заглушая шум. — Гетман приближается к нам. Поручик Ходзевич сказал мне об этом, и, я думаю, пусть он со своими жолнерами едет к гетману, а с ним, как парламентеры, ротмистр Бабинич и поручики Чупрынский с Хвалынским! Сегодня к ночи мы приготовим им грамоты. Коло закрыто! — объявил он и пошел к выходу, а следом за ним двинулись офицеры.

Бабинич, Хвалынский с Чупрынским окружили Ходзевича.

— Вот странная судьба! — сказали они. — Едва сошлись, как уже вместе служить стали.

— Чтобы нам всегда на одном поле быть, — ответил Ходзевич.

Они все направились к корчме, где торговал жид и круглые сутки шатались беспутные женщины. Некоторые из них умели петь и плясать, и все умели пить не хуже заправского жолнера.

Новые друзья подходили уже к корчме, как вдруг Хвалынский с удивлением воскликнул:

— Панове, да ведь это — Млоцкий и Куровский!.. Откуда, черти? — обратился он к двум всадникам, осадившим подле них своих вспененных коней.

— Наконец-то промеж людей, — заговорил Млоцкий, — едва шкуру спасли свою. Такую всклочку получили! Бесы, зверье, а не люди.

— Кто напал? Где? Москали? — быстро спрашивали их приятели.

— Стойте, панове, так невозможно! — ответил Млоцкий. — Мы голодны как собаки, три дня с коней не сходили, и в глотке у нас, как у черта в пекле.

— Идем в корчму! — сказал Бабинич. — Эй! — позвал он проходившего жолнера. — Прими у панов коней, проводи их, а там поставь ко мне на двор и задай им корма!

Млоцкий и Куровский быстро слезли с коней, а затем все вошли в корчму и сели на дворе под навес.

Корчмарь-еврей поспешно поставил пред ними мису горячего пива, тушеной говядины и пляцек, потом принес два кувшина меда и кубки.

Млоцкий и его поручик так жадно набросились на еду, что приятели сразу поверили, как им туго приходилось, и вместо расспросов только молча рассматривали их. Их жупаны были изодраны, руки и лица исцарапаны глубокими ссадинами, и на рукавах виднелись большие кровавые пятна. Наконец они поели. Млоцкий жадно выпил горячего пива и только тогда заговорил:

— А побили нас шиши, вот кто!

Офицеры вздрогнули и откинулись к спинкам лавок.

— Да что вы? Где?

— А шут их знает! Между вами и Смоленском. Сутки езды от Смоленска быстро ехать. Монастырек заброшенный, там нас и накрыли.

— Много вас было? — спросил Бабинич.

— Я, он, жолнеров тридцать два да две девки. Из-за них и беда!

Ходзевича словно обожгло.

— Две девки? — быстро спросил он. — Откуда они у вас взялись?

Млоцкий сердито покраснел и, пыхтя как морж, обратился к Ходзевичу:

— А что пану до того?

Хвалынский поспешил успокоить его:

— Это — наш друг, пан Ходзевич с Литвы, сапежинец. А это, — сказал он Ходзевичу, — ротмистр Млоцкий из хоругви пана Замойского. Под Троицком вместе были, в Тушине тоже.

Лицо Млоцкого разгладилось. Он широко улыбнулся:

— Челом вам!

— И вам, — сказал Ходзевич и нетерпеливо повторил: — Откуда же девки?

— О, это — целая история! — засмеялся Млоцкий. — Слушайте, панове! Скучно нам с поручиком стало под Смоленском. Сиди да жди, только деньги трать на венгерское да на мед. И решили мы на свой страх поехать побаловаться, ну и поехали. И всего в двенадцати часах от Смоленска видим — спят два жолнера у ручья в роще. Подошли, а это — девки, да такие гладкие! — Млоцкий причмокнул и поцеловал пальцы.

Ходзевич вскочил с лавки.

— Жжет меня! — вскрикнул он и разорвал ворот жупана. — Дальше, пан!

— Мы их и забрали. Путали они… Ба-ба-ба! — вдруг спохватился Млоцкий. — Да ведь они вашими пахоликами себя звали. Пан Ходзевич — ваша фамилия? Так! Так ведь, Куровский?

Поручик кивнул головой.

— Где они? — снова прохрипел Ходзевич, причем покраснел, как кумач, и синие жилы вздулись у него на лбу и висках.

Млоцкий сконфузился. Сначала он хотел похвастаться и наврать с три короба о том, как он и Куровский провели с этими девками ночь, но теперь, при виде возбуждения Ходзевича, подумал, что такое хвастовство может быть опасно, и потому заговорил иначе:

— Как сказали они, что пахолики, мы подумали, что неладно дело, и решили возить их с собой, пока не встретим вас, пан Ходзевич. По дороге остановились в монастыришке, выпили, заснули, а тут шиши эти — чтобы их волки съели, земля сгноила! — нас и накрыли. Жолнеров вырезали, кто не спасся, а нас только кони спасли. Хорошо, что шиши все были пешие, — окончил Млоцкий и осушил кубок.

— Черти, а не люди! — задумчиво сказал Бабинич. — И всегда словно из-под земли выскочат.

— Ну, а те девки? — спросил Ходзевич.

— У шишей остались! — ответил Млоцкий.

Ходзевич быстро вскочил.

— Куда вы? — воскликнули все.

— Туда, за ними!

— Полно! — оставил его Хвалынский. — Вы лучше сядьте. Их, вероятно, и след простыл. Погодите, соединимся с гетманом, и тогда мы вам поможем, а пока что расскажите лучше, что это за пахолики?

Ходзевичу хотелось поскорее поделиться с кем-нибудь своим гневом, и он торопливо, но подробно начал свой рассказ, поминутно подкрепляя себя глотками меда.

— И люблю же я ее, панове! — воскликнул он, окончив рассказ. — А ту ведьму сжечь живьем готов! — И от прилива гнева и любви он заплакал. — В Ченстохове золотую свечу подам, коли их сыщу!

— Вот оно что! — присвистнул Млоцкий и, взглянув на Куровского, выразительно ткнул его в бок: — Видишь, на какую ведьму напали.

— Черт, а не девка! Шутка ли! — удивились и молодые поручики.

А Ходзевич и плакал, и клялся, и ругался.

Глава XVII Страшное поражение

На следующее утро Ходзевич вместе с отпущенными с ним в качестве парламентеров офицерами от полков Зборовского и Казановского и отрядов жолнеров двинулся в обратный путь к Жолкевскому. Около полудня сделали привал на опушке леса. Ходзевич был мрачен и почти не ел и не пил; зато новые товарищи его быстро осушали свои фляжки.

— И есть о чем горевать, право! — утешал его Бабинич. — Я полюбил вас с первого раза, и слово рыцаря, что едва мы освободимся от воинских дел, как все уголки на Руси обшарим, ища вашу голубку. Выпейте лучше!

— На «ты»! — сказал Хвалынский.

— Еще лучше!

Ходзевичу нельзя было отказаться. Он выпил и со всеми крепко поцеловался. Ему стало легче от того, что он нашел сочувствующих его горю друзей.

В это время к ним подскакал жолнер, посланный на разведку, и доложил:

— Ваша милость, по дороге пыль. Идет войско.

Офицеры тотчас вскочили на ноги.

— На конь, на конь! — закричали они.

Жолнеры встрепенулись. Вмиг все было убрано с травы, солдаты вскочили на коней и выстроились в ряды по восьми. Офицеры тоже вскочили на коней, и все тронулись ровной рысью.

Вскоре действительно пред ними показалось облако пыли. Иногда солнце прорывалось через него, и они видели сверкавшие шлемы и латы.

Бабинич, как старший офицер, скомандовал, и они помчались в галоп. Их скоро заметили. Войско остановилось, и навстречу полякам помчался отряд с офицером во главе.

— Кто такие? — спросил он. — Ба, Ходзевич!

— Кравец! — откликнулся Ходзевич и тотчас познакомил офицеров.

— Все будут рады, когда узнают, что ваши храбрые полки присоединяются к нам, — сказал им Кравец. — Говорят, москалей несметная сила.

— Что в них, если они биться не умеют?

— Да, правда, — согласился Кравец, — они стойки за окопами, но в чистом поле они что бараны.

— И полковников у них нет, — добавил Чупрынский.

С этими словами они подъехали к передовым отрядам.

Едва солдаты узнали, кто и зачем к ним приехал, как крики «виват» огласили воздух. Эти крики скоро достигли слуха Жолкевского, а затем он увидел скакавших к нему Ходзевича и Кравца.

— Парламентеры от полков Зборовского и Казановского, — доложил Ходзевич.

Лицо Жолкевского просияло.

— А, милости просим, милости просим! Распорядитесь сделать привал. Разбить нам палатку! — приказал он и распорядился, чтобы офицеров до времени задержали в полку Струся.

В войске произошло волнение; конные быстро спешивались, везде слышались слова команды. Скоро обширная поляна в стороне от дороги забелела шатрами, посреди которых раскинулся гетманский шатер с пышным бунчуком у входа. Скоро палатка гетмана наполнилась старшими офицерами. Он сел посреди нее в кресло, взял в руки маленький гетманский бунчук. Его окружили полковники, вынув из-за поясов свои булавы.

Парламентеры вошли и невольно смутились, видя пышность и величие гетмана при приеме. Они поклонились и подали ему письма. Гетман бегло прочел их. Его лицо просветлело.

— Скажите полковникам и товарищам, что я и король на все согласны. Пусть полковники скорее соединяются с нами москалей бить, а я нынче же пошлю к королю за казной. Хоть она и не богата у нас, но для таких храбрых рыцарей всегда открыта.

— Виват! — закричали обрадованные офицеры.

— Мы сделали привал и сейчас будем обедать. Вы разделите с нами трапезу, а вечером поезжайте к своим. Мы здесь их будем ждать и уже отсюда тронемся вперед.

С этими словами гетман встал и отдал свой бунчук пахолику. Полковники засунули свои булавы за пояс, и все веселой гурьбой пошли в другое отделение шатра, где уже приготовлен был стол.

После обеда парламентеры стали собираться в обратный путь, а Ходзевич пошел к палатке своих приятелей из полка Струся и, ломая пальцы, бормотал:

— Бей меня, кто в Бога верит, если я не добуду их хотя бы со дна моря!

Товарищи встретили его радостными возгласами, но Ходзевич тотчас омрачил их радость и, сгорая жаждой поделиться со всеми своим горем, поведал им все.

— А мы уже хотели поздравить тебя с жинкой, — уныло сказал Одынец.

— Сабля пока моя жинка! — злобно ответил Ходзевич.

В полдень другого дня отряд, посланный стеречь приближение полков Зборовского и Казановского, во весь опор примчался в лагерь, извещая о прибытии этих полков. Гетман Жолкевский поспешно снарядился. На белом коне, с бунчуком над головой, окруженный блестящими полковниками и в сопровождении летучих алых гусар, он был великолепен. Медленным шагом его отряд двинулся навстречу приближавшимся полкам.

Полки приближались с развевающимися знаменами и с музыкой. Полковники выехали гетману навстречу и как ни в чем не бывало по воинскому уставу доложили ему о состоянии своих полков, но гетман по очереди обнял обоих полковников и с чувством сказал им:

— Москва за вами!

— И сто тысяч злотых теперь! — добавил хитрый Зборовский.

— Ну, само собой!

Поляки стройно прошли мимо гетмана, крича ему «виват!»; он здоровался со всеми и хвалил.

В обозе их встретили музыкой и пальбой. Солдаты обнимались друг с другом. Гетман приказал выкатить для них бочки меда и пива, а все офицерство пригласил в свой шатер. Шумный пир шел до поздней ночи!

Наутро все торопливо начали собираться, и после полудня увеличившееся гетманское войско двинулось вперед…

Между тем князь Елецкий с семитысячным войском из Москвы пришел к Цареву Займищу в помощь князю Валуеву. Князь ожил. Его суровое лицо просветлело, и он, собрав в своей избе бояр и младших начальников, угощал прибывшего князя.

— Небось, небось, — говорил он, осушая кубок меда, — мы им покажем! Коли бы знал я, князюшка, что ты ко мне во времени придешь, ни в жизнь не снял бы осады с Белой! Заморил бы там польских ворон!

— Мы и то к тебе спешили, — ответил Елецкий, — дошли до нас вести, что король Жигмонт выслал на нас рать.

— Знаю, как же! — возразил Валуев. — С самим гетманом коронным Жолкевским. Мы здесь все знаем, князюшка! Ну да, даст Бог, мы утрем им носы.

— Подай Бог! — сказал Елецкий.

— Я тебе покажу завтра, что мы сделали.

Наутро Валуев показал Елецкому свои приготовления к встрече поляков. Едва он узнал, что гетман Жолкевский готовится идти на помощь Гонсевскому, как тотчас оставил Белую и пошел к Цареву Займищу.

Расчет Валуева был прост. В походе на Москву Жолкевский не мог миновать этого местечка, и здесь Валуев думал накрыть его. Селение Царево Займище лежало позади. Впереди него Валуев успел окопать большой острог.

Елецкий смотрел и удивлялся военному таланту Валуева. Высокие земляные валы были плотно убиты[135], впереди них шли окопы, большие рвы и малые ямы. Тяжелые пушки стояли на валах, готовые изрыгнуть смерть и сокрушение. Впереди острога вилась речка, загороженная плотиной. Валуев остановил воду, и на эту плотину возложил все свои надежды.

— Мы утрем им носы! — смеясь, сказал он.

— Что ты хочешь сделать? — спросил Елецкий, но Валуев не открывал своих замыслов.

Вечером он снова устроил пир. Во время пира его вызвали из горницы. Он вышел. На дворе стояли четыре мужичонка; поверх их сермяг висели ружья, за поясами торчали ножи. При виде Валуева они сняли колпаки и низко поклонились ему.

— Пошли Бог здоровья твоей милости!

— И вам тоже! Кто такие? Что нужно?

— Шиши, воевода, шиши мы: Елизарка, Федька, Чехвост да Карпушка, а послал нас Григорий Лапша! — И они снова поклонились.

Лицо Валуева стало серьезно.

— С чем?

— А идет, милость твоя, польская рать, сила великая, на тебя прямехонько. Поначалу на Белую шла, а теперь на тебя свернула… тысяч шесть, семь будет!

— Далеко?

— День пути, не более!

— Идите в рядную избу, там вас накормят! — сказал Валуев, уходя в горницу, а войдя туда, весело смеясь, сказал: — Завтра гости будут! Мы им покажем! А теперь меда!

Как ни в чем не бывало он продолжал пир.

На другое утро Валуев сделал распоряжения и объяснил свой план Елецкому и другим начальникам:

— Видите, полякам на нас одна дорога — через плотину! Я ее оставлю свободной, а по бокам да подле конца посажу засады. Как войдут они на плотину — мы — бац! — да с трех сторон и искрошим их. Так я проучил их под Иосифовым монастырем.

Он отрядил четыре тысячи лучших воинов и разместил их сам в засаде. Небольшими отрядами они расположились по ямам вдоль плотины, скрытые зарослями и травой.

Валуев с остальным войском ушел в острог.

К вечеру, в золотых лучах заката, на другом берегу речки показалось войско Жолкевского. Стройными рядами оно выходило из леса и растягивалось вдоль берега.

В ту же ночь Жолкевский собрал военный совет.

— Ну, господа, — сказал он, — неприятель пред нами. Это — первая битва, и нам надо решить, как действовать.

— Чего решать! — закричал пылкий Струсь. — Завтра утром я ударю на плотину, перейду ее и все за мной.

— У русских манера бить из-за угла, — заявил Зборовский, — я боюсь, как бы пан Струсь не попал в ловушку!

— И пан прав, — быстро сказал Морхоцкий, — под Иосифовым монастырем мы попали в засаду. Точно так же ударили на плотину, и что же? Едва мы вошли на плотину, как со всех сторон на нас напали и искрошили словно капусту к посту!

— И теперь возможно то же! — вставил Казановский.

— Тогда подождем день-два, пока не вникнем в дело: торопиться некуда, — сказал Жолкевский. — А теперь, паны-полковники, распорядитесь отдать приказ по полкам, чтобы никто даже близко не смел подходить к плотине. Покойной ночи! — И Жолкевский распустил совет.

В ночь наскоро были разбиты палатки, и кашевары разожгли костры, готовя солдатам ужин.

Ходзевич, Одынец, Добушинский и Кравец собрались вместе; к ним вскоре присоединились Хвалынский с Чупрынским, и они устроили пир.

— Странное дело, — сказал Кравец, — острог пред нами, а сейчас отдали приказ, чтобы солдаты не смели даже подходить к плотине!

— Боятся засады! — ответил Чупрынский. — Эти москали — мастера на засады.

— За окопом — черти, а в поле — зайцы, — заметил Хвалынский.

— У них нет регулярного войска.

Ходзевич не слушал ж речей, весь отдавшись мыслям об Ольге. Он видел, что теперь было немыслимо оставить войско, а за этой битвой, вероятно, будет новая, и Бог весть когда придется пуститься в поиски за беглянками.

Он ударил ладонью по столу и проговорил:

— Горю, горю!

Все вздрогнули, но потом засмеялись: все знали его горе.

— Загорись с саблей в руках! — сказал Кравец.

— Ах и чешутся у меня руки! — вздохнул Добушинский. — Пустили бы меня с моей ротой.

— Пожди, верно, придется нам до поры только языки чесать да горилку пить! — сказал Одынец.

Действительно, весь следующий день прошел в бездействии. Валуев и князь Елецкий каждый час всходили на валы острога и в недоумении переглядывались.

— Не понимаю, чего поляки медлят? — удивлялся Валуев. — Словно не на битву пришли, а погулять по бережку!

— Может, они ждут подкрепления? — предположил князь. — Вероятно, они знают нашу силу!

— Подождем до завтра!

Но и на следующий день поляки не проявляли ни малейшего желания начать военные действия. Они мирно готовили обед, делали разъезды, и с их берега слышались звуки музыки.

Жолкевский перехитрил русских. Сидевшие в засадах устали ждать. Почти двое суток они просидели без сна и пищи в ожидании врага, их терпение истощилось, и они стали толпами перебегать в острог.

Валуев обезумел от ярости.

— Негодяи, — кричал он на прибегавших, — что вы делаете? Я велю вас бить батогами!

— Смилуйся! — говорили ратники. — Мы сидели скрючившись два дня и ночь.

— Собаки! — ругался Валуев и гнал их обратно, но на место их прибегали новые партии.

Поляки с другого берега волновались и рвались в битву.

— Ишь, песьи дети! — ругались они. — Что, москали смеются над нами, что ли? Под самым носом бегают, как зайцы!

— Снять засаду! — в ярости распорядился Валуев.

Отряды вышли и построились на плотине. Хитрый план Валуева был разрушен.

Жолкевский собрал совет и наутро назначил битву.

Утро было пасмурно, моросил дождик. Пехотный полк Казановского выстроился у начала плотины и только ждал сигнала, чтобы броситься в битву. Русские толпились на другом конце и кричали:

— С нами Бог!

— В бой! — раздался военный польский клич, и поляки, как лавина, бросились на плотину.

Раздались выстрелы, крики, стоны.

Казановский потерял шапку; его чуб развевался, как бунчук, а сабля сверкала молнией. Русские валились снопами, но позади них шла несметная сила, и убыль для них была незаметна.

Жолкевский посылал на плотину полки за полками.

— Что он делает? — удивлялся Добушинский, стоя рядом с Одынцом во главе своих драгун. — Нам не пробиться здесь! Смотри, какая их силища!

— Небось гетман знает, что делает, — ответил Одынец и тут же вскрикнул: — Смотри, смотри!

Добушинский устремил взоры по указанию Одынца и увидел казаков Зборовского. Вытянувшись в линию, они ехали вдоль берега и скоро выстроились в два ряда лицом к неприятелю.

— А сюда! — указал Одынец.

Добушинский повернулся и увидел, что слева от его руки собственный полк Жолкевского делал то же самое. Впереди ехал Ходзевич.

— Эге! Да гетман отводит глаза только! — уже весело сказал Добушинский.

— Я же тебе говорил! — торжествовал Одынец.

Они посмотрели на плотину. Там кипел кровавый бой. Русские слали отряд за отрядом и в пылу боя не видели, как полки Зборовского и Жолкевского сошли в реку и по сухому дну справа и слева надвигались на плотину.

Жолкевский вдруг подал знак. Поляки на плотине прекратили бой и стали отступать. Русские с кликами ликования устремились за ними и заняли всю плотину. В тот же миг их радость сменилась ужасом. С криками «в бой», с диким визгом казаков поляки бросились на них справа и слева, а конница Струся ударила им во фронт.

— Бей! — кричал не помня себя Добушинский, проносясь как смерч сквозь рады неприятеля.

Русские растерялись и побежали. Следом за ними, покрывая путь трупами, помчались поляки. Русские устремились к острогу. Валуев поспешил открыть беглецам ворота, но, впустив часть, тотчас запер их, боясь поляков. Оставшиеся русские заметались по полю, поляки ловили их и беспощадно рубили. Вопли, стоны, выстрелы оглашали воздух до ночи.

Жолкевский велел перевезти обоз и обложил Валуева с князем Елецким в остроге, а наутро, оставив сторожить острог полковников Добовского и Клиновского, двинулся потихоньку к Клушину, где остановилось главное войско с Дмитрием Шуйским, Делагарди и Горном.

Здесь гетман разбил русских наголову, заставив бежать их с позором в Москву.

Что-то невероятное было в этой битве: восемь тысяч поляков разбили войско в пятьдесят тысяч русских и десять тысяч иноземцев! Но помимо талантливого гетмана против бесталанного Дмитрия Шуйского в этой победе было немало и иных причин. Войско не любило Дмитрия Шуйского, иноземцы, которым неисправно платили, почти не хотели биться, наконец, русское войско состояло почти все из новобранцев, тогда как у поляков каждый жолнер был испытан в битвах.

Как бы то ни было, русские потерпели полное поражение, и Жолкевский по очищенной дороге двинулся к Москве, заставив пленных присягнуть Владиславу. К его триумфальному шествию присоединился и Валуев с князем Елецким, которым жутко стало в осажденном остроге и которые не замедлили присягнуть со своим войском тому же Владиславу.

Глава XVIII Среди шишей

Что-то невообразимо смятенное и страшное представляла собой большая дорога на Можайск в тяжелые дни 5 и 6 июля 1611 года.

Маремьяниха, трясясь в телеге рядом с Силантием Мякинным, только стонала да охала, Силантий же ехал мрачнее тучи и часто в злобе бил ни в чем не повинную клячу, А вдоль дороги, нагоняя и обгоняя их, бежали и скакали сломя голову русские воины, разбитые при Клушине.

— Спасайтесь, кто в Бога верует. Лях за нами! — кричали они и бежали дальше.

— Господи, помилуй нас, грешных! — крестилась Маремьяниха. — Да что это все очумели словно?

— Не поймешь, что ли? — хмуро ответил Силантий. — Ведь наших разбили, и лях на Можайск идет!

— Ай, а мы туда же!

— А что он нам сделает? Мы не воевали. Эх, кабы не ты, баба! — прибавил Силантий и хлестнул лошадь.

— Чем это я да помешала тебе? — с укором спросила Маремьяниха.

— А тем, что без тебя я взял бы меч да пошел бы с ляхом воевать! Вот что!

— Тоже Аника-воин! — скептически заметила Маремьяниха. — А что было бы с боярышней?

— И ее скорей бы нашел. А то на! Пошли управы искать. Да у кого искать-то ее, ты скажи?

— А вот царя просить станем!

— Царя! Какой такой теперь есть царь на Руси? Эх, ты! — И Силантий снова стал бить свою клячу.

— Православные, дозвольте в телегу сесть. Смертушка! — раздался подле них слабый голос.

Маремьяниха обернулась и невольно перекрестилась. Пред ними стоял воин в разорванном кафтане, без шлема, с лицом, залитым кровью; его голова была обмотана тряпкой.

— Садись, родной, садись, болезный! — поспешила пригласить его Маремьяниха.

Силантий протянул руку и помог ему влезть в телегу; Раненый со стоном сел подле Маремьянихи.

— Что, здорово попало? — спросил Силантий.

— А саблей, родимый, по голове да по уху, — ответил воин.

— И всем так? — спросила Маремьяниха.

— Ой, всем! И силища их была, и ретивы они ух какие! И немцы на их сторону ушли. Тут и конец нам! Ох! — Раненый схватился за голову.

— Дорогу, дорогу! Прочь с дороги! — раздался крик позади них.

Силантий поспешно свернул лошадь в сторону и оглянулся. На взмыленных и испачканных тиной лошадях мчались два воина, видимо важные особы. Их лица были испуганы, бороды растрепаны, у одного вместо шлема была скуфья на голове. Едва их увидели на дороге, как поднялись крики:

— В воду вас! Убийца! Отравитель! Бог покарал тебя! Ишь, пузо в болоте намочил! Хвастун безмозглый! Хам польский!

Раненый приподнялся в телеге и, почти подле себя увидев двух всадников, закричал что было силы:

— Отравитель! Будь проклят всеми!

Лошади всадников рванулись.

— Кто это? — спросила Маремьяниха.

— Ох, ох! — простонал раненый. — Дмитрий Шуйский да Голицын князь.

Скоро показались стены Можайска. Силантий въехал в город, где все кипело, как в котле. Прибегавшие сеяли панику. Жители с часа на час ждали прихода поляков, торопливо собирали свои пожитки и спешили через другие ворота вон из города.

— Где же станем на ночь-то? — простонала Маремьяниха.

— А где? На лошади, — ответил Силантий, — вишь, люди табором стали.

— Не надо! Ворочай вправо. Я укажу, — сказал раненый, — наши тут есть!

Силантий послушно свернул вправо и поехал по указанию воина. Они остановились у низенького домика.

— Сойди да стукни в оконницу, — сказал раненый, — спросят, ответь: «Люди Божии».

Силантий слез и стал стучать в окно.

Скоро растворились ворота, и из них вышел степенный мужик с рыжей бородой.

— Веди во двор! — сказал он Силантию и подошел к телеге. — Ба, — воскликнул он изумленно, — брат Елизар, да еще посеченный? Как так? Али баба в полон взяла?

— Ишь время нашел шутки шутить! — с укором сказала Маремьяниха. — Ты ему лучше выбраться помоги!

— И то, старуха! — согласился рыжий мужик и взял под мышки Елизара.

Елизар вылез, за ним сошла Маремьяниха, и тут же подошел Силантий, справившийся с лошадью. Они вошли в просторную горницу; ее стены были увешаны ружьями, в углу стояли кучами пики и сабли.

— Мать Пресвятая, — шепнула Маремьяниха Силантию. — Смотри, к разбойникам попали. Ох, пропали мы!

— Молчи! — ответил Силантий.

В углу комнаты под образами сидел огромный мужчина в подряснике. Рыжий мужик окликнул его и подозвал к раненому воину, уже лежавшему на лавке.

— Садитесь, садитесь, гости честные! — сказал тот же рыжий мужик, видя, что Силантий с Маремьянихой стоят у порога. — Сейчас хлеба-соли отведаем!

— Благодарим на ласке, — пробурчал Силантий и двинулся к столу, стоявшему в углу; Маремьяниха же осторожно пошла за ним.

А тем временем человек в рясе уже омыл голову раненому и сказал рыжему мужику:

— Пустое дело, даже огневицы не будет. Поди-ка намни хлеба с паутиной да травицу достань.

Мужик бросился исполнять его приказание; скоро голова Елизара, обложенная хлебом с паутиной, была плотно завязана, и он подошел к столу, где сидели Маремьяниха и Силантий. Подле них сел и человек в рясе. Рыжий мужик хлопотал, ходя от печи к столу, и, собирая еду, говорил все время:

— Вот Бог гостей послал, а я один. Сыновья-то под Царево Займище ушли, а хозяйка — на Москву, да там и сгинула.

— Как так? — удивилась Маремьяниха.

— А так, старушечка, ляхи перехватили. Ищу уже два года, следов нет. С Тушина дело считать надоть!

— Ох, с нами крестная сила, — вздохнула Маремьяниха, — вот как и нашу боярышню!

— Ну, просим милости! — убрав стол, поклонился гостям рыжий мужик и зажег светец.

Маремьяниха взглянула на лицо раненого воина и вдруг радостно вскрикнула:

— Шиш!

Елизар засмеялся.

— А я, мать, тебя давно признал — тебя и Силантия твоего. Ну, как вам Бог помог? — спросил он и объяснил слушателям, где он познакомился с Маремьянихой.

— Истинно благодетели! — подхватила она. — От поляков отбили! Дорогу указали! Только без толку, милые! — И Маремьяниха, уже успокоенная в своих опасениях, стала рассказывать про неудачу под Смоленском.

Рыжий усмехнулся.

— Нашли где правду искать! У ляха на ляха же!

— А где же искать ее, милые?

— Вот где! — Рыжий схватил со стола нож и грозно взмахнул им.

— А теперь куда же путь держите? — спросил человек в рясе.

— На Москву, к царю Василию.

— Что же, помогай Бог. Только поспешайте, чтобы раньше поляков прийти, — не то, пожалуй, и Василия не будет.

Силантий мрачно засопел, Маремьяниха расплакалась в голос.

— Тсс… что это?

В городе вдруг, несмотря на поздний час, послышался страшный шум.

— Враг пришел! — сказал Елизар.

В это время в окно стукнули и кто-то крикнул:

— Впустите человека Божья!

— Карп! — сказал Елизар. — Мы с ним вместе ходили.

Рыжий пошел отворить ворота. Вошел Карп.

Елизар радостно приветствовал его.

— А где Федька, где Чехвост? — спросил он.

— К Лапше пошли, — ответил Карп.

— А ты как попал?

— С изменщиками!

— Как это?

— А так! — И Карп вдруг с яростью швырнул об пол свой колпак. — Валуев да Елецкий, что в остроге в Царевом Займище сидели, к Жолкевскому пристали и королевичу Владиславу крест целовали!

Гробовая тишина наступила после этих слов — всем стало как-то жутко.

Карп помолчал и продолжал:

— Я-то вперед убег от них, да вот и попал к переднему отряду ляхов. Смотрю, пришли в Можайск, а им и ворота настежь. Хотели, слышь, Дмитрия Шуйского им на руки сдать, да он уж на Москву удрал. Придет Жолкевский и сейчас всех поведет крест королевичу целовать.

— А не будет со мной того! — вдруг крикнул рыжий. — Завтра же наутро к Лапше уйду. А вы, гости дорогие, тут хозяйничайте!

— Даи я с тобой! — сказал человек в рясе. — Я в Рязань, к Ляпунову уйду.

— И я с тобой, и я! — сказали Карп с Елизаром.

— А мы чуть свет на Москву, — заявила Маремьяниха. — Авось раньше ляха поспеем. Эх, где-то теперь моя Олюшка, свет-разлапушка? Сподобит ли нас Господь вызволить ее, голубушку!.. Неужто так и сгинет она у этого ляха-охальника!..

Не знала эта старая преданная нянька, что ее питомица, княжна Ольга, уже давно вырвалась из рук Ходзевича, а затем перенесла опять массу бед, попав в руки другого поляка — Млоцкого!

Плохо пришлось бы Ольге и Пашке, если бы Млоцкий и его приятель Куровский не подверглись нападению шишей. Правда, эти два поляка удрали, но в первый момент после их бегства из разрушенного монастыря положение Ольги и ее подруги было крайне опасно. Шиши уже готовились скрутить руки пленницам, одетым в мужские костюмы, но тут Пашка опомнилась и заговорила:

— Побойтесь, Бога, добрые молодцы! Кого вязать хотите? Только что нас от ляхов избавили, а теперь на нас, как на ворогов. А мы ведь — бабы!

Шиши в изумлении отступили.

— Вот вам крест, если не верите, — продолжала Пашка и перекрестилась.

— Да оно и по обличью видно, — сказал маленький мужичонка с рогатиной в руке.

— Дядя Митяй, а дядя Митяй, — позвал другой мужик, — что с ними делать?

На его зов подошел дядя Митяй, огромный мужик с седоватыми волосами.

— Что? А поберегите их, пока Лапша не подоспеет. Он и рассудит.

— Ин, быть так! Идите, молодушки! — позвал обеих женщин-пахоликов маленький мужичонко с рогатиной и провел в келью.

— Не робей, Ольга, — сказала Пашка, когда они остались одни, — мы у своих теперь. Знаю я этих людей. Ляхи их сначала для смеха шишами прозвали, а теперь сами бегут, как это слово услышат. Больно люты шиши до ляхов.

— Кто они? — спросила испуганная Ольга.

— А так — мужички обиженные. Собираются это шайками и мстят. Здесь каждому лях что-нибудь да сделал: у кого жену, у кого невесту испортил, у кого дом сжег, кого разорил.

Ольга упала на колени и, подняв руки, воскликнула:

— Благодарю Тебя, Боже мой, что Ты избавил нас от поругания и послал нам помощь!

В эту минуту в келью постучались, и после оклика Пашки вошел человек в синем кафтане, подтянутом ремнем с серебряным чеканом. За ремнем у него торчал кинжал, у пояса висела сабля, в руках он держал топор на длинной ручке.

— Бог с вами! — сказал он, входя и заслоняя своей огромной фигурой всю дверь.

— Милости просим! — ответила Пашка.

— Людишки мои здесь ляхов потрепали да вот про вас что-то чудное говорят, так я и зашел. Кто такие будете?

— А сам ты кто? — бойко спросила Пашка.

— Сам-то? — Человек усмехнулся. — Михайлом Лапшой прозываюсь.

— А мы — русские девушки, от позора бежим. Я — Пашка с Лебедяни, где у нас село разорили, а она — Ольга, боярская дочь, Огренева-Сабурова князя. Вот кто мы.

Лапша быстро снял свой колпак и поклонился Ольге.

— Знаю, боярышня, батюшку твоего! Известный воин!

Ольга залилась слезами.

— Нет его в живых более! — сказала Пашка, отвечая за Ольгу, и рассказала все ее злоключения.

Лапша ударил топором в пол.

— Ах ты, волчья сыть! — с яростью воскликнул он. — Нет пакости, которой лях у нас не сделал бы. Ну да придет и ему конец! Не плачь, боярышня, не порти очей своих ясных! Мы тебе во всем поможем. Теперь удержим тебя, а там, после, сдадим Петру Васильевичу. Кто не знает рязанского Терехова-Багреева? Не плачь, боярышня! — С этими словами он вышел, но через минуту вернулся снова. — К нам милости просим! — сказал он шутливо и вывел на двор Ольгу с Пашкой.

Их посадили в телегу, окружили и быстро двинулись из монастыря, углубляясь в лесную чащу.

В панцирях и сермягах, колпаках и шлемах, с отличным оружием и простыми рогатинами этот отряд под предводительством Михаила Лапши напоминал скорее шайку разбойников, чем честных воинов. А между тем эти шиши в тяжелые годины для Руси сослужили едва ли не самую важную службу. Рассыпанные по всей Руси отрядами, полные непримиримой ненависти к ляху, они вели партизанскую войну с таким искусством, ловкостью и с такой беспощадной жестокостью, что под конец один возглас «шиши» обращал в бегство целый польский отряд.

Отряд шишей шел лесом почти до самого рассвета. Все пережитое крайне взволновало Ольгу, и только несколько успокаивало ее то обстоятельство, что она опять была среди своих, да еще таких, которые знали ее милого — Петю Терехова. У княжны явилась надежда, что она вновь встретится с ним и он наконец-то избавит ее от всех бед. Но утомление было сильнее ее, и она, не успев побеседовать с Пашкой об этой радости, заснула на ее плече.

Наконец лес поредел, открылась полянка, и на ней Пашка увидела три просторные избы со многими постройками.

— Ну вот, пришли! — сказал Лапша, подходя к телеге.

Ольга проснулась.

Лапша снял колпак, поклонился и сказал:

— Не погнушайся, боярышня, нашей скудостью!

Ольга сошла с телеги.

Лапша провел их в светлую просторную горницу.

— Вот вам до поры до времени, — сказал он. — Не обессудьте!

Странная жизнь наступила для Ольги и Пашки. Они не знали местности, в которой жили теперь, и видели вокруг себя только густой лес. Окружавшие их шиши относились к ним с рабским почтением и были готовы исполнить каждую их прихоть; но случалось, что они все вдруг исчезали, кроме двух глуповатых парней, оставляемых для услуги, и Ольга с Пашкой оставались одни. Шиши пропадали день, два, неделю, а потом возвращались домой, как с прогулки; но иногда в толпе их недосчитывалось двух-трех человек.

Словно царица среди своих придворных, жила Ольга среди шишей и так сблизилась с ними, что после разлуки и она выбегала им навстречу и шиши приветствовали ее радостными кликами.

— Только укажи нам этого Ходзевича, — говорили некоторые из наиболее пылких, — мы с него живого кожу снимем, с окаянного!

— Не боись, боярышня, — говорили добродушные, — сыщем твоего Петра Васильевича и тебя ему в целости предоставим. Только дай ляха извести!

Лапша сообщил ей все новости и, между прочим, о движении Ляпунова и Терехова.

— Тебя к нему живо предоставить можно, — говорил он, — только время теперь такое — лях везде рыщет. Где ему уберечь тебя! По мне, лучше пообождать малость!

— Делай, как знаешь лучше! — ответила ему на это Ольга.

Глава XIX Роковые новости

— Друг мой, Петр Васильевич, — сказал Ляпунов Терехову-Багрееву, — душа моя не терпит боле. Так бы и полетел на Москву, да, сам знаешь, дело не пускает! Съезди ты, на Божескую милость, на Москву к брату Захару! Чего они там мешкают? Ваське-душегубу и часа на престоле не сидеть, а они на-кось!

Терехов и без того сам рвался из Рязани. Тяжело ему было сидеть без дела, когда обездоленная Русь обливалась слезами и кровЬю.

— Спасибо за доверие, — сказал он, — давай грамотку, Прокопий Петрович, завтра же поеду!

— Вот и дело! — обрадовался Ляпунов. — Так на заре и в путь. А грамота готова!

На другой день Терехов выехал на своем аргамаке, захватив с собой немного казны. Он решил сделать на три дня пути крюка и заехал под Калугу в усадьбу Огренева-Сабурова, чтобы повидаться с Ольгой, причем надеялся на то, что Федька Беспалый устроит ему желанное свиданье.

Он скоро выехал на Оку и поехал ее берегом. Широкая река плавно катила свои волны; справа весело зеленел лес, из которого неслись песни птиц, и среди этой летней природы казалось как-то странно, что и в этот радостный день льются кровь и слезы и Русская земля стонет от злых врагов.

Но вот где-то раздался мрачный крик вороны. Терехов вздрогнул, и злое предчувствие овладело им. Невыносимый жар изнурял коня и всадника. Он свернул на большак и остановился на постоялом дворе.

— Эй, есть ли жив человек? — крикнул он, соскочив с коня и входя в избу.

Изба была пуста. Терехов окликнул в другой раз. За дверью послышался шепот.

— Чего пужаешься? Видишь, русский! — убеждал кто-то кого-то.

Терехов подошел к внутренней двери. Она распахнулась, и Терехов увидел целую семью. Небольшой мужичонка, борода клином, испуганно стоял на пороге и низко кланялся. Рядом с ним была высокая баба с младенцем на руках, а за ее паневу цеплялась ручонками белокурая девочка.

— Чтой-то вы словно вымерли? — недовольно сказал Терехов. — Вытри коня да засыпь ему овса, а меня напоите чем-либо… похолоднее только!

— Сейчас, боярин! — ответил, кланяясь, мужичок и выбежал за двери.

Баба зорко оглядела Терехова и потом, уже смело подойдя к столу, с поклоном сказала:

— Ты уж не обессудь нас, боярин! Озорниками напуганы очень!

— Какими такими?

— Чужак ты, верно, что про наши беды не знаешь. Какие? А ляхи из Калуги, сапежинцы, а татары да казаки оттуда же! Одни русские еще не ругаются над нами, смердами. Ну, мы и не выходим. Пошарят, поищут — мы-то в погреб прячемся — и уедут. Так мы и слывем за пустой двор. Будто в бегах.

— А чьи будете?

— Да боярина князя Степана Иваныча, царство ему небесное! — Баба набожно перекрестилась.

Терехов вздрогнул и поднял голову. Мысль о том, что Ольга осиротела и вольна в своей воле, оживила его.

— Да разве он помер? Когда? — спросил он дрогнувшим голосом.

Баба боязливо оглянулась по сторонам и зашептала:

— И вправду ты чужак, коли этого не знаешь. Мы думали, в Москве и то ведомо. Убили князюшку ляхи, а усадьбу сожгли!

Терехов откинулся к стене и уставился на бабу, а потом вскочил как ужаленный.

— А Ольга, боярышня? С нею что? — прохрипел он.

Баба в испуге отшатнулась.

— А ее лях-то этот самый в полон увез, для того и напал с ордой своей! А Маремьяниха-то с Мякинным — знаешь их? — поехали правды искать, да так и сгинули. Ах ты Царица Небесная! — И баба с сердечной болью смотрела на Терехова, а тот, не слыша ее последних слов, упал на лавку и в отчаянье бился головой о стену.

— Господи Боже мой! — кричал он, рыдая. — Да лучше гнить бы мне в сырой земле, чем слышать такие вести. За что караешь меня, Бог мой Иисус Христос?

Мужичонка вошел в избу с кувшином пива и застыл в изумлении.

Вдруг Терехов вскочил на ноги. Слезы у него высохли, глаза горели, как у безумного.

— Коня! Туда, на место! — закричал он и, не обращая ни на кого внимания, как безумный выбежал на двор, дрожащими руками оседлал коня и поскакал по дороге.

— С нами крестная сила! — сказал мужичок. — Да что это с ним? Словно овод ужалил!

— Слышь, — зашептала баба, — как рассказала я про нашего боярина, он и завыл, а теперь туда бросился.

— Ишь ты! Опять нам горе!.. Все бы на алтын, на два выпил, а тут… Нет, видно, Настьюшка, надо нам под Рязань идтить!

Терехов скакал, словно за ним была погоня. Вдруг он сдержал бег своего коня. Берег показался ему знакомым. Да, тут он ехал в прошлый раз с Семеном на свиданье с Ольгой. Вот и липа… Но где же усадьба? Терехов оглянулся и задрожал: на пригорке лишь чернели груды развалин, а деревья вокруг, словно жалуясь, поднимали к небу свои опаленные, почерневшие ветви.

Терехов словно подъехал к дорогой могиле; он сошел с коня и медленно пошел к погорелому месту. Но где найти здесь дорогие сердцу воспоминания? Вот почерневшие изразцы дорогой печки, вот железные скобы какого-то затвора, может быть сундука, вот смятый жбан… Все лежит в безобразной куче, закоптелой, покрытой сажей, а кругом не зеленеет, а чернеет сад. Деревья протянули во все стороны свои обугленные, почерневшие ветви, кусты сжались, скорчились, трава пожелтела. Было грустно, уныло.

Терехов стал медленно обходить обгорелые груды и вдруг в этом разоренном гнезде узнал ту аллею, ту скамейку, у которой он виделся в последний раз с Ольгой. Воспоминания любви и счастья волной хлынули на его сердце. Он схватился за голову и со стоном повалился на уцелевшую скамью. Солнце скрылось, но вскоре поднялась луна и залила холодным светом всю землю. И еще печальнее стала казаться местность пожарища.

Терехов то лежал недвижно на скамье, то вскакивал и в отчаянье метался по аллее, сжигаемый ревнивыми, страшными, как пытка, мыслями, и не замечал времени. Стали бледнеть звезды, на востоке показалась розовая полоска зари, а затем медленно, в золоте и пурпуре, стало подниматься солнце. Терехов наконец очнулся и провел рукой по лицу. В последний раз он огляделся вокруг и медленно пошел к своему коню.

Вдруг он вздрогнул и остановился. По пожарищу, осторожно крадучись, шел Федька Беспалый. В руках у него была лопата. Терехов хотел окликнуть его, но почему-то одумался и притаился за деревом, следя за ним.

Федька подошел к большому вязу и стал торопливо копать землю, а затем нагнулся над вырытой ямой.

«Награбил и зарыл», — решил Терехов и, выйдя из-за дерева, быстро приблизился к Федьке.

Тот, не замечая его, горстями выгребал серебряную монету и сыпал ее в лошадиную торбу, принесенную им с собой. Терехов вдруг взял его за плечо и окликнул:

— Ты что тут делаешь?

Федька вздрогнул, в испуге выронил торбу и онемел, увидев пред собой Терехова.

— Батюшки-светы, — пролепетал он, — боярин почтенный! С нами Бог, ты ли это?

— Небось не оборотень! — ответил Терехов. — Скажи лучше, что здесь делаешь? Чьи деньги гребешь?

Федька уже оправился. Его глаза быстро и лукаво окинули Терехова, лицо приняло рабское, смиренное выражение.

— Боярские, свет, боярские, — смело заговорил он, — сейчас это, как на нас ляхи напали, Силантий на другой день собрал, что мог, и здесь закопал, а потом с Маремьянихой искать боярышню уехал, а мне наказал: «Смотри, — говорит, — Федька, как уйдут эти ляхи, выгреби все да спрячь посохраннее!» Вот теперь, как они ушли…

— Кто ушли?

— А ляхи, батюшка, ляхи! Царь из Калуги, и воевода Сапега, и Трубецкой князь — все порешили идти в Москву воевать. Вчерась последняя рать ушла. В городе-то малость только казаков да татар осталось.

— А где боярышня? — спросил Терехов.

— Увезли! Ляхи увезли! Для того и на дом напали.

Федька осторожно поднял торбу и мялся на одном месте. Терехов сел на пень подле ямы и произнес:

— Расскажи, как напали, что было, как увезли Ольгу?

Федька смутился. Ему все больше и больше не нравился этот допрос. Он боялся проговориться и выдать свое участие, а в то же время еще больше боялся этого молодого боярина.

— Изволь, батюшка, — ответил он и начал свой рассказ.

Терехов впился в него глазами и жадно слушал. В голове у него мысли стали проходить ровнее и складывался план. Федька окончил и вздохнул с облегчением.

— Слушай! — вдруг заговорил Терехов. — Ты теперь в моей воле, холоп, и вот тебе сказ: назови мне того ляха, что напал на князя, и я сейчас уеду, или не называй, но тогда я повешу тебя на этом же вязе!

— Батюшка боярин, — вскрикнул Федька, — да зачем мне укрывать нашего ворога, злодея нашего? Чтобы издохнуть ему и до срока сгнить! Зовут его, батюшка, паном Ходзевичем, у Сапеги он был.

Терехов быстро встал.

— Ходзевич, Ходзевич! — повторил он несколько раз про себя, словно стараясь затвердить имя, и, не обращая внимания на Федьку, низко кланявшегося, пошел вниз по косогору к своему коню, а через пять минут уже мчался в Калугу.

Федька Беспалый дождался, пока скрылся Терехов, быстро заровнял яму, взвалил торбу себе на плечи и торопливо пошел с пепелища. Его лицо сияло удовольствием. Он шел и думал: «Шабашки! Завтра уйду, благо ляхи отошли. Уйду — и прямо в Нижний; там у меня много знакомства есть; там и торг заведу!»

А Терехов приехал в Калугу и, зайдя к воеводе, стал расспрашивать его о Ходзевиче. Но тот не мог дать ему больших сведений, чем дал Федька Беспалый, и Терехов, не добившись ничего, уехал в Москву.

Да и трудно было ему добиться чего-либо определенного: ведь масса поляков ушла из города, да и вообще Калуга опустела.

Едва узнали в ней о движении Жолкевского, да еще о его победах, как Сапега первый заволновался, и его поддержала Марина.

— Не иначе как теперь на Москву идти! — говорили сторонники похода. — Теперь напуганная Москва нам без боя отдастся, да и Жолкевский поможет, а пусти его вперед, невесть что выйти может!

Нерешительный «калужский вор» сдался на убеждения. Сильная рать двинулась из Калуги. Вместе с «вором» ехала и бесстрашная Марина.

В Москве с ужасом узнали об этом походе. Собрав последние силы, царь Василий отправил против «вора» немалое войско, поставив начальниками своего свояка Ивана Михайловича Воротынского, князя Бориса Михайловича «Рыкова да окольничего Артемия Васильевича Измайлова. Они сошлись с крымцами, вызвавшимися помогать царю Василию, и все двинулись против «вора». Но, не доходя до врага, русские воеводы остановились и выслали вперед крымцев. Тем мало было охоты лить свою кровь; они сошлись с воровским войском, немного побились и повернули назад, к себе. «Нас голод одолевает», — заявили они русским, а храбрые воеводы, не дожидаясь «вора», торопливо пошли назад в Москву. «Вор» по их следам напал на монастырь Пафнутия Боровского.

Войско самозванца могло бы встретить сильное сопротивление, но воеводы Яков Змеев и Афанасий Челшцев изменили царю Василию и впустили к себе «вора». Третий воевода, Михайло Волконский, не был с ними в совете, и «вор» застиг его врасплох. Дикие орды поляков и казаков бросились в ворота, стали бить людей и грабить дома. Волконский кинулся к церкви с небольшой толпой защитников, но ляхи изрубили его, и он пал, весь иссеченный, у царских врат в самой церкви.

Воры ограбили монастырь и пошли дальше, к Москве. Скоро они дошли до монастыря Николы на Угреше. Города сдавались «вору»: Коломна целовала ему крест, Кашира тоже, но зато в Зарайске воевода князь Дмитрий Михайлович Пожарский не поддался. Жители хотели убить его, но он храбро защищал имя царя Василия, и горожане согласились под конец целовать крест тому, кому Москва присягнет.

А «вор» смело шел вперед и вперед. Оставив Марину в монастыре Николы на Угреше, он придвинулся к Москве и стал 11 июля в селе Коломенском.

Москва всполошилась. Ей живо представились те дни, когда «вор» стоял в Тушине. Но тогда еще был Скопин, тогда была казна, а теперь с одной стороны стоял «вор», с другой — поляки, и в Москве боялись, что оба войска могут соединиться в одно.

Тяжкое время переживала Русь. Под Москвой были поляки и «вор», под Смоленском — жадный Сигизмунд, по городам и селам бродили, как волки, отдельные шайки поляков и казаков, грабя и убивая. Кровь и слезы орошали землю, стоны и вопли оглашали воздух, и зарево пожара освещало окрестности.

Но что же в это время делал князь Теряев-Распояхин?

Читатель, вероятно, помнит, как он выехал из Калуги и был перехвачен из засады Свежинским, другом Ходзевича; помнит, как лечился князь от своих ран на одной мельнице, как верный слуга его Антон ездил к Смоленску искать следов Ходзевича и с чем вернулся и, наконец, как выехал князь с Антоном в погоню за Ходзевичем.

Князь направился прямо к Смоленску. Ходзевич выехал оттуда, и князь верно рассудил, что и свои поиски он должен начать от того же Смоленска.

Князь скакал, не жалея коня. Мрачный, угрюмый, сосредоточенный, он смотрел вперед и не произносил ни слова.

Князь обдумывал свое решение. Если он встретит Ходзевича, то не задумается заманить его в ловушку и пыткой узнать, где он скрывает Ольгу, если она не с ним. Только бы найти этого ляха! Думая так, князь мрачно улыбался. Они вместе служили в Калуге, вместе бражничали, и Ходзевич не подозревает, что он, князь, теперь его лютый враг.

Они скакали уже два дня, на короткое время останавливаясь на постоялых дворах. Все принимали их за польских сторонников и береглись их, как врагов.

Так они доехали почти до Смоленска.

— Это что? — вдруг остановил коня Теряев.

— Где, князь? — спросил Антон.

— Это! — И князь указал на погорелое место — четыре толстых столба от избы и два от ворот торчали из земли, засыпанной углем и сажей.

— Что? Пожарище! — ответил Антон. — Домишко погорел.

— Позови старика! — приказал князь, увидев старика крестьянина, уныло бродившего около погорелого места.

— Эй, старик, подь сюда! — закричал ему Антон.

Старик снял шлык и, кланяясь, подошел к Теряеву.

— Твое, старик, было? — спросил он.

— Мое, батюшка, кровное мое! Ляхи сожгли!

— Какие ляхи?

— А пасечником я тут. Недалеко ульи у меня. Там тоже хатка есть. А здесь изба была, гостей заезжих я принимал. И только однова приехали ко мне ляхи и с ними колымага, а в той колымаге две девушки.

— Девушки, говоришь? — вскрикнул князь, соскакивая с коня. — Ну, дальше, старик!

— Чего же дальше-то? Приехали это они и сейчас велели мне избу очистить. Правда, лях дал два червонца в руку. Я ушел на пасеку, а их пустил. А они вот, глядь, поганые, и сожгли мою избу.

— А куда же они делись? Может, девушки погорели тут?

— Уж это и сказать тебе не могу! Как увидел я пожар-то, взял внучку и в лес убег, да там и притулился, чтобы еще какой беды не было.

Князь вскочил на коня, кинул старику рубль и отъехал от него.

— Вот след, — сказал он, — а что толку?

— А откуда, князюшка, две девушки, — спросил Антон, — коли раньше одна была?

— Эх ты! Да разве лях-то задумается? Понравилась и тащит за косу.

— Так-то оно так! — Антон почесал затылок. — Только куда ж нам теперь путь держать?

— Нам? Вперед! К Смоленску теперь и ехать нечего, а прямо на Москву! Там все узнаем. Надо будет к полякам пристать, к ним пристанем, а его, злодея, найдем и Ольгу возвратим!

Он поехал в Москву, без всяких приключений побывал там и узнал, что войско Жолкевского двинулось на Москву.

«Вот где и искать его!» — решил князь и в тот же день выехал из Москвы, но приставать к полякам не решился: слишком большой изменой казалось ему выступление с ляхами против родных братьев.

Князь поехал в свою вотчину, чтобы набрать денег. Грустной, разоренной представлялась она. Его поместья находились под Коломной, этой станцией всех воров, ляхов и казаков, и никто не проходил мимо богатой усадьбы, чтобы не пограбить и не разорить неразоренного. Люди все разбежались и скрылись по чащам леса. Вотчинная церковь представляла груду развалин, усадьба была вся выжжена.

Антон увидел такое разорение и всплеснул руками.

— Где же это, князь, мы ночевать-то будем?

— Где придется! Разве нам впервой под открытым небом спать? Надо посмотреть только, цела ли казна наша. Слезай да возьми лошадей! — И князь, спрыгнув с коня, пошел на то место, где прежде зеленел роскошный сад.

Теперь там вместо яблонь и груш торчали обгорелые пни, и все место обратилось в пустырь, заросший бурьяном.

Князь прямо и твердо пошел к определенному месту, огромному стволу вековой березы. Ее оголенные ветви уныло протянулись в воздухе. Князь прислонился спиной к дереву и, смотря на юг, стал отсчитывать шаги. Насчитав десять, он остановился и сказал Антону:

— Будем рыть! Уходя отсюда, я спрятал все, что дороже. Возьмем денег и засыплем снова.

Антон вынул саблю, князь взял широкий поясной нож, и они стали торопливо копать землю. Скоро сабля Антона глухо ударилась в железо.

— Стой! Здесь сундук. Окапывай с краев!

Они стали осторожно копать и скоро вырыли большой сундук, окованный железом. Князь снял с груди ключ и отпер сундук.

Грудой наваленные серебряные монеты были тусклы и подернуты зеленью, но, когда князь разгреб их рукой, они сверкнули под лунным блеском.

— Бери, сколько взять можешь! — приказал князь своему слуге.

Антон поднялся с колен, чтобы взять с коня переметную суму, и вдруг в страхе отшатнулся.

— Батюшка князь, — сказал он, — на нас люди с дрекольем идут!

Действительно, к ним приближалась толпа сермяжных мужиков, в руках которых виднелись косы, серпы, дубины, топоры и вилы.

— Что вам надо? — крикнул им князь, обнажая меч.

Толпа остановилась.

— Тебе чего надо тут, — закричали голоса, — что ты, басурман, на чужой земле делаешь?

— Батюшка князь, — радостно вскрикнул Антон, — да ведь это — наши, тягловые! Это Ерема говорит! Еремка, ты? — закричал он.

В толпе произошло смятение.

— Антон, впрямь Антон, откуда это? — донеслись до них голоса.

— А это — боярин наш, князюшка! — закричал им Антон. — Идите сюда, не пужайтесь!

Не прошло минуты, как князь был окружен своими мужиками.

— Не признали, свет-батюшка! — заговорили они. — Ишь, похудел как! Да и волосом оброс дюже!

— Где же все вы живете? — спросил князь.

— А где, батюшка? В лесу живем, коли милость твоя будет! — И мужики сняли колпаки.

— Антон, коня! — приказал князь и поехал среди своих мужиков.

Старший из них шел подле стремени князя и рассказывал ему:

— В один час всего лишились! Спали это мы, утром проснулись, а у нас поляки. Старшие-то у тебя в дому брашну завели, а другие, воины ихние, давай по избам шарить, да все к бабам лезут. Вой пошел по деревне — беда! Одни из поляков скотину берут и сгоняют в стадо, другие сено да хлеб тащат, и все за бабами да за девками. Только один у нас, Митюхой звать… у него невеста была тута, Аленка. На нее напал один в красном кафтане, обнял ее, а она кричать. Митюха-то как коромыслом вдарит! У того и голова треснула. А тут другой закричал: «Ратуйте, бьют!» И пошло! Вынули они сабли, да на нас. Мы кто за что взялся, ну да их сила! Мы в лес, они за нами, и много нас посекли, окаянные. А к ночи и выжгли все!

Они прошли лесную чащу и вышли на поляну. Их встретили бледные, исхудалые женщины с детьми у тощих грудей. На земле были разложены костры, чернели землянки. У князя сжалось сердце и навернулись на глаза слезы.

— Здесь и живете? — спросил он.

— Здесь, батюшка! — хором ответили мужики.

— Братцы! — вдруг сказал князь, взяв меч и не сходя с лошади. — Люб ли вам лях?

— Собакой ему подавиться! Попадись мне кто в руки! Прокляты они будь! — раздались голоса.

Лицо князя просветлело, он выпрямился в седле.

— И мне не люб! Земле Русской ляхи — злые вороги, грабители и погубители наши, мне они ненавистны, потому что невесту мою скрали и, может, надругались над нею!

— Помилуй Бог! — пронеслось в толпе.

— Так хотите мстить ляху со мной?

— Веди нас, батюшка, твоя воля! А на ляха мы с радостью!

— На Москве у Василия я не слуга, к «вору» тоже не пойду, — оживился князь. — Станем мстить ляху от себя да искать мою любу!

— За тобой, князь! — закричали в толпе.

Однако среди баб поднялся вой:

— А что с нами будет? С голоду помирать здесь? И с мужиками худо, а что без них? Еще лях набредет!

— Слушайте! — крикнул князь, все еще сидя на лошади. — Когда вы пришли, я свою казну открывал. Она и теперь открытая осталась. Пусть каждый возьмет, сколько хочет, себе на обзавод. А с бабами так сделаем. Есть у меня под Рязанью вотчина; там еще не было ляха. Так вот мы поначалу туда баб переведем, а потом и в дорогу!

Вой сменился радостными криками.

Несколько мужиков выделились из толпы и пошли к погоревшей усадьбе. Другие окружили князя и целовали его ноги.

— Так-то, ребята, мстить поляку будем! — повторял он.

— Уж мы им попомним! — весело шутили мужики.

Князь сошел с коня и устроился под широким дубом.

Бабы устлали поневами траву и наложили рухляди, чтобы ему было мягко.

Князь шутил и смеялся, но порой задумывался, и его глаза злобно сверкали.

— С ними ли не найду? — шептали его губы, и вдруг он спросил: — Сколько вас всех, мужиков?

— Да душ восемьдесят будет!

— Вот, Антон, — сказал князь, засмеявшись, — рыли свое — и клад отрыли!

Так образовался один из страшнейших отрядов знаменитых шишей.

Глава XX Свержение Василия Шуйского

В маленьком согбенном старичке с седой бороденкой клином, с острым носом и маленькими глазками трудно было бы узнать русского царя Василия Шуйского, если бы не его парчовый кафтан, да не нож при поясе, да не посох из дорогого рога единорога. Он сидел в глубоком кресле в своей молельне, положив руки на налокотники, и тусклым взором смотрел пред собой. Рядом с ним находился его свояк, князь Иван Воротынский, и говорил ему что-то. Но не слышал царь его речей; далеко назад ушла его дума.

Сколько силы, величия и славы соединялось у русских людей с его именем вплоть до времени царения его! Где же теперь все это? Неужели Бог покарал его за гордые мысли? И он бил себя кулаками в грудь и шептал молитвы. Когда он был думным боярином при Грозном царе, кто был сильнее его? Годунов, Малюта копались под него, так нет, не осилили! И не кому другому, а ему поручил Грозный царь своего слабоумного сына. Кто тогда Русью правил? Слабоумный Федор только в колокола звонил, на колокольни лазал, а он, Василий Шуйский, и суд, и расправу чинил. Не было больше его человека на Руси. И потом, когда помер Федор и выбрали царем Бориса Годунова, разве не пытался тот извести его, Василия? Да нет, обжегся! Василий пошел поперек его пути, привел Гришку Отрепьева и на престол посадил; а когда стал не люб этот Гришка, он же извел его. Да! Народ видел его рвение. Разве по проискам этот народ выбрал его, разве напрашивался он в цари? Все пришли, уговаривали.

И что же? Едва принял он на себя царские бармы и надел Мономахову шапку, изо всех щелей поползла злая крамола. С первых дней пришлось вести войско против Болотникова, ульщать строптивого Ляпунова. А там «вор» явился и страшное Тушино. Чем прогневал он Бога, когда близкие люди позабыли крестное ему целование и побежали служить «вору»? Послал Бог избавление — Скопина-Шуйского, дорогого племянника, и тот разбил воров, отогнал поляков. Мир был бы на Руси — и вдруг Скопин-Шуйский помер! А теперь все на него и все! Ляпунов отложился и землю мутит, поляки подошли и стоят под Москвой с одной стороны, «вор» — с другой, войско разбито, татары ушли, немцы изменили; нет ни людей, ни войска, ни денег, а враг близко и грозит позором.

Думал царь, а Воротынский все говорил и говорил. Вдруг Шуйский вздрогнул и схватился за нож.

— Что, говоришь, Ляпунов здесь? — переспросил он.

— Здесь не сам он, Прокоп, а его брат, Захар, — ответил Воротынский. — Уж недели с две путается.

— Взять его! В застенок! На дыбу!

— Нельзя, царь. Немало здесь рязанцев, а Захару только крикнуть.

— С кем путается?

— Больше у боярина Голицына. Что ни день, то собор там у них, и все на твою голову А говорят… будто онамеднись, с четвертка на пятницу в ночь, в соборе Архангельском плач и стон слышались, возжены светильники были и какие-то голоса неведомые читали псалом сто восемнадцатый и пели «Вечную память».

Царь вздрогнул и закрыл лицо руками.

Воротынский тихо вышел из молельной, а царь долго-долго сидел все в той же неподвижной позе. Но, видно, гордыня победила смирение; он вдруг выпрямился, грозно сверкнул глазами и твердо произнес:

— Царь я, народом избранный, царем и останусь!

Но не так думал весь народ московский, возбуждаемый к смуте против Шуйского Захаром Ляпуновым, Голицыным и его клевретами. Семен Андреев, Телепневы и Терехов-Багреев ходили по рязанцам и созывали их именем Ляпунова.

Когда же узнали московские люди, что «вор» стал под городом, заволновались все. С утра 17 июля тянулся народ в поле за Арбатские ворота, и скоро все поле усеялось толпами представителей всех сословий и возрастов; меж ними то тут, то там сновали клевреты Ляпунова и Голицына.

Наконец верхом на конях показались боярин Голицын и Захар Ляпунов. Народ чинно кланялся им, они же ехали без шапок. Терехов-Багреев ждал их на искусственном холме, высившемся среди поля.

Толпа заволновалась и придвинулась к холму. Голицын поклонился и заговорил:

— Православные! Беда нам приходит. Московское государство доходит до конечного разорения! Пришли на нас поляки и литва, а там «вор калужский»: стало тесно с обеих сторон. Православные! Украинских городов люди не любят царя Василия и не служат ему. Льется кровь христианская, отец восстал на сына и сын на отца!

— Верно, точно! Гибель нам подходит! — послышались голоса.

Голицын продолжал:

— Василий Иванович не по правде на престол сел и несчастлив на царстве. Будем бить ему челом, чтобы оставил престол!

— Идем, будем бить! Ко дворцу!

— Стойте! — крикнул Захар Ляпунов. — Раньше к калужским людям пошлем, чтобы и они своего «вора» оставили, а там сообща и решим, кого царем выбрать. Тогда и лад будет.

— Так, так, Захар Петрович, спосылаем в Коломенское! — подхватили в толпе.

— Ты и слетай! — сказал Захар Терехову.

Терехов сел на коня и тотчас погнал его в Коломенское.

Толпа стояла и стала ждать ответа калужан. Солнце стало палить жаром открытое поле, но никто и не думал оставлять свое место. Все чувствовали, что их волей вершится судьба государства.

У холма подле богатырской фигуры Захара Ляпунова столпились рязанцы, подле Голицына стояли думные бояре и князья.

Так прошло немало времени. Наконец показался Терехов на взмыленном коне. Он скакал во весь дух к холму и радостно махал шапкой. Соскочив у холма, он передал ответ калужан Голицыну.

Голицын тотчас обратился к народу.

— Православные! Калужане ответили, что, как сведем мы Шуйского, они сейчас свяжут «вора» и его на Москву приведут.

— Так прочь Василия! — закричали в толпе.

— Братцы, в Кремль! — крикнул кто-то.

— В Кремль, в Кремль! — исступленно подхватили рязанцы, и все бегом бросились с поля, толкая вперед Захара Ляпунова.

— В Кремль! — кричала толпа, широким потоком потекла по московским улицам, увлекая за собою всех прохожих, и наконец морем разлилась по Красной площади пред царским теремом.

Захар Ляпунов вышел вперед и стал звать царя. Стольник, в страхе вбежав в терем, воскликнул:

— Царь! Народ шумит и тебя зовет. Выйди, а то сюда ворвутся!

Царь быстро встал, и его глаза гневно сверкнули.

— Началось! — тихо сказал он и, обратившись к стольнику, произнес: — Идем!

Быстрым, твердым шагом шел Шуйский на Красное крыльцо. Разноцветные стекла в окнах играли всеми цветами на его лице, и он был то бледен, как мертвец, то пылал, как огонь. Через окна он увидел и толпу народа, но в эту минуту она не пугала его. Он смело вышел на крыльцо и своим тонким, визгливым голосом крикнул:

— Что за шум? Зачем я вам нужен? Кто смеет буйствовать?

Царь топнул ногой; толпа всколыхнулась и сняла шапки.

В эту минуту на ступени крыльца поднялся Захар Ляпунов. Его дюжая фигура с плечами в косую сажень, с грудью колесом казалась еще массивнее в сравнении с тщедушной фигуркой царя.

Он выставил одну ногу вперед, заложил руку за поясной шнурок и громко заговорил, обращаясь к царю:

— Долго ли за тебя кровь христианская литься будет? Ничего доброго на царстве твоем не делается. Земля наша через тебя разделилась, разорена и опустошена; ты воцарился не по выбору всей земли; ты погубил многих невинных, братья твои оборонителя и заступника нашего окормили отравой.

Вся толпа онемела от страха и смущения; еще не слыхано было, чтобы так на Красной площади с царем говорили. Но при последних словах Ляпунова кто-то крикнул: «Верно!» — и толпа снова заволновалась.

Ляпунов вдруг в пояс поклонился царю и громко возопил:

— Сжалься над умалением нашим! Положи посох свой!

Царь дрожал от сдерживаемой ярости, но при последних словах не выдержал. Его глаза сверкнули, как у волка, он выхватил нож, висевший у него на поясе, и бросился на Захара.

— Как ты, навоз вонючий, смеешь говорить мне это, когда мне бояре не говорят этого? — закричал он на всю площадь.

Захар отмахнулся от ножа, протянул к лицу Василия свой богатырский кулак и гневно крикнул:

— Василий Иванович! Не бросайся ты на меня, а то как я возьму тебя — в порошок изотру!

Царь смущенно потупился. Стыд охватил его, сменяя гнев. Он закрыл лицо руками и тихо повернулся к терему.

— Православные! — закричал тогда Ляпунов, обращаясь к народу. — Не будет Шуйский царем! Соберемся вместе да подумаем, что делать. Идите за ворота Серпуховские!

И снова народ повалил за Серпуховские ворота; направились туда и бояре, и дворяне, поехал и сам патриарх.

На этом новом народном собрании решили свергнуть царя, и тот же Воротынский, шептавший Василию наговоры на Голицына, объявил ему народную волю.

Царь Василий положил свой посох и переехал в княжеский дворец.

На другой день после свержения царя тот же Терехов-Багреев скакал в Коломенское с вестью и грамотой.

«Мы своего Шуйского свели с престола, — говорилось в той грамоте, — мы клятвенное слово свое совершили; теперь ведите к нам в Москву своего вора».

Эту грамоту прочел князь Трубецкой и зло усмехнулся.

— Дурни!.. — с усмешкой сказал он Терехову. — Вы вот не помните крестного целования своему государю, а мы за своего помереть рады!

Терехов вспыхнул, словно от пощечины.

— Дважды изменники и воры! — запальчиво сказал он. — А мы-то на ваше слово понадеялись!

— Ну, ты, потише! — остановил его князь.

Терехов, как безумный, прискакал в Москву. Все заволновались, всем стало стыдно, что их так одурачили и посрамили. Многие стали жалеть Шуйского. Прежде надеялись, что с царем и «вора» не будет, а теперь и царя нет и «вор» грозится.

Шуйский ожил. Он тотчас стал подкупать стрельцов, которых в Москве было тысяч до восьми, чтобы захватить престол. Москвичей охватил страх. Грозили поляки, требуя признания Владислава, грозил «вор» со своей силой, а тут еще Шуйский готовился затеять смуту в самой столице. И вот несколько человек решили устранить его.

Девятнадцатого июля Захар Ляпунов подобрал себе товарищей: Ивана Салтыкова, Петра Засекина, князя Туренина, князя Василия Тюфякина да Мерин-Волконского, и подговорил монахов из Чудова монастыря; придя в дом к Шуйскому, они разлучили его с женой и увезли в Чудов монастырь, а ее — в Вознесенский.

— Куда? Зачем? — в смятении и ужасе спрашивал Василий.

— В монастырь! Так смекаем, что пора тебе чин монашеский принять, — с глумлением ответил Захар.

Они подъехали к монастырю. Василий Шуйский бился в их руках.

— Люди московские, — говорил он с плачем, — что я вам сделал? Какую обиду учинил? Разве за то, что воздал месть тем, которые содеявали возмущение на святую нашу православную веру и тщились разорить дом Божий? Разве за то, что мы не покорились Гришке-расстриге?

— Иди, иди! Полно жалобиться! — грубо толкнул его в храм Ляпунов. — Говорят, такой тебе час пришел!

— Не хочу, и никто не заставит меня! — закричал Василий.

Ляпунов взял его за плечи и почти принес на средину церкви.

Никогда ничего подобного не видали монахи и, полные ужаса, безмолвно покорялись.

— Начинайте, отцы честные! — приказал Мерин-Волконский.

И страшный обряд насильственного пострижения начался. Василий Шуйский бился и кричал на все вопросы, что не хочет быть монахом, но за него громко и четко отвечал князь Туренин, а Ляпунов не выпускал его тщедушного тела из своих железных рук. Насильно надели на него рясу и насильно водворили в келье.

В то же время так же насильственно постригли его жену, Марью Петровну, в Вознесенском монастыре.

Так окончилось царствование Василия Шуйского.

Глава XXI Новый царь-поляк

Терехов все это тяжелое время работал без устали. Привезя письмо Прокопия Ляпунова к брату Захару, он с ним вместе работал над свержением царя Василия, сносился с коломенскими ворами, писал грамоты и словно искал в этой горячей деятельности забвенья.

— Уж и горяч ты до дела, Петр Васильевич! — говорил ему князь Голицын, у которого вместе с Ляпуновым жил Терехов.

— Это что за работа! До меча бы!

Князь Голицын вздыхал.

— Да, кабы в рати да такие воины, да над ними покойник наш, князь Скопин-Шуйский, не полонили бы нас поляки!

Если удивлялся деятельности Терехова Голицын, то еще большее удивление охватило его друга, Семена Андреева. Они встретились, как родные братья, и Семен сразу увидел, как осунулось и побледнело лицо Терехова.

— Петя, что с тобой? — воскликнул он.

Терехов обнял его за шею руками и расплакался, как малое дитя.

— Нет, нет моей голубки! Взяли ее злые коршуны, терзают ее тело белое! — причитал он, всхлипывая.

— Петя, Бог с тобой! Очнись! Что приключилось? — спрашивал его Семен.

— Ах, Сеня! Увезли, скрали! — воскликнул Терехов и рассказал все, что узнал от Беспалого Федьки.

Семен вскочил с лавки и начал ерошить волосы в волнении.

— Знаешь ли хоть, кто сделал это? — спросил он.

— Ходзевич, поручик у Сапеги. Потом он к Смоленску бежал!

— Ну и что же ты задумал?

Терехов сверкнул глазами.

— Искать его! — пылко ответил он. — Найти его хоть на дне моря, наказать и отнять голубку мою.

— Так зачем ты здесь, в Москве? — удивился Семен.

— Да ведь я же послан был. В этом мы для матушки-Руси толк видим. Так брошу ли дело общее ради своего?!

— Так, так! Прости меня за речь неразумную! Слушай же, — торжественно сказал Семен, — как кончится дело наше или хоть передышка будет, я — твой пособник! Не сойду с коня, не сниму меча, не скину кафтана, пока не сыщем твоей голубки и ее злодея! Вот тебе крест на том! — И, обернувшись к киоту, он широко перекрестился.

Терехов обнял его.

— Я знал, что ты — мой помощник. Недаром мы братались с тобою.

— Теперь постой! Что ты думаешь делать, как искать?

— Искать Ходзевича и у него вырвать Олюшку!

— Ты что же думаешь, она у него? Не может быть! Сам подумай: дело ратное, мыслимо ли ему возить с собою твою Ольгу? Куда он денет ее? Как повезет? На коне, что ли?

Терехов задумался.

— Так где же она?

— Верно, спрятал он ее куда-нибудь. По-моему, не его, а ее искать надо; она не с ним.

Лицо Терехова вдруг просветлело. Он встал, схватил Семена за плечо и почти прокричал:

— Слушай, ведь он в ту же ночь подрал из Калуги? Так? А потом под Смоленском осада, ратное дело, Семен, она, может быть… девушка? А?

Семен сразу понял его состояние.

— Я думаю, так, — кивнул он, — и боюсь одного: как бы он не услал ее в Польшу, Литву.

— Ну, это — полбеды, — ответил Терехов, — лишь бы жива была и… девушка! — И новый припадок тоски овладел им.

С этого часа они нередко говорили о планах своих поисков, но дела увлекли и Семена, и Терехова.

Был вечер того страшного дня, когда Терехов привез свой ответ из Коломенского и былнасильно пострижен в монахи царь Василий Шуйский. Разбитый волнениями и уставший от тревог, Терехов сидел в своей горнице и торопливо ел ужин, запивая его медом. В это время к нему вошел Семен Андреев.

— Что, устал, Петруша? — участливо спросил он.

— И не говори! — ответил Терехов. — А еще больше тоска гложет — тоска о том, что нехорошо Захар сделал с царем Василием, и о том, что будет с нами.

— Не кручинься, Петруша, еще как хорошо будет! Вот ужо царя выберем. Наши-то головари там, наверху, у князя, сидят, думу думают. Выберем царя, ослобонимся, да и поедем лебедушку нашу искать.

Терехов вдруг схватился за голову, на его лице отразилась мука.

— Ой, горько мне, горько! — воскликнул он. — Не говори ты мне про нее лучше! Время идет, идет, и что-то она, голубка, делает? Ох, рвется мое сердце!

— Петя, милый, ласковый, — обнял его Семен, — да войдем к Захару, простимся да и уедем! Вот и все!

— Чур, чур! Разве можно? Такое ли ныне время, Сеня! Ох, горе мне!

В это время в дверь стукнули, и вошедший в горницу отрок, поклонившись, сказал:

— Князь и гости просят тебя, боярин, к ним наверх пожаловать!

— Сейчас! — ответил Терехов, после чего встал, подтянул кушак на своем полукафтане и сказал приятелю: — Видишь!.. А ты говоришь — уедем!

Он поднялся по лесенке в верхние покои и вошел в просторную горницу. Гости сидели за длинным дубовым столом. Восковые свечи освещали их умные, оживленные лица. Во главе стола сидел князь Мстиславский, рядом с ним Воротынский и Голицын, а дальше вокруг Захарий Ляпунов, Телепнев, Мерин-Волконский и думные бояре.

— Садись, гостем будешь! — ласково сказал Терехову князь Голицын и приказал подать ему вина.

— Видишь ли, Петр Васильевич, — заговорил Захар Ляпунов, — до тебя опять просьба.

— Для земли порадей! — прибавил князь.

Терехов ответил:

— Сам знаешь, ничего для родины не пожалею и всем поступлюсь ради нее!

— Видишь ли, неурядица у нас, раздор, — заговорил снова Захар. — Тут и поляки, тут и «вор», а царя нет. Да что и с царем теперь, коли ни казны, ни людей ратных.

— Горе одно! — вздохнул Терехов.

— То-то и есть! Так и порешили мы признать царем Владислава. Пусть себя ради поляки с «вором» управятся, а там что Бог даст.

Терехов быстро оглядел все собрание.

— Что ж, пусть и так. Отчего не потешить дурней? — с усмешкой сказал он. — Пусть они «вора» прогонят.

— Вот то-то и есть! — подхватил князь Голицын. — Хорошо удумано. А теперь свези ты такую грамотку Прокопу в Рязань да и на словах скажи ему про то же. Мы без рязанцев не хотим дело делать!

Терехов поклонился.

— Спасибо на отличке, все сделаю, как надобно!

— Вот-вот, — обрадовался Захар, — так на тебе и грамотку! — И он подал Терехову сверток.

Терехов бережно обернул его в платок и положил за пазуху.

После этого начался общий разговор. Далеко за полночь все судили и набирали условия полякам.

Когда Терехов вернулся к себе, Семен Андреев спал, положив голову на стол, на руки. Терехов разбудил его и сказал:

— Вот, Сеня, ищи Ольгу! А меня снова посылают в Рязань, а оттуда назад сюда!

— Для чего?

— Слышишь, Владиславу присягать, так у Прокопа совета просить!

— С нами крестная сила!.. Еретика — царем!

— Креститься заставим!

— Ой, горе нам!

— Врешь, — остановил приятеля Терехов, — дело надумали, а ты «горе». Пожди, пусть они «вора» прогонят.

На другое утро Терехов выехал со двора. Семен обнял его на прощание.

Терехов быстро приближался к Рязани. Хотя судьбы родины и интересовали его, все же минутами личное горе пересиливало это чувство, и ему хотелось мгновеньями бросить все и пуститься на поиски своей невесты. Он подъезжал к родному городу, и вид боярских усадеб напомнил ему свидания с Ольгой. Сколько перечувствовали и переговорили они в то время! При этих воспоминаниях родной город показался ему еще роднее и все знакомые места дорогими и близкими.

У своего дома он сошел с коня. Старые слуги обрадовались ему, но он, только слегка оправившись, тотчас направился к Прокопию Ляпунову. Князь был в своем саду. Терехов прошел туда и увидел русского героя. В красной рубахе, широкий и полный, как богатырь, сидел он, опустив голову на руки и словно забыв в думе своей все окружающее.

Терехов подошел к нему и окликнул его. Ляпунов поднял голову и быстро встал. Его лицо осветилось радостью, он горячо обнял Терехова и сказал:

— На добром помине, Петр Васильевич! Веришь ли, сейчас только о наших думал. Ну что? Садись, говори!

Терехов сел и начал рассказывать о свержении Василия.

— Так свергнут, отрешен? — радостно переспросил Ляпунов и широко перекрестился. — Благодарю Тебя, Создатель! Ну а еще что?

Терехов рассказал ему о бедственном положении Москвы, о том, как грозят ей поляки и «вор», и, наконец, о решении временного правительства.

— И послали меня с тем, чтобы твоего согласия добиться, Прокопий Петрович! — окончил рассказ Терехов.

Ляпунов задумался.

— Что говорить, — медленно сказал он, — князь Мстиславский — верный человек, да и мой брат, Захар, не изменник; честные люди и Голицын князь, и ты, и все остальные. Чего же думать мне? Не любо, что поляк над нами сядет, а что делать, коли иначе от воров земли не освободишь? Там дальше видно будет! Чего думать? Скажи боярам, что воевода рязанский согласен с ними и следом за Москвой присягнет Владиславу с рязанцами. Так-то! Грамота есть? Давай сюда!

Терехов подал свиток. Ляпунов начал читать его. В это время в сад вбежал его сын.

— Обедать, тятя! — сказал он.

Ляпунов окончил чтение и, обняв сына, спросил:

— Что, Володя, хочешь, чтобы над нами поляк царивал?

— Не хочу! Хочу прогнать поляков из Руси.

— Так, милый, так! — погладил его по голове Ляпунов. — Ну а покуда пусть и поляк потешится! — Он вздохнул и встал. — Пойдем, Петр Васильевич, не побрезгуй!

Они прошли в горницу, где уже был накрыт стол.

Хозяин помолился и сел, указав Терехову место по свою правую руку. За столом он расспрашивал у него о всех подробностях свержения Василия и тихо радовался.

— Истинный он враг Руси! — сказал он. — Кабы не было у нас этого Василия, никакой смуты мы не знали бы. Даже при Гришке покойнее было бы! Ну да авось и к нам красные дни вернутся! Эй, отрок, подай меду! Выпьем за Русь-матушку!

Он поднял кубок и осушил его.

На другой день Терехов уже ехал в Москву.

Был вечер, когда он приехал и, несмотря на позднее время, передал ответ Ляпунова.

— Когда так, — сказал Мстиславский, — то присягнем Владиславу!

В тот же день Москва начала сношения с гетманом Жолкевским. Долго длились переговоры, пока наконец не были оговорены все пункты договора. И тогда на Девичьем поле стали приносить присягу Владиславу. В роскошно убранных шатрах присягнули договору сперва гетман, а потом польские полковники за короля, королевича, Речь Посполитую и все войско, а за ними бояре, князья и прочие вельможи. Три дня звонил кремлевский колокол, собирая московских людей к присяге; князь Мстиславский по всем городам разослал грамоты, а с ними детей боярских для приведения городов к присяге. А тем временем «вор» готовился к нападению на Москву. Но теперь москвичи были уже спокойны. Главную силу «вора» составляли поляки, и москвичи знали, что они не пойдут друг на друга. Тем не менее князь Мстиславский собрал войска до пятнадцати тысяч человек.

Глава XXII Свои на своих

Польские офицеры в бездействии бражничали под Москвой и жадно говорили о том времени, когда войдут наконец в эту обетованную землю.

— Мы лишь на том условии и с вами соединились, — заявили Чупрынский и Хвалынский, — чтобы первыми к москалям войти. Наши полковники знают, что делают!

— Ну, не больно-то дадут вам разжиться, ежели москали нашему Владиславу присягнут! — возразил Одынец.

— Не о том говорите, панове, — вмешался ротмистр Млоцкий, — вы лучше скажите мне, как мы будем с Сапегой биться? Ведь он — славный рыцарь и не москаль!

Разговор сразу принял другое направление. Всем было ясно, что трудно избежать стычки с сапежинцами, и всем было тяжко это сознание.

Таким образом, когда русские присягнули Владиславу, всем было не радостно, а грустно, потому что битва с родными становилась неизбежной.

— Вам что, — с грустью сказал Ходзевич, — вы мало кого знаете, а я пришел с Сапегой, с ним походы делал, мне там все — братья! Ох и беды на мою голову!

— А мы разве не стояли с ним под Троицей? — возразили офицеры Зборовского.

— И чего ему в «воре» этом? — удивлялись другие.

— Тсс! — поднял палец кверху пан Млоцкий и лукаво улыбнулся: — Гетману начхать на «вора», вот что! А служит он только для прекрасных глазок воеводянки! Уж я знаю!

— Пожалуй, и так! — согласился Ходзевич. — Помню два раза: один раз — когда она к нам в Царево Займище приехала и Сапеге под покровительство отдалась, а другой — когда в Дмитров попала, бежав из Тушина. Ну да тогда бы и всякий в нее влюбился!

— А что? Хороша очень? — жадно спросили слушатели.

— Не то! И красива, спора нет, а смела, смела, как бес! Осадили нас тогда москали, живьем взять хотели. Наши духом упали, а она, как штурм, сейчас на стены, на самый вал и впереди всех! Молились на нее, ну а гетман голову потерял!

— Много вы гетмана, пан мой, знаете, — перебил его Хвалынский, — а я скажу, что потому он ее в Дмитрове удерживал, что хотел к королю отправить! Вот что!

В это время в палатку вошел жолнер.

— Пан Ходзевич тут? — спросил он.

— Есть! — ответил Ходзевич.

— Его ясновельможность пан гетман коронный просит вас!

Ходзевич удивленно переглянулся с компанией.

— Чего смотришь? — засмеялся Млоцкий. — Гетман тебе отпуск дать хочет на розыски твоей любы!

— Ой ли? — весело сказал Ходзевич, выходя.

Жолкевский был один. Он в раздумье ходил по своей палатке и, увидев Ходзевича, остановился.

— А, добрый день, пан поручик! — приветствовал он поручика. — Садитесь! — И Жолкевский снова заходил по палатке. Ходзевич сидел и ждал. Вдруг гетман остановился пред ним. — Вы ведь — сапежинец, кажется?

— Совершенно верно!

— А отчего вы оставили его?

— Меня гетман сам послал к пану Мошинскому!

— А, помню! Так гетман благоволит к вам?

— Он был отец всем нам, офицерам!

— Так, так! Видите ли, мы должны избавить их от «вора», и в то же время тяжело драться со своими, да и для русских это — большой соблазн! Съездите сами к гетману, объясните ему, скажите, что я завтра обещал двинуть полки против него. Пусть он оставит «вора»! Мы не можем заплатить ему столько, сколько он требует, но удовлетворим его, как Зборовского и Калиновского. Чего лучше! Съездите! Если дело кончится миром, я отпущу вас! Ну, с Богом!

Ходзевич при этих словах радостно вскочил.

— Я сейчас, ваша мосць.

— Скажите, что это во славу Речи Посполитой!

Ходзевич поспешно вышел.

— Ну что? С чем? — спросили его приятели, когда он вернулся к ним в палатку.

— Послали уговорить гетмана Сапегу на добрый мир, иначе завтра битва!

— Завтра? — воскликнули все.

— Да, так гетман сказал.

— Пан поручик, пан Янек! — заговорили все разом. — Уговори, чтобы братская кровь не лилась!

— Если бы я был Сапега! — вздохнул Ходзевич.

Пахолик заявил, что конь готов.

— Ну и в путь! До свиданья, товарищи! — сказал Ходзевич и вышел.

Борзый конь домчал его до Коломенского в три часа.

Село Коломенское представляло теперь укрепленный лагерь. Оно было обнесено валом, и с него глядели чугунные пушки; пред валом тянулся ров. Везде стояли поляки, у ворот разъезжал отряд жолнеров. Увидев Ходзевича, отряд направился к нему, но едва он приблизился на несколько саженей, как начальник отряда ударил свою лошадь и с криком понесся к Ходзевичу. Это был Свежинский.

Друзья крепко обнялись, не сходя с коней. Подъехавшие жолнеры тоже узнали своего бывшего поручика и радостно здоровались с ним. Сбившись все вместе, они поехали к лагерю.

— Неужели служить к нам? — торопливо спросил друга Свежинский. — У кого ты там? У самого коронного? О-го! И порох видел? Вот счастливый! Ты потом расскажи про Клушино; я соберу офицеров. Зачем приехал?

— К гетману! — ответил Ходзевич. — Уговаривать его сойтись с нами. Неужели мы с тобой рубиться будем?

— Да никогда! — горячо ответил Свежинский. — Брошу саблю и не двинусь! И многие из нас тоже так решили, а гетман сам… вот поди! Верно говорят, его наша Маринка за нос водит. Веришь ли, смотреть смешно: и гетман, и Заруцкий за ней, как псы, а она, как царица, командует. Сам-то «вор» струсил, в Симоновом монастыре ждет; так наш маршалка послал к нему уговаривать! Потеха и слезы! Нет, мы не будем драться!.. Вот палатка гетмана; он дома. Как кончишь с ним, приходи ко мне, поговорим! Ну, пошли тебе Господь Бог!

Свежинский отъехал. Ходзевич соскочил с коня и велел доложить о нем гетману; тот сам выбежал к нему из палатки.

— Ян Ходзевич, пан поручик! Челом тебе, челом, друже! Ну как, что? Где твоя красотка? Хорошо ли принял тебя король? Говори!

Ходзевич был очарован приемом Сапеги, однако вопросы гетмана перевернули его душу, и у него брызнули слезы.

— Что ты, мой тезка? С чего плачешь? — удивился Сапега.

— Убежала! — ответил Ходзевич.

— И ты не разыскал ее?

— У меня еще не было часа свободного, я все на коне для пользы родины. Я жду, как благодати Бога, когда мы займем Москву и я буду свободен.

Сапега вдруг нахмурился.

— Если так, тебе долго ждать придется. Москали присягнули Владиславу, но Москву займем мы. Переходи ко мне на службу!

Ходзевич упал на колени.

— Мосць пан! Меня послал к вам гетман, но помимо его все наше рыцарство молит вас: не, лейте братской крови понапрасну! Гетман просил передать, что он удовлетворит офицерство так же, как Зборовского и Калиновского. На большее нет средств. Не лейте шляхетской крови на соблазн москалям!

Сапега гневно отшатнулся.

— Не понимаешь ты, что говоришь! Мы не королю служим, мы — вольные. Раз мы клялись посадить на престол царя и царицу, мы так и сделаем и не изменим клятве! Что москали Владислава выбрали — это хорошо, но какая польза от того нашей отчизне — не понимаю! Так и передай гетману. А сам, — прибавил он ласково, — переходи ко мне; я тебя полковником сделаю! Ну, встань!

Ходзевич поднялся с колен бледный и потрясенный и воскликнул:

— Не хочу верить, чтобы поляк поляка бить начал!

— И мне того не хочется, — ответил Сапега и тотчас же, смотря через голову Ходзевича, спросил: — Что, что он ответил?

Ходзевич оглянулся, увидел маршалка и молча поцеловался с ним. Маршалок поклонился Сапеге и сказал:

— Его величество говорит, что из монастыря никуда не выйдет, только просит вашу мосць прислать ему отряд для его охраны. А ее величество вас к себе ждут!

Лицо Сапеги радостно вспыхнуло.

— Сейчас! Готовь коня! Ну, я пойду, — сказал он Ходзевичу, — а ты зайди ко мне вечером на кубок венгерского!

— Не могу, ваша мосць, я должен отвезти ответ гетману! — ответил Ходзевич.

— Ну, твое дело! Так скажи ему все, что слышал. Я — делу не изменник! — И с этими словами Сапега вышел.

Следом за ним вышел и Ходзевич и прямо прошел к своему другу.

Свежинский уже ждал его, но, к удивлению Ходзевича, был одет в рейтузы, жупан и при сабле. Они поцеловались.

— Видишь, — сказал Свежинский, — я дал слово вести тебя к товарищам. Все хотят видеть тебя, а потому и спрашивать о гетмане не буду. Расскажи о себе и о ней. Что, слюбились?

— Лучше бы мне не знать ее, чем так мучиться; лучше бы не видеть ее! На гибель мне любовь эта. Я весь извелся, меня черная тоска съела. Я покоя не знаю! — воскликнул Ходзевич.

Его глаза вспыхнули, лицо побледнело, и Свежинскому стало страшно. Он схватил друга за руки и, усадив на лавку, спросил:

— Что же, не любит?

— Хуже! Убежала… пропала… сгинула! Пашка моих жолнеров убила! Горе мне, яд!

Ходзевич схватился за голову. Свежинский налил водки и поспешно дал ему выпить.

Ходзевич немного оправился и рассказал все, что знал о побеге Пашки с Ольгой.

— Сколько времени прошло, а я искать ее не могу! У меня ни часа нет для этого. Все битвы, поход, и вот теперь опять то же! Горе мне! Я сгорю, как фитиль у бомбы. Да!

— Это Теряев сделал! — воскликнул Свежинский.

— Какой Теряев?

— Разве не знаешь? А впрочем, откуда знать тебе? — сказал Свежинский и рассказал о своей засаде, нападении на Теряева и кровавой схватке. — И вообрази, он спасся! — окончил он. — Мои жолнеры говорят, что его порубили, а найти не нашли. Никого не осталось, даже похожего на него.

Ходзевич задумался.

— Нет! Казимир говорил — одна Пашка… Может, Теряев потом нашел их и спрятал. Ну да я найду! Время мне только, свободу!

— Я — тебе помощник, Янек! Мы всю землю обшарим! — пылко сказал Свежинский. — А теперь пойдем к нашим.

Ходзевич оправился, и они вышли.

Старые товарищи по походам встретили его радостным криком и тотчас дали ему кубок в руки.

— Что, еще не разучился пить у короля? — хриплым голосом спросил Зброжек.

— Нет, панове! — ответил Ходзевич.

— Садись и рассказывай, что Сапега? — крикнули ему Круповес и Чаплинский.

— Да что! Ничего доброго. Сейчас уехал к воеводянке.

— Ох уж эта царица! — пробормотал Чаплинский. — Значит, гетман не хочет мира?

— И слушать не хочет! Я на коленях умолял — ничего! Гетман обещался дать стации, как Зборовскому и Калиновскому, а Сапега говорит, что ему честь велит царя защищать.

— К дьяволу этого царя! Сопляк! Жид крещеный! — раздались злые возгласы офицеров, а потом наступило молчание — всем стало и досадно, и грустно.

— Ну, панове, — шутливо прервал молчание Зброжек, — прежде чем зарубим Ходзевича, выпьем с ним!

Все оживились и подняли кубки.

— Расскажи, как вы победили при Клушине. Правда, москалей было сто тысяч?

— Много было! — ответил Ходзевич и рассказал об этой знаменитой битве.

Все стали вспоминать бывшие битвы. Ходзевич узнал, как они взяли Угреш, потом вспомнили осаду Троицы, Дмитров, а там и тушинское житье. Все перепились.

Наступил вечер. Ходзевич собрался ехать назад и горячо простился со всеми.

— Стой! Я провожу тебя! — сказал Свежинский.

Они выехали вместе, и всю дорогу Ходзевич изливал пред другом наболевшее сердце. Раньше он так не любил Ольги, как после ее побега. Он вскакивал ночью и ловил ее призрак и никого так не ненавидел, как Пашку. Нет казни, которую он нашел бы для нее довольно жестокой.

— Я помогу тебе! Не бойся, мы поймаем их, — успокаивал его Свежинский.

Наконец наступило время расстаться.

— Слушай, — сказал тогда Ходзевич, — я не должен был, но не могу не сказать тебе. Наш гетман решил завтра дать битву вашему; у нас в помощь будут москали с войском.

— Спасибо тебе, — ответил Свежинский, — я передам гетману!

— Как хочешь!

Они крепко обнялись и разъехались.

Ходзевич погнал коня. Когда он въехал в свой стан, везде были уже погашены огни, и только у гетмана Жолкевского светились свечи. Он с нетерпением ждал Ходзевича, потому что ему не хотелось вести своих против своих.

Глава XXIII Бегство «вора»

С утра на другой день весь стан Жолкевского был встревожен криками команды, звоном оружия, грохотом пушек и музыкой. Полки строились в боевой порядок и выходили друг за другом из стана, приветствуя своего гетмана, который стоял в воротах, окруженный свитой.

Из Москвы прискакал боярин. Гетман сказал ему несколько слов, и он опрометью поскакал назад.

Войска коронного гетмана вышли из стана и тогда увидели, как растворились ворота московские и русское войско длинной цепью потянулось в поле.

— Пятнадцать тысяч под командой князя Мстиславского, — объяснил Одынец.

— Ох, горе нашим! — вздохнул Добушинский. — Где же им тягаться с такой силой.

— Да не хлопочи! Сапега сам увидит и замирится, — уверенно ответил Кравец.

В это время в рядах войск произошло смятение.

— Глядите, братики! — крикнул пан Млоцкий.

Из стана Сапеги с развевающимися хоругвями выступало войско. Впереди шли поляки, дальше казаки с Заруцким во главе и, наконец, немногочисленная русская рать.

Скоро подле Девичьего поля войска выстроились друг пред другом. Спиной к стенам московским стояли русские под предводительством князя Мстиславского, с правой стороны от них отдельно выстроились польские войска под предводительством Жолкевского, а в каких-нибудь двухстах саженях стояли войска Сапеги и «вора». Но никто не начинал военных действий. Вдруг окруженные свитой гетманы отделились от своих войск и быстро помчались друг к другу.

Сапежинцы не хотели драться, были рады, увидев, что битва может кончиться мирным соглашением вождей, и все с напряжением следили за ними. Вдруг вожди стали разъезжаться, но потом опять съехались.

— На соблазн москалям станем ли друг друга рубить?! — сказал в это время Жолкевский.

Сапега задумался, а затем ответил:

— Я сам зла не хочу и согласен соединиться с вами, если вы обеспечите[136] царя и царицу.

— Не беспокойтесь! Мы отпустим их и подарим им Самбор.

— Тогда по рукам! Прошу сегодня прислать стации!

— Прошу вас к нам сегодня! — ответил Жолкевский.

— Едет, назад едет! — крикнул Кравец. — С чем-то?

— Смотри! — прибавил Зброжек. — Говорит с полковниками. Машут платками. Соединились! Виват!

— Виват!.. — загремело по полю, и в ответ тем крикам грянули войска Жолкевского.

Войско Сапеги с музыкой стало уходить с поля. Казаки и русские быстро повернули и поскакали прочь. Жолкевский подъехал к Мстиславскому и сказал ему:

— Князь, «вор» обессилен. На днях я приведу его в Москву живым.

— С нами Бог! — перекрестился Мстиславский.

Войска стали уходить с поля. В тот же вечер польские офицеры сошлись и устроили банкет.

Жолкевский послал через Сапегу грамоту «вору», в которой обещал ему Самбор или Гродно, но «вор» возмутился и разорвал послание. С казаками он заперся в Угреше, в монастыре, и решил все-таки овладеть Москвой; но его силы были сравнительно ничтожны, и его игра уже была проиграна.

Между тем Жолкевский решил обсудить вопрос о поражении «вора» с князем Мстиславским и сказал ему:

— С этой стороны, князь, нам не подойти к «вору»: он нас сразу увидит. Необходимо, чтобы вы, бояре, согласились пропустить нас через Москву. Тихо, ночью, мы проберемся через нее на ту сторону и возьмем «вора» живьем!

Мстиславский степенно провел рукой по бороде и ответил:

— Я скажу в Думе. Ежели бы одного меня дело касалось, я не препятствовал бы.

— И отлично! Так скажите, пока еще «вор» не усилился.

В тот же день боярин собрал Думу.

— Понятно, пропустим! — твердо заявил князь Голицын. — Все равно пока к нам придут и в Москве жить даже будут, а тут ведь дело идет о том, чтобы им только перейти через город.

— Да ведь со всем войском! — заметил князь Воротынский. — Вдруг да занять город задумают? Народ озорной!

— Эх, князь! — ответил Мстиславский. — Захотят занять, так займут. Только зачем им насильничать, если мы их сами честью к себе зовем?

— Пропустить! По крайности «вора» возьмем! — твердо сказал Ляпунов, и к его мнению присоединились все остальные.

Гонец из Москвы поскакал на Девичье поле. Гетман Жолкевский собрал свое офицерство и сказал:

— Панове, сегодня ночью мы сделаем небольшой поход на «вора». Для этого русские позволяют нам пройти через Москву. Прошу вас, будьте благоразумны: скажите и солдатам своим, чтобы не позволяли себе никаких вольностей, а шли чинно, спокойно. Русские увидят, какие мы гоноровые[137], и охотно подчинятся нам. А то взбунтуются, и не будет толка. Теперь прошу готовиться. С Богом!

Офицеры разошлись.

Едва смерклось, как ворота московские открылись настежь и тихо, словно тени, стали проходить через них польские полки. Длинной вереницей тянулась конница, чуть слышно бряцая оружием, лавой потекла пехота и через всю Москву протянулась по узким улицам.

От странного шума москвичи просыпались и выглядывали из калиток.

«С нами сила Господня!» — зазвенела у всех мысль, когда они увидели, как при бледном свете луны сверкали шишаки и брони, в тишине ночи бряцало оружие и мерно стучали конские копыта.

Москвичи испуганно пятились, прятались в свои пуховики и говорили:

— Поляки у нас, в Москве!

А в это время в келье монастыря Николы на Угреше, опустив руки на колени, сидела Марина. Она несколько времени глядела на сидевшего пред ней «вора» и затем уныло сказала:

— Нет, закатилась твоя звезда! Да и не было ее. Пока ты ладил с поляками, еще была сила, а теперь… Лучше бы я с батюшкой в Самборе жила!

«Вор» покраснел от ее упреков, его глаза сверкнули.

— Не так, Марина, не так! — перебил он ее. — Еще есть надежда, и не малая. Уруслан-бек идет ко мне; придет с ордой, и тогда возьму Москву! Так ли, Иван Мартыныч?

— Так, так! — поддакнул Заруцкий.

— Да и казаки Ивана Мартыныча — помощь не малая! — оживился «вор». — Небось! Еще потрясем их! Попляшут.

Марина покачала головой и повторила:

— Закатилась звезда твоя!

— Тьфу, чертова баба, одно заладила! — И «вор» в волнении вскочил с места.

В дверях показался его шут, Кошелев.

— Какой-то москвич к тебе просится!

— Зови! Вот видишь, сами идут! — хвастливо сказал «вор» Марине.

В келью вошел московский мещанин в рваном армяке, с колпаком в руке и низко поклонился самозванцу.

— Бог с тобой, Дмитрий Иванович! — униженно сказал он.

— Бог и с тобой! — ответил «вор». — Что скажешь?

— Бедный я мещанишка, из посадских, — жалобно заговорил он, — доходишки мои скудные. Только и есть, коли кто за добрую весточку даст гривну-две, Я вот и пришел…

— На! — «Вор» гордо кинул к ногам мещанина кошель, который глухо звякнул. — Говори!

Мещанин жадно схватил кошель и сунул его за пазуху, потом поклонился еще ниже.

— Сто лет тебе жить, царь-батюшка! А весть моя такая, что, коли не хочешь живым в руки полякам попасться, беги скорее!

«Вор» ждал приятного известия и даже отскочил назад, словно отброшенный его словами. Марина выпрямилась, Заруцкий вскочил.

— Почему знаешь? Почему говоришь так? — спросил он.

— А потому, что бояре наши сговорились пропустить поляков через Москву. Они уже идут и часа через два тут будут!

«Вор» схватился за голову.

— Измена!.. Измена! — вскрикнул он в отчаянье таким голосом, что мещанин юркнул в дверь и в страхе пустился бегом из монастыря.

— Закатилась звезда твоя, — повторила Марина.

«Вор» опустился на лавку и тихо заплакал. Один Заруцкий не потерялся. Он вышел из кельи, отдал приказание и тотчас вернулся назад.

— Не время теперь перекоряться да плакать, — сказал он, — бежать надо. Марья Юрьевна, иди собираться в путь!

Марина тотчас вышла.

— Встань, Дмитрий Иванович! — произнес Заруцкий, взяв «вора» за плечи. — Баба ты, што ли? Срам, ей-Богу! Бежим в Калугу, а там казаки да татары, силища великая. Перезимуем, а летом сюда. И зададим же мы им звону!

Малодушный «вор» снова ожил. На его лице отразилась надежда.

— Тогда бежим! — воскликнул он, вскакивая.

Через полчаса из Угреш по дороге в Калугу во весь дух мчался небольшой отряд донцов. Во главе их скакали «вор» с Заруцким и Марина со своей неразлучной подругой, Варварою Пржемышловской.

Жолкевский никого не застал в монастыре и на рассвете вернулся в лагерь через Москву.

А наутро москвичи с изумлением говорили друг другу:

— Были поляки и нет их. Что за диво: ни одной бабы не тронули, никакого шума не сделали, никакого срама не учинили. Видно, и впрямь за ум взялись и нас полюбили!

Странные отношения установились между русскими и поляками. С одной стороны, они успокоились с той минуты, как убежал «вор», присягнули все в верности Владиславу, охотно послали в Смоленск посольство с Захаром Ляпуновым и митрополитом Филаретом (Романовым) во главе, дружили с поляками, ходили к ним и принимали их у себя; с другой же стороны, чувствовали к ним такое недоверие, что поляки невольно остерегались их и даже побаивались.

Между тем время шло. Русские хотели видеть своего новоизбранного царя — королевича Владислава, — а король Сигизмунд не отпускал послов, день за днем. откладывая переговоры с ними. Становилось холодно, начинался октябрь, пора было думать о зимней квартире, и Жолкевский хотел вернуться под Смоленск.

Ходзевич изнывал в бездействии и заливал горе вином.

— Жилы они из меня тянут! — жаловался он Свежинскому. — Почему гетман не пускает меня? Служи я у Сапеги, уже давно был бы в поле!

— Подожди, — ответил Свежинский, — не долго осталось. Вот станем на зимние квартиры, и поедешь ты, и я с тобою!

Почти в то же время гетман Жолкевский спорил со своими полковниками.

— Простите меня, — с горячностью заявил Зборовский, — я присоединился к вам только потому, что вы обещали в Москве войну кончить! Если я пойду отсюда, меня мои же на саблях разнесут! Я дал им слово!

— Да поймите же, что нас мало, что мы будем там в западне. Не дай Бог, что случится, и нас там голодом заморят! — возразил Жолкевский.

— Я ручаюсь, что ничего не случится, — ответил Гонсевский. — Поезжайте сами к королю и уговорите его выслать скорее Владислава. Все будет хорошо!

В дверях палатки показался жолнер.

— Бояре из Москвы! — доложил он, и за ним в палатку вошли князья Голицыны, Волконский и Мстиславский.

Гетман торопливо встал им навстречу.

— Мы к тебе с просьбой! — поклонились ему князья.

— А что?

— Да слышали мы, что ты хочешь свое войско отвести, — сказал Мстиславский. — Сделай милость, оставь его у нас!

Жолкевский нахмурился.

— Так, вельможный пан, — заговорил Голицын, — нельзя инако. Если ты не займешь Москвы и уведешь войско, народ сейчас за «вора» станет и нас перебьет. Придет «вор» на Москву — и опять кровь польется! Не губи нашего дела!

Жолкевский задумался, потом бросил на стол булаву и сказал:

— Ну, быть по-вашему!

В тот же день бояре стали составлять списки постоя и назначать города для продовольствия.

Утром 9 октября 1611 года поляки вошли в Москву. Чтобы не пугать москвичей своей численностью, они вступали в город небольшими отрядами и тотчас были размещены по квартирам. Гетман со своим полком занял Кремль, Гонсевский — Девичий монастырь; в Китай-город стал Казановский; в Белом — Зборовский. Полки Струся стали в Верее, Можайске и Борисове.

В тот же день Ходзевич получил отпуск.

Часть вторая Освобождение

Глава I На поиски

Получив разрешение ехать, Ходзевич не мог всю ночь сомкнуть глаз. Он еще не знал, как и где будет искать Ольгу, но чувствовал, что найдет ее, и при этом нетерпение и радость охватывали его, отбивая от него сон. Он не давал спать и Казимиру, который лежал у порога его горницы, и, чуть рассвело, уже был на ногах.

— Поднимай солдат, готовь коня, Казя, а я к Феликсу пройду; он отпросился ехать со мною! — сказал он, торопливо одеваясь.

Свежинский еще спал, когда пришел к нему Ходзевич.

— Вставай, лодырь, вставай! — закричал он. — Смотри, сейчас солнце поднимется.

— Ах, чтоб тебя! — проговорил Свежинский, вскакивая спросонья. — Напугал даже.

Ходзевич стал торопить его.

— Ну уж врешь это!.. — сказал Свежинский. — Я на пустой желудок никогда с места не тронусь. — И, выйдя в сени, отдал распоряжение.

Через четверть часа пред ними стояли миса горячего пива, кровяная колбаса, хлеб и овечий сыр. Увидев еду, Ходзевич и сам присел к столу.

В горницу вошли Чаплинский и Круповес.

— Мы у тебя были, и пахолик сказал, что ты у Феликса. Ну вот и мы! Пришли проводить тебя!

— Челом вам!

Они сели. Чаплинский вытянул из своих шаровар глиняный кувшин и, ударив по нему, сказал:

— Для вас только, панове! Мне тут один боярин меду подарил. Добрый мед! И сладит, и жжет!

Свежинский достал чарки, и они стали пить.

— Ну, панове-други, — заговорил Круповес, — а скажите нам, как же вы поедете и где искать свою королеву будете?

— Да ведь след-то у меня есть! — ответил Ходзевич. — Пан Млоцкий ее в руках имел, да шиши отбили!

— Шиши! — Чаплинский даже вздрогнул. — Вот не хотел бы встретиться с ними, хотя ничего не боюсь!

— Ну а мы поедем прямо к тому месту, где Млоцкий с шишами встретился, и там весь лес изъездим. Однако пора!

Ходзевич встал и, подтянув пояс, прицепил саблю.

Миса с пивом была пуста, кувшин из-под меда валялся под столом. Глаза у всех посоловели.

— Ну, ехать так ехать! — сказал Свежинский.

Все вышли на двор. У крыльца стояли кони Ходзевича и Свежинского. Отряд в тридцать человек, спешившись, стоял в стороне.

— На конь! — крикнул Ходзевич, садясь в седло.

— Ну, желаем удачи!

Лошади рванулись, и отряд тронулся по узким московским улицам.

Город уже проснулся. На площади толпой стояли извозчики со своими странными колымагами и двухколесками. Торговые ряды были отперты, и купцы в своих остроконечных шлыках и разноцветных кафтанах громкими голосами расхваливали свой товар, но при виде польского отряда вдруг смолкли.

— А не любят они нас! — сказал Ходзевич.

— Разве есть за что? — возразил Свежинский и прибавил: — Но что за быдло! Сколько их, сколько нас, и мы над ними господа теперь! — В его голосе слышно было презрение.

Вдруг с его головы от сильного удара слетел шлем и покатился по улице.

— Шапку долой, схизматик! — вопил пред ним, махая палкой, какой-то исступленный старик, босой и почти нагой.

Свежинский в ярости схватился за меч, но Ходзевич удержал его:

— Оставь! Что говорил Гонсевский!

В этот миг удар палки сшиб и с его головы шлем. Пахолики бросились поднимать. Жолнеры сдвинулись и обнажили мечи.

— Снимайте шапки! — закричала толпа. — Это — икона наша!

Ходзевич увидел в воротах, под которые они ехали, икону. В другое время он показал бы себя, но теперь желание найти Ольгу пересилило его гнев, и он, пришпорив лошадь, увлек за собой отряд.

— Будьте, анафемы, прокляты! — донесся до него исступленный крик старика нищего.

Московские люди, видя бешено скачущий отряд, едва успевали сторониться на узких улицах.

Через полчаса поляки выехали из города. Свежинский оглянулся и злобно сказал:

— Я спалил бы это осиное гнездо!

— Подожди, все наше будет! А пока Ольгу мне, Ольгу! — воскликнул Ходзевич.

Они убавили ход коней и поехали рысью.

— Ты хорошо расспросил Млоцкого?

— Чего! Сто раз расспрашивал! — ответил Ходзевич. — Теперь доедем до Можайска, отдохнем, а от него и тронемся в дорогу.

— А в Можайске наши?

— Там же Струсь, а у него Добушинский, Одынец и Кравец. Добрые рыцари!

Можайск являлся как бы передаточным пунктом. Жолкевский не напрасно послал туда часть войска. Полк Струся оберегал дорогу и во всякое время мог помочь Гонсевскому и своим товарищам в Москве.

Город обратился в военный стан. Он был много меньше Москвы, и полковник Струсь не боялся населения. Каждую выходку против поляка он казнил смертью, и поляки своевольничали как хотели.

Добушинский и Одынец приняли Ходзевича с его другом радостно, словно родных.

— А Кравец где? — спросил Ходзевич.

— Кравец поехал за стацией! — ответил Одынец. — Он любит это!

— Ну а пока к столу, панове. Чем богаты! Прошу! — перебил Добушинский и, обращаясь к Ходзевичу, добавил: — А твоих людей я велел напоить и накормить в холопской избе.

— Благодарю! — ответил Ходзевич, подходя к столу, на котором питья было больше, чем еды.

Все дружно напали на напитки, и скоро разговор оживился.

— Ну а как у вас там? — спросил Одынец.

— Собачья жизнь! — махнул рукой Свежинский.

— А что? Ведь там добра всякого много. Для чего же вы шли туда?

— Э, что говорить! Кабы не гетманы наши. Видите ли, Жолкевский, известно, рыцарь славный, но и осторожный, как трус. Он все говорил: «Нас мало, москвичей много, опасно задирать их!» — и сам сбежал.

— Он с полком уехал?

— Нет! Положим, взял только конвой, а все-таки утек. Головой поставил Гонсевского, а тот еще трусливее.

— Ну?

Свежинский кивнул головой.

— Пана Блонцкого, хорунжего от Зборовского, знали? Ну так помяните его душу!

— А что?

— Да пьян был, выстрелил в икону москалей, что на воротах. Что же думаете? Наш гетман отрубил ему руки, ноги; к воротам их прибил, а тело сжег!

— Да где же это видано! — воскликнул Добушинский.

— Ну вот! — мрачно сказал Свежинский. — Пан Тарновицкий попа ударил, ему руку отсекли. Что же это? А вы говорите — богатый город! Весь полк Зборовского гудит, как улей.

Одынец покачал головой.

— У нас лучше. Что хотим, то делаем. Не хотите ли девчонку, пан мой?

Свежинский махнул рукой.

— Кабы пьян не был!

— Может, ему? — И Одынец лукаво мигнул на Ходзевича, все время сидевшего молча.

— Оставьте его! — ответил Свежинский. — Вы лучше покажите, где нам лечь. Ведь он чуть свет встрепенется.

— А тут мы вас и положим! Гей, Антусь, Петрик!

Вошли два пахолика и стали устраивать на полу постели, а через час все спали, оглашая комнатку храпом.

И снова, едва рассвело, Ходзевич был уже на ногах и торопил с отъездом. Еще солнце не поднялось и было сумрачно, когда они выехали из Можайска.

— Куда же мы? — спросил Свежинский.

— А прямо к тому монастырю, о котором Млоцкий рассказывал, а с него и начнем по лесу шарить. Я знаю манеру шишей. У них здесь где-нибудь притон есть, и в нем они Ольгу держат, потому что куда ее деть?

— Пожалуй, ты прав, — согласился Свежинский. — Ну, с Богом!

Они прибавили рыси. Темный лес окружил их со всех сторон. Два раза они останавливались отдохнуть и закусить и к вечеру подъехали к монастырю. Его развалины представляли тяжелое зрелище.

— Бррр… — сказал Свежинский. — Так и думается, что тут все привидения. Ишь!

Мимо них юркнула летучая мышь. Застонал и заплакал филин.

— Ну, здесь и переночуем! — решил Ходзевич, слезая с коня. — А потом авось и найдем Ольгу среди проклятых шишей.

Увы, эта первая попытка Ходзевича возвращения себе любимой княжны обошлась ему дорого: он сам попал в руки страшных шишей.

«Шиши» вначале было прозвищем обидным, но спустя немного стало грозным именем для поляков. Разоренные крестьяне, тягловые мужики, люди служилые, посадские, мещане, нередко дети боярские и дворянские собирались в отряды и вели партизанскую войну. Почти все они были обижены поляками и казаками, обижены смертельно, и смертельной враждой горели их сердца. Не зная устали, они шныряли здесь и там, отбивали обозы, нападали на малые отряды, и их жестокость не уступала польской.

Между ними было немало прославленных имен: так, в Юрьево-Польском уезде славился Федька Красной, в Решме — Григорий Лапша; немало страха нагнали Ивашка Кувшинников, Федор Наговицын, Илейка Деньгин, за головы которых поляки обещали и пять, и десять, и пятнадцать тысяч злотых, но в последнее время едва ли не затмила их славу шайка князя Теряева-Распояхина. Полякам еще не было известно имя князя, но его шайку они быстро отличили от прочих по качеству оружия, по быстроте натиска, по безумной отваге и, главное, по жестокости.

Словно демон обуял князя Теряева. Месть, месть и месть — и ничего, кроме этого чувства, не знало его сердце, в глубине тая смутную надежду найти Ольгу. Он мстил полякам за нее, за свои раны и за тот долгий обман, из-за которого он был изменником своей родине. Когда он увидел, что сделали поляки на Руси, его сердце готово было разорваться от тоски и стыда.

«И я дружил с ними!» — повторял он про себя со стоном, и теперь адская злоба на них закалила его сердце.

Как дикий вепрь, носился он по всей Руси, ища Ольгу, везде узнавая про нее и в то же время мстя полякам. Под Смоленском он навел на них панический ужас, был под самой Москвой у Можайска, уходил ко Пскову, и везде оплошавшие поляки попадали в его руки. Князь был крут и скор на расправу, не зная пощады. Ни один поляк не ушел от него живым, и даже близкий ему Антон крестился, когда слышал короткий, но ясный приказ: «На кол!»; и где бы Теряев ни был, позади него, как страшный след, оставались скорченные фигуры посаженных на кол поляков.

Князь словно закалился в жестокости, и его сердце не знало ни пощады, ни жалости. Люди любили его, как отца, и слепо шли за ним, куда бы он ни вел их.

Недалеко от того места, где остановился Ходзевич, князь Теряев-Распояхин временно разбил свой стан в лесу, на поляне. Его люди уже спали, сытно поужинав. Князь обходил посты, чтобы тоже лечь отдохнуть, и сказал своему наперснику Антону:

— Пусть в Москве бояре выбрали Владислава и замирились. Но не всей землей они это сделали, да и мне не по нутру. Опять, чай, и ты слышал, что ляхи в Можайске творят, а теперь еще им города на откуп отдали, так они там что хищные звери. Нешто можно терпеть такое?

— Так оно, так, господин, — начал Антон, — а коли и на Москве…

— Оставь! — нетерпеливо перебил его князь. — Да если вся Русь станет крест целовать этому схизматику, я один отрекусь и, пока жив буду, не пойду к ним для крестного целования. Ты откуда?

Пред князем выросла фигурка юркого Еремки.

— А на разведку ходил, — ответил он, — так вот…

— Поляки? — быстро спросил князь.

— Они!

— Много? Далеко отсюда? Сколько?

— Туточка недалече. Монастырь был, так в ем спят теперя. Я посчитал — коней сорок, не боле.

— Сорок коней? Хорошо! Дорогу знаешь?

— А то как же!

Теряев тихо засмеялся; его глаза сверкнули, как у волка.

— Антон, — сказал он, — буди тридцать человек. Скорее! Я уйду, а ты с остальными останься.

Антон отошел в сторону.

— Еще что узнал? — спросил Теряев.

— Шиши тут есть тоже, — сказал Еремка.

— С кем?

— С Лапшой.

Князь кивнул головой.

В темноте послышалась возня, лязг оружия, тяжелые шаги, и пред князем вырисовалась темная масса.

— Огня! — приказал Теряев.

Зажгли лучины; Антон взял пучок их в руку и пошел рядом с князем. Теряев осмотрел каждого отдельно, а потомсказал:

— Ружей не надо, оставьте, ножны от мечей — тоже-только стук будет. Возьмите каждый меч в руку, нож за пояс. Готово? Ну, с Богом! Еремка, веди!

Отряд тихо двинулся, идя гуськом.

Вскоре слева от него стал медленно выплывать на небо полумесяц и бросил бледный свет на верхушки деревьев.

— Далеко? — спросил Еремку князь.

— С полчаса времени! — ответил Еремка.

Они медленно, осторожно продвигались вперед, словно волки к овцам.

Ходзевич со Свежинским в это время спали, налившись русским медом; жолнеры, тоже изрядно выпив, следовали примеру своего начальства. Только пахолик Ходзевича, Казимир, полудремал у коновязи на дворе. И Ходзевич, и жолнеры расположились в церкви, пьяный Свежинский во весь рост вытянулся на плащанице[138], Ходзевич лежал подле него, положив под себя большую икону.

Вдруг крики ужаса и стоны разбудили их. Они вскочили, ничего не видя. В темноте происходила какая-то сумятица, были слышны удары мечей и крики.

— Матка Бозка! Смилуйся! В бой! — кричали поляки.

— С нами Бог! Бей их, собак! — слышалось в ответ.

— Напали! — хватая саблю, сказал Свежинский.

— Верно, шиши! — ответил Ходзевич. — Иди к выходу! Руби!

Плотно прижавшись друг к другу, они двинулись к выходу, беспорядочно в темноте махая мечами. Светлое пятно лунной ночи показывало им выход. Несколько фигур мелькнуло мимо них.

— Нам не справиться, — сказал Свежинский Ходзевичу, — как выйдем, сейчас на конь!

— Ладно!

Они вышли. Лунный свет заливал теперь монастырский двор и освещал сумятицу. Кони ржали и носились по двору. Несколько человек ожесточенно рубились. Какой-то жолнер вскочил на лошадь и быстро помчался прочь.

— Бежим! — крикнул Свежинский и бросился к коню.

Ходзевич побежал за ним, как вдруг в эту минуту пред ним выросла фигура Теряева. Ходзевич не узнал его, но князь узнал сразу, и его сердце охватила безумная радость.

— Сдавайся! — закричал он. Ходзевич вместо ответа отмахнулся саблей, но Теряев быстро отбил удар и занес свой меч над его головой, но тотчас раздумал и закричал: — Гей!.. В плен!

Шиши бросились сзади на Ходзевича, и через мгновение он лежал перевязанный веревками.

Тем временем Свежинский сломя голову мчался к Можайску. По дороге к нему пристали трое жолнеров и Казимир.

— Шиши! — сказал в ужасе один из них.

— Кто бы подумал! Вот и мирись с русскими! — сказал другой.

— Моего господина взяли! — плача, объявил Казимир.

Свежинский ударил лошадь и помчался еще быстрее.

Между тем Теряев оглядел монастырский двор. В это время к нему подошел Еремка; в его руках дымился кровью длинный поясной нож.

— Все, князюшка! — сказал он.

— Что сделали?

— Десять ляхов зарубили, шесть поранили, а семнадцать собак перевязали.

— А наших?

— Четырех зарубили да один ранен, Митюха!

Князь снял шлем и перекрестился.

— За правое дело умерли! — сказал он и отдал приказание: — Сейчас беги к Антону, и пусть все сюда перейдут станом. Здесь хорошо! Убитых схоронить, пленных — на кол, а этого… вон сюда, в сторожку! — И он толкнул ногой Ходзевича.

Еремка быстро передал приказание и сам исчез. Двое шишей подошли к Ходзевичу и, взяв его за голову и ноги, как труп, понесли в избушку, стоявшую у ворот.

— Огня! — приказал Теряев, входя следом за ними.

Внесли поставец и вставили в него пучок смоляной лучины.

Лицо Теряева осветилось злобой.

— Посадите его и уходите.

Ходзевича посадили на лавку, уткнув в угол.

Теряев подошел к нему и заговорил:

— Что, пан, не узнаешь ли меня?

Ходзевич вгляделся в его лицо и покачал головой:

— Помнится лицо твое, а где видел, не знаю!

— Не упомнишь? А теперь тебе надо бы знать меня, потому что спутались наши дороги и не разойтись нам миром. Я, пан мой, — князь Теряев-Распояхин, и бражничали мы с тобой вместе, когда оба у «калужского вора» служили. Бросил я его вольной волей, а ты, как вор, бежал. А бежал потому, что боярскую дочь, разорив усадьбу, волоком уволок. А та боярская дочь моя невеста была. Вот наши дороги и спутались. Понял ли ты теперь? А?

Ходзевич понимал одно — что попался в руки шишей, которые не знают пощады; но, увидев искаженное злобой лицо Теряева, услышав его слова, сказанные шипящим от злобы голосом, он понял, что ему грозит не простая смерть.

Между тем Теряев придвинулся ближе к Ходзевичу и заговорил снова:

— Когда я узнал, что ты разграбил усадьбу князя Огренева-Сабурова да увез его дочь под Смоленск, я чуть памяти не лишился и за тобой следом бросился. Плохо было бы тебе, лях поганый, да на мою беду, а на твое счастье, засада мне дорогу перерезала и меня чуть не убили. Но выздоровел я и дал себе клятву не положу рук своих, не успокоюсь, пока своей невесты не отыщу, пока тебе, лях, не отомщу смертной местью. Говори теперь, где Ольга?

Ходзевич отшатнулся от его лица и ударился головой в стену.

— Я сам ищу ее, — проговорил он, бледнея.

— Как? — не веря ушам, переспросил Теряев.

— Сам ищу ее. Она убежала от меня. Скрылась…

Теряев схватил себя за голову и в ярости забегал по горнице. Его голова кружилась, мысли путались. Вот похититель Ольги! Он думал, что она будет спасена, и вдруг… след снова потерян. «Врет», — мелькнуло у него в голове, и он, снова подбежав к Ходзевичу, не помня себя, ударил его по лицу. Кровь потекла у Ходзевича из рассеченной губы.

— Говори, собака, врешь! Ведь врешь?

Лицо Ходзевича оросилось потом. Глаза сверкнули.

— Хам! — презрительно сказал он. — Бьешь связанного.

Князь одумался, но потом махнул рукой.

— Жечь тебя буду! — крикнул он. — Эй, люди!

В избу вошли двое.

— Распалите костер и достаньте длинную жердь! — распорядился Теряев, а когда шиши ушли, снова вернулся к Ходзевичу и повторил: — Жечь тебя буду! Говори, где Ольга?

Ходзевич презрительно пожал плечами. Он уже примирился со своей участью.

Странное то было время! Закаленные в бою, очерствелые сердцем поляки и казаки почти так же равнодушно относились к своим страданиям, как и к страданиям своих врагов.

Двое людей вошли в избу. Следом за ними появился Антон. Он поклонился князю и сказал:

— Все, господин, пришли!

— Пленные посажены?

— Все уже.

— Костер?

— Готов!

— Разденьте его, свяжите и жердь промеж рук и ног проденьте! Когда готово будет, на двор несите!

Князь вышел на двор. При бледном свете осеннего утра у монастырской ограды в ряд корчились на колах пленные поляки. Стоны и крики оглашали двор. Наскоро забивая колы, мужики пробивали несчастным бока, сажали вкривь и вкось, отчего муки казненных неизмеримо увеличивались.

Теряев, не обращая внимания на стоны и крики, мрачно ходил по двору, сгорая от злобы. Ему казалось, что лях смеется над ним, скрывая от него Ольгу.

Мужики вынесли Ходзевича. Он бессильно висел на жерди, словно туша, приготовленная для копчения.

Теряев быстро подошел к нему.

— Где Ольга? — повторил он.

Ходзевич молча мотнул головой.

— Подними над огнем! — приказал Теряев.

Мужики поднесли Ходзевича. Он стиснул зубы и закрыл глаза.

— Где Ольга? — повторил свой вопрос Теряев и потом добавил: — Подбрось хворосту!

Огонь лизнул оголенную спину Ходзевича. Он вытянулся, как от удара, и снова скорчился. Вдруг послышались шум, крики, и Ходзевич со всего маха был брошен на землю. Он раскрыл глаза. Все торопливо шли из монастыря. Его главного врага не было. Двор опустел. Ходзевич не верил своим глазам, но решил, что надо пользоваться каждой минутой; он стал скользить по шесту и скоро освободился от жерди. Его ноги и руки были спутаны просто веревками у кистей, он стал с яростью грызть веревки и освободил руки, а потом развязал ноги и попробовал встать. Ноги затекли; он сделал несколько попыток и наконец встал. Куда деться? Он бросился к воротам и в этот миг увидел скорченные трупы казненных. Его ударило в пот от ужаса и сострадания, но он имел мужество обойти всех и вздохнул, не найдя между ними своего Казимира.

Но надо было уходить. Ходзевич пошел шатаясь, забыв о том, что он голый, и вдруг встретил Свежинского.

— Ян! — закричал тот, соскакивая с коня. — Ты жив?

Ходзевич протянул руки и упал без чувств.

Если бы все тот же Еремка не предупредил князя, отряд Теряева вряд ли бы спасся от разгрома.

Свежинский наткнулся на отряд Млоцкого. Почтенный ротмистр ехал в город, отданный его роте на прокорм, и тотчас согласился следовать за Свежинским, радуясь помочь своему брату. Его радость оказалась еще большей, когда на деле не пришлось сделать ни одного выстрела, и он, не слезая с коня, сказал:

— Хвала Богу! А теперь, пан, назад и до дома: вы — в Можайск, а я по своему делу. Да скорее из леса!

— Для чего! — удивился Свежинский. — Смотрите, он еще не пришел в себя, голый, обожженный.

— Завернем. Возьмите на коня, и марш! — продолжал Млоцкий. — Поверьте, я знаю шишей. Не пройдет десяти минут, и они окружат нас! Ну, берите ротмистра, заверните в плащ. Вот так… Налево кругом! Рысью!

Не обращая внимания на протесты Свежинского, отряд стал быстро удаляться от монастыря. И в самое время: к монастырю уже двигался отряд князя Теряева, усиленный другими шишами. Рядом с князем шагал Григорий Лапша.

— Понапрасну, князь, — говорил он, — вестимо, они утекли. Не такие, чтобы вас дожидаться.

— Но я его там оставил! — с отчаянием повторял князь.

— Ну зачем с собой не взял? Верно, и его унесли!

— Ты заплатишь мне за это! — гневно сказал князь Антону.

— Твоя воля, господин! А кабы не я, так были бы мы в руках у ляхов и на колах сидели бы, а то жарили бы нас, как поросят!

Они подошли к монастырю и увидели его опустевшим.

При виде скорченных трупов Лапша поморщился.

— И сердит ты, князь, прости Господи! — сказал он.

— Мало им этого! — усмехнулся князь.

Оба отряда остановились отдохнуть.

— А к обеду, князь, к нам милости просим, — сказал Лапша, — может, вместе действовать будем, договоримся до чего-нибудь. Все равно, где станом ни стоять, а у меня ладнее: и дома на славу, и две хозяйки. Одна даже дочь княжая!

Князь слушал его рассеянно, но при последних словах встрепенулся.

— Кто, говоришь?

— Дочь княжая. Ольга Степановна, боярина Огре…

Он не договорил: князь вскочил как безумный, схватил его за плечо и закричал:

— У тебя, у тебя! Как она попала к тебе?

— Постой, князь! — сказал Лапша, с усмешкой отводя его руки. — Чего ты? Али знаешь ее?

— Невеста она моя!

Лапша с недоверием посмотрел на него.

— Она что-то иное говорила. Ну да ин так, — сказал он, — а попала она ко мне совсем по случаю! — И Лапша рассказал, как отбил ее от Млоцкого в этом же монастыре.

Князь словно обезумел. Он вскакивал, обнимал Лапшу плакал, а потом падал на колени и благодарил Бога. Когда же успокоился, то стал торопить Лапшу идти к нему в стан.

Глава II Новые злоключения

Ольга на время успокоилась и отдохнула в стане у шишей. Здесь она чувствовала себя в безопасности, окружающие относились к ней с почтением, и ко всему Лапша дал ей слово найти Терехова-Багреева и отвезти ее к нему. Нередко свободные часы Ольга коротала с Пашкой, рассказывая ей свои мечты о предстоящем счастье, и Пашка начинала верить в них. Лица обеих разгорались и улыбались, и они забывали окружающую обстановку.

— Они-то уж найдут моего милого! — говорила Ольга про шишей. — Они по всей Руси ходят, так долго ли им? А мы здесь с тобой сколько хочешь ждать можем — нас уж они поберегут! И заживем мы, Паша, с тобой! Вот ты узнаешь моего жениха… Хороший он, добрый, сильный и любит меня!..

Лицо Ольги вспыхивало, взоры мечтательно устремлялись вперед, и она вслух начинала вспоминать свое последнее свиданье с возлюбленным, там, в вотчине под Калугой.

Пашка вздыхала, на ее глазах показывались слезы, и думалось ей, что не смеет она, девка беспутная, даже смотреть на такого чистого ангела, как ее Ольга.

Одну из таких бесед они вели под вечер. Тени сгущались. Ольга отодвинула от себя пяльца и мечтательно смотрела на дорогу. В дверь застучали. Пашка отворила ее и увидела Фомушку.

— Чего тебе? — спросила она.

— Наши идут! — ответил он.

— Беги скорее, подтопи печь. Кушанья-то разогреть надо! — отдала приказание Пашка и обернулась к Ольге: — А я в погреб схожу, чай, захотят с дороги испить чего. Да что там за шум? Ишь их сколько! — И Пашка, выйдя за дверь, скрылась.

Ольга осталась одна. Сумерки окутали ее, и она, задумчиво смотря в окно, даже не слышала, как скрипнула дверь, и вздрогнула от голоса Лапши.

— Прости, княжна, — сказал он, — Паланюшка мне сказала, что ты тут, я и осмелился.

— Милости просим! Сам знаешь, ты мне теперь вроде брата старшего! Ну, что скажешь хорошего, Григорий Михайлович? Где были, что видели?

— С тем и пришел к тебе, — ответил Лапша. — Видишь ли, дело какое!

— Нашел кого, что ли? — вскрикнула Ольга. — Встретил, разговаривал?

Лапша, видимо, замялся.

— Так-то, так, княжна, только не пойму, кто он тебе. Ты мне о нем ни слова не говорила.

— А кто? Как звать его?

— Князь Теряев, Терентием звать. Мы с ним в лесу встретились. Он тоже над целым отрядом голова. Ну, он узнал и говорит нам…

— Что говорит? — чуть слышно спросила Ольга, сердце которой подсказывало беду и испытания.

Лапша замялся.

— Да говорит, будто ты — невеста ему, от отца будто нареченная. Ты прости, княжна, коли что не так. Ежели он тебе не по нраву, скажи: мы его и на порог сюда не пустим!

Ольга улыбнулась. Чего ей бояться с такой охраной?

— Нет, — ответила она, — а скажу тебе всю правду. Батюшка — царство ему небесное! — прочил мне князя Теряева в мужья, да потом, как узнал, что он «вору» служит, прогнал и проклял его. А я князя сама никогда не любила и пошла бы за него только поневоле, со слезами горючими. Вот тебе и вся моя правда.

— А повидаться с ним, княжна, можешь?

— Отчего же? Только поклонись ему да скажи: просит прощения княжна, а повидать его иначе как завтра поутру не может.

— Ин быть по-твоему! — сказал Григорий.

От Ольги он отправился прямо к князю Теряеву и сообщил ему о своей беседе с княжной.

Всю ночь провел без сна Теряев, мечтая о свидании с Ольгой.

«Есть ли на свете любовь, большая, чем моя?» — думал он, и ему казалось, что княжна поверит его словам и отдаст ему свою сиротскую душу.

При этих мыслях кровь ударяла ему в голову и кружила ее. Он ворочался до раннего утра, а утром рано ушел бродить по лесу. Однако оголенный лес был угрюм и печален; его унылое безмолвие нарушалось только воем ветра, и холодное солнце своим блеском не веселило природы.

Теряеву стало грустно, страх охватил его сердце, и он горько усмехнулся:

«Не пугался я вражеских пуль и мечей, не дрожал пред засадой, а здесь, пред девицей, словно заяц пред собакой».

Он тихо пошел домой. Вдруг вдалеке между деревьями показалась фигура всадника. Он быстро двинулся вперед, но всадник повернул коня и исчез.

Теряев спешно вернулся домой и рассказал Лапше, что видел. Тот недоверчиво усмехнулся.

— Попритчилось, князь! Сюда никому не забраться, потому что от дороги вовсе в стороне.

— Может, и так, — ответил Теряев, — а я все-таки своих людей на разведку вышлю.

— Да выслать и я могу, для спокою! — сказал Лапша и прибавил: — Княжна просит тебя!

Князь вспыхнул, потом побледнел и нетвердым шагом направился к горнице, где жила Ольга.

Княжна не знала, что скажет Теряеву, каким словом встретит его, и смущенно ждала. Он вошел и низко поклонился ей. Она ответила на его поклон.

— Сердце мое радуется, что вижу тебя живой и в спокое! — сказал ей князь. — Болела душа моя о тебе, как я узнал о твоем горе. Бросился я за обидчиком в погоню. И вот ты во здравии и покое. Радуется сердце мое! — Он низко поклонился Ольге и прибавил: — А коли не запамятовала, княжна, так покойный батюшка меня в зятья прочил. Не отгони же меня на сиротстве твоем. Я — тебе теперь защитник! — И он поклонился еще раз и придвинулся к Ольге.

При последних его словах Ольга подняла голову и промолвила:

— Прости, князь, не хотела горького слова сказать, да ты начал. Не прочил тебя в зятья батюшка с той поры, как прогнал от себя, поминать имя твое запретил, а ко всему, князь, у меня свой жених.

Князь вздрогнул, как от удара.

— Что было, то быльем поросло! — глухо сказал он. — Я теперь — не слуга «вору» и не изменник родине, и твой отец благословил бы меня. А люблю я тебя, как душу! Послушай воли батюшки своего.

— Не знаю, князь, что теперь сказал бы батюшка, но, что он пред смертью незадолго говорил, то мне ведомо. Спасибо тебе за честь и ласку, а твоей мне не быть!

Грубый характер Теряева вырвался наружу: его лицо вспыхнуло, глаза сверкнули, и он топнул ногой, но в то же мгновенье опомнился и тихо сказал:

— Прости, княжна, коли я чем обидел тебя. Не запрети мне быть здесь и беречь тебя, как глаз свой!

— То запретить не в моей воле! — ответила княжна.

Теряев вышел. Он бегом пробежал в отведенную ему горницу и, ничком упав на сено, залился слезами. Все его тело содрогалось от плача. Все мечты его жизни были разбиты; ему ясно было, что Ольга любит Терехова! И на мгновенье у него мелькнула мысль убить своего соперника, но он тут же опомнился, что толку в этом убийстве мало. Все равно Ольга не будет принадлежать ему. И при этой мысли он застонал, словно от боли.

Но мало-помалу его волнение успокоилось. Слезы показались ему малодушием. Он встал и оправился, но не успел еще совершенно успокоиться, как дверь отворилась и в комнату вошла Ольга. Князь даже отступил в изумлении.

— Я подумала, что, может, обидела тебя, князь, — заговорила Ольга. — Но могу ли неволить свое сердце? А теперь я увидела, что ты любишь меня, так будь мне братом! — И она низко поклонилась ему.

Князь растерялся. Разнородные чувства охватили его душу. Он упал на колени и воскликнул:

— Все, что велишь, княжна, сделаю! Хоть в огонь за тебя!

Ольга покраснела.

— Найди Терехова, скажи ему обо мне — пусть он укроет меня. А потом найди и мамушку мою. Непригоже мне быть с мужчинами.

— А пока я не найду их, я твой защитник! И верь мне: теперь за тебя всю душу положу! — И князь в знак клятвы поднял руку.

Ольга исчезла.

И вдруг князь проснулся и понял, что видел сон. Внезапный свет озарил его душу, и он успокоился.

«Вещий сон, — подумал он с улыбкой, — пусть же по нем и сбудется! Брат я тебе, княжна, отныне!» — И ему стало легко на душе от этого решения.

Выбрав удобный случай, князь Теряев пришел к Ольге и рассказал о своем удивительном сне. Княжна сразу же поверила ему, так как слишком честно было его открытое лицо, слишком прямо смотрели его глаза, чтобы можно было усомниться в его словах.

— Спасибо тебе, Терентий Петрович, — с чувством сказала она, — будь же ты мне братом названым! Легче мне теперь стало. — И она улыбнулась. — А то, веришь ли, так порой тоскливо да тяжко.

— Вестимо, княжна! — ответил Теряев. — А мне — верь на слове! — радостно за тебя голову сложить.

С этого дня они подружились.

Пашка тоже с уважением отнеслась к Теряеву, только не могла простить ему то, что он упустил Ходзевича.

— Да пойми ты, — с горячностью заявил ей Теряев, — ведь ляхи вдруг напали!

— И все-таки мог уволочь этого негодяя-охальника. Крикнул бы людям, взяли бы его и утащили!

— Да ведь я и опомниться не мог, как меня Антон утащил!

— На то-то и пеняю, — возразила Пашка. — А полячишко этот попомнит тебе! Будь покоен, так не оставит!

— Ну, это ты брось, — перебил ее Лапша, — к нам не очень-то доберется, а доберется, так и сам не рад будет.

— Не хочу злое пророчить, — отступилась Пашка.

А вышло по ее пророчеству.

Счастье исключительно покровительствовало Ходзевичу. Смерть уже окончательно витала над его головой — ему грозила участь быть заживо сожженным по приказу Теряева-Распояхина, и вдруг неожиданно наехавшие на его отряд поляки освободили его. Однако в первые минуты он ничего не сознавал, находясь в беспамятстве, и очнулся лишь через несколько времени от быстрого бега коня и боли в спине. Его пахолик Казимир, держа его плечо и голову на своих руках, тотчас нагнулся к его лицу. Свежинский тоже быстро подъехал.

— Где я? — спросил Ходзевич.

— Сейчас в Можайске, пан мой, — ответил верный пахолик, — мы туда едем!

— Хвала Богу! — подъехав, сказал Свежинский. — Опоздай я немного — и ты, Янек, жарился бы, как свинья к Рождеству. Спасибо, пана Млоцкого встретили, а то бы…

Ходзевич вспомнил все происшедшее, и мысль о перенесенной обиде сразу заглушила его боль. Он рванулся из. рук Казимира и встал на землю.

— Жив не хочу быть, если не отмщу этому москалю! — крикнул он. — Давайте коня, я за ним погонюсь!

— Полно, полно! — остановил его Свежинский. — Видишь, нас всего шестеро. Где же за ним гнаться? Да и куда он ушел, не знаем!

— Лес оцепим!

— Так дай в Можайск вернуться. Там поговорим и дело сделаем.

— Прошу пана! — сказал Казимир, слезая с коня.

— Ну так в Можайск! — И Ходзевич лихо вскочил в седло, но при этом не мог удержаться от стона.

— Больно? — участливо спросил Свежинский.

— Я думаю, если москаль всю спину сжег! — ответил Ходзевич, осторожно поправляя на себе плащ, которым было прикрыто его обнаженное тело.

Они тронули коней и скоро очутились в Можайске. Уже вечерело. Стража ездила по городу и загоняла русских в их жилища.

— А, рыцарь, вернулся? А где твоя королевна? — воскликнул Добушинский, увидев стремительно вошедшего Ходзевича.

— Го-го-го! — загрохотал Кравец, и его смех подхватил Одынец, когда Ходзевич сбросил плащ и оказался голым.

— Что за маскарад? — спросил Добушинский.

Одынец и Кравец продолжали хохотать, но их лица тотчас стали серьезны и в глазах отразилось участие, едва они увидели сожженную спину Ходзевича и услышали о его приключении.

— Ах, песья кровь! — крикнул Кравец. — Да мы их выжжем и вырежем!

— Спину-то все-таки залечить надо, — участливо сказал Добушинский.

— К черту! — ответил Ходзевич. — Дайте, панове, одеться, и поговорим.

— Постойте, я все-таки за жидом схожу! — сказал Одынец и выбежал из горницы.

Через четверть часа он вернулся со старым бородатым евреем. Ходзевич лежал на постели спиной вверх; она была сильно обожжена, и у самого хребта лопнула кожа и раскрылась рана.

Еврей осмотрел рану и покачал головой, а затем, вынув какую-то банку с мазью, быстро намазал ею больную спину Ходзевича. После этого, изорвав данную ему рубаху на бинты, он перевязал рану и, вздохнув, сказал:

— И все! Теперь заживать будет! Только пану спокой нужен!

Ходзевич скрипнул зубами.

— Нет мне покоя!

— Все же хоть три денечка, пан! — сказал еврей. — А я и завтра приду! — прибавил он, уходя.

В горницу вошел Свежинский и спросил:

— На чем решили, панове?

— Да вот три дня отдохнет, а там…

— Не хочу! — упрямо повторил Ходзевич.

Но на его слова никто не обратил внимания.

— А теперь выпьем! — предложил Кравец и захлопал в ладоши.

Три дня бездействия казались Ходзевичу мукой. Иногда он вскакивал, бегал по горнице и кричал:

— Дайте мне этому москалю горло перервать!

— Да успокойся! Все твое будет, — уговаривали его товарищи, — еще немного — и мы все поедем!

— Но куда? Вот это — задача! — сказал раз Добушинский.

— В лес, к тому же монастырю. Оттуда начнем свои поиски, — пылко ответил Ходзевич. — В четыре дня след не пропадет. Их немало там было!

— Так-то так, да они, верно, уже в другое место ушли!

Все эти дни только и толковали, что о своей экспедиции. Полковник Струсь разрешил Добушинскому и Одынцу взять свои роты и дать острастку шишам; только никто не знал, где найти их.

— А кого паны ищут? — вдруг спросил еврей, делавший однажды во время их беседы перевязку Ходзевичу.

— Шишей, парх! — ответил Свежинский.

— А что дадите, коли вам след покажут?

Ходзевич рванулся из рук еврея, сел на постели и крикнул:

— Пятьдесят злотых… тысячу! Только если обманешь, то на кол сядешь!

— Для чего я буду обманывать пана? — пожал еврей плечами. — Я дам пану своего Ицка, и он его прямо к шишу на нос приведет… в самое их гнездо.

Ходзевич спрыгнул с постели и закричал:

— Завтра же едем! Паны-братцы, не могу больше! Должен я его изловить. Не держите меня, молю вас!

— Что же, — сказал Добушинский, — завтра так завтра. У нас все готово!

— Ты приведи завтра, чем свет, своего Ицка, — приказал Свежинский, — А пока на в задаток! — И он, взяв пригоршню серебра, передал его еврею.

— Завтра рано-рано придет мой Ицка! — сказал еврей, жадно схватил деньги и, поклонившись, торопливо ушел.

— Уж и задам же я ему! — волнуясь, заговорил Ходзевич. — Жарить буду, жилы мотать, кожу сниму! Уф! — И его глаза сверкнули, как у волка.

Действительно, чуть свет утром явился Ицка, огромный рыжий парень с лицом разбойника, и поляки собрались в набег. Когда Ходзевич вышел из горницы, подле дома в четыре ряда выстроились уланы Добушинского. Сам Добушинский гарцевал уже на коне; Одынец тоже был в седле.

Ходзевич со Свежинским вскочили на своих коней.

— В путь?

— Чего же медлить!

Ицка взобрался позади Казимира на его лошадь, и все тронулись.

Через несколько минут, выехав из Можайска, они крупной рысью помчались по дороге к чернеющему лесу. Ходзевич волновался и говорил без умолку. Одынец был серьезен, а Добушинский со Свежинским, казалось, ехали на прогулку.

Густой лес окружил их со всех сторон. По замерзшей земле гулко раздавались удары копыт. Вдруг Ицка поднял руку вверх, и все быстро остановились.

— Так нельзя! — заговорил Ицка. — Они тут недалечко. Их нужно окружить, а как вы окружите, если вы такой шум делаете? Они услышат и сбегут.

— Жид правду сказал! — засмеялся Добушинский. — Эй, с коней долой и обвязать им копыта.

Все быстро спешились, у каждого нашелся войлок, и скоро все кони были с плотно укутанными ногами, а тем временем Ицка толково и подробно рассказывал, где и как окружить становище Лапши…

Между тем шиши, вполне уверенные в неприступности своего стана, отнюдь не ожидали даже возможности нападения. Дни после своего похода на монастырь они проводили в отдыхе. Одни ходили в лес стрелять дичь, другие чинили свою одежду, третьи просто ничего не делали. Так было и в тот день, когда на них двинулся Ходзевич со своим отрядом. Теряев сидел в горнице с Григорием Лапшой и говорил о том, как разыскать Терехова и где укрыть Ольгу.

— Потому, сам пойми, — сказал он, — наше дело ратное. Долго ли до греха? Нешто ей место тут?

— Сам знаю, — ответил Лапша, — а что делать? Я теперь двоих на Рязань послал, двоих на Москву, потому там ее мамушка быть должна, ну а они все не ворочаются!

Приближался обеденный час, и Ольга с Пашкой были заняты в трапезной. На дворе было тихо и почти пусто. С десяток человек с беспечным смехом играли в свайку. Ольга с Пашкой вышли на крыльцо избы.

— Идите, молодцы, танцевать! — звонко и весело крикнула Пашка и устремилась к избе, в которой сидели Лапша с Теряевым.

Но вдруг она вскрикнула и словно безумная заметалась по двору. В ту же минуту Теряев увидел, как, всплеснув руками, упала на крыльце Ольга.

— Что такое? — с изумлением сказал он, вскакивая.

Лапша заглянул в оконце, и в ту же минуту их оглушил дикий, знакомый крик: «В бой, в бой!» — а на дворе замелькали красные и синие жупаны.

— Ольга! — не своим голосом закричал Теряев, бросаясь из горницы.

Следом за ним выскочил Лапша.

— В лес! — раздался его голос, и тотчас же пронесся пронзительный сигнальный свист.

Застигнутые врасплох мужики были убиты тут же, но большинство успело быстро скрыться.

Горя местью, Ходзевич первый вбежал во двор, ища Теряева, но все его мысли разом перевернулись, когда он вдруг увидел Пашку и тут же Ольгу. Что ему было до мести, если они были тут! Он рванулся вперед и увидел рядом с собой Свежинского и Казимира.

— Если вы — друзья мне, хватайте Пашку и вон отсюда, а я следом!

Затем он бросился к Ольге, схватил ее и, перекинув через седло, во весь дух помчался обратно.

Впереди него, крепко держа бившуюся Пашку, мчался Казимир.

— Гони! — кричал в неистовом восторге Ходзевич.

Теряев опоздал — он увидел только мелькнувшего с добычей Ходзевича. С диким ревом бросился он на первого попавшегося ему улана, сильным ударом руки сшиб его с седла и уже вскочил на коня, когда подскакавший Одынец ударом сабли опрокинул его на землю.

Добушинский подъехал к Одынцу. Уланы с криком «В бой!» все еще мчались вперед и с изумлением остановились. На земле валялись четыре трупа и пятым Теряев. Больше никого не было.

— Что за черт! — сказал Добушинский Одынцу. — В избах все шиши, что ли?

— Взять их! — ответил Одынец. — Эй, за мной! — И, сойдя с коня, он бросился в трапезную.

Следом за ним ворвалось несколько солдат, но трапезная была пуста. С проклятиями они бросились в другие избы, но и там никого не было. Они вернулись; оставшиеся солдаты спешились тоже и стояли в недоумении и ярости, смотря по сторонам.

Одынец покраснел как рак.

— Что за черти? — заговорил он. — И жид убежал, и шиши, как зайцы, в лес ушли. Вот воины!

Ему никто не ответил. Какая-то унылая тишина окружала их и угнетала, как тяжкая тайна. Добушинский не выдержал.

— А ну их, к бесу! — крикнул он. — На конь и до дому! А где Ян, где Свежинский?

— Я не видел их, они вскочили первые, — ответил Одынец.

— Они, пан, взяли по паненке и назад ускакали! — объяснил старый вахмистр.

— Вот так штука! — засмеялся Добушинский.

Всем на мгновение стало весело, но все тотчас вздрогнули: в лесу раздался легкий свист.

— На конь, на конь! — поспешно приказал Добушинский.

— Шиши, шиши! — зашептали солдаты, и чувствовалось, как ими овладевает паника.

— По двое в колонну! Выезжай! — скомандовал Добушинский.

Солдаты тронулись. Из раскрытых ворот они выехали прямо в просеку, но едва последние два оставили двор, как пронзительный свист прорезал Воздух. Кони вздрогнули и насторожили уши. Солдаты сбились.

— Сабли наголо! — скомандовал Добушинский.

В ту же минуту сзади раздался залп. Несколько солдат упало, а кони ринулись и понеслись. Но вдруг случилось нечто совсем непредвиденное: кони запнулись о протянутые по дороге лыки и упали: через них попадали другие. Произошло смятение, и тут же с криками «Бей!» со всех сторон посыпались на поляков страшные шиши. Они рубили обезумевших солдат саблями, молотили цепами, косили косами, а в это время упавшие кони бились и, вскочив на ноги, метались как бешеные.

— В лес! Смилуйся, Матерь Божья! — раздавались крики несчастных поляков.

И снова раздались свист и громкий голос Лапши:

— Будет!

Шиши отступили. Несколько поляков, и среди них Добушинский с Одынцом, мчались сломя голову, человек десять стояли окруженные шишами, а на земле, залитой кровью, лежали исковерканные трупы убитых и со стонами корчились раненые.

Лапша мрачно обошел своих: нескольких человек уже не было в живых. Он нахмурился и сказал:

— Добить раненых!

Все пошли к своему стану. Увидев Теряева, Лапша поспешно приказал поднять его, уложить и рассмотреть раны.

Но вдруг он встрепенулся, заметив, что Ольги и Пашки нигде не было. Он обернулся к пленным полякам и сказал:

— Разбойники и душегубы! Вам всегда надо опозорить девушку, упиться кровью младенца или сделать святотатство. Повесить их!

Приказание атамана было тотчас исполнено.

Почти до самой ночи шиши копали могилы и хоронили мертвых, а потом Лапша собрал всех и сказал:

— Теперь нам здесь не будет покоя — кто-то указал наш стан. Уйдем в другое место, ближе к Москве. А чтобы им ничего не досталось, выбирай все добро, да живо!

— А стан поджечь? — спросил Елизар.

— Дурак, — отрезал Лапша, — или хочешь, чтобы лес погорел?

Шиши быстро принялись за работу, а затем, навьюченные, тронулись в дорогу. Среди них медленно двигалась телега, на которой лежал бесчувственный Теряев…

А в это же время Ходзевич, забыв о неудаче приятелей, ликовал. Ольга дразнила его чувство. Пашка зажигала в нем месть. Казимир давно не видел в таком настроении своего хозяина, и ему было даже страшно при мысли об участи Пашки.

Между тем приятели Ходзевича с уцелевшими солдатами своего отряда вернулись в Можайск, и на следующее утро Добушинский, войдя в горницу, где жили его товарищи, заявил:

— Худо, все худо! Полковник мне жару задал за то, что я солдат погубил; а про Москву говорят, что там нашему брату, как волку в капкане, живется. Наш полковник думает уже сняться отсюда.

— Что такое? — спросил Свежинский.

— А то, что в Москве нами недовольны. Зубы на нас москали точат. Вам теперь здесь тоже засиживаться негоже.

— Я-то и не думаю, — возразил Свежинский, — там моего добра столько оставлено, что я лучше жизни лишусь, чем откажусь от своего. Не знаю, как Янек!

В это время в горницу вошел Ходзевич.

— Что тебе обо мне знать надо?

— Да то, думаешь ли ты на Москву ехать или здесь бабиться будешь?

— Я-то? Да как же я здесь останусь, если на Москве у меня все богатство мое, и квартира, и лошади. Я и то думал, либо сегодня в ночь, либо завтра чуть свет.

— Завтра так завтра! Так, значит, и готовиться станем! — весело сказал Свежинский.

— А нам впору на Литву ехать, новые роты собирать! — уныло сказал Добушинский.

— Ну, у вашего Струся солдат много!

— Зато я того, о чем всю жизнь думал, добился! — весело сказал Ходзевич и засмеялся.

— Ну, а теперь, пред сборами, выпьем! — весело заявил Свежинский и потянулся за чарками.

А в это время в горнице, наглухо запертой, томилась Ольга. Ей казалось, что она сошла с ума — так много случилось с нею в последние часы. Страшный образ Ходзевича с наглой усмешкой неотступно стоял пред нею. Она знала, что теперь не дождется пощады, что сердце Ходзевича полно злобы и мести, и трепетала при каждом шорохе. Но то шуршали только мыши под полом; в запертую горницу с закрытыми ставнями не доходил даже шум города. Если бы с Ольгой была Пашка, ей все же было бы легче, но ее разлучили с нею, и при мысли об участи Пашки княжна на мгновение забывала даже свое горе. А между тем она и не подозревала того, что сделала Пашка.

Зато свое положение отлично понимала сама Пашка с того момента, как ее подхватил пахолик. В возмужавшем юноше она не сразу признала того дрожащего пахолика, которого она пощадила, но тот узнал ее сразу, и его лицо пылало всю дорогу такой злобой, что Пашка ни на минуту не усомнилась в своей участи. Он скакал с нею и говорил:

— Пожди, пожди, ведьма, что с тобой мой пан сделает! Мы тебе, подлая, все жилы вытянем, как дичину, тебя изжарим, смолой зальем! — И он плевал в нее, и бил ее в лицо кулаком.

Пашка молчала, стиснув зубы, и только по ее глазам можно было видеть, как кипит ее сердце.

Прискакав в Можайск, Казимир по указанию Ходзевича Кинул ее в клеть и запер дверь тяжелым засовом.

Спустя какой-нибудь час к ней в клеть вошел Ходзевич с двумя офицерами.

— Вот, смотрите на эту ведьму, — сказал он им. — Вылезай, что ли!

Пашка забилась в самый темный угол. Однако Ходзевич взял ее за волосы и, вытащив на середину клети, бросил на земляной пол.

— Ге, да какая гладкая! — воскликнул Кравец. — И неужели она с жолнерами справилась?

— Сонных зарезала!

— Что пан с ней сделать замыслил? Может, возьмешь с меня триста злотых за нее? — вкрадчиво спросил товарищ Кравца.

— Нет, я хочу потешиться над нею, — воскликнул Ходзевич, — а что сделаю, и сам не знаю. Знаю только, что такое придумаю, от чего сам бес затрясется! Идемте, панове! Казик, запри двери!

Они ушли, а Пашка осталась одна.

Стало вечереть, когда к ней снова вошел Казимир и, поставив на пол мису с вареным мясом, сказал:

— Жри, ведьма, завтра на Москву поедем!

Он плюнул на нее и ушел, заперев дверь.

Пашка вздрогнула, мысль о бегстве обожгла ей мозг. Бежать или умереть в мучениях? Выбора не было — и она подошла к миске с мясом. Ударом ноги она разбила миску и, тихо сев на землю, скоро нащупала один из черепков. Осторожно схватив его связанными руками, она воткнула его в землю и стала, крепко нажимая, водить по нему веревкой. Скоро веревка перетерлась, и Пашка освободила руки. Ее лицо осветилось радостью. Она быстро вскочила на ноги и стала обходить стены своей клети. Очевидно, дверь выходила на двор. Пашка подошла к правой стене и через топкие деревянные перегородки услышала голоса: значит, там жилье; она подошла к левой стороне и скоро расслышала топот копыт и ржание, значит, там находилась конюшня. Оставалась одна задняя стена. Пашка прислонилась к ней — за ней было безмолвно. Тогда женщина торопливо бросилась на землю, схватила один из черепков и начала копать землю под задней стеной. Черепок сломался, она схватила другой; другой сломался тоже, и тогда она с силой отчаяния начала рыть землю руками. Она рыла, не уставая, час, другой, третий, наконец ее руки скользнули за стену Пашка расширила отверстие и осторожно полезла в него ногами вперед. Уже ее туловище было вне клети и оставалось просунуть плечи и голову, как вдруг загремел засов, а за дверью послышались голоса.

— Только посмотрю и тотчас вернусь к тебе! — сказал голос Казимира. После этого дверь распахнулась, пьяный пахолик направил фонарь прямо на лицо Пашки. — Лежит, падло! — сказал он и захлопнул дверь.

Пашка не сразу пришла в себя от испуга, но через несколько времени оправилась и была уже на свободе. Начинало светать. Она вылезла за заднюю стенку клети и очутилась в узком проходе; пред нею стоял невысокий тын. Пашка перелезла через него и очутилась на выгоне. Это было совершенно открытое место, и Пашка смекнула, что, как только наступит утро, поляки соберутся в дорогу и встретят ее. Она бросилась бежать вдоль заборов и строений. Нужно было спешить, так как до нее доносился шум просыпающихся людей.

Вдруг впереди открылся маленький переулочек. Она бросилась в него. Однако прямо пред нею вырос пьяный жолнер и схватил ее в свои объятья. Но Пашка с силой ужаса рванулась от него, жолнер упал, и она побежала дальше. Свернув в улицу, она поняла, что ее бег выдаст ее всякому и, сдерживая страх, пошла спокойной поступью. Город просыпался. В конце улицы Пашка заметила группу польских всадников и почти в ту же минуту увидела старика, медленно отворявшего церковь.

Пашка рванулась и быстро вошла в только что отворенную дверь, схватив изумленного сторожа за руку и увлекая его за собой.

— Что ты? Что тебе? — испуганно спросил ее старик.

— Дедушка! — Пашка схватила его сморщенную руку и прижала к своей груди. — Спаси меня! Меня ляхи хотят замучить, я бежала от них! Спрячь меня!

— Ах ты Господи! — сокрушенно воскликнул старик. — Что же я с тобою сделаю? Ох, ляхи, ляхи! Льют они кровь нашу, ругаются над нами… Вот и мою внучку…

— Дедушка, спаси! Слышишь голоса?!

До них действительно донесся польский говор.

— Да куда же, куда? — воскликнул старик. — Ну, иди сюда, что ли, сядь тут! Я пока что запру тебя, а как стемнеет, к себе уведу! — И, сказав это, он толкнул ее в крошечную кладовку, где стояли несколько паникадил, купель и разная утварь.

Замок щелкнул, и Пашка очутилась в темноте. Но она знала, что теперь она в безопасности; слезы потекли из ее глаз, и она в бессилии опустилась на пол.

В это время Ходзевич предавался неистовой ярости, а его любимец Казимир выл на весь двор под ударами батогов, которые сыпались на его спину. Во все стороны скакали жолнеры, ища след пропавшей, но все поиски были тщетны. Пашка словно утонула.

Ходзевич остался бы искать ее, но Свежинский настаивал на отъезде, и волей-неволей озлобленный поручик, взяв Ольгу, уже вечером скакал на Москву, нещадно ругая Казимира и грозя ему смертью.

Ольга повеселела, услышав про бегство Пашки, и на мгновение у нее мелькнула мысль, что Пашка сумеет выручить и ее из беды.

Глава III По тому же следу

Уже с месяц прошло, как Терехов-Багреев со своим неразлучным другом Андреевым ездил по разоренной земле Русской, наудачу отыскивая след своей невесты. Были они под Калугой в разграбленной и сожженной усадьбе; но Федька Беспалый уже сбежал, и они не узнали ничего, что могло бы пролить свет на их дело.

Убитый горем Терехов сделал крюк и заехал в Борисоглебский монастырь к иноку Иринарху, великому на всю Русь подвижнику. Народ толпился в монастыре; один за другим верующие входили в просторную келью блаженного и выходили оттуда с просветленным лицом.

Терехов вошел вместе с Андреевым и стал на колени. Просторная келья освещалась всего одним оконцем, затянутым пузырем, и в ней было почти темно. Терехов услышал тяжелое дыханье и грохот цепи, а затем какой-то призрак, худой и длинный, медленно поднялся к нему. Терехов отдал земной поклон и выпрямился. Пред ним стоял изможденный монах. Высокого роста, с седыми спутанными волосами на голове и в бороде, с лихорадочно блестевшим взором на бледном, исхудалом лице, он поражал силой духа, величием своего подвига. Его бедра охватывал железный обруч, к которому была прикреплена цепь. Подвижник положил ее себе на плечи, на руки, а она все еще вилась по полу до самой стены. Его грудь до самого пояса, его спина сплошь были увешаны тяжелыми медными крестами. Терехов смотрел на него с благоговейным страхом.

— Будет, будет! — вдруг проговорил старик. — Сокол ударит, воронье разлетится, а чистая голубка упорхнет от них. Веруй в Отца и Сына и Святого Духа! Все сбудется.

Терехов упал снова на колени, пораженный его словами.

— Иди, иди! — закричал тогда юродивый. — Бей ворона, а другой сам себя заклюет. Иди, иди! — И, волоча за собой девятисаженную цепь, он пошел от Терехова, повторяя про себя: — Господи Иисусе Христе, помилуй мя, грешного.

Андреев тронул Терехова, и они вышли.

Радость наполнила сердце боярина после пророческих слов Иринарха, и надежда снова окрепла в его сердце.

— Опять на Москву поедем, — сказал он, — чует мое сердце, что там моя голубка.

Андреев подумал и ответил:

— Иначе и быть ей негде. Теперь там, подлеМосквы и в ней, все полячье. Вокруг и поищем.

На дворе была метель. Друзья решили остановиться в монастыре и причаститься. Терехов горел мыслью принять Святых Тайн, словно он собирался на великое дело.

И само место, и подвижник Иринарх бодрили его дух. Он с жадностью прислушивался ко всем разговорам в монастыре и слышал дивные вещи.

Иринарх приковал себя к девятисаженной цепи и носил ее на себе, не снимая, уже тринадцать лет. По завету блаженного Иоанна Большой Колпак, он надел на себя сто сорок два медных креста по полгривне весом и неустанно в самоистязании славил Бога. И так велика была его нравственная сила, что лютые волки, польские воеводы Микульский и Сушинский, наконец, Сапега, наезжая на монастырь для разбоя, оставляли его, повидавшись с блаженным.

Терехов молился с исступлением:

— Господи Иисусе Христе, пошли милость мне, недостойному; наведи на след моей Ольги, и не пожалею для Тебя ни золота, ни каменьев, ни воска ярого! Просвети раба Твоего, дай ему силу вырвать невесту из рук Ходзевича, и я во славу Твою возведу храм у себя в Рязани!

Дав этот обет, он встал с молитвы ободренный и сильный, а когда причастился, то надежда найти Ольгу обратилась у него в уверенность.

Спустя три дня друзья выехали из монастыря. Кругом лежал толстой пеленой ярко белевший снег, стоял сильный мороз, но Терехов и Андреев были одеты тепло, да и их кони бодро бежали по дороге, оставляя в снегу глубокие следы своих тонких ног.

Всюду, где ни останавливались они, Терехов расспрашивал про Ольгу, но никто не слышал ничего о ней.

Объехав Можайск, они были в двух днях от Москвы и остановились на постоялом дворе. Был уже вечер. В просторной горнице, освещенной пуком лучин в дымном поставце, за длинным столом сидели несколько человек. Среди них выделялся красивый черный мужчина в одежде купца. Он был в одном кафтане, опоясанном широким поясом. Рядом с ним сидел его товарищ, небольшого роста, рыжий и весь в веснушках.

Терехов с Андреевым вошли в горницу и сразу поняли тяжелое положение купцов; напротив них, вдоль стен избы, сидели восемь поляков. Они громко смеялись чему-то, в то время как русские угрюмо молчали и из больших глиняных кружек тянули мед.

Терехов и Андреев истово помолились на иконы и потом поклонились всем присутствующим, а русским еще раз особо.

— Го-го! — закричал один из поляков. — Еще два москаля! Тоже, верно, на Москву идут, нашим челом бить. Ну, раздевайтесь! Выпьем за нашего круля Жигмонта, да за пана Жолкевского, да за славного Струся. Го-го-го!

Терехов и Андреев не ответили им и стали раздеваться.

Хозяин постоялого двора подошел к ним с низким поклоном.

— Коней побереги, а нам поесть чего-либо, ежели горячего, да сбитня бы, — говорил Терехов, медленно снимая тяжелую шубу и высокую меховую шапку.

— Вояки, вояки! — воскликнул толстый поляк.

Русские быстро обернулись, и их лица быстро прояснели, когда они увидели прибывших в полных воинских доспехах. Они же, словно не слыша восклицания поляка, спокойно подошли к столу и сели подле торговых людей.

Но едва они сели, как один из поляков нагнулся через стол и нагло сказал товарищам:

— А сдается мне, что этот лайдак бежал у меня в лес у Царева Займища.

— Они все, как собаки, друг на друга похожи, — ответил ему его сосед.

— Ну, панове, за католическую веру на их Руси поганой, за короля Жигмонта, за Речь Посполитую. Виват! — крикнул толстый поляк, видимо уже пьяный, и поднял кружку.

— Виват! — ответили его товарищи.

Андреев схватился рукой за меч, но Терехов толкнул его, и он хмуро отвернулся. Красивый купец вспыхнул, как небо при солнечном закате, но сдержался тоже. Он обратился к Терехову и спросил:

— Издалека едешь, господин честной?

— По Руси бродили, теперь на Москву едем!

— Ох, тяжко там нашим приходится! — вздохнул купец, на что его товарищ быстро ответил:

— Небось отольются слезы наши!

— А по какому делу? — снова спросил купец.

— Дело мое… А впрочем, может, и вы мне помощь окажете. — И Терехов вполголоса рассказал ему о своем горе.

Купец слушал его, и его лицо оживлялось.

— Окажу, господин мой, окажу! — весело ответил он.

В это время один из поляков, видимо раздраженный равнодушием к ним русских, заговорил пьяным голосом:

— Эй, ты, лайдак! Я тебе про твою невесту расскажу!

Терехов задрожал и впился в него глазами.

— Го-го-го! — загрохотали поляки.

— Взял твою невесту храбрый рыцарь, взял ее себе в полюбовницы, и полюбила она его, як сердце, а на тебя, собаку, плевать хочет! Хочешь, поклон свезем?

— Для чего, коли он на Москву едет! Сам повидает!

— Ты его попроси на кол себя посадить пред ее оконцем, чтобы видеть, как они милуются.

Терехов вскочил, весь дрожа. Андреев выхватил меч.

— Паны, ратуйте, бьют! — заорал вдруг толстый поляк, и все поляки, выхватив сабли, крикнули:

— В бой!

В это время произошло что-то невероятное. Тяжелый сосновый стол вдруг сдвинулся с места и разом прижал всех поляков к стене. В тот же миг купец выпрямился и громовым голосом сказал: «Ну, песьи дети, молитесь Богу!» — и, обратившись к толстому поляку, прибавил: — И как же это ты, пан, не узнал сразу Гришки Лапши, шиша, твоего супротивника?

— Смилуйся! — закричали поляки.

— Вот тебе и рыцари! — засмеялся Лапша. — Ну, сабли на стол, живо!

Сабли зазвенели и упали на стол. Товарищ Лапши быстро собрал их и кинул к печке.

— А теперь, по одному, за двери! А ты, толстый, — обратился Лапша к поляку, — у нас до утра заложником будешь. Вылезай!

Став у края стола, он осматривал каждого вылезающего поляка и быстро отнимал у кого кинжал, у кого пистолет, заметив их за поясом.

Сконфуженные поляки друг за другом скрывались за дверью, и скоро в горнице остался один толстый ротмистр. Он сидел красный, как вареный рак, и его короткие усы топорщились, как у моржа.

Лапша добродушно хлопнул его по плечу:

— Ну, храбрый лыцарь, пей свой мед, если охота, за здоровье своего круля.

— Пан меня завтра отпустит?

— Отпущу. На что мне тебя? Окорока коптить, что ли?

Толстяк облегченно вздохнул.

Тем временем Терехов с Андреевым оправлялись от неожиданности и с удивлением смотрели на Лапшу. Тот обратился к Терехову:

— А тебе, господин честной, я про твою Ольгу все поведаю. Жаль, что не встретились мы недели на две пораньше! Я бы тебе ее самое предоставил, а теперь…

Терехов побледнел.

— Где она?

— Снова у поляков, — тихо ответил Лапша. — Ну да мы ее выручим! Жаль, что сейчас с тобой идти не могу, — на Москву надо; да тебя вот Елизарушка проводит. А как мы нашли твою Ольгу да снова потеряли, про то выслушай.

Они сели, и Лапша начал свое повествование.

Терехов, выслушав рассказ этого главаря шишей, стрелой помчался бы к Теряеву, чтобы говорить с ним об Ольге; ведь князь виделся с нею, прожил вместе три дня и яснее Лапши мог понять ее душу. Правда, ревность точила его: он еще видел в Теряеве своего соперника, которого так еще сравнительно недавно он готов был убить; однако теперь это чувство смягчалось мыслью, что на Ольгу нет уже отцовского давления, что она сама вольна в своем выборе.

К сожалению, он не мог помчаться во всю конскую прыть, потому что их проводник Елизар был пеший.

— Сеня, возьми ты его на коня! — просил Андреева Терехов.

— Да я уж его звал!

— Сядь, добрый человек!

— Не могу, боярин, — ответил Елизар, — ишь я в простом зипунишке, а на дворе морозец во какой, так что я сейчас смерзну! Да ты не бойся: я пешой не отстану от вас. Пробежкой-то и согреешься скорее! — И, размахивая руками, словно обнимая невидимого борца, он шагал так быстро в своих лаптях и онучах, что кони нередко переходили в легкую рысь.

Путь был недолог — шиши разбили свой стан почти под Москвой, по Можайской дороге; но Елизар, опасаясь встречи с поляками, провел своих спутников окольными дорогами, лесными тропинками, крутясь и путая след.

Зато он совершенно удовлетворил любопытство Терехова.

Странная случайность, но в Елизаре боярин встретил человека, который видел дважды Маремьяниху с Силантием, который отнял Ольгу у Млоцкого и видел, как вторично ее похитил Ходзевич. Знал Елизар и Теряева. И, слушая восторженные отзывы простого мужичонки о Теряеве, Терехов все сильнее недоумевал и с изумлением переглядывался с Андреевым.

Действительно, по рассказу Елизара, Теряев уже давно перестал быть слугой и изменником, а, наоборот, всю свою душу полагал на защиту родного дела, как его понимали честные русские. Имя князя приводило в трепет поляков, особенно из полка Струся, Колонтовского и других, бродивших в окрестностях Москвы. Мужики боготворили его, и даже, по словам Елизара, не так давно князь сносился и с Прокопием Петровичем Ляпуновым, и с князем Пожарским.

— Чудеса! — проговорил Терехов.

— Ничего нет чудесного, — горячо вступился Андреев, — я знаю Теряева. Чему он поверит, за тем и пойдет. Он крепок и горяч, как порох.

Терехов нахмурился. По мере охлаждения первых порывов восторга он чувствовал, что ему очень трудно будет говорить со своим противником, особенно теперь, когда он почти исправил свой изменнический поступок.

Он вдруг остановил коня и сказал:

— И для чего мы едем к нему? Про Ольгу мы сейчас все узнаем, а с ним видеться на какую стать?

— Стыдись! Или испугался увидеть его? — сурово ответил Андреев. — Его надо видеть и толковать с ним надо, потому что он один может хороший совет подать! — И он дернул своего коня, за которым пошел и конь Терехова.

Они были в лесу. Сугробы снега лежали по обе стороны узкой тропинки; на их гладкой поверхности ясно виднелись следы заячьих ног и частые-частые следы какой-то птицы.

Андреев оглянулся вокруг и вдалеке, за вершинами деревьев, увидел серый дым, поднимавшийся вверх тонкой струей.

— Жилье! — сказал он.

— Наше становище, — ответил Елизар.

Терехов побледнел и стиснул зубы. Ненависть и ревность снова подступили к его сердцу.

Елизар прошел еще несколько саженей и пронзительно засвистел. В ответ ему раздался такой же свист.

— Для чего? — спросил Андреев.

— Чтобы не подстрелили ненароком, — простодушно ответил Елизар, — ноне поляк зимой по-нашему рядится, ну и обознаешься.

Вскоре они подъезжали к становищу шишей. Как и под Можайском, на широкой поляне стояли две избы, обнесенные частоколом. Когда отворились ворота и гости въехали на двор, то увидели на дворе еще несколько наскоро сколоченных из бревен избушек.

Навстречу им вышел человек в рясе.

Елизар сдернул свой колпак и, поцеловав его благословляющую руку, сказал:

— Вот, отец Николай, Григорий Михайлович их к нашему князю прислал. Этот-то, выходит, жених нашей княжны! — указал он на Терехова.

Тем временем гости спешились и поклонились отцу Николаю.

Его мужественное лицо осветилось улыбкой. Он ответил им поклоном и произнес:

— Вот уж обрадовали нас!.. А мы твоей голубицы от хищного ворона не уберегли. Грешны, грешны! Милости просим в горницу.

Гости не без удивления последовали за священником, который, видимо, несмотря на сан, играл роль начальника.

В горнице он усадил их за стол, достал снеди, горячего сбитня, пива и стал беседовать с ними:

— Князюшка-то уж совсем оправился. Встает теперь, только, боюсь, как бы встреча с вами не растревожила его. Ведь я знаю, супротивниками вы были промеж себя.

— Были? — невольно вырвалось у Терехова.

Отец Николай серьезно посмотрел на хмурое лицо Терехова и ответил:

— Да, только были!.. Ведь князь теперь совсем в мыслях своих переменился и только и думает, как найти княжну да ее к тебе представить.

Терехов не ожидал такого ответа и даже откинулся к стенке в изумлении.

Отец Николай поднялся с лавки.

— Постойте, я схожу, скажу ему. Может, он сейчас и сам сюда придет; его только подготовить нужно.

Отец Николай ушел, Терехов и Андреев остались одни. Андреев угрюмо сопел, а Терехов, чувствуя в его молчании укор, боялся Даже смотреть на него. До последней минуты ненависть кипела в нем против Теряева, и вот он услышал о нем такие вести, что за каждую черную мысль свою должен был просить у него прощения. В его сердце происходила борьба, но не успел он разрешить ее, как дверь вдруг распахнулась и в горницу стремительно вошел князь Теряев. Его лицо было бледно, густая, отросшая в течение болезни борода усиливала бледность, а большие черные глаза казались ярче и больше. На бледных щеках выступил румянец.

— Боярин! Князь! — воскликнули они разом, и их руки протянулись друг к другу.

У Терехова вдруг стало легко на сердце, и его лицо просветлело.

— И ты здесь, Семен! — ласково поздоровался с Андреевым князь.

— Для чего же я и друг ему? Крестами менялись, — ответил Андреев и крепко поцеловался с князем.

Лицо Теряева побледнело. Он сел к столу и задумчиво сказал:

— Никогда я не знал подле себя такого друга, а будь такой, может, все по-иному было бы. — Он тяжело вздохнул и задумался, но через минуту выпрямился на лавке и пылко воскликнул, обращаясь к Терехову: — Правду хочу говорить, боярин. Не было у меня более злого врага и противника, чем ты, особенно после Калуги, когда ты надо мной верх взял. Гнал я тогда за тобой погоню, и только Бог спас меня от злодейства, а тебя от погибели. Ну, да было это и миновало. Не помяни лихом! Повидал я Ольгу, говорил с нею, и она мое сердце перевернула. Не захотел я насильничать — насильно мил не будешь, и дал ей слово быть вам одним другом и братом. Она поверила. Не знаю, как ты?

Терехов взволновался, на его глазах сверкнули слезы. Он порывисто перегнулся и, обняв Теряева, произнес:

— И я тебе верю! Будем братьями!

Они трижды поцеловались. После этого Теряев рассказал о всех своих приключениях и о вторичном похищении Ольги. Эта беседа растопила последний лед. Они сдружились.

Терехов с Андреевым поселились в избе Теряева и ждали только окончательного выздоровления князя, чтобы ехать всем вместе на поиски.

— Только почему ты думаешь, что Ходзевич увез ее в Москву? — спросил его Терехов.

— Потому что знаю наверное про это. Ходзевич из полка самого Жолкевского, а он в Москве, да, кроме того, наши его выследили. И даже больше: знаю, что подруга Ольги, Пашка, сбежала от них!

Не в первый раз Терехов и Андреев услыхали про эту Пашку, и ум Андреева поразил образ этой смелой до дерзости девушки.

— Так прежде ее сыскать надо! — пылко воскликнул он.

— Она не пропадет! — заметил князь. — И где искать ее? Может, она к себе на родину ушла. А княжна наверное в Москве. Эх, отпустил бы меня отец Николай скорее.

— Он обещался через три дня! — ответил Андреев и задумчиво вышел из горницы: мысль, что Пашку оставляют в презрении, угнетала его. Вдруг он вернулся взволнованный в горницу и крикнул: — «Вор» в Калуге убит!

Терехов и князь вскочили, пораженные.

— Вор? Откуда весть?

— Сейчас из Можайска Карп пришел.

— Где «вор» убит? Кем?

— Татарином каким-то!

Они выбежали из горницы и опрометью бросились в другую избу. Там толпились шиши, и отец Николай подробно расспрашивал Карпа.

«Вор» действительно был убит татарским мурзой Урусовым во время выезда на охоту под Калугой.

В числе сторонников «вора» был касимовский царь Урмамед, приставший к нему еще во время стоянки в Тушине. Когда «вор» должен был вследствие измены Сапеги бежать из-под Москвы, касимовский царь отъехал от него, пристал к гетману Жолкевскому, вместе с ним был в Москве и оттуда проехал в Смоленск. В то же время его сын Арослан с бабкой были у «вора» и вместе с ним вернулись в Калугу. Касимовскому царю понравилось житье у поляков, но он соскучился по семье и решил съездить в Калугу, с тем чтобы отвлечь сына от «вора» и вместе с ним переехать к полякам. Он приехал в Калугу, однако притворился пред «вором» его приверженцем; но, на его горе, Арослан горячо привязался к «вору» и в одной из пьяных бесед выдал тайные намерения отца.

«Вор» затаил обиду, но решил наказать старика и вот однажды для этой цели пригласил его с собой на псовую охоту. Назначили день. «Вор» выехал вперед за реку Оку и послал за царем. Ничего не подозревая, тот приехал с двумя татарами. «Вор» ласково обошелся с ним и, незаметно отделившись от охоты, остался с касимовцем в чистом поле с двумя палачами, Бутурлиным и Михнеевым. Они бросились на касимовского царя, убили его и его труп бросили в реку, а «вор» прискакал к охоте с криком: «Касимовский царь хотел убить меня, но ему не удался замысел, и он убежал. Скачите и догоните его!» Все бросились в погоню, но, понятно, никого не поймали.

С тех пор «вор» старался придать всему делу вид, будто Урмамед, касимовский царь, бежал и скрылся, но татары догадывались о правде, и друг Урмамеда Петр Урусов однажды в глаза назвал «вора» убийцей. Обозленный «вор» посадил его в тюрьму и держал там шесть недель.

Но Урусова, любимого мурзу татар, опасно было держать в заточении, и «вор» воспользовался первым предлогом, чтобы выпустить Урусова на волю, обласкать и приблизить к себе. Урусов, видимо, примирился с обидой, но затаил месть против «вора». И вот 10 декабря на охоте он напал на «вора» и убил его.

Шиши слушали длинный рассказ Карпа, и их лица светлели. Не сознавая почему, все чувствовали, как радость охватывает их сердца.

— Помолитесь, братья! — вдруг произнес отец Николай и, став пред образом, начал читать благодарственные молитвы.

Терехов перекрестился и почти вслух сказал:

— Теперь одни поляки остались!

Молитва окончилась. Отец Николай обратился к шишам и сказал:

— Великое чудо сотворил Господь в защиту земли нашей. Трудно нам было бороться, когда враг наступал на нас со всех сторон. Боялись и поляка, боялись и «вора», а «вора», пожалуй, больше, потому что вокруг него все-таки наши толпились и великий раскол он между нами чинил. И рука Всевышнего отстранила его. Нет злейшего врага, и остались супротивниками нашими одни поляки! Ну, а от них мы избавимся.

— Вестимо, понятно, ясное дело! — заговорили шиши, выходя из избы и радостно толкуя между собой.

В избе остались только отец Николай, Терехов с князем и Андреев. Князь заговорил первый:

— Теперь, как хочешь, отец, а мы едем на Москву. Ты меня уж не держи. Теперь самое время там, в Москве, подняться на поляков!

— Так! — задумчиво ответил отец Николай. — Это ты верно. Поезжай с Богом! Только надо бы знать, что и нам делать!

— Что? — вставил свое слово Андреев. — А сейчас того же Карпа к Ляпунову послать да разведать о том, что он задумал. Не может быть, чтобы он теперь стал полякам прямить.

— Верно! — воскликнул отец Николай с просветлевшим лицом. — Сейчас пошлю Карпа, а вы — с Богом!

Друзья торопливо стали готовиться к отъезду. К вечеру они уже были в дороге.

— Поселиться-то там есть ли где? — спросил князь.

— У того же князя Голицына! — ответил Терехов.

— Хитрый вельможа!

— Нет, — горячо ответил Андреев, — прямой для нас и хитрый для поляков. Послушай, как он под Смоленском наше дело отстаивает. Герой!

— Там и Захар Ляпунов.

— И Филарет… много там. Слышь, король Сигизмунд заставляет их себя царем признать, а не сына, а потом велит им Шеину приказать Смоленск сдать!

— А они?

— На своем стоят. Их там как в неволе держат, голодом морят, запугивают, а они все свое!

Лицо Андреева разгорелось, глаза вспыхнули.

— Да, это — герой! — повторил он еще раз.

— Тсс! — вдруг остановил его Теряев.

Они подъезжали к дороге и увидели польский отряд. Во главе с двумя офицерами он ехал шагом, почти не понукая коней, устало шагавших.

— Заметят, плохо будет, — прошептал князь, — спрячемся! — И он указал на частые кусты, засыпанные снегом.

Они быстро спешились и осторожно стали за кусты. Почти мимо них проезжал отряд. В морозном воздухе ясно, отчетливо были слышны голоса офицеров:

— Теперь плохо нашим, — сказал один, — их со всех сторон давят. Город горит. Что-то будет!

— Что? — ответил другой. — Плохо будет — выберутся. Там воинов нет, оружия — тоже.

— Уберегись!

— А на что нам велено дорогу стеречь? Не бойся, пан, ни один лайдак с мечом в Москву не пролезет. Ну, по другим дорогам также! Гей, вы, вперед! — крикнул он жолнерам, и все, оправившись, поехали рысью.

Друзья переглянулись. Андреев первый заговорил:

— Если все так, как мы слышали, то на Москву ехать — живым к ляхам попасть. Я говорю, как и отцу Николаю: едем в Рязань. Там видно будет!

— А она в Москве? — глухо сказал Теряев.

— Что же сделаешь!

— А то, что и я там буду! — пылко ответил князь. — Вы не хотите, я один пойду!

— Зачем меня не считаешь? — сказал Терехов.

Андреев тоже махнул рукой.

— Если так, то и я от вас не отстану! На Москву так на Москву. Только не так же — на конях и с мечами.

— Вестимо, друг, — засмеялся князь. — Надо будет крадучись, осторожненько! Постой! Мы сейчас здесь, у дороги, постоялый двор встретим, там и потолкуем об этом.

Они сели на коней и, продолжая пробираться лесом, поехали вдоль дороги. Была уже глухая ночь, когда они увидели темную массу постоялого двора.

Оказалось, что это был тот самый, в котором Терехов и Андреев останавливались однажды проездом из Рязани. Хозяин признал их и, радушно кланяясь, сказал:

— Милости просим, господа честные! Чем прикажете потчевать?

Гости разделись.

— Потчуй, чем хочешь, а самое главное — присоветуй нам.

— Помилуйте, господа честные, что я могу вам присоветовать, холоп сермяжный!

Однако, когда он подал ужин и гости, не побрезговав с ним выпить, посвятили его в свои планы, он погладил свою рыжую бороду и задумчиво сказал:

— Трудное дело, господа честные, задумали! Ляхи теперь так в Москве остерегают, что каждого осмотрят да расспросят, прежде чем к себе впустить.

— А ты нас в возу!

— И-и, что вы сказали! Теперя, к примеру сказать, в Москву воз сена везешь али там рыбу, што ли, так ляхи весь воз пиками истычут, нет ли чего. Боятся, не везут ли в Москву оружия какого, пороха али людей ратных. У них ведь там часы сосчитаны, и они оченно понимают, что их смертный конец близок. А теперь, когда «вор» душу отдал, ни за какое богатство не хотел бы я ляхом в Москве сидеть!

Гости засмеялись.

— Однако же нам во что бы то ни стало надо туда пробраться! — нетерпеливо сказал Терехов.

Хозяин подумал, потом встряхнул головой и улыбнулся.

— Ежели вы так охочи до этого, то есть одно средство. Я вот завтра пять саней с хлебом в Москву шлю. Скиньте свои кафтаны, наши сермяги наденьте да при трех возах, будто мужики, и идите.

Гости ожили.

— Когда же ехать хочешь? Скорее бы!

— Можно и завтра, ежели уж вам такая охота.

— Ну вот и ладно, — радостно воскликнул князь. — А теперь выпьем меда, да и на боковую. Утро вечера мудренее, не робей, Петр, — сказал он Терехову, — Ольга не уйдет от нас, а пан Ходзевич своей шкурой за все заплатит!

Глава IV В Москве

«В самой средине города Москвы находится Кремль, где живут цари московские, — говорит современник и описывает несколько дворов, а затем перечисляет кремлевские храмы. Подле дворцов находится церковь Благовещенья Богородицы с золотым на куполе крестом: в ней царь обыкновенно слушает литургию; дальше есть церковь Пречистой Богородицы, еще церковь Михаила Архангела, а прочих церквей считается в Кремле до двадцати. Вся крепость застроена боярскими дворами, церквами и монастырями, так что нет ни одной пустоши. Ворот в крепости четверо; одни ведут к Москве-реке, другие — к Иван-городу. Высокая толстая стена и глубокий, обделанный со всех сторон камнем ров отделяют Кремль от Китай-города. В Китай-городе шесть ворот и более десяти башен; мост из него через Москву-реку наведен живой. Вся крепость застроена домами боярскими, частью мещанскими, а более лавок. Китай-город и Кремль находятся внутри третьей крепости, Иван-города, который окружен валом и выбеленной стеной, отчего зовут его Белым городом. В нем столько же ворот, сколько башен. Все же замки обтекает Москва-река».

Так описывает тогдашнюю укрепленную Москву один из действующих лиц той эпохи, польский офицер Маскевич.

В темную ночь декабря 1611 года по пустынному проулочку в Белом городе осторожно пробирался старый наш знакомец Силантий с маленького роста коренастым человеком, тащившим на себе большой узел.

Силантий Мякинный был в Москве уже почти три месяца. Прибыл он туда с Маремьянихой после долгих мытарств в пути, но все мужественно перенесли эти преданные слуги покойного князя Огренева, руководясь лишь одной целью — защитить княжну Ольгу, вырвать ее из рук ненавистного, дерзкого Ходзевича. Не найдя правды ни у «калужского вора», ни у короля Сигизмунда, они пробрались в Москву, чтобы добиться справедливости у царя Василия Шуйского. Увы, не в добрый для себя час они поспели в Москву. Они остановились в Белом городе, у священника одной из местных церквей отца Николая, у которого постоянно останавливался покойный князь Огренев во время своих наездов в Москву, и рассказали ему о своем горе — смерти князя, разграблении усадьбы и исчезновении княжны Ольги. Однако и отец Николай не мог оказаться полезным им — в Москве в это время разыгрались исключительные события: был свергнут с трона царь Василий Шуйский; это повело к тому, что Силантий и Маремьяниха и тут остались «без правды».

Тяжко пригорюнились старики, но делать было нечего: приходилось положиться на волю Божью и ждать, что Провидение придет им на помощь и вернет им княжну Ольгу. Так как деньги у них были, то они остались жить в Москве у отца Николая. Силантий постепенно вошел в курс всей московской жизни и стал принимать живое участие в событиях. Благодаря этому он сблизился со многими горожанами и примкнул к одной из групп, решивших энергично бороться за восстановление попранного порядка и изгнание ненавистных врагов из древней русской столицы.

Пробираясь ночью со своим спутником, он сказал ему:

— Теперь только за угол, и шабаш!

— Упаси Бог на дозор наткнуться!

— Нишкни ты, куриная душа! — ответил Силантий.

Маленький путник даже остановился и возмущенно спросил:

— Это я-то — куриная душа? Я, который вот уже восьмого ляха…

— Тсс! — остановил его Силантий, зажимая ему рот рукой и быстро увлекая за собой.

В тишине раздался конский топот. Человек с узлом пустился бежать, Силантий за ним, и едва они скрылись за проулочком, как показался польский отряд в шесть человек.

— Даже ночью страшно, — сказал один из них, — ну, Москва!

— Ге! — ответил другой. — Их много, но они что бараны: их палками перебить можно. Забыл Клушино?

— Тогда они в поле были, а здесь у себя. Здесь они каждый угол знают.

— Подожди, подойдут еще наши.

— Если мы уцелеем, — мрачно возразил первый поляк.

Они проехали почти мимо Силантия с товарищем, спрятавшимися за углом. Силантий погрозил им вслед кулаком.

— Не уцелеете, псы смердящие. Уж такое мы слово знаем! — злобно сказал он и потащил товарища за руку. — Ну, идем, что ли!

Они быстро прошли крошечный проулок, перешли огромный пустырь и, остановившись у одинокого домика, крепко стукнули в ставню два раза. Сбоку открылась в ставне затворка.

— Кто там?

— Москвичи, люди добрые! — ответил Силантий.

— Ты, Мякинный? — окликнул голос. — Сейчас!

Через минуту загремели засовы, дверь со скрипом отворилась, и Силантий с товарищем вошел в большую просторную горницу. В углах ее стояли поставцы, в которых ярко горели просмоленные прутья. За столом сидело человек двенадцать, по обличью купцов и мещан. Увидев вошедших, они радостно приветствовали их.

— А, Силантий Мякинный, Рыжичек! Добрый вечер.

— Бог с вами! — ответил Силантий.

Низкорослый человек сбросил на пол узел, причем в нем зазвенело словно оружие.

Присутствующие встали с лавок и увидели несколько кинжалов, сабель, кунтушей, желтых сапог — словом, полных облачений нескольких польских жолнеров.

— Сколько же? — спросил высокий дородный купец с окладистой черной бородой.

— Три! — ответил названный Рыжиком. — И с прежними восемь. Этого я в кружале взял: упился лях проклятый, вышел, а я насел. — Он откинул алый жупан и поднял желтый, после чего сказал: — А этого пса со стражи снял, на валу стоял и заснул; этот тоже: слышу, кричат за рядами, а вчера под вечер я пошел — глядь, лях девку обнял, да и тащит. Ну, я его прикончил. А она нашего Петра Смородникова питомкой оказывается. Ну, вот и три!

— Да Митька сегодня двух доставил. Так и набирается! — сказал тот же дородный купец. — Теперь у нас уж три полсорока облачения. Ну а ты, Силантий?

— Я что? Встретил тут земляка, — мрачно ответил Силантий, — а у него тута двор с извозчиками на примете. Ну и обещал говорить им против ляхов.

— Ну и то слава Богу! А я скажу, что из Ярославля мне привезли тридцать мечей и сорок пищалей! — сказал молодой мещанин.

— Будет им потеха! — засмеялся дородный купец. — Потиху, потиху, а потом и покажем им. Только одно: нет у нас, окромя Силантия, воина именем благородного, чтобы мог в голове пойти с воинской опытностью.

— Подожди, подожди, Матвей Степанович! — сказал один из гостей. — И он найдется. Да неужели нам Господь не поможет избавить матушку-Москву от погани? Быть того не может! Матерь Божия за нас заступница.

— Верно говоришь, Кузьмич! Быть того не может!

— Ну а пока сговоримся, что делать будем! — остановил их Матвей Степанович.

Они снова сели вокруг стола и начали совещаться.

Это происходило в большом амбаре купца Стрижова. Он собрал вокруг себя партию, задавшись целью вредить полякам и выжить их из Москвы. Торговцы Белого города примкнули к нему, и все мстили по-своему ненавистным ляхам. Их убивали поодиночке, раздевали, а их обнаженные трупы кидали в ров, собирали оружие, порох и тайно подготовили то, о чем еще имели только смутное представление. И таких тайных обществ, по словам современников, было в то время немало на Москве. Особенный патриотизм выказывали в то время купцы, тайно составляя отряды из своих сидельцев, и казалось, нужно было только подать сигнал, чтобы они встали, вооруженные и пылающие местью.

Поляки чувствовали, что под ними почва не тверда. Небольшое сравнительно войско под общим предводительством Гонсевского держалось в московских крепостях, окруженное недовольным населением Москвы, которое казалось ему страшно многочисленным. Время тянулось. Признай Сигизмунд своего сына Владислава царем московским, пошли его на Москву, быть может, вся история нашего отечества была бы иная; но он захотел сам царствовать, держал силой у себя под Смоленском московских послов, и недовольство в Москве росло неудержимо.

Осторожные поляки не расседлывали коней и спали при саблях, готовые каждый миг броситься в бой. Везде они ставили стражу, ни одного воза не впускали в Москву, не исследовав его, разъезжали патрулями по Москве, трепеща за свою жизнь.

Уж брезжило утро, когда Стрижов поднялся и распустил приятелей. Силантий пошел домой, думая о Москве, о ляхах и о пропавшей княжне.

Утро наступило морозное, туманное. У Можайских ворот жались от холода и зевали от усталости польские жолнеры, тщетно старавшиеся согреться у костров; привязанные кони топтались на месте и жалобно ржали.

— Ах, черт бы их побрал!.. — сказал один из усачей. — Что ж они со сменой-то медлят? Или совсем заморозить нас хотят?

— Подожди, — ответил другой, — ишь ты какой прыткий: кварта не прошла еще, а он — смены!

— Панове-братья, у кого кости есть? — крикнул, подходя, молодой улан.

— Кости-то у меня найдутся, — ответил усач, — да как их бросить, когда руки смерзли?

— Я бросать буду! Давай кости! Янек, подбрось полено! Ну!

— Едут! — закричали у ворот.

— Ну и смотрите! — со смехом откликнулся молодой улан.

— Стой! Кто, куда и зачем?

Из тумана вынырнули лохматые лошадиные морды, потом еще и еще. Шесть нагруженных саней остановились у ворот.

— На базар с хлебом, — ответил мужик в овчине, низко кланяясь.

— Проезжай по одному! — скомандовал жолнер.

Возы стали проезжать. Поляки пробовали нагруженные мешки пиками, совали с боков сабли, иногда сбрасывали мешка два на землю и, осмотрев, пропускали воз. Последние сани въехали в черту города и медленно скрылись в тумане. Скоро замолк скрип их полозьев, и туман снова окутал всех своей пеленой.

Однако едва возы отъехали настолько, что голоса поляков не доносились до них и в тумане скрылся даже свет сторожевых костров, как один из сопровождавших возы мужиков подошел к двум другим и весело сказал:

— Ну вот мы и в Москве! А то что было бы, если бы на Рязань ехали? А?

— Спасибо, князь, за то, что надоумил, — ответил другой. — Теперь все дело — друзей разыскать да личину с себя сбросить… Эй, вы! — крикнул говоривший мужик. — Куда вы поведете нас?

— А мы, милостивец, завсегда у Парамоныча останавливаемся. Там и теперь станем. Сейчас вот Белый город переедем, а там, на задах, и он!

Вдруг один из переодетых схватил князя за руку и произнес:

— Смотри! Видишь, узнаешь?

— Силантий, Мякинный! — воскликнул князь и бросился вперед, а двое его товарищей побежали за ним.

По улице действительно шагал Силантий, возвращаясь от купца Стрижова, и теперь остановился и принял позу обороняющегося, видя, что на него бегут три мужика.

— Силантий! — закричал один из них. — Как ты попал в Москву? Давно ли? Где княжна? Ты, может, нашел ее? — Да что ты молчишь? Неужели не узнал меня. Вглядись!

Силантий пытливо посмотрел на лицо говорившего; с усами и бородой, покрытыми инеем, и резко отодвинулся от него.

— Опять ты у меня на дороге! Я не знаю тебя, князь! С той поры, как ты передался «вору», старый князь отрекся от тебя, а с ним вместе и все мы. Что тебе в княжне? Может, ты, как разбойник, и наслал поляков. Иди прочь, а то я крикну и тебя, изменника, и лях и русский возьмут.

Князь Теряев гневно замахнулся на Силантия, но в это время Терехов с Андреевым стали между ним и Силантием, и Терехов спросил его:

— И меня не признаешь?

Силантий вгляделся в новое лицо и вдруг всплеснул руками:

— Батюшка, Петр Васильевич! Да ты ли это? И Семен Андреевич с тобой? Да как же вы тут с изменщиком!

— Тсс! — остановил его Терехов. — Князь — не изменник, и мы с ним побратались. Не говори так! Скажи, знаешь, где княжна?

— Княжна! Да ее же ляхи увезли и нашего бар…

— Знаю! — перебил Терехов. — Мы ищем княжну и знаем, что теперь она в Москве. Мы по пятам за нею.

— В Москве? Царица Небесная! Где же она, голубушка? Вот-то Маремьяниха рада будет!..

— У поляка Ходзевича.

— Все у него, разбойника! — вздохнул Силантий.

Он уже забыл свои мысли и шел теперь за обозом, отвечая на вопросы Терехова и расспрашивая его в свою очередь.

Обоз въехал на двор Парамоныча.

— Пусть хозяин проведет нас в горницу, — сказал князь мужикам, и скоро Терехов, Андреев, князь и Силантий были в хозяйской горнице.

Силантий не садился и стоял, почтительно глядя на тех, кто когда-то дружил со старым его господином.

Они поделились друг с другом всеми пережитыми приключениями, и Силантий не помня себя побежал домой.

Маремьяниха только что поднялась с пола от утренней молитвы, когда Силантий схватил ее за плечо и стал радостно трясти.

— Что ты, что ты? — завопила Маремьяниха. — Ошалел, что ли?

— Слушай, старая, — весело отозвался он, — кого я встретил-то!.. Самого Петра Васильевича да с ним Семена Андреевича, да еще князя Теряева. Князь-то теперь — не изменщик, Русской земле служит, и все они сюда пришли княжну искать. И она-то, слышь ты, старая, здесь, в Москве, живет. Вот что!

Маремьяниха хлопнулась на лавку.

— Голубушка моя милая! Где ж она? Дай повидать мне ее, сердешную!

— Глупая!.. Она все еще в полоне, — остановил ее Силантий. — А ты лучше слушай! — И со слов князя он стал рассказывать ей о приключениях Ольги.

Маремьяниха слушала и обливалась слезами:

— Горлинка моя, пташенька, милушка, и что же пришлося ей вынести, Мать Пресвятая Богородица! Ишь ты, и косыньку обрезала. А что же Пашка эта, пошли ей Бог здоровья, зачем же она ее бросила да убежала?

— Ну, этого ты не скажи. Не убеги Пашка, они ее живьем сожгли бы, а может, и хуже сделали бы.

В этот день Силантий захлопотал. Он побежал к Стрижову и долго беседовал с ним, потом от него сбегал к Кузьмичу и наконец снова, радостный и запыхавшийся, вернулся к друзьям.

Терехов и князь ласково приветствовали его. Силантий, едва войдя, заговорил:

— Место вам нашел, господа честные! Непригоже вам сермяжными рядиться, да и место тут бойкое, неравно лях заглянет! А тут у купца Кузьмича очень отличная горенка для вас будет, и теперь сейчас я и поведу вас туда, ждут уж там очень.

Они быстро собрались и вышли. Князь Теряев шел, внимательно осматриваясь, видел на лицах всех русских затаенную заботу и наконец произнес:

— Тяжко под ляхом быть.

— Уж и не скажи, князь! — ответил мрачно Силантий. — Ну да недолго им.

— Теперь недолго, — ответил князь, — когда «вора» нет. Убит он, татары его зарубили!

Силантий как-то странно запрыгал на месте и потом вдруг бросился на шею князю, забыв свое холопское звание.

— Батюшка, князь! Да ведь теперь карачун поляку! — закричал он.

— Тсс! — смеясь, остановил его князь.

Силантий смущенно отступил, но радость снова охватила его. Он шел и всем встречным русским радостно говорил:

— «Вора» в Калуге татары убили.

И все встречные крестились, а потом, радостно махая руками, бежали от него по улице, разнося всюду счастливую весть.

Кузьмич, длинный и сухой старик с белой бородой по пояс, встретил гостей хлебом-солью.

— Будьте счастливы! — сказал он.

— Бог с тобою! — ответили они.

— А какую они весть несут! — сказал с порога Силантий. — Истинно вестники Божии!.. «Вор» убит!»

Кузьмич набожно перекрестился.

— Ну, — сказал он, — теперь не владеть нами полякам!

— А что я-то говорю! — ответил Силантий. — Теперь, господа честные, простите, мне беспременно надо с этою вестью к Матвею Степановичу идти!

Друзья остались одни в светлой, просторной горнице. На их постелях лежали готовые польские одежды. Андреев осмотрел их и сказал:

— Хорошо удумали. Теперь, пожалуй, неладно будет русскому с мечом гулять, а здесь сабля на боку!

— Поговорим лучше, что сделать! — перебил его князь. — Как мы станем княжну искать?

— По-моему, — живо заговорил Андреев и покраснел, — надо прежде всего Пашку найти. Ты ведь, князь, ее в лицо знаешь?

— Встречу, вспомню, — ответил князь. — Только ведь мы за княжной приехали, а не за ней?

— И правда, для чего она? — сказал и Терехов. — Искать ее — лишь времени трата. Она, может, на родину бежала, а не то другими перехвачена.

— Эх! — с жаром перебил его Андреев. — Без ума говоришь это! Чувствую я, что Пашка княжны не оставит и будет искать, как вызволить ее, а потому и придет, а то, может, уже пришла сюда, в Москву. Княжна у поляков, а Пашка здесь бродит на воле, и никто лучше ее дороги к полякам не укажет!

— Ну, хорошо! А как мы искать ее будем?

— И это можно будет. У Силантия, слышь, везде знакомые. Ну, князь расскажет, какая собой Пашка, и, может, тьма людей искать ее будет, а мы сами по себе.

— Пожалуй, и так, — согласился князь, — но и сами терять времени не будем.

— Так, так, так! — сказал Терехов. — Значит, отдадим приказ Силантию — пусть шцет!

Андреев кивнул головой и отвернул лицо, чтобы скрыть радостную улыбку.

В горницу вошел мальчик и внес ужин. Они жадно стали есть, запивая пищу медом, и в первый раз надежда разгорелась в их сердцах и оживила их разговор. Встреча с Силантием казалась им началом конца.

Глава V Друг подле друга

Прошло уже почти три недели, как Ходзевич и Свежинский привезли в Москву Ольгу, а Ходзевич не имел в своем распоряжении ни одного часа, чтобы остаться с нею с глаза на глаз. Когда они только въехали в Москву, их почти у ворот встретил пан Чупрынский с небольшим отрядом и радостно приветствовал:

— А! День добрый, панове!

— День добрый! — ответили Ходзевич со Свежинским и дружески поцеловались с поручиком.

— А пан нашел свою королевну! — подмигнул Чупрынский. — Ой, добрая дивчина!

Ходзевич хотел нахмуриться на его замечание, но не смог удержать улыбку.

— Пан Хвалынский кланяется вам, — сказал в это время Свежинский. — А может, он уже и вернулся сюда?

— Что он, дурень, что ли? — ответил Чупрынский. — Только дурню в пекло это вернуться впору! Судите сами! Вокруг нас все зубами щелкают, живыми съесть хотят. Их здесь тьма, а нас самое малое число. Гонсевский, мы, да Казановского полк — и все! Струся стеречь дорогу послали, ясновельможный Жолкевский сам утек, а пан Сапега рассердился и ушел. «Буду, — говорит, — за «вора» опять стоять!»

— Сапега ушел? — воскликнул Свежинский. — Что же мне делать? Ведь я у него служу.

— Тс! — ответил Чупрынский. — Отчизне служи и товарищам. Тебя сюда крючьями не тащили, а если ты здесь, так и оставайся. Так! А что у нас за жизнь тут! Я вот три дня в седле. Приеду домой, съем чего-нибудь, и опять: либо на караул, либо в разъезд. И все мы так. Отощали, как волки в яме.

— Да почему? — спросил Ходзевич тревожно.

— Я же говорил вам, что москали нас выжить хотят отсюда и всякую мерзость делают. Мы знаем, что у них и заговоры строят, да и оружие сюда для них привозят. Стережем мы их, а они все свое. Теперь один жолнер не смей и идти по улице — сейчас пятеро нападут и убьют. Ссоры что ни день, и еще за москалей же заступайся. Вот и ездим и день и ночь: без разъездов никак нельзя. А пан Гонсевский говорит: «Уступайте им, собакам!» Да иначе нельзя: затей ссору, живым не уйдешь!

— Куда же мне деться с Ольгой? — уныло сказал Ходзевич.

— А как куда? У пана Свежинского осталось помещение. Во дворе князя Александра Шуйского его жолнеры стоят, а там всем места хватит.

— В Белом городе?

— Да ведь и мы в Белом. А потом в Китай-город перейдем, если москали нападут, а оттуда уже в Кремль, а там и помирать будем. Так-то, пан мой! Это что? Гей, хлопцы! — вдруг закричал Чупрынский и дернул своего коня.

Они проезжали берегом Москвы-реки черезхлебный базар. Кругом стояли возы с овсом, пшеницей, рожью. Русские бородачи, тут же жолнеры и пахолики ходили между возами, торгуясь и покупая. В средине вдруг закипела свалка, и Чупрынский с отрядом устремился туда. Здоровенный пахолик ругался с рыжим мужичонкой и схватил его за бороду; десятки рук поднялись на него, но тут в толпу въехал Чупрынский и крикнул:

— Что за шум?

— Смилуйся, пан поручик! — ответил пахолик. — Вот этот мужик продает москалям овес по талеру за мешок, а с меня два спрашивает!

— Иди, иди! — закричал мужичонка. — Поляку не продам дешевле!

Чупрынский взглянул на приехавших, пожал плечами и сказал пахолику:

— Оставь их, дурней!

— Так нет же! — закричал тот и, вынув саблю, ударил мужичонку; тот вскинул руками и повалился навзничь, обливаясь кровью.

— Сюда, сюда, наших бьют! — загудела вся площадь.

— Помогите, панове, бьют! — заорал пахолик во весь голос.

Жолнеры и пахолики побежали на крик.

— Бей их! — раздались исступленные возгласы.

— Скачи к гетману! — обнажив саблю, сказал Чупрынский своему жолнеру; тот, ударив коня, поскакал.

А драка разрослась.

— Бей! Так его! Тащи топоры, ребята! — кричали одни.

— Я вам! Будете помнить! — кричали поляки, и Ходзевич, Свежинский и Чупрынский тоже махали саблями.

Вдруг земля задрожала от конского топота, и все сразу стихли. На место драки мчался гетман Гонсевский с большим отрядом. Он прямо врезался в толпу и остановил вспененного коня.

— Это что? — закричал он на толпу. — Еще считаете себя христианами, а льете кровь и царю изменяете, которому клялись? Вы и так убили двух государей, а теперь опять крестное целование нарушаете.

— Бояре Богу ответят, — раздалось из толпы, — не хотим старой польской собаке и ее щенку служить!

— Ну, будет, — грозно крикнул гетман, — помните: начнете кровь лить, вам худо будет, а не нам!

— Плевать на вас! — закричал из толпы голос. — Мы вас шапками закидаем!

— Эге, друзья, вы шапками и шесть тысяч девок не забросаете! — насмешливо ответил гетман. — Утомитесь, а против нас, воинов, и надорветесь, пожалуй. Идите по домам с миром!

— Очисти Кремль и город! — закричали в толпе. — Мы не уйдем отсюда, пока царь сюда не приедет!

— Ну так не долго вам быть!

Гетман вспыхнул; его глаза сверкнули.

— Разогнать! — крикнул он своему отряду.

Отряд развернулся на четыре стороны и погнал испуганных русских, колотя их древками пик и плетьми.

Площадь очистилась. Гетман оглянулся и, обращаясь к офицерам, сказал:

— Панове! Мы живем как на вулкане; будьте осторожны с этими дикарями!

Ходзевич и Свежинский подъехали к нему.

Он радостно пожал им руки.

— Каждый человек нам дорог, — сказал он, — послужите товариществу!

— Мой гетман уехал, — сказал Свежинский.

— Ну что же? Запишитесь ко мне, Зборовскому, Казановскому, кому хотите! — И он поскакал в Кремль, где у него днем и ночью шли приготовления к укреплению Кремля, так как он яснее всех поляков видел положение дела.

Ходзевич поселился со Свежинским, поместив Ольгу в одной из горниц. Казимир неустанно наблюдал за нею, держа все время дверь на запоре; но вряд ли Ольга и побежала бы от них. Последние события отняли у нее всякую энергию, и если бы не слабая надежда, что Пашка поможет (где, когда и как — она не знала), она наложила бы на себя руки. Каждый день, каждую ночь, каждый час она ожидала прихода Ходзевича и замирала в ужасе от предстоявшей борьбы, унижения и гибели, но Ходзевич не заходил к ней. Ему было не до того, служба целиком поглотила его, хотя везде и всегда он рвался к Ольге и думал только о ней.

— Нет! Бог с ней, с Московией! — говорил он Свежинскому. — Как выберемся из Москвы, на коня — и в Минск с Ольгой. Не хочу московского добра.

— Знаешь, — сказал ему однажды Свежинский, — я был в городе и видел того — помнишь? — что в Калуге князя побил. Берегись его! Он — жених твоей королевны.

— Сам король не отнимет ее у меня! — хвастливо сказал Ходзевич.

А Терехов действительно то в польском жупане, то в русском кафтане, то в сермяге с тайной надеждой найти Ольгу ходил по всем улицам и закоулкам, осторожно расспрашивал каждого; но никто не давал ему удовлетворительного ответа. Его друзья были заняты делами родины, и он отводил душу только с Маремьянихой, которая не уставала рассказывать ему про свою голубку.

Князь Теряев-Распояхин, Андреев и даже Силантий думали теперь большую думу, затевали большое дело. Почти на другой же день по приезде к князю пришел Силантий и, низко поклонившись ему, стал говорить:

— С просьбой, князь, до тебя, не от себя, а от людей: порадей ради общего дела! Сходи со мною в одно место! Думаю, и батюшка Петр Васильевич не откажется, и Семен Андреевич! Большой важности дело наше!

Друзья согласились, и Силантий привел их на сборище в доме Стрижова. У князя и Андреева разгорелись глаза, когда они услышали все, что говорили простые бородачи московские.

— Выгнать их! — не выдержал Андреев. — Господи, да об этом каждый добрый русский должен думать!

— Вот и мы так! — заговорил Стрижов. — И теперь у нас почти вся Москва в согласии. Только в одном задержка: нет у нас человека такого, именем доброго, в битве искусного, кто взял бы все начало над нами. И хотели тебе, князь Терентий Петрович, челом бить: володей нами. Что скажешь, мы покорно сделаем; ты и знак подашь, ты и в бой поведешь!

Князь радостно вскочил на ноги, но тотчас смущенно опустил голову и глухо сказал:

— Известно ли вам, что я «вору» служил?

— Оставь, князь, кто старое помнит!

— Тогда клянусь положить за вас душу свою!

— Спасибо на обещании, — ответили все разом.

После этого каждый вечер происходили совещания, и князь предложил Андрееву скакать на Рязань и взять Ляпунова в помогу.

Андреев в ту же ночь поехал в Рязань и, размышляя о порученном ему деле, нет-нет да и возвращался мыслью к заинтересовавшей его Пашке. Какое-то внутреннее чувство говорило ему, что неспроста он услышал о ней и что ему предстоит вскоре же встретиться с этой мужественной женщиной…

Его сердце не ошибалось: Пашка в это время уже была в Москве.

Счастливо убежав в Можайске от Ходзевича, она нашла себе приют у церковного сторожа. К полудню он принес ей еду и прошамкал:

— Поешь, девушка, да расскажи, чего ты от ляхов бежишь?

— Да скажи мне, какая девушка не бережется их как огня?

— Так, так, красавица моя! Злодеи они, лихие разбойники, зверья хуже лютого. Вот у меня была внучка, а где она? Как наши бежали от Клушина, а ляхи за ними, с той поры она и сгинула. Четырнадцатый годок всего шел.

— Так и пропала?

— Сгинула. Говорили, словно бы ее на седло к себе какой-то нехристь взял. Верно, увезли.

Он опустил голову. Пашка взяла его сухую руку и крепко сжала ее.

— Смерти им, окаянным, мало! Замучить их надо, на огне жечь, смолой обливать!.. Послушай, дедушка, мою историю. — И она торопливо, горячо начала рассказывать про все свои обиды и унижения, про все ужасы, пережитые ею вплоть до последнего часа своего побега.

— Бедная ты моя, бедная! — сочувственно сказал старик. — Что ж ты теперь делать будешь?

— Я-то? Могла бы я к себе на родину идти. Чай, кто-либо в живых и остался, признают! Да я в душе положила на Москву идти и беспременно из рук этого пса Ходзевича княжну Ольгу вырвать, потому как жаль мне ее, словно сестру родную! Мне бы узнать только, уехал ли этот пес в Москву или здесь еще меня ищет.

Старик быстро встал.

— Так это я тебе, касатка, скоро узнаю. Подожди малость тут. Только я уж запру тебя, а то не ровен час…

— Запирай, запирай, дедушка! — сказала Пашка и, оставшись одна, предалась своим думам.

До Москвы ей не трудно добраться: ведь и деньги есть (у нее еще сохранилась часть денег, полученных под Смоленском от Ходзевича), и дорогу она знает. Надо только переодеться: мужиком, поляком, кем угодно, только не бабой оставаться. К бабе всякий пристанет. Да, в Москву-то она доберется, а там что? И Пашка задумалась. Москва была совершенно неизвестна ей; в Москве, как в темном лесу, и как искать, и где, и с чего начать? Пашка напрасно ломала себе голову, но наконец махнула рукой:

— Э, будь там что будет, своего-то я добьюсь. Выбраться бы только отсюда!

В это время щелкнул замок, и церковный сторож, войдя в каморку, сказал:

— Ускакал твой Ходзевич чуть ли не утром и боярышню увез с собой.

Пашка вскочила на ноги.

— Слава Тебе, Создатель! Теперь я — вольная птица!

— Подожди только, пока не свечереет.

— И то, дедушка! Да, кроме того, нужно мне по-мужскому одеться, потому к девке, сам знаешь… Так вот тебе деньги, сходи на базар, купи.

— А что купить-то?

— Да что придется. Мне все равно, как ни одеться: жолнером, мужиком, боярином или монахом!

Старик взял деньги и ушел. Спустя часа два он принес костюм послушника: скуфейку на меху, подрясник, а вниз сапоги валеные да теплую телогрейку на войлоке.

— Ах как ладно! — обрадовалась Пашка. — Пойду это я будто от Пафнутьева на Угреш, а там будто из Угреша в Москву к Иверской. Никому и невдомек будет. Выдь-ка, дедушка, я оденусь.

Через несколько минут старик едва узнал ее. Вместо рослой, здоровой девки пред ним стоял отрок-послушник.

— Ну, дедушка, хорошо?

— Да уж так, что диву даешься.

Пашка засмеялась.

— Небось сам Ходзевич не узнал бы. Разве его щенок, Казимирка! Пусти меня, дедушка!

— Иди, иди, касатка! Господь с тобою! Помоги тебе Матерь Заступница! — Старик перекрестил ее, поцеловал в лоб и выпустил из церкви.

Был уже вечер, и серые тени густо покрывали все окружающие предметы, когда Пашка вышла на улицу на новые опасности и приключения. Но ее душа не знала страха. Она широко перекрестилась и бодро пошла по улицам.

До нее доносились крики, смех и песни пьяных жолнеров, где-то ржали кони, кто-то жалобно играл на рожке. Пашка шла торопливо прямо к воротам и остановилась, только когда у заставы ей преградили дорогу польские стражники.

— Куда? — окликнули они.

Пашка притворилась испуганной.

— Во имя Отца и Сына и Святого Духа, не обидьте, милостивцы! Иду спешно, по приказу настоятеля, иду, отдыха не зная, от Пафнутьевского монастыря к Угрешу.

— А ты кто? — спросил один жолнер.

— Послушник монастырский, Ивашка, слуга твоей милости. Настоятель послал.

— А для чего ночью шляешься?

Другой жолнер засмеялся.

— Не девка! Страх не велик!

— Ну, проходи, что ли!

Стражники подняли рогатку и пропустили Пашку.

Она пошла широкой дорогой среди снежной равнины, но здесь, ночью, в полном одиночестве ей было менее страшно, чем в городе. К утру она остановилась на постоялом дворе, а в полдень снова тронулась в путь-дорогу, и к вечеру на третий день пред ней сверкнули золотые главы московских церквей и белые стены Москвы.

Возы длинной вереницей тянулись по дороге и въезжали в широкие ворота. Здесь и там попадались польские всадники. Мимо Пашки проехала блестящая кавалькада со сворами собак. Пашка вздрогнула и отвернулась, узнав среди офицеров знакомых сапежинцев.

С замирающим сердцем подошла она к воротам, но ее пропустили без всякой задержки.

Пред нею вытянулась длинная московская улица. Пашка пошла вперед наудачу. Навстречу ей попался степенный купец, она подошла к нему и сказала, поклонясь:

— Будь милостивец! Человек я пришлый… Укажи, где заночевать можно?

Купец указал дорогу на ближний постоялый двор.

Пашка расположилась в нем и с него начала свои исследования. В короткое время она изучила Белый город, а за ним и Китай-город, и Кремль. Ходя по базарам, заходя в кружала, она прислушивалась к речам, и ее сердце радовалось, когда она узнавала, как ненавистны москвичам поляки. Наконец однажды, замешавшись в толпу, она увидела Ходзевича. Его лицо было почти землистого цвета, глаза ввалились и лихорадочно блестели, и видно было, что он сильно страдал.

«Выследить бы его», — подумала Пашка и стала осторожно расспрашивать в толпе про Ходзевича, но никто не знал его.

— Мало ли их, псов! — отвечали на ее расспросы. — Все как один… А тебе на что?

— А так спрашиваю. Больно лют этот лях, гуторят, — уклонилась от ответа Пашка.

— Все они, паренек, люты и на нас за грехи посланы!

Каждое утро и каждый вечер выходила Пашка на улицу, следила за приезжавшими и отъезжавшими офицерами и однажды увидела, как Ходзевич сошел с коня у дома Шуйского. На другой день она смело подошла к его воротам и спросила у стоявшего пахолика:

— А что, пан Ходзевич дома?

— Уехал в разъезд, — ответил пахолик.

Пашка отошла, едва скрывая радостную улыбку. Теперь она наверное знала жилище Ходзевича, а значит, и место заточения Ольги. Только как ее достать оттуда?

Пашка вернулась на постоялый двор в глубокой задумчивости.

Все это дело сделать можно, если нарядиться жолнером. Польский язык и манеры польского солдата она знает. В костюме жолнера она проберется на двор Ходзевича и там все узнает. Страшен ей только один Казимир, ну да ему можно и не попадаться на глаза, да и заходить на двор можно только вечером. Но прежде всего надо отсюда вон.

На другое утро Пашка мирно простилась с хозяевами и ушла будто в дальний путь, а на самом деле прошла в Китай-город и прямо направилась к маленькому домику, где расположился неизменный спутник казака и поляка еврей-корчмарь, торговавший к тому же разным платьем. Она выразила желание купить польский костюм, и еврей, увидев в ее руках серебряные злотые, тотчас повел ее в заднюю каморку. Через полчаса из корчмы вместо Пашки, слегка пошатываясь, словно под хмельком, вышел бравый пахолик.

Глава VI Пробуждение Руси

Между тем Русь пробуждалась; в ней все более и более усиливалось возбуждение против насильников-поляков и изменников-бояр.

Въехав в Рязань, Андреев не узнал своего родного города. В самом воздухе чувствовалось какое-то возбуждение. Народ толпами ходил по улицам, храмы были открыты, и из них то и дело выходили взволнованные люди.

— Что у вас тут такое деется? — спросил Андреев у парня в одежде боярского сына.

— Не знаешь разве? — с просветлевшим лицом ответил тот. — Наш Прокопий Петрович поднимает землю, чтобы наших из-под Смоленска вызволить и Москву от ляхов избавить. Велел ратным силам под Шацком сбираться, туда и сам приедет.

Андреев, радостно взволнованный, отъехал.

«Вот, — думал он, — и без нас Прокопий за ум взялся. Видно, русская душа везде одну думу думает».

Он подъехал к дому Ляпунова, но до крыльца едва мог добраться — целая толпа стояла пред ним. Были тут и знатные люди, и гонцы, и просто зеваки.

Андреев привязал коня и, еле пробравшись сквозь толпу, сказал слуге:

— Скажи Прокопию Петровичу, что Семен Андреев нарочито к нему из Москвы приехал.

— Скажи, добрый человек, худо там нашим? Чай, всякое бесчинство творят поганые ляхи? — обратился к Андрееву степенный боярин.

— Не нам, а им плохо. Чуют они свою беду неминучую! — ответил он.

— Слышали мы, знамение было? — таинственно спросил у Андреева монастырский служка.

— Царь-колокол на Литву качнулся, — ответил Андреев, — люди толкуют, что это к тому, чтобы ляхам домой идти!

— Так, так! А великая их сила в Москве?

Андреев собрался ответить, но в это время вышел слуга и повел его в покои.

Посреди большой горницы, у дубового стола, заваленного свитками, стоял во весь богатырский рост Прокопий Ляпунов, а вокруг него толпились боярские и дворянские дети, служилые и ратные люди, стряпчие и дьяки.

— А, Семен Андреевич! — радостно приветствовал его Ляпунов. — Рад свидеться! Садись — гость будешь!

Они поцеловались, и Андреев опустился в резное кресло.

Дивное дело творилось пред ним — Прокопий давал каждому из присутствующих свиток и говорил наставление:

— Ты в Нижний поедешь, ты — во Псков, а ты — во Владимир, а ты — в Лугу. Помните, всем под Шацком сбираться, а оттуда на Москву пойдем!

Дети боярские, приказные, дьяки и стряпчие низко кланялись и друг за другом уходили из горницы, чтобы по слову Прокопия скакать во все концы России. Лицо Ляпунова горело огнем вдохновения.

Слуга ввел в горницу польского офицера.

— От ясновельможного пана гетмана Яна Сапеги, — сказал тот, отвешивая церемонный поклон.

— Князь Трубецкой писал мне, — сказал Ляпунов, — о чем ваш воевода хлопочет. Что же, и я согласен. Пусть воевода за нашу православную веру постарается, только пусть идет не с нашими полками, а особо станет в Можайске, чтобы из Смоленска короля не пустить.

— Наш воевода согласен, если… — начал офицер, но Ляпунов перебил его:

— И потом, беспременно чтобы гетман ваш мне заложников оставил. Надобно, чтобы такая великая рать во время похода на Москву не шла у нас за хребтом и не чинила ничего дурного над народом.

— Да ведь гетман сам хотел и стации взять, и заложников в том, что будет ему честно заплачено, — возразил офицер.

— Ха-ха-ха! — засмеялся Ляпунов. — Нет, пусть уж тогда гетман идет со своими против нас. Мы с ним тогда честно расплатимся!

Офицер поклонился и вышел, гремя саблей.

На смену ему явились представители русских городов, неся Ляпунову согласие вступить с ним в союз против поляков. Долгое время говорил, писал и читал Прокопий, множество людей перебывало у него.

Наконец и он дал себе отдых.

— Пойдем, Семен, теперь потолкуем, — сказал он Андрееву и, взяв его за руку, повел в дальние горницы. В угловой тесной горнице он остановился, велел отроку принести меда и распоясался. — Не обессудь, Андреевич, — сказал он, — ежели я с устатку прилягу! — И он вытянулся на конике, покрытом ковром.

Андреев сел подле и повел беседу. Он рассказал про тайное московское ополчение, про избранного вождя, князя Теряева, про подвиги уже заточенного поляками в темницу патриарха Гермогена, призывавшего народ русский воспрянуть духом и прогнать ляхов, про настроение москвичей и поляков.

Ляпунов, слушая его, приподнялся на локте.

— Так, так, — заговорил он, — пробудилась Русь-матушка, теперь гибель полякам. Вся Русь поднялась. Скачи, Сеня, в Москву и скажи: вся Русь поднялась. Под Шацком я собираю ополчение, в Туле атаман Заруцкий с казаками зовет ратных людей, в Калуге князь Трубецкой. Ко мне пристали темниковцы и астраханцы, да Кернозицкий ведет целую рать мордвы, чувашей и черемисов. Коломна присоединилась к нам, Кашира, Нижний Новгород. Скажи в Москве, что, как соберемся, разом двинемся к Москве и живо поляков высадим!

Андреева охватило священное волнение. Да, воистину пробудилась Русь, и не было уже сомнения, что не справиться с нею ни регулярным войскам поляков, ни буйным шайкам казаков.

Через два дня Андреев возвращался в Москву, и своими глазами видел пробуждение Руси.

Повсюду бегали из города в город гонцы, иногда по два, по три, иногда по нескольку человек; они возили грамоты, через них город извещал другой город, что он со своей землей стоит за православную веру и идет на польских и литовских людей за Московское государство. Из городов бегали посыльщики по селам, сзывали помещиков, собирали даточных людей[139] с монастырских и архиерейских сел; везде по приходе таких посыльщиков звонили в колокола, собирались люди на сходки, делали приговор, вооружались чем попало и спешили в свой город, кто верхом, кто пешком, а в город везли порох, свинец, сухари, толокно и разные сласти. Пред соборным духовенством происходило крестное целование всего уезда. Тут русский человек присягал и обещался пред Богом стоять за православную веру и Московское государство, не отставать от него, не целовать креста польскому королю, не служить ему и не прямить[140] ни в чем, не ссылаться письмом или словом ни с ним, ни с поляками, ни с Литвою, ни с московскими людьми, которые королю прямят, а биться против них за Московское государство и за все российские царствия и очистить Московское государство от польских и литовских людей; вместе с тем обещались заранее служить и прямить тому, кого Бог даст царем на Московское государство и на все государства русского царствия.

Андреев вез в Москву список такой присяги для людей московских и подгонял своего коня, торопясь поделиться с единомышленниками впечатлениями. Но в то же время мысль о Пашке не оставляла его ни на минуту. В каждой одинокой встречной женщине он видел ее и гадал о ее участи.

«Словно колдовство, — думал он в бессонную ночь, — не видел, а томлюсь все время. Хоть повидать бы! Может, и успокоюсь».

Так он миновал Коломну, и вдруг на дороге его остановили шиши.

— Семен Андреевич! — окликнул его знакомый голос.

Он оглянулся и, увидев Лапшу, спросил:

— Откуда?

— А мы везде. Теперь здесь станом раскинулись. Ты куда, скажи на милость?

— В Москву спешу!

— В Москву? — удивился Лапша. — Тогда ворочай коня, да к нам. Теперь птицы поляки не пропускают, не то что ратного человека.

Андреев удивился.

— Да уж так! Встревожены ляхи очень. А ты лучше иди к нам. Здесь князь Теряев своих людишек оставил, так ты возьми над ними начало. Верь на слово, скорее других в Москву попадешь!

Андреев не знал, что делать, но Лапша уже взял его коня под уздцы и повел в чащу леса по глубокому снегу.

— Мы из-под Вереи сюда пришли, — говорил дорогой Лапша, — больно уж за нас принялись. Беспокойно стало.

Они выехали на поляну, и Андреев увидел заброшенную деревушку. В ней и расположились шиши, сторожа на дороге польские обозы и перехватывая их.

Таким образом, возвращение Андреева в столицу задержалось.

Между тем там назревали важные события. Вся Москва кипела, как вода в котле; еще немного — и с шумом все выплеснется через край, и это все яснее и яснее сознавали поляки, а особенно те русские, которые держали их сторону и засели в Кремле, в царском тереме. Бояре Салтыков, Андронов и другие, дьяк Грамотин чувствовали, как должна быть велика к ним ненависть всех русских, и трепетали за свою жизнь, зная, что им первым не будет пощады.

Беда надвигалась. Каждый день польские лазутчики приносили в Кремль новые вести, одну другой тревожнее.

— Движется князь Пожарский с ополчением!

— Идет князь Трубецкой из Калуги!

— Заруцкий двинулся из Тулы!

— Прокопий Ляпунов с несметным ополчением собрался в Шацке.

И поляки знали, что те же известия получают и москвичи; знали уже потому, что москвичи с каждым днем становились все смелее.

Гонсевский ходил мрачный, как туча. Бояре дрожали, когда он их созвал на думу.

— Здесь крамола среди бояр, — сказал Гонсевский. — Не может иное быть! По всей Руси из Москвы идут грамоты. Кто пишет? Откуда?

— Не иначе как патриарх, — ответили трусливые бояре.

И в тот же день к Гермогену была приставлена стража, были отняты у него бумага и чернила и было прервано всякое сообщение с внешним миром.

Отношения обострялись.

— Припасов нет! — говорили поляки.

— Требовать от города! — приказывал Гонсевский.

А москвичи отвечали:

— Ничего вам не будет, кроме пороха и свинца вам в лоб либо в спину!

Приближалось торжественное празднование в Москве Вербного воскресения 1612 года. В былое время через всю Москву ехал патриарх на осляти, которого вел за узду сам царь, и на этот праздник народ стекался в Москву со всех сторон. Это скопление особенно пугало поляков.

— Не делай им праздника, — уговаривали бояре Гонсевского. — Смотри, смута будет. Лучше прицепись к чему-либо и бей их!

Гетман, конечно, был согласен с мнением бояр, но он был прозорливее их и знал, что это легко сделать лишь на словах.

— Слышь, — в тот же день говорил какой-то рыжий детина на площади, — говорят, патриарха на манер колодника держат, из кельи не пущают.

— Верно, — подтвердил какой-то расстрига, — и, слышь, праздника не будет. И чтобы в колокола ни-ни!

— На днях съехались ляхи у Михайлы Никитова и всю живность насилком взяли!

К толпе подошел Силантий.

— Что это, молодцы, с нами делают и сказать нельзя! — заговорил он. — Служить Богу не дают, патриарха поносят, насильничают над нами. Да диво бы полячье поганое! А то нет, наши же бояре! Нешто можно? Да чего нам-то смотреть? Взять колья, да на них!

— Верно! — загудело в толпе.

— Ребята, в Кремль! — закричал Силантий, лихая мечом.

— В Кремль, в Кремль! — гулом пронеслось по площади, и толпа тысячи в три ринулась к кремлевским воротам. — Давайте, бояре, сюда! Отпустите патриарха! Как вы смеете, схизматики проклятые, праздника нас лишать? — кричали с бранью из этой толпы.

Испуганные бояре бросились к Гонсевскому.

— Бей их теперь! — посоветовали они.

Гонсевский пожал плечами и ответил:

— Я не о двух головах! Отогнать — отгоню, а волку в пасть лезть охоты не имею.

Он выслал немецкий отряд, вооруженный мушкетами, и отогнал толпу.

Прежние забияки мирно расходились и говорили:

— Небось не лишит праздника!

И действительно, обычный выход патриарха и шествие на осляти состоялись, но никогда Москва не праздновала так печально этого дня. Накануне разнесся слух, что поляки хотят привлечь этим шествием как можно больше народа и начать избиение. Слух подействовал, и главные московские улицы были почти пусты. Освобожденный на время патриарх ехал на осляти, как пленник, с поникшей головой и безнадежным взором, а вел осла под уздцы всем ненавистный боярин Гундуров.

— Поношение и поругание! — с возмущением говорили москвичи и мстили полякам: везде на окраинах города, где ни показывались поляки, тотчас затевалась свалка, и избитые поляки возвращались в Кремль, горя ненавистью и злобой.

Поздно ночью Салтыков пришел к Гонсевскому.

— Слышь, воевода, — заговорил боярин, — бьют москвичи ваших! Вступись за своих и задай им жару!

— Если я вступлю в бой, они зададут нам жару, а не мы им! — ответил Гонсевский.

Салтыков потряс рукой и злобно сказал:

— Так, так! Ну так смотри, как они сами примутся бить вас во вторник! А я — слуга покорный! Завтра же к королю еду!

— С Богом! — ответил Гонсевский. — А что не выйдем мы отсюда живыми — про то я знаю.

— Тьфу! — крикнул Салтыков и выбежал из горницы.

Гонсевский поднялся и в тяжелой задумчивости прошелся по комнате, потом захлопал в ладоши и приказал пахолику собрать в совет полковников Казановского, Зборовского, Маржерета и Борчоковского.

По улицам Кремля поскакали гонцы.

Вскоре у Гонсевского собрался совет.

— Панове братья, — сказал он, — нам друг от друга таиться нечего. Мы окружены врагом, враг идет со всех сторон, а помощи нет — разве пан Струсь один. Так надо хоть всем вместе держаться. Поначалу нынче же в ночь пусть все наши соберутся в Кремль и завтра же начнем вооружать его.

— Пан гетман ждет нападения? — спросил Маржерет.

— Не могу сказать. Лазутчики принесли весть, что князь Пожарский почти под Москвой, да вот Салтыков был, так завтрашним днем грозил. А что завтра будет — Бог покажет! — Гонсевский встал. — Ну, панове, для того я вас и звал только. Пусть в ночь все переберутся, а завтра чтобы все в городе были и от своих частей не отлучались.

Поляки разошлись. Спустя час весь Кремль словно ожил. Со всех сторон в него тащились фуры, нагруженные добром поляков. При свете факелов происходило размещение по квартирам. Вдруг страшный взрыв потряс стены. Оказалось, один поручик вошел с факелом в погреб, где прежде хранился порох.

— Ну служба! — ворчал Свежинский. — Я теперь с Сапегой гулял бы по Руси да бражничал бы.

— Постой! Кончится дело, заживем в Минске! — ответил Ходзевич.

В это время к нему подбежал Казимир и, упав на землю, обнял его ноги.

Ходзевич задрожал, как лист.

— Что? Что?

— Пан мой, смилуйся!

— Ольга? — не своим голосом закричал Ходзевич.

— Пропала! — ответил Казимир и тотчас упал от страшного удара в голову рукоятью пистолета, бывшего в руках у Ходзевича.

Ходзевич словно обезумел. Свежинский обхватил его руками и держал, пока он бесновался и плакал.

Действительно, Ходзевич на время словно позабыл об Ольге, но это только казалось. Не такое было время московского сидения, чтобы бабиться и нежиться, когда приходилось по целым дням не слезать с коня, и Ходзевич почти не заглядывал к Ольге; но не проходило часа, чтобы он не думал о ней, не проходило дня, чтобы он не расспрашивал о ней.

Княжна сидела у него под замком, под неусыпным надзором верных пахоликов, окруженная полным вниманием. Ходзевич прислал ей и жемчуга, и камней, и золотых нитей, и разнообразного шелка, чтобы она работала на пяльцах; но никакая работа не шла на ум Ольге. Целые дни она сидела на одном месте недвижно, сложив руки на коленях и устремив взор в одну точку. Думы, чернее ненастных осенних туч, проходили в ее голове. Надежда оставляла ее, и впереди призраком ужаса стоял Ходзевич с протянутыми для ласк руками.

И вдруг однажды пахолик, принесший ей вечером ужин, тихо сказал ей:

— Не бойся, Ольга, и не печалуйся!

Она вздрогнула и с изумлением подняла на него взор.

Молодой пахолик широко улыбнулся и спросил:

— Али не узнаешь?

— Паша! — воскликнула Ольга, горячо обнимая мнимого пахолика.

— Тсс… — остановила ее Пашка, — за дверями в сенях трое стражников. Не дай Бог, услышат!

— Паша, выручи меня, как раньше выручала. В неволю к татарам лучше! — взмолилась Ольга.

— Тебя не обидел он? — быстро спросила Пашка.

Ольга покачала головой.

— Ну, — встряхнула головой Пашка, — тогда все пустое! Теперь ему не до тебя, каждый день воевать приходится, а мы той порой и убежим отсюда.

Ольга слушала ее и подчинялась ее голосу. Удивление, граничившее с восторгом, охватывало ее при мысли о подвигах Пашки. Ведь она отлично знала, что ждет ее здесь в случае изобличения.

— Паша, — с удивлением сказала она, — да как же ты попала сюда? Тебе не страшно?

— Их-то, дурней этих? Нашла кого! А что до того, как попала, так долго рассказывать. Того и гляди, те заприметят. Я еще приду к тебе. Не горюй и не бойся, я всегда тут в поблизости. А теперь прощай. — Она обняла Ольгу и скользнула в двери. — Ну и кралю же подцепил ваш пан поручик, — сказала она, выходя из горницы в сенцы, где трое пахоликов играли в кости.

— Говорил же тебе, а ты не верил, — сказал один из играющих. — Княжна!

— Княжна-то княжна, — отозвался другой, — да хлопот с нею не оберешься: волокита одна.

— Я бы всех баб за ворота, — сказал третий.

— Ну, панове, я пойду, — сказала Пашка, — а то мой задается. А в другой раз пустите посмотреть на красотку?

— Да ходи хоть каждый день, — ответил старший пахолик.

— Нам что, — подхватил другой, — только в кости поигрывай! — И все трое засмеялись.

Пашка кивнула им и вышла.

С того времени она почти каждый день навещала Ольгу, но все еще не могла придумать способ увести ее, потому что сторожили Ольгу хотя и вечно полупьяные, но добросовестные пахолики под контролем хитрого Казимира.

Пашка слонялась по городу, думая свою думу и составляя план за планом. Ночуя то на одном, то на другом постоялом дворе, обедая в Охотном ряду, бродя по улицам Москвы, она часто думала встретить хоть земляка и с ним отвести свою душу. Эти путешествия были теперь небезопасны: москвичи, видя ее в костюме пахолика, принимали ее за поляка, и она не раз подвергалась опасности быть убитой. Не надо было много думать, чтобы понять настроение Москвы против поляков, и Пашка прежде всего решила запастись русской одеждой. Тот же корчмарь продал ей два полных костюма стрельца.

«Про всякий случай», — подумала Пашка, приобретая второй костюм, и вдруг тут же, в лавке корчмаря, ей мелькнула мысль.

— Давай, жид, еще костюм для меня! — сказала она.

— Ну, и какой пану потшибуе? — спросил жид.

— Известно какой! Давай жупан желтый, венгерку да шаровары, сапоги сафьяновые.

— Ну, это можно! Только жупан зеленый будет. Для тебя словно по мерке будет.

— Ну и давай его! — сказала Пашка.

В тот же день она была у Ольги.

— Вот тебе сафьяновые сапоги, — сказала она, — спрячь их хорошенько. Завтра шаровары принесу, а там жупан. Все понемножку, чтобы те собаки не пронюхали. А как весь костюм соберем, так и айда! Я уж угощу тех псов. Авось вылезем.

— Я ничего не побоюсь, Паша, лишь бы уйти отсюда.

— И выйдем, и выйдем, ты не плачь только! — сказала, усмехаясь, Пашка, хотя и сама хорошо не знала, как ей удастся выбраться с Ольгой из этой берлоги.

Мало-помалу она перетащила весь костюм.

— Я уйду, а ты останешься, — сказала она Ольге, — как я зайду снова, ты уж готова будь!

Она оставила Ольгу и присоединилась к пахоликам.

— Ну, панове, и что за мед я достал! — сказала она, доставая из угла сеней кувшин. — У одного боярина скрал.

— Ха-ха-ха! — засмеялись пахолики. — Давай попробуем!

— А смотрите, братику, вдруг Казимир придет, а то и сам пан? — опасливо сказал один из них.

— Вот трус! Что Казимир? Казимир теперь где-нибудь баб ищет, а пан на разъезды послан.

— И то, братику! Ну, давай твой мед!

И пахолики жадно начали опоражнивать кувшин крепкого меда.

— Песьи дети эти москали! — сказал один, хмелея. — И нас не уважают, и никакой вежливости не имеют, а мед умеют варить!

— Вот приедет Владислав, мы вволю потешимся!

— Жди! — перебил мрачно третий. — И Владислав не приедет, и нам влетит. Был я в Кремле.

Пахолики перестали пить и приготовились слушать. Пашке это было не с руки, и она весело перебила:

— Ну а пока ты там будешь, я весь мед выцежу, ничего не оставлю.

— А пусть его был в Кремле, братику, что нам пугать друг друга! — подхватил один из пахоликов. — Давай лучше пить, пока глотку не перерезали! Антусь, давай кости!

— Вот это я люблю! — ответила Пашка. — Десять злотых на чет бросай!

Пахолики увлеклись игрой и тянули крепкий мед. Мало-помалу хмель брал свое, и они махали руками все медлительней, а их языки уже еле ворочались.

Пашка осторожно встала и скользнула в комнату Ольги.

— Выходи, идем, идем! — сказала она.

Ольга смело вышла за Пашкой.

— Ха-ха-ха! — засмеялся вдруг один из пахоликов. — Вот мед! Был один Антусь, теперь два стало. Кидай на чет!

Пашка ничего не ответила и быстро тащила за руку Ольгу.

Вдруг при самом выходе на нее наскочил Казимир. Он словно слетел с коня, которого с маху осадил во дворе. Его лицо было встревоженно.

— Бегите на конюшню и сбирайте лошадей, — торопливо сказал он Пашке, — двух в телеги запрягите. Да живо! Сейчас в Кремль едем!

— Сейчас, пан! — бойко ответила Пашка.

Казимир махнул рукой и побежал в дом, а Пашка, схватив Ольгу, стремглав кинулась из ворот.

Было уже темно. Несколькими поворотами по извилистым улицам они совершенно запутали свой след, и Пашка остановилась перевести дух.

Ольга бросилась ей на шею и зарыдала.

— Спасена, спасена! — говорила она сквозь слезы.

— Ну, ну, — останавливала ее Пашка, — дай Бог, чтобы больше уже ничего не стряслось с нами. Пойдем теперь!

Она повела ее сперва далеко на пустырь, где под камнем догадалась спрятать стрелецкие костюмы, и сказала Ольге:

— Ну, снова переодевайся!

Та послушно стала переодеваться. Пашка сделала то же.

— Ну, а теперь пойдем на постоялый!

Она привела ее на один из дворов и, к удивлению, увидела там целое сборище. Мужики, мещане, несколько стрельцов сидели и жарко беседовали.

— А, еще пришли, — приветствовал их приход здоровенный детина. — Ну что, молодчики, будем завтра поляков бить? А?

— Будем! — весело ответила Пашка.

— И уж зададим мы им гону! — потрясая бердышем, сказал бородатый стрелец.

Глава VII 29 марта 1612 года

В ночь с понедельника на вторник 29 марта 1612 года в домике Стрижова собралась та же компания, с которой свел Теряева, Терехова и Андреева Силантий; только теперь председательствовал не Стрижов с Кузьмичом, а князь Теряев-Распояхин. Дело родины всецело овладело им; он сознавал, какую большую заботу взял на себя, согласившись стать во главе московского ополчения, и его лицо дышало решимостью, когда он говорил или отдавал приказания. Рядом с ним сидел Терехов, склонив голову на руку. И он горел не менее других патриотическим чувством, но мысль об Ольге томила его душу.

Силантий, московские купцы, а также все знавшие теперь их приложили все старания к отысканию Пашки, но никто не видел подходившей к описанию ее женщины. Терехов всем поведал свое горе, но никто не мог выказать ему никакого содействия.

— Горько мне, Терентий Петрович, — воскликнул однажды Терехов, — сил моих нет!.. Чувствую, что надо послужить родине, порадеть общему делу, а как подумаю о своей Ольге — все из рук падает. Господи, и за что на нас такая кара!

— Не робей, Петр! — горячо сказал ему Теряев. — Верь, не пропала Ольга и в полной целости находится! Надейся на Бога, а чтобы забыть свою печаль, думай об обидчике и наполни свое сердце местью.

Эти слова словно зажгли Терехова. Он бешено сжал кулаки и, забываясь, произнес:

— Ты только укажи мне когда-либо на этого Ходзевича. Ты ведь помнишь его?

— Как же забыть, когда он у меня с вертела соскочил? Небось и он меня не запамятует. Ах, встретиться бы мне с ним в ратном деле!

— Мне, мне уступи его, — ответил Терехов, — иначе не друг ты мне.

— А рви его кто хочет! Я за него десяток ляхов зарублю.

Терехов особенно сошелся с Маремьянихой. Она полюбила его тоже и, когда приходил Терехов, целыми часами не уставала говорить ему об Ольге. Но все же думы об Ольге не мешали Терехову принимать участие в заговоре москвичей против поляков, и теперь он сидел подле Теряева и внимательно слушал речи.

Тут же сидел Силантий, неразлучный со своим огромным мечом.

— Батюшка князь им поганых ляхов сек, ну я за упокой души его дам мечу поработать, — говорил он, когда речь заходила о его мече.

В горнице, кроме того, за столом сидели и Кузьмич, и Стрижов, и немало иного купечества, а в конце стола виднелись коренастый Рыжичек и Карп, знакомец Маремьянихи и Силантия, шиш от Лапши.

— Ну, что же скажешь нам, Терентий Петрович, князь? — заговорил Кузьмич. — Чем порадуешь?

Теряев встряхнул головой, откинув назад нависшие волосы.

— Много что сказать есть! — заговорил он. — Прежде всего Семен Андреевич, что нами к Прокопию Петровичу был послан, сюда не вошел, потому что ляхи его не пустили, а остался за Москвой. Встретил он там моих людишек и над ними головой стал. Он с Григорием Лапшой тревожить ляха будет, а теперь вот с этим человеком, — он указал на Карпа, — мне отписку прислал и говорит, что Ляпунов против поляков встал.

— Знаем, знаем! Помоги Бог!

— Ну, это-то мы действительно знаем. А теперь этот самый человек пришел сказать нам, что князь Дмитрий Михайлович Пожарский идет к нам и завтра уже к Сретенским воротам подойдет. Так и нам робеть не надо. Вот что!

Глаза Теряева вспыхнули. Слушатели его в волнении вскочили с мест.

— Князь у ворот! Смерть ляху поганому! Ударим сейчас на него! — раздались голоса.

— Стойте! — остановил всех Теряев. — От крика дело не сделается. Сговориться надо!

В это время кто-то сильно постучал в ставни. Все вздрогнули и схватились за поясные ножи.

— Ляхи! — прошептал Карп.

Испуганные поляки действительно нередко врывались в дома, где замечали что-либо подозрительное.

— Отворяй! — приказал Теряев, беря в руки короткий меч.

Рыжичек подошел к двери и отодвинул засов. В горницу поспешно вошел Митька, запыхавшийся от скорого бега. Увидев его, все засмеялись, но Теряев махнул рукой, укрощая веселость, и спросил:

— С чем пришел?

— Ох, батюшка-князь! — запыхавшись, ответил Митька. — Поляки словно что прочуяли. Все вдруг поднялись и из Белого города в Кремль переселяются, да спешно так! А в Кремле работа и-и какая!.. Сам гетман их на коне разъезжает, а ему факелом светят… Беда!..

— Значит, и до них слух о князе Пожарском дошел, — сказал Теряев, а затем стал излагать план действий. — Прежде всего полякам и виду не показывать, что мы это затеваем. Пусть все будет, как всегда, а только оружие перенести беспременно по лавкам и всех молодцов наготове держать. Ты, Силантий, сейчас к извозчикам пойдешь. Пусть они завтра весь Кремль загородят и первыми свалку начнут. Вы, Кузьмин и Стрижов, возьмите начало в Белом городе, Терехов на Никитской станет и там острожек установит, ну, а я, я… я везде поспею. И потом помнить: как поднимется звон — так, значит, и начинать бить ляха, да не жалеть его, поганого. А теперь помоги правому делу, Царица Небесная! — И Теряев набожно перекрестился.

— Помоги, Господи! — повторили за ним остальные.

Теряев обратился ко всем:

— А теперь, родные, как знать: может, завтра к ночи кого из нас и не будет. Так обнимем друг друга по-братски и поцелуемся на прощанье!

Все, уходя, стали крепко целовать друг друга и кланяться в пояс.

Терехов и Теряев пошли домой, осторожно пробираясь по темным улицам.

— И страшно, и радостно, — сказал Терехов. — Страшно потому, что думаю, что только с Ольгой будет, когда свалка по городу начнется. Где она да что с ней? А радостно потому, что думается: Бог поможет, выгоним поляка, так я весь Кремль перешарю, каждую норку мышиную осмотрю и уж найду свою голубушку. Эх, кабы Бог пособил!

Он вздохнул и замолчал. Всю дорогу прошли они молча и легли молча, хотя оба не спали. Каждый думал свою думу.

А в это время по всей Москве шла спешная, тайная работа. Поляки размещались в Кремле, и Гонсевский держал совет со своими полковниками относительно защиты Кремля, а москвичи хлопотали, готовя ненавистным гостям нежданный подарочек. Со всех сторон тащились в Охотный ряд да в Гостиный двор люди, неся охапками мечи, бердыши, топоры, сабли, а некоторые и тяжелые мушкеты. На постоялых дворах, в кружалах, тайно, за закрытыми ставнями, собирались люди и сговаривались, где и как им стоять. Земляк находил земляков, и так собирались отдельные отряды.

Встревоженные поляки в эту ночь забыли о своей неусыпной бдительности, всецело занялись переселением в Кремль, размещением в нем и думали о его защите.

Однако в то время как старшие проводили часы в озабоченном совете, младшие чины и не думали о грозящей опасности и беспечно заливаливином и медом свое новоселье. Только Свежинский, ухаживая за Ходзевичем, не принимал участия в общей попойке.

Ходзевич, узнав о бегстве Ольги, сперва бесновался и неистовствовал, а потом предался взрыву отчаяния. Он рвал на себе волосы, бил себя в грудь, стонал и плакал. Глядя на него, Свежинский покачал головой и произнес:

— Ох, околдовала тебя подлая девка! И что в ней? Плюнь на нее, слово гонору. Силой все равно мил не будешь!

— Ах, только бы мне ее назад! — крикнул Ходзевич. — Насмеюсь, надругаюсь над нею и потом брошу, как кость собакам, своим пахоликам. Взяла она мою душу!

— Тьфу! — сплюнул Чупрынский. — Да на что же, пан Ян, добрый рыцарь? Ты себе трех достанешь. Вот, говорят, завтра москвичей бить будем!

Словно в подтверждение его слов в горницу вошел Косоковский. Он поклонился всем и сказал:

— Пан гетман велел всем офицерам завтра в шесть часов утра быть на конях и при своих отрядах.

— Выпьем, братику, за добрую весть! — сказал Чупрынский, но Косоковский уже вышел из горницы.

Наутро приказание Гонсевского было в точности исполнено. Ходзевич, Свежинский и Чупрынский сидели на конях во главе своих небольших отрядов и жались от утреннего холода. Чупрынский со скуки ездил от одного офицера к другому и всем жаловался:

— Ну, скажи, пан, на кой ляд нам и поспать не дали, на такой холод выгнали? Все спокойно; москали лавки открыли и на базар пришли, а наши бунта боятся. С чего им в голову вошло? Ей-богу, возьму и сойду с коня! Эй, пан, пан! — закричал он Косоковскому, который рысью переезжал площадь во главе небольшого отряда улан. — Куда едешь, пан? Воевать, что ли?

Косоковский усмехнулся.

— Послали пушки на стены втаскивать. Пока на базаре извозчики стоят, так чтобы помогли!

— Ну и ставь! А мы здесь для чего? — проворчал Чупрынский, отъезжая к Свежинскому.

Ротмистр Косоковский выехал за ворота Кремля и прямо врезался в толпу извозчиков. Загораживая ворота своими таратайками, дрогами и тележками, извозчики в длинных кафтанах, с гречишниками[141] на голове, с кнутами в руках, в необыкновенно большом количестве толпились на площади и почти не подались, когда ротмистр въехал в их толпу.

— Эй, вы! — властно закричал Косоковский. — Беритесь-ка за работу! Вон пушки стоят; тащите-ка их на стены! Кто скоро сделает, тому гривна!

Извозчики теснее окружили его.

— Тащи сам, коли охота! — ответил кто-то из толпы.

— Скоро собаки потащут вас за хохлы из города! — крикнул другой.

— Не долго засидитесь, собачьи дети! — закричал еще кто-то.

Ротмистр Косоковский покраснел от гнева.

— Сволочь! Сейчас беритесь за работу, не то я… — И он взмахнул плетью.

— Не больно храбрись! — закричали из толпы, и огромный ком грязи с силою ударил в морду его коня, так что тот взвился на дыбы.

— Пан ротмистр, — вдруг сказал ему жолнер, — взгляните! — И он указал на кремлевскую стену.

Ротмистр взглянул и громко выругался. Некоторые из извозчиков, как муравьи, копошились на стенах и скатывали по откосу поставленные туда пушки.

— Что, не по вкусу? — засмеялись в толпе.

— Так я же вас! — заорал храбрый ротмистр и, рванувшись вперед, полоснул саблей ближайшего к нему мужика. Тот упал, обливаясь кровью. — Бей их! — закричал Косоковский.

— Помогите! Бьют! — пронеслось в толпе.

И мгновенно заволновалась вся площадь. Извозчики, торговцы, мужики стеной надвинулись на горсть улан…

— Час стоим и без всякого толка! Выпить, что ли? — проворчал Чупрынский, поднося к губам фляжку, как вдруг из Китай-города вихрем вынесся улан, махая окровавленной саблей.

Он пронесся через Кремль, что-то крича, и через несколько минут показался сам Гонсевский во главе большого отряда и подскакал к отрядам Ходзевича, Свежинского и Чупрынского.

— Панове, на базаре драка. Надо разнять! — закричал он, но тут же к нему подскакал жолнер и громко доложил:

— Мы стояли у Сретенских ворот. К ним идет большая рать!

— Измена! — крикнул Гонсевский. — Москвичи сговорились. Панове, я поскачу навстречу врагу, а вы перебейте всю ту сволочь! Вон их из Китай-города! — И гетман, обнажив саблю, вихрем помчался со своим отрядом в другую сторону.

— В бой! — заорал Чупрынский, кидаясь к Китай-городу.

— В бой! В бой! — послышались за ним крики Свежинского, Ходзевича и других офицеров.

Они выскочили из ворот Кремля в Китай-город, где по всей площади происходила свалка. Уланы Косоковского, разделенные толпой, рубились поодиночке.

— В бой! — заревели поляки и широкой лавиной бросились на толпу, нанося удары без разбора и по женщинам, и по детям.

Толпа дрогнула и беспорядочно побежала. Поляки понеслись за ней; но едва они влетели в улицы Белого города, как с размаху наткнулись на столы, скамьи, телеги, грудой наваленные поперек улиц, и в то же время на них среди редких выстрелов мушкетов градом посыпались камни, поленья, тяжелые ядра, брошенные руками.

Поляки в смущении отступили в боковую улицу, но на них тотчас с заборов и кровель снова полетели камни, а несколько отчаянных богатырей бросились на них с бердышами и тяжелыми палками.

Полковник Зборовский принял над всеми команду.

— Надо разогнать всю эту сволочь и идти на помощь к гетману! — сказал он и разбил всех поляков на три отряда.

Они бросились по разным улицам, взяв копья к стремени, неудержимые, как ураган; русские побежали, защищаясь столами, скамьями, которые опрокидывали под ноги коням, и под конец конные поляки должны были сворачивать; но едва они оборачивались, как в них летели камни, и их с тыла осыпали выстрелами.

— Бей! — кричал Свежинский, несясь со своим отрядом.

И вдруг его отряд смешался, сбился в кучу и остановился, словно стадо овец. Он попал на перекресток двух улиц, а там со всех сторон посыпались москвичи. Они поражали коней, глуша их ударами дубин и топоров, стаскивали за ноги всадников и били их чем попало.

Свежинский вертелся, как угорь; его сабля сверкала, и каждый удар разрубал чью-нибудь голову: но его отряд словно таял, и он уже видел свою гибель. Но вдруг крик «В бой!» снова дал ему силу. Это из-за угла высыпал отряд Ходзевича и на мгновенье рассеял москвичей.

— Ух! — сказал Свежинский. — Был же я в переделке!

— Дьявол разберет их улицы, — ответил Ходзевич, — я попал в такую, из которой и выхода нет. Совсем забили бы нас, да Зборовский подоспел. Ну, потеха!

— Беда! Полковник напрасно разбил нас на отдельные отряды.

— Теперь приказали скакать гетману в помощь! За мной!

Отряд поскакал на Никитскую улицу.

Там Терехов успел построить в три ряда загороды, и поляки теперь употребляли все силы, чтобы пробиться через них на помощь гетману.

А Гонсевский был на Сретенке, куда уже подошел князь Пожарский со своим ополчением. Он уже успел двумя залпами из пушек отразить нападение поляков и поставил острожек подле церкви Введения (на Лубянке), где стал со своими людьми и пушкарями.

Ходзевич и Свежинский встретили взволнованного гетмана. Он скакал со своим отрядом и кричал встречным полякам:

— На Тверскую, в тыл!

Свежинский с Ходзевичем бросились туда, к ним присоединился сам Зборовский, но у самой Тверской они вдруг наткнулись на тяжелые бердыши стрельцов и бросились назад.

На Никитской их били. В тесных улицах их разбивали на кучки и избивали поодиночке.

Гонсевский соединился со Зборовским.

— Маржерет пошел к Яузе. Оттуда тоже идут москали, — отирая кровь и грязь с лица, сказал гетман.

— Плохо дело! — вздохнул Зборовский.

— Ах, если бы нам пана Струся! — сказал Гонсевский.

Свежинский выехал вперед.

— Я извещу его!

— Вы? Как же вы проберетесь живым?

— А на счастье!

— Он пройдет! Сапежинец! — похвалил его Зборовский.

— Тогда с Богом! Скажите, чтобы спешил к нам со всем полком.

— Слушаю!

Свежинский гикнул и помчался, прокладывая себе путь саблей и грудью коня.

— На верную гибель! — задумчиво сказал Гонсевский.

В то же мгновение к нему подскакали несколько полковников.

— Ад кромешный! — заявили они. — Нас разъединяют. В этих улицах не повернуться и коню.

— Ах! — воскликнул Гонсевский. — Я знал все это! Что делать? Дать бой в поле — нас не выпустят из города. Надо вернуться в Кремль и там засесть!

— А москали будут в Белом городе, где все довольство, — сказал Зборовский.

— Сжечь его! — вдруг воскликнул Ходзевич, прислушавшись к разговору начальников.

Лицо Гонсевского просветлело.

— Мысль, мой пан. Пусть жолнеры возьмут факелы и жгут город. Мы им оставим пустыню! Жечь!

— Огня! Огня! — пронеслось среди поляков.

Жолнеры спешились и устремились во все стороны с факелами, паклей, просмоленной лучиной. А бой кипел на всех улицах, в переулках, на площадях, жестокий, беспощадный бой. Разрозненные отряды поляков сходились на Никитскую улицу, где стояли полки Зборовского, Гонсевского, Маржерета, и готовились прокладывать дорогу к Кремлю. Русские окружили их сплошной стеной.

Глава VIII Пожар Москвы

Силантий дал вволю поработать своему мечу. Он первый начал свалку в Китай-городе, а потом, все распаляясь воинским жаром, поспевал в каждый проулок, к каждому перекрестку, где били поляков.

— В мечи! — кричал он в одном месте и, махая своим огромным мечом, вел за собой удалых москвичей с дубьем и топорами. — Выворачивайте камни да на крыши несите, — учил он в другом месте. — На три части разделитесь: одни камни ворочайте, другие — тащите, а вы на бритые головы бросайте!

Потом, во главе целого отряда мужиков и извозчиков, он очутился на Никитской улице, и благодаря его натиску дрогнули и побежали немцы.

— Что, Петр Васильевич, жарко? — пошутил он, сойдясь с Тереховым.

Тот тряхнул кудрями, так как его шапка давно упала с головы в бою, и ответил:

— Третий раз отбиваем бритых.

Вся Никитская представлялась полем битвы, разделенным надвое. С одной стороны москвичи за тремя заставами, с другой — поляки и немецкая пехота.

Князь Теряев-Распояхин поспевал везде. Он соединял разрозненных и давал им начальников, указывал им дело, иногда сам вел в бой; участвовал в бое на Никитской, поспел и к Сретенке и не один раз побывал в острожке у Пожарского.

— Гоним ляхов, — сказал он князю со сверкающим радостью взором, — вовремя поспел ты, Дмитрий Михайлович!

Но опытный в бою князь только покачал головой.

— Подожди радоваться. Моя помощь не велика, даже если и Плещеев поспеет, а ляхи хитры, и у них есть настоящие стратеги. Еще что они выдумают… — И едва он закончил эти слова, как тотчас воскликнул, протягивая вперед руку: — Смотри, смотри!

Теряев взглянул по указанному направлению, а потом на князя. Вдали вился сероватый дым; мало-помалу он разрастался и уже черными клубами закрывал небо.

— И там, и там! — закричали в острожке.

Теряев оглянулся: в шести местах уже стлался дым, и из него вырывались зловещие красные языки.

— Поляки подожгли город. Скачи и торопи тушить пожарище! — сказал князю Пожарский.

Теряев бросился на коня и вылетел из острожка.

— Горим! — неслось по Москве, и в то же время тревожный набат десятков колоколов гудел в воздухе.

— Тушить! — закричал Теряев, подскакивая к отраду Терехова. — Силантий, веди людей! — И он погнал коня дальше, везде останавливая людей и гоня их на пожар.

В это время поляки с конницей впереди и тяжелой немецкой пехотой позади двинулись к Кремлю. Завязался бой.

Разъяренные москвичи тучей окружили поляков, но, на их счастье, ветер с силой понесся в лицо русским, обжигая их пламенем пожара. Москвичи отступили; поляки прорвались в Китай-город и успели запереться в нем, основав в Кремле свою крепость.

Москвичи на время забыли о них и бросились спасать свои жилища. Стоны, вопли, проклятия, треск пожара и гул набата сливались в один страшный шум.

Маремьяниха, спасаясь от огня и дыма, бежала по улице и звала Силантия, а тот то вытаскивал детей из одного дома, то спасал чье-либо добро, то с другими молодцами разворачивал горящий дом.

По всей Москве стояли крики ужаса, отчаянья, и на каждом шагу происходили раздирающие душу сцены.

У князя Пожарского в острожке собрался совет: Терехов, Теряев, тот же Кузьмич и его друг Стрижов, начальники стрельцов и пришлые люди — все теперь слушались мудрого в воинском деле князя Пожарского.

— Тушить пожар и город от огня охранять, — сказал он, — теперь у нас только есть дела. Поляки не выйдут в открытый бой; они, наверное, послали за помощью и будут ждать королевского войска, а тем временем нам огнем досадят; так надо от огня уберечься. А помощь у нас большая будет: сегодня в ночь Плещеев подойти должен с коломенцами, Иван Колтовский, а там и Ляпунов будет. Свято наше дело!

— Так что же делать? — спросил Теряев.

— От огня беречься да огонь тушить, — ответил князь, — больше всего наказать Замоскворечье беречь. Эту сторону я уберегу. Белый город вы берегите!

Теряев с Тереховым вышли из острожка. Несмотря на поздний час, на улицах было светло от пожара, как в ясный день. Терехов и Теряев шли осторожно, потому что всюду приходилось обходить и трупы, и лужи крови.

— Вот они как добра нам желают! — с горечью сказал Теряев. — Не пожалели церквей и святыни русской!

— Княжна моя! — глухо простонал Терехов. — Что, если она где-нибудь в городе заперта и бьется, и мечется, а огонь палит ее?

— Оставь, не жалобь сердца своего! — остановил его Теряев. — Стой! Это кто?

По улице спешно шел отряд.

— Семен! — вдруг закричал Терехов, бросаясь вперед.

— И впрямь Семен! — воскликнул князь. — Откуда? Как поспел?

— Здравы будьте! Это я, я! Над твоими молодцами начало взял, князь. Не осуди!

— Спасибо тебе! За что судить-то? Ты скажи лучше, как сюда попал.

— А с ополчением Плещеева. Он здесь, у ворот остановился.

— Запоздал немного, — со вздохом сказал Теряев, — теперь ляхи в Кремле заперлись; не скоро их оттуда вышибешь. Ну, да еще подоспеют.

— А пожар с чего разлился?

— Ляхи подожгли. Теперь вот что, Семен: ратного дела никакого не будет, а потому иди ты со своими людишками и, где можешь, пожар гаси. Пусть не радуются своему, проклятые!

— А где встретимся?

— А где уж Бог пособит. Пока что хоть на Москве-реке, тут вот, у Чертольских ворот. Я шатер поставлю. Ну, с Богом!

Но Андреев еще медлил.

— Ну, — нерешительно начал он, обращаясь к приятелям, — а у вас что? Нашли, что ли, Пашку-то эту… ась?

Теряев махнул рукою.

— До того ли нам, милый человек, смотри, что на Москве делается!

Терехов тяжело вздохнул:

— Рвется мое сердце, Сеня, а что поделаю. Знаю только, что попадись мне этот поляк, я его так не оставлю… А Ольга… — Он помолчал и глухо прибавил: — Может, сгорела уже!..

— Ну, ну! — остановил его Семен. — Я теперь искать их буду. А теперь прощайте до утра! — И он спешно повел свой отряд по ярко освещенным улицам.

Город горел, и под звон набатов со всех сторон неслись крики отчаяния и ужаса. Народ метался во все стороны, то туша пожар, то спасая имущество, то убегая от невыносимого жара и дыма.

В то же время в дворцовой палате гетман Гонсевский держал совет со своими полковниками и изменниками-боярами. Вряд ли даже среди поляков находились в это время большие зложелатели, чем эти изменники. Особенно среди них волновался Салтыков.

— Что важности в Белом городе? — сказал он. — Сожгите его весь, и все-таки вокруг стены будут, которые ни вас не выпустят, ни к вам не впустят. Надо Замоскворечье зажечь! Сожгите все — и сразу проход будет. А то как сюда помощь от короля придет?

— Дело боярин сказал, — подхватили другие, — слушайся нас, гетман, жги весь город, иначе плохо будет!

Гонсевский сидел задумавшись. Ему жалко было прекрасного города, и не того он ждал от всего похода. Ему представлялись торжественная встреча Владислава, общее ликование, а там католическая Русь и великая слава Речи Посполитой. В то же время настоящее положение дел не позволяло долго думать. Здесь, в Кремле, без внешней помощи, запертые, как в мышеловке, без достаточного провианта и с малыми силами, поляки неизбежно должны были погибнуть. Надо было действительно и устрашить москвичей, и проложить себе дорогу. Гонсевский провел рукой по лицу, словно сгоняя с него грусть, и решительно сказал:

— Ну, на то воля Божья! Значит, решим теперь же: с завтрашнего утра будем жечь город. То, что в Белом городе не дожжено, дожжем да запалим Замоскворечье.

— А кто пойдет? — спросил Зборовский.

— Да много ли надо? Пан Маржерет пойдет для прикрытия со своей пехотой, а уланы, ну, хоть ротмистра Чупрынского да гусары с Ходзевичем пусть жечь пойдут. А теперь отдохнем!

Гетман поднялся с кресла.

— А за помощью уже послано? — трусливо спросил Салтыков.

— Ротмистр Свежинский поскакал в Можайск, да не знаю, доехал ли, — ответил Гонсевский и, обратившись к Зборовскому, отдал приказ: — А вы, пан, пошлите на Ивановскую колокольню выглядывать пана Струся. Если завидите его, сейчас со своим полком на коней и помогите ему к нам прийти. Ну, спокойной ночи.

Но хотя Гонсевский и пожелал спокойной ночи, вряд ли она была спокойной хоть для одного поляка.

— Ну, поживились мы с тобою! — сказал Боровский Казановскому. — И дернуло нас пойти с Жолкевским. Сам небось ушел да в королевском стане кичится.

— Ох, плохо дело! — вздохнув, ответил Казановский. — Если бы не сражения каждый день, офицеры разнесли бы меня на саблях.

А измученные, в крови и копоти офицеры тем временем предавались попойке как лучшему средству восстановить свои силы.

Ходзевич и Чупрынский на другой день чуть свет вышли под прикрытием Маржерета дожигать город. У каждого жолнера в руках были пакля, смоляные лучины и тлеющий фитиль. Они тихонько вышли, спустились на лед Москвы-реки и стали осторожно двигаться к Чертопольским воротам.

Вдруг пред ними очутились ряды плещеевских стрельцов и пушки Колтовского.

— Ишь, черти! — проворчал Чупрынский. — Не хотят в обиду даться.

— Вперед! — скомандовал Маржерет.

Его пехотинцы в кованых латах, с железными шлемами на головах двинулись вперед.

— Панове, панове, — вдруг взволнованно заговорил Ходзевич, — ворота!

— В бой! — заорал Чупрынский и бросился со своими уланами вперед.

Ходзевич заметил, что русские по оплошности оставили Водяные ворота под Пятиглавой башней открытыми, и поляки стремительно ворвались через них в город. Раздался вопль растерявшихся русских. Плещеев побежал со своими стрельцами. Ходзевич первый добежал до церкви Святого Ильи.

— Жгите! — приказал он.

И скоро запылала церковь, а за нею Зачатьевский монастырь и ближайшие дома.

— Чего вам? Чего, черти? — обозленно отмахнулся Чупрынский от двух жолнеров, спешно говоривших ему что-то.

— Нас послали из Кремля. Пан Струсь идет. Надо впустить его, а то москвичи задержат его под Деревянной стеной.

— Струсь идет, Струсь! — пронеслось среди поляков.

В то же время через реку по льду промчался в Замоскворечье отряд Зборовского.

— Жечь Замоскворечье! — закричал Маржерет, поворачивая фронт своих солдат.

Поляки бросились через реку. Смешавшиеся москвичи старались не пустить поляков, и те, пробиваясь через их толпы, косили их без пощады.

Колтовский бросился москвичам на помощь, но пехота Маржерета отбросила его залпом из мушкетов. Деревянная стена, огибавшая Замоскворечье, уже пылала. Треск пожара, залпы выстрелов, крики и стоны смешивались в сплошной гул. Стена представляла собой сплошной огонь. Со свистом и шипением он истреблял сухое дерево, и одна из башен с грохотом рухнула на обезумевших москвичей.

В тот же миг через груды развалин сквозь огонь и дым проскочил на коне неустрашимый полковник Струсь, крича:

— За мной!

Следом за ним друг за другом посыпались жолнеры, быстро проскакали огненную брешь и, выстроившись, ударили на русских.

— Хвала Богу! — кричали поляки.

Струсь со своим отрядом проскакал в Кремль. Гонсевский, плача от радости, обнял его.

— А вас, пан Свежинский, король сделает полковником! — сказал он храброму офицеру.

— Что теперь прикажете делать? — подскакал к нему Ходзевич.

— Дожигать город! — приказал Гонсевский. — Жгите к Лубянке!

Ходзевич снова повел своих жолнеров. Он рад был этой беспрерывной адской работе. Она заглушала терзания его сердца, наполняя его какой-то безумной радостью мести, и он снова с ожесточением бросился в узкие московские улицы.

Москвичи защищались с отчаянием погибавших, но против них была сама стихия. Ветер бросал огонь и дым им прямо в лицо, и они поневоле шаг за шагом отступали пред остервеневшими поляками.

Теряев бился плечо о плечо с князем Пожарским на Большой Лубянской площади.

— О, хоть бы мне умереть, только бы не видеть того; что довелось увидеть! — воскликнул он с отчаяньем, видя кругом пылающий город, но люди и в этот момент подхватили его и бросились бежать по направлению к Троицкой лавре.

Поляки победили. Смятенные русские бежали во все стороны, давя и толкая друг друга, от своих пепелищ, ища пристанища. Одни убежали к Троицкой лавре следом за Пожарским, другие бросились в Симонов монастырь, в Коломну, наконец, многие попрятались в слободы, которые уцелели от огня.

Поляки дожигали город еще и в четверг, убивая всякого, кого заставали на пепелище. Три дня горела Москва, и на ее развалинах в последний раз восторжествовали поляки. Как жадные шакалы, они выходили из Кремля, шарили по подвалам и разрушенным церквам Белого города и возвращались, отягченные добычей. Серебряная и золотая утварь, шелк, парча, драгоценные камни доставались им в таком изобилии, что простые пахолики играли в кости на пригоршни камней и потехи ради заряжали ружья жемчугом, священными ризами одевали коней, среди площади спали завернувшись в парчу и бархат.

Страшное это было торжество последней победы — торжество в разврате и пьянстве, среди дымящихся развалин и удушающего смрада обгорелых трупов. Но к торжеству примешивалось чувство тайного ужаса: каждый понимал, что здесь, среди сожженной Москвы, его ожидает гибель, потому что русские ополчения уже подошли и железным кольцом окружили Москву. Пан Струсь успел отбить ополчение Просовецкого, но вслед за ним сошлись Ляпунов, Трубецкой и Заруцкий с несметными полчищами.

Однако поляки все же ликовали до времени, и среди ликующих грустен был только один Свежинский; причиной его грусти было то, что Ходзевич не вернулся из последней вылазки и никто не знал, что с ним такое сталось.

— На то война, — философски заметил Чупрынский.

— Ах, если бы я знал, что он убит, — вздохнул Свежинский. — А если он в плену?

И его сердце почти угадывало истину: Ходзевич был убит, но смерть пришла к нему не сразу, а после немалых мук.

Глава IX Любовь и битвы

Не долго бражничали посетители того постоялого двора, куда пришли Ольга и Пашка. Скоро гости стали подниматься друг за другом и выходить из горницы. Когда Ольга и Пашка остались одни, хозяин спросил их:

— Ну а вы, молодчики, куда?

— Если позволишь, дяденька, мы здесь заночуем, — ответила Пашка.

— Что ж, места хватит! — сказал хозяин, а хозяйка начала расспрашивать Пашку:

— Вы чьи будете?

Пашка тотчас нашлась:

— Пробегом из Троицы.

Хозяин хлопнул руками по бедрам.

— И прошли? Ай да молодцы! Что же, с засылом к нам или так, попросту?

— Так, попросту, — ответила Пашка и, широко зевнув, прибавила: — И утомились мы, Господи Боже мой!..

— Так ложитесь, молодчики, — всполошилась хозяйка, — я сейчас вам и подушек дам… тут, на лавочках.

— Отдохните, что же, завтра всем работа будет, — сказал и хозяин, а затем загасил светец, когда хозяйка принесла подушки, и вышел.

Ольга прижалась к Пашке и зашептала:

— Жизни для тебя отдать мало, столько ты мне сделала: чем я без тебя была бы? Давно уже смерти отдалась бы, хоть и грех.

— Полно, есть о чем! — остановила ее Пашка. — Подумаем лучше, что дальше делать. Слышь, завтра затевается что-то.

— Ох, Паша, думай уж ты одна!

Пашка в темноте усмехнулась, но от этого не стали яснее для нее дальнейшие планы. Москва — что лес, кругом поляки; долго ли снова в руки к ним попасть? А счастье-то ведь не всякий раз!

И с этими тревожными думами Пашка заснула.

Усталость взяла свое, и Ольга с Пашкой крепко спали и тогда, когда в доме все поднялось и засуетилось.

Сквозь сон чудилось Пашке, словно кто-то воет и причитает:

— И чего тебе идти? — голосил кто-то. — И без тебя много. А вдруг на смерть идешь, меня вдовой оставишь, дом на разорение?..

Потом Пашке чудился плач, и когда она проснулась и встала на ноги, то увидела хозяйку двора, которая, приткнувшись в угол печки, заливалась горькими слезами.

— О чем ты? — спросила Пашка.

— Ой, соколик, — завыла баба, — нонче наши затевают с полячьем драться, и моего сокола туда потянуло. На кого я останусь, коли его убьют? Что с домом будет без хозяина? Изобидят поляки меня, горемычную.

— Ну вот еще, — сказала ей Пашка, — зачем так? Вернется твой хозяин и жив, и здоров, и никакой беды с тобой не приключится.

— Соколики вы мои, — завопила снова баба, — не уходите хоть вы от меня, не оставляйте меня!..

Пашка усмехнулась про себя, но тотчас приняла серьезный тон и сказала:

— Хоть и охочи мы подраться, ну да ин быть по-твоему — останемся твой дом беречь. А ты, хозяюшка, пока что поесть дай.

— Сейчас, сейчас, родненький, — повеселев, сказала хозяйка, — соберу, что от вчера осталось. — И, смахнув с глаз слезы, она стала готовить еду и питье.

Тем временем проснулась и Ольга.

Они сели за стол.

А на улицах уже началась свалка. В горницу вдруг влетел какой-то мужик, за ним еще два. Они схватили две скамьи, стол и с ними бросились назад на улицу.

— Ахти мне! — закричала хозяйка. — Разбойники!.. Что, на вас креста нет? Ляхи проклятые вы, что ли? Стойте же, стойте, дурные!

— Молчи, хозяюшка, полячье идет! — ответил один из мужиков, отталкивая хозяйку.

В тот же момент послышались выстрелы и крики. Слышно было, как кричали, ругались и хрипели с натуги сражающиеся; доносились и лязг сабель, и грохот падающих камней, и выстрелы, и стоны.

Хозяйка торопливо затеплила пред иконой свечу и начала молиться. Побледневшая Ольга прижалась к Пашке и в ужасе дрожала, как от озноба. Не терялась одна Пашка: она на всякий случай заложила дверь болтом и обнажила короткий меч.

Бой стихал. Сражающиеся, видимо, отходили в сторону, и наконец шум и крики сменила мертвая тишина.

— Стойте-ка, я посмотрю, — промолвила Пашка и осторожно вышла в сени, послушала и только тогда решилась выглянуть на улицу.

Она вся была загромождена сломанными столами, скамьями, телегами; грудой валялись огромные камни, всюду виднелась кровь; два мужика с топорами в руках лежали навзничь с раскроенными головами, несколько обезображенных трупов поляков валялись, придавленные конскими тушами.

Пашка поспешно вернулась назад и закрыла дверь.

— Страшновато, тетка! — сказала она.

— Господи, и за какие грехи на нас такое попущение! — завыла хозяйка. — Жили мы себе мирно да тихо, а пришли поляки и все разом разорили, и нет от Матери Господней нам защиты и покрова!

Ее причитания среди общего безмолвия наполняли душу Ольги безумным страхом. Ей все казалось, что вот сейчас сорвутся двери и Ходзевич со своими слугами ворвется в горницу.

Время шло мучительно долго. До них то доносился шум уличной битвы, то смолкал, и тогда безмолвие становилось страшнее шума и криков.

Приближался вечер. Вдруг тревожный звон набата почти со всех церквей огласил воздух, а за ним раздался внезапно такой вой ужаса, что все три женщины, как безумные, вскочили на ноги.

Вой приближался; в ту же минуту зловещий красный свет озарил комнату.

— Горим! Батюшки-светы, горим! — закричала хозяйка и в ужасе заметалась по горнице.

Пашка бросилась и распахнула дверь. Клубы дыма пахнули на нее; она отшатнулась, но тотчас схватила за руку Ольгу и смело бросилась вперед.

— Бежим! — кричала она, таща Ольгу и не слушая воплей обезумевшей от страха хозяйки двора.

Они пробились сквозь дым на улицу. Толпа народа беспорядочно бежала по ней, крича и толкаясь, а за ними, словно злые демоны, со свистом лились огненные языки и стлался дым.

Пашка, держа Ольгу, помчалась с толпой. Кое-как они выбрались на площадь и остановились перевести дух. Со стороны Кремля широкой волной разливался огонь, освещая озаренные ужасом лица толпы.

— Куда теперь? — в раздумье произнесла Пашка.

— Он, он! — вдруг закричала Ольга и, как безумная, рванулась вперед, так что Пашка едва не потеряла ее из виду.

Мимо них с отрядом стрельцов действительно проезжал Терехов.

— Петя, Петр! — кричала Ольга, стараясь догнать его, но Терехов не слыхал ее призывного крика и скрылся в пылающей улице.

Ольга упала без чувств в мокрый снег, и Пашка наклонилась над нею. Во все стороны бежали обезумевшие люди, воздух жег лицо и палил волосы, дым душил своим смрадом. Пашка с трудом подняла Ольгу и оттащила ее в сторонку. Там она начала растирать ее снегом. Ольга очнулась.

— Что привиделось тебе? — спросила Пашка.

— Паша, я видела своего жениха. Он побежал мимо нас!

— Ну? Куда побег? Какой из себя? — встрепенулась Пашка, но мелькнувшая мысль найти его тотчас оставила ее, как невыполнимая. — Ну, подождем, — сказала она, — может, опять встретим. А теперь можешь идти?

— Могу!

Ольга встала на ноги.

— Ну так пойдем!

Пашка ухватила Ольгу и снова потащила ее по улицам, но скоро силы начали оставлять и ее. Она увидела открытую церковь и вошла в нее.

— Отдохнем здесь, — сказала она Ольге, опускаясь на пол в совершенном изнеможении.

Ольга легла возле нее. Они заснули, но почти тотчас проснулись. В церкви было полутемно, в то время как зарево пожара освещало улицы, словно днем. Красный отблеск пожара западал через открытые двери и трепетал на ликах святых угодников, отчего те казались словно живыми. Но затем вдруг яркий свет озарил всю внутренность церкви. Пламя охватило иконостас и быстро затрещало и повилось по сухому дереву. Ольга и Пашка едва успели выскочить и побежали дальше, снова до первой церкви. Подле Лубянок они наконец остановились, войдя в притвор большой церкви, где и провели остаток страшной ночи.

Проснулись они поздно утром от мучительного чувства голода.

— Чего молчишь! — сказала Пашка. — Ведь по лицу вижу, что отощала крепко, есть хочешь!

— Да и как еще! — слабо улыбаясь, ответила Ольга.

Пашка встала с пола.

— Ну, базара-то нынче, пожалуй, и нет. Надо искать пойти. Ты тут схоронись, вот хотя бы за плащаницей, а я пойду поищу.

Пашка осторожно выскользнула на площадь. Кругом царила тишина, словно все вымерло; издалека доносился шум боя, а над городом траурным черным пологом навис густой дым, озаренный багровым светом пожара со стороны Замоскворечья.

Пашка осторожно скользнула в одну из улиц. В ней дома еще были целы, но, видимо, оставлены людьми. Ворота и двери — все было настежь; Пашка смело вошла в один из домов и пошла по опустевшим покоям. Кругом было все разворочено и разбросано, словно люди торопились бежать. Пашка внимательно осмотрела все поставцы и, на свое счастье, нашла жареную утку, хлеба каравай да кадочку меда. Она ухватила все это, взяла и небольшую плетенку с вином и быстро побежала назад к Ольге.

При виде еды княжну на время оставил всякий страх. Она жадно принялась есть, слушая вполуха рассказ Пашки, как вдруг совсем подле них раздался шум битвы.

Пашка вскочила на ноги и, заглянув в верхнее оконце над дверью, вскрикнула:

— Батюшки-светы! Полячье набежало и дерутся с нашими!

— Бежим! — закричала Ольга.

— Куда? Смотри, все кругом заняли!

Ольга взглянула из-за ее плеча. Площадь действительно была вся занята сражавшимися.

— Смотри, смотри, князь Теряев! — с испугом сказала Ольга. — Он тоже моим женихом был!

— Вижу! — ответила Пашка. — Только что это? Смотри, он с поляком дерется. Ишь, так и сечет!

Они совершенно забылись и стояли на высоком помосте, заглядывая в окно. Вдруг в самой церкви раздались голоса:

— В алтарь положи, — кричал голос, — под стенку. Живо, живо!

Они узнали голос, и обе похолодели от страха, боясь шелохнуться.

Вбежал Ходзевич и увидел их.

— А вы что тут делаете? — закричал он, бросаясь к ним и сдергивая Ольгу с помоста. Свет разгоравшейся лучины упал на ее лицо, и Ходзевич сразу словно обезумел. — Ты! Княжна? Опять нашел тебя! Ну, ну, не вертись! Не упущу теперь! Ох, сердце мое!

Он, как безумный, обнял княжну и стал осыпать ее лицо поцелуями.

— Помогите! — простонала она, лишаясь чувств.

— На помощь! — завопила Пашка, выбегая из церкви и бросаясь к какому-то воину, лица которого почти не видно было из-за густо разросшихся волос.

— Чего? — сказал тот. — Тебе драться надо, а ты о помощи!

— Ах! — воскликнула Пашка. — Там поляки! Я — баба! Скорей, а то она.

— Баба? — изумился воин. — Ребята! Там ляхи проклятые! — закричал он своему отряду и быстро кинулся в храм.

Огонь уже лизал низ иконостаса. При свете его воин увидел Ходзевича, осыпавшего безумными поцелуями молодого стрельца.

— Вот диво! — сказал он. — Бей!

Испуганные поляки заметались. Воин бросился на Ходзевича и страшным ударом рукоятки меча свалил его на землю. Кругом кипела сеча, и кучка поляков не могла более сопротивляться русским.

Воины уже тушили пожар, а Пашка радостно сказала их начальнику:

— Спасена, спасена!

— Или ты — тоже девка? — спросил он.

— Девка, девка! — ответила Пашка. — Мы уже два дня как по церквам от поляков прячемся.

Воин вдруг вскочил на ноги.

— Да не Пашка ли ты? — взволнованно спросил он.

— А ты откуда знаешь? — удивилась Пашка.

— А это — княжна Ольга? Господи, да как же я-то не признал ее! Ого-го-го! Ой, моя радость! — И волосатый воин, обняв Пашку, поднял и поцеловал ее.

Та вспыхнула от смущения и выскользнула из его объятий.

— Да ты-то кто, что все знаешь?

— Го-го-го! — забыв о бое, весело засмеялся воин. — Я-то — Андреев, друг Терехова, и ищем мы вас почитай полгода.

— Ольга, княжна! — закричала Пашка. — Жених твой здесь! Очнись! — И, не выдержав, она припала головой к груди Андреева и заплакала. Он весь затрепетал от ее ласки. — Уж и натерпелись мы! О Господи!

— Теперь всему конец! — нежно сказал Андреев. — Бог видно, привел меня.

В это время Ходзевич со стоном пошевелился.

— А его возьми! — вдруг переставая плакать, злобно сказала Пашка. — Это — похититель княжны!

— Ой ли? Ребята, вяжи этого ляха! Ну, за мной! Княж ну берите на руки, а я тебя.

Пашка засмеялась.

— Я-то и сама пойду!

Оставив бой, Андреев повел свой отряд назад в слободу, где они на время нашли себе пристанище. Он всю дорогу ухмылялся в свою косматую бороду и искоса поглядывал на Пашку, думая, что на всем белом свете не найти вовек такой красавицы.

Ольга по дороге очнулась. Пашка быстро подошла к ней и стала шептать ей что-то, и вдруг легче козы прыгнула княжна и ухватила за руки Андреева.

— Княжна! — дрожащим голосом произнес он.

— Семен Андреевич! Да въявь ли это? Где Петр? Жив? Я вчера видела его! Ах, и не верю, и сама вижу!

— Все, все живы! Сегодня ввечеру всех увидишь, а сейчас тебя и твою дружку к Маремьянихе доставлю.

— К моей мамке?

— К ней самой; она да Силантий тоже по всей Руси тебя искали. Ишь, — усмехнулся Андреев, — все искали — и Петя Терехов, и князь Терентий, и мамка с Силантием, а Бог привел мне вас отыскать. Ну вот и слобода наша Не обессудь!

Они подошли к крошечной, покосившейся избенке.

Андреев нагнулся, просунул голову в дверь и крикнул:

— Божья старушка, вот двух молодцов привел, приюти их! А мне в бой пора! — И он, смеясь, толкнул Ольгу и Пашку в двери и через минуту услыхал радостные крики Тогда он обернулся к своим молодцам и приказал им. — А этого ляха к нам волоките, да чтобы двое его стерегли, глаз не спущая. Ввечеру увидимся… А теперь в бой!

И он снова повел своих людей в бой с поляками Но с этой минуты всякая суровость исчезла с его лица, и оно сияло такой светлой радостью, что всякий, взглядывая на него, улыбался. Однако его радость не мешала ему быть еще злее в бою, чем пред тем; он врезался сзади в польскую пехоту на Лубянке и соединился с Тереховым, но в то время ополчение Пожарского уже бежало из Москвы, унося своего раненого воеводу.

Эта внезапная удача поляков и пожар Москвы произвели гнетущее впечатление на защитников Белокаменной. Мрачные и унылые возвращались в свою слободу князь Теряев-Распояхин, Терехов, Андреев и купцы Стрижов и Кузьмич. Рядом с ними шагал и Силантий Мякинный, держа под мышкой свой огромный окровавленный меч, а сзади длинной вереницей шли усталые воины. Кругом на площадях и улицах среди дымящихся развалин виднелись трупы поляков и русских; со стороны Замоскворечья огромным костром пылала Москва, и опять зарево пожара обращало ночь в ясный день.

— Пусть горит огнем Белокаменная, — пророчески сказал князь Теряев. — Это только на погибель самих же ляхов; в последний раз ликуют они, поганые. А я Богом и Пресвятой Троицей клянусь, что не оставлю меча, пока эти негодники у нас будут.

— И мы тоже! — воскликнули все.

— Горько только, что теперь они снова верх взяли, — добавил Стрижов.

— Говорю: это — последнее их ликование! — повторил Теряев.

Они вошли в ставку, которую временно устроил в слободе князь Теряев. Усталые, голодные, они поставили мечи в угол избушки и сели за стол. Слуга князя, все тот же Антон, быстро поставил на стол еду и мед, и все торопливо стали утолять свой голод.

Когда все насытились и нацедили меда, Андреев окинул всех ликующим взором и сказал:

— Ну а теперь, когда на время ратные дела в сторону, поведаю я вам великую новость!

Терехов сидел безучастно, нахмурив брови и подперев голову руками. Князь Теряев пытливо посмотрел на Андреева и спросил:

— Что за новость? Прокопий Петрович подоспел?

— Говорю тебе: ратные дела в сторону, — ответил Андреев, — а радость моя великая. Я самого Ходзевича зацапал!

Терехов вскочил как ужаленный; его глаза загорелись огнем.

— Где он? Куда ты его спрятал? — крикнул он.

Не выдержал и князь Теряев.

— Ну, молодец, Семен! Дай ты мне его, ради Бога, — сказал он, сжимая рукоять поясного ножа.

— Стой, князь, — дрожа, перебил его Терехов, — ты его мне обещал. Семен, где он?

— Постой! — остановил его Андреев. — Разве все это? Я, Петя, и княжну нашел.

— Ольгу! — закричал Терехов и, побледнев, опустился на лавку.

Теряев вскочил, потом сел снова и сказал с упреком:

— Зачем ты ему так сразу!

— Ну, с радости не умрет! Дай ему меда!

— Где она?

— У Маремьянихи.

Силантий сорвался с места и как ураган вылетел из горницы.

Терехов тоже очнулся и, оттолкнув чару с медом, бросился тоже к дверям. За ним побежали Андреев и Теряев.

— И Пашка с нею! Вот девка! — радостно крикнул по дороге Андреев.

Между тем Маремьяниха, увидев Ольгу, чуть с ума не сошла от радости. Она целовала ее, обливая ее лицо слезами, потом бросилась целовать Пашку и все время говорила без умолку и про свою радость, и про былое горе, и про Терехова, и про князя, а потом снова целовала и нежно ласкала Ольгу.

Княжна расслабла от счастья. Она лежала, полузакрыв глаза, улыбка счастья озаряла ее лицо, и она время от времени шептала:

— Мамушка, да въявь ли это?

— Въявь, мое дитятко, въявь, мое золото! — с плачем говорила Маремьяниха.

Ольга снова закрыла глаза, говоря:

— Ну, рассказывай еще что-нибудь. Паша, ты здесь?

— Где же быть мне?

Она тоже была рада, но к ее радости примешивалась и немалая горечь. Княжна теперь была среди своих, в семье, а она что? Теперь та же вольная девка, что была и раньше. И, видя, как мамка ласкает Ольгу, она чувствовала на сердце и горе, и жуть.

Мамка ухаживала и за нею. Она дала им отдохнуть, потом накормила их. Свет дневной сменился уже заревом пожара, и Маремьяниха начала устраивать ночлег. Вдруг дверь чуть не сорвалась с петель, и в горницу влетел Силантий. Меч со звоном полетел на пол, и верный слуга с размаху стукнулся коленями об пол и в волнении стал ловить руку Ольги.

— Боярышня ты наша, свет мой ясненький! Так жива и здорова! А я тебе, боярышня, всю казну сберег. Ты не бойсь, я за тебя горой, наше солнце красное, а тут и князь, и боярин! — бормотал он. — Вот и нашли!

— Ольга! — вдруг раздался голос Терехова с порога двери.

— Петя! — вскрикнула Ольга, и в один миг ее головка очутилась на его плече, и он сжимал свою Ольгу сильными руками.

Даже Андреев прослезился, смотря на них. Все отошли в сторону, и несколько времени царило молчание. Андреев боком, вдоль стенки, успел добраться до Пашки и стал возле нее.

Первый взрыв радости улегся. Князь Теряев подошел к Ольге и низко поклонился ей, а потом Пашке.

Все сели, Терехов не выпускал руки Ольги и все засматривал ей в глаза. После долгих месяцев тревог и мучений, после двух дней тяжелого ратного дела это был первый вечер, когда души всех были полны счастьем и тихой радостью.

Вскоре все заговорили наперебой. Казалось, каждый хотел в этот вечер рассказать все события со времени разлуки. Говорила и Пашка, к которой все отнеслись как к родной. Говорили до той поры, пока бледность не покрыла щек Ольги и она, прислонясь головкой к плечу Терехова, задремала.

— Тсс! — остановила тогда всех Маремьяниха. — Идите вы! Пора!

Терехов осторожно встал и, перекрестив Ольгу, нежно поцеловал ее в лоб. Андреев крепко толкнул в бок Пашку и сказал:

— До завтра!

Они вышли.

— А Ходзевича посмотреть хотите? — спросил Андреев.

Но Терехов был слишком счастлив.

— Ну его! — сказал он.

Князь сверкнул глазами.

— Ну, нет! Я этому ворону покажу сокола! — сказал он. — Семен, пойдем!

И они быстро прошли к избушке, где лежал связанный Ходзевич.

Поляк пришел в себя и теперь спокойно лежал на лавке.

Приход князя не удивил его.

— Ну, пан мой,вот мы и опять встретились. Как думаешь, не докончить ли мне того, что я тогда начал? — насмешливо заговорил Теряев.

Ходзевич холодно взглянул на него и довольно спокойно ответил:

— Только торопись, а то придут сюда наши — опять убежишь!

— Люди! — позвал князь.

Только то время, полное мести и злобы, могло так ожесточить души против своих врагов. Великодушный сердцем князь Теряев на время обратился в хищного зверя Спустя три часа в изуродованном, обугленном трупе никто не узнал бы красивого пана Ходзевича.

Теряев вернулся в ставку. Терехов еще не спал и сказал ему:

— Князь, нельзя здесь княжну оставить. Не дай Бог, и здесь жечь станут!

— Я уже думал об этом и говорил с Семеном. Завтра он возьмет дружину и свезет их всех к Троицкой лавре. Там они в безопасности будут, — ответил князь и ухмыльнулся. — Ну, Петр Васильевич, наш пан черту душу отдал!

Терехов кивнул головой.

— А знаешь, — сказал он, — я бы его на радостях выпустил!

— Ну, я не таков, — ответил князь, — добра не забываю и обиду долго держу в памяти. — Он потянулся, зевнул и добавил, смеясь. — А знаешь, Сеня-то эту Пашку полюбил!..

Рано утром Терехов пришел проводить Ольгу из слободы. Он добыл для нее колымагу, сам на руках донес ее и посадил на мягкое сиденье. Ольга уже весело смеялась.

— Рыбка моя, — сказал Терехов, — я к тебе что ни день ездить буду!

Пашка села рядом с Ольгой, Маремьяниха пред ними, и колымага медленно тронулась, окруженная людьми Теряева, под его начальством.

Ольга нагнулась к Пашке и, смеясь, сказала.

— Гляди-ка, как Семен Андреевич в твою сторону смотрит! Ты его сразу в полон взяла.

— Полно болтать глупости! — сердито сказала Пашка, однако вся вспыхнула и потупилась.

Ольга рассмеялась еще громче.

А Андреев шагал у завесы колымаги и время от времени невольно взглядывал на Пашку, когда завеса, вздрогнув, откидывалась в сторону.

К вечеру они пришли в посад Троицкой лавры, и Андреев поместил их в надежном доме.

Для Терехова и Андреева наступило время любви и битв. Не проходило дня, чтобы они не дрались с поляками, которые дожигали последние дома, а затем каждый вечер они скакали в Троицкий посад повидать Ольгу и Пашку. Андреев уже не таил своей любви от друзей и только не решался открыться Пашке.

Среди тревог, бедствий и битв наступил праздник Пасхи. Вряд ли еще когда случалось при такой обстановке праздновать русским этот торжественный, великий день. Казалось, и колокола не умели звонить весело в утро великого праздника, но для Андреева он наступил, потому что в этот самый день Пашка, потупившись, ответила на его признание.

— Уж и счастлив же я, Петя! — сказал Андреев Терехову, возвращаясь вместе с ним в Москву опять на ратное дело.

Терехов засмеялся и ответил:

— А еще от любви зарекался! Глупый!.. Без нее нет на земле счастья!

Глава X Последние события

Поляки отпраздновали последнюю победу, и для них наступили тяжелые времена. Во вторник на Святой неделе приблизился Ляпунов к Симонову монастырю, занял монастырь, заложил свой обоз и окружил его плотным «гуляй-городом». В среду, на другой день, пришел Заруцкий с туляками и казаками и стал обок Ляпунова по берегу Москвы-реки. Спустя недолго Ляпунов из Симонова монастыря подвинулся к Яузе и Коломенской башне. Друг за другом стягивались и остальные ополчения. Пришел князь Трубецкой с калужанами и стал против Воронцова поля; пришли ополчения владимирское, костромское, ярославское, романовское и стали у Петровских ворот. У Сретенских ворот стал Артемий Васильевич Измайлов, у Тверских — князь Мосальский и тут же, под начальством Андрея Палицына, двести стрельцов и слуги из Троице-Сергиевского монастыря.

Поляков окружили мертвым кольцом, разобщив их с внешним миром. Друг за другом русские отбивали у них городские ворота и, все суживая кольцо, заняли весь Белый город и заперли врагов в Кремле и Китай-городе.

Поляки стали уже с апреля терпеть недостаток, виной чего было их обычное легкомыслие. Когда они взяли Белый город, то набросились на золото, камни и дорогие материи, совершенно пренебрегая богатыми кладовыми, полными съестных припасов. Теперь же, когда Белый город достался снова русским, у поляков сразу обнаружился недостаток провианта. За кружку пива они платили уже ползлотый, за корову — пятьдесят злотых, за окорок — двенадцать.

Солнце начало пригревать, трупы убитых стали разлагаться и наполнили атмосферу удушающим смрадом. Поляки слабели, а русское восстание росло и крепло. Несколько смельчаков из поляков успели прорваться сквозь живое кольцо и бежать к королю Сигизмунду под Смоленск рассказать про бедствия войска Гонсевского, но королю было не до своих соотчичей. Одна надежда была у них на Сапегу, который пошел для них внутрь страны за припасами, но шиши ловко перехватывали каждый польский обоз, не говоря уже об ополчении, через кольцо которого трудно было пробиться полякам.


Поляки погибали. Но тут помогла им их хитрость. Они узнали, что в русском стане, где временная власть была разделена между Трубецким, Заруцким и Ляпуновым, происходит распря. Вольное казачество стало против земщины, и Заруцкий враждовал с Ляпуновым; поляки сумели воспользоваться этой враждой и, подделав почерк Ляпунова, написали от его имени предательское письмо и через пленного подкупленного казака переслали его в русский стан. Недовольные казаки воспользовались этой мнимой изменой Ляпунова и убили его.

Это убийство породило рознь в дружном ранее союзе. Ополчения стали отпадать и расходиться. Сапега ворвался в Кремль и привез массу припасов. Казалось, полякам снова улыбнулось счастье и Господь опять отвернулся от русских. Делагарди со шведами взял Новгород, на юге появился новый самозванец; Сигизмунд взял Смоленск.

Но их торжество было слишком кратко. Дрогнули русские, лишившись своего объединителя Ляпунова, но не сняли совершенно осады, а шиши в это тяжкое время проявили всю свою необыкновенную энергию. У поляков вновь наступил голод. Уже четверть лошади стоила двадцать злотых, за пятнадцать грошей продавали ворону, за десять — воробья; начинали есть падаль.

И в это-то жуткое для поляков время раздался из Нижнего на всю Русь голос Минина-Сухорука. Кто не знает великого самоотвержения, которое проявили тогда нижегородцы, составляя свое ополчение, в предводители которого был избран князь Пожарский, уже излечившийся от раны, полученной на Лубянке? И со всех сторон к Минину и Пожарскому потянулись несметные полчища земских ополченцев.

Медленно, но твердо грозное ополчение двинулось к Москве, сбило по дороге все польские силы, что мешали движению, и наконец обложило Кремль и Китай-город.

Эти последние страницы из истории Смутного времени ужасны и незабвенны. У поляков наступил голод. «В истории нет подобных примеров, — говорит один из современников, — писать трудно, что делалось. Осажденные съели лошадей, собак, кошек, мышей, ели разваренную кожу с обуви, со сбруи, с гужей, с переплетов книг, грызли землю и объедали себе руки! Выкапывали гниющие трупы и ели их». Наконец, стали есть друг друга: слуга боялся пана, пан — слуги; человеческое мясо солили в бочках, голова стоила три злотых, ступня ноги — два. Современник говорит, что съедено было до трехсот живых людей и более восьмисот человеческих трупов.

Но, несмотря на это, поляки не сдавались. Их удерживали русские бояре-изменники, которые дрожали за свою жизнь. Но защищаться обессиленным полякам было невозможно.

Князь Трубецкой приступом взял Китай-город, и все поляки перешли в Кремль и там заперлись. Русские вошли в Китай-город, и первое, что они там увидели, были чаны с человеческим мясом.

Защищаться в Кремле было еще труднее, и поляки прежде всего выпустили из него всех женщин, жен и дочерей боярских. Пожарский, Минин и земские люди встретили их с почтением и проводили в свой стан.

Поляки стали совещаться о сдаче, но бояре по-прежнему противились; попасть в руки своих братьев им казалось хуже, чем умереть от голода; но на этот раз поляки не послушались их и послали просить о пощаде.

Они просили оставить им только жизнь, и русские начальники согласились.

И вот 24 октября 1612 года раскрылись ворота Кремля на Неглинную, и поляки выпустили бояр. Впереди шел Мосальский, за ним Андронов, Салтыков, Грамотин, купцы и дворяне. Их изнуренный вид возбуждал сострадание, и как ни ненавистны они были русскому сердцу, но милосердие взяло верх и Пожарский с Мининым с честью проводили их в земский стан.

На следующий день отворились все ворота.

Русские хотели обставить свое вступление в сердце столицы религиозной торжественностью. С двух сторон в Китай-город вошло духовенство во главе войска, сошлось на Лобном месте и отслужило благодарственный молебен.

Везде попадались чаны с человеческим мясом, отовсюду слышались стоны умирающих от голода. Русские кидали им хлеб, и поляки бросались на него, как собаки. У них отобрали оружие и погнали их в табор. Все имущество пленных было сдано в казну, и русские праздновали освобождение от поляков.

В этот торжественный день Терехов и Андреев женились, один на Ольге, другой на Пашке, и у обоих дружкою был князь Теряев…

Смутное время кончилось. Великим постом отговев, стали на Пасху сходиться земские люди для избрания царя, и им был выбран Михаил Романов, сын Филарета, героя и мученика за Русскую землю, томившегося в плену в Варшаве.

Недолго спустя после избрания царя Михаила князь Теряев один выехал из Москвы и направился прямым путем на Калугу, никому не сказав о цели своей поездки. У него была затаенная цель, сердце подсказывало ему, где его счастье. Он гнал коня, изредка останавливаясь на отдых, и наконец однажды под вечер увидел ветхую мельницу, когда-то приютившую его.

Сердце забилось в нем с неудержимой силой. Он сдержал коня и медленно подъехал к мельнице и постучал в ее дверь.

— Кто там? — раздался слабый старческий голос.

— Дедушка, пусти на ночлег!

— Ох, много разбойного люда шалит тут. Ты кто будешь?

— Проезжий, дедушка, заблудился в лесу! Пусти, сделай милость!

— Пусти, дедушка! — раздался вдруг за дверью молодой голос. — Говорю, пусти!

— Анюта, пусти! — закричал взволнованно князь.

— Князь!

Дверь распахнулась. Горячие руки обвили шею князя, пылкие губы прильнули к его губам, а подле, у раскрытой двери, стоял старый мельник и бледными губами шептал:

— Чудо Божье, чудо Господне!

* * *
Прошло года три. Русь слегка заживила свои раны, люди отстроились и отдохнули. Отстроились и Терехов с Андреевым. Они оба поселились в Рязани и были почти неразлучными друзьями; их дружбу еще более скрепляли жены. Как тот, так и другой отказались от всяких дел и мирно наслаждались сельской спокойной жизнью. У Терехова была уже дочка, которую он просватал за годовалого сына Теряева. А Теряев по-прежнему не мог успокоить свою горячую кровь и, будучи приближен царем Михаилом Федоровичем, не раз ходил войной против Литвы, шведов и против мелких смутьянов, еще нарушавших покой Руси.

Комментарии

СЕРГИЕВСКИЙ НИКОЛАЙ НИКОЛАЕВИЧ родился в 1875 году в Вильно. Работал в газете «Виленский вестник», журнале «Новое время». В 1900–1914 годах встречался с великим князем Константином Константиновичем Романовым — К. Р. Ставил его пьесу «Царь Иудейский» в Эрмитажном театре, в своем издательстве «Сергиевский» выпускал поэтические книги К. Р.: «Избранные лирические стихотворения», «Жемчужины духовной поэзии».

В июле 1914 года Николай Сергиевский уехал в Лейпциг на международную выставку книжной промышленности, там его застала первая мировая война. Два с лишним месяца провел писатель в плену у немцев, об этом он рассказал в книге «Записки пленника». После освобождения вернулся в Петроград.

Николай Николаевич Сергиевский умер в 1955 году в Нью-Йорке.


Текст романа «На заре царства» печатается по изданию: Сергиевский Н. Н. На заре царства: Исторический роман. М., 1913.


Стр. 21. Смутное время — время с 1598 по 1613 г.

последнего из царственной ветви рода Рюриковичей. — После смерти в 1598 г. царя Федора Иоанновича прервалась династия Рюриковичей (с 862 по 1598 г.).

Дом Романовых. — Романовы правили с 1613 по 1917 г.

Междуцарствие — период с 1610 по 1613 г. после свержения Шуйского до воцарения Михаила Федоровича Романова.

Стр. 22. Стоглавый Собор издал знаменитый «Стоглав». — В 1551 г. Иоанн созвал духовный собор из высшего духовенства. Статьи, которые обсуждались на этом соборе, были разделены на сто глав, и потому он известен в истории под названием «Стоглавого».

чем венец и бармы царские. — Бармы — широкие оплечья из золота, украшенные драгоценными камнями и священными изображениями. Венец и бармы как знаки высшей власти возлагали на себя русские государи при обряде венчания.

Стр. 23. …герой недавней ливонской войны. — В 1558 г. Иван Грозный объявил Ливонии войну, которая продолжалась до 1582 г.

Стр. 24. Удел — княжеское владение на Руси.

Стр. 25. …диких черемисов. — Черемисы — старое название народа мари.

Стр. 33. …посвящен в иеромонахи, а затем — в архимандриты. — Иеромонах — монах в сане священника, архимандрит — высшее звание монашествующего лица.

Стр. 34. …по поводу личности Лжедмитрия… — Дмитрий Самозванец — политический авантюрист, выдвинутый в 1604 г польскими феодалами для борьбы с Московским государством. Он занимал московский престол с 1 июня 1605 г. по 17 мая 1606 г., когда был убит во время народного возмущения.

Стр. 36. Юрий Мнишек — сандомирский воевода, один из инициаторов выдвижения Лжедмитрия I, за которого выдал замуж свою дочь Марину Мнишек.

Коронный кравчий — ведавший царским столом.

Кастелян — смотритель укрепленного замка.

Стр. 41. Петр Басманов — сын фаворита Ивана Грозного Федора Басманова, казненного по подозрению в измене. При царе Борисе был воеводой. В 1604 г. командовал гарнизоном, с успехом защищавшим Новгород-Северский от Дмитрия Самозванца, за что был пожалован в бояре. 7 мая 1605 г. перешел со всем войском к Самозванцу и открыл ему доступ к Москве. 17 мая 1606 г. был убит одним из участников заговора против Лжедмитрия I М. И. Татищевым.

Стр. 45. Марина Мнишек — дочь сандомирского воеводы, жена Дмитрия Самозванца (1604–1606); в 1608 г. обвенчалась с «тушинским вором» — Лжедмитрием II. Бурная жизнь этой польской авантюристки окончилась в 1614 г. Взятая в плен московскими стрельцами, она была привезена в Москву, где по официальной версии «умерла с тоски по своей воле», а по другим данным была повешена или утоплена. Тогда же был повешен и ее четырехлетний сын Иван.

Стр. 48. Бердыш — широкий и продолговатый топор с лезвием в виде полумесяца, с копьем наверху, насаженный на длинное древко.

через Фроловские ворота. — Так в древности назьшались Спасские ворота в Кремле; Спасскими они стали после царского указа 1658 г.

Стр. 49. Василий Иванович Шуйский — боярин, старинного княжеского рода. Участвовал в расследовании причины смерти царевича Дмитрия. Тем не менее признал Дмитрия Самозванца в 1605 г. царем. Но вскоре стал во главе заговорщиков, свергнувших Самозванца. 19 мая 1606 г. был провозглашен царем. Во время его царствования произошло крестьянское восстание Ивана Болотникова и продолжалась польская интервенция. Вторжение польских интервентов вызвало всеобщее недовольство. 17 июля 1610 г. Шуйский был свергнут с престола и насильно пострижен в монахи.

Стр. 52. И новый «Дмитрий» скоро появится. — Имеется в виду Дмитрий, «тушинский вор», самозванец, появившийся после смерти Лжедмитрия I. Происхождение его точно неизвестно. Как и первый самозванец, был выдвинут Польшей. В 1608 г. он занял подмосковное село Тушино, где укрепился и приступил к осаде Москвы. На сторону «тушинского вора» стали переходить из Москвы родовитые бояре, недовольные Шуйским. В Тушине образовалось свое правительство, главная роль в котором принадлежала полякам. Неудачная осада Сапегой Троице-Сергиевой лавры пошатнула положение самозванца, и он бежал в Калугу, где в декабре 1610 г. был убит татарами, состоявшими у него на службе и отомстившими ему за смерть старого касимовского царя, утопленного по приказанию «вора».

Стр. 68. Земский приказ — учреждение, ведавшее отдельной отраслью государственного управления в Русском государстве с XVI до начала XVIII в.

Стр. 100. …охулки на руку не положить. — То есть не упустить своей выгоды, не прозевать.

Стр. 102. …романеей, мальвазией, бастром, алконом — сладкие настойки.

Стр. 107. …пахолки и гайдуки. — Пахолик — мальчик, парень; гайдук — выездной лакей.

Стр. 108. Шандалы — подсвечники.

Гайтан — плетеный шнурок или тесьма.

Стр. 135. …сорок сороков церквей. — По преданию, в Москве было 40 сороков церквей (1600), но на самом деле храмов было только около тысячи и разделены они по сорокам на староства или благочиния, хотя в сороке и менее сорока церквей.

Стр. 142. Кунтуш — старинная польская одежда, кафтан с широкими разрезными рукавами и со шнурами на груди.

Стр. 170. …палить из пищалей. — Пищаль в Древней Руси — ружье и пушка мелкого калибра.

Стр. 190. …Гедиминович по происхождению — князь литовского происхождения из племени Гедимина.

Стр. 191. Великий пост — семинедельный пост до Пасхи.

Стр. 194. …Вербного воскресения, устилал его путь вайями. — Особенность церковного праздника Вход Господень в Иерусалим составляет освящение на утрени ваий — финиковых пальмовых ветвей, а в России вербных веток. Отсюда и народное название праздника — Вербное воскресение.

Стр. 195. Страстной понедельник — последняя неделя Великого поста носит название Страстной недели в честь страданий Христа.

Стр. 281. …бернардинцы, августинцы, кармелиты — названия членов католических монашеских орденов.

Л. В. Степаненко


АНДРЕЙ ЕФИМОВИЧ ЗАРИН (1862–1929) родился в семье литераторе» — критика, переводчика и поэта Е. Ф. Зарина и прозаика Е. И. Зариной.

В 1883 году, будучи учащимся шестого класса Виленского реального училища, он был арестован и привлечен к дознанию по обвинению в хранении нелегальной литературы и в связях с лицами, принадлежавшими к «Народной воле». После месяца содержания под стражей был освобожден.

С 1884 года — в Петербурге; давал частные уроки, печатался в журнале «Детское чтение»; вскоре подвергся административной высылке в Саратов. В начале 1886 года вернулся в Петербург, служил в Государственном банке, затем в Управлении государственных имуществ Петербургской и Псковской губерний. Был знаком с Н. С. Лесковым, А. К. Шеллер-Михайловым, В. П. Мещерским, А. Н. Плещеевым. С 1888 года полностью посвятил себя литературней деятельности.

А. Е. Зарин выпустил более ста книг, среди наиболее известных — «Сорные травы. Две любви» (1890), «Дочь пожарного» (1892), «На изломе» (1901), «Казнь» (1902), «Власть земли» (1912), тринадцать книг повестей, рассказов, очерке», посвященных жизни русских царей и написанных к трехсотлетию Дома Романовых.

После Октябрьской революции А. Е. Зарин сотрудничал в газете «Деревенская коммуна», в «Красной газете», в журналах «Смена», «Красный пролетарий», «Вокруг света», опубликовал повести «Красный город» (1924), «Скрипач» (1925) и др. ряд повестей и рассказов, посвященных революционному движению в России.

Текст печатается по изданию: Зарин А. Е. Власть земли: Исторический роман. СПб.: Издательство А. А. Каспари, 1912.

Стр. 287. I. Калуга в 1611 году. — Здесь, а также далее, в первом предложении второго абзаца, очевидная неточность: как свидетельствует следующий тут же перечень событий описываемого года (…«тушинский вор» бежал… в Калугу и. — готовился к походу на Москву»; Скопин-Шуйский, «освободив Москву, вошел в нее…»; «Василий Шуйский сидел в Москве…»), речь идет не о 1611-м, но о предшествовавшем ему 1610 годе («тушинский вор» бежал в Калугу в самом конце декабря 1609 г., а через год, 11 декабря 1610 г., уже был убит, М. В. Скопин-Шуйский вступил в Москву 12 марта 1610 г., а умер в мае того же года; царь Василий Шуйский находился на престоле до 17 июля 1910 г., а 19 июля был пострижен в монахи).

Сигизмунд III Ваза (1566–1632) — король Речи Посполитой с 1587 г., великий князь литовский, один из организаторов интервенции в Россию в начале XVII в.

Скопин-Шуйский Михаил Васильевич (1586–1610) — племянник В. И. Шуйского, князь, боярин, русский полководец; в марте 1610 г. освободил Москву от осады тушинцев.

Стр. 288. Заруцкий Иван Мартынович (? — 1614) — донской атаман. В 1606–1607 гг. примыкал к И. И. Болотникову, в 1611 г. — один из руководителей Первого земского ополчения; после распада последнего выдвигал на русский престол «псковского вора» Сидорку, выдававшего себя за царевича Дмитрия Ивановича, а затем Ивана, сына Марины Мнишек. В 1613–1614 гг. возглавлял крестьянско-казацкое движение на Дону и в Нижнем Поволжье, был вьщан (вместе с Мариной Мнишек) правительству яицкими казаками и казнен.

Сапега Ян (1569–1611) — двоюродный брат Льва Сапеги, королевского секретаря Великого княжества Литовского и Речи Посполитой. Ян Сапега известен военными действиями под знаменами Лжедмитрия II и особенно двадцатимесячной осадой Троице-Сергиева монастыря; осада монастыря была снята в январе 1610 г. армией М. В. Скопина-Шуйского.

Ляпуновы Прокопий Петрович (? — 1611) — глава Первого земского ополчения и Захарий Петрович (? — после 1612) — станичный голова; участники свержения Василия Шуйского.

Стр. 302. Шеин Михаил Борисович (? — 1634) — боярин, воевода; в 1609–1611 гг. возглавлял Смоленскую оборону.

Малюта — прозвище думного дворянина, приближенного Ивана Грозного, главы опричников Скуратова-Бельского Григория Лукьяновича (? — 1573).

с худоумным царевичем Федором… — Имеется в виду последний русский царь из династии Рюриковичей, сын Ивана Грозного Федор Иоаннович (1557–1598).

Стр. 305. …не радуя себя даже отъезжим полем. — Иначе говоря: не радуя себя даже псовой охотой.

Стр. 315. …Скопин… был предательски умерщвлен в Москве. — Широкое распространение получила версия, согласно которой М. В. Скопин-Шуйский был отравлен 23 апреля 1610 г. во время пира на крестинах у князя И. М. Воротынского дочерью Малюты Скуратова Екатериной, женой князя Дмитрия Ивановича Шуйского, брата царя.

Жолкевский Станислав (1547 или 1550–1620) — польский великий коронный гетман, с 1618 г. — великий коронный канцлер.

Гермоген (ок. 1530–1612) — русский патриарх в 1606–1612 гг.; с декабря 1610 г. рассылал по русским городам грамоты с призывом к борьбе против интервентов-поляков.

Стр. 321. Шуйский Дмитрий Иванович (? — 1612) — брат царя Василия Шуйского, воевода.

Стр. 322. Голицын Василий Васильевич (? — 1619) — князь, боярин, воевода, участник заговоров против Лжедмитрия I и Василия Шуйского, один из претендентов на русский трон.

Делагарди Якоб Понтусов (1583–1652) — граф, шведский маршал (с 1620 г.), возглавлял шведские войска, двинувшиеся весной 1609 г. из Новгорода вместе с отрядами М. В. Скопина-Шуйского на освобождение Москвы, осажденной тушинцами.

в страшную майскую ночь 1606 года… — Имеется в виду ночь, когда был убит Лжедмитрий I.

Стр. 323. …в марте 1611 года. — Следует читать: «…в марте 1610 года», ибо упомиаемый далее в этой же и в девятой главе Лжедмитрий II к марту 1611 г был уже мертв.

Стр. 334. …при осаде Троицкого монастыря… — См. примеч. к с. 288.

Стр. 341 …при царе Михаиле… — Имеется в виду Михаил Федорович, первый царь из рода Романовых.

Стр. 360. Лисовский Александр (? — 1611) — полковник, предводитель польских отрядов, действовавших на территории России в Смутное время; участвовал в осаде Троице-Сергиева монастыря.

на его осаду в Дмитрове, когда русские чуть их живьем не взяли… — В середине февраля 1610 г. Сапега, расположившийся с небольшим отрядом в Дмитрове, был разбит войсками русских (во главе с М. В. Скопиным-Шуйским) и шведов (во главе с Я. Делагарди). В то время Дмитров не был взят лишь потому, что на помощь Сапеге пришли располагавшиеся близ Дмитрова донские казаки.

Мархоцкий М. — польский военачальник, сражавшийся на стороне Лжедмитрия II.

Сапега Лев (1557–1633). — См. примеч. к с. 288.

Стр. 362. Русские задали нам перца в Иосифовом монастыре! — Имеется в виду восстание русских в стенах Иосифова монастыря против Ружинского в марте 1610 г. Остававшиеся после смерти Ружинского (4 апреля) в Иосифовом монастыре Руцкой и Мархоцкий были окончательно вытеснены оттуда русскими и иноземными войсками под началом Валуева, Горна и Делавиля: из 1500 поляков спаслось лишь 300 человек.

Стр. 369. Жигимонт — Сигизмунд III Ваза.

Стр. 373. Потоцкий Ян (Яков) — польский военачальник, смоленский губернатор в годы польской интервенции.

Стр. 392. Делавиль Домбаль П., де — французский военачальник в войске Делагарди.

Стр. 404. …в тяжелые дни 5 и 6 июля 1611 года. — Следует читать: «…в тяжелые дни 5 и 6 июля 1610 года» (упоминавшееся в предыдущей главе поражение русских войск под Клушином произошло 24 июня 1610 г.).

Стр. 422. …из дорогого рога единорога. — Речь здесь идет о носорожьем роге.

Стр. 423. Воротынский Иван Михайлович — русский князь, воевода.

Стр. 424. …псалом сто восемнадцатый. — Речь идет о псалме «Блаженны непорочные в пути, ходящие в законе Господнем. Блаженны хранящие откровения Его, всем сердцем ищущие Его…».

Стр. 427. Владислав IV Ваза (1595–1649) — польский король (с 1632 г.), сын Сигизмунда III.

Стр. 434. И тогда на Девичьем поле стали приносить присягу Владиславу. — Присяга Владиславу была принесена 17 августа 1610 г.

Стр. 443. …ворота московские открылись настежь и… стали проходить через них польские полки. — Первые отряды польско-литовских интервентов вступили в Москву 21 сентября 1610 г.

Стр. 446. Утром 9 октября 1611 года — Следует читать. «Утром девятого октября 1610 года…»

Стр. 488. Так описывает тогдашнюю укрепленную Москву… польский офицер Маскевич. — Имеется в виду Самюэль Маскевич, автор «Записок», содержащих описание Москвы конца XVI — начала XVII в.

В темную ночь декабря 1611 года… — Следует читать: «В темную ночь декабря 1610 года…» (в пользу этой даты свидетельствует упоминание в конце следующего абзаца о том, что «в это время… был свергнут трона царь Василий Шуйский»; Василий Шуйский, как уже говорилось, был низложен 17 июля 1610 г.).

Стр. 491. …кварта не прошла еще… — Иначе говоря, жолнеры не отстояли еще и четвертой части дежурства.

Стр. 508. Салтыков Михаил Глебович (? — до 1621) — боярин, в 1609 г. возглавил пропольскую группу русских бояр; с осени 1610 г — помощник польского коменданта в Москве А. Гонсевского.

Андронов Федор — московский купец-кожевник.

Грамотин Иван Тарасьевич — подьячий, затем дьяк.

Стр. 511 Маржерет Жак — французский ландскнехт, автор книги о России конца XVI — начала XVII в. (на русском языке: «Состояние Российской державы и Великого княжества Московского, с присовокуплением известий о достопамятных событиях, случившихся в правление четырех государей, с 1590 года по сентябрь 1606. Соч. капитана Маржерета. Пер. с фр. СПб., Главное управление путей сообщения, 1830).

Стр. 516. …29 марта 1612 года… — Очередная неточность в датировке, ибо далее речь идет о событиях, случившихся в 1611 г… слова «…нами к Прокофию Петровичу был послан…» (с. 517) и «…а там и Ляпунов будет» (с. 525) свидетельствуют, что П. П. Ляпунов был еще жив (он был убит, как известно, летом 1611 г.); упоминаемые вскоре пожар Москвы и появление князя Д. Пожарского на Сретенке, а также его ранение относятся к тому же, 1611 г (март), и т. д. и т. п.

Стр. 524 Плещеев Федор Кириллович — воевода.

Стр. 525. Колтовский Иван Александрович — казачий голова.

Стр. 530. Просовецкий Андрей Захарьевич — казачий атаман.

Стр. 543. …Сигизмунд взял Смоленск. — Ночью 3 июня 1611 г поляки вступили в город через пролом в стене (к этому времени из 80 000 жителей в живых оставалось около 8000).

Стр. 545. Великим постом отговев, стали на Пасху сходиться земские люди для избрания царя… — Михаил Романов был избран на царство в первое воскресенье Великого поста, 21 февраля 1613 г.

А. Н. Старков

Хронологическая таблица

1610 год
17 июля — свержение группой бояр во главе с З. Ляпуновым Василия IV Шуйского. Создание непосредственно вслед за этим боярского правительства — Семибоярщины — во главе с Ф. И. Мстиславским.

17 августа — заключение Семибоярщиной договора с С. Жолкевским о признании русским царем польского королевича Владислава.

Сентябрь — октябрь — вступление польско-литовских войск в Москву.

11 декабря — убийство Лжедмитрия II.

1611 год
Февраль — создание Первого земского ополчения.

19–20 марта — резня в Китай-городе, в Москве, унесшая жизни около семи тысяч москвичей.

Март — апрель — вступление Первого земского ополчения в стены Москвы.

3 июня — взятие поляками Смоленска.

Сентябрь — октябрь — формирование в Нижнем Новгороде Второго земского ополчения.

1612 год
Апрель — Второе земское ополчение вступило в Ярославль. Создание «Совета всей земли» — временного правительства во главе с Д. Пожарским и К. Мининым.

24 июля — первый отряд ополченцев вступил в Москву.

23–24 августа — ополченцы во главе с Д. Пожарским отбросили интервентов во главе с гетманом Я. Ходасевичем от Москвы.

22 октября — Китай-город взят отрядами Второго земского ополчения.

26 октября — подписание договора о капитуляции интервентов.

1613 год
Январь — созыв Земского собора, принявшего решение избрать на царство Михаила Федоровича Романова, внука царя Ивана IV Васильевича Грозного по боковой линии.

Андрей Зарин СЕВЕРНЫЙ БОГАТЫРЬ ЖИВОЙ МЕРТВЕЦ


СЕВЕРНЫЙ БОГАТЫРЬ

I Победители

Никогда псковичи не видали столько военных, как в 1700–1702 годах, когда фельдмаршал, боярин Борис Петрович Шереметев, производил все свои военные операции из города Пскова. И войска-то были особые, каких раньше и видано не было: с косицами, в треугольных шляпах, в куцых полукафтаньях, в огромнейших сапогах с тяжелыми тесаками да фузеями, на концах которых торчали ножи.

— Ох! — вздыхали старики, — нонче все по-новому. Прежде стрельцы были с бердышом, с пикою, кафтан до пят, сапоги красные либо желтые, а ныне — что твой разбойник!

«На подбор удальцы! — с завистью думали о них неслужилые молодцы, купеческие и мещанские дети, — и житье вольное. Вино, деньги, бабы. Всего вдоволь!»

— Один другого краше, — тайно вздыхали девушки, смотря на рослых солдат и мечтая о таких мужьях.

Особенно оживился Псков с 9 сентября 1702 года, когда Шереметев вернулся в город на стоянку после целого ряда блестящих побед с войском, покрытым, так сказать, лаврами и отягченным добычею. Будучи послан Петром Великим разорять Лифляндию и Эстляндию, Шереметев выполнил эту задачу с особым рвением, мстя за свое поражение под Нарвой (1700 г.). В январе 1702 года он разбил своего победителя Шлиппенбаха, затем уничтожил на Чудском озере шведскую флотилию, завладел Сыренском и крепостью на устье Эмбаха. Чуть настало лето, и он снова разбил того же Шлиппенбаха под Гуммельсгофом (18 июля), забрав 15 пушек, 15 знамен и 300 пленных. Шлиппенбах укрылся с жалким остатком войска в Пернове, а Шереметев с неописуемой жаждой побед стал гулять по всей Эстляндии. Он взял Везенберг, Вольмар, Гельмет, Смильтен, Каркус, наконец Венден и Мариенбург. Город сдался, но своевольный взрыв порохового погреба был сочтен за нарушение капитуляции, и Мариенбург был отдан на расхищение.

Впрочем, такой же участи подверглись и прочие города. Таковы были время и его военные обычаи. Войско Шереметева не отставало от века, и сам Борис Петрович к противному не поощрял; а какова была добыча, можно судить по тому, что на всю армию Шереметева в три года казна израсходовала всего 40 000 рублей, и то на боевые снаряды и припасы.

Шведские отряды бежали всюду от Шереметева, и самый большой из них был почти добит русскими войсками под Ригой. Шереметев писал донесения о своих победах Петру, а тот, в свою очередь, отписывал своим друзьям-сподвижникам: «Борис Петрович гостил в Лифляндии изрядно, два города нарочитых да шесть малых взял и полону до 12 000, кроме служилых». Перед возвращением в Псков русские отряды грабили все окрестности, увели 20 000 голов скота, выжгли 600 селений, «ели всеми полками, а что не могли поднять, то попалили и порубили».

Девятого сентября 1702 года Шереметев с войском вступил в Псков. С самого раннего утра гремела музыка и неслась удалая солдатская песня, под звуки которых отряд за отрядом входили войска, текли по улицам и словно таяли, разводимые по обывательским домам. Шереметев в боевых латах и шлеме ехал на крупном белом аргамаке рядом с Глебовым и Титовым, своими помощниками. С тонкими чертами овального бритого лица, с белой косою, падающей из-под шлема, скорее тонкий, чем дородный, он производил вернее впечатление французского придворного, нежели неустрашимого воина. Василий Глебов, маленького роста, но толстый, с грубым четырехугольным лицом, скорее походил на сурового полководца, а Кузьма Титов, богатырь по росту, в кожаном кафтане с медной бляхой на груди, с мечом чуть не в два аршина, производил впечатление прямо атамана разбойников. Они ехали рядом и весело кивали головами на громкие приветствия псковичей, толпами стоявших по обе стороны пути.

— Вот так дяденька! — воскликнул рыжий мещанин, толкнув под бок своего соседа.

— Кузьма Титов, — объяснил сосед и прибавил: — Брошу я сапоги шить и уйду в солдаты. То-то жизнь!

«Бум, бум, бум!» — гремел турецкий барабан, покрывая своим грохотом и визг флейты, и частую дробь барабана. «Эй, жги! говори, говори!» — звенел голос запевалы, и отряды шли друг за другом, удивляя псковичей и своими костюмами, и своими богатырскими фигурами.

Прошли пехотинцы в зеленых кафтанах и желтых сапогах; с громом покатились громадные железные пушки; за ними шли бомбардиры и прислуга с длинными банниками; потом двинулась конница: на высоких, толстых лошадях ехали драгуны с пиками в руках, с ружьями на седлах; на горбоносых лошадках скакали косоглазые киргизы с луками и копьями, в своих остроконечных шапках, а дальше, в кафтанах, куртках, а то и просто в рубахах, с мохнатыми шапками на бритых головах, двигались казаки. Бесконечную цепь войска замыкали ряды телег, доверху нагруженных всяким добром, а также стада быков, коров и овец.

На площади у церкви Шереметева встретило духовенство с пением и колокольным звоном, и весь день шло у псковичей пирование. Не было дома, где бы на постое не стояли солдаты, и хозяева радушно угощали их, жадно слушая их рассказы об убийствах, пожарах и насилиях.

— Так им, басурманам, и надобно! — радостно говорили псковичи, — наше к нам ворочается!

Часть войска расположилась бивуаками на площади и вокруг города. Запестрели шалаши и палатки, и весь город принял вид громадного лагеря с непременными часовыми, паролем и лозунгом, с вечерней и утренней зорями, с перекличкой и беспрерывным разгулом.

В кабаке шло веселье с самого утра до позднего вечера. Целовальник Митька Безродный не спрашивал денег, а брал все, что дадут: и материю, и кованый пояс, и пистолет, и вязаные чулки. Купцы и мещане дружились с солдатами и слушали про их веселое житье. Тут же промеж пьянствующих сновали и бабы с задорным смехом и вызывающими взглядами.

Был уже девятый час в начале, и Митька Безродный в вечер на 15 сентября собирался гнать народ и запирать кабак, как вдруг в горницу вошел высокий, стройный, но бледный преображенец в запыленном платье и, оглядев всех присутствующих, громким голосом спросил:

— Братцы, не укажет ли мне кто дороги к генерал-фельдмаршалу?

— А тебе на что? Ты откуда?

— Преображенского полка, братцы! — послышались голоса.

— Вам-то что? — сказал вошедший и резко прибавил: — С письмом от царя! Ну что, довольны? — И он усмехнулся.

— Так бы и сказал сразу! А то ишь: к фельдмаршалу! — послышались возгласы.

— Пойдем, что ли, мне по пути, — сказал, поднимаясь с лавки, драгун.

Преображенец нагнул голову, шагнул через порог низкой двери и вышел следом за драгуном на темную, грязную улицу.

— Садись на тележку, — сказал он драгуну, указывая на узкую двуколку.

Драгун сел, преображенец сел рядом, извозчик зачмокал, и лошадь поплелась по грязи.

— Вот так от самого Порхова трясусь, — сказал преображенец.

— С письмом, говоришь, едешь от царя? А где он сам?

— Царь-то? Да в Архангельске. Суда новые спущает, дай Бог ему здоровья!

— А с чем письмо?

— Ну, это — царево дело, я не знаю, — оборвал посланный.

Драгун замолчал, потом ткнул возницу и закричал:

— Стой! Вот тебе и дом фельдмаршала. У купца Большакова он. Вот окно светится. Прощай!

Драгун прыгнул на землю и скрылся в темноте.

— Спасибо! — крикнул ему вслед преображенец, сошел с двуколки и стал стучать кулаком.

Ему отворил дверь рослый солдат с фонарем в руке.

— Скажи генерал-фельдмаршалу: посланный, мол, от царя с письмом! — нетерпеливо произнес преображенец.

— Мигом, батюшка! Иди за мной! — ответил солдат и, заперев дверь, повел преображенца по скрипучей деревянной лестнице. — Подожди тут, — сказал он, оставив его в тесной горенке, освещенной светом четырех лампад у огромного киота.

Через мгновение в горенку вошел красивый сержант и, вежливо поклонившись преображенцу, сказал:

— Пожалуйте к генералу!

Преображенец прошел по темному коридору и вошел в большую комнату. Вдоль стены стояла складная узкая кровать, посреди комнаты находились большой стол с двумя горящими свечами и широкий табурет, накрытый подушкой, и на нем сидел сам Шереметев в просторном желтом халате, без обычного парика, с короткими полуседыми волосами. Преображенец вытянулся и отчетливо произнес:

— От государя генерал-фельдмаршалу Шереметеву письмо, а на словах передать велено, чтобы действовать немешкотно, потому и зима скоро.

С этими словами бравый преображенец засунул руку за пазуху, вынул оттуда платок, развернул его, достал пакет из серой бумаги и подал его Шереметеву.

Фельдмаршал привстал, принимая конверт, потом сломал печать и, придвинув к себе свечи, стал читать письмо. Его лицо оставалось непроницаемым, пока он читал. Потом он сложил письмо, положил его на стол и, обратившись к своему сержанту, сказал:

— Фатеев, сведи молодца… как звать тебя?

— Рядовой Преображенского полка, Николай Багреев, — вытянувшись ответил преображенец.

Шереметев кивнул и продолжал:

— Сведи его куда-нибудь на ночевку. Он при мне пока что в денщиках останется. А потом иди к генералам Василию Лукичу и Кузьме Авдеевичу, чтобы сей минут ко мне шли… Иди!

Сержант браво повернулся, сказал Багрееву: «Идем!» — и вышел из комнаты. Они прошли коридор, горенку; тот же солдат выпустил их из дверей, и они очутились на улице.

— Ну, я тебя, сударь, к нам на квартиру сведу, — сказал сержант. — Живет нас в горнице четверо, ну, а как я нынче в дежурных, то тебе моя постель послужит. Тут недалеко. Шагай!..

II Друзья

Действительно, они свернули в узкий переулок, прошли еще с сотню шагов и вошли в низенькую калитку палисадника.

— У приказного Жмохина снимаем, — сказал по дороге сержант, — дочка — прямо красоточка, да прячет, негодяй!

Сержант ввел Багреева в темные сени, пнул ногой невидимую дверь, и она, распахнувшись, открыла просторную комнату с большим столом посредине и брошенными на пол тюфяками. В углах комнаты грудой лежали седла, медная посуда, разное оружие и платье, а за столом, уставленным бутылками и кувшинами, сидели трое молодых, здоровых людей в одних рубахах.

— Вот, государи мои, — начал сержант, как вдруг один из сидящих за столом вскочил и с возгласом: «Николаша, друг мой!» — бросился обнимать преображенца.

— Антоша! — радостно ответил Багреев и крепко поцеловался с молодым человеком.

— Вот и отлично! — воскликнул сержант, — мне и знакомить не нужно. Наш сожитель будет. Савелов, знакомь, а я иду! — и с этими словами сержант скрылся из горницы.

— Иди, иди к нам! — произнес Савелов, ухватив Багреева за руку, — мы все — друзья, славные ребята! Это, государи мои, — мой дружок и землячок, Николаша Багреев. Вместе учились в Москве, вместе служить пошли. Его за его рост Меншиков в Преображенский назначил, а меня сюда, к вам, в драгуны. А это, Николаша, тоже мои дружки — братья Матусовы, Степушка да Семушка, а тот, что ушел, — сержант Фатеев. Куда это он ушел-то? Да и ты откуда? Ну, что же, давай выпьем по чарочке! — Все это он проговорил одним духом и, наконец усадив Багреева рядом с собою на лавку, сказал Матусову: — Лей, Степушка!

Братья Матусовы с короткими, словно волчьими, шеями и волосатыми грудями производили впечатление богатырей с детскими, короткими лицами. Степан беспрерывно смеялся и хлопал брата по плечу, а Семен в ответ встряхивался, как пудель, и восклицал: «Вот так фортеция»![142] Оба они были круглыми сиротами из курских дворян. Когда вышел царский указ о вызове на службу всех дворянских детей, они взяли свои скудные пожитки и вместе с единственным дворовым человеком, Филатом, явились в Москву. Царь сам назначил их в пехоту, а Шереметев зачислил в полк Гумиза.

Степан налил по чарке водки, подвинул тарелку с вареной курицей Багрееву и смеясь сказал:

— Во здравие, виват!

— Виват! — подхватил его брат.

Багреев выпил и стал жадно есть курицу.

— Ну, говори же, — приставал к нему Савелов, — что делал, как служишь? Часто ли государя видишь? Как сюда попал?

— Ишь, засыпал, — засмеялся Степан, — дай поесть ему. Видишь, отощал. Прав я, Семушка?

— Известно. Лей ему еще! — пробасил Семен.

Багреев выпил еще и тогда оправившись стал отвечать на вопросы. Где он служит, что делает? Да ведь не так давно расстались — всего два года. Правда, в это время он царю полюбился, и тот его в денщики взял, а кроме этого ничего. При царе и хорошо, и боязно. Чуть что — и палкой по плечам, руки потом не поднимешь. И потом — все служба! Спишь,хорошо, если четыре часа. Где он, там и ты, а он как есть везде.

— Диво дивное! — восторженно воскликнул Савелов, — чудо времени, адамант! Видит сквозь землю, слышит за версту! И везде сам.

— А пожил бы подле него, — со вспыхнувшим лицом подхватил Багреев, — не так дивился бы. Все знает, все умеет, и в простоте никто с ним не ровен. Слышь — Петр Михайлов, а ведь это — он!..

— Ну, а зачем ты сюда приехал? — спросил Савелов.

— С письмом от царя к фельдмаршалу. Надо думать, завтра поход будет. Царь в Архангельск приехал, думал — шведы там будут, сказывали, будто собираются А их нет. Царь пока ждал, корабли все строил, именины справил — знатно пили, а потом в Соловецкий монастырь уехал и там поход надумал: Ингрию[143]воевать хочет.

Багреева слушали с жадным любопытством. Привыкшие к боям молодые сердца уже радостно бились.

— Ха-ха-ха! — весело засмеялся Степан, — опять погреемся.

— Вот так фортеция! Выпьем! — добавил Семен.

— Можно! — согласился Багреев и стал рассказывать снова.

Знают ли они про победы Апраксина? Как он на реке Ижоре Кронгиорда разбил и гнал до самой Славянки? Теперь шведов везде бьют, где только встретят, а их король в Польше за Августом гоняется.

— И пусть его! А мы тут им шеи наколотим!

— Ха-ха-ха! Ладно сказано, Семушка!

— Здорово! Лей, Степушка!

— Можно! Ну, а у тебя что? — спросил наконец Багреев.

Тот вдруг сделался грустным, и его безусое лицо побледнело.

— Что с тобой? — с удивлением взглянул на него Багреев.

— Амуры у него, ха-ха-ха! — засмеялся Степан, — я ему говорю пей! Так, Семушка?

— Правильно! Пей — и всему крышка!

— Эх, не понимают они меня, Николаша! Выслушай ты и рассуди сам. Слушай! Видишь ли, как мы взяли Вольмар, сам Шереметев с Глебовым на Мариенбург пошли, а генерал Титов задержался, дабы вокруг еще пообчистить. А с ним и наш полк, и я, значит. Ну, хорошо. Бьем мы это шведов, где пятьдесят, где двенадцать человек, и идем себе. Мы-то, драгуны, все впереди, в разведках. Идем, идем. Только вдруг тебе мыза, усадьбишка такая — Уморительская, Заморительская, нечистый ее знает, как и звать-то[144]. Достали языка[145]. Слышь, три сотни шведюков сидят! Мы это назад. Сейчас пушки, пехота, обложили их, ну, и как тараканов! — Савелов вздохнул, помолчал и заговорил снова: — Грабят это наши. Вой, крик!.. Только слышу женский голос, да еще по-русски. Меня словно ударило! Ей-Богу! Что такое? Скачу, гляжу, возок; наши вокруг, а оттуда так-то ругаются. Я к возку. Сидит там баба, от солдата узел тянет и орет, а рядом — девушка. — Он закрыл лицо руками и ахнул. — Ах, Николаша, если бы ты видел! Что это? Ангел, голубь белый. Чистота, а в глазах страх… бледная. Я на солдата. «Мое, — кричу, — пошли!» — замахал саблей. Ну, и отступили. Я с ними рядом. Очнулись. Кто, откуда, как сюда попали? Слышь, купецкая жена да дочка; дочь-то Катюшей звать, Катя…

Лицо его озарилось улыбкой, потом омрачилось снова.

Семен Матусов положил голову на стол и храпел; Степан спал тоже, прислонившись к его плечу; сальная свечка нагорела и чадила; табачный дым застилал горницу.

— Катей звать. Купца Пряхова из Ингрии, новгородского купца… Были они это в Риге, ехали в Остров, оттуда, значит, на Новгород и домой куда-то. Я уж и не понял даже; все на Катю смотрю. Ну, и поехал с ними. А как Мариенбург брать — их и нет: пропали, сгинули… Или убили их, или уехали, — и Савелов схватился за голову и застонал.

— Да тебе-то что? — удивленно спросил Багреев.

Тот в свою очередь взглянул на него исступленным взглядом.

— Да полюбил же я ее, пойми! — прошептал он, схватывая Багреева за руку, — и она меня. Старуха уснет, мы целуемся. Ах, не забыть мне ее, не забыть! В Острове был, искал, тут искал. Нет и нет!

Багреев сочувственно взглянул на друга и, видя, как он убивается, сказал:

— Может, и найдешь. Вот теперь в Ингрию идем…

— Ах, если бы!

Свечка догорела и шипя погасла. У Багреева от усталости слипались глаза. Он нашарил чью-то постель и повалился на нее, а Савелов все шептал:

— Ах, если бы найти! Ведь как любились-то! Три дня, как сон. Я даже не грабил ничего…

А в это же время у Шереметева сидели Титов с Глебовым и внимательно слушали письмо царя к фельдмаршалу.

«Сами чаем немедленно быть в Ладогу и Вам о том же указываем. Понеже так все слаживается, что легко можем фортецией Нотебург овладеть и тем свои виктории много увеличить»…

— Отдохнуть не пришлось, — промолвил Титов.

— Государь об отдыхе не мыслит, токмо о славе оружия, — так нам ли говорить о том?

— А каким путем пойдем к нему? — спросил Глебов.

— Я уже глядел. Прямо на Порхов, а оттуда вдоль по Волхову до самой Ладоги. Надо, Василий Лукич, лодки наготовить и чтобы продовольствие и прочее все в порядке.

— Это уж известно. Когда же тронемся?

— Завтра нельзя, а послезавтра надобно сниматься. Кузьма Авдеевич впереди пойдет, а там мы оба.

— Так завтра с утра и за работу! — сказал Глебов, вставая.

Титов поднялся тоже, и они ушли, оставив Шереметева.

Он раскрыл карту и долго рассматривал ее, потом улыбнулся, набожно перекрестился и сказал:

— Да, русский орел заклюет Швецию. Уходи, Карл, подальше их этих мест!

Он отошел к своей постели и медленно стал раздеваться.

Фатеев в крошечной горенке, сидя на табуретке, крепко спал, свесив на грудь голову.

Спали все, и только Савелов лежал неподвижно без сна. Ему представлялась русая головка милой Кати; он видел голубые глаза с ресницами, что стрелы, видел пунцовые губы девушки и ряд белых ровных зубов, обнажаемых улыбкой, вспоминал душный летний вечер, когда ее руки обвивались вокруг его шеи и губы тихо шептали: «Милый ты мой, любимый!» Он закрыл поцелуями тогда ее губы. И вдруг все это исчезло, как сон, исчезло, чтобы томить его непрерывной тоскою об утраченном счастье!

— Николаша! Слушай, Николай! — окликнул он спящего Багреева.

— М-м-м-м, — промычал тот и повернулся на другой бок.

— Мы ведь найдем ее, а? Побожись, что поможешь, скажи: «Ей-Богу!» — и он стал тормошить Багреева.

— Ей-Богу! — ответил тот и захрапел снова.

III На берегу пустынных волн

В ясный сентябрьский день вниз по Неве тихо спускалась небольшая лодка. На скамейке, обняв друг друга, сидели две девушки: одна — русая с голубыми глазами, а другая — с темными волосами и серо-зеленоватыми глазами; на корме же лодки стоял и правил веслом юноша. Ему было лет восемнадцать, но в высоких желтых кожаных сапогах, в серой куртке, на поясе которой висел нож, с русыми кудрями, едва сдерживаемыми войлочной шапкой, с открытым, смелым лицом, он своим ростом и широкими плечами, и крутой грудью производил впечатление молодого богатыря. Он лениво шевелил веслом, и лодка медленно скользила вдоль берега, покрытого густым сосновым лесом.

Она спускалась приблизительно от того места, где нынче в Петербурге находится Калашниковская пристань. Тогда же (в 1702 г.) на этом месте находилась деревня Манола, заселенная финнами, преимущественно рыбаками.

И весь вид Невы имел тогда совершенно другой характер. Ее крутые берега щетинились еловым и сосновым лесом; не стояли пароходы и баржи, а лишь кое-где мелькал белый парус легкой ладьи рыбака, да редко-редко через реку переползал неуклюжий плот, служивший для переправы, там ниже, где теперь Смольный монастырь. На месте последнего находилось большое село Спасское — старинный русский поселок новгородских купцов, а напротив, где теперь Охта, стояла крепость Ниеншанц и против нее, через речку Охту, город Ниен.

Лодка медленно приближалась к этим местам, и на левом берегу уже виднелись тесовые крыши домов и амбаров и среди них зеленый купол церкви, а на правом — крепость со рвом, шестиугольной стеной, с шестью башнями и неуклюжими, длинными пушками, а за нею — черепичные крыши городских домов и амбаров.

Всего три года тому назад здесь кипела жизнь, стояли шенявы и барки, на пристанях суетились люди, а теперь из-за войны с Россией все затихло, замерло. Многие из шведов в страхе, что придут русские, бежали в Выборг, а русские перебрались в Новгород, и оживленная местность приняла описанный вид. Только шведские солдаты шныряли тут и там, только шведские военные суда то спускались, то поднимались по Неве, да по деревням шли равнодушные финны, промышляя охотой и рыбной ловлей, да в селе Спасском осталось еще десятка полтора купеческих семей и их приказчиков, более смелых или более тяжелых на подъем.

К числу таких принадлежала и семья богатого купца Пряхова, торговавшего в Новгороде и осевшего в Спасском еще до времени прихода Делагарди (1611 г.). Теперешний Пряхов уже не помнил того времени, но знал, что и отец, и дед его здесь грузили суда и сплавляли их вниз через Балтийское море в далекую Англию и города Ганзейского союза.

Закоснелый старовер, Пряхов не возлюбил смелого преобразователя, царя Петра, за его новшества и не называл его иначе, как порождением антихристовым, а когда другие его товарищи ввиду военного времени тронулись с места, он вначале только плевал и махал руками.

— Наше место свято, сто лет тут торгуем; нехристь-швед не мешает, так и этот пройдет мимо! — говорил он и не трогался с места.

Но приближалась опасная пора; нехристь-швед: в лице коменданта Ниеншанца несколько раз наведывался в Спасское, что-то измеряя, прикидывая и соображая с другими офицерами, и стали слышаться речи, что шведы хотят жечь Спасское и строить на его месте редуты.

— Ты что же в мыслях задумал? — начала приставать к мужу Пряхова. — Или хочешь, чтобы они все наше добро огнем спалили, или ждешь, чтобы царские потешники нас разнесли.

— Оставь! — отмахивался Пряхов, — не бабьего ума это дело!

Однако он стал задумываться и наконец решил переезд, для чего сначала снарядил обоз, нагрузил его всем своим товаром и отправил с приказчиком Грудкиным в Новгород, куда шла прямая дорога от Спасского; затем, дней десять спустя, он решил ехать со своей семьей и домашним скарбом.

Пряхов с женой и работниками суетился по дому, по кладовым и амбарам, а тем временем его дети, дочь Екатерина и сын Яков, с дочерью приказчика Софьей гуляли или катались в лодке, прощаясь с бором, с берегами Невы и самой Невой.

— Скучно будет! — вздохнув, промолвила Катя и любовно огляделась вокруг: — Все тут знаешь, везде-то резвились, радовались, а там…

— Свыкнешься! Да и не навек едем в Новгород, — ответил брат. — Я так думаю: царь-батюшка со своими воинами живо этих кургузых шведюков разгонят, и все это, — он махнул рукой, — нашим русским станет. Слышь, оно и было наше.

— Тсс! — испуганно остановила его сестра, — как ты царя-то величаешь? Вот ужо тятенька услышит, он тебе задаст.

— Что мне тятенька? Он так думает, а я иначе понимаю. Против Петра Алексеевича и царя не было. Вот что! Вот вы в Новгород поедете, а я к царю убегу! — и глаза его разгорелись, а грудь заходила ходуном. — Я знаю, где он… тут, недалеко! Да!.. И убегу! — упрямо повторил он.

Сестра покачала русой головкой, а ее подруга, Софья Грудкина, вдруг побледнела.

— Воевать пойдешь? — спросила она дрогнувшим голосом.

— А то что же? Муку мерять да овес ссыпать, что ли? — ответил Яков.

— А если забьют? — голос Софьи упал до шепота.

— Других не бьют, зачем меня? А добра-то сколько навезу! Ой-ой! Вот тут внизу, слышь, Адинцова мыза. Чего в ней нет! Все наше! Я уж этих кургузых набью… Ух!..

— А что они тебе сделали? — задорно спросила Катя.

— Что? — Яков даже усмехнулся и потом воскликнул, — одно — веры не нашей, а потом носы дерут. Прошлый раз стоят и орут: «Паром, паром!» Я слышу, а мне что? Нешто я при переправе? Переехали они и на меня: «швин, швин», — он передразнивал шведов. — Ну, я и саданул одного. Он кувырком, а они все на меня, четверо! Едва отбился от них. Ей-Богу! А Ермила в острог забрали, зачем, вишь, не поклонился этому старшему. Тоже!

— Правда, охальники, — подтвердила Софья, — и я понять не могу, почему с ними батюшка якшается.

— Наши старики с ними торгуют вместе, вот и дружба. А мне что? Я — русский и, ежели они с нами воюют, то я буду против них! — горячо отозвался Яков.

Екатерина теперь молчала и задумчиво смотрела по сторонам. Вскоре они подплыли к своей пристани. Как есть против них на другом берегу стояла крепость.

— Что это, поглядите? — воскликнула Екатерина.

Яков и Софья взглянули на другой берег и увидели у крепостной стены большой галиот[146], из которого друг за другом выходили шведские солдаты и вереницей шли в крепость. С того берега раздавались крики, грубые слова команды и звон оружия.

— Чуют, вороны! — усмехнувшись, сказал Яков и, бросив весло, стал притягивать лодку к деревянным сходням.

— Ай! Фрейлен Катерина, фрейлен Софья! Камрад Яков! Добрый день! — раздался с берега визгливый голос, и с крутого спуска быстро сошел на пристань юркий худощавый мужчина в синем мундире шведского офицера, в черных кожаных перчатках с крагами и с громадной шпагой на боку.

Молодые люди холодно поздоровались с ним, а он, прижимая руки к своей узкой груди, слащаво заговорил по-шведски:

— Комендант узнал, что ваш славный батюшка отъезжает со всем своим домом от нас, и послал меня выразить ему свой привет, а я сам, — и офицер опять перегнулся, — не могу удержаться, чтобы не пожать ручки фрейлен Катерине и не поцеловать щечки фрейлен Софьи.

— Мало каши ел! — пробормотал по-русски Яков, а девушки вспыхнули и торопливо стали взбираться по крутому спуску.

Офицер хотел было помочь им, но споткнулся о шпагу и упал. Яков схватил его за высокий воротник мундира, приподнял, встряхнул и поставил на ноги. Офицер сердито нахмурился и бросился догонять девушек, но те уже скрылись, быстро шмыгнув в калитку высокого, плотного забора, окружавшего ряд крепких деревянных построек.

Яков только усмехнулся на гнев офицера, привязал лодку и обратился к нему:

— Для чего это столько солдат приехало?

— Да чтобы русских свиней бить! Они уже сюда подбираются. Да! Хотят Нотебург брать. Ну, да сломают зубы.

Яков радостно улыбнулся, и в его глазах сверкнуло торжество.

— Вестимо сломают! Эти солдаты-то, наверно, от генерала вашего Кронгиора ворочаются? — насмешливо спросил он.

— Мальчишка, прикуси язык! — закричал шведский офицер. — Не будь у тебя сестры, я бы избил тебя!

— Ты? — и Яков замахнулся.

Вероятно, офицер полетел бы через мгновение в воду, если бы сверху не раздался испуганный оклик Софьи: «Яша!» Она в беспокойстве вернулась на берег и теперь со страхом махала Якову рукой, в первый раз назвав его уменьшительным именем. Яков опустил руку, презрительно взглянул на перепуганного офицера и взлетел на берег.

— Это ты меня так назвала? — радостно спросил он.

Девушка зарделась.

— Испугалась я…

— Любишь, значит? — шепнул Яков.

Девушка вместо ответа громко рассмеялась и сказала:

— Смотри-ка, смотри!

Яков взглянул вниз. Офицер топал ногой, грозил кулаком и выкрикивал какие-то ругательства по адресу Якова, потом махнул рукой и быстро пошел к пристани парома. Яков тоже засмеялся.

— Я ему его Кронгиорда помянул. Бежал-то он мимо нас, когда его Апраксин отколотил. Помню, мне один швед рассказывал, пока их на паром сажали: «Так, — говорит, — били, и с боков, и спереди!» Ха-ха-ха! Вот он и обозлился.

— Смотри, в крепости пожалуется, — тревожно сказала Софья.

— А мне что? Я все равно уйду отсюда и их бить буду!

— А я? — девушка потупилась и смахнула с глаз слезы.

— А ты меня дождешься и повенчаемся. Вот что! — ответил Яков и, вдруг обняв Софью, прижал ее к себе.

Она прильнула к нему и прижала свои губы к его щеке.

— Как это вдруг все! — через минуту произнес Яков, смотря на Софью пьяными глазами, а она счастливо засмеялась.

— Яков, где ты? — послышался резкий голос, — иди помочь!

Софья быстро шмыгнула в калитку. Яков оглянулся и увидел бегущего к нему по улице здорового парня.

— Дядюшка зовет телегу грузить, без тебя рук мало, — сказал подбегая работник.

— Идем! — весело отозвался Яков и через минуту суетился подле амбара, вместе с отцом и двумя работниками укладывая сундуки и ящики на телегу.

Пряхов угрюмо следил за работой и вздыхая повторял:

— Антихристовы затеи. Нет ему, нехристю, упокоя!..

IV Арест

Пока Яков с отцом и работниками нагружали телеги, жена Пряхова торопилась с укладкой по дому. В низкой горнице, служащей для трапезы, она вынимала образа из громадного киота и, бережно завернув их в новые холстины, сдавала на руки двум девушкам.

А наверху в тесной светелке сидели Катя с Софьей и обменивались своими девичьими тайнами.

— Ведь ты не сердишься, — краснея, как вишня, сказала Софья, — что я твоего брата полюбила? Нет?

— Да что ты! Да Господь с тобою! — обнимая подругу, ответила Катя. — Я с тобою — что сестры, а теперь и впрямь породнимся.

— А сам? — упавшим голосом прошептала Софья.

— Тятя бы с охотою. Только вот Яша на войну хочет.

Софья закрыла лицо руками и заплакала.

— Бедная я, горемычная! И любовь моя со слезами и печалью! — жалобно заговорила она.

Катя горячо обняла ее и заговорила дрожащим голосом:

— Не плачь, Соня, не одна ты горемычная. И я тоже… Какое!.. Мне хуже твоего, горше…

Софья с удивлением взглянула на нее.

— Никому не говорила я до сих пор, а тут невмочь. Слушай! Помнишь, как я с матушкой в Ригу ездила летом?

Софья кивнула. Слезы ее высохли, и она, полураскрыв губы, жадно слушала свою подругу.

— Помнишь, матушка сказывала, как на нас русские напали и за нас один воин вступился? Потом мы с ним до Мариенбурга ехали, а там бой начался и мы ночью уехали? — спросила Катя подругу; когда же та опять кивнула, она совсем прижалась к подруге и еле слышно прошептала: — Я, Соня, того воина полюбила и он меня… целовались мы… Он говорил, как кончится война, он приедет и женится. Да, видно, не сбудется это. Ведь уехали мы от него, и знаю я только, что зовут его Антоном и что он на коне… уехали и не простились даже.

Софья почувствовала на своей щеке горячие слезы. Она в свою очередь обняла Катю и спросила:

— А он знает, как тебя звать и откуда ты?

— Я сказывала. А вдруг он забыл или, может, убит, голубь мой! Ведь и я ничего-ничегошеньки не знаю о нем.

— И полно! — оживляясь сказала Софья. — С чего убит? Жив! А запамятовать разве можно такое? И тужить тебе нечего. Кончится война — и вернется он, и справите свадьбу. Ирина Петровна как его хвалила…

— А тятя разбойником ругает.

— И он обойдется, — уверенно сказала Софья и вдруг вскрикнула, заглянув в окно, а затем испуганно сказала: — Гляди!

Катя выглянула во двор и увидела двух шведских солдат, горячо говоривших с самим Пряховым и Яковом.

— Что такое? — сказала Катя, — пойдем!

Девушки быстро сбежали с лесенки в сени, а из них — во двор.

В это время старик Пряхов махал руками и кричал, мешая шведский язык с русским:

— Велика птица ваш Ливенталь! Ишь ты! По соседству генерал ко мне с поклоном посылает, а он — на-ка — на сына жалуется. Да что ему сын сделал? А?

— Говорил непристойные вещи, кулаком грозил, — ответил один из солдат и перебил сам себя: — Да нам что? Нам приказано привести и доставить в крепость.

Софья побледнела и, чуть не лишившись чувств, вскрикнула:

— С ним, как с Ермилом, сделают. Задавят!

— Не бойся! — ответил Яков, быстро обернувшись к ней, — я — не Ермил.

— Что же они от тебя, басурманы, хотят? — закричал отец.

— Яша, куда тебя? Зачем? — испуганно крикнула и мать.

Яков был бледен и нервно сжимал кулаки, сдвигая брови.

— Ну, нам говорить некогда! Идем! — грубо сказал один солдат, трогая Якова за плечо.

— Куда? Зачем? — кричала мать, — не отдам вам его.

— Яша, не иди с ними! — с плачем воскликнула Катя, а Софья только молча протягивала руки, словно желая удержать своего милого, и что-то шептала побледневшими губами.

Старик яростно хлопнул шапкой о землю и выкрикнул:

— Ну, так и я с ним в плен пойду! Нехристь этот самый комендант, а все же поймет. Мы и так уезжать хотим, нам в ваши дела не путаться. Иди, Яков!

Последний повернул к отцу бледное лицо, и его глаза сверкнули, а голос впервые зазвучал при отце самоуверенно, твердо:

— Оставь меня, батюшка! Неспроста это все. Сбирайся и поезжай с Богом, а я все равно от них уйду и здесь же вечером буду. Не гневись, а послушайся!

Отец сперва изумленно отшатнулся, но потом, словно одумавшись, кивнул сыну и сказал:

— Будь по-твоему! Благослови тебя, Господи!

На дворе поднялся вой. Закричали и стали причитать в голос мать и обе девушки, а их плач подхватили служанки.

Яков крепко и нежно поцеловал мать и сестру, нагнулся к Софье, быстро шепнул ей: «Жди в саду всю ночь!» — и обратился к солдатам:

— Ну, идем!

Женщины заголосили еще громче.

— Бабы, в дом! — не выдержав, закричал и затопал ногами сам Пряхов, а в это время Яков под охраной двух солдат уже выходил со двора. Старик махнул рукой и, крикнув работников, еще деятельнее занялся укладкой. — Живо, бабы, укладывайтесь! Солнце зайдет, и мы в дорогу. Живо, живо!..

А солнце уже спускалось, и вечерние сумерки окутывали оба берега Невы серою мглою, смешиваясь с густым, поднимающимся от воды туманом.

Солдаты сели в лодку вместе с Яковом, перевозчик налег на весла, и лодка тяжело двинулась вверх против течения, чтобы потом спуститься к пристани крепости. Солдаты оживились и грубо шутили над Яковом.

— Подожди, русская свинья, будет тебе палка!

— Узнаешь, как шведского офицера поносить, скотина! — выругался другой по-шведски.

Яков исподлобья взглянул на них, потом на перевозчика и вдруг в одно мгновение вскочил на ноги, вырвал весло из рук лодочника и двумя страшными ударами по головам свалил солдат. Они упали на дно лодки с разбитыми головами.

Пораженный ужасом перевозчик пал на колени и с мольбой протянул к Якову руки.

— Пощади! Жена, дети… — пролепетал он в испуге.

— Садись на корму! Давай весло! — резко приказал Яков.

Финн послушно пересел, а Яков взял весла и сильными взмахами погнал лодку назад к селу. Солдаты лежали, заливая кровью дно лодки. Яков пристал к берегу и отрывисто сказал чухонцу:

— Выходи и беги без оглядки! Живо!

Перепуганный финн быстро исчез в тумане.

Яков взял из лодки весла, перешел в свою лодку и снова поплыл на середину реки, ведя на буксире лодку с убитыми солдатами. Его лицо было нахмурено. Это были первые убитые им враги и ему было как-то не по себе от сознания совершенного. Он спустился по течению ниже крепости, отвязал лодку с убитыми и отпустил ее. Она закачалась и медленно поплыла вниз, а Яков снова повернул к Спасскому и, борясь против течения, налег на весла. Наконец он почти ощупью вышел на берег и пошел к своему дому. У забора он увидел неясную фигуру.

— Кто? — тихо окликнул он.

— Яша! — раздался тихий возглас, и его шею обвили женские руки.

— Соня, лапушка!

— Как ты вернулся? Они отпустили?

— Отпустили, — глухо ответил Яков и, не выпуская любимой девушки из объятий, двинулся к дому. — Батюшка собрался?

— Да, только до утра не хочет ехать, да и Ирина Петровна говорит, что без тебя не поедет.

— Поедут, — ответил Яков и остановился. — Вот что. Соня. Я сейчас же уйти должен. Наши, слышь, у Орешка[147] стоят, брать его будут, так я туда… а ты… ты молись за меня и жди. Вернусь — поженимся и заживем!..

— Милый, сокол мой ясный! — всхлипывая, зашептала Софья, но Яков резко перебил ее:

— Оставь это! И раньше мне было на войну идти по сердцу, а теперь и нельзя иначе.

В его тоне Софье послышалось что-то недосказанное, страшное, и она сразу замолкла, только крепче прижалась к Якову. Они пошли к дому. У дверей Софья выскользнула, и Яков один вошел в горницу. Все ее убранство было вынесено, и она имела вид голой избы. Только вдоль стен стояли непокрытые лавки да посредине горницы тоже непокрытый скатертью стол. С лавки вскочил отец, из соседней горницы — мать и оба радостно вскрикнули:

— Вернулся? Отпустили?

— Не отпустили, да вернулся, — произнес Яков и, опустившись на колени, поклонился в ноги отцу с матерью. — Батюшка, матушка, простите и благословите: забил я этих двух шведов и назад бежал к вам, чтобы простили меня и благословили царю послужить, этих шведов бить.

Ирина Петровна в ужасе всплеснула руками и собралась уже заголосить, но Пряхов, остановив ее, обратился к сыну:

— Что забил этих поганцев, Бог простит — забил в обороне, а не татебным делом. Что же до царя — тьфу! — и до войны — нет тебе моего благословения.

— Батюшка! Мне деваться некуда. Сейчас меня ловить будут. И тебе говорю: сбирайся и поезжай. Верст тридцать уедешь, а дальше они не погонятся. Меня же благослови!

— К антихристову порождению, к табачнику?

— Брось, Василий! — строго остановила его жена, — коли ему головушку девать некуда…

— А с нами?

— Не будет мне покоя, батюшка. Кровь моя кипит против них, насильников. Благослови!

Старик опустил седую голову; его грудь тяжело вздымалась. Наконец он вздохнул и сказал:

— Иди! Не прокляну я тебя, ослушника, но и благословения моего тебе нет.

— А благословлю я, Яша! — с жаром воскликнула Ирина Петровна и, сняв с шеи крест, подняла его, после чего торжественно сказала: — Вот тебе, светик мой ясный, мое материнское благословение. Носи его и чти нас нерушимо. Благослови тебя, Матерь Божья! — и, надевая на шею сына шнурок, она стала сама на колени и обняла сына, целуя его и обливая слезами.

Старик отвернулся, смахнул с ресниц слезу и, тряхнув головой, вышей из горницы. Тотчас по двору разнесся его сердитый голос, в темноте замелькали красные огни зажженных факелов, и началось суетливое снаряжение к отъезду.

— Подожди, матушка, с Катей прощусь, — сказал Яков, тихо отстраняя мать, и бросился в светелку.

Там плакала Софья, а Катя утешала ее, повторяя: «Обе мы горемычные!» — тоже плакала.

Яков поцеловал обеих девушек.

— Береги ее, Катя! — сказал он сестре, указывая на Софью, а Катя обняла последнюю и сказала брату:

— А ты мою просьбу исполни. Ищи ты в царских войсках воина Антона, что на коне и что в бою Мариенбург брал. Скажи ты ему, что Катерина — сестра твоя — век его помнит и ждать будет и чтобы он берег себя!

Она откачнулась от брата, приткнулась к лавке и закрыла лицо руками. Яков не удивился и только повторил:

— Антон… Мариенбург брал…

V К царскому войску

Было двенадцать часов ночи, когда заскрипели ворота дома Пряхова и из них выехали две телеги и возок. С телегами шли два работника, балагуря с девушками, сидевшими поверх сундуков, ящиков, перин и подушек; в возке ехали сам Пряхов с женою, дочерью и Софьей, украдкой вытиравшей слезы.

Все были грустны и расстроены. Большой дом в Спасском строил дед Пряхова; отец и он сам добавили пристроек; в нем родился сам Пряхов и увидели свет Катя с Яковом. И вот все пошло прахом.

Старик хмурился и шептал проклятия тому, кто, по его мнению, нарушил весь устой его мирной, деятельной жизни. Его жена прощалась с домом, где только в последние дни познала горе. Катя грустила и по дому, и по реке, а втайне — по конному воину, с которым разделила жар первого поцелуя в июньскую ночь. Соня же не могла еще оправиться от впечатления разлуки с Яковом.

И телега, и возок быстро двигались прямой дорогой в Новгород, а Яков тем временем бодро шагал по узкой лесной тропинке, держась берега Невы. На нем были высокие сапоги, полукафтан, треух и нож у пояса, да через плечо была перекинута сумка с провизией, а в руках он нес самострел и большую суховатую палку.

Темная ночь и глухая лесная тропинка не страшили юноши ни зверем, ни злым человеком. Он верил в свою силу и был увлечен своими пылкими мечтами. Молодец всегда возьмет свое, и в эти минуты, шаг за шагом приближаясь к своей заветной цели, Яков не жалел ни покинутого дома, ни отца, ни матери, ни даже полюбившей его Софьи. Вернутся и заживут они доброй, радостной жизнью, а пока… погуляет он вволюшку! Он сильными движениями расправлял свои могучие плечи. Видеть самого царя, про которого он слышал дивные рассказы, видеть полководцев славного Апраксина, Шереметева, Брюса — и наконец служить в их войсках и бить ненавистных ему шведов!.. Это ли — не счастье? И его лицо вспыхивало восторженной радостью.

Кончалась ночь. На реке заколыхался туман и повеял предрассветный ветерок. Заиграла заря, а вслед за нею наконец выплыло солнце и осветило и царственную реку, и редкий лес, и глухую тропинку, по которой шагал Яков.

Он приостановился и оглянулся. Крепости Ниен не было уже видно, она скрылась за поворотом реки.

Яков присел на седоватый мох под елью, развернул свою сумку и невольно улыбнулся. Чего только не положили туда заботливые руки матери и Софьи! Пирог с морковью, яйцами, оладьи, кусок мяса и даже небольшая сулея с настойкой. Яков приложился к сулее, сделал два больших глотка, а потом начал есть с волчьим аппетитом. Затем, почувствовав усталость, он вытянулся под елью, положил под голову сумку, надел на руки ремень от самострела и через минуту своим богатырским храпом спугнул белку, с любопытством следившую за ним с верхушки елки.

Яков спал и видел царские войска, пушки, лодки, слышал выстрелы и орал что-то неистовое, избивая палкой толпы бегущих на него шведов. Но вот один из шведов обернулся, взмахнул фузеей[148] и что есть силы хватил его по плечу. Яков застонал и… проснулся.

В тот же миг он вскочил на ноги и взмахнул своей палкой. Это был не сон. Перед ним стоял человек, который несомненно ударил его дубиной, а невдалеке стояли еще четверо. Все они были одеты в оборванные военные мундиры зеленого цвета, в серые штаны и кожаные сапоги с раструбами. Головы их покрывали треугольные шапки, из-под которых торчали растрепанные косицы. У двух из них на белых портупеях висели тяжелые тесаки, у одного в руках было неуклюжее ружье, а у двух других по дубине. Лица их были испитые, угрюмые и злые и не обещали Якову ничего доброго, но он и не взглянул на них. Его палка быстро опустилась на голову стоявшего перед ним человека, и тот, как подкошенный, упал к его ногам.

— Бей его! Наступай, ребята! Вали! — заорал тот, который был с ружьем и бросился вперед, но Яков предупредил его: он рванулся к нему навстречу и начал работать своей палкой так, что только слышались треск да стоны.

— Ой-ой! Погоди, леший, будет! — закричал наконец толстый, приземистый оборванец с тесаком, — давай мириться!

Яков тяжело перевел дыхание и опустил палку.

— Чего ты, дьявол? — заговорил примирительно толстяк. — Тебя Севастьян только разбудить хотел, а ты — на!

— Хорошо будит, нечего сказать! — ответил Яков, — а если бы по голове?

— То-то и есть, что промахнулся, — злобно отозвался тот, кого назвал толстяк Севастьяном, и, тяжело поднимаясь, сел перед Яковом. — Вот и ты убил бы меня, если бы не треух!

— Не я начал! — смущенно улыбнулся Яков.

— А и силища у тебя, у медведя! — с завистью сказал один из побитых, высокий и тощий. — На-кась, всех избил!

— Люблю! — смеясь крикнул толстяк. — Ну, будем мириться! Не бойся, мы теперь с тобой, что братья. Как звать тебя?

Яков подозрительно поглядел на него и нехотя назвал себя.

— Яшка, значит! Яшка — медная пряжка, парень-рубашка! Ха-ха! А я — Аким, всеми любим, а это все — приятели. Севастьян и в будни, и в праздник пьян, Ермошка — ума немножко, сил ни на грош и храбрости тож!

— Ну, ты языком не чеши больно! — буркнул долговязый.

— Ха-ха! Не любишь? А этот — Андрей, старый воробей; на мякине не проведешь, а ценой ломаный грош, да еще юродивый Алексей — по прозванию ротозей. Вот и все мы тут. Славные ребята, царские солдаты.

Лицо Якова оживилось.

— Царские солдаты, — сказал он уже весело, — а нападаете, что разбойники. Сперва на сонного, потом четверо на одного.

— Будешь разбойником, — проворчал Севастьян, — если больше недели почитай одну бруснику в лесу жрешь.

— Ах, вы! — воскликнул Яков, — что же не скажете? У меня тут есть снеди.

— Дай, милый человек!

— Да вот, ешьте на здоровье! — и Яков быстро присел на корточки и снова развязал свою сумку.

— Эге! — крикнул верзила, — да и сулейка есть!

— Важно! Угощай, паря!

— Милости просим! — и Яков смеясь протянул сумку.

Пятеро оборванцев, словно голодные волки, набросились на еду и питье. Не прошло и десяти минут, как сумка Якова была уже пуста и оборванцы с чувством довольства разлеглись на мху, греясь под лучами солнца.

— Ты куда же это путь держишь? — спросил Андрей, рыжий, как медянка, с рябым лицом и глупыми глазами.

— Хочу царю послужить, — добродушно ответил Яков, — слышь, под Орешком войско и царь…

— Фью! — свистнул Севастьян, — и дурак же ты!

— Ты из каких сам-то? — спросил толстяк.

— Купеческий сын из Спасского.

— Батя-свет! — всплеснул руками Ермошка. — От сытой жизни, незваный, непрошеный в солдаты идешь? Да ты очумел, что ли? Да ты знаешь, что солдат-то значит у этого… ирода? Ась?

Яков ничего не понимал.

— Да вы сами-то кто будете?

— Солдаты, потому и говорим, — с волнением заговорил Севастьян. — Палка со спины сходить не будет, спать не дадут, есть не дадут. Что не так — в морду, а то еще хуже — офицер на колы поставит. Знаешь, что это? Два кола вбиты в землю, острием вверх, а ты на них ногами голыми стой! Вот что!

— Пляши, значит, — засмеялся толстяк.

— А там сражение, бой! Убьют и не охнешь!

— Да вы сами-то кто? — повторил снова Яков.

— Солдаты, миляга, — сказал толстый Аким, — а коли правду знать хочешь, так от этой жизни в бега пустились. Как это наш Апраксин — чтобы ему пусто было — стал нас по болотам гонять за этим Конриотом и там сражение одно да другое, да снова беги, что пес, — мы и ушли. Ну их! Нас неволей брали, а не с охоты.

— Выходит, беглые? — спросил Яков с нескрываемым презрением.

— Вот это попал! Иди и ты с нами. Доберешься назад до батюшки и живи, нишкни! А то на войну, дурень! Вот нам бы только эту шкуру сменить да хоть до Новгорода дойти бы! — вздохнув сказал толстяк.

— Теперь такая жизнь, — подхватил Ермошка. — Набрели на какую-то Юхолу; пять чухон живут вместе. Ну, хлеба отобрали у них, толокна и все, Три дня ели, а там брусника. Теперь ты накормил, а что будет — и не знаем.

Якову стало их жалко, и презрение сменилось состраданием.

— Пойдемте все вместе к царю! — предложил он. — Ему, слышь, много народа нужно.

— К нему? — с ужасом воскликнул Андрей. — Да он забьет… велит палками бить и до смерти!

— Это так, — вздохнул Севастьян, — к нему уж не вернешься. Теперь одно — назад пробираться. Запутались, вишь, мы в лесах-то, вот только что на реку набрели. Теперь проберемся.

— А там шведы.

— А мы в обход. Тут я дорогу знаю! — сказал Ермошка, — проведу!

Яков встал и взял самострел и палку.

— Ну, прощения просим! Нам пути разные! — сказал он. встряхнув на плечах пустую сумку.

— Эй, не иди! — крикнул ему Аким, но Яков махнул рукой и быстро зашагал по тропинке.

Отойдя саженей на сто, он оглянулся; беглые сидели под елью и о чем-то спорили, то показывая на реку, то на лес.

Таких беглых солдат, каких встретил по дороге Яков, было в то время немалое количество. Условия военной службы были в то время так тяжелы, нравы так суровы и дисциплина так строга, что даже люди того времени не все выносили эту тяжесть и бежали из строя под страхом мучительной смерти под палочными ударами. Но иначе нельзя было действовать Петру, когда он создавал победоносное войско. Своевольные стрельцы должны были смениться регулярным войском, и образовывать его великому преобразователю приходилось не в мирное время, а под гром пушек и звон оружия. Но он своей твердой волей и всесокрушающей энергией словно выковывал себе солдат, сам во всем служа примером, незнакомый ни с унынием, ни с усталостью, ни с боязнью опасности за свою жизнь.

Яков шагал, теперь уже без всяких тропинок, твердо держась все время берега реки. По дороге он не раз вздохнул о содержимом своей сумки и вспоминал свою встречу с беглыми солдатами, когда утолял голод брусникой, красневшей всюду по мшистым кочкам.

Солнце поднялось, описало дугу и стало спускаться, когда Яков, усталый и голодный, решился отдохнуть и опять улегся под развесистой сосной. Он спал крепко и долго, и, когда проснулся, его окружала темная ночь. В тишине ему почудился смутный шум, будто что-то гудело. Он вышел на простор к самому берегу реки и радостно ахнул — вдали виднелось зарево как будто от костров.

VI Любовь

Багреев, Савелов и Матусовы спали еще крепчайшим сном, когда на ранней заре в горницу вбежал Фатеев и, став посреди горницы, начал во все горло выкрикивать: «Тра-та-та-та-та-тра-та-та-та-та!», подражая барабанному бою.

Савелов проснулся и поднял голову.

— Чего ты? Или пьян? — с неудовольствием спросил он.

— Того, что не время валяться! — многозначительно ответил Фатеев и вдруг заорал: — Поход! Поход! Живо вставать и к своим частям! Тра-та-та-та-та!

Слово «поход» пробудило всех сразу и заставило вскочить на ноги. Остался лежать только Багреев.

— Как? Куда? Еще не отдохнули.

— А так, государушки вы мои, — весело ответил Фатеев, — генералом нашим и фельдмаршалом вот через этого сударя, — он указал на Багреева, — получен наказ, чтобы без замедления идти в Ладогу, сиречь воевать шведские города в Ингрии! И генерал-фельдмаршал наказал к вечеру собраться, и в ночь и с Господом Богом, фью! — и он, махнув рукой, хлопнул Матусова по животу, а затем, подойдя к столу, стал осматривать все сулеи. — Ни глаз не сомкнул, ни куска во рту не было, беда! — сказал он и начал жадно есть и запивать из всех посудин оставшимся вином.

— Вот тебе и отдохнули! — уныло сказал Семен Матусов, — вот так фортеция!

— А я рад! — оживленно заговорил Савелов, обращаясь к другу. — Мы будем там, в тех краях, где живет моя Катя, и, быть может…

— Мы найдем ее! — окончил за него Багреев и вскочил с тюфяка.

— А теперь сбирайтесь! — сказал Фатеев, поспешно дожевывая кусок и вставая, — слышите барабаны! Багреев, ты со мной, сударь, к генерал-фельдмаршалу.

— Сейчас!

Все стали поспешно одеваться и оправляться, затем выбежали на двор и, черпая воду из колодца, весело, шумно обливали себе головы. А с улицы неслась со всех сторон сухая барабанная дробь. Потом они вернулись, подтянули рейтузы, оправили камзолы и свои косицы, надели оружие и треуголки и гурьбой вышли из дома Фатеев на мгновение отстал и поднял голову Из окна мезонина выглянула хорошенькая девушка.

— Идем, Настя, опять на шведа! — сказал Фатеев, — сойди вечером в садик! — и он побежал догонять приятелей.

Лицо девушки побледнело, и она скрылась в окне.

Приятели вышли из ворот и тут же расстались: Савелов и Матусовы пошли к своим частям, а Багреев с Фатеевым — к Шереметеву.

Фельдмаршал с Глебовым и Титовым, окруженный начальниками частей, отдавал приказания, как собираться, как выступать, как запастись довольствием.

— Ты уж о подводах потрудись, — сказал он Титову, — а путь будем иной держать: пойдем на Новгород, а оттуда уже по реке. Ты, Александр, — обратился он к Фатееву, — скачи в Новгород и о лодках потрудись, чтобы тамошний воевода тебе все дал. Нет купецких, рыбачьими добери! Вот приказ!

Фатеев послушно повернулся и вышел. Он тотчас послал в ям за повозкой, а сам побежал домой и смело поднялся по скрипучей лесенке в мезонин. Отец Насти, комиссариатский приказный, уже хлопотал в приказе, и Настя была одна. Фатеев вошел в ее светелку. Она побледнела и отшатнулась к стенке.

— Не дождаться вечера, Настя, — заговорил Фатеев, подходя к ней и беря за руку, — сейчас я с наказом послан в Новгород и оттуда уже прямо под шведа! Прощай, моя зорька!

Только и радости была нам неделька. Коли вернусь — женюсь! Подожди меня! — и голос его дрогнул.

Настя вскрикнула и порывисто обняла его.

У ворот послышался шум колес. Фатеев поцеловал Настю, освободился от ее объятий и бегом спустился с лестницы.

— Пошел! — сердито крикнул он ямщику, смахивая слезы.

Повозка закачалась, запрыгала и поплелась по узким улицам. Ехать скоро было невозможно. Со всех сторон шли или ехали солдаты; в воздухе гудела труба, трещали барабаны. На площади выстроился полк и по рядам бегали капралы, делая перекличку, а кругом толпились горожане и тревожно следили за всем происходящим.

Шереметев отдал все приказания и отпустил всех. В горнице остался только Багреев. Фельдмаршал ласково кивнул ему:

— А! Царский посол! Ну, что же, не грех стаканчик выпить во здравие царя? Ась? Пойдем-ка в горницу!

Он вперевалку вошел в соседнюю горницу, и за ним мерным солдатским шагом проследовал Багреев.

В довольно тесной горенке был накрыт скатертью стол; на нем стояли: графин с настойкой, стаканы, графин с вином и разная еда.

— Теперь субординацию оставляй, — ласково сказал Шереметев, — садись, за гостя будешь. Выкушай стаканчик!

Багреев налил водки и выпил. Обращение Шереметева не удивило его. Он знал, что все, кроме Меншикова, подражают царю в простоте манер и обращении.

— Из каких будешь? — спросил его Шереметев.

— Рязанский, боярский сын. Пошел к царю, царь в свой полк записал, потом в школе учился, царь в денщики взял, как в Архангельск уехал.

— Постой! А Терехов-Багреев?

— Дядя мой!

— Дружок! — воскликнул Шереметев, — да мы с твоим дядей — во! Вместе Москву еще при Софье успокаивали, он Хованского бил. А после вместе к Петру откачнулись. Как же! И домами в Москве соседи! Пей еще!

Багреев не отказывался. Шереметев пил и хмелел. Он заговорил о военных трудах и своих победах.

— Хе! — произнес он, и его красивое лицо загорелось, как у юноши, — самого Карлуса дай — и его встреплем. Наши солдаты теперь не прежние. Мы шведам за Нарву, ой-ой, как нынче всыпали. Царь-батюшка писал мне свое спасибо, а я ему еще послужу. Небось, тогда нам дурня немца де Кроа дали, а он что? Как начали шведы нас бить, он наутек да шведу передался. Тьфу! А теперь у нас все свои, добьем их, окаянных! Ха-ха-ха! Апраксин да я, да Головкин, да Брюсы, немцы хоть, а совсем наши! Ну, а что Алексашка? В фаворе?

— Государь всегда с ним.Где он, там и Меншиков.

— Хитрый пес! Я ему подарочек призапас. Хочешь, покажу! Эй! — В горницу вбежал солдат. — Позови ты, знаешь?..

Солдат скрылся. Шереметев подмигнул Багрееву и указал на дверь. Багреев стал смотреть, и вдруг его лицо вспыхнуло, как заря, и глаза загорелись неподдельным восторгом. Дверь отворилась, и в горницу быстро вошла девушка. Багреев был поражен ее красотою. Высокая, стройная, с круглым лицом, на котором от улыбки образовались ямочки, с задорно искрящимся взглядом, она и в скромном черном платье с большим фартуком производила неотразимое впечатление.

— Что прикажешь? — спросила она, делая книксен, и Багреева очаровал ее голос.

— Накажи, Марта, нам два стакана глинтвейна изготовить. Да сама присмотри, красоточка!

Марта сделала книксен и скрылась.

Багреев взглянул на Шереметева и ждал. Тот подмигнул и засмеялся.

— Хороша? А? Вот я ее Алексашке в презент. Рад, шельма, будет! Хи-хи-хи.

— Кто она?

— Она-то? Говорят, Марта Скавронская, вдова шведского офицера. Была служанкой у ихнего пастора Глюка, нянькой, что ли. Как я брал Мариенбург, этот пастор пришел ко мне, семью привел и еще народа всякого. «Мы, — говорит, — мирные; пощади!» Ну, вестимо, мне что в них? «Живите!» Пастор-то, вишь, в науках силен, так я его на Москву в школу послал, а эта — что грех таить? — мне приглянулась. Бой девка и красавица! Я ее и оставил, а теперь мыслю Алексашке презентовать. Ему — как мухе меда! Хи-хи-хи!

Багреев вспыхнул и потупился.

В это время Марта вошла снова с двумя большими стаканами дымящегося глинтвейна. Шереметев ухватил ее за руку.

— Сама делала? Молодец! Теперь поцелуй нас! Ну!

Марта засмеялась грудным, задорным смехом.

— Поцеловать? — сказала она, слегка коверкая русский язык. — Можно! Вот! Вот! — и два звучных поцелуя раздались в горенке.

У Багреева закружилась голова. Он протянул руки, чтобы обнять чародейку, но ее уже не было в горенке, и только в воздухе словно звенел еще ее голос.

— Ну, допивай да иди! — услыхал он голос Шереметева, — я ведь всю ночь не спал, а нынче в ночь все тронемся!

Багреев залпом выпил горячий напиток и поднялся.

— Ну, будь здоров, сударь! — уже сухо, начальнически сказал ему генерал.

Багреев вытянулся в струнку, качнулся, но все-таки выдержал темп, повернулся и вышел вон. Голова его закружилась, сердце бешено билось, но не от вина, а от пережитого им впечатления.

Говорят, полюбить невозможно с одного взгляда. Ан, можно, да еще как! Это испытывал сейчас Багреев. Скажи ему эта красавица Марта одно ласковое слово, и за это он сделает все: пойдет в огонь и в воду, на явную смерть! Поцелуй она его… но при этой мысли у него так закружилась голова, что он прислонился к забору.

Он очнулся через несколько мгновений, но идти не мог и опустился на землю. Дорога без отдыха, пьяная ночь и выпитое у Шереметева, наконец, пережитое волнение словно обессилили его. Багреев сидел, прислонившись к забору, и жадно вдыхал воздух. Мимо него сновали люди, с шумом и криком проходили пьяные солдаты.

— Эй! Да это — ты! — послышался возглас. — Вот так фортеция!

— Это — он, Степанушка! Хи-хи-хи! — раздались голоса. — Ишь нагрузился!

— Бери его, тащи! — и братья Матусовы легко подняли с земли Багреева и, подхватив под руки, потащили по улице.

— В кабак волоки!

Багреев очутился в том же кабаке, куда приехал с наказом, и Матусовы, как опытные питухи, стали отпаивать его крепким квасом. Багреев очнулся.

— Спать надо. Ночью поход! — сказал он, желая отвязаться от людей и остаться со своей мечтой.

— И ложись тут, а мы выпьем! Эй, Митька, водки!

Багреев вытянулся на лавке и заснул. Во сне все время грезилась ему Марта, а пьяный шум кабака придавал его грезам какой-то дикий характер. Марту били, а он за нее заступался.

Кабак был полон солдатами. Они развернулись напоследок, и Митька только успевал обирать у них разные вещи (денег не было) и подавать водку. Пьянство шло нелепое, дикое, пока в ночной тишине не раздался звук горна — поход!

— Прощай, Митька! Не поминай лихом! — и вмиг отрезвившиеся солдаты подтягивались и быстро выбегали из кабака.

— А я за вами, ребятушки! Мне што тут! — пискливым голосом ответил Митька-целовальник.

Скоро кабак опустел. На улицах в темноте ночи двигались и строились солдаты.

VII Поход

Шум и грохот, песни и музыка огласили ночью Псков, когда войска Шереметева живым потоком потекли из города по Новгородской дороге. В темноте ночи красными, зловещими огнями горели факелы, привязанные к пикам и ружьям у двух последних в каждой колонне. Порядком распоряжались Глебов с Титовым, в то время как сам Шереметев еще сладко спал.

Братья Матусовы шагали в рядах своих товарищей, Савелов ехал, покачиваясь в седле, а Багреев храпел на всю горницу. Шереметев вечером прислал сказать ему, что он поедет с ним на случай какой услуги или надобности.

Холодная, дождливая осенняя ночь висела над землей. Сверху сеял мелкий дождь, под ногами чавкала грязь, но солдаты шли весело и бойко, смеясь и громко переговариваясь между собой.

— Под шведа, братцы, опять идем! — слышалось в темноте.

— Слышь, царь-батюшка сам нас в бой поведет. Теперь ждет нас!

— А далеко идти надо, дяденька?

— К морю!

— Я был там, — раздался голос, — у монахов, с батюшкой-царем вместе. Я сперва у него, батюшки, в потешных был. Ну, и поехали. Буря была. Мы Богу молиться! Однако тут один из ихних коршиков[149] поспел и такой шустрый! Царь-батюшка к нему. Он как на него цыкнет — и ничего… привел это нас в тихое место и царю в ноги. А царь поцеловал его, денег дал и одежду свою всю[150].

— Помилуй Бог! Что отец!

— А смелый-то! А сила-то!

— Однажды идем, — весело заговорил в темноте голос, — а к царю-батюшке мужик и в ноги! Он и говорит: «Что, нетто я — Бог, что мне в ноги кланяешься? Встань!» А тот лежит. Царь-то хвать его за загривок и поднял, словно кощенка! Вот-те Христос!

Солдаты с восторгом говорили про царя и шли, бодро вытаскивая ноги из грязи и хлюпая по воде.

Спереди и сзади двигалась колонна в полном молчании, потому что, сидя на конях, солдаты могли спать, и они почти все дремали, кроме калмыков и татар, которые гоготали между собою. Савелов дремал, качаясь на лошади, и во сне видел Катю; она что-то говорила ему и тянула к нему свои руки.

А сзади с криком, с бранью, громкими звуками ударов бичей двигалась артиллерия и обоз. Огромные, неуклюжие пушки и мортиры на громадных деревянных колесах вязли в глубокой грязи и их с трудом выволакивали лошади и люди.

Забрезжил свет, проглянуло солнце и перестал дождь. Глебов приказал остановиться и отдохнуть, и все кругом пришло в радостное оживление. Солдаты рассыпались по широкому лугу и по перелеску. Забелели палатки, загорелись костры. В стадах произошло смятение — коров и быков убивали десятками и тут же свежевали и волокли в котлы для варки. У костров расположились солдаты с трубками в зубах.

Глебов и Титов ездили по лагерю и внимательно следили, чтобы всем было довольно горячей пищи.

«Солдату без варева быть не можно и допрежь всего брюхо его должно быть полно», — говорил Петр, и они помнили этот его завет.

Отдохнув четыре часа, войско двинулось дальше, извиваясь гигантской черной змеей по Большой Новгородской дороге.

Братья Матусовы шли рядом и тихо беседовали меж собою.

— Чего бы ты хотел себе, Сеня? — спросил Степан.

— Царя видеть! — не задумываясь ответил Семен. — Ведь почти все его видели, а мы нет!

— Увидим! А я, — и Степан вздохнул, — до страсти полюбить хочу!

— Вот так фортеция! — крикнул Семен. — С чего это тебе надумалось? Голь, а любить!

— Все любят. Вот и Антон…

— Антон — богатей: у него имения, угодья, всякого добра и отец — боярин.

— Скучно так. Идешь и думать не про что.

— Вот так фортеция! А ты о нем думай… как ему его Катьку сыскать.

— Хи-хи-хи, — весело засмеялся Матусов, — и то! Мы же ему клялись!

— О-го-го! О-го-го! Ур-р-ра! — понесся гул сзади и стал расти, приближаясь к Матусовым.

Они оглянулись и оба дружно и громко заорали: «Ур-р-ра!» Мимо них в легкой таратайке промчался Шереметев с Багреевым рядом и с солдатом на козлах. Следом за ними громыхая катилась колымага, запряженная четверкою коней. Кожаное покрывало у дверей открылось, и Матусовы увидели красивое молодое лицо.

— Мариенбургская пленница! — сказал Семен.

— Я ее у преображенцев видел! — заметил Степан, — потом ее к себе боярин привести приказал. Понравилась! — и Степан засмеялся.

А «мариенбургская пленница», теперь в качестве служанки и наперсницы Шереметева, ехала с небывалым для нее комфортом в колымаге и весело улыбалась, замечая из-за своей занавески восхищенные взгляды солдат и офицеров.

В то же время Шереметев сказал Багрееву:

— Устрою пока что ее у воеводы, а сердце таки болит. Больно сдобная баба! С собой бы повез, кабы знал, где там оставить, а в лагере боязно — царь этого не любит.

— Да, не любит, — рассеянно ответил Багреев, думая о том, что красавице-пленнице будет, пожалуй, опасливо и в доме новгородского воеводы.

— Я бы тебе поберег ее, боярин, — робко сказал он, — да боюсь, царь осерчает.

Он замер, ожидая ответа, но Шереметев промолчал. Багреев тяжело вздохнул, поняв, что надежды его рушились.

Войско медленно, но неуклонно подвигалось вперед. Глебов хмурился, но Титов утешал его.

— Подожди, как на лодки сядем, так все наверстаем. И солдатушки отдохнут, царя порадуют.

— Скорее бы! — говорил Глебов.

И правда, солдаты стали утомляться переходом под дождем по грязи.

Через неделю наконец перед ними показались стены новгородские, и скоро раскинулись посады. Солдаты подтянулись; грянули песни и заиграла музыка. Навстречу им бежали посадские и приветствовали их радостными кликами.

Шереметев встретил войска при входе в город, и они вошли в Новгород, как недавно во Псков.

— День да ночь пусть погуляют, а там уже прямо до места, — распорядился Шереметев.

Фатеев радостно встретился с Багреевым.

— Пойдем скорее, — сказал он, — я все для нашей компании приготовил. Надо только Савелова да Матусовых отыскать.

В это время мимо них проходили драгуны. Савелов, крайний с правого фланга, прямой и стройный, сидел на коне. Через седло лежало тяжелое ружье, в руке, оперши на стремя, он наотлет держал длинную пику.

Фатеев окликнул его.

— Как отпустят, найди братьев да иди в Воротную улицу, к купцу Ферапонтову.

Савелов весело кивнул головой.

— А мы пойдем, — сказал Фатеев Багрееву и по дороге стал рассказывать: — И намучился же я! Шутка ли на двадцать тысяч да еще на обоз плотов да лодок наготовить! Всех обобрал, плохие рыбачьи лодчонки и те взял, а плоты навязал — страсть! Смотри!

Они вышли на берег Волхова, и Багреев не увидел воды — вся поверхность реки была покрыта лодками, баржами и плотами.

— Намучился! — продолжал Фатеев и улыбнулся: — Только и утехи, что хозяйская дочь, Наташа. Так-то ли меня полюбила!

Багреев покачал головой.

— У тебя где постой, там и любушка.

Фатеев покраснел.

— Я ведь не охальничаю, а так…

— А девка сохнет.

— Толстая, вся не высохнет! — засмеялся Фатеев.

Они вошли в калитку на широкий двор и, перейдя его, очутились в просторной бане. Там посредине горницы стоял стол с едой и напитками.

— Вот мы как! — засмеялся снова Фатеев.

Скоро пришли Савелов и Матусовы.

— Братцы, — закричал Савелов, — все узнал! Пряховы и впрямь — купцы новгородские и, мне сказывали, сюда беспременно из Спасского приедут. Там вишь непокойно.

— А где Спасское?

— У Невы, слышь, в Ингрии, куда мы теперь идем.

— А мы идем, — заговорил Семен Матусов, — глядь, Митька Безродный нам сустречу. Куда? — спрашиваем, — а он — пес его съешь! — «с вами, — говорит, — торговать буду». Слышь, вино везет, пиво и Матрешка с ним! Ну, а теперь есть и пить!

Друзья навалились на еду, запивая ее зеленым вином.

В хмельном угаре для новгородцев прошли день и ночь. Солдаты словно торопились пропить все, что еще можно было пропить, и кабаки не успевали закрывать свои гостеприимные двери.

На утро следующего дня началась посадка войска на плоты и лодки. Это был какой-то ад. Быки и коровы ревели, и их ударами палок загоняли на плоты, где устанавливали с головами, притянутыми за рога к ногам, лошади ржали, и их стреноживали Пушки едва устанавливали на громадные плоты, и, когда все это тихо пустили вниз по течению, на следующие сутки стали усаживаться люди. На большие баржи садились по двести, по триста человек, на малые — по пятьдесят, а на рыбачьи лодки — по четыре, по шесть.

Целый день шла посадка войска Вода кипела и бурлила. Несколько неосторожных упали в воду, шум и крик стояли над рекой.

Наконец все уселись, и последняя лодка с бравыми гребцами отошла от пристани. В ней сидел Шереметев. Толстый, пузатый воевода провожал его, епископ, все время кропивший отъезжавших святою водой, в последний раз махнул кропилом, гребцы опустили весла и лодка понеслась.

— Береги красавицу! — крикнул Шереметев воеводе.

— Знаю: будь покоен! — ответил тот.

Народ бежал по берегу и, махая шапками, провожал отъезжающих.

Войско Шереметева совершило обычный путь русских купцов времен Нестора и позднейших Путь «от варяг в греки» лежал в старые-старые годы именно тут по Волхову в Ладогу, а оттуда через Ладожское озеро — в Неву, через Неву — в Финский залив и там — по свободному морю. Так ходили киевские дружинники, так позднее ходили торговые люди и еще позднее — новгородские купцы со своими товарами.

Войско, отдыхая на лодках, быстро двигалось вниз по реке; то с одной, то с другой лодки звенела удалая песня; иногда подхватывали ее с других лодок, и оба берега звучным эхом вторили веселой удалой песне.

Погода благоприятствовала дороге. Стояло так называемое «бабье лето», и с синего неба жарко грело веселое солнце своими прощальными лучами.

Багреев, Фатеев и Савелов плыли в одной лодке, а рядом с ними плыли братья Матусовы.

— Теперь шведы, слышь, в Польше воюют, а тут и не ждут нас! — говорит Фатеев, передавая слова Шереметева.

— А мы их тут и накроем, — смеялись другие.

— Ладога, Ладога! — вдруг пронеслось однажды по реке.

Многие встали в лодках, чтобы лучше видеть, и перед ними вдали блеснула, как море, огромная водная поверхность. Это было на рассвете 22 сентября, а к полудню лодки уже стали приставать к берегу, и начались разгрузка и высадка.

VIII Царский путь

Телеги и пушки, стада, коновязи и палатки разбросались широким полукругом вокруг Старой Ладоги, от которой в немногих верстах находилась Новая Ладога с царем и царевым войском.

Багреев поспешно явился к Шереметеву.

— Чего тебе? — спросил фельдмаршал.

— Прошу отпустить к царю. Дело я свое сделал, надо отчитаться.

— Ну, ну, не торопись! Сейчас разом все поедем. Я за тебя слово скажу!

Багреев поклонился.

В ставку Шереметева вошли Глебов и Титов, а за ними Вейде, старый немец, командир пехотного полка. Они были в расшитых кафтанах, треуголках, с длинными шпагами на перевязях. Парики с локонами до плеч покрывали их стриженые головы.

— Едем! — сказал Шереметев, и все вышли из ставки.

У входа стояли казаки и татары, держа в поводах коней. Багреев увидел Фатеева и, сев на коня, подъехал к нему. Фатеев был взволнован. Глаза его горели, лицо было красно. Он обернул к Багрееву свое лицо и радостно сказал:

— Сейчас царя увижу!

— Разве ты не видел его? — удивился Багреев.

— Не довелось, — и Фатеев вздохнул. — Под Нарвой я его не видел, потому что к боярину в денщики только теперь попал. Да из нас мало кто видел его. Солдаты почти все новые.

Шереметев отдал приказания начальникам частей, вскочил на коня и поскакал, окруженный своими помощниками, денщиками и конвоем из казаков и татар.

Они выехали в Новую Ладогу, перед которой станом стояли царские войска, его любимые гвардейцы и артиллерия, и войска Апраксина, по зову царя тоже пришедшего в Ладогу. У берега стаей теснились лодки и шенявы, а сама Ладога убого протянулась одной линией маленьких домиков.

Шереметев доскакал до крайнего домика, подле которого стояли под седлом кони и суетились люди, и быстро спешился. В этот момент из дома вышел высокого роста офицер с открытым, веселым лицом и радостно воскликнул:

— Борис Петрович! А я к тебе сбирался, ан ты и приехал!

— Алексашка! — ответил Шереметев и заключил офицера в объятия. — Здравствуй, друг!

— Кто это? — спросил тихо Фатеев.

— Меншиков, — ответил Багреев.

— Иди, милый, скажи обо мне государю! — сказал Алексашке фельдмаршал и добавил: — А я тебе какой презент изготовил!.. Диво!

— Да ну? — радостно улыбнувшись, воскликнул Меншиков. — Пойдем же! Я скажу о тебе! А, и ты, сокол, здесь! — произнес он, увидев Багреева, — иди и ты.

Шереметев, Меншиков и Багреев прошли в дом, а все остальные спешились и остались перед домом. Через минуту выскочил рослый преображенец и пригласил за собой Глебова, Вейде и Титова.

Фатеев остался один.

К нему вскоре вышел тот же преображенец и, подавая ему руку, сказал:

— Павел Снигирев, друг Багреева. Он послал меня развлечь вас. Курите?

— Как же! — отозвался Фатеев, вынимая из-за голенища сапога трубку и кисет.

— Присядемте! — предложил Снигирев, садясь на завалинке под окошком.

Они сели и стали вести беседу о пережитых ими походах. Фатеев не столько хотел рассказывать о сражениях в Лифляндии, сколько слушать Снигирева.

— Вы давно сюда пришли? — спросил он последнего.

— Мы? Четвертого сентября! — ответил Снигирев, — да как шли-то! Вот когда надо было нашего царя-батюшку поглядеть! Господи! Умирать буду, не забуду! — голос его дрогнул и глаза засверкали. — Ну, сами посудите! Слышали ли вы, к примеру, чтобы корабли посуху шли? А?

Фатеев с недоумением взглянул на Снигирева. Тот словно просиял.

— А у нас было это! — даже весь просиял тот, — велением царя было! И все мы видели и дивились! Как царь задумал этот поход на шведов, вперед послал денщиков к вам и Апраксину, а потом и сам тотчас двинулся. Ну, сначала дело было пустое: сели на шенявы и по Белому морю в Нюхчу. Оттуда путь простой: сядь на коня и поезжай в Ладогу, либо иди пеший. Так, конечно, всякий сделал бы. Однако не то распорядился свершить царь. Занадобилось ему, чтобы беспременно все лодки и шенявы в Ладожское озеро представить! Как быть?

Фатеев не знал, что ответить, но Снигирев и не ждал ответа.

— Путь тоже простой, царь все знает: от Повенца по Онежскому озеру, а там из Онежского по реке Свирь в Ладожское, и все! Так?

Фатеев, ничего не понимая, кивнул, чем привел Снигирева в восторг.

— Так, да не так! От Нюхчи-то до Повенца сто шестьдесят верст и никакой воды! Вот! Как же быть? Ведь посуху! Но государь и это сделать умудрился. Он послал вперед сержанта Щепотева. Тот с мужиками по лесу просеки вырубил, болота хворостом закидал, гати сделал. Царь отдал приказ выволочь из воды все корабли, шенявы да лодки; ну, мы выволокли их и потащили — где на плечах, где волоком, где на катках, но все вперед да вперед до самого Повенца! — Снигирев махал трубкой и задыхался от восторга. Толстый, с толстой шеей, он казался налитым кровью. — Вперед! А царь-то, царь! Сам, голубчик, чуть кто ослабнет, сейчас подойдет на помогу — где рубит, где лопатой махнет, где за веревку потянет. Чудо! А сила какая!.. Увяз это баркас. Тянут, тянут, а все почти ни с места. Тут государь подошел, говорит: «А ну-ка разом. Ух!» — ухватил баркас у носа да дернул и, словно занозу, вытащил!

Фатеев не знал ни Нюхчи, ни Повенца, ни рек, ни озер, которые называл ему Снигирев, но представил себе узкую дорогу по лесной просеке, болота, корчаги, пни и по этому пути тяжелые корабли, двигающиеся усилиями людей, под руководством царя, наравне с солдатом тянувшего лямку, и сердце его умилилось и переполнилось восторгом.

— Господи! Вот послужить кому! — воскликнул он и вскочил в испуге, отбросив трубку далеко от себя.

— Добро, добро! — раздался громкий сиплый голос, — поглядим на твоих героев, Борис Петрович!

В ту же минуту из дома вышел огромного роста офицер в маленькой треугольной шляпе, в зеленом казакине, высоких сапогах, с кортиком у пояса. Его толстое, мясистое лицо с коротким носом, с крошечными щетинистыми усами и проницательными черными глазами внушало почему-то невольный страх — его поминутно сводило, отчего оно принимало грозное выражение.

— Бравый солдат! Откуда? — вдруг остановился царь, увидя Фатеева.

Шереметев сделал шаг вперед.

— Мой денщик, Александр Фатеев! — сказал он, и Фатеев вытянулся и замер.

— В огне был? Шведов бил? — спросил царь.

— И был, и бил! — ответил Фатеев.

— Молодец! Запиши его, Бориска, в нашу гвардию! — сказал царь.

Фатеев едва не задохнулся от радости.

Царь сел на рыжего коня. Несмотря на рост коня, ноги царя были на пол-аршина от земли, и конь шарахнулся, когда Петр грузно опустился на седло Все легкой рысью двинулись в дорогу, Глебов же, Титов и Вейде вихрем унеслись вперед.

— Увидел! Сподобился! — радостно говорил Фатеев, а Багреев и Снигирев смеялись от радости.

— Иди к нему, в милость попади, — пошутил Снигирев, — так он заездит тебя!

— Да и дубинкой погладит! А то просто по затылку!

Вдали показалась Старая Ладога, и на солнце засверкало оружие. Государь ударил коня и вихрем помчался к выстроившимся полкам. Пехота в треуголках, в казакинах с красными и зелеными отворотами, с ружьями на караул, недвижно стояла, сверкая широкими штыками, как стальное море. Драгуны, казаки, калмыки и татары и, наконец, бомбардирские роты с тяжелыми, неуклюжими пушками вытянулись рядами, охватив полукругом широкое поле, а в стороне у слободки стояла кучка изумленных крестьян.

Фатеев подогнал коня и с замиранием сердца ждал приветственного клича.

И он раздался.

— Виват! — пронеслось и загудело по полю[151].

Царь скакал вдоль рядов, потом осадил коня и остановился. Его окружила свита Фатееву указали на Головкина, Апраксина, Брюса, Голицына и на других именитых и приближенных к царю людей. Лицо Петра сияло радостью.

— Спасибо тебе, Борис Петрович! — с чувством сказал он, — соколы, а не солдаты. Словно и в походе не были. И зададим же мы им, пока брат мой Карлус гоняется за Августом! Узнает октябрь! — и он засмеялся, отчего его доселе страшное лицо стало прекрасным. — Сегодня и завтра отдохнуть и помолиться, а там и в бой! — сказал он и, повернув коня, поехал назад.

Все поскакали за ним следом, и в числе всех Фатеев.

Солдаты раскинули палатки и стали готовить обед.

Савелов с Матусовыми устроились в одной палатке и теперь, лежа на кожухах, мирно беседовали в ожидании еды. Разговор шел только о царе и предстоявшем походе. Савелов на время даже забыл про свою Катю и произнес:

— Только одно плохо — что не знаешь, где воевать будешь. Слышь, иные говорят — на воде. Царь нас на лодки рассадит.

— Ничего! На воде, так на воде! — весело ответили Матусовы, — постоим за себя!

— Вот Фатеев приедет, все расскажет.

— А Багреев?

— Тот при царе останется.

— А хорошо быть при царе! — сказал Семен Матусов, и опять они стали передавать рассказы и легенды про чудо-богатыря, складывавшиеся про Петра Великого еще при жизни.

А в лагере кипела жизнь. Митька Безродный уже установил свою палатку, распаковал кладь, и у него явились и водка, и пиво, и горячие оладьи, которые тут же на сковороде пекла проворная девка Матрешка, приехавшая с ним.

Титов проходя сказал:

— Смотри ты с бабой.

А Митька ухмыльнулся и, низко кланяясь, ответил:

— Я ее, батюшка, в случае чего прочь уберу!

— Берегись, коли попадешься! — добродушно заметил Титов.

Солдаты наводнили его палатку, и из нее слышались песни, крики и смех.

Старая Ладога на время соединилась с Новой, и войска царя и Апраксина дружились с войсками Шереметева и обменивались рассказами о битвах. Солдаты Шереметева рассказывали о своих победах в Лифляндии, а солдаты Апраксина — о том, как они гоняли по лесам и болотам Кронгиорда и наконец расколотили его под Ижорой. Солдаты полковника Тыртова похвалялись, как разбили шведскую флотилию, а царевы солдаты рассказывали про трудный переход из Нюхчи в Повенец. И во всех рассказах слышались молодецкая удаль, несокрушимая энергия, храбрость и дисциплина.

Это было новое, молодое войско, но уже в короткий срок закалившееся в боях Не было среди новых воинов усачей и седых ветеранов, но каждый уже рассказывал не про один бой, в котором он нюхал пороховой дым.

Надвигалась ночь. Забили барабаны, затрубили горны, и скоро лагерь понемногу угомонился и стих. Только часовые, расставленные в две цепи, время от времени оглашали ночную тишину монотонными криками «слу-шай!».

Шереметев и главные начальники остались у царя в Старой Ладоге, где Петр угощал всех на радостях побед и встречи. IX

IX Под шведа

В просторной горнице царя за двумя длинными, узкими столами шло пирование до утра. Петр, окруженный своими сподвижниками, богатырь и в работе, и в бою, и в кутеже, отдавал дань богу Бахусу, осушая кубок за кубком крепкие заморские вина и за войско, и за своих друзей, и за будущий успех, и за победы над шведами. Табачный дым густым облаком наполнял комнату. В застегнутом казакине, в грубых шерстяных чулках с тяжелыми башмаками, положив ногу на ногу и куря короткую трубку, царь весело смеялся, хлопая своих сотрапезников по плечу, и заставлял то одного, то другого осушать свои кубки.

Среди близких ему людей сидел наиближайший друг его, Алексашка Меншиков; рядом, с другой стороны, находились Шереметев и Апраксин, боярин и окольничий, ныне — по новому положению — генералы, а один даже фельдмаршал, за ними же расположились Глебов, Титов, Вернер, Чемберс, Романовский, Брюс, Репнин, Девергин, Гулиц, Гордон, Гошке, а еще дальше — денщики государя и главных начальников. Все были в расстегнутых камзолах, с кружками и бокалами, со свободными движениями, смехом и разговором.

— Ничто так не радует меня, как эти виктории над шведами твои, Борис Петрович, и твои, Федор Матвеевич, — говорил царь Шереметеву и Апраксину. — Совершили мы с Алексашей возлияния Бахусу, как получили твои вести в Архангельске. Научились бить шведов, как они раньше нас били.

— Раз только и было, что под Нарвой, — вспыхнув сказал Шереметев.

— Раз, да горазд! — засмеялся Меншиков.

— Ну, то было и быльем поросло, — продолжал Петр, — а теперь замышлено у меня, пока Карл в Польше Августа ловит, взять у него наше исконное добро, а прежде всего их Нотебург, наш старый Орешек. Того ради и мы все тут. Возьмем его, остальное само все наше будет! — и он, крепко хлопнув рукой по столу, пыхнул трубкой, окружив себя облаком дыма.

Пир продолжался.

Уже светало, когда Петр поднялся со скамьи и сказал:

— Алексаша, Борис Петрович, поедем поглядеть на этот Орешек самый!

Меншиков и Шереметев тотчас встали.

— А вы оставайтесь! — промолвил царь остальным и, обернувшись к денщикам, прибавил: — Четверо, которые грести могут, выходите!

Фатеев чуть не выскочил из-за стола, Багреев рванулся тоже.

Царь кивнул им, взял треуголку и вышел, на ходу засовывая трубку в карман и говоря:

— У меня тут знатная лодчонка есть; на ней и поедем. Ну, молодцы, вот ту, с желтым бортом, отвяжите да справьте.

Денщики бросились к пологому берегу, где качались привязанные к кольям лодки, и вошли в большую, широкую четырехвесельную шлюпку. На корме ее тихо колыхался желтый флаг с нарисованным двуглавым орлом.

— Ну, вымпел-то прочь убрать! — сказал царь, вступая в лодку и садясь за руль. — Алексаша, ты — слева, а ты, Борис Петрович, — справа. Отчаливай! Р-раз!

Гребцы опустили весла, и лодка двинулась. Фатеев до конца своей жизни помнил эту поездку, казавшуюся ему сказочным сном. В двух шагах от него сидел тот, которому он почти молился, сидел добрый, веселый и в то же самое время серьезный. Словно и не было бражной ночи. За ними расстилалась синяя гладь Ладожского озера, широкого, как море, неподвижная, глубокая, и по ней золотыми искрами играли лучи восходящего солнца.

— Вот и Орешек сей, по-ихнему — Нотебург! — вдруг сказал царь, указывая рукой вперед.

Фатеев невольно оглянулся. Озеро делалось уже, обращалось как бы в воронку, и по самой середине этой воронки вытянулся в форме ореха островок, на котором высилась крепость с зубчатыми стенами, уставленными пушками.

Царь правил рулем, и лодка ходко приближалась к крепости, от которой Петр не отводил теперь своего пылающего взора.

— Наших отцов и дедов достояние, — сказал он, видимо волнуясь, — все кругом русской кровью полито, и теперь или никогда будет оно наше. Ишь, словно замок на реке. А откроем мы этот замочек — и вся река наша, а за нею море, свободное море! Так, Алексаша?

Глаза царя сверкали, грудь тяжело дышала. Его волнением заразились все.

— Будет наша! — твердо сказал Меншиков.

— Да и как же иначе, — подтвердил Шереметев, — хотя фортеция зело хитро устроена и сама собою оберегается.

— А пушки! — воскликнул царь и встал во весь рост в лодке. — Гляди, Борис Петрович, здесь да здесь батарейки поставим, сюда апроши подведем, редут выдвинем, снизу путь загородим и станем их каленым ядром угощать, — и он, проходя в лодке почти под крепостью, указывал рукой, где, кто и что будет расположено и как повести осаду. — А тебя, Борис Петрович, на сию оказию назначаю нашим фельдмаршалом. Ты будешь над всем голова!

— Земно кланяюсь за такую честь и доверие ко мне, — взволнованно сказал Шереметев.

— А тебя, Алексаша, — весело продолжал Петр, — жалую первым комендантом сей фортеции, как она нашей станет.

— Раб твой, — просто ответил Меншиков.

В это мгновение с крепостной стены показался клуб дыма, грохнул выстрел, и недалеко от лодки, подняв столб воды, шлепнулось ядро.

— Государь, — испуганно сказал Меншиков, — побереги себя для своих детей, кои по всей Руси! Поверни лодку, пройди к берегу!

— Небось, — усмехнулся царь, поворачивая лодку, — мое время еще не пришло.

Лодка поплыла назад. Солнце уже взошло и озарило все окрестности.

— Только как нам свои лодки за крепость вниз спустить? Пожалуй, шведы-то все их потопить могут, — задумчиво сказал Шереметев.

— Как? — воскликнул Петр, — а волоком. Гляди, как земля сюда носом выходит! — и он указал на широкий мыс, выступавший как раз против крепости. — Ежели мы через него перетащим лодки, они внизу, под крепостью, будут. Пустое дело!

Шереметев рассмеялся.

— Истинно, о том не подумал. Как древле Олег к Царе-граду!

— Вот то-то! Так готовься, Борис Петрович. Завтра отслужим молебен, да и в дорогу!

— Твоя воля — закон. Мои солдаты — хоть сейчас!

— И ладно! Чаль сюда, ребята! Так! — и царь, ловко выпрыгнув из лодки, не оглядываясь пошел к дому.

Шереметев взял коня и вместе с Фатеевым поехал к своему лагерю.

Двадцать шестого сентября Шереметев двинул передовым отрядом четыреста человек преображенцев. В ночь на двадцать седьмое они заняли левый берег, начали строить редут и тут же отогнали от берега два шведских судна. С крепости началась стрельба, но безвредная. Двадцать седьмого пришли уже войска с обозом и пушками и протянулись по левому берегу. На самом мысу расположились батареи, и между ними одна мортирная, которой управлял сам царь. На другую ночь двинули суда сухим путем по сделанной просеке, и в двадцать четыре часа переволокли пятьдесят лодок, которые к утру вытянулись в бухте.

Первого октября царь с тысячью гвардейцев переплыл на другой берег, взял у шведов почти без боя редут и установил там батарею, а потом переправил полки Гумица, Брюса и Гордона. Нотебург был обложен, и Шереметев послал в крепость Фатеева с предложением сдаться.

Посланец в лодке, с трубачом впереди и белым благом в руках, подъехал к крепости, но его в крепость не впустили и, взяв письмо, велели ждать у ворот. Скоро вернулся офицер с толмачом и от имени коменданта крепости, Шлиппенбаха, объявил, что благодарит за объявление осады, но сдать крепость не может ранее четырех дней, в течение которых известит своего командира, капитана Горна.

Фатеев вернулся и передал ответ Шереметеву. Тот усмехнулся и поскакал к царю.

— Шутит он, что ли? — воскликнул царь. — Ответь ему, Борис Петрович, ядром да бомбою. Вот как я! — и он, быстро подбежав к своей батарейке, навел на крепость мортиру, зарядил ее и приставил фитиль.

Грянул выстрел, и с воем понесся первый снаряд в неприятельскую крепость.

Шереметев подал сигнал, и залпы всех наших батарей сотрясали воздух. С крепости раздались ответные выстрелы, и скоро все пространство Невы, занятое крепостью и войсками, заволокло дымом.

Выстрелы гремели не умолкая.

Нотебург действительно для планов царя являлся насущной необходимостью. Со взятием его открывалась Нева, а с нею и дорога в открытое море. Кроме того, эта крепость была исконно русскою. Новгородцы, эти наши древние аргонавты, видя важность того места, где раскинулся остров Орешек, и понимая, что здесь лежит ключ ко входу Невы и в море, еще в 1324 году заложили острог, названный ими по острову Орешек. Шведы, ревнуя русских и сталкиваясь с ними на море, особенно у берегов Невы, в 1347 году завладели этой крепостью, но новгородцы выбили их; шведы снова завладели ею в 1411 году, но русские опять выгнали их; то же повторилось еще несколько раз, пока наконец царь Алексей Михайлович, по Столбовскому договору, не отдал Орешка шведам, которые тотчас переименовали его в Нотебург Но владеть им пришлось этой крепостью недолго. Снова пришли русские, под начальством самого царя-исполина, и владычеству шведов наступил конец.

Днем и ночью гремела страшная канонада. Царь в куртке, с короткой трубкой во рту, неустанно хлопотал подле своих мортир и посылал снаряд за снарядом «Жесток Орешек, да, Бог даст, раскусим», — смеясь говорил он. Бомбы и ядра с гулом и визгом носились в воздухе, глухо падали на землю, с шипеньем шлепались в воду. Ночью темное небо, словно огненными змеями, бороздило во всех направлениях калеными ядрами, посылаемыми со стороны русских в крепость. Работали артиллеристы. Пехота и кавалерия бездействовали.

Братья Матусовы то и дело приходили к своему командиру и просили его:

— Пошли нас в бой!

— А куда? Подождите, глупые, вот штурм будет!

И все с нетерпением ждали штурма.

Савелов бродил по берегу реки, не замечая грома выстрелов, и думал о своей Кате Где она теперь? Он не знал, где село Спасское; может быть, оно тут где-нибудь, подле, и иногда ему хотелось сесть на коня и скакать по берегу, ища Спасское и в нем свою Катю. Каждый день он ходил в палатку Багреева и жаловался на тоску и скуку.

— Подожди, штурм будет! — утешал его Багреев.

X Доброволец

На другом берегу Невы полки Брюса, Гулица и Гордона окопались и стали лагерем. Подальше от них царь поставил батарею в шестнадцать пушек, и она работала без остановок, а полки томились без дела.

Братья Матусовы, разлученные со своими друзьями, без просыпа пили и разнообразили скучное время тем, что иногда переправлялись на другой берег, отыскивали Савелова, Фатеева и в компании с ними проводили часы в палатке Митьки Безродного. И сегодня утром они взяли казенную лодчонку и поплыли через Неву к своим приятелям. Октябрьский день был светлый, ясный.

— И хорошо тут, Семушка! — воскликнул Степан, сильно налегая на весла.

— Сказывают, всегда сыро и болезнь всякая.

— Глупости! Сколько живем — и ничего. Гляди, гляди, как царь-батюшка зажаривает! А! — вдруг закричал Степан.

В это время действительно началась усиленная канонада с мортирной батареи, капитаном которой считался сам Петр.

— Жарко! — отозвался Семен. — А только бы на приступ куда лучше было.

— Это-то вестимо. Стой! Эх, куда нас отнесло.

Они вышли на берег, привязали лодку и только что собрались идти к лагерю, как увидели высокого, здоровенного парня с толстой дубиной в руке, в высоких желтых сапогах и треухе.

— Ты кто такой? — спросили они его, — откуда попал?

Парень снял треух и низко поклонился им.

— Не оставьте на милость Божью! — сказал он: — Бежал от шведа из Спасского, хочу царю послужить, а куда идти и не знаю. Укажите на милость!

— В солдаты охотою? — с удивлением спросил Степан.

— Вот так фортеция! — воскликнул Семен.

— Идем, идем, — сказали оба, — коли хочешь пороха нюхать, мы тебе место укажем.

Лицо парня даже посветлело.

— Уж такая-то охота! — весело ответил парень.

— Ну, идем! — и Матусовы пошли вперед, прямо держа путь к палатке кабатчика, а сзади них весело шагал Яков, улыбаясь во всю ширину рта.

Кругом кипела лагерная жизнь. Он видел везде солдатские мундиры, тесаки, ружья; где-то звучал горн, трещали барабаны. У одной палатки двое солдат держали третьего за ноги и голову, а четвертый наносил ему палкой нещадные удары, которые отсчитывал стоявший тут же сержант. Яков вздохнул. Матусовы засмеялись.

— И тебе так будет. Не все война. Артикула не знаешь — и драть!

— Семушка, Степушка! — закричал хриплым голосом высокий, тонкий, как жердь, сержант, — идите скорее! Здесь и Багреев, и Фатеев.

— Идем! — отозвались Матусовы, — мы с собою охотника ведем.

— Какого охотника?

— Воевать хочет!

Они дошли до палатки, и тут их тотчас же окружили гвардейцы, солдаты и сержанты.

— Откуда? Кто такой? Как звать? Зачем? — посыпались вопросы.

Яков только улыбался.

— От шведов бежал, из Спасского. Послужить хочу! — повторял он одно и то же, — а звать Яковом.

Бум, бум, бум! — раздалась вдруг учащенная стрельба, и в лагере поднялась страшная суматоха. К палатке подбежал солдат.

— Братцы! — закричал он, — на том берегу наших бьют.

Матусовы рванулись и бегом пустились к берегу.

На той стороне Невы действительно палили пушки и двигались черные силуэты, сверкая огнем залпов.

— Охотники, в лодки! На помощь! — послышался вдруг зычный голос, и Матусовы увидели красивого, стройного офицера в высоком шлеме.

— Кенигсек! — закричал Фатеев.

— На лодки! За мной! — кричал полковник, махая шпагой, и прыгнул в лодку.

Якова охватило воодушевление. Быстрее кошки он прыгнул в лодку полковника, схватил весла и налег на них со всей силой. Лодка двинулась, а за ней быстро поплыли другие, битком набитые солдатами.

С середины реки уже ясно было видно нападение, которое, как оказалось, вел шведский отряд майора Лиона. Четыре пушки осыпали картечью полки Брюса, Гулица и Гордона, а шведский отряд, разделившись на четыре колонны, уже лез с криками торжества на лагерные окопы.

Яков сильнее налег на весла.

Полковник Кенигсек, посланный Шереметевым, одобрительно кивал ему и говорил:

— Молодец! Наляг сильнее!

Лодка ударилась о берег. Следом за ней стали приставать и другие. Солдаты прыгали прямо в воду и вброд добирались до берега. Кенигсек быстро выстроил их и бегом бросился на выручку русских.

Яков на мгновение остановился. Волнение душило его, но у него не было никакого оружия, и он растерянно смотрел по сторонам.

Кенигсек бежал с солдатами, крича «виват», как вдруг между ними произошло замешательство: в их ряды врезалась неприятельская картечь.

Яков оглянулся. Невдалеке, на пригорке, стояли четыре пушки и извергали смерть на головы русских. Парень словно озверел. Он схватил тяжелое весло, обежал стороной, взобрался на холм и вдруг с исступленным криком бросился на двадцать человек, старательно стрелявших из пушек, а затем начал веслом молотить их по головам. Весло свистело, ревело в его руках и с силой молота дробило черепа.

Шведами овладел панический ужас. Один солдат бросил банник и побежал, остальные устремились за ним. Яков ухватил банник и нанес последний удар офицеру. Пушки замолкли, и вместо их грохота снова раздался крик «виват».

Кенигсек оглянулся и, к своему изумлению, вместо шведских солдат подле пушек увидел своего перевозчика.

— Это — какой-то дьявол! — пробормотал он. — Возьми десять человек, беги к пушкам и стреляй по шведам, — сказал он Степану Матусову и с криком устремился на шведов.

Шведы очутились между двух огней.

Полки Гулица и Брюса ожили. Гордон скомандовал, и все, разом выбежав из окопов, бросились на шведов. Шведы дрогнули и побежали. В тот же миг раздался залп четырех пушек по отступавшим. Гулиц, Брюс и Гордон поочередно обнимали Кенигсека.

— Не приди вы, и нам было бы плохо, — говорили они.

— Я сделал, что мог. Победу одержал вот кто! — и полковник показал на батарею, где виднелась фигура Якова.

— Позовите его!

Военачальники сидели в палатке и пили пиво, а Яков стоял перед ними и простодушно рассказывал про свой подвиг.

— Один на двадцать! А! — воскликнул Брюс. — Вот это — молодец!

— Надо царю сказать!

— Я тебя в полк к себе беру, — сказал Якову Гордон.

Парень кланялся на все стороны и радостно улыбался.

— Вот это сила, — говорил Степан Матусов. — Ха-ха-ха! Веслом!

— Вот так фортеция! — повторял Семен. — Можно сказать, охотник!

XI Бомбардирский капитан

В скверной, низкой палатке, на охапке соломы, лежал Савелов, подперев голову руками, и мрачно глядел на землю, когда его окликнул звонким голосом Багреев.

— Антон, ты здесь?

— А? — лениво отозвался Савелов.

— Да помилуй! — закричал Багреев. — И не стыдно тебе? Там, на том берегу, на наши редуты шведы напали, охотники поехали — слышь, пальба какая! — а ты здесь! Что с тобою? — с этими словами Багреев нагнулся и почти на корточках влез в палатку Савелова.

Тот обернул к нему бледное лицо с лихорадочно блестевшими глазами и глухо сказал:

— Не могу я, Николаша! Кабы я хоть знал, где она и что с нею, и любит ли она меня, а то — ничего! И тоска мне, тоска! — и он сжал голову руками. — Хоть бы бой скорее! Пошел бы на смерть и конец! А то сиди, сиди, и одни думы!

— Что ты это, — ласково заговорил Багреев, — словно и не в себе! Ей-Богу! Ну, подожди немного. Кончим эту кампанию и сейчас твою Катю сыщем. Не иголка, чай! Знаем и имя ее, и кто она, и чьядочь, и откуда… и сами в сих местах. Чего же нам? Тсс… — Он вдруг приостановился и стал прислушиваться. — Слышь, что это? Виктория! — воскликнул он и, на четвереньках двинувшись к выходу, выглянул из палатки. — Так и есть! — закричал он Савелову. — Наши назад едут, кричат «виват»! Идем! — и он вылезши побежал.

Савелов провел рукой по лицу, взял тесак, шапку и также вылез из палатки.

«Николай отчасти прав, — думал он, — найти Катю всегда можно! А вдруг она замужем?» — и он даже побледнел и пошатнулся.

Мимо него толпой бежали солдаты с криками: «Виват!» Савелов побежал за ними на берег реки.

По Неве плыла широкая лодка, в которой находился Кенигсек с Гордоном, Брюсом и Гулицом; тотчас за ними тяжело двигалась огромная лодка с тремя пушками и цепью плыли лодки с солдатами. Они кричали: «Виват!», — а с берега им отвечали тем же криком. Солнце, склоняясь на запад, окрашивало и людей, и реку золотом и пурпуром.

Савелов увлекся и тоже стал громко кричать, махая шарфом.

Огромный красивый парень выскочил из лодки, ухватил ее за веревку и ловко притянул к берегу. Из нее вышли Кенигсек, Брюс, Гулиц, Гордон и быстро направились к мысу, где стояла мортирная батарея венчанного бомбардира. Солдаты толпой двинулись за начальниками и чуть не сшибли Савелова.

— Вот так фортеция! — раздался подле него голос Семена Матусова, — один с веслом батарею взял! А?

— Ты про кого? — спросил Савелов.

— Тут охотник объявился. Пойдем, мы тебе расскажем, — и Матусовы, подхватив Савелова под руки, потащили его к кабачку Митьки Безродного.

— Наши с викторией идут, Алексаша, — сказал бомбардирский капитан и, махнув рукой, крикнул солдатам: — Отдохнем малость! Пусть господа шведы пока что почешутся, а мы свои мортирки побережем!

Он отошел в сторону, вынул трубку и, присев на банкете, стал набивать ее, зорким взглядом смотря вперед, где в облаках пыли двигался к нему Кенигсек.

Великий Петр в желтых высоких ботинках, в зеленом потертом кафтане, с широкой кожаной портупеей через плечо, в маленькой шляпе, действительно мало чем отличался от всех прочих военных чинов одного с ним ранга.

Стоявший с ним Меншиков более его походил на знатного вельможу.

— С викторией тебя, — шутливо сказал он государю, — по сему случаю не великий грех сотворить нынче возлияние Бахусу!

Петр усмехнулся и, выпуская из ноздрей струи табачного дыма, ответил:

— Нет уж, Алексаша, не мани! Сие возлияние совершим в проклятом Нотебурге, когда заштурмуем его! Однако пойдем!

Он встал и широко шагнул навстречу шествию.

— Виват! — кричали кругом.

— С викторией! — сказал Кенигсек, подходя к царю и снимая шляпу. — Шведа прогнали с великим для него позором и взяли три пушки, а четвертую, как негодную, утопили в реке.

Лицо Петра осветилось.

— Хоть и малая сия виктория, а радуюсь! — обнимая Кенигсека, сказал Петр с просветлевшим лицом. — Ну, говори, как было сие? Много их было? И пушки?

Кенигсек подробно рассказал дело.

— Где же этот молодец? — спросил Петр расхохотавшись.

— Я записал его в свой полк! — ответил Гордон и выдвинул Якова.

Тот перепугался и упал на колени.

— Встань, я — не Бог, а только царь! — резко сказал Петр и тотчас ласково спросил: — Ты сам откуда? Звать как?

Яков поднялся и бойко ответил на вопросы государя.

— Э-э! Так ты тутошний! И места знаешь?

— Всю Неву!

— Ну, так я его от тебя отберу, — сказал царь Гордону, — он мне понадобится. Запиши его, Алексаша, к себе, что ли… Ты чего?

— С флагом из крепости идут, — вдруг сказал Меншиков.

— A-а! Ну, что они скажут?

Царь быстро вернулся на берег. По Неве плыла лодка, на носу которой развевался белый флаг. Лодка пристала. Из нее с флагом в руке выскочил маленького роста швед с барабаном у пояса и быстро заговорил:

— Где самый большой начальник? К нему письмо!

— Ну, ну! — по-шведски ответил Петр, — давай мне свою цидулу. Из-за нее не след нашего фельдмаршала тревожить. Что в ней?

Посланный из крепости подал письмо.

— Поберегите его, — сказал Петр солдатам, — а мы пройдем к дому, там почитаем, — и он двинулся к своему домику, стоявшему в трехстах саженях от батареи.

Меншиков обогнал его и спешно приготовил вино и стаканы.

— Не может быть без этого, — улыбаясь сказал Петр. — Ну, давай читать! — Он вскрыл конверт, вынул бумагу, прочел и засмеялся. — Ах, он, пострел! — воскликнул он. — Гляди, что бабы офицерские пишут. Понеже им от пожаров, страды и голода жить в крайности нудно, просятся, чтобы я их всех из фортеции выпустил. А? Ну, пиши, Алексаша, пиши: «К фельдмаршалу сие не едет, быв уверен, что он не согласится опечалить шведских дам разлукой с мужьями; если же изволят оставить крепость, взяли бы с собою и любезных супругов». Вот им, угости посланца, да и назад его! А теперь, господа, с викторией! — и он взял свою чару.

В то же время и в домике Митьки Безродного шла шумная попойка. Длинный стол и лавку заняли Матусовы и Савелов, к которым вскоре присоединился и Багреев с Фатеевым, а там подошли еще сержанты, и оловянные кружки то и дело наполнялись пенником.

Все говорили наперебой. Матусовы рассказывали о последнем деле и снова о Якове.

— Царь его к Меншикову записал. Слышь, понадобится.

— Известно, он тутошние места во как знает!

— И силен!

Бум! — послышалось в вечернем воздухе, и следом за первым выстрелом раздалась оглушительная канонада.

— Это шведы! — сказал Багреев.

— А пусть!

Барабанщик вернулся с ответом бомбардира, и раздраженные шведы мстили за него безвредными выстрелами.

В непроглядной темноте осенней ночи стены Нотебурга вдруг опоясывались огненной лентой, затем раздавался грохот выстрелов и в темноте свистели невидимые ядра и гулко шлепались в воду.

XII Канун 11 октября

Появление барабанщика было третьего октября, и с этого дня, вернее — ночи, осажденные шведы начали усиленную пальбу. Вероятно, они уже очень обозлились на царский ответ, и офицерские жены заставили мужей отплатить за обиду. А может быть, они просто хотели расстрелять свои снаряды, — и ядра сыпались и на окопы, и на батареи русских, и просто в Неву.

Бомбардирский капитан тоже не дремал в свою очередь. Великий стратег, он успел поставить батарейку на островке, что был впереди его, и наказал установить батарею из четырех пушек на другом берегу.

— Крепость — орешек, ну, да мы раскусим его, — шутил он и, ни на минуту не оставляя своей мортирной батарейки, посылал в крепость снаряд за снарядом.

От гула тряслась земля и, словно в котле, кипела Нева от попадавших в воду снарядов. Пороховой дым туманом окутал оба берега, скрыл солнце и казался словно повисшей кровавой пеленой, сквозь которую вдруг прорывались огненные струи.

В то время артиллерийский бой был совсем иной, чем ныне. Теперь орудие, почти чудовище, несет разрушение на семь, на восемь, на девять верст; теперь снаряд, разрываясь на куски, пробивает стальные брони, разрушает дома и несет смерть десяткам людей, тогда же пушка едва била на полверсты и несла круглое чугунное или каменное ядро, едва выбивая из толстейшей каменной стены кусок кирпича. И надо было долго-долго долбить в одно место, чтобы пробить в стене брешь.

В настоящее время отворяют у пушки затвор, туда вкладывают, как монету — в портмоне, готовый снаряд, а затем дергают шнурок, и гремит выстрел, неся смерть и ужас. А тогда в жерло пушки засыпали порох, заколачивали его пыжом, закатывали в пушку ядро, насыпали на затравку порох и к этой затравке прикладывали тлеющий фитиль, а потом, после выстрела, ждали, пока остынет пушка, — и пушка, бросающая ядро в двадцать фунтов, считалась огромной.

Потом, много десятков лет спустя, придумали начиненную бомбу, а в то время самым хитрым измышлением было раскаленное докрасна ядро. Его бросали в пушку особыми крючьями, оно само производило выстрел и, падая на деревянные строения, зажигало их.

Но картина боя была в то время несомненно эффектней, чему способствовали облака дыма, снопы огня, гром выстрелов и свист ядер; торопливое заряжение пушек, вкатывание ядра, прицел, наведение пушки и затем возглас «пали!».

Пока шла эта беспрерывная бомбардировка, пехота и конница томились в бездействии. Матусовы, Савелов, Фатеев и Багреев почти все время проводили вместе в кабачке, а Фатеев от скуки даже стал приударять за расторопной Матрешкой и не пропускал ее без щипка. И пили они так, как заправские питухи того времени, во главе которых стоял сам коронованный бомбардирный капитан. К беспрерывному грому канонады все привыкли, и всякий сознавал, что русские снаряды наносят больше вреда неприятелю, чем его — русским, так как там стояла крепость с домами, а в русском лагере чуть белели палатки да торчали редкие чухонские избы.

Время от времени русские видели, как в крепости вдруг поднимался густой тучей дым и сверкал огонь, после чего на время шведская канонада прекращалась.

— Ура! — кричали тогда русские и усиливали стрельбу, а шведы торопились загасить вспыхнувший пожар.

Но время тянулось сравнительно без толка.

— Не резон, государь, — говорили Шереметев и Меншиков, — прикажи штурм делать. Гляди, порох тратим, а ведь он — тоже казна, пушки кормим, а войска изнывают в безделье.

Петр упрямо отвечал:

— Порох — казна, а люди что? На такую фортецию штурмом идти нельзя, не сбив стен и пушек. Коли так, так лучше зимы ждать, и тогда по льду. А до того времени люди от болезни перемрут, а шведам помощь придет.

— Ну, ну! Попалим еще!..

На другом берегу стреляли тоже, но опытные Брюс, Гордон и Гулиц видели, что солдаты томятся без дела, и задумали дерзкую штуку. Однажды Гулиц позвал Матусовых и сказал им:

— Я хочу отличить вас от прочих. Полно зенки наливать. Соберите-ка команду охотников, да со мною и Гордоном пойдем хоть шведские шхуны отберем.

— Рады стараться! — гаркнули обрадованные Матусовы.

— Я вас тогда в сержанты!

Матусовы почти выбежали из ставки Гулица.

— Вот так фортеция! — воскликнул Семен.

— Здорово! Ха-ха-ха! — подхватил Степан, — и с чего это он взял? В сержанты!

— Видит, что озверели. Нам с тобой, Степушка, счастье.

— Счастье и есть.

Братья тотчас пришли в свой полк и стали звать охотников на смелое дело.

Охотниками вышел весь полк, когда же весть о нападении пронеслась по лагерю, все захотели быть в деле.

— Этого нельзя! — возразили Гордон и Гулиц, — надо только две сотни. Киньте жребий!

Солдаты с ропотом кидали жребий, и не вынувшие щербатой копейки ругались и чуть не плакали.

А между тем дело, задуманное Гордоном, было очень дерзко и придумано лишь для того, чтобы развлечь солдат.

Под самыми стенами крепости стояли шведские шхуны — огромные оснащенные барки. Гордон с Гулицом задумали отобрать их и поднести в дар царю.

Наступила ненастная осенняя ночь, канонада на время стихла. Охотники, с Гордоном и Гулицом во главе, сели на баркасы, по сорока человек на баркас, и тихо двинулись к острову под стены крепости. Матусовы плыли в первом баркасе. Волны шумно плескались в борта. Дождь лил потоком, и ветер бросал лодки в стороны. Баркасы тихо двигались по воде.

— Стой! — вдруг произнес Степан, почувствовав, как ударилась их лодка о шведское судно. — Причаливай, братцы, и, кто в Бога верует, за мной! — и он, ухватившись руками о высокий борт шхуны, вспрыгнул на палубу.

Перед ним выросла какая-то фигура и что-то проговорила, махая рукой.

— Не пугайся! — сказал Степан и махнул тесаком, отчего фигура глухо крякнула и опрокинулась.

За Степаном влезли уже другие, ощупью пошарили по шхуне и, найдя якорную цепь, стали тянуть ее, но она оказалась без якоря.

В этот миг вдруг ярким заревом запылала одна из шхун, и уже без всякой осторожности раздались голоса:

— Шхуны на цепях! Не увезти! Топи их! Жги!

Словно ярость охватила Матусовых. Они схватили топоры и, бросившись вниз, стали рубить бока судна.

В то же время раздались пушечные залпы — и весь берег, весь остров словно ожили.

— Бей, жги! — раздавались крики, и пушки грохотали, разрушая свои же суда.

— На лодки! На лодки!

Матусовы выскочили. Словно иллюминация, яркой полосой пылали громадные шведские шхуны. Русские уже все попрыгали в свои лодки и с веселым хохотом отплывали назад, а вокруг них, шипя и пеня воду, сыпались шведские ядра.

— Здорово! Ха-ха-ха!

— Вот так фортеция! — хохотали Матусовы.

Едва все сошли на берег, Гулиц сказал им:

— Поздравляю вас сержантами!

— Рады стараться! — гаркнули Матусовы, действительно обрадованные такой милостью.

Царь похвалил Гулица и Гордона, но продолжал канонаду все последующие дни.

Матусовы сидели в кабачке и в сотый раз рассказывали про свою ночную атаку.

— Их, кургузых, на каждой шхуне по какому-нибудь десятку было. Мы их и того.

— Эх! — вдруг крикнул Савелов, — прямо бы вплавь бросился и голыми руками драться пошел.

— Действительно! — подхватили захмелевшие друзья, — нешто это — война! Сиди и пей!

— Я убегу! — мрачно сказал Фатеев, а сидевший в углу кабачка Яков только тяжело вздохнул.

Он жаждал подвигов, ратного дела, а тут — на! сиди «как лягушка на болоте».

В первое время его занимала бомбардировка, но потом это зрелище, повторявшееся изо дня в день, стало казаться уже однообразным.

«Один пойду, — думал он, — подкрадусь к шведам и разорву им стену. Надо попроситься».

Но в тот же день Петр в своей избушке держал генеральный совет. В своем казакине и с неизменной трубкой в зубах он сидел верхом на скамейке, а на другой скамейке, против него, сидели Меншиков, Шереметев, Голицын, Гордон, Гулиц, Апраксин и остальные начальники. Царь произнес:

— Придется штурм делать. Пушки так распалились, что сами стреляют. Придется их все переливать, а палить уже боязно. Зимы не дождаться, и я мыслю, что швед изрядно истомился и истощен в довольствии. Опять же у них там бабы, и то нам на руку. Только как штурм вести?

— Как? — первым ответил Меншиков. — Взять солдат и идти!

— Охотников! — подтвердил Голицын.

— Фортеция-то крепка больно.

— А наш солдат еще крепче!

— Нечего и говорить много, — решительно заявил Шереметев. — Вы, генерал, — обратился он к Голицыну, — крикните охотников и завтра на заре в путь!

— Слушаю! — ответил Голицын.

Петр усмехнулся.

— Ну, штурм так штурм! Господин фельдмаршал уже отдал приказ, а нам, капитанам, ему не прекословить! С Богом! — серьезным уже тоном сказал он Голицыну.

Тот поклонился и вышел.

Петр помолчал несколько мгновений и потом тихо сказал:

— Много крови прольется!

— А потом уже и отпразднуем сию викторию! — веселым тоном закончил Меншиков и заставил царя улыбнуться.


— Братцы! — вваливаясь в кабак, закричал какой-то солдат. — Охотников зовут фортецию брать! Кто охоч?

— Я! я! я! — загремело вокруг, и все, повскакав со своих мест, бросились вон.

Яков оказался впереди всех. Он побежал, куда бежали все гурьбой.

Уже начало смеркаться.

Пылал костер, гремел сухой дробью барабан и голоса выкрикивали:

— Кто охоч идти на штурм, отделяйся!

Яков так рванулся вперед, что вокруг него сразу поредела толпа, и очутился перед Голицыным. Тот стоял с двумя офицерами и, увидев Якова, спросил:

— Хочешь?

— Хочу!

— Дело трудное.

Яков только тряхнул головой.

— Становись туда! — указал ему Голицын позади себя, где уже толпилось изрядно народа.

Яков отошел, а Голицын уже опрашивал следующего.

Охотников набралась масса, и опять из них надо было делать выбор, а потом распределять всех по местам.

Матусовым досталось в команду шестнадцать человек с Яковом, у Савелова под командой было двадцать четыре человека, у Багреева — сорок, у Фатеева — тридцать; прапорщик Краков командовал сорока двумя преображенцами; сержант Мартынов командовал сорока семеновцами, а там еще прапорщики и сержанты, каждый кто с тридцатью, кто с сорока людьми.

Выбор кончился. Голицын выстроил всех крошечными отрядами и, обратившись к охотникам, начал говорить:

— Стрельба теперь кончена, надо крепость брать. Стены толстые да высокие, выходы крутые. Ну, да с нами Бог! С юга и в долинах, и в куртинах есть проломы, туда и пойдем! Каждый возьмет с собою лестницу! Ночью сядем в лодки и подойдем поближе, а как отсюда из пяти морских мортир три раза ударят, так все разом — с Богом! На берег выходить в порядке, лодки привязать и по два при лодках остаться! А теперь помолимся! — и он снял шляпу.

Была суббота десятого октября. Подошел священник и под открытым вечерним небом начал всенощную службу. Всех охватило умиление. Потом священник окропил всех святою водой.

Вдруг перед рядами охотников выросла огромная фигура царя. Его лицо было ласково и в то же время грозно.

— Кто колеблется, может уйти сейчас; нет неволи! — сказал он первые слова.

Все молчали и ни один не двинулся.

— Тогда с Богом, дети мои! — произнес царь. — Это все, — указал он на крепость, — было наше, нашей кровью полито и должно нам вернуться! Покажем же им, как мы свое отбираем! Всех поцеловал бы, да времени нет! — окончил он.

— Виват! — загремело в ответ царю, и в этом возгласе слышалась уже победа.

Голицын скомандовал и повел всех к берегу.

Там через два третьему давали крепкую лестницу и потом всех сажали в лодки.

— Отчаливай! — раздалась команда.

Яков налег на весла, и их баркас отошел от берега. Следом за ним, как тени, неслышно плыли десятки других баркасов, полных людей, обреченных на смерть. В то же время раздалась последняя канонада для того, чтобы отвлечь внимание неприятеля; с крепости стали отвечать тем же. А баркасы медленно подвигались к Нотебургу.

Голицын проводил их и тотчас приказал бить в барабан и созывать вторую партию охотников, которую решил уже вести сам.

XIII Штурм

Залпы загремели, каленые ядра огненными зигзагами чертили темное небо, и зрелище с баркасов на эту перестрелку было волшебное.

Савелов, как и всякий влюбленный, несмотря на близкую битву, был настроен поэтически, и теперь, сидя на корме баркаса и смотря вверх в черную бездну, по которой красными змеями с шипением и свистом пролетали каленые ядра, думал все о той же Кате. Быть может, она и тут недалеко где-нибудь, и до нее доносится грохот выстрелов, а она не думает, что он близко. А, может быть, она далеко-далеко и уже давно забыла о нем и думать. Что девушке поцелуй? И ему хотелось в этом бою забыться и умереть.

Выстрелы гремели. По команде передовых баркасы вдруг остановились и, выстроившись полукругом, стояли неподвижно почти перед самой крепостью, стены и башни которой в темноте осенней ночи чернели огромными силуэтами, иногда вдруг озаряемыми линией огня.

— Чего же стали? — зашептались в лодке солдаты.

— Ждем сигнала, — ответил Савелов. — Не бросайте весел! Тогда сразу наляжем и… на штурм!

Говоря это, он задрожал от волнения и крепко сжал рукой эфес сабли.

Наступило безмолвие.

А залпы грохотали по-прежнему.

На баркасе братьев Матусовых, кажется, волновались больше всех других, Яков же поражал всех жаждою боя. Он порывисто дышал, его ноздри раздувались, от него веяло мощью, и сидевшие с ним пятнадцать человек словно электризовались подле него.

— Вздуем их? — спросил Якова Семен Матусов.

— Ох, я один на стену пойду! — жадно ответил Яков.

— А за что ты их так не любишь?

— А кто их любит? Спроси у любого: и у нашего, и у финна, и у карела! Ишь, они, дескать — господа, а мы — сволочь! Да! У нас вот взяли Ермилу Дерюгина за то, что их майору не поклонился, да палками забили. А вот как был у нас Ливенталь… Меня чуть за него не повесили, да я убег! Да!

Яков дышал, как был на работе, сжимал кулаки, и глаза его горели.

— Здорово! Ха-ха-ха! — засмеялся Семен Матусов.

— С таким молодцом мы что с ротою! — подхватил Степан.

— Пожар! — вдруг крикнули на соседнем баркасе.

Канонада сразу смолкла. В крепости Нотебург показалось красное зарево; оно стало расти и расти и поднялось высоко с черной шапкой черного дыма.

— Наши ядра зажгли! — крикнул Фатеев.

— Виват-ат! — донеслось до них с русского берега.

А следом за этим возгласом внезапно наступившую тишину нарушили три зловещих залпа, каждый из пяти мортир.

— Бум… бум… бу-ум, — прогудело в тишине.

— Вперед! — раздались команды.

Сидевшие на веслах сразу легли на них, баркасы двинулись, стройным рядом понеслись к берегу, а затем неслышно врезались в песчаный берег.

— Бери на причал! Двое у баркаса, лестницы вперед! Стрелять не надо! Марш! — раздалась в тишине команда, заглушаемая треском пожара в крепости.

Это было в воскресенье одиннадцатого октября 1702 года, в половине четвертого утра.

Тьма начала редеть, и в серой полумгле, озаренной заревом пожара, отряд Матусовых увидел в полутораста саженях высокие, толстые стены и башни крепости с толстыми короткими пушками.

Под стенами шел широкий ров.

— Стойте! Здесь левее пробита брешь, надо в нее лезть. Потихоньку вперед! — остановил всех Фатеев и, приняв общую команду, повел всех колоннами.

У Якова на плечах висела лестница, в руке он сжимал тяжелый тесак.

Они быстро опустились в ров, перешли по грязи и выбежали к стенам крепости. Но там их уже ждали. Лентой огня опоясалась стена, раздался оглушительный залп над самыми головами осаждающих и следом за ним стоны и крики.

— Вперед! — заревели озлобленные Матусовы и рванулись к самой стене. — Лезь!

Яков поставил лестницу и один, как безумный, полез по ней вверх. За ним поспешили другие. Яков взобрался наверх и зарычал от ярости. Лестница больше, чем на сажень, не доходила до гребня стены.

«Бум! Бум! Бум!» — грохотали пушки, а между их залпами слышался треск ружейной пальбы, и русские падали с лестниц, покрывая землю трупами.

— Назад! — закричал испуганный, раненый Фатеев.

Он видел, что атака отбита, и жалел людей.

— Помощь! Помощь! — закричал Савелов.

Матусовы оглянулись.

— Вот так фортеция! Здорово!

— Теперь наша возьмет! — раздались голоса.

На ста баркасах плыла подмога — вторая партия охотников из десяти полков, под командой Голицына. Он стоял впереди и махал шпагой.

— Теперь будет им жара! — засмеялся Савелов.

Фатеев наскоро перевязал раненую голову и снова стал в ряды.

Баркасы подчалили. Солдаты с криками бежали к крепости, сыпавшей теперь ядрами и картечью. С высокими стенами, вооруженными пушками, с массой солдат, она казалась неприступной, и, в сравнении с ее громадой, люди, копошившиеся внизу, казались карликами.

— Вперед! — закричал майор Карпов своим преображенцам.

Они рванулись и затем остановились. Их любимый начальник взмахнул руками и упал навзничь, пронизанный картечью.

— Бросьте меня! Вперед! — крикнул он, поднимаясь на руках.

— Вперед! — закричал сержант.

Солдаты бросились. Один из них подхватил майора и на сильных плечах бегом донес его до баркасов.

— Побереги командира! — сказал он дежурному, кладя майора на землю, а сам побежал назад, где бой дошел до безумного ожесточения.

Как тигры в клетке, метались русские у подножия стены. Лестницы были коротки даже для бреши.

— Семушка! — закричал Степан Матусов.

— Степушка! — отозвался Семен.

— Бежим к воротам! Взломаем их!

— К воротам, к воротам! — раздались голоса.

Часть охотников столпилась у ворот, тяжелых, обитых железом, и били в них, кто чем: бревнами, каменьями и в ярости эфесами тесаков. А на них сыпались кирпичи, бревна, ядра и картечь, вырывая жертву за жертвой.

С другой стороны солдаты на коротких лестницах старались добраться до гребня стен и лезли друг на друга по плечам, но брошенное бревно сразу валило всю вереницу людей, и они поднимались, избитые, окровавленные, но лишь с тем, чтобы лезть на те же стены.

Это была героическая осада!

Князь Голицын, измученный, остервенелый, в бессилии опустился на землю и отирал пот с лица.

Кругом раздавались крики и стоны, даже не заглушаемые ревом орудий, и все, окутанное пороховым дымом, казалось кровавым кошмаром. Яков с головой, разбитой кирпичом, с окровавленным лицом остановился подле Голицына, не подозревая в нем главного начальника.

— Что? Утомился? — ласково спросил его Голицын.

— Ничего! — ответил с досадой Яков. — А только злость!

— На что?

— Да как же! Известно, все одурели, — горячо заговорил Яков, — а начальство может, да не видит. Я кричу, а меня кто послушает!

— В чем дело-то? — спросил уже хмурясь Голицын.

— Да в том, что лестницы коротки, — ответил Яков, — а коли их связать по две, так в самый раз подойдут. Да где! — и он махнул в отчаянии рукой, — и эти-то поломают!

Голицына словно подбросило. Он вскочил на ноги и обнял Якова.

— Озолочу тебя! Эй, вы! Труби отбой! Бей отбой! — закричал он барабанщику и трубачу и побежал к осаждающим.

Раздались звуки труб и барабанов. Солдаты с недоумением и досадой опускали оружие.

Яков стоял и смеялся, сознавая, что его поняли и оценили.

И вдруг по всем рядам пронесся радостный возглас, и все засуетились.

Шведы в недоумении примолкли.

— Отчего они вдруг отступили? — спросил изумленный комендант.

— Теперь не отступят, — мрачно ответил стоявший подле него бомбардир. — Возьмут нас!

— Но зачем они остановились?

— Они вяжут лестницы! — испуганно объявил офицер, подбегая к коменданту. — Теперь достанут!

— Надо сдаться! — сказал старший офицер.

— Мы защищались девять часов, — нахмурился комендант, — будем защищаться еще двадцать девять! Пли!

Раздался залп, а следом за ним громче залпа раздался воодушевленный крик русских!

— Впору! Как есть! Полезай! Виват!

Связанные по две и по три лестницы достигали теперь до бреши и даже до гребней стен.

— Лезь!

Солдаты полезли. Шведы бросились защищать стены. Бой превратился в ад.

Голицын торопил вязать лестницы, командовал над бьющими ворота, ободрял уставших.

Вдруг к нему протиснулся царский денщик.

— Государь приказал отступать, — сказал он, — чего даром людей терять!

— Государь? — закричал Голицын, заглушая крики и грохот. — Скажи государю, что мы теперь не его, а Божьи! Эй! — крикнул он еще громче, — бегите к баркасам, обрубите причалы и оттолкните лодки. Отступления не будет!

Денщик захохотал в нервном волнении.

— Пусти меня в бой! — сказал он.

— Иди! Ребята, вот еще лестница! Лезьте! Еще немного! Ну, ну! Виват!

XIV Взятие Нотебурга

Тринадцать часов длился невероятный по ярости бой. Гладкие, высокие стены, на гребне которых десятки пушек сыплют картечь и ядра, тысячи осажденных бросают кирпичи, камни, льют горячую смолу, и осаждающие, которые поодиночке влезают наверх стены и бьются врукопашную.

Яков три раза был на стене и три раза его сбрасывали вниз, но каждый раз он успевал сползать почти без царапины и с новой яростью лез наверх.

Матусовы колотили в ворота огромным бревном, и гул их ударов заглушал иногда выстрелы. Их лица были исцарапаны, но они дружно и яростно уже четыре часа делали свое дело, сменяя третье бревно.

К ним на подмогу подходили то одни, то другие. Сам Голицын несколько раз подходил к ним и говорил:

— Молодцы, господа сержанты! С вашей силой всякие ворота расколются.

— Рады стараться! — отвечали Матусовы и снова поощряли друг друга: — Бей, Семушка! Навались, Степушка! Раз, два!

А на них бросали кирпичи, камни и суковатые поленья.

— Ой! — вдруг вскрикнул Степан и, выпустив бревно, пошатнулся.

Семен бросил бревно и охватил брата своими могучими руками.

— Степушка, что с тобою?

— Ой, убили! — простонал Степан и грузно повис на руках брата.

Семен стал белее савана. Он напряг всю силу, поднял брата и чуть не бегом отнес его к берегу реки, где и положил на сырой песок. Опытный в бою, он тотчас расстегнул брату мундир, снял шапку и стал осматривать его. Вся грудь и плечо Степана представляли черную, как сажа, поверхность. Плечо вздулось, и правая рука висела бессильно.

Семен вспомнил, что, перед тем, как крикнул его брат, на них с глухим шумом упал огромный камень.

— Степушка, очнись! — заговорил он, дрожа от волнения. — Погоди, я воды дам! — и он, зачерпнув каской воды, брызнул на лицо брата.

Степан открыл глаза, и слабая улыбка двинула его губы.

— Скажи слово, Степушка, — нагнувшись к нему, прошептал Семен.

— У-ми-ра-ю. По-це-луй, — чуть двигая губами, ответил Степан.

— Не хочу! — вдруг закричал Семен, вздрогнув и поняв весь ужас слов брата. — И я с тобою! Отчего тебе умирать? Камень? Камень — пустяки! Помнишь, как я под коня попал, голову разбил и ничего. А ты — камень! Я не буду жить без тебя! Степушка, — умоляюще проговорил он, — подержись! Я увезу тебя, там лекарь, он вылечит. Степушка! — и он встряхнул брата, увидев его опять неподвижного, с закрытыми глазами.

Степан вдруг поднялся на локоте, кровь хлынула у него изо рта, он захрипел и откинулся навзничь.

Семен нагнулся над ним и застыл с широко открытыми от ужаса глазами. Он ничего не понимал, ничего не слышал. Его вдруг охватила немая тишина мертвого покоя.

А пушки грохотали, нанося смерть и увечья, гремел таран, за который взялись другие солдаты, раздавались крики, стоны, и остервенелые солдаты лезли на стены, падали и снова лезли.

Голицын чувствовал, как падают силы осаждающих, и, боясь отступления, велел от берега отгонять прибиваемые течением баркасы.

— Мы в Божьих руках, — говорил он, — или возьмем фортецию, или умрем. Назад дороги нам нет! Не на чем!

И оробевшие на миг воины снова бросились под стены.

Уже надвигался вечер.

— Государь, — сказал Меншиков царю, — нужна помога, пусти меня!

Царь нервно передернул плечами.

— Сколько молодцов гибнет! Надо было зимы ждать!

— Зимы? — воскликнул Шереметев. — До зимы мы всю Неву пройдем! Статочно ли из-за такой фортеции до зимы стоять!

— А солдат не жаль?

— От болезней хуже бы перемерли.

— Я пойду, государь, — повторил Меншиков.

Петр кивнул.

Меншиков быстро собрал новых охотников и двинулся на помощь. Войска оживились.

Бой длился уже тринадцать часов. И вдруг в самом разгаре боя пушечный рев замолк и на крепостной стене раздался редкий барабанный бой.

— Шамад бьют! — закричали в наших рядах, — прекращай бой.

— Виват! Шамад!

С того берега от батареи царя тоже раздался барабанный треск.

Бой кончился. На стене крепости взвился белый флаг, и из нее вышел молодой офицер в сопровождении барабанщика.

Голицын встретил его среди своих утомленных солдат.

— Вы сражались, как волки, — сказал он.

Поручик улыбнулся.

— Но вы сломали нам зубы. Где можно видеть фельдмаршала?

Голицын проводил его до лодки, а Ментиков вызвался проводить к фельдмаршалу.

Утомленные солдаты тут же, под стенами крепости сделали привал. Вскоре запылали костры, и стали варить пищу; раздались песни.

Фатеев и Савелов вышли к берегу реки. Савелов произнес:

— На самую стену я влезал, двоих подле меня убили, а мне нет смерти.

— А на что тебе умирать?

— Ах, я не могу жить, не зная, что с Катей!

— Так теперь узнаешь; она ведь в этих краях.

Савелов только вздохнул.

Вдруг они оба вздрогнули и остановились. До их слуха донесся словно бы вой.

— Что это? — воскликнул Савелов.

— Пойдем, посмотрим, — сказал Фатеев, и они оба побежали на доносившийся крик и скоро натолкнулись на Матусовых.

Степан лежал неподвижно, а к его груди припал огромный Семен и выл, причитая: «Степушка, очнись!» Но Степушка уже похолодел и на крик своего брата: «Вот так фортеция!» — не мог бы ответить богатырским раскатом смеха.

Савелов и Фатеев склонились над Матусовым и окликнули его.

Он поднял на них отуманенный взгляд и жалостно сказал:

— Убили!

— Убили! — грубо произнес, вытирая слезы, Фатеев. — А ты реветь? Теперь за него надо десять кургузых убить, а не причитать.

— Десять! — закричал Семен, словно очнувшись и сжимая кулаки. — Да я в тридцать клянусь! Тридцать забью, и все мало будет. Степушка, это им отрыгнется, — сказал он мертвому брату и поднялся с земли.

Петр составил ответ, который от лица Шереметева и был передан коменданту крепости. Весь гарнизон с больными и ранеными отпускался в Канцы. Коменданту, офицерам и солдатам с их женами и детьми дозволялось выступить из крепости с музыкой, распущенными знаменами и пушками, в вооружении, с порохом и пулями во рту.

Комендант принял условия и сдал крепость. Наши войска заняли караулы. Шведы выпросили три дня срока для приготовления к оставлению крепости.

XV Открытие

Ярко светило солнце утром четырнадцатого октября, и радостное оживление царило в русском лагере.

Фельдмаршал Шереметев с государем и со всем генералитетом собирались переехать в новую русскую крепость. Полки семеновский и Преображенский собирались туда же — занять казармы.

Суетился и Митька Безродный со своей Матрешкой, собирая свой кабак.

— Не до вас, — говорил он всем, заходившим к нему, — видите — занят! Приходите ужо в фортецию, там я торг начну, — и он поспешно таскал бочонки, кружки, фляжки в большую, просторную лодку.

В то же время у самой крепости происходила торжественная церемония. От огромной бреши в стене крепости до самого берега в два ряда стояли молодцы, русские воины, а впереди них князь Голицын и другие начальники. На Неве качались две огромные шаланды. Раздалась команда: «Смирно!» В то же время загремели барабаны, раздались фанфары, и из бреши вышел сначала комендант крепости, потом три знаменосца с распущенными знаменами, потом трубачи и барабанщики и, наконец, солдаты с тяжелыми фузеями. Они опустили знамена перед Голицыным и с музыкой направились к баркасам.

— В Канцы едут! — сказал один старый солдат.

— Голубчики, да их всего до полусотни! — с сожалением воскликнул Яков.

— И то слава Богу!

— Отчего это у них щеки такие вздутые? — спросил Яков.

— Дурень! — ответил старый солдат. — Это им по положению дано столько пуль унести, сколько в рот поместится.

— И бабы! И дети!

Действительно следом за отрядом из крепости вышли женщины и дети, за ними — несколько повозок с разным скарбом и, наконец, четыре пушки.

Комендант крепости, видимо торопясь оставить опозоренный пост, кричал и волновался, распоряжаясь посадкой на шаланды. Женщины тоже кричали, дети плакали, а музыка играла какой-то торжественный марш.

Наконец все уселись. Паруса надулись, причалы были отданы, и шаланды плавно двинулись по течению. Голицын махнул шарфом. Красной линией прошел огонь про стене взятой крепости, и раздался пушечный залп, за ним — другой, третий; но это не была уже убийственная канонада, а выражение торжества.

— Виват! — загремело в рядах солдат, и при этих кликах на главной цитадели крепости ветер рванул огромный флаг и на его поле, словно рея в воздухе, распростерся в воздухе русский орел.

— Виват! — грянуло перекатом и с другого берега, и оттуда отчалила царская лодка.

Царь, веселый и радостный, стоял на руле и оживленно произнес:

— Мы назовем эту фортецию не по-старому Орешком, а Ключом; пусть будет это Шлиссельбург. С ним вся Нева наша, а с нею и море! Виват! Ты, Алексаша, — обратился он к Меншикову, — будешь первым комендантом сей фортеции. Береги ее, как свой глаз!

Шереметев и Апраксин в своих блестящих мундирах сидели недвижные, важные, чувствуя, как гордой радостью наполняются их русские сердца.

Голицын встретил Петра и поднес ему ключи от крепости. Государь обнял Голицына.

— Благодарю, Михайла Михайлович! Без тебя не было бы сего радостного дня! Жалую тебя в полковники и отпишу тебе три деревни с людишками. Сам выбери! Жалую и всех солдат, и господ офицеров! Который достойнейший?

— Все, государь! — ответил Голицын.

— Так и быть должно! — радостно ответил Петр. — А ты что не радостен? — вдруг обратился он к Матусову, на которого упал его взгляд.

— У него брата убили, — ответил за Матусова Савелов.

— Брата? Как звать? Где был?

— Семен Матусов, полка Гулица, сержант. Был под Нарвою, — быстро ответил Савелов.

Петр кивнул и пошел дальше.

Ворота крепости были открыты настежь. Гремела музыка, и, заглушая ее, раздавались залпы пушек.

— Знатная была виктория! — с чувством торжества сказал Петр. — Теперь, Алексаша, устрой великое возлияние богу Бахусу. Где мне квартира?

— В комендантском доме.

— Фатеев, — сказал Петр, — ты у меня нынче за денщика. Пойдем писать письма. Алексаша! Готовь все к пиру!

Фатеев, охваченный радостью от неожиданной милости, трепетный пошел следом за государем. Савелов посмотрел ему вслед с нескрываемой завистью.

— Задаст он ему баню! — смеясь сказал Багреев. — Ведь у него работы сейчас выше маковки будет и вся наспех.

Матусов стоял с безучастным равнодушием ко всему. Он только что вчера похоронил своего брата. Савелову было жалко его до слез.

— Семен, — окликнул он его, — пойдем выпьем! Степана не вернуть, а мы за него этим кургузым шведам дадим памяти! Пойдем!

Матусов встрепенулся. Его глаза сверкнули, кулаки сжались.

— Пойдем! — сказал он отрывисто и прибавил: — Только для этого и жить буду!

Савелов увидел Якова и позвал его с собою.

— Иди и ты! Слышь, князь обещал тебя перед царем отличить!

Яков широко улыбнулся.

— У меня денег нет.

— Глупости! Иди!

Митька уже нашел полуобгорелый дом, занял его и открыл в нем торговлю. Его рябое, скуластое лицо все обратилось в сплошную улыбку, маленькие глазки светились радостью.

— Устроился? — окликнул его Савелов. — Ну, давай нам есть и пить!

— Мигом! Эй, Матрешка! Живо!

Матрешка вырвалась из объятий преображенца и подбежала к Савелову.

Попойка в кабачке стала разгораться. Матусов, под влиянием выпитого, клялся убить пятьдесят шведов и стучал кулачищем по столу.

Яков поддакивал ему и говорил:

— Теперь в Канцы придем, там я уже до Ливенталя доберусь!

— А кто Ливенталь? — спросил Савелов.

— А мой ворог. Меня он в Канцах повесить хотел, да я, вишь, не дался.

— А ты сам-то откуда?

— Я-то? Да из нашего поселка… из Спасского.

Савелов даже подпрыгнул и ухватил Якова за руку.

— Из Спасского? — закричал он. — Может, ты там кого знаешь?

— Всех знаю. Родился там, рос.

У Савелова сперло дыхание.

— Пряхова купца знаешь?

— Охо-хо! — засмеялся Яков, — да я сам — Пряхов, купца Пряхова сын.

— А… Катерина?… — задыхаясь и сжав Якову плечи, спросил Савелов.

— Сестра моя! Да постой! Ты — Антон? И на коне? И Мариенбург брал?

— Я, я!

— Ну, так она наказала сыскать тебя и кланяться, — сказал Яков, и в тот же миг Савелов сжал его в своих объятьях.

— Друг мой, брат! Давай поцелуемся! Давай выпьем! Сеня! Он — брат ее! — И, когда прошел первый восторг, Савелов стал расспрашивать Якова обо всем, что касалось его Кати.

XVI Царский пир

Фатеев был, как в угаре; никогда еще он не испытывал такого смешанного чувства радости, страха, гордости, преданности, как теперь, когда царь, отличив его, позвал с собою на работу.

— К столу садись, — отрывисто сказал ему Петр, — бери перо, бумагу и пиши! Чего не дослышишь, спроси, а не то чтобы на авоську! Ну!..

Он сбросил казакин, раскурил свою трубку и начал диктовать письма о «знатной виктории» князю Ромодановскому[152], Апраксину, Виниусу, Стрешневу, думному дьяку Иванову и еще разным лицам. Он диктовал быстро, отрывисто, но каждое слово словно чеканил, а в промежутке слов расспрашивал Фатеева о подробностях штурма.

Тот писал и рассказывал, что видел сам. Страх прошел; Фатеев даже словно забыл, что с ним Петр, который за малейшее упущение карает тотчас собственной дланью и который от пустого слова иной раз приходит в безумную ярость.

— Так, так, — говорил Петр, — мои орлы молоды да задорливы. Ну, пиши: «Сир (это нашему кесарю), покорно доносим вашему величеству»… А лестницы коротки были? Где же все знать!.. «что крепость Нотебург, по жестоком»… да, жесток бой был… Как того звать, кто надоумил лестницы вязять?

— Яковом! Тот самый, что вначале один пушки отбил.

— Из Спасского? Охотник? Молодец! Отличить его надо!.. «и чрезвычайно трудном приступе, который продолжен был выше двенадцати часов, на имя вашего величества сдалась на аккорд»… Напомни мне про этого Якова и про того, у которого брата убили. «А как тот балагур был, о том пространнее буду доносить впредь»… Сегодня и то времени нет Надо еще с Алексашей поговорить… «а ныне не успел… Сею викториею поздравляю ваше величество. Пребываю»… Отложи, я потом ужо сделаю. Теперь на Москву пиши о встрече. Через две недели там буду. Ты со мною! Зело ты грамотен. За границей не был?

— Не был. В московской школе учен.

— Добро и то. Не всем фортификацию знать да иные науки, нужны и просто грамотные да честные люди. Зови Алексашку!

Фатеев выскочил в соседний покой и, увидев Меншикова, поклонился ему и сказал:

— Государь зовет!

Меншиков тотчас вошел в горницу.

— Ну, — приветствовал его государь, — фортецию взяли, господин комендант. А что нашли в оной фортеции?

— Сосчитано, государь, изволь видеть! — И Ментиков из-за обшлага мундира вытащил бумагу и стал читать: — Орудий медных, на стенах, 23; чугунных — 116; ручных гранат — 4800; бомб — 160; ядер — больше 11 000; картечей — 400; пороха — 270 бочек; ружей — 1100; шпаг — 300; лат — 172, а также в бочках селитра, смола и сера; немало и амуниции, и много добра; только снеди нет, а вино тоже нашел доброе и в изрядном количестве!

— Добро! — усмехнулся Петр. — А много потеряно?

— Всего пятьсот тридцать восемь, из них офицеров двадцать пять, сержантов десять.

— А недостойные были?

Меншиков замялся.

— Были? — повторил царь.

— Мало: восемь в Преображенском, а в семеновском четверо.

Лицо царя передернула судорога.

— Наказать не в пример! Гнать сквозь строй по триста палок, плевать в лицо и повесить. Не должно быть трусов, кои страхом и иных смущали бы. Распорядись! Да, Якова, что из Спасского, в сержанты и завтра мне доставь; Матусова в поручики, аза умершего брата отпиши ему двести дворов и дай триста рублей. Еще наградить: капитанам по триста рублей, поручикам — по двести, фендрикам — по сто, сержантам — по семьдесят, а капралам — по тридцать рублей. Рядовым племенникам в старый оклад, старым — в капральский. Много ушло шведов?

— Сорок четыре солдата да восемнадцать офицеров!

— Храбрые воины! Расскажут другу Карлусу! Ну, ну! Будет чем гарнизон довольствовать на зиму?

— Кругом карелы. Скуплю, что можно.

— До весны здесь будешь. Весной в Канцы пойдем.

— А гарнизон велик будет?

— Зачем? Шереметев с войском опять во Псков уйдет. Апраксин со мною, а ты тут один будешь. Довольно, ежели тебе пятьсот оставить. Пушки есть, снаряды… а мне люди нужны. Ты же до весны все разузнай. Этого Якова послать надо, чтобы он по Неве нам людишек мирил. Мы, дескать, теснить никого не будем. Так. Ну, а анисовая есть?

— Все готово! — встрепенулся Меншиков.

— Тогда идем! Отпразднуем викторию! Тебя как звать? — обратился царь к Фатееву.

— Александром!

— Вот тебе! Тезка моему Алексашке. Ну, будь Сашей! Идем!

Фатеев покраснел, как девушка, и двинулся за царем. Тот снова накинул казакин и огромными шагами пошел за Меншиковым.

Комендантский дом был устроен со всеми удобствами и имел в изобилии и мебель, и посуду, и даже припасы, а в погребе массу вин. Меншиков все успел разыскать и уставить на стол и красиво, и обильно. При входе царя скрытые музыканты заиграли фанфару, собравшиеся на пир, до чина капитана, крикнули «виват!» и, не церемонясь, сели по местам. Расторопный Меншиков поднес царю огромную рюмку анисовой водки с куском черного хлеба, густо посоленным.

— А Алешка здесь? — спросил Петр.

— Здесь, государь!

С края стола поднялся бледный юноша с робкими глазами. Фатеев в первый раз увидел царского сына, Алексея Петровича.

— Ну, садись! Да пей у меня! — смеясь сказал Петр. — Нынче впервые видел штурм, нынче впервые пьян будешь. Не робей только! Пусть это тебе крещением будет!

Фатеев видел, как вспыхнуло лицо юноши.

Меншиков посадил Фатеева почти напротив царевича.

— Ну, есть! — приказал Петр. — Где щи?

— И щи есть, государь! — весело ответил Меншиков.

— Одного нет только, — захохотал Петр, кивая Меншикову.

— И то будет! — ответил ловкий царедворец.

— Ах, плут!

— На том стоит Алексаша, чтобы нас угощать, да на нас потом верхом ехать, — раздался голос Балакирева.

— Ты, шут, молчи!

— Кому шут, тебе дядюшка!

Царь и окружающие его жадно ели горячие щи и потом вареную говядину, после чего началось то, что называлось пиром. Фатеев пил и в походе, и во Пскове, особенно во Пскове, где сошелся с Савеловым и Матусовым, но такого пьянства он еще не видал. Дым из трубок заволакивал всю комнату; пламя сальных свечей и лица сидящих казались красными пятнами, и только лицо царевича выделялось своей бледностью. Громадные стеклянные бокалы наполнялись беспрерывно то белым, то красным вином и осушались при кликах «виват».

— Нет нашего Зотова, — сказал Петр, — а то бы он нас потешил.

— И без него можем, — отозвался Меншиков. — Я сейчас!

Он скрылся и через минуту вернулся с женщинами и девушками. Они стыдясь остановились на пороге.

— Не бойтесь! — закричал им Шереметев. — Саша, поднеси им!

Несколько человек поспешно стали угощать женщин вином. Они выпили и повеселели.

— Ну, пойте! Пляшите!

Стало твориться что-то непонятное. Фатеев, как сквозь сон, слышал визгливые женские голоса, оравшие песни, видел, как начался пляс, причем даже Меншиков пустился вприсядку, а царь хлопал в ладоши. Вскоре на колени Фатееву села девушка и обняла его. Он тоже обнял ее и стал петь какую-то песню. Потом все закружилось в его голове, и он потерял сознание, только в ушах его звенели смех и песни.

Когда Фатеев очнулся, кругом царила тишина. Бледное утро слабо пробивалось сквозь крошечные окна, и царский денщик с удивлением увидел себя под столом. Он поднял голову и огляделся.

Картина была словно после сражения. Недалеко от него лежал майор, раскинув руки и положив голову на живот толстому капитану; подальше лежала баба. Фатеев вылез из-под стола. На столе валялись сулеи, опрокинутые бокалы, кучами лежал пепел из трубок. На скамьях спали вповалку, и на полу безобразными пятнами виднелись следы неумеренно выпитого. Фатеев шатаясь выбрался в соседнюю комнату, увидел широкую лавку, плюхнулся на нее и захрапел богатырским сном.

XVII На поиски

Савелов трепетал от радости. Словно он нашел Катю и услышал из ее уст слова любви, — так дорого было ему сообщение Якова. И теперь Яков стал для него дорог, как друг, как брат. Он сел рядом с Пряховым, обнял его за шею и, любовно смотря ему в глаза, повторял:

— Говори же, все говори!

Багреев смеялся.

— Не будь Яков таким быком, ты, Антон, задушил бы его!

— Ах, друже, да как же мне не радоваться-то! Ведь нашлась! — радостно воскликнул Савелов и вновь обратился к Якову: — Повтори, что она тебе наказала.

Яков повторил чуть не в четвертый раз.

— Век меня помнить и ждать будет! — с блаженной улыбкой повторял Савелов. — Верно ли ты запомнил?

— Да уж верно! И наказала: береги себя. Вот!

А попойка продолжалась. Несколько солдат пели хором, откуда-то взявшаяся баба плясала; в кабаке стоял гомон и дым махорки ел глаза.

Матусов напился и спал. Багреев ушел на государеву пирушку. Савелов подхватил Якова, сказал: «Пойдем ко мне» — и поволок его в свое помещение.

Фатеев сразу нашел крошечный чистенький домик, в котором и поселились он, Багреев, Савелов и Матусов, как раньше во Пскове. Три комнатки с глиняными полами, с крепкой деревянной мебелью, с посудой и тюфяками, набитыми шерстью, оказались в полной исправности, словно ждали гостей.

Савелов ввел Якова в первую комнату, не зажигая огня, усадил его на скамью и сказал:

— Ну, теперь не опущу, пока всего не расскажешь! Расскажи про семью: кто есть — отец, мать, братья, сестры? Как живете, что делаете? Где теперь, сейчас вот!

Яков неохотно начал рассказывать про свою семью, про торгующего отца, про мать, про их жизнь в Спасском, но незаметно для себя увлекся рассказом. Вспомнились ему недавние поездки по Неве, прогулки по лесам; вспомнились Софья, краткий миг объяснения с нею и первый поцелуй. Словно тихая волна подхватила его и забаюкала, и он говорил, говорил не умолкая о родном доме, отце, матери, Кате и Софье.

Савелов жадно слушал его, и в уме у него вставала, как живая, Катя с ее русой косой, голубыми большими глазами и пунцовыми губами. Видел он ее, и как она за пяльцами сидит, и как по двору с Софьей бегает, и как она сама с лодкой управляется.

— Ах, — время от времени вздыхал он от избытка счастья, — хоть бы глазком ее повидать!

— А мне бы Софью!

— А ты любишь ее?

— Софью-то? — И вспыхнувший Яков излил перед Савеловым все долго сдерживаемое чувство — словно он не далекой Софье, а ему, Савелову, объяснялся в любви, так горячи были его речи и так порывисто он дышал. Наконец он воскликнул: — Ты ежели поедешь к ним, повидаешь Сонюшку, то скажи, как она мне люба! Ты ведь поедешь?

Савелов даже выпрямился.

— Непременно! На этих днях и поеду! В Новгороде, говоришь?

— В Новгороде. Купца Пряхова спроси только. У нас там и склады свои, и дом, и две шенявы… большие!

— Отпрошусь и уеду! Теперь, слышь, на время зимы передых будет.

— Известно!..

Савелов оставил Якова на ночь, засветил каганец и, указав Якову на постель Матусова, лег на другую лавку.

— Он не придет, — сказал он про Матусова, — с той поры, как его брата убили, он все пьет и у Митьки ночует.

Яков лег. Огонь снова погасили и в темноте говорили оба наперебой: Яков про Софью, а Савелов про Екатерину — и эта ночь сдружила их, как братьев.

Они заснули только под утро и проснулись, когда солнце, едва видимое сквозь серую пелену дождя, уже поднялось до своего предела. Проснулись они от топота ног и голосов. Посреди комнаты стояли Матусов и Фатеев, оба с воспаленными глазами, с распухшими от пьянства лицами.

— Ба! — закричал Фатеев. — А он, охотник из Спасского, и сам тут! Тебя-то нам и надобно! Вставай, лежебока, скорее, да одевайся, тебя царь наказал к нему доставить… тебя и Семена! Вставай, вставай!

Яков вскочил, и у него от страха дрогнули ноги.

— Мне чего одеваться? — просто ответил он. — Умоюсь и весь тут!

На нем была все еще кожаная куртка да высокие сапоги. Он еще не получил мундира и амуниции.

Савелов тоже встал.

— А я пойду к своему командиру, — сказал он. — А Багреев где?

— Где? — Фатеев засмеялся, — в комендантском доме под столом валяется. Да государь приказал всех водой облить, так, надо думать, Багреев очухался! Со мною то ж было. Я это спал на лавке, вдруг как что-то на меня хряснет. Я выругался, вскочил, думаю: сейчас сдачи дам, а передо мною государь. «Пей и дело разумей, — сказал он мне, — чего до сей поры валяешься? А еще денщик! Возьми, — говорит, — ведро, зачерпни воды и всех, что там валяются, облей хорошенько, авось протрезвеют. А потом ко мне этого Якова да Ма»… Ах, Боже мой, что же это я так заболтался, — спохватился он, — царь, того и гляди, дубинкой своей взгреет! Идем, идем! — и Фатеев почти за руки потащил Якова и Матусова к комендантскому дому.

Матусов шел равнодушно, а Яков дрожал, как от озноба, при мысли, что он уже второй раз будет видеть царя.

Фатеев оставил их на крыльце и пошел в дом, откуда вернулся через минуту и позвал их за собою. Они прошли две горницы и вошли в занятую царем. В ней уже все носило отпечаток царственного работника. Посредине горницы находился огромный стол с картами, чертежами и бумагами и подле него несколько табуреток; вдоль стены стояла сколоченная из досок богатырская кровать, на одеяле которой лежали царский камзол и кисет с табаком. В простенке между окон примостился токарный станок, и царь склонившись быстро вертел колесо, а из-под его рук с тонким свистом быстро сыпались костяные стружки.

— А, привел! — хрипловатым голосом сказал Петр и, бросив станок, обернулся к вошедшим.

Матусов вытянулся, а Яков хотел опуститься на колени, но вспомнил царский запрет и тоже вытянулся.

— Это твоего брата убили? — обратился царь к Матусову.

— Моего, — глухо ответил Семен.

Царь положил свою могучую руку ему на плечо, и голос его зазвучал необычайною нежностью.

— На то война! Ее законы прежестоки. А ты не падай духом! Ты жив и родине нужен, а разуметь должно, что все мы — и ты, и я — за свою родину животы свои всегда положить готовы. И в том наше счастье, что все мы — сыны одной великой Руси!

Жалую тебя в поручики, жалую двести дворов и триста рублей — как бы тебе и брату твоему.

Матусов всхлипнул, как женщина, и опустился на колени.

— Встань! Я ведь за жалованье и дело спрошу! — сказал царь и обратился к Якову: — А ты, молодец, опять при штурме отличную аттестацию заслужил. Сказывали мне, с лестницами ты смекнул? Хвалю! Тебя в сержанты и денег тридцать рублей. Ну, а звал я вот для чего, — и Петр в коротких и сжатых фразах стал объяснять, что он ждет от Матусова и Якова.

Яков знает всю Неву, ее берега, ее жителей. Весной царь будет здесь и пойдет брать Канцы. Так вот надо все к тому времени приготовить. Место вызнать все, где и что крепко или слабо; жителей, не шведов, успокоить, чтобы не убегали и русских приветливо встречали, и хорошо, если знать все, что в Канцах делается.

— Оба и пойдете! — сказал Петр. — А обо всем Меншикову, господину коменданту, докладывать будете. Поняли? Ну, и с Богом, завтра же! А теперь ты, Саша, пиши Виниусу цидулу.

Фатеев тотчас наклонился над бумагой; Матусов щелкнул каблуками и лихо повернулся; Яков неуклюже пролез в двери, и они вышли.

Матусов словно излечился от страшного горя и широко улыбался; Яков сиял.

— Что с вами? — спросил их Багреев, — вы оба словно чищеные пуговицы.

— Господин поручик и сержант. Двести душ, триста рублей! Вот так фортеция! — закричал Матусов, в первый раз после штурма употребивший свое излюбленное выражение.

В ту же минуту в горницу вбежал Савелов.

— Виват! — закричал он. — Завтра к Кате еду! Отпустили на месяц, а после во Псков.

— Ты куда? — спросил Багреев.

— К Кате, к Кате, к его сестре, в Новгород!

— Так и я в Новгород. Едем вместе! — сказал Багреев.

— А ты зачем?

Багреев приложил палец к губам и покачал головой.

— Секретное поручение!

У Багреева, правда, было секретное поручение. Шереметев сказал Меншикову, что привез ему пленную красавицу, и, охотник до женского пола, Меншиков не мог утерпеть и скрыть свое желание. И вот Шереметев отрядил Багреева за мариенбургской пленницей, которую он должен был взять от новгородского воеводы и привезти с великим бережением к Меншикову.

На другой день друзья разъезжались, и в этот день по обыкновению устроили выпивку. В те времена иного развлечения не было.

XVIII Из Спасского в Новгород

С тяжелым чувством собрались Пряховы в дорогу.

— Ну, посидим, что ли, — сказал сам, когда телеги были снаряжены и возок подан.

Все сели чинно по лавкам и в глубоком молчании просидели минуты две, и в эти минуты чуть не вся жизнь пронеслась в уме у каждого.

Старый Пряхов вспомнил свою юность и молодость, вспомнил, как выправлял он этот дом и как привез сюда, тогда молодую и красивую, Ирину Петровну. Старик-отец говорил ему: «Деды тут торговали, торгуй и ты! Живи со всеми в мире и ладу. Не гнушайся бедным, не завидуй богатому, детей не неволь, а и потачки не давай; в своей вере будь тверд». Он ли не выполнял завета отца, кости которого покоятся вон там, у церкви! Вот под конец и сыну не поперечил, хотя тот пошел на службу к антихристу. А Господь, ишь, как покарал его! Громом грянул, да сейчас еще неведомо, что ждет их. Опалев крут на расправу и за своего кургузого никого не пожалеет.

Ирина Петровна, не удерживая струившихся слез, мысленно прощалась с дорогими ей стенами и углами, в которых текла ее безмятежная жизнь.

А Катя и Софья думали обе в эти мгновения о Якове. Где-то он теперь? Только к мыслям Кати примешивалось смутное желание, чтобы ее брат нашел и послал ей весточку о ее дружке, а Софья всей душой была с ним и думала о тех коротких минутах, в которые они открыли друг другу свои сердца. Отчего так поздно, когда чувства их уже давно-давно обоим были без слов ясны? И Софья вздохнула.

— Ну, с Богом! — вдруг прервал Пряхов молчание и встал с лавки, осеняя себя двуперстным знамением. — Благослови, Господи, в добрый час! — молитвенно произнес он.

— Сохрани и спаси, Матерь Божья, Заступница! — опускаясь на колени, воскликнула Ирина Петровна.

Девушки тоже начали креститься.

Пряхов подождал и потом стал торопить.

— Ну, ну! Пока еще не рассвело, надо далеко быть!

Они вышли. В закрытый возок сели девушки и Ирина Петровна с мужем.

— С Богом! — крикнул Пряхов, и добрые кони, тронувшись с места, пошли широким, размашистым шагом, а за возком тотчас, скрипя колесами, двигались и телеги, нагруженные товаром и домашним скарбом и сопровождаемые четырьмя рослыми приказчиками, помимо кучеров.

Если от места, где теперь Смольный монастырь (а тогда было Спасское), провести прямую линию на угол Кирочной и Преображенской улиц, а от этого места вести линию до Прудков и затем прямо вдоль Литовского и Обводного каналов за Московскую заставу и дальше, по шоссе, то это и будет линия прежней так называемой Большой Новгородской дороги. Была она действительно «большая», но тянулась на далекое пространство среди леса, который занимал тогда всю площадь нынешнего Петербурга. Кругом было пусто — только там, где теперь Волковское кладбище, раскинулись финские деревни: Гольтинс, Кауралассу да Ситала, да по всей дороге раньше шмыгали шведские отряды; но теперь на ней не было даже признака шведского солдата, после того как Петр Апраксин прошел по всей Ингрии и разбил наголову Кронгиорда, который сначала отступил к Канцам, а затем ушел в Финляндию.

Дорога была пустынна, страшна и уныла. В темноте осенней ночи ничего нельзя было видеть, и только слышно было, как хлюпали кони по размытой грязной дороге да шумел дождик в древесной листве и хвое.

Катя прислонилась к плечу Софьи и задремала; Ирина Петровна давно спала, заглушая порой своим храпом даже шум дождя; дремала и Софья, думая о Якове и видя его то раненым, то гордым победителем, которого награждает царь.

Не спал только сам Пряхов; он время от времени отдергивал кожаную занавеску возка и прислушивался к монотонному шуму дождя и ветра, стараясь уловить посторонние звуки; но все кругом было тихо, только изредка раздавался отрывистый вой волка, от которого вздрагивали с испугом сытые кони.

«Ушли, — говорил себе Пряхов, — пешим теперь не угонишься, а коней у них нет. Пронесло!» — и он уже примостился в углу у возка поудобнее, чтобы заснуть, как вдруг услышал разговор кучера с кем-то и возок словно бы приостановился.

Пряхов испуганно выглянул.

Кучер недовольно говорил:

— Тут деревня есть, туда иди! Господин еще разгневается.

— Ты меня малость только… до света только, — раздался в ответ ему сиплый, просительный голос, — не дай моего грешного тела на снедь хищному зверю, и Бог вознаградит тебя сторицею за твое добро! Пусти, милый!

— Что там? Кто? — крикнул Пряхов.

По грязи кто-то зашлепал, и в темноте рядом с окном показалась темная фигура.

— Честной господин! — заговорил подошедший. — Аз есмь червь, новгородского архиерея холоп. Иду в Новгород назад к господину своему и с пути сбился. Путь дальний! Не дай сгибнуть! Дозволь твоему вознице меня к себе взять!

— Ты — не лихой человек? — недоверчиво спросил Пряхов.

— Видит Бог и святые угодники, убогий холоп! Где мне лиходеять. Смилуйся!

— Ефрем, возьми его к себе! — приказал Пряхов и закрыл занавеску.

— Дай тебе, Господи! Пошли, Царица Небесная! — проговорил архиерейский холоп и полез на козлы, говоря: — Раб Ефрем, подвинься! Ты все же ниже меня, как я холоп почитай, самого владыки, а ты чей, того не знаю даже. Ну, ну! Может, у тебя и кожан есть? Рогожа? Давай и рогожу. Сухая рогожа, что твой тулуп!..

Пряхов задремал, а сиплый голос все гудел да гудел с козел.

Кони бойко шагали, задержек на пути не было. Несмотря на темноту, дорога была ровная, и к рассвету беглецы из Спасского уже доехали до того места, где ныне стоит Колпинский посад.

Пряхов приказал остановиться. Ирина Петровна вдруг проснулась и спросонок заговорила:

— Чур меня!

— Очнись, — добродушно окликнул ее муж, — хочу малость дать коням передохнуть, да и самим поснедать чего-либо надо будет.

Девушки тоже проснулись.

Наступило утро. Солнце выглянуло с прояснившегося неба, и вокруг словно все повеселело. Возок остановился. В ту же минуту откинулась занавеска, и в окно высунулась рыжая лохматая голова, накрытая суконной скуфьей. Девушки вскрикнули, а Пряхов невольно откачнулся.

— Ну, чего лезешь? — сказал он недовольно.

Голова вздернулась, и все увидели рядом лицо с крошечной бороденкой, с маленькими, плутовскими глазками и носом, похожим на маленькую свеклу.

— Экая харя! — недовольно пробормотал Пряхов. — Чего лезешь, говорю?

— Милостивец, господин мой! — сипло заговорил архиерейский холоп, — дозволь мне в твоих холопах сим временем быть и послужить тебе честью.

— У меня и свои есть!

— Милостивец, господин честной! Аз мал и ничтожен; влекусь из далеких Соловков и нет мне среди еретиков, и люторцев ни подаяния, ни ласки, ни привета. Ослаб и изнемог. Дозволь послужить тебе, и в Новгороде за тебя молельщиком буду!

— Ну, ну, — остановил его Пряхов, — довезу тебя. Отстань!

— Милостивец! — воскликнул лохматый и скрылся.

— Кто это, с нами крестная сила? — спросила Ирина Петровна.

Пряхов объяснил.

— Богомерзкая рожа, прости Господи! Прямо висельник!

— У их архиереев эти в самом почете. Он и акафист споет, и человека, что овцу, задерет, — усмехнулся Пряхов. — Ну, выходите, что ли!

На пригорке, покрытом мхом, услужливые работники разостлали ковер и уставили на него еды и питья — меду, браги и сбитня. Путники вышли и расположились выпить, поесть и отдохнуть. Невдалеке от них работники и приказчики развели огонь и в котелке заварили толокно; стреноженные кони мирно щипали траву. Всем стало весело.

Пряхов подозвал архиерейского холопа и поднес ему чарку. Тот перекрестился, выпил, крякнул и с забавной ужимкой опрокинул пустую чарку над своей головой.

— Твое здравие, господин! — сказал он.

— Спасибо! Как звать-то тебя?

— Зови, господин, Агафошкой, Агафошка Рыжий, так меня все и кличут.

— Зачем был ты в Соловках?

— Архиерей спосылал к игумену с цидулою, а что в ней было, того не знаю, ныне же иду вспять, от игумена цидулу несу и опять, что в ней, того не знаю. Не умудрил Господь грамоту знать.

— От попа к попу, — пробормотал Пряхов, — а самого видел?

— Кого, милостивец? — спросил Агафошка.

Пряхов нахмурился. Как старовер и противник новшеств, он не хотел произнести слово «царь», считая Петра за антихриста.

— Самого, — уклончиво повторил он, — он в тех местах был.

— Сподобился, господин!

— Что же он тебе не помог?

— А с чего? Он до нас не охотник. Ему солдат поболе, а не служителей, которые при церковном благолепии.

— Истинно так, — сказал Пряхов усмехнувшись. — Никого ему не надобно, только бы табашников да немцев. Слышь, говорят-то о нем, что это — обманный царь, что его еще у матушки Натальи на басурманское дитя обменили. Как вырос, так его туда и потянуло!

— Будет тебе! — остановила мужа Ирина Петровна и потянула его за полу.

— Не веришь? — спросил Пряхов.

Ирина Петровна качнула головой и выразительно указала головой на Агафошку. Тот стоял и, видимо, жадно ловил каждое слово купца.

У Пряхова вдруг сжалось сердце, и он быстро встал.

— Эй, ребята, сбирайтесь! Посидели, отдохнули и будет! Пора и в путь!

Работники вскочили от костра и бросились исполнять хозяйский приказ.

Спустя полчаса, возок уже ехал дальше, везя на козлах рядом с кучером и рыжего Агафошку.

XIX Предатель

Дороги до Новгорода были тогда не нынешнее шоссе; всюду были грязь да ухабы, особенно в гнилую северную осень. Однако — трух да трух, где поскорее, где потише — Пряхов с семьею добрался наконец до Новгорода, бывшего когда-то великим, и Катя, взглянув из-за фартука, закрывавшего окно, увидела и синеющую ленту Волхова, и крест на храме св. Софии и радостно закричала:

— Приехали!

Пряхов приказал остановиться и, подозвав одного из приказчиков, сказал тому:

— Возьми коня, поезжай вперед и предупреди Петра Грудкина, чтобы встретил нас.

— И я с тобой, милостивый! — увязался с приказчиком архиерейский служка.

Приказчик взял легкую двуколку, что была привязана позади обоза, впряг коня и быстро погнал в город.

Ирина Петровна набожно перекрестилась.

— Ну, доехали, слава Богу! Господи! Все суставчики размотало. Теперь, как приеду, два дня спать буду.

— Не до сна, мать, — шутливо ответил Пряхов, — надо дом обставлять!

— А девки наши на что?

— А они валяться будут! — и Пряхов добродушно засмеялся.

А кони шли легкой рысцой и скоро въехали в городской посад.

По бокам показались домики.

Переехали площадь, на которой стояла виселица с недвижно висящим удавленником.

— С нами крестная сила! — испуганно воскликнула Ирина Петровна. — Отвернитесь, девушки! У нас, в Спасском, никогда такого не бывало.

— На то, матушка, город, — объяснил Пряхов, — тут и приказ, и суд и кат[153], да и татей с разбойниками немало.

Показались городские стены. Кибитка, а за ней обоз, проехали ворота, у которых стояла стража в кафтанах и треуголках, с волосами, заплетенными в косу. Показались купцы и мещане, проехал майор на коне, прошел поп в огромной шляпе. Вот и гостиный ряд с кучей открытых ларей, площадь Софии, храм, а там заворот, широкий Волхов, и над ним, на обрывистом берегу, тенистый сад за высоким забором. Это и были дом Пряхова и его кладовые. Ворота были раскрыты настежь, и у ворот стоял высокий, крепкий мужчина в длиннополом кафтане, с красивым, строгим лицом, обрамленным рыжей, словно огненной, бородой.

Пряхов вышел из кибитки и, обнявшись с этим человеком, трижды поцеловался.

— Господи Иисусе Христе! — сказал он. — Все ли слава Богу, Саввич?

— А чему быть худому? — ответил его старший приказчик и друг Грудкин, — все в порядке. За товарами три баржи послал недавно — кожи послал да лен, да пеньку. Доченька! — воскликнул он и раскрыл свои объятия, причем его лицо сразу просветлело.

Софья с легким возгласом прильнула к его груди.

Грудкин нежно погладил ее по голове, а затем произнес:

— А Ефрем прискакал, говорил, что Яков начудил что-то!

Пряхов махнул рукой.

— На все воля Божья! К царю служить ушел!

Лицо Грудкина выразило ужас.

— К. нему? К антих… — начал он, но Софья быстро зажала ему рот рукой:

— Тсс… его чуть шведы не забили!

— Пойдем в горницы! — сказал Пряхов.

— Матушка Ирина Петровна! Ласточка Катюша! — заговорил Грудкин, приветствуя мать и дочь, и все, выйдя из кибитки, пошли по широкому двору к большому, красивому дому с высоким резным крыльцом.

С левой стороны двора рядом выстроились приземистые амбары, справа раскинулся густой сад, за домом виднелись службы, а сам дом, с хитрыми кровлями и куполами, красовался, как красивый боярский сын. Несколько старых слуг вышло на крыльцо с хлебом-солью.

Чем-то родным пахнуло на Катю. Вот ее отец подошел к слугам и поцеловал каждого по три раза; потом взял полотенце с хлебом-солью и, широко перекрестившись, вошел в дом.

Все вошли следом за ним.

— Ну, вот, слава Богу, и дома! — сказал Пряхов. — Здравствуйте еще раз!

— Батюшка! Что это? — раздался вдруг крик Софьи от окошка.

Все обернулись.

Грудкин испуганно подбежал к дочери и в удивлении сказал Пряхову:

— Солдаты!

По двору мощным шагом выступали шесть солдат с офицером, а рядом с ним суетливо бежал лохматый человек в подряснике.

— Наш попутчик, — сказала Софья отцу.

— Агафошка! — воскликнул Пряхов и побледнел.

В это мгновение в дверях показались офицер и архиерейский служка. Он, махая рукой и тыча в Пряхова, закричал:

— Слово и дело! Вот он скаредные словеса про царя-батюшку сказывал.

Офицер обернулся к Пряхову и произнес:

— По присяге арестую! Иди за мной!

Эта сцена, как гром из чистого неба, внезапно разразилась над мирной семьей. Ирина Петровна, покрасневшая, готовая умереть от прилива крови, недвижная, сидела на лавке и бессмысленно улыбалась. Пряхов стоял недвижно. Катя и Софья обнялись и испуганно прижались друг к другу, а Грудкин шагнул к противному Агафошке и замер в позе негодования.

— Ну, иди, что ли! — крикнул офицер, тряхнув Пряхова за плечо.

Тот двинулся. Солдаты окружили его.

— Береги жену и дочь! — хрипло сказал Пряхов Грудкину.

Солдаты толкнули его в спину, и все вышли, стуча тяжелыми сапогами.

— Батюшка! — вдруг закричала Катя, рванулась из рук Софьи и споткнувшись упала на колени.

— Хрр… — раздалось хрипенье, и грузное тело Ирины Петровны медленно опрокинулось на лавку, а с нее тяжело плюхнулось на пол.

— Ефремка, Тишка! — закричал Грудкин, подбегая к Ирине Петровне. — Соня, оставь Катю! Пусть плачет! Неси воды!.. Ефремка, телег не трогай! Запрягай снова! Тишка, дом на тебя! Уедем, все запрешь!..

Софья принесла рукомойник.

Грудкин облил Ирину Петровну. Она открыла один глаз. Все ее лицо перекосилось, в груди и горле раздавался хрип.

— Батюшка, ты что задумал? — тихо спросила Софья.

— Увезти вас отсюда к Еремеичу в скит, там спокойно. А о самом буду хлопотать. Казна есть. Собери Катю да вот ее!.. — отрывисто ответил Грудкин и поднялся с пола, на котором еще лежала Ирина Петровна.

Полчаса спустя, тот же обоз выехал опять из ворот дома Пряхова. Вместо хозяина в кибитке сидел Грудкин, на задней скамейке во весь рост лежала Ирина Петровна. Телеги и повозки свернули вдоль Волхова направо и поехали ко Пскову, где по дороге в дремучем лесу приютился обширный скит старца Еремеича.

XX Вразброд

Октябрь подходил к концу. Царь Петр отписал все письма, сделал необходимые распоряжения и стал собираться в отъезд немешкотно, как он всегда делал. Сам он ехал в Москву, где его ожидала торжественная встреча, а оттуда в Воронеж, где шла спешная постройка кораблей.

— А по весне снова сюда, чтобы вся Нева до моря нашей была! — повторял он с твердостью решительного человека, и все понимали, что от этого решения он не отступится.

— А ты тут Якова с Матусовым торопи, — сказал Петр Меншикову, — времени-то не ах как много нам отмерено!

— На этих днях и пойдут, — ответил Меншиков.

Везде происходили сборы в дорогу, сам же Меншиков заботливо готовился к тому, как бы поудобнее перезимовать в незнакомом ему суровом краю. Обо всем надо было подумать, и он думал и хлопотал, любя удобства жизни и веселье.

Первыми из вновь завоеванной крепости выехали Багреев с Савеловым. Последний едва дождался утра, как стал уже торопить приятеля ехать.

Багреев засмеялся.

— Ехать? Это всегда успеем. Надо сперва взять инструкции от графа и господина коменданта. Тьфу! — отплюнулся он, — вот в фавор сколь примечательно попал!

— Ты потише! — остановил его Фатеев, — персона важная.

Багреев махнул рукой, подтянул шарф, взял треуголку, сказал Савелову: «Готовься!» — поспешно вышел и направился к Шереметеву.

Тот жил в одном домике вместе с Глебовым. У дверей стояли часовые. Они со звоном отдали салют Багрееву и снова замерли в неподвижных позах.

Багреев вошел в просторную горницу и застал Шереметева в обществе Глебова, командиров Вейса и Брюса, а также Апраксина. Они сидели в непринужденных позах и пили горячий пунш, лениво перебрасываясь словами. В этих мирно беседующих людях никто не узнал бы в данную минуту «птенцов гнезда Петрова», с неустрашимостью и военным искусством побивавших заносчивых шведов.

Багреев вошел и вытянулся.

— Ба! Николашка! — воскликнул Шереметев. — Уже готов?

— Так точно. Согласно вашему приказу!

— Благодарю. Сейчас цидулу тебе передам. — Шереметев стал шарить по столу в груде разных бумаг и в то же время сказал Апраксину: — Алексашу порадовать захотел и положил презентовать ему мою магдебургскую полонянку. Авантажная и презентабельная девица. У Алексаши глаза разгорелись. Теперь сего молодца за ней в Новгород посылаю!

— Смотри, кажется, посылаешь козла за капустой! — засмеялся Глебов.

Его смех подхватили все, а Багреев покраснел, как обшлаг рукава.

— Небось, он знает, с кем тогда ему ведаться придется, — смеясь ответил Шереметев и, найдя пакет, протянул его Багрееву. — Вот тебе цидула. Как соберется она, сейчас же, немешкотно, в возок и сюда. Да смотри, — погрозил он, — не точи с ней лясы, а то!..

Багреев щелкнул каблуками, лихо повернулся и вышел из горницы.

— Вот не было печали! — проворчал он и двинулся к комендантскому дому. На крыльце он столкнулся с Фатеевым и спросил того: — Ты куда?

— Я? К царю! — широко улыбаясь, ответил Фатеев. — А ты?

— К бомбардиру-поручику! Здесь он?

— Надо было! Иди направо и скажи там солдату.

Фатеев крепко поцеловал Багреева и быстро прошел в дверь налево.

Багреев не без зависти поглядел ему вслед.

«Вот я и сам в царских денщиках значусь, а никогда не был с ним в такой короткости! — подумал он. — А все потому, что в грамоте плох!» — он вздохнул.

— Тебе кого? — окликнул его звонкий голос, и Багреев увидел всегда веселого Меншикова.

В Преображенском мундире, осыпанный пудрой, Ментиков остановился перед посетителем, держа в руках бутылки вина и бокалы.

— До твоей чести! — вытянувшись ответил Багреев. — Его сиятельство граф Шереметев посылает меня в Новгород.

Меншиков быстро закивал головой и перебил гостя:

— А, за красоткой из Магдебурга! Хорошо, хорошо! Я тебе, молодец, за это хороший прогит[154] дам! Только довези ее в целости, шельмец! — погрозил он. Багреев снова покраснел, а Меншиков поставил бутылки на пол и, положив руку на плечо молодого воина, заговорил: — И коней гони вовсю! Здесь скоро все уедут, а я один, как волк в берлоге. Торопись, милый, а я в долгу не останусь! На тебе! — и он полез в карман.

— Алексашка! — раздался в это мгновение звонкий окрик царя.

— Ну, после… когда вернешься! Расставь на столе сулеи-то! — сказал Меншиков, метнувшись, как заяц, и бросился бегом на зов.

Багреев поставил бутылки и бокалы на стол и вышел.

На душе его было тоскливо. Он помнил красавицу-пленницу, и ему больно было, что один дарит ее, как закуренную трубку, а другой ждет ее, как свою рабыню. Полюби ее он, Багреев, пришлось бы ему только терзаться муками зависти.

А образ ее, как назло, оживал перед ним и дразнил его своей свежестью, силой и красотой.

— Ну, что? Готов? — нервно спросил его Савелов.

— Едем!

Савелов даже подпрыгнул, а потом бросился обнимать Матусова и Якова, прощаясь с ними.

— Так не забудь: Софья Грудкина! Скажи, что помню ее! — тихо сказал ему Яков.

— Не забуду!

Савелов поцеловал еще раз Матусова и Якова и нетерпеливо рванулся к двери.

Он и Багреев вышли на берег, на котором раскинулись палатки солдат, и позвали баркас, а затем, держа в поводу коней, тихо поплыли на другой берег, откуда решили ехать частью водой, частью сушей.

Савелов мысленно целовал свою Катю и просил ее руки у стариков Пряховых. Багреев думал о том, как трудно ему быть холодным и сдержанным с красавицей, ставшей внезапно на его дороге.

— Пойдем и мы, — сказал Яков Матусову, когда уехавшие товарищи скрылись с их глаз.

— Что же, я готов! — равнодушно ответил Матусов.

— Мы ведь не так, — засмеялся Яков, — мы — чухнами. Пойдем, я все приготовил!

Он привел Матусова домой и, разложив перед ним его костюм, стал быстро переодеваться, указывая приятелю, как и что надо надевать.

Через полчаса они были неузнаваемы. Сермяжные порты скрылись под грубыми, желтой недубленой кожи, огромными сапогами, на плечах висел серого сукна армяк, поверх которого был надет полушубок, туго обвязанный шарфом, а на голове оказались лохматые овчинные треухи.

— Думаю, мы с тобой и без пистолей справимся, — смеясь сказал Яков, — на-ко тебе палочку да нож; без ножа нельзя! — Он подал тяжелую дубину с кованым наконечником и широкий нож, который Матусов спрятал под тулупом. — Теперь по торбе на плечи и гайда! — Яков повесил себе на плечи огромный мешок, набитый вяленой рыбой, мясом и сухарями, и дал такой же Матусову. — А теперь и в дорогу!

— К брату зайдем! — тихо сказал Матусов.

— Зайдем! — согласился Яков.

Они вышли из дома и прошли на песчаный берег. Шумный лагерь был на другой стороне, здесь же было тихо и вокруг насыпанных могил только выл и рвал осенний ветер, да с сердитым плеском билась в берег мутная, серая волна.

— Эх, брат, брат! — глухо заговорил Матусов, опускаясь на могилу. — Не довелось нам через всю жизнь пройти! Степушка родной! Степуш… — он захлебнулся в слезах и прильнул богатырской грудью к могильному кургану.

Яков отошел в сторону и отер невольно выступившие слезы.

Матусов выл и стонал, и ему вторил холодный осенний ветер.

Наконец молодой сержант смолк, вытер лицо, встал и выпрямился.

— Идем! — сказал он, встряхивая на спине мешок.

— Пошли! — отозвался Яков и прибавил: — Так-то лучше!

Как и Багреев, они сели на баркас и поплыли на другую сторону.

— Кто вы? — допытывался солдат-перевозчик.

— Царские слуги, — ответил Яков, и больше солдат ничего не мог от него добиться.

— Черти какие-то, право! — пробормотал он, гребя назад, а Матусов с Яковом шагали вдоль берега, держа путь к Спасскому.

Шлиссельбург и окрестности пустели. Отошел Апраксин со своим войском, потянулся Брюс, Гулиц, Вейс; за ними во Псков — на прежнюю стоянку — тронулся Шереметев. Наконец выступил сам царь Петр со своими ротами преображенцев и семеновцев, с отрядом лихих башкир и своими денщиками. Он ехал в Москву, где ждала его торжественная встреча, сочиненная Ромодановским.

— Береги пуще глаза сию фортецию, Алексаша! — сказал царь Меншикову, садясь на баркас и крепко целуя своего любимца.

Меншиков сморгнул слезу.

— О чем говоришь! — сказал он с солдатской простотой.

— К слову. А мы к тебе будем по весне и знатное сделаем возлияние Бахусу! — и Петр, сойдя на баркас, махнул.

Гребцы легли на весла — и лодка двинулась. Царь махал любимцу Меншикову шляпой, и рядом с ним слабой, бледной рукой делал приветственные жесты и царевич Алексей. Великан отец и бледный, худенький отрок отдалялись от берега, и расстояние словно равняло их. На берегу одиноко стоял Меншиков, первый комендант крепости Шлиссельбург. Ноябрьский ветер рвал на нем камзол, трепал волосы и выл, словно правил тризну по убитым воинам.

— Добро! — тихо сказал Меншиков, — перезимуем тут! Какова-то будет шереметевская красотка?

XXI В ските

Словно как в сказке: что-то постороннее, нелепое, сильное, как Змей Горыныч, ворвалось в жизнь и сломило, и раздробило недавнее счастье. И вот ехали Пряховы из теплого гнезда дремучим лесом, ехали быстро, торопливо. Ничего, что возок встряхивало на узловатых корнях, гигантскими змеями протянувшихся через просеку; ничего, что от этого колыхалась полубесчувственная Ирина Петровна. Грудкин только сдвигал густые брови и говорил:

— Это что за встряска! Вот — избави Господи — какую встряску дадут Василию Агафоновичу! Эх, тоже старый человек!..

Катя прижалась к Соне и вся дрожала; слезы уже не лились из ее глаз.

Время шло; стал надвигаться ранний вечер, и в дремучем лесу становилось темнее и темнее. Страшно было выглянуть за занавеску. Лохматые ели казались огромными чудовищами, к самому возку тянувшими свои косматые, колючие лапы, вековые сосны — страшными великанами, а кусты — карликами, выходящими из-под земли. Чудились и ведьма, и злыдни. А ко всему еще в сучьях гудел и свистел ветер и деревья страшно шатались и скрипели. Где-то завыл волк; где-то страшным хохотом залился филин.

«Мать Пресвятая Богородица, помилуй нас!» — с дрожью шептала про себя Катя.

Дрожала и Софья, а в совершенной темноте закрытого возка гудел теперь голос Грудкина:

— Старик до седых волос дожил, а того не знает, что нынче все за грош продается! Прощелыга встретился; ты ему все — «на, дядя!» — а он тебя за хлеб, за соль, за два алтына продаст! Ныне все продается! Сам других берег, а тут — на! Истинно, ежели Бог наказать захочет, то разум отнимет. Узнаешь теперь слуг антихристовых!..

От этих слов Катя дрожала еще сильнее.

Вдруг в темноте возок остановился. Слышны были окрики правящих лошадей да тяжелое хрипенье коней.

Грудкин тотчас вылез из возка.

— Господи Иисусе Христе! — послышался его сильный голос. — Матерь Божья! — раздался в темноте снова его голос, и следом за этим он произнес — Грудкин! Раб Божий Петр! Ну, ну!

Прошли минуты ожидания. Затем загремели словно бы затворы, заскрипели словно бы ворота; возок колыхнулся с бока на бок и двинулся вперед, после чего вдруг остановился. Затем отпахнулась занавеска и показался Грудкин.

— Выходите, что ли! — сказал он девушкам, — матушку тут молодцы вынесут! — ласково прибавил он Кате.

Она с детства знала его, с детства привыкла любить и уважать и тотчас послушно и доверчиво вышла из возка вместе с Софьей на широкий двор подле крепкого, высокого дома с резным крыльцом. На дворе суетились люди с дымящимися факелами в руках. Одни выпрягали и уводили коней, другие уносили куда-то поклажу.

Кругом слышались возгласы: «Господи Иисусе Христе! Мать Пресвятая Богородица!» — и тут же: «Антихристовы дети!»

Двое рослых мужчин вошли в возок и бережно вытащили оттуда недвижную Ирину Петровну.

— Сюда, сюда! — сказал им Грудкин и, прибавив дочери и Кате: — Идем! — повел их вокруг дома.

Впереди несли Ирину Петровну, за ней шел Грудкин, а за ним — Катя и Софья, крепко держа друг друга за руки.

Свет факела в руках провожавшего их мужика красным отблеском озарял на минуту окружающие предметы, после чего становилось вокруг еще темнее.

Осветились резные окна и высокие деревья; мелькнул длинный шест журавля у колодца. Наконец все остановились у крепкого приземистого домика из толстых бревен, с крошечными оконцами, и через низкую дверь, которую отпер Грудкин, вошли в темные сени.

— Запали светец! — сказал Грудкин.

Человек с факелом мелькнул впереди. Все вошли в просторную горницу, из нее в другую, и там Ирину Петровну тотчас положили на широкую скамью, прикрытую пышной периной и шитым ковром. В углу светил каганец, тускло мерцая.

Мужчины, внесшие Ирину Петровну, и мужик с факелом поясно поклонились и вышли. Грудкин остался с двумя девушками и сказал:

— Ну, слава Создателю, теперь антихристовы слуги пусть хоть сто лет ищут вас, не сыщут И уберегут тут вас, и защитят от охальников. Ирина Петровна тут будет лежать, к ней будет женщина приставлена, а для вас иная горенка, там! — и он указал на двери, — а эта, — указал он на большую, — когда посидеть захотите, или я приду. Теперь подождите малость, я скоро вернусь, — и он ушел.

Девушки остались одни подле хрипящей Ирины Петровны. Она открыла один глаз и смотрела им с такой кротостью перед собой, словно молилась.

— Где мы? — спросила Катя.

— Не знаю, — тихо ответила Софья. — Батюшка обмолвился: в скит, говорит, к Еремеичу, а что это, мне неведомо!.. Тсс…

В сенях хлопнула дверь, послышались шаги, и в горницу вошло несколько молодых, красивых женщин в посконных сарафанах и белых холщовых платках. Они все по очереди подошли к девушкам и поцеловали их трижды, говоря:

— Господи Иисусе Христе! Во имя Отца и Сына, и Святого Духа! Здравствуйте!

— Авдотья, Лизавета, Ольга, Матрена, Марья, Степанида…

Девушки отвечали на поцелуи и не слышали их имен.

— Вот они все вам сделают и во всем пособят, — сказал Грудкин, — а я уйду теперь до утра. Господь с вами!

Он перекрестил дочь и Катю двуперстным знамением, поцеловал и,покрестив неподвижную Ирину Петровну, тихо вышел.

— Сюда, сестрицы! — ласково сказала одна из женщин, указывая на большую горницу.

Катя и Софья послушно вышли.

В углу под образами на столе, покрытом чистой скатертью, стояли миски, тарелки и кувшин, из которого клубился ароматный пар имбирного сбитня. Девушки почувствовали голод; они не ели с самого утра и теперь послушно сели за стол. Две женщины стали любовно угощать их; другие две остались у Ирины Петровны, а еще две — в соседней горенке и готовили постели.

Катя и Софья жадно поели холодной ухи, подовых пирогов, рыбного кулеша и наконец стали пить сбитень. Женщины, постлавшие постели, вернулись и сели за стол. Все любовно и ласково глядели на Катю с Софьей, и потом одна из них стала осторожно расспрашивать их. Катя молчала, и на вопросы отвечала Софья. Она рассказала все, что случилось с ними.

— Ах, они, антихристовы души! — с негодованием проговорила одна из женщин.

— А вы ехали-то для чего? — спросила другая.

Софья рассказала и это.

— Так, так! У нас Василия Агафоновича всякий за благодетеля почитает! — проговорила третья. — Ну, вот довелось нам его дочке послужить. Мы все рады…

— А вы кто? — спросила уже оправившаяся Катя.

— Мы-то? — в один голос ответили женщины. — Христовы невесты, девушка! Такой зарок дали, что только Христос — жених наш. С Ним, когда иссякнет жизнь наша, в Его чертоге встретимся…

И на их лицах отразилась суровая торжественность; словно светились изнутри их лица.

Но через минуту они снова обратились в милых девушек, готовых на тесную дружбу, и уже весело стали передавать все, что было интересного в их жизни. Живут все они посреди дремучего леса, в огромном ските, над которым главное начальство имеют Еремеич и богородица.

— Какая богородица? — изумленно спросили девушки.

— Одна из нас, — ответила Степанида, — сподобилась! Было ей видение.

— Называем ее так и молимся, — пояснила Матрена, — потому через нее благодать идет на всех.

— Красивая, — заметила Ольга, — строгая из себя, высокая. Да вот вы все потом увидите…

В их ските и мужчины, и женщины; женщин мало, девушки больше. Человек, надо полагать, за сто будет, а то и больше. И живут все вместе, спасаются.

Катя и Софья покраснели при мысли о таком непригожестве.

— Мужчины-то больше потерпевшие, — пояснила одна из скитниц.

— Какие?

— Потерпевшие, — стала объяснять Матрена. — Иные в антихристовых полчищах служить не хотели, так убегали. Иные, бороды лишившись, отрастить ее здесь восхотели, иные от печали антихристовой. Царь-то, — шепотом заговорила Матрена, — до всего доберется. Слышь, сам он — антихрист и с хвостом. Хвост-то прячет. Для того и бороду стрижет у всех и печатает, и в войско свое берет, а святому человеку всякое измывательство. Ну, и спасаются.

Действительно, в царствование Петра, этого могучего реформатора русской общественной жизни, когда он богатырской рукой с нечеловеческой энергией ломал старые устои, — число спасавшихся от всяких новшеств было огромно, велико. Темный, невежественный ум держался за каждую мелочь внешности, как за завет отцов и дедов, и боялся неминуемой кары за нарушение их; а заветы эти были в том, что мужчины носили бороды и долгополые кафтаны, чурались табака, не якшались с иноземцами и не скоромились в пятницу, а по субботам мылись в бане.

Брожением умов воспользовались старообрядцы, к тому времени образовавшие десятки сект: и бегунов, и хлыстов, и беспоповцев, и прыгунов, и радельников, и всяких иных.

Все они принимали к себе всякий недовольный элемент — и беглого солдата, и беглого мужика, и спасшегося из острога разбойника, и просто суеверного дурня, боявшегося потерять бороду или спасавшегося от солдатчины.

Петр был беспощаден к таким отступникам, сознавая, что в его время тьма сильнее света и с нею надо бороться круто и свирепо. Преследование таких скопищ обратилось как бы в гонение. Исступленные изуверы, избегая наказаний, предпочитали сжигать себя живьем, и по Руси то там, то здесь горели эти живые факелы, целые костры с десятками безумных людей. Но эти безумцы, принимая мученическую смерть, окружали себя ореолом, и свет их костров как бы маяком светил и другим, и третьим.

Еремеич был одним из самых заклятых врагов царя Петра; от твердо верил в антихристово начало всех реформ преобразователя и ненавидел все, что только говорило о новом времени. Еще при царе Алексее он был горячим приверженцем безумного Аввакума[155], а потом вместе с Юдиным при Софье ходил к Хованскому[156], вместе с Никитой Пустосвятом[157] неистовствовал на площади и, наконец, тайно ходил в терем царевны Софьи до тех пор, пока не заточил ее в монастырь ее могучий брат Петр, этот антихрист.

Стар был Еремеич, но крепок духом и телом. Его аскетическое лицо все пылало, глаза метали стрелами, когда он говорил о старом времени, вспоминая стрелецкие бунты и затем страшную расправу Петра со стрельцами. И немудрено, если к этому Еремеичу шли, как к пророку, и возле него вырос среди дремучего леса богатый скит, полный всякого добра и удобств.

Девушки долго говорили с Катей и Софьей, пока у тех не начали от усталости клониться головы, и наконец ушли, кроме Ольги и Матрены, которые по очереди должны были дежурить при больной Ирине Петровне. Катя и Софья удалились в чистую горенку с двумя постелями и легли спать. Молодость победила, и, несмотря на пережитое, Катя, едва прислонившись головой к подушке, тотчас уснула. Софья подумала о Якове и тоже заснула, шепча в полусне ласковые речи своему соколу.

А тем временем Грудкин в маленькой горенке, стены которой сплошь были завешаны образами старого письма да шитыми полотенцами, горячо разговаривал с Еремеичем и красивой молодой женщиной о делах своего хозяина и друга.

XXII Уговор

В просторной светлице, увешанной шитыми полотенцами да образами старинного письма, в красном углу сидела высокая, дородная, красивая женщина. Ее строгое лицо выражало безмятежное спокойствие. Она сидела, сложив на коленях белые, пухлые руки и слушала, что говорил Грудкин.

У другого конца стола сидел Грудкин, а на скамье — ближе к женщине — сам Еремеич. Сухой, костлявый, с поднятыми острыми плечами, в суконной скуфейке, с желтым, восковым лицом и маленькой седенькой бородкой — он производил впечатление аскета. Тонкие бескровные губы выдавали жестокость его сердца, узкий лоб свидетельствовал о недалеком уме, но в серых глазах под седыми нависшими бровями светилось столько энергии и жизни, что сразу было понятно, что за каждую мелочь, которую этот старик сочтет своим убеждением, он не побоится никакой муки.

Грудкин говорил долго и наконец закончил следующим:

— Теперь и рассуди: не иначе, как погибель Василию Агафоновичу. Время ныне такое…

— О-ох, Господи Иисусе Христе! — протяжно вздохнул Еремеич, — истину глаголют уста твои — время дикое! Как явился этот Никон-злодей и мучили голубя Аввакума, и голубицу, невинную боярыню[158], думали: народился антихрист и горше того не будет. Как потом рубили головы Хованским и сама матушка Софья стрельцов казнила, думали: ох, горькие времена! А потом пришел и сам… тьфу, Господи Иисусе, прости мя, грешного!.. антихрист. Истинно — кровью Москва залилась. Братьев наших он вокруг всей матушки белокаменной понавешал; Кикина — на кол; иным сам головы рубил, иных сам на колесе поворачивал. Господи Иисусе, что было! Словно день судный. Наперсники его — дьяволята Ромодановский да Меншиков, — что делали! Думали: ну, хуже такого быть не может, а вот и вышло! — Еремеич вздохнул — Куда ни глянь, позор и поношение! Гонят нас, бьют, пыткам и мукам предают.

— Стой, Еремеич! — прервал его речь Грудкин, — все это мы знаем. В худое время живем. А вот надо мне хозяина вызволить. Научи, как?..

— А ты сам махонький, что ли? — тихо заговорила молчавшая до сих пор женщина — Метет он по Руси метлами, а метлы-то нешто чистые? Все в грязи да мусоре…

— Ты к чему это? — не поняв, спросил Грудкин.

Женщина покачала головой.

— К тому, что и наш воевода — такая же метла, лиходей и мздоимец. Иди к нему и начинай торг; поторгуйся и выкупи — вот и все.

— Вестимо, друже, — сказал и Еремеич, — они на деньгу, ух, как падки. Тот-то коноводит, а этим псам только бы нажить из нашего горя да сиротских слез. Иди к воеводе да мошной тряси, он и подастся…

— А ему ничего не было еще? — спросила женщина.

— Нет; я Лешку посылал. Говорят, только в железа заковали…

— Завтра утром, и спеши! — посоветовала женщина.

— Ну, Господь с тобой! — сказал Еремеич вздыхая, — помолюсь за благодетеля нашего, порадею Господу, да и отдохну малость…

Грудкин встал и наклонил перед ним голову.

— Ну, во имя Отца и Сына, и Духа Свята! Господь с тобой и Богородица! — и Еремеич, благословив Грудкина и поцеловавшись с женщиной, кряхтя вышел из горницы в свою маленькую каморку.

— А как твои устроились? — спросила женщина.

— Да очень хорошо. Беда только, хозяйка занедужилась. Упаси Бог, помрет. Что я с сиротою?

— Ну, здесь поживешь, а там она со своей казной и муженька сыщет. Дело недолгое…

Грудкин только покрутил головой.

— Надо же было такое неразумное ляпнуть! — уныло сказал он. — Ну, я пойду!

— Иди, Господь с тобою! — и женщина, встав, трижды поцеловалась с Грудкиным.

Когда тот ушел, молодая женщина словно преобразилась. Ее строгое лицо вдруг оживилось, глаза загорелись, на устах появилась улыбка. Она встала и, открыв занавеску у своего окна, отошла к дверям. Спустя несколько минут, послышались осторожные шаги. Женщина вернулась к окошку и задернула занавеску; в это мгновение дверь открылась и на ее пороге показался рослый, красивый парень. Женщина обернулась и радостная пошла к нему навстречу.

— Федя, наконец-то! — тихо проговорила она, протягивая к нему руки.

Он жарко обнял ее.

— Я думал, и не дождуся! — сказал он, страстно целуя женщину.

Она тихо засмеялась.

— Сам знаешь, дело какое стряслось! Ну, я в советчицах. Садись, сокол, сюда садись! Все улеглись, одни мы… Ах, и хорошо мне с тобою! — Женщина посадила парня на лавку и прижалась к его плечу. — Вот ведь чудеса, — заговорила она, — жила я в тихости, в святости, благодати сподобилась, всему скиту голова и начало — кажись, живи. А увидела тебя, Федя, и без тебя свет не мил. Увидит Еремеич, живыми спалит, а мне хоть бы что, пусть!

Она без умолку говорила тихие речи парню, а тот слушал ее и с восторженной улыбкой думал о недавнем прошлом.

Смел ли он даже мечтать о ней! И вышло все чудно как-то. Думал он, от любви сгорая, бежать из скита, боялся ей в очи взглянуть и вдруг однажды на радении в темноте кромешной слышит, шепчет она ему на ухо: «Приди ко мне»… Словно сон. А теперь они знают, что не быть им в живых, если кто-либо дознается об их тайне, но только крепче и жарче от этого страха их взаимная любовь. Иногда лишь они тихо говорят друг другу: «Убежать бы», — да тотчас только грустно улыбаются на ответ. Куда бежать? Кругом лес дремучий. Нагонят, схватят и… замучают. Нет, лучше уже на судьбу положиться. Пусть будет, что будет, а теперь ночь да их…

Грудкин долго ворочался на жесткой скамейке в своей тесной горнице и, едва стал бледнеть небосклон, вышел на двор и приказал запрячь в повозку коня. Через полчаса он уже ехал в Новгород.

Пряхов томился в «яме». Серая, вонючая, почти буквально яма, тюремная келья была тесна и темна. Пряхов лежал на соломе, скованный железными цепями, и угрюмо думал, что же это за несчастье так внезапно стряслось над ним? Был он богат, спокоен, в общем почете и вдруг за одно глупое слово, за подлый донос какого-то бродяги очутился в тюрьме… да еще — спасибо воеводе — а то бы висел и на дыбе. А что дальше будет? Неужели царь знает про эти дела, да еще сам наказывает так делать? Не может быть этого! Пусть он и табачник, пусть нехристь иноземный, да такое дело ни с чем не складывается.

Василий Агафонович опустил голову на облокоченные руки и задумался о жене и детях. Неужели и для них из-за его слов нищета и гонения?

— Скажи воеводе, что Петр Грудкин хочет повидать его, — сказал Грудкин, входя на воеводский двор.

Холоп принял от него коня и телегу, а другой бегом побежал в хоромы.

Грудкин пошел на крыльцо, сняв шапку.

— Пожалуй! — крикнул ему холоп из сеней.

Грудкин сбросил ему свой охабень, миновал сени и вошел в горницу, где за столом под образами сидел воевода. Перед ним стоял жбан имбирного меда и ворохом лежали оладьи. Грудкин помолился на образа и поклонился воеводе.

— Здрав буди, воевода!

— Здравствуй, здравствуй, добрый молодец! — прохрипел воевода. — Чай, о хозяине стосковался? — спросил он не без лукавства и погладил бороду.

Грудкину он показался разбойником — большой, пузатый, в желтой шелковой рубахе с расстегнутым воротом, с красным, как у пьяницы, лицом, с рыжею бородою и носом грушей.

Грудкин поклонился еще раз.

— Истину, государь, сказал. Покоя нет…

— Ну, ну, в том тебе честь. Да ты садись, в ногах правды нет! — прибавил воевода, а когда Грудкин сел, то, отпив из ковша, продолжал: — Я твоего Василия Агафоныча пожалел. Должен был хоть одну виску[159] сделать, да думаю, Бог с ним! Вместе бражничали на пирах, негоже. Там, на Москве, все сделают.

Грудкин вздрогнул и пробормотал:

— Как?.. В Москве?.. Зачем в Москве?

— Зачем? — повторил воевода. — У нас на то указ есть: все до царя касающиеся дела в Москву направлять, самого вора, его доказчика и все описать, что про то дело ведомо. Татебное али разбойное дело я вершу, а царевы все в Москве. Прямо в Преображенский приказ… в нем рассудят.

— Смилуйся, — воскликнул Грудкин, — ведь там загубят хозяина.

— Вестимо, — сказал воевода, — да я-то что же могу? Я — человек подневольный! — и он развел руками.

Грудкин вздохнул, а затем тихо проговорил:

— Казны-то, казны у хозяина! Неужели она ни к чему?

Воевода словно встрепенулся.

— Эх, парень! Прости, не знаю, как величать тебя…

— Петр.

— Эх, Петр! Я вот твоего хозяина всей душой люблю и зато царский наказ преступаю: ни ему виски, ни ему батогов. Преступаю, а ответ — ох, какой держать могу за это! А теперь сам суди, как его в Москву не отправить?

Наступило молчание.

— У нас мошна, у тебя голова, воевода! — сказал Грудкин.

— Так-то оно так, — задумчиво проговорил воевода и вдруг оживился: — Ну, ин! Вот что я для твоего хозяина надумал. Слушай, придвинься ближе!

Грудкин придвинулся, и воевода стал торопливо шептать ему сиплым голосом, время от времени пристукивая по столу волосатым кулачищем.

По мере того как он говорил, лицо Грудкина прояснялось. Он все оживленнее кивал головой и наконец радостно вскочил с лавки и низко поклонился воеводе.

— Все понял! А как тебя благодарить за то, воевода?

— Меня-то? — добродушно ответил тот. — Ну, это сам Василий Агафонович тебе скажет Иди же!

Грудкин поклонился еще раз.

— Сегодня вечером? — спросил он.

— Да! — ответил воевода.

Грудкин поклонился чуть не до земли и радостный выбежал на двор. Воевода поглядел ему вслед и тихо засмеялся: «Всем хорошо будет!»

Грудкин въехал на городской двор дома Пряхова, распорядился хозяйством и погнал коня в лес, к скиту.

Вечером он опять сидел с Еремеичем и женщиной. На этот раз они совещались долго и оживленно.

— Вот видишь, как ладно все вышло! — сказала женщина.

— Ладно, да не совсем, — заметил Еремеич.

— Ну, там видно будет! — возразил Грудкин, — а пока слава Богу!

XXIII Доносчику первый кнут

Воевода оправился, ухмыльнулся и, позвав холопа, приказал подать ему кафтан, посох да шапку, причем добавил:

— Да покличь ко мне дьяка! Наверно, он в приказе!

Холоп помог облачиться боярину и потом бегом пустился за дьяком.

Пока воевода застегивал ворот да петли на кафтане, холоп уже обернулся и впустил в горницу маленького толстяка с бритой бородой и плутовскими глазами навыкате. Сизый нос обличал в нем склонность к выпивке, сиплый голос — недавнее угощение.

— Звал, боярин? Много лет тебе здравствовать!

— Здравствуй, Кузьмич! — ответил воевода. — А звал я тебя вот для чего. Напиши отписочку, с коей мы этого Пряхова с Агафошкою вместе в Москву пошлем.

— А сыск, боярин?

— А ну его, Кузьмич! Сыска с него делать не будем. Сыщем с этого Агафошки, и все. Оно и по правилу: доносчику — первый кнут. А теперь пойдем, что ли! Да ты не куксись — и тебе перепадет, не бойся!

— Я и то мерекаю, боярин. С чего нам аршинника особливо беречь? Ну, а коли так — иное выходит дело! — и дьяк сипло засмеялся.

— Ну, то-то и есть, — сказал боярин, — идем!

Они вошли в приказ, а оттуда в застенок и сели за стол. Заплечный мастер со своими молодцами низко поклонился воеводе.

— Агафошка тут? — спросил боярин.

— У нас, боярин!

— Ну, и его волоките, — сказал боярин, — а после него татей да бабку-ведьму. Ну!

Молодцы зашлепали босыми ногами и через пять минут приволокли в сарай Агафошку. Тот вырвался из их рук и бросился на колени перед воеводою.

— Государь, боярин, милостивец, — завопил он, — доколе терзать меня и предавать мукам!

— Встань, встань, — сердито закричал воевода, — чего воешь? По обычаю сыск делаю. Может, у тебя на Пряхова месть какая… Эй, кобылку!..

— Милостивец! — закричал Агафошка, но в тот же миг один из молодцов ловко ухватил его за руки и одним махом положил себе на спину, притянув его руки.

Палач взял в руки плеть.

— Ну, засыпь ему десять! — добродушно сказал воевода.

— Ой! — заорал Агафошка, но в тот же миг раздался всплеск удара.

— Так, так, по-дедовскому: доносчику первый кнут! — говорил воевода и, подав знак палачу, сказал: — Ну, теперь показывай все чередом, как и что.

Агафошка начал снова свой донос.

— Стой! — закричал дьяк, — сначала ты сказывал: «Государю, кроме табачников, никого не надоть», а ныне говоришь: «Царю, мол, только табачники и надобны». Путаешь!

— Дай еще десять, — сказал воевода.

— Ой, милостивцы! Ой, светы! Господи Иисусе! — заорал Агафошка.

— Как же говорил? — допытывался дьяк.

— Помню только табачников поминал! Ой! Ой!

— Ну-ка еще! — сказал дьяк.

— Будет! — заметил воевода, — отпусти его!

Помощник палача сбросил Агафошку с плеч, и тот, как куль, хлопнулся наземь.

— Слышь, ты, — сказал ему воевода, — тебя сегодня вместе с Пряховым в Москву отправлю. Там, гляди, все упомни. Не растряси дорогой! Уберите его. А теперь татей!..

Агафошку убрали и на его место втащили двух разбойников, закованных в тяжелые железа. Начался страшный допрос с пыткой огнем и железом. Разбойников сменила старуха, обвиняемая в колдовстве.

Наконец утомленный воевода ушел в приказную избу и приказал привести Пряхова.

— Ну, Василий Агафоныч, — сказал он купцу, — не обессудь! Что мог сделать — сделал. Не стегнул тебя ни раза даже, а больше не могу…

— Твоя власть, — глухо произнес Пряхов.

— Не то! — остановил его воевода. — Я и теперь тебя не трону, а по указу должен в Москву послать. Сегодня ночью и тронешься. Дам телегу, двух солдат по наряду да Агафошку — и с Богом!

Пряхов еще ниже опустил голову. Немало слыхал он рассказов про Ромодановского да Преображенский приказ[160] и понял, что теперь для него уже нет спасения.

Воеводе стало жалко его.

— Поди сюда, поди! — поманил он его пальцем и, когда Пряхов приблизился, сказал: — Ты не того… не кручинься! Ночи-то, вишь, темные да ненастные, а мои молодцы не ох что за молодцы! Чего не бывает!.. Так-то-с! — и он похлопал Пряхова по плечу.

Тот встрепенулся и с благодарностью взглянул на воеводу.

— Так-то-с! — добродушно засмеялся тот и вдруг сердито крикнул: — Уведите колодника!

Стояла темная осенняя ночь. Ни зги не было видно, и, гремя колесами, скрипя и качаясь, медленно тащилась по дороге грузная телега, в которой сидели Пряхов с Агафошкой и два солдата.

— Зачем ночью? Ночью зачем? — бормотал Агафошка, дрожа и ежась. — Я скажу в Москве! Я всем ужо, чертям…

— Молчи ты, скуфья! — крикнул солдат и ткнул его наугад кулаком.

— Шпыняться? Ну! Ну! Ай, это что!

В эту минуту раздался свист, и по бокам телеги словно выросли люди.

— Бросай ружья! Не то мы!.. — раздался окрик.

Наученные солдаты спрыгнули с телеги и бросилась бежать.

— Здесь Василий Агафонович? — спросил Пряхова знакомый голос.

— Петр! — радостно воскликнул Пряхов.

Агафошка быстро сообразил, в чем дело, и, юркнув с телеги, собрался убежать, но чьи-то руки крепко ухватили его за плечи и пригнули к земле.

— Едем, Василий Агафонович! — сказал Грудкин, — нечего время терять! — и Пряхов не заметил, как очутился в другой телеге и уже мчался среди непроглядной ночи.

А тем временем верные его слуги расправлялись с Агафошкою.

— Ну его, будет! — сказал наконец Ефрем и, ткнув еще раз служку, оставил лежащим в грязи на дороге.


В ските уже ждали Грудкина с дорогим гостем, так как Пряхов давал и деньги, и всякую снедь, и вещи на поддержание скита.

— Что мои-то? — спросил Пряхов. — Что дочка, жена?..

— После, потом, — ответил Грудкин и гнал лошадь, словно за ними погоня.

Наконец он въехал в растворенные ворота и повел Пряхова прямо к Еремеичу.

— Отец, благодетель! — сказал тот, обнимая Пряхова. — Истинно, что Даниил из пещеры со львами невредимым вышел! Садись, отдохни! Сейчас поесть принесем.

Пряхов опустился на лавку.

— Что же это? — сказал он. — Теперь я совсем татем стал… беглый!..

Горькая усмешка искривила его губы.

— Подожди! — ответил Грудкин, — беглый ты, хозяин, с согласия воеводы, а не то чтобы силком. Теперь, что дальше будет, все умом пораскинем, а сейчас будешь прятаться там, на печах, в светелке и всем своим делом вершить, а я, как и прежде, — слуга твой!

— Вестимо так, — отозвался и Еремеич, — там рассудим, а сейчас поешь и отдохни.

Пряхов качнул головой и встал.

— Не обессудь, я есть не буду… к своим пойду! Проводи, Петр! — сказал он Грудкину и решительно простился с Еремеичем.

Тот благословил его, и они вышли.

По дороге Грудкин сказал хозяину про болезнь Ирины Петровны. Пряхов приостановился и глухо произнес:

— Господи Иисусе! Да будет воля Твоя!

Когда они вошли в дом, он тихо прошел к больной жене и сел у ее изголовья. Она лежала недвижно и, видимо, спала. Девушки спали в своей горенке, и кругом была немая тишина. Грудкин осторожно вышел и закрыл дверь. Пряхов сидел, опустив на грудь голову.

«Что же за время такое? И впрямь антихристово! Подвернулся бродяжка, сделал оговор и вот все прахом пошло, как пыль рассеялось: и почет, и казна, и семья».

Он встряхнул головой и в ярости сжал кулаки.


На другое утро, едва в приказ вошел воевода, в избу с воем и криками ворвался Агафошка.

— Милостивец! — завопил он. — Убежал окаянный!., совершил насилие и измывательство и убег. Раба твоего, Агафошку, до полусмерти били.

— Кто убег? — спросил воевода, едва заметно улыбаясь.

— Он, поноситель царского имени, тать и разбойник! Пряхов-купец! Милостивец, что же я-то, сирота, делать буду?

— Пряхов? — закричал воевода, — Пряхов убег? Ах, ты, волчья сыть! А чего ты глядел? Эй!

В избу вбежали заплечные мастера.

— Возьмите его да всыпьте двадцать пять батогов, а потом взашей! Умеешь доносить, умей и до конца дойти! Чего же вы стали-то? Берите!

— Милостив… — завопил Агафошка, но его уже выволокли из избы.

Дьяк закрутил головою.

— Чего ты? — смеясь спросил воевода.

— А то, барин, что теперь этот песий сын непременно найдет этого купчину и тогда тому уже не открутиться будет.

— Ничего, — отозвался боярин, — мы свое сделали, а все, что потом, нам не в кошель! — и он засмеялся, на этот раз уже вместе с дьяком.

XXIV Не в тюрьме, да в неволе

Рано поутру белица Ольга, вместе с Матреной прислуживавшая Екатерине и Софье, осторожно вошла в девичью светелку и, приложив палец к губам, тихо подошла к лавке, на которой еще нежилась Екатерина.

Не хотелось девушке вставать в такое ненастное утро. Солнечный свет не мог пробиться сквозь нависшие темные тучи, и в полумраке монотонно стучал по тесовой крыше частый дождь да с плеском сливалась вода в широкие лужи. Увидев Ольгу, Катя встрепенулась.

— Тсс! — тихо сказала Ольга, нагибаясь к ней, — сегодня ночью твой батюшка приехал…

— Да? — радостно хотела вскрикнуть Катя, но Ольга тотчас остановила ее.

— Тсс… — зашипела она и еще таинственнее заговорила: — В ночь Петр Васильевич привез его. Ефрем сказывал, что от воеводских солдат отбили. В Москву его везли, да, вишь, наши его отбили, а теперь потаенно сюда привезли.

— Где же он?

— Надо быть, у Ирины Петровны. Мы ночью-то слышали будто шум, да побоялись. Нам строго наказано, чтобы зря не выбегать. Упаси Бог, ежели напасть какая…

— Чего же ты шепчешь, — сказала Катя, быстро вставая, — Соня, ты слышала?

— А? Что? — и Софья раскрыла глаза.

— Батюшка приехал! Петр привез его, слышь! Побегу к нему. Хоть в этом радость, что батюшка с нами! — и, наскоро надев сарафан и заплетя косу, Катя вышла из своей светелки, а затем босиком перешла в горенку больной матери.

Пряхов сидел на том же месте подле жены. Много горьких дум передумал он в эту ночь, глядя на недвижно лежащую Ирину Петровну. Вспомнил он, как вводил ее в свой дом в Спасском, вспомнил, как она родила ему Якова, потом Катю; двадцать один год мирной, согласной жизни в почете и довольстве промелькнули, как сон, и вот теперь страх, болезнь и скорбь… скорбь без конца. Истинно та же история, что описана в Священном Писании про Иова Многострадального. Только тот повторял: «Ты дал, Ты и взял», — а вот он не может смириться. За что? Кому и что он сделал худого? Кого обидел, притеснил? Кажется, окромя доброго, ничего людям не делал. А вот заявился бродяга, подслушал неразумное слово, в гневе за сына сорвавшееся с уст, и все размело бурей. Пожалуй, еще хуже стало, нежели было. Теперь он в бегах. Найдут его — и не будет купца новгородского Пряхова. Позор и разорение.

А она, верная жена и подруга, словно поняла разом всю беду и вот: и живая, и неживая. Действительно, Ирина Петровна лежала на лавке навзничь, большая, толстая, как гора. Ее перекошенное лицо словно застыло; она, видимо, проснулась, и один ее глаз раскрылся и смотрел безучастным взором перед собою.

Пряхов нагнулся над ней, заглянул ей в лицо, взял за руку, назвал по имени, но она словно и не слыхала голоса мужа и лежала по-прежнему недвижно и безмолвно.

«Осиротел!» — с грустью подумал Пряхов и вдруг почувствовал горячие руки, обвившие его шею, горячие губы, целовавшие его глаза и щеки, горячие слезы на своем лице.

— Катюша! Доченька моя! — произнес Василий Агафонович прерывающимся голосом и, обняв дочь, зарыдал глухо, отрывисто.

— Ночь не спал, а теперь плачет! Что же это, хозяин? — раздался над ним голос Грудкина.

Пряхов, поцеловав дочь, отстранил- ее, вытер слезы, тихо улыбнулся и ласково ответил:

— Прости, друже! Духом я было ослаб, а теперь снова по-прежнему. На все воля Господа моего! — и он набожно перекрестился, а потом встал и поцеловался с Грудкиным. — Что скажешь?

— Да о многом нам поговорить надо…

— Ну, коли так, пойдем в мою горенку. Я еще и не был там с той поры, как вот с нею сюда приезжал, — и Пряхов, вздохнув, взглянул на жену, любовно перекрестил ее и вышел следом за Грудкиным.

Они прошли в сени, поднялись по лесенке и вошли в просторную, светлую комнату, убранную образами и полотенцами, с лавками, крытыми коврами, с резным столом и красивым поставцом.

— Ну, садись и давай разговаривать! — сказал Пряхов, садясь у стола.

Грудкин рассказал про все, что сделал со времени своего отъезда из Спасского, про торговлю, про служащих и после долгого, подробного отчета сказал:

— Теперь будем так делать: я перееду в город и там снова дела стану делать, а сюда ночью приезжать буду и тебе отчитываться. А там Бог даст…

Пряхов махнул рукой.

— Что Бог даст? — сказал он, — найдут меня, схватят и на Москву отправят, а там хвали Бога, если головы не снесут. Язык вырвут; руки, ноги выломают, животов лишат. Ох!..

— Грех говорить так, — остановил его Грудкин, — Бог не без милости. Мало ли что случиться может!..

— Ну, что там, — сказал Пряхов, тряхнув головой. — Делай все, будто ты — хозяин, и думай только о моей Кате, а я — будто меня и нет. Вот что! Да еще снеси дар воеводе.

— Много ли?

— Лучше больше, — усмехнулся Пряхов. — Снеси ему сто Рублев да камки, да бархату — по куску, что ли, да на рубахи ему атласу отрежь. И дьяку. Тому сорок серебра да тоже рухляди этой.

— Ладно. Так я поеду!

— С Богом!

Пряхов поцеловал Грудкина, и тот уехал, а Василий Агафонович прошел в соседнюю горенку, которая была у него спальней и молельной, и, опустившись на колени, стал истово молиться.


Тихо и однообразно потекла жизнь в ските для Пряхова и Кати с Софьей. Он вставал рано утром и подолгу молился, потом шел вниз и здоровался с девушками, потом садился подле жены своей и отпускал Матрену, которая служила при ней. Он сидел и думал о суете жизни и о быстро проходящем счастье. В полдень обедал и спал до трех по обычаю, а потом опять шел к девушкам.

Катя и Софья сидели за пяльцами; Василий Агафонович подсаживался к ним и молча любовался ими или вел с ними беседу, вспоминая Спасское.

В такие минуты приходил ему на ум и Яков. Где-то он теперь? Что делает? Может, его в лесу волки съели; может, шведы словили, а может быть, и служит он у царя-басурмана, поганит себя табачищем. Тьфу! Все нехорошо…

Когда Пряхов при упоминании о сыне вдруг замолкал, Софья вспыхивала ярким румянцем и низко опускала голову; она в то время сердцем угадывала мысли Пряхова.

К вечеру Василий Агафонович шел в скит, в молельню Еремеича или в горницу богородицы, и там вел тихие душеспасительные беседы, а к ночи уходил к себе.

Случалось, приезжал Грудкин и долго говорил с ним о делах: какой товар спрашивают, какой вышел, за каким в Москву послать или какой товар в Москву везти, что скупил дешево. Пряхов невольно втягивался в беседу о своем любимом деле и давал Грудкину советы или приказы.

— А как с воеводою? — спросил он его в первое же свидание.

Грудкин усмехнулся.

— Доволен был — во как! Говорит, Агафошку этого проклятущего взогрел страсть как и запретил ему в приказ и нос свой совать. Агафошка-то словно сгиб, — нигде его и не видно.

— А у архиерея?

— Какое! Агафошка-то и не был у него в служках. Я все разузнал. Надо так думать, что он из какого-либо монастырского двора беглый — может, с Соловок или с Пустозерска. Много ведь их бегает. Воевода говорит — «поймаю и постращаю». И дьяк за нас.

Пряхов покачал головой.

— А что толку в том? — покачал головой Пряхов. — Все равно мне глаз не показать на улице. Как-никак, а беглый.

— Подожди! — сказал Грудкин. — Воевода сказывал, что если царь там, в Ингрии, победит шведов, то в радостях можно будет челом бить.

Лицо Пряхова озарилось надеждой.

— А там еще Яков твой. Может, самому царю полюбится. Так-то!..

— Ну, а по дому как?

Грудкин снова обратился к делам и стал давать отчет.

Так день за днем проходили дни Пряхова и не в тюрьме, и не на свободе.

Еремеич в утешение его со слезами рассказывал, как терпел Аввакум сперва в Сибири, потом в Москве; как терпел Никита Пустосвят и сколь мужественно принял тяжкую казнь Кикин.

Кате и Софье было веселее. И сами они, две подруги, были всегда вместе неразлучно, и к тому же почти всегда с ними были веселые белицы Ольга или Матрена, причем каждая со своим секретом и своими историями. Соберутся в светелке за пяльцами и говорят, говорят: Катя — про свою краткую любовь, мелькнувшую как сон, Софья — про Якова да про то, как он у царя выслужится и своему отцу поможет, всех из беды вызволит, Ольга — про Ефрема, которого она полюбила еще, когда Пряховы раньше в скит приезжали, а Матреша — про красивого парня Федора.

— Грех это, знаю, — говорила она, — а как увижу его, так все забываю. Кажись, угляди Еремеич — и того не побоюсь.

— А какой грех? — возражала Ольга. — Разве мы зарок давали? С горя да с худобы сюда-то попали, а не то чтобы волей. Меня сюда мамка вот какой привела! — и она показала пол-аршина от пола. — Привела да и померла. Меня и оставили, а мне тут вовсе не мед.

— А я? — сказала и Матреша. — Тоже не по себе, а все же боюсь. Пашутку-то помнишь?

— А ну! — Ольга отмахнулась и побледнела.

— Что за Пашутка? Что с нею? — спросила Катя.

Матрена перекрестилась.

— Девка у нас тут была, тоже в белицах. Ее этот Еремеич с полюбовником изловил, ну, и…

— Что же с ней сделали? — в один голос спросили и Катя, и Софья.

— Живой в яму закопали, — побелевшими губами прошептала Матреша.

Девушки вздрогнули, и у них на время воцарилось молчание.

Но такие разговоры были между ними редки. Чаще они обменивались своими девичьими чистыми грезами и все теснее и теснее сближались друг с другом.

Скит с высокой из толстых бревен изгородью, стоявший в глубине дремучего леса, казался острогом, но, когда выпадал светлый день, девушки выходили в лес и бродили по глухим тропинкам, хотя в лесу уже было грустно. Осень была на исходе и чувствовалась близость суровой зимы. Птицы не пели, и только белки, готовясь к зимней спячке, хлопотливо прыгали по ветвям деревьев, да время от времени ухал филин.

Однажды девушки сидели на поваленном дереве и грызли собранные орехи; вдруг перед ними объявился человек — высокий, широкий, с мерзким, хитрым лицом, с рыжими волосами, которые копной выбивались из порыжелой скуфейки; в дырявом подряснике и босоногий. Он умильно поглядел на девушек и хриплым голосом спросил:

— Девушки-красавицы, как мне тут пройти к добрым людям, во имя Иисуса душу спасти?

— А иди, божий человек… — начала Матреша, но Катя вдруг закричала не своим голосом: «Он, он! Иуда!» — и бросилась бежать по тропинке.

Девушек охватил панический страх, и они побежали за ней.

— Тот, что батюшку выдал! — крикнула Катя.

— Бежим, девоньки! — испуганно пробормотала Ольга, и они побежали еще скорее.

Агафошка пустился за ними.

Девушки испуганно вбежали во двор.

— Ефрем, Ефремушка, — закричала Катя, увидев Ефрема на дворе, — наш враг тут!

— Кто?

Софья поспешно объяснила.

Ефрем отвязал собаку и тотчас выбежал за калитку.

Агафошка растерялся. Что за диво? Вот только что девушки бежали по этой тропинке, свернули будто за эти кусты, и вдруг никого — словно они сквозь землю ушли. Не может быть этого! Агафошка стал осторожно пробираться по густой заросли, как вдруг услышал тяжелое сопенье и рычанье; он оглянулся и с диким воем пустился наутек. За ним с ревом помчалась громадная собака.

XXV За пленницей

— Ну, вот мы и приехали! — радостно воскликнул Савелов, когда на горизонте показалась зеленая крыша приземистого монастырского здания. — Ехали, ехали. Я думал, и конца не будет!

— Еще с добрый час езды, — ответил Багреев. — Навались, ребятушки! — сказал он мужикам, везшим их на широком баркасе.

— А ну-ка, Кузя, понавались! — крикнул рослый мужик, а затем, поплевав на руки, упер длинный шест в дно быстрой реки и побежал по узкому борту баркаса.

Другие рабочие бежали тоже, и баркас плавно двигался по быстрому Волхову, обрамленному с обеих сторон густым лесом теперь темных бесшумных деревьев.

— Теперь скоро и замерзать Волхову, — сказал Багреев старшему мужику.

— Никогда этого не будет! С тех пор как Новгород наш воли лишили и утопили вечевой колокол, никогда ему не замерзнуть. Бежит волна, омывает колокол, а как какая беда ежели, он должен звонить и мы — его слышать. А ежели вода замерзнет, как услышим?

Багреев улыбнулся и обратился к Савелову.

— Тебе, кажется, охота прямо на берег прыгнуть?

— А то как же! — ответил Савелов. — Ты пойми, радость-то у меня какая! Ведь встретились, разминулись и как в воду, а теперь вдруг и ее нашел, и знаю, что она любит, и, может быть, еще до полудня увижу ее, мою голубицу! Сердце-то словно выскочить хочет. Вот ей-Богу!..

Багреев сочувственно кивнул ему и глубоко вздохнул. С совсем иными чувствами ехал он исполнять чужую прихоть.

— Чаль! Чаль к пристани! Э-эй! — стал вдруг орать рыжий мужик, и рабочие суетливо забегали по баркасу.

На убогой пристани, представлявшей простой деревянный настил, засуетились люди. Закинули веревку; баркас потянули теперь за нее с берега веревкой, и он грузно подходил к пристани, на которой уже толпился народ, с любопытством глядя на двух военных, державших в поводу рослых коней. Наконец он ударился о настил и его причалили багром. Мужики достали широкие доски и положили их с борта на настил пристани.

Багреев заплатил рыжему мужику условленную плату и осторожно повел своего коня на берег. Савелов пошел за ним.

Из собравшейся толпы вышел степенный мужчина в поддевке из синего сукна и, низко поклонившись им, сказал:

— Не обессудьте, честные бояре! Может, вы из государева войска едете? Может, что про государеву войну слышали?

— Верно, почтенный, — ответил Багреев, — от царева войска едем. А про дела скажу вам, — и он громким, торжественным голосом произнес: — Сего года, октября одиннадцатого, царь наш Петр Алексеевич со своими войсками взял после жестокого боя шведскую крепость Нотебург, а четырнадцатого вошел в нее и назвал ее Шлиссельбургом! Многие лета государю! Виват!

Общий восторг овладел толпой.

— Многие лета! Виват! Слава государю! — раздались радостные клики, и шапки тучей полетели в воздух. — В храм Божий!.. Помолимся!.. С нами Бог!

— Не знаю, как величать вас, бояре, — заговорил тот же купец, — дозвольте вас на радостный пир позвать!

— Некогда, добрый человек, — ответил Багреев, — мы прямо к воеводе. Укажи дорогу!

Багреев и Савелов сели на коней и тронулись. Толпа окружила их тесным кольцом и, громко крича, провожала к воеводе.

— Что за шум? — сказал последний, прислушиваясь из своих хором к доносящемуся гулу.

— Батюшка! — вбежал к нему испуганный холоп, — народ бежит и кричит, до тебя царских послов ведут. Слышь, город у шведов взяли!

— Давай кафтан, дурень! Где моя горлатная шапка?

Воевода засуетился и едва успел выбежать к себе на крыльцо, как Багреев с Савеловым уже входили во двор, а за ними с криками валила толпа. Воевода, несмотря на тучность, мигом сбежал с крыльца и уже хотел опуститься на колени, как Багреев поспешил сказать ему:

— От боярина Шереметева!

— А! — вздохнув произнес воевода и, приняв важную осанку, сказал: — Милости прошу! Не обессудьте!

— Угощения, воевода! Давай пива и браги! — кричали голоса.

— Я вас! Эй, вы, — закричал воевода челяди, — гони их взашей! С чего расшумелись?

Багреев остановился и объяснил ему причину волнения.

— С нами Бог, — набожно перекрестился воевода, — истинная радость! Наше угощение по обычаю сделать. Эй, позвать ко мне дьяка! Милости прошу, дорогие гости! — и он, взяв под локоть бравых офицеров, стал подниматься на крыльцо.

В сенях стоял ключник, держа на подносе серебряные стопы с медом.

— Не обессудьте! С дорожки! — предложил гостям воевода.

Багреев и Савелов взяли стопы.

— Во здравие царя! — сказал Багреев.

— Виват! — подхватил Савелов, и они отпили.

— Тебе, воевода, во здравие! — сказал снова Багреев, и они допили свои стопы, а воевода им низко кланялся.

— Стопы дорогим гостям в горенку снеси, — сказал он ключнику и повел гостей в трапезную.

— Что же это ты без хозяйки, что ли? — спросил Багреев.

— Холостой, батюшка!

— И бабы нет?

— Баба есть, да не моя. Боярин, как в поход шел, поручил мне свою девку, да наказал беречь, как глаз. Так я ее в светелке держу и никуда не пускаю… даже гулять. Вишь, полонянка она. А все же дюже красивая девка!

«Ах, басурман! — Багреев сжал кулаки, — он ее, бедную, как в остроге держал!»

— Боярин меня за нею прислал, — резко сказал он, — вот послание! Сейчас ее выпусти и сюда приведи!

Воевода смутился, беря сверток.

— Сейчас, господин мой! Подожди только, дьяк придет. Я-то сам в грамоте не силен. Эй, что же Кузьмич не идет!

— Иду, иду! Кх… кх… — раздался сиплый голос, и в горницу вкатился дьяк и отвесил тотчас низкие поклоны Багрееву и Савелову.

— На, чти! — ткнул ему воевода бумагу.

Дьяк тотчас развернул письмо и сипло прочел:

— «Новгородскому воеводе, Ферапонту Бельскому, от боярина Шереметева наказ. Мариенбургскую полонянку поручику Багрееву сдать в целости и оказать всякое пособие для отправки оной. А крепость Нотебург взята и названа Шлиссельбургом. О том ведать».

— Так! — сказал воевода. — Ну, дьяк! Пошли бирючей о том по городу кричать; на завтра надо пироги печь и брагу выкатить. Богу помолимся и выпьем за славную победу! Иди! А полонянку немедля доставлю, — сказал он Багрееву и вперевалку пошел за двери.

— Ах, он, старый пес! — с негодованием сказал Багреев. — Нате, как в остроге держал! Чай, исхудала, бедная?

— А мне идти? — сказал Савелов.

— Подожди! Куда пойдешь? Надо же его поспрошать, — остановил его Багреев.

В это время вошли слуги, с ключником во главе, и торопливо стали устанавливать стол всякими яствами и питиями. Пришел воевода и, низко кланяясь, пригласил гостей за трапезу.

— А полонянка?

Воевода лукаво прищурился.

— И она будет. Подожди, господин! Сперва выпьем по чарке! — и он хлопнул три раза в ладоши.

В то же мгновение распахнулась дверь, и в горницу вошла шереметевская пленница. Багреев взглянул на нее, вспыхнул, как маков цвет, и просветлел от радости. В горницу вошла в дорогом сарафане высокая, стройная русская красавица — не тощая немка, а именно русская девушка, белая, румяная, высокая, полная, с толстой русой косой, с ярко блестящими черными очами. Она внесла широкий поднос, накрытый чистым полотенцем, с тремя кубками меда и поясно поклонилась гостям, причем из-за ее алых губ сверкнули ослепительной белизны зубы.

— Вот и твоя красавица! — весело сказал воевода. — Поднеси им! — обратился он к пленнице.

— Кушайте воздравие! — чистейшим русским языком сказала девушка.

— По обычаю! — сказал Багреев, восторженно взглянув на нее, и, осушив кубок, звонко поцеловал девушку.

— И я! — весело сказал Савелов и сделал то же.

Девушка весело засмеялась.

— А теперь по-новому, воевода, — сказал Багреев, — дозволь ей с нами сидеть.

— Твоя воля! — ответил воевода. — Садись, что ли!

Девушка отставила поднос и свободно опустилась на лавку.

Багреев смотрел на нее восторженным взглядом.

«И откуда такая уродилась?» — думал он, замирая от счастья.

А шереметевская полонянка грациозными движениями брала кушанья, ела и запивала их сладким медом.

— Откуда ты наш язык знаешь? — спросил ее Багреев, придвигаясь к ней.

— Я? Да я его и раньше знала, а тут, как пошла к вашим, и того лучше, а у воеводы от его холопов и совсем узнала, — ответила она и улыбаясь обнажила белые зубы.

Багреев придвинулся еще ближе.

— А знаешь, для чего я сюда из далекой Ингрии приехал?

— Откуда мне знать! — потупилась девушка.

— За тобой!

Она взглянула на Багреева исподлобья, вспыхнула и улыбнулась. У Багреева дрогнуло сердце.

— Только я повезу тебя к Меншикову, в холодный Нотебург, к коменданту. Тебя ему Шереметев подарил.

Лицо девушки побледнело.

Багреев придвинулся еще ближе.

— Не любо?

— Мне что же… воля не моя… я ведь — пленница…

А тем временем Савелов пил с воеводой и наконец, собравшись с духом, спросил:

— А не знаешь ли ты, Ферапонт Лукич, где тут купец Пряхов живет, где дом его?

Воевода даже поперхнулся.

«Неужели Агафошка успел нажаловаться?» — мелькнуло у него в уме, и он откашлявшись сипло ответил:

— Пряхов? А не знаю, мил человек. Много у меня купцов-то.

— Да он, слышь, богатый, да к тому же недавно из Спасского приехал.

— Не помню. Хоть убей! А тебе на что?

Савелов замялся.

— Так… сын его в воспе… так просил…

«Врешь! Узнал что-то», — решил осторожный воевода и снова повторил:

— Не помню. Поспрошай на базаре. Там-от всех знают.

Савелов уныло вздохнул, выпил еще стопу и поднялся.

— Не суди. Мне по делу!

— Пусти, пусти его! — весело сказал воеводе Багреев, — под ним земля горит!

— С Богом! — ответил воевода. — Ночевать-то ко мне приходи. И ужин будет, и постель!

Савелов торопливо вышел от воеводы и пешим направился на базар разузнавать, где находится дом купца Пряхова.

Едва он ушел, как Багреев обратился к воеводе:

— Завтра утром, воевода, приготовь крытый возок, тройку коней и кучера. Завтра же уедем! Да и Марту снаряди.

— Полонянку?

— Да, ее Мартой зовут. А ты и не знал?

— И невдомек, — ответил воевода.

Девушка засмеялась.

— Я-то сама все Катею величаюсь. Нравится мне имя это очень!

— Катя так Катя! — весело сказал Багреев. — Мне ты по-всякому люба. Так приготовь, воевода! А теперь, Катя, укладываться и собираться пойдем, а я сосну… устал с дороги-то.

— А приятель твой?

Багреев махнул рукой.

— Его оставь. Он здесь свою зазнобу ищет. Может, у тебя и не одну ночь переночует. Береги его!

— Помилуй, — сказал воевода, — царского слугу-то? Да сделай такую милость! Я всегда…

— Ну, ну! Где горница-то?

Воевода хлопнул в ладоши и сказал прибежавшему холопу:

— Проводи!

Марта ушла к себе. Воевода, едва ушел Багреев, распоясался и вперевалку пошел в свою опочивальню, тревожно думая о Савелове и его расспросах.

Багреев, опьяненный вином и любовью, лег на мягкий ковер, покрывавший широкую лавку, и тотчас заснул, но и во сне ему все время грезилась шереметевская пленница, с которой он в тесной кибитке проведет не одни сутки. Да, будь деньги, купил бы он ее у Шереметева и зажил бы с ней в своем московском доме. Эх, беда, нет их! Не судьба, знать.

Уже было темно, когда Багреев проснулся и в темноте услышал подавленные вздохи.

— Кто тут? — спросил он тревожно.

— Я! — послышался в ответ печальный голос Савелова.

— Что с тобой? Это ты? Нашел?

— Нет! — и Савелов вздохнул снова.

Багреев сел.

— Расскажи.

— И рассказывать нечего, — ответил Савелов, — не нашел, и все! Дьяволы какие-то! — проговорил он со злобой.

— Да кто и что?

— Что? Вышел это я на базаре прямо, как воевода сказал. «Где купец Пряхов живет?» — спрашиваю. Ну, правда, этого купца все знают. Сейчас какой-то парнишка мне дорогу указал. Пришел я к дому. Что твой острог: забор высоченный, ворота — что в крепости, а людей никого. Звал я, звал; стучал я, стучал — только собаки лают. Наконец вышел какой-то парень. «Тебе что?» Я ему так и так: приехал с войны, послал меня сюда Яков Пряхов, хочу купца повидать. «Никого, — говорит, — тут нет! Иди!» — и хлопнул калитку. Так я и ушел. Пошел я опять на базар. Там купец… знаешь, что нас встретил. Я его: где да что купец Пряхов? Он говорит: «Знаю купца!» — даже назвал его — Василий Агафонович. И знает, что приехал из Спасского, а теперь равно сгинул. Торговлей его приказчик Грудкин занимается. «А Грудкин где?» — «Должно быть, — говорит, — у Пряхова на дому». Я — туда. Стучал, стучал. Опять этот дурень вылез. «Чего?» Я ему: «Грудкина давай!» — «Нет Грудкина!» — «А когда бывает?» — «Как случится!» — «А куда уехал?» — «Мне не сказывал!» — и опять хлоп калитку и вся. Веришь ли, я даже утопиться хотел. Ей-Богу! Что же это? И здесь, и нет! Я не могу…

— Подожди, Антоша, — заговорил Багреев, — мы от воеводы толка добьемся: заставим его искать — вот и все! Ты только не разводи с ним бобов, а прямо за бороду!

— Грудкина стеречь буду и того за бороду! — решительно сказал Савелов. — Я уж так не уеду.

— Время есть! — подтвердил Багреев и, встав с лавки, вышиб огня, зажег светец, потом закурил трубку и опять сел на лавку.

Савелов лежал, сбросив тяжелые сапоги.

— А ты?

— А я завтра уеду, — ответил Багреев и густо покраснел.

Но Савелов не заметил его смущения и, сокрушаясь своей неудаче, повторял:

— Нет, так уж не уеду… разыщу этого Пряхова. И скажи на милость, чего он прячется? А?

— Если бы я был с казной… — сказал Багреев, — то выкупил бы ее.

— Кого? Ты найди сперва этого Пряхова.

Багреев удивленно взглянул на Савелова и громко захохотал:

— Ты про Ерему, а я про Фому! Пойдем лучше к воеводе ужинать!

XXVI Недоступное

— Нет, ты уж постой на службе, — сказал на другое утро воевода Багрееву, видя, что тот уже собрался в путь.

— Возок-то готов? — нетерпеливо спросил поручик.

— Возок-то готов и все, что нужно, уложено: и снедь всякая, и шубы, и сапоги, ежели холодно будет.

— А Катя… Екатерина?

— И она готова. Только ей что? Она — еретичка. А без тебя невозможно. Уж сделай милость! Вот и приятель твой тоже, — и воевода низко поклонился.

Багреев поморщился, Ему хотелось скорее уехать, скорее остаться вдвоем с девушкой, но в то же время он понимал, что не может не быть на торжественной службе, устроенной воеводой. Он согласился, и воевода, потребовав возок, повез и его, и Савелова в Софийский собор.

Народ валом валил на площадь и радостно шумел, зная про уготовленное угощение. Звон колоколов мешался с говором — и Багреев чувствовал праздничное настроение.

«Воистину ведь радость, — думал он, — воевода это хорошо делает. Беспременно доложу про то Меншикову».

Савелов тоже развеселился.

В храме их поставили на красные места, и торжественность службы, после долгого времени походной жизни, тоже отрадно подействовала на Багреева.

Наконец служба окончилась. На площади раздались исступленные крики.

— Ну, теперь еду! — решительно сказал Багреев.

— Не смею держать, — произнес воевода.

— А друг твой ужо с нами выпьет во здравие царя! — заговорили кругом Багреева.

Он вернулся и стал торопить отъездом.

Просторная бричка на широких полозьях, так как кругом уже выпал снег, была вся почти заполнена плетенками, лукошками, сулеями и мягкой рухлядью, среди которой были и шуба, и просто медвежья шкура. Багреев с довольным видом улыбнулся. Таковы были обычаи того времени, что всякий чуть выдающийся человек получал от низшего подарки и не считал этого для себя унижением.

— Ну, ведите Катерину! — весело приказал он холопам и смущенно покраснел, взглянув на Савелова.

Но тот и не заметил смущения друга, весь занятый своими думами о потерянной невесте.

Екатерина сошла, закутанная в пуховый платок, в легкой телогрейке.

— Садись! — ответил Багреев, помогая ей сесть в возок. — Хорошо ли тебе?

— Как царице! — смеясь ответила Екатерина.

Багреев обернулся к Савелову и крепко обнял его.

— Ну, пошли тебе Бог! — сказал он. — В марте увидимся.

— Ежели не найду ее… — глухо заговорил Савелов и вдруг заплакал, а затем добавил: — Теперь мне еще тяжелее будет!

— Ну, полно! Как не найтись? Не иголка! — сказал растроганный Багреев и, еще раз поцеловав Савелова, влез в бричку и крикнул: — Пошел!

— Господи Иисусе Христе! Ну-у! — произнес возница и замахнулся на коней.

Бричка помчалась. Конь Багреева, привязанный к облучку за повод, быстро двигал ногами, фыркая и прядя ушами.

Багреев склонился к Екатерине и спросил ее:

— Тепло тебе? Ловко сидеть?

Она молча кивнула и прижалась к его плечу плечом.

— А как я рад! — воскликнул Багреев, вспыхнув.

— Чему? — тихо спросила Екатерина.

— Да тому, что с тобой еду! Хоть неделю, да вместе. Я ведь тебя как увидел, так полюбил, — произнес он, задыхаясь, и спросил: — А я, скажи, люб тебе? А?

Она склонила голову и, отвернув лицо, тихо ответила:

— Что говорить-то… ну, люб!

— Люб, люб! — воскликнул Багреев и, крепко обняв ее, стал осыпать поцелуями ее раскрасневшееся лицо.

Пленница отворачивалась, но потом сама обняла его и стала отвечать на его поцелуи.

А бричка летела по гладкой пелене пушистого снега. Холодный ветер врывался к путникам, но они не видели снега, не чувствовали холода, и им казалось, что вокруг цветет молодая весна. Держась за руки, они стали говорить.

Сначала говорила Екатерина. Она рассказала, как служила у пастора Глюка в Мариенбурге, как ходила за его детьми и за его больной женой.

— Потом послышались тревожные слухи, что идут русские войска. Меня один драгун любил. «Выходи, — говорит, — за меня замуж, я тебя отсюда далеко увезу». Я боялась, а пастор тоже говорит: «Выходи!» Я уже было совсем собралась. Вдруг ваши войска! Наши все перепугались. Пушки палят. Ух!.. — Она вздрогнула. — Только ночью вдруг пастор будит меня и говорит: «Одевай детей! Бежим!» Я говорю: «Куда?» — «К русским!» Я вскочила и начала детей обряжать. Потом мы осторожно вышли. Сторожа спят. Мы за город, да бегом, прямо к лагерю! Часовые: «Куда?» — а пастор говорит: «Ведите к начальнику!» Холодно, мы почти не одеты, дрожим. Нас повели и прямо в палатку самого генерала… к Шереметеву. Пастор ему в ноги и дает евангелие. Ну, он нас всех обласкал, пастора в Москву отправил, а меня у себя оставил. Тоска! Он еще мне ласку всякую делает, а я от него! Офицеры — те тоже: кто щипнет, кто поцелует, а я плачу, как одна, но на людях смеюсь. А потом тебя увидела и сразу ты полюбился мне! — окончила она.

Багреев опять стал целовать ее, а потом рассказывать про свою любовь и свои мученья.

— А вот теперь, — с горечью окончил он свою несвязную речь, — должен я тебя Меншикову везти. Мне разве это легко?

— Не горюй, — тихо шепнула ему Екатерина, — я, кроме тебя, никого любить не буду!..

Багреев опять обнял ее.

Так они ехали по снежной равнине, не замечая ни пути, ни времени. На привалах Багреев вынимал всякую снедь и угощал Екатерину, как свою госпожу. Ночью он расстилал медвежью шкуру, сам примащивался между сулеями, а ее укладывал и накрывал шубою.

Однажды утром он вдруг в мелком перелеске и в далекой глади снежной равнины узнал знакомые места. Сердце его сжалось. Возок летел. Багреев выглянул и в полутьме увидел суровые очертания недавно взятой крепости.

— Приехали! — сказал он Екатерине упавшим голосом.

Она тоже примолкла.

В тяжелом молчании они ехали часа два.

Потом Екатерина словно очнулась и сказала, старясь казаться веселой:

— Ну, полно кручиниться! Поцелуемся на прощанье!

Багреев обнял ее и замер в поцелуе.

— Прямо ехать? — спросил возница.

Багреев очнулся.

— Что спрашиваешь, — грубо крикнул он, — не по небу, чай!

Возок спустился с крутого берега и быстро поехал через замерзшую Неву.

Ветер, холодный и резкий, врывался в кибитку и бросал в седоков сухой, крепкий снег.

— Стой! Кто идет? Откуда? — послышался оклик, и Багреев сразу понял, что его счастье окончилось.

Он вышел из кибитки, и часовой у ворот тотчас вытянулся перед ним.

— По поручению коменданта! — сказал Багреев, — открой!

Часовой дернул шнурок. Загремели засовы, и ворота медленно распахнулись.

— Поезжай за мною! — приказал Багреев вознице и пошел впереди к комендантскому дому.

Словно чувствуя, что это к нему, Меншиков выбежал на крыльцо и, увидев Багреева, радостно воскликнул:

— Привез?

— Привез! — угрюмо ответил поручик.

— Где же она? В повозке? — и быстро, как мальчик, Меншиков сбежал с крыльца и устремился к бричке.

Багреев отвернулся.

XXVII Нечистый свел

Савелов долго смотрел вслед уезжавшему другу, а когда возок исчез из его глаз, то тяжело вздохнул и почувствовал себя совсем осиротевшим.

— Ну, ну, не кручинься, добрый молодец! — участливо заговорил воевода, хлопая Савелова по плечу, — друг твой уехал, а мы с тобою поедем на пирование. В губной избе, чай, уже все собрались.

Савелов обратился к воеводе и, сжав его руку, порывисто проговорил:

— Не томи меня, Ферапонт Лукич! Ведомо тебе, где купец Пряхов! Укажи мне его! Мне его повидать во как надо! — и он указал на горло.

Воевода смущенно потупился, но тотчас оправился и, как прежде, развел руками.

— Не знаю! Ей-ей, не знаю! Дьяка спрашивал — и тот не знает! Да и откуда знать! На поклон он ко мне приехал, челом ударил, подарил как следует и — все! Живи себе! Мне что? — простодушно объяснял воевода. — А ведь у него дела торговые. Может, назад в Ингрию отъехал, может — в Москву, а может — за море.

— Зимой-то?

— Уж это я не могу сказать. Там, слышь, земля теплая и льда ни-ни! Ну, да что тебе этот купчишка дался? Едем на пирование! — и воевода почти насильно усадил Савелова в возок и велел ехать в губную избу.

Последняя была от его дома в каких-либо двухстах саженях, но ехать даже на такое краткое расстояние было в обычае, и, чем знатнее был боярин, тем ему невозможнее было идти хотя два шага пешком.

Народное гулянье уже началось. Со всех сторон слышались крики, и то тут, то там затевались драки. Мальчишки с гиканьем сновали между старшими, старшие ругались, пели и хохотали; появились скоморохи, уже изображавшие, как русские шведа бьют и в полон берут, города рушат и немчуру заушать.

Воевода остановился на крыльце губной избы и с умилением глядел на пьяную потеху. А в избе тоже уже слышались пьяные голоса.

— Гляди, как радуемся! — сказал воевода Савелову, — потом царю доложи!

— Ладно, — безучастно произнес Савелов, почти не видя буйного веселья и не слыша громких криков.

Все его мысли были поглощены только одной мыслью: «Где Катя и как найти ее?» Сердцем чуял он, что она тут, где-то недалеко, и что воевода отлично знает, где купец Пряхов, и что во всем этом есть какая-то тайна, но как проникнуть в нее?

— Идем, что ли? — толкнул воевода Савелова.

«Там поспрошаю», — подумал молодой человек и пошел следом за воеводою.

Пир начался. За длинным столом сидели государевы слуги, земские и купцы, во главе с губным старостой. Увидев воеводу, все радостно закричали, а губной староста тотчас очистил место подле себя.

— Сюда, сюда, Ферапонт Лукич! Без тебя еще здравицы не пили! — густым басом сказал он, махая рукою. — А тебе, господин, любое место! — прибавил он, оборотясь к Савелову.

Несколько человек закричали ему:

— Сюда пожалуй! Ко мне!

Савелов опустился на лавку меж двух бородачей, и ему тотчас поднесли кубок с травником.

— Выкушай!

Слуги понесли миски с супами, и пирование началось снова.

— За царя нашего батюшку, Петра Алексеевича! — то и дело слышался возглас, и тогда все вставали, выпивая свои кубки и стопки, а затем опрокидывали их над головами в знак того, что все выпито.

Кругом стоял гул. Кто-то запел.

— Расскажи нам, господин, как вы шведский острог брали? — обратился к Савелову его сосед.

Тот стал рассказывать. Несколько человек придвинулись к нему ближе; сидевшие напротив перегнулись. Они слушали рассказ, как теперь в деревенской избе слушают рассказ о войне бывалого человека, и не могли сдержать свои возгласы:

— Крепкий острог! Ишь ты: «Выпусти жен!» Ловко им государь ответил! Наш боярин Голицын — орел! Вот страхи-то! Ишь ты, коротки?..

Савелов догадался вспомнить Пряхова.

— Да, лестницы коротки! — продолжал он рассказ — Да на наше счастье объявился Яков Пряхов, сын вашего купца; говорит: «Вязать лестницы по две!»

— Ловко! Ай да Яша! То-то отец рад!

— А где отец-то? — сказал кто-то.

— И рад не будет! Он — старовер!..

— Ну, а дальше-то?

Савелов, жадно прислушивавшийся к разговору, снова начал свой рассказ.

Когда он окончил, все громко рассмеялись царскому слову.

— Ишь ты как загнул! Труден был орешек, да ин раскусили. Виват! С нами Бог! За царя!

И началась снова попойка.

Савелов обратился к своему соседу с расспросами о Пряхове.

— Как же!.. Пряхова, Василия Агафоновича! И даже очень хорошо знаем! — ответил сосед.

— Где же он?

Сосед покачал головой.

— А это объяснить не могу. Был здесь, приехав из Спасского, и опять сгинул. Слышь, — шепотом сказал он Савелову, — воевода его по оговору в застенок брал. Его поспроси!

— Воевода говорит: не знаю!

Сосед пожал плечами.

— И мы, милостивец, не знаем. Приказчик его, Грудкин, бывает и торг ведет, а про хозяина молчит. Может, убег Василий Агафонович, — еще тише добавил он.

— За здравие царя-батюшки! — завопил чуть не в двадцать раз губной староста, хотел подняться и не мог.

Савелов выпил свою чару и осторожно вышел из-за стола. Пир делался все шумнее.

Воевода кричал:

— Я — Бельский! Наш род от Всеволода Большое Гнездо, а ты — кто? Смерд?

— Я — смерд? — рычал губной староста.

Поднялся общий крик.

Савелов вышел из избы, сразу же очутился на шумной площади и, слегка покачиваясь от выпитого, пошел среди пьяного, шумливого народа. Одна дума занимала все его мысли, и он сам не понял, как очутился в кабаке за длинным столом, с чаркой в руке, с круглой сулеей перед носом.

Кругом люди неистовствовали. Свистел гудок, пели скверные песни, скоморохи играли в чехарду и один другому загибал салазки, а какие-то разгульные бабы звонким голосом выкрикивали: «лен-коноплю». Вдруг подле Савелова очутился безобразный, грязный оборванец с рыжей, лохматой головою и гнусливым голосом сказал:

— Не откажи убогому в доброй чарке!

— Пей! — ответил Савелов.

Рыжий не заставил повторять предложение и жадно придвинул к себе сулею.

— Пирожка бы подового…

— Спроси! — не глядя на него, ответил Савелов и продолжал сидеть, опустив голову на облокоченную руку, и все думал, каким путем повидать Пряхова.

— Прости на слове, господин, — вкрадчиво заговорил оборванец, — я твое горе знаю и ему пособить могу.

Савелов с удивлением оглянулся.

— Ты? — и потом сказал: — Какое мое горе, дурак?

— Может, обмолвился я не тем словом, — снова загнусил оборванец, — а ведомо мне, что ты купца Пряхова ищешь, а где тот купец таится, мне тоже ведомо.

Савелов вздрогнул и повернулся к оборванцу так стремительно, что тот даже откачнулся.

— Где? Сказывай! На тебе рубль серебра! Еще дам… Где?

Оборванец оторопел, но все же успел схватить монету и быстро сунул ее в одну из дыр своих лохмотьев. Потом он придвинулся ближе к Савелову и спросил:

— А сколько дашь? Дашь десять рублей?

— Дам! — быстро ответил Савелов.

Оборванец радостно рассмеялся.

— Вот люблю! Настоящий господин! Я тебе ножки поцелую, не то что Пряхова доставлю. Его разом! Чик — и он! Агафошка тебе услужит! Да я… тебе!

— Где же он? Как найти его?

— Тсс!.. — сказал прищуриваясь Агафошка, — его так-то голыми руками никак нельзя. Его с воинами надоть, с солдатами! Во!..

Савелов оторопел.

— Что ты брешешь?

— Брешет собака, господин мой, а Агафошка человечьей речью разговаривает, — произнес он наставительно.

— Суди сам, — и, придвинувшись, Агафошка стал говорить Савелову шепотом, — Пряхов-то старовером был. Как его сын к царю пошел на службу, так он и смирился… вот! А староверы про то дознали, сманили его со всем семейством к себе в скит и заперли! Грудкин-то, его приказчик, — всему коновод. Хочет в купцы выйти!..

Савелов сразу протрезвел и впился горящим взором в подлое лицо Агафошки.

— Ну, ну!

— Он через меня воеводе жаловался, а те воеводу купили. Воевода мне горячих всыпал, и вся недолга, а про него словно и не слыхал.

«Так вот она, тайна!» — подумал Савелов и ударил кулаком по столу, а затем вскочил и, как безумный, бросился из кабака.

— Денежки мои! — закричал целовальник.

— Небось, не пропадут! — крикнул ему Агафошка и бросился вслед за Савеловым. Он едва догнал последнего и ухватил за рукав. — Куда ты, господин?

— К нему… к воеводе! Я ему всю бороду выдеру! Царю донесу! Он ему спасибо не скажет! Я ему!..

Перепуганный Агафошка загородил ему дорогу.

— Что ты! Что ты! — заговорил он, — и купца не выручишь, и дело испортишь. Воевода шепнет, а староверы-то этого Пряхова еще дальше повезут и всех…

— Что же делать? — растерянно спросил Савелов, которого отрезвили слова Агафошки: ведь, правда, этот воевода все может сделать, если уж за деньги продал человека.

— А ты вот что! — Агафошка приблизил свое лицо к Савелову и, дыша на него водкой, стал говорить: — Спроси у воеводы солдат. Скажи, что крамолу сыскал, а что и где — не сказывай! Я тебе дорогу укажу, и мы скит весь заберем, и Пряхова освободим. Вот! А там воевода чеши бороду потом!

Савелов кивнул головою. Его лицо просветлело. Он не только возьмет свою Катю, но явится для нее и ее отца спасителем! Погоди же, корыстный воевода! Будет тебе!

— Ладно, — сказал он, — так и сделаю! Сколько солдат?

— Да ежели полсорока…

— Двадцать? Будет двадцать! Жди меня завтра вечером в кабаке. Я с солдатами приду!

— Там, господин, ты за вино не заплатил.

— За вино? Заплати ты! На!

Савелов дал Агафошке деньги и тихо побрел к дому воеводы, радуясь счастливому случаю, вдруг пришедшему ему на помощь.

А оборванец вприпрыжку бежал назад к кабаку и бормотал:

«Молодец, Агафошка! Теперь и за Пряхова получишь, и за скит, и воеводе взгреют спину! Не потакай ворам! Поди, выпей, Агафошка, за чужие денежки!.. Гуляй, душа!»

XXVIII Переполох

Девушки с криком вбежали в избу, в то время как Василий Агафонович тихо спустился по лесенке из своей горницы.

— Что такое, что за шум? — тревожно спросил он.

Катя бросилась к нему и, еще дрожа от страха, крепко обняла его.

Страх охватил и Пряхова.

— Что такое стряслось? — повторил он.

Ольга оправилась первая и заговорила:

— Гуляли мы в лесу, а к нам человек пристал… и человек этот — Агафошка Лохматый, что тебя оговорил.

— Ну? — уже с новой тревогой повторил Пряхов, крепче обнимая дочь.

— Мы бежали, а он за нами. Мы Ефрема выслали…

Пряхов тяжело перевел дух и, стараясь казаться спокойным, ответил:

— Пустой страх, девоньки? Что нам этот прощелыга сделает, ежели воевода мироволит? А вам сказ, — прибавил он наставительно, — одним по лесу не бегать — злой человек всегда обидеть может. А если уж сильно погулять захотелось, брали бы хоть пса с собой. Так-то. Ну, идите в светелку, я после зайду!

Он нежно погладил успокоившуюся дочь, поцеловал ее, дружески кивнул Ольге и пошел из избы, изменив своему обыкновению — посидеть у больной, недвижной жены.

Войдя во двор, он подождал возвращения Ефрема и подозвал его к себе.

— Кто был?

— Тот, анафема! Да убег, проклятый, а то бы я его! Буян из его портов клок вырвал, а взять не мог. Тот, окаянный, его хворостиной, да и убег.

— Ну, ну! Теперь вот что: следить надоть — и днем, а особливо ночью. Мало ли он какую пакость готовит.

— Известно! Мне бы его только поймать.

— Так ты да Сережа, да Павел черед держите. Вся беда из-за меня, так добрых людей напрасно тревожить не след, а уж вы сами Полкана и Буяна берите, да и ходите вокруг скита! Вот что!

Пряхов успокоился и вернулся в избу к больной жене. И правда? Что может сделать Агафошка, если его воевода прикрыл? Одно только: теперь православного старовера, как еретика, гонят. Не донес бы, что скит открыл! Да, но ведь воевода и про скит знает, от него кормится.

Но спокойствие Пряхова было непродолжительно. На другой день вечером приехал Грудкин и сразу прошел к хозяину, прикрыл дверь и сказал:

— Дурные вести!

— Али корабли потопили? — спросил Пряхов, зная, как Грудкин радеет об их торговле, но Грудкин только отмахнулся:

— Не! Слушай и реши, а я не знаю, как делать!

— Говори, Христа ради! — рассердился Пряхов. — Что это ты словно медведь в овсе топчешься?

— Слушай!

Грудкин сел на лавку и начал вполголоса свой рассказ:

— Приехали от царева войска два офицера к воеводе, и один тебя ищет. Воевода мне сказал. Слышь, боится он, что донос был о его послаблении. А офицер-то тебя ищет… у меня трижды был, да я схоронился. Говорит, что Якова знает, от него будто. Может, и так, а кто его знает? Вот и реши, как быть: сказаться или нет? Может, его поспрошать?

— Ни-ни-ни! — резко остановил его Пряхов. — Бог с ним! Может, он и с добром пришел, да табачник; придет, узнает… Как у царя не заслужить?.. И сейчас «слово государево»! Нет, Бог с ним! Поищет да и бросит.

— А как найдут? Да и скит? — тихо сказал Грудкин.

Пряхов опустил голову.

— Надо с Еремеичем поговорить, как-никак, дело общее. Скит погубить — что улей разорить. Там заводи снова после! А эти куда? По застенкам? Ах, дела, дела! — скорбно воскликнул Пряхов. — Пойдем! Покалякаем! — медленно поднимаясь, сказал он и направился к двери.

Грудкин пошел за ним.

Они перешли двор и вошли в главную избу.

— Во имя Отца и Сына! — сказал Пряхов, стукнув в дверь.

— Аминь! — звонко ответила женщина; когда же Пряхов с Грудкиным вошли к богородице, она воскликнула: — А ну, милости просим! Что скажешь, Василий? Да что это твои девицы-красавицы меня словно чураются? Совсем не видно их!

Пряхов принял от нее благословение и ответил:

— Не до того, матушка! Пришли совет держать, как быть? — и Пряхов рассказал и про поиски Агафошки, и про приезжего офицера.

Богородица задумалась, потом взглянула на Пряхова ясным взглядом и сказала ему:

— По мне так: беги ты, не беги — твое дело, а что скит наш непременно откроют эти антихристовы воители, это — ясное дело. Тоже надо готовиться к этому, да только бы людей не мутить. А ты — как знаешь. По-моему, тебе бежать лучше. Уезжай на Волгу, там филимоновцы тебя укроют.

— Поспрошаю еще Еремеича, — растерянно сказал Пряхов.

— Иди, иди, Господь с тобою! — благословила его богородица.

Старый Еремеич радостно воздел руки, когда услышал тревожные вести Пряхова, и воскликнул:

— Сподобился! Ныне буду в гонимых и страстотерпцах со всеми своими чадами! Слава Тебе, Господи, показавшему нам свет! Слава Тебе! Это Господь вел тебя к нам, чтобы через твой след испытать силу веры нашей! — вдохновенно сказал он Пряхову. — Богородица благословила тебя в путь и я тоже. Гляди, чадо! Свое духовное дело ты сделал, впереди тебе еще жизнь на миру, там тебе потрудиться надо, а потом где-либо укрыться и постоять за нашу правую веру. Ну, иди, чадо мое! Обрадовал ты меня ныне! — и он, горячо поцеловав Пряхова бескровными губами, благословил его.

— Чудило, прости Господи! — пробормотал Грудкин, выходя следом за Пряховым, — теперь и себя, и народ сожжет. Нет, хозяин, уезжать надо, да поскорее.

Пряхов кивнул ему и, тяжело вздохнув, сказал:

— Сжег бы и я себя, если бы не жена да не дочь! Нешто это — жизнь? Что заяц травленый!.. Беги да беги…

Грудкин промолчал.

Тем временем девушка, именуемая богородицей, миловалась со своим Федором и шептала ему:

— Федя! Слышь, на скит скоро облава будет. Старик-то гореть захотел, ну, а нам еще рано! — и она тихо засмеялась.

— Люба моя! — задыхаясь воскликнул Федор, вспыхнув, как зарево, — уйдем за самую Астрахань, прочь ото всех и там-то мы заживем!

Неизвестно, как распространились слухи, но только наутро везде шепотом рассказывали об опасности, грозящей скиту, а в светелке, где были девушки, шел горячий разговор между Катей и Софьей.

— Он, мой сокол, приехал! Чует мое сердце, — воскликнула Катя, едва услышав весть про поиски офицера.

— Ах, повидать бы его! — поддержала ее Софья, — он про Яшу, поди, все знает!

— Непременно. Только как увидишь-то?

И девушки замолкли, уныло свесив головки.

К ним пришли белицы. Матрена была сама не своя, бледная, с горящими глазами.

Ольга трепеща прошептала:

— Девоньки милые, сестрички родные! Слышь, старик всех решил в избе сжечь. Приказ уже отдал, и все ходы заперты и сторожа стоят.

— Как? — задрожала Софья. — А мы?

— Что вы? Вы, слышь, уедете. Мы-то, мы, горемычные! — и белицы все отчаянно заломили руки.

Матреша, сжимая кулаки, в свою очередь произнесла:

— Федька-то, слышь, с нашей богородицей в бега хотят, я подглядела. Да нет, не выпущу я их! Не мой, так и ее не будет!

— Убьют тебя!

— Пусть!

Словно встревоженный муравейник, закопошилось все население скита, забыв про сон и молитвы. На дворе снаряжали телегу Пряхову. По кельям и углам люди тревожно шептались. Многие, вдохновенные словами своего старца, готовились к мученической смерти, другие — менее изуверные — плакали и стонали; некоторые готовились к тайному побегу. И все суетилось и волновалось в предвидении неминуемой гибели.

XXIX Страшная ночь

Темной ночью вернулся Савелов в дом воеводы и едва дождался утра, когда воевода после пирования, кряхтя, икая и крестясь, поднялся с пуховой постели. Савелов встретился с ним в трапезной и без всяких обиняков прямо сказал ему:

— Ты что же это, песий сын, так-то царю прямишь?

Воевода отшатнулся и глаза вытаращил.

— У тебя тут под боком воровской скит, царские крамольники, а ты им мироволишь? А? Это как звать? Что за это? То-то! А Пряхова не знаешь? Не знаешь, где он? — и Савелов с кулаками полез на воеводу.

Тот обмер. Ему показалось, что царский офицер узнал про взятку с Пряхова и его побеге. Страх охватил его, колени подогнулись, и он, протягивая руки к Савелову, завопил:

— Милостивец, не губи! Не докладывай! Все сделаю!

— Давай мне отряд солдат, я сам скит разорю и до Пряхова доберусь!

Воевода встрепенулся.

— А сделай милость, государь! Я и сам хотел до них добраться, да все думал: вот ужо! А ежели ты хочешь сам…

— Да, хочу! — резко сказал Савелов. — Как только стемнеет, чтобы было на дворе двадцать солдат. Я их сам поведу, — и, круто повернувшись, он ушел в свою горницу.

Боярин покрутил головой, почесал затылок и хлопнул в ладоши.

На знак прибежал холоп.

— Позови Антошку! — приказал воевода.

Хитрый и ловкий Антошка был его любимым стремянным.

Когда он явился, воевода сказал ему:

— Возьми коня, скачи в скит к Еремеичу. Скажи ему, что я — дескать — прислал, в эту ночь на них с поимкой пойдут. Так и скажи! Хоронитесь, дескать!

Антошка ушел, а воевода, ухмыляясь в бороду, пошел в приказную избу поговорить с дьяком, как бы умилостивить царского офицера.

Савелов едва дождался вечера и, чуть стало видимо темнеть, прошел к воеводе.

— Ну, что? Готово?

— Готово, милостивец! Как наказал, так и есть! — ответил воевода.

— Так я иду. Заготовь ямы — народа тебе приволоку! — усмехнулся Савелов и вышел на двор.

Там кучей стояли бородатые стрельцы со старыми бердышами и топорами.

Савелов оглядел их и сказал:

— Ну, войско! Я вам за начальника; стройтесь по двое и гусем! Идем!

Он вывел их и зашагал с ними через город, направляясь к кабаку, где ждал его Агафошка.

Заслышав мерный топот, последний тотчас выбежал ему навстречу и спросил:

— Все есть?

— У меня-то все; ты ли не набрехал? — сурово спросил Савелов.

— Я-то? — воскликнул Агафошка, — да вот пойдем! Только дозволь мне сулейку махонькую прихватить.

Савелов вынул деньги, говоря:

— Возьми большую, чтобы и служивым было что!

Солдаты тотчас оживились.

— Мы тебе их, боярин, поймаем! Всех, во!.. — радостно заговорили они.

— Ладно! Там увидим! Ну, в путь! — и Савелов пошел, а за ним гуськом потянулись и солдаты.

Агафошка нагнал их и пошел рядом с Савеловым.

— Тут недалеко, — сказал он, — верст четырнадцать будет — и они! Мы их разом! Во!..

Савелов поправил на голове треух, подтянул пояс и зашагал быстрее. Мысль, что через три-четыре часа он увидит Катю и вырвет ее отца от злой беды, словно окрыляла его.

Агафошка шел за ним вприпрыжку и приговаривал:

— Ты бы потише! Неравно глаз выколем!

Скоро действительно пришлось умерить шаги. Ночь опустила непроницаемый, темный покров на землю, и к тому же отряд Савелова вошел в густой лес. Агафошка вел солдат тропинкой, и они то и дело спотыкались о корявые корни, переплетшиеся змеями на дороге.

— Ништо! — говорил Агафошка, когда слышались ругательства, — к рассвету на месте будем. Кабы месяц светил, было бы чудесно, а то вишь…


Рано утром в скит прискакал присланный от воеводы, и все всполошились, уже не сомневаясь в надвигающейся грозе.

Пряхов снарядил две телеги, перенес туда больную жену и собрался в дорогу на волжские скиты.

— Ты за меня пока что будешь, как хозяин, — сказал он Грудкину, — а там Яков вернется, да и я как ни на есть…

— Ты только весточку дай, где ты, а уж я тогда обо всем оповещу, — ответил Грудкин.

А девушки плакали, не смея никому поведать свои печали.

— Хоть бы что-либо про Яшу услыхать! — промолвила Софья.

— Ах, я знаю, что этот офицер — он! Тот самый! — повторяла Катя. — Кабы грамоте знали!

Софья оживилась.

— Постой! Мы Матреше накажем словами передать!

— А где Матреша?

— Она Федора караулит: слышь, тот бежать хочет!

— И Бог с ней! — отмахнулась Катя.

В это время Пряхов вышел от Еремеича, пряча за пазуху бумагу и отирая слезы, и крикнул девушкам:

— Ну, живо в возок! Едем!

Кругом поднялось нытье. Пряхов усадил своих, приказал ехать, и возок с телегами быстро покатился со двора.

Еремеич стоял на крыльце и исступленно кричал:

— Днесь спасение: огнем очистимся, к Господу вознесемся! Живей, детки, торопитесь, родимые!

Ослепленные фанатики суетливо бегали от кладовок к дому, таская вещи, рухлядь и вязки хвороста и набивая всем этим просторную избу, в которой решились сгореть.

В то же время в общей суете из скита задним крылечком вышла закутанная в плащ богородица, неся в руке тяжелый сундучок, и крадучись направилась на зады, за огород. Почти за ней следом шмыгнул и Федор.

— Лошадей с телегой я в лесу приготовил, — сказал он ей, — иди в конец, к рябинам, там и балясину выломал.

Богородица кивнула и побежала. Федор огляделся и, обежав огород, пошел в том же направлении.

Вдруг до его слуха донесся пронзительный крик. Он рванулся и стрелой помчался к месту, откуда несся крик. Так и есть! У широкой щели в заборе стояла богородица и старалась освободиться из рук белицы, которая вцепилась в нее и орала, как безумная:

— Не пущу! Ратуйте! Эй-эй-эй!..

Федор подскочил вовремя: у богородицы ослабели силы, и она была белее платка.

Белица впилась ей в горло и с искаженным лицом душила ее.

— Ратуйте, правое… — начала она снова, но не окончила, так как Федор схватил ее сзади и широкой ладонью зажал ей рот.

— Нишкни! — прошептал он с угрозой и оторвал ее от девушки. — Беги! Кони там! — сказал он богородице.

Белица обернулась и узнала Федора. Ее лицо исказилось. Она с яростью укусила парня за палец, а когда он отнял с криком свою руку, она вырвалась и побежала по огороду.

— Матреша, вернись! — грозно крикнул Федор.

— Нет, — закричала она, — не пущу вас! Ратуйте! Ра…

Федор нагнал ее и сильным ударом сшиб с ног.

Она упала и продолжала кричать.

— Да замолчишь ли, гадина! — сказал он и ударил ее сапогом в висок. Она сразу замолкла. — То-то! — пробормотал он и, бросив безжизненное тело Матреши, побежал к щели, чтобы соединиться с любимой женщиной.

Матреша лежала между гряд, и никому не приходило в голову поискать ее: все суетились, каждый был занят своим делом.

Пряхов уехал. Грудкин поспешил в город.

Свечерело. Еремей заперся со всеми в избе, обмазал везде, где было можно, дегтем и выслал сторожей на дорогу.

В огромной горнице было тесно и душно. Еремеич старался вселить в душу своей паствы бодрость и без умолку говорил ей о страстотерпцах Аввакуме, Морозовой и Никите.

— И мы к ним сопричислимся! Сгорим в огне во славу Господа Иисуса и не дадимся антихристовым сынам в руки!

Долго длилась его беседа, пока его измученные ученики не стали вопить и причитать в страхе смерти.

— Пойте! — сердито закричал Еремеич и затянул гнусавым голосом: — «Матерь Божия Иисуса, уготовь чертоги светлые для детей Твоих…»

Песню подхватили, и ее напев широкой волной вынесся и разлился по лесу.

— Что это? — с недоумением спросил Савелов.

— Это они и есть! — засмеялся Агафошка. — Должно быть, предупредили их! — заволновался он. — Поспешай, господин!

В кустах что-то зашумело, послышался топот ног.

— Бежим! — крикнул Савелов и побежал вперед, обнажив шашку.

В темноте ночи сверкнуло красное пятно. Оно становилось все шире и шире, и через каких-нибудь пять минут лес осветился зловещим заревом.

— Жгут себя! И его жгут! — не своим голосом закричал Савелов и побежал еще быстрее.

Солдаты еда поспевали за ним.

Агафошка перегнал всех и кричал:

— Государево слово! Пряхов мой!

Они подбежали к запертым тяжелым воротам, за которыми огромным костром пылала изба, и из нее неслись крики, перебивавшие стройный напев.

— Ломай! — закричал Савелов.

— Так будет скорее! — крикнул Агафошка и, в один миг перелезши через забор, отпер ворота.

XXX Без следа


Савелов и солдаты вбежали и в недоумении остановились перед огненным костром.

— Там они, там! — крикнул Савелов. — Спасите, помогите! Гасите!

— Убегли! — вопил Агафошка.

Солдаты бросились к пылающей избе и отскочили.

— Багры!

Они разбежались по всему двору. Савелов стоял и глядел на пожар безумным взором. Вдруг раздался треск. Послышались вопли ужаса, возглас: «Господи!» — и крыша упала вовнутрь пылавшей избы. Савелов вскрикнул, словно был вместе со сгоревшими.

В это мгновение два солдата привели под руки растрепанную, окровавленную Матрешку.

Агафошка кинулся к ней.

— Где Пряхов? — сердито закричал он.

— Уехал и с дочкой, и с женой, и с Софьей! — ответила удивленная Матрешка.

— Стой, девонька! — оживился Савелов, — расскажи все, что о них заешь.

— Ох, что знаю! — жалобно застонала Матрешка, опустившись на землю. — Убегли, и богородица, девка, подлая, разлучница, и Федька-вор! Убил меня, сиротинку!

— Стой! — перебил ее Савелов. — Ты о Пряхове. Сильно его мучили тут? А?

Матреша вытаращила глаза.

— Ну, что же ты?

— Что говоришь? — удивилась Матрешка. — Да он был первый гость у нас.

Савелов изумился в свою очередь.

— Как? Расскажи все! Не бойся! Я теперь тебя не оставлю так…

Матрешка начала рассказ, и перед Савеловым открылась истина. Значит, этот бродяга хотел просто схватить Пряхова с его помощью! Значит, он шел не добрым пособником, а хищным волком?

Савелов зарычал от ярости и кинулся на растерявшегося Агафошку.

— Ах, ты!.. — выругался он и сильным ударом опрокинул оборванца наземь. — Дать ему сорок батогов! — крикнул он солдатам и повернулся назад. — На него четырех солдат довольно, а остальные со мной! — и, приказав вести за собой Матрешку, он быстро двинулся в город.

Воевода ждал его ни жив, ни мертв. Когда Савелов явился к нему и рассказал, что случилось, боярин вздохнул.

— Ах, еретики поганые! — сказал он с притворным сокрушением, — всегда сожгутся! Гляди, сколько добра спалили!

— Не лукавь! — с укором ответил Савелов и заговорил: — Если бы ты сразу мне Пряхова указал, ничего такого не было бы. Я его для чего искал? А? — и Савелов с таким горьким чувством рассказал про свою любовь, что воевода растрогался.

— Ну, подожди ж, Агафошка! — грозно закричал он. — Узнаешь, сучий сын, мою расправу! А ты не кручинься: я тебе найду Пряхова!

— Какой! — махнув рукой, ответил Савелов. — Я сам искать поеду. Возьму эту Матрешку и с нею по Волге, по скитам. Она своего дружка тоже искать будет. Ведь она — белица их, ей везде дорога.

— Ну, ну! — успокоенно произнес воевода, — коли так, то и лучше быть не надо!

— Снаряжусь, да сегодня же и в путь, — решительно сказал Савелов.

Воевода встал и низко поклонился ему:

— А на меня не серчай. Испугался я, думал, донес кто.

— Ну, Бог простит! — ответил усталым голосом Савелов.

XXXI В разведке

В то время как Савелов искал любимую им девушку и терпел неудачи, его друг и названный брат тоже попали в немалую переделку, исполняя трудное поручение царя и начальника.

Вначале, едва они оставили лагерь и углубились в лес, не упуская из вида берегов Невы, дорога их была ровна и пустынна и не представляла никаких опасностей. Матусов даже сказал Якову:

— Что это, прости Господи, и народа нет!

— Подожди, объявятся! — ответил усмехаясь Яков. — Здесь жили карелы больше, ну, известно, от этой пальбы разбежались. А там, дальше по Неве да к устью, все швед пойдет.

— А все же и тут запоминать надо, — заметил Матусов.

— Что? Я тут каждый куст знаю. Нам надо главное, чтобы народ не бежал. Его уговорить.

Они шли до той самой дороги, по которойЯков пришел к Нотебургу из Спасского. Проходя лесом, молодой Пряхов рассказал спутнику про беглых солдат и про встречу с ними.

— Беда, много бежит народа! — сказал Матусов вздохнув. — Бьют их, сердешных, беда! И палкой, и розгой, и на колы ставят, и на кобылу садят! За всякую малость! Особливо у немцев. Ну, и бегут!..

— Меня же не били!

— Подожди, и тебе влетит. Кого не бьют? Фендриков и тех, — и Матусов долго говорил про тягости тогдашней военной службы. — Хуже нет, — заключил он, — берут поневоле: война да походы. Не доешь, не доспишь, а гляди в оба!

Якову наскучило слушать эти речи.

— Стой! Поговорим лучше о Софье! — вдруг предложил он, и тогда Матусов стал слушать его, пока ему не надоело.

Говорили они и про убитого брата, и про начальников, и про царя, и в этих беседах все теснее и теснее сходились друг с другом.

Так шли они три дня. На четвертый день Матусов вдруг увидал столб вьющегося дыма.

— Смотри, жилье! — воскликнул он.

— И впрямь, — подтвердил Яков и сказал: — Мыза какая-то. Теперь надо, братец, держать ухо востро! Шведы тут везде, как волки, рыщут; как раз к ним в лапы попадем.

— Небось, — ответил Матусов, — отобьемся!

Они вышли из леса и осторожно огляделись.

На другом краю поляны действительно стоял большой деревянный дом, обнесенный высоким плетнем. Из трубы тянул дым, подле плетня бродили коровы и свиньи.

— Пойдем на счастье! — сказал Матусов и смело пошел вперед.

Яков пошел за ним.

Это было первое встретившееся им жилье, но их было многое множество. Хотя Пушкин и написал в «Медном всаднике»: «На берегу пустынных волн», — но это надо отнести скорее к поэтическому образу, нежели считать за действительность. Берега Невы в то время были заселены довольно густо.

Местность, избранная Великим Петром для основания столицы, представляет громадную площадь земли, всю изрезанную Невой, ее рукавами и протоками на большие и малые острова. Главным островом в свое время была нынешняя Петербургская Сторона, тогда Кайби-саари, или Березовый Остров. Затем рядом с ним узкой полосой протянулся Петровский Остров, тогда Кисси-саари, а от него — через Неву — большой остров Васильевский, тогда Киби-саари, или Хирви-саари, т. е. Лосий, потому что в те времена на нем водились лоси. Еще ранее этот остров был действительно Васильевским.

Собственно вся эта местность была исконно русской и только по Столбовскому договору была уступлена шведам; поэтому многие из мест, помимо шведских, имели свои русские названия; к числу таких относится и остров Васильевский. Он принадлежал новгородскому посаднику, Василию Селезню Казимеру. Царь Иоанн III, заподозрив его в измене, казнил, а имения отобрал, но сохранил за островом название Васильевского.

Перед Петербургской Стороной и перед Васильевским Островом тянется довольно большой остров (который мы за остров не считаем), а именно — Адмиралтейская часть, заключенная между Невой и Мойкой, — ранее Корпи-саари.

За Петербургской Стороной раскинулся Крестовский Остров — Мистула-саари, рядом с ним Елагин — Потсас-саари. Затем, как бы отрезок Петербургской Стороны, остров Аптекарский, тогда Корпи-саари, т. е. Еловый, с рекой Куорци, превратившейся в Карповку.

Петр Великий остановил свой выбор на крошечном острове Янни-саари (Заячий), перед Петербургской Стороной, где заложил крепость, и с этого места началась энергичная застройка города.

Но было бы ошибочно думать, что вся остальная местность, занимаемая нынешним Петербургом, была пустынной и не заселенной. Напротив, среди болот и леса там и сям были раскиданы деревни, поселки и даже богатые мызы, отчасти русского, отчасти позднейшего происхождения.

Там, где речка Охта впадает в Неву, стояла крепость Нин, или Ниен, или Ниеншанц, комендантом которой был Яган Опалев, внук русского боярина, передавшегося шведам. Эта крепость стояла на том месте, где находится ныне на Малой Охте верфь. Против нее через речку, где ныне Большая Охта, стоял город Ниен со складами, амбарами, с торговым населением, с торговым значением. В его гавань входило до ста судов, принадлежавших городу. Он продавал в Швецию и в ганзейские города товары и привозил оттуда колониальные продукты. Во время шведской войны жители стали покидать город, уезжая в Выборг, Псков, Новгород, а в 1702 году Опалев счел за лучшее сжечь город, который горел три дня.

Против Ниена, на другой стороне Невы, где ныне Смольный монастырь, находилось большое село Спасское с православной церковью и чисто русским населением.

В том же 1702 году тот же Опалев сжег это село, чтобы построить там редут.

Дальше по Неве, где теперь Калашниковская пристань, находилась деревня Монола В эту же сторону Невы, вглубь страны, среди лесов ютились на месте Александро-Невской лавры — деревня Вихтула; на месте нынешнего Американского моста через Обводный канал — деревня Антала; на месте Волкова кладбища — деревня Алтынец (Гольдгенс), где деревня Волкова — Ситала и на теперешнем немецком кладбище — Кураласси. Все эти деревни узкими тропинками по кочкам болот и среди леса соединялись между собой и с Большой Новгородской дорогой.

Эта дорога пролегла по месту бывшего Литовского канала и, доходя до нынешней Кирочной улицы, расходилась на три пути. Один путь — направо — вел в село Спасское, откуда была переправа в Ниен; другой — прямо — выходил на Сыврину мызу, которая находилась на месте угла Вознесенского проспекта и набережной; третий путь вел через Фонтанку, через мост, на мызу шведского майора Конау, которая находилась на месте Летнего сада.

Между этой мызой и мызой Сыврина находилась деревня Кандуа (Кюан) и Вроловцына мыза.

По реке Фонтанке, в направлении к морю, шли: деревня Вроловцани (Колонеха), где ныне Инженерный замок; у нынешнего Семеновского моста — дер. Сакури; у Калинкина моста — мыза Каллина (откуда и название моста и больницы) и недалеко — мыза Первушина. Наконец, у Нарвских ворот, где теперь Сутугин мост, стояла деревня Винола.

На Петербургской Стороне были запаханные поля и огороды, и громадное место занимала богатая мыза Бинкольгольм, как есть при спуске с нынешнего Сампсониевского моста в Дворянскую улицу.

Берег Невы на теперешней Выборгской Стороне был заселен еще гуще с деревнями и богатыми мызами. Где теперь тюрьма — стояла большая усадьба Адицова (Ихова); где артиллерийская академия — усадьба Арнска (Апока). Дальше по берегу, где Батальонный переулок, была расположена деревня Эйские; рядом — деревня Путтус; где теперь Флюгов переулок — деревня Торки; где были Головинские дачи — деревня Вихари и на месте Строгановского сада — дер. Кискена.

Возьмите план Петербурга, отметьте на нем перечисленные мызы и деревни и увидите, что в этом крае, особенно по берегам Невы, кипела жизнь.

С появлением русских войск жизнь притихла. Выстрелы под Нотебургом спугнули население, и оно поредело.

XXXII У неприятелей

Гей, гей! — смело закричал Матусов, выйдя на полянку, — кто есть жив человек!

От его зычного крика корова рванулась в сторону, разбежались с хрюканьем свиньи, а через минуту открылась дверь, и из избы вышел крестьянин. Маленького роста, в огромной овчинной шапке, в толстом кожухе и неуклюжих лаптях, он походил на сказочного мужичонка. Увидев перед собой двух каких-то мужиков с котомками и дубинками, он довольно смело сошел с порога и спросил:

— Чего вам?

— Ночлега, душа православная! — ответил Матусов, — да поесть.

— А вы откуда?

— Мы-то? — и Матусов запнулся, но Яков тотчас выручил его:

— От Нотебурга, мил человек. Жили это мы себе. Пришли войска, пальбу подняли. Упаси Боже! Наши лодки забрали. Хоть плачь. Взяли и ушли. Ну их!..

— Что же, идите! — нехотя сказал мужичок. — Только есть-то нечего — хлеба нет, рыба только имеется.

— Мы и рыбы! — ответил Матусов, и они вошли следом за мужиком в его избу.

Внутренность нынешних изб даже в сравнении с теперешними была убога. Неладно сложенная печь занимала чуть не половину помещения. Трубы не было, и дым из устья стлался по избе, разъедая глаза и заставляя задыхаться. Вдоль стен стояли черные от сажи лавки, по стенам висели рыбачьи снасти, с потолочных балок свешивались сиги, треска и жирные лососи, подвешенные для сушки.

Яков с Матусовым разделись и, вынув из мешков сухари, водку и сушеное мясо, сказали мужику:

— Ну, поедим вместе. Ты рыбу давай!

Лицо мужика озарилось радостью.

— Да вы со своим добром? — весело воскликнул он. — Ну, это хорошо! А я-то отощал во как! — и, сбросив свой малахай и шапку, он, широко улыбаясь, присел к столу.

— А где хозяйка твоя?

— Баба-то? Бабу я угнал в Ситалу. Может, там хлеба достанет. С рыбой ее послал.

— А в Спасском? — спросил Яков.

— А где Спасское? — ответил мужик, махнув рукой. — Опалев спалил Спасское и острожек поставил. Теперь там солдаты да пушки. Русских ждут. У нас, почитай, у всех лодки отняли. Ну, мы и бежать! Кто куда. Мне-то некуда, так остался. Кроме того, я челн уберег… махонький.

Он замолчал и начал с жадностью есть, громко чавкая от удовольствия.

Яков переглянулся с Матусовым и спросил у мужика:

— А как звать тебя?

— Денисом звать.

— Так вот, Денис; хочешь, мы у тебя останемся? За постой по два алтына в день платить будем и, когда что, рыбачить с тобой, да за харчи особо.

— Чего же лучше-то? Живите! Только места-то у меня — эти лавки. Я с женкой на печке, а вы тут.

— И не надо иного.

— А коли швед узнает, беда! — испуганно воскликнул Денис. — Кто? что? — и сейчас в крепость.

— Да нешто здесь бывают?

— Редко, а все же шатаются тут; все нюхают, нет ли войска царева, ну, и заходят…

— Спрячемся! — ответил Яков. — Да ведь мы — такие же мужики, как и ты, рыбачим, а они солдат ищут.

— Такие же! — повторил Денис. — А по два алтына за день да харчи свои? Ну, да живите! — решительно прибавил он.

Матусов и Яков расположились в избе.

К вечеру вернулась жена Дениса с кулечком муки.

— Эй, Матреша, — радостно сказал ей Денис, — гляди, нам Господь гостей послал. И уходить теперь не надоть.

Матрена подозрительно оглядела гостей и сурово сказала:

— Беды с ними не нажить бы!

— Почему, молодка? — весело спросил Матусов. — Мы не злодеи, а свои, православные! Поживем зиму, да и уйдем.

— А швед увидит, и нам всем худо будет.

— А мы спрячемся от шведа.

— Э, все равно! Не от шведа, так от голода! — сказала Матрена, махнув рукой. — Живите…

И друзья зажили у Дениса с женой.

Вернее — они лишь ночевали в избе Дениса. Ни свет ни заря они уходили от него и шли в окрестные деревни Анталу, Вахтулу, Кураласси, забредали дальше, на мызу Каллина.

Люди бежали отовсюду. Яков только дивился.

— Смотри, — говорил он, — тут вот дворов десять было, а теперь — на! Один живет!

Но они шли и к этому одному, убогому, обыкновенно запуганному мужику, давали ему деньги, говорили про то, как будет ладно, когда всех шведов выгонит русский царь, и советовали по-всякому вредить шведу.

— Понадобится что, иди в Монолу к Денису. Знаешь? Он тебе и муки даст, и всего!..

Денис с Матреной глядели на своих гостей, как на Божьих посланцев. С ними они позабыли и голод, и заботы, только страха прибавилось.

Однажды Яков с Матусовым дошли до самой мызы Адицова и там, чтобы обойти всех, прожили трое суток. В течение этого времени чего-чего не передумали Денис с женою.

— Не иначе как к шведу попали, — решил Денис.

— Каркай на голову! — сердито сказала Матрена, даже плюнув, а когда Яков с Матусовым вернулись, она кинулась им навстречу с радостным криком и не знала, чем потчевать их. — Мой-то, дурень, сердце мое переворотил. К шведу, говорит, попали. Тьфу!..

Яков засмеялся.

— Были у шведов, верно, да швед глуп, как пень.

— Ой! Беречься тоже надо!

Яков и Матусов, уже не опасаясь своих хозяев, открылись им, что они — царские слуги и пришли для того, чтобы все про шведа узнать. Денис вызвался даже помогать им, и действительно, каждый раз, как из Ниеншанца переезжали на этот берег шведы, оповещал своих постояльцев, а те береглись.

Время шло. Наступила суровая зима, навалило сугробы снега. Следить за шведами уже было нечего, но кругом поднялась такая нужда, что Матусову и Якову, помогая беднякам, было работы вдосталь; но этой помощью они приобретали все больше и больше друзей среди редкого русского населения.

Денис справил им лыжи, и они по снежным равнинам каждую неделю обегали всю громадную площадь от мызы Адицова до Каллина, от деревни Каскена до своей.

Бедные люди ездили в Новгород и на их деньги привозили оттуда муку, крупу и сало.

— Откуда у вас, чертей, деньги? — удивлялись шведы и подозрительно оглядывали их, давая муку или крупу.

— Была казна, вот и тратим! — уклончиво отвечали мужики.

А Матусов с Яковом, совершив все экскурсии, потом сидели у себя в избе, и Матусов старательно писал, совещаясь с Яковом. Записали они, какие места вокруг и как называются; какие на реке и где повороты и мели, какие дороги; как шведы строили укрепление на месте Спасского и как укрепили его; какие верки и форпосты устроили против Ниеншанца и сколько у них орудий и солдат, и припасов. Это все им Денис узнавал.

Время летело стрелой. Уставая в разведках, друзья отдыхали в курной избе, шутили с Матреной, вспоминали убитого Степана, говорили про Софью, про сестру Якова и про Савелова.

День увеличился. Прилетели грачи, запахло весною; почернел снег, вздулся лед на Неве.

— Ну, скоро и уходить нам, — сказал однажды Матусов Денису, и тот даже потемнел от горя, а Матрена вытерла выступившие слезы.

— Ничего! — весело ответил Яков, — сейчас и назад!

Но Якову не суждено было вернуться к царским полкам. Однажды он с Матусовым вышел побродить по окрестностям, и они прошли на место бывшего Спасского. Якова охватили воспоминания. От торгового села не осталось и следа, но Яков знал каждое дерево, каждую точку и водил Матусова, указывая ему, где что стояло до нападения шведов.

— А отсюда я шведского офицера шугнул, — сказал он, подходя к крутому обрыву над Невой, — Ливенталем звали! — Он взглянул вниз и вдруг отпрянул, схватив Матусова за рукав. — Гляди!

Матусов взглянул и попятился.

— Бежим!

Прямо на них из укрепления бежали шесть шведов, махая саблями. Друзья бросились в сторону и вдруг увидели целый отряд.

— Ливенталь! — закричал Яков, узнав офицера. Последний, видимо, тоже узнал его и, указав на него солдатам, что-то приказал им.

Солдаты сразу рассыпались.

— Окружают! — сказал Матусов. — Ну, возьмем палки. Они приподняли дубинки и стали осторожно уходить, но их с криками окружили солдаты. Друзья взмахнули дубинками, и два солдата упали.

— Бей их! — остервенело крикнул Матусов и завертел своей дубинкой.

Яков размахнулся тоже, но в это время опрокинутый им солдат подполз к нему и дернул его за ноги.

Яков грузно упал на землю и успел только крикнуть Матусову:

— Беги!

Пять солдат накинулись на него, а Ливенталь склонился над ним и, злобно засмеявшись, сказал по-русски:

— Теперь повисишь на веревочке, русская свинья. Матусов оглянулся на крик, увидел опрокинутого Якова и, расчистив себе дорогу дубинкой, бросился бежать. Вслед ему раздались два выстрела, но он уже был вне опасности.

Связанного Якова с торжеством потащили в крепость, к суровому коменданту Опалеву.

XXXIII Неутомимый

Тяжела была зима в Нотебурге. Уж на что люты морозы в Москве, а таких холодов ни Меншиков, ни его солдаты и не помнили. Как задует сверху, по Неве, сиверко, понесет сухой снег, закружит — ни в каких хоромах от холода не спрячешься. Так и ходи в меховом кафтане да валяных сапогах!

Зато невыразимой отрадой пахнула на всех северная весна. Вдруг воздух потеплел, снег почернел. Нева вздулась. Однажды под утро на реке раздались словно залпы орудий. Все испуганно повскакали со своих постелей, а потом выбежали на берег, и глазам всех представилась величественная картина вскрытия реки. Нева буквально сбрасывала с себя оковы. Вздувается ледяная кора горой, круче, круче и вдруг с пушечным выстрелом разломится сразу, рассыплется на десятки кусков, и эти куски, как осколки ракеты, полетят в разные стороны.

Один упал подле Меншикова, и тот весело рассмеялся.

— Будто шведы палят, — пошутил он.

А залпы выстрелов раздавались друг за другом, и освобожденная Нева с победной гордостью несла вниз осколки разбитых покровов.

Солдаты стали спускать челны и лодки. Меншиков приказал снарядить баркас. Повеяло весенним теплом, зазеленели чуть-чуть берега, и всем стало весело, и все забыли про суровую стужу.

Меншиков, сидя с Багреевым за столом с чаркой вина, сказал:

— Ну, скоро и сидению нашему конец. Сейчас все наши подойдут, и пойдем дальше на Ниен-крепость.

Багреев угрюмо кивнул головой.

— Скорей бы!

— Скоро теперь!

И правда, однажды утром послышались как бы вдалеке звуки горна и песен.

Солдаты выскочили на берег.

— Там! Там! — кричали они, указывая на ту сторону реки, откуда слышался глухой шум.

— Баркас! — приказал Меншиков, и в разукрашенном баркасе со своими офицерами перебрался на другой берег, где тотчас велел раскинуть палатку и приготовить стол.

Шум приближался, и скоро все увидели головные колонны войска, а там потянулись орудия, обозы, и к палатке Меншикова на таратайке подъехал Апраксин.

— Куманек! Ну, здравствуй! — закричал он издали.

— Хлеба-соли откушать! — весело ответил Меншиков.

Они крепко обнялись.

— Что, шведы не трогали?

— Где им! А вот морозы…

— Ну, теперь ни их, ни шведов не будет! Или я первый?

— Первым объявился.

— Как наказ был! — сказал Апраксин. — Ну, я со своими распоряжусь, а там и угощай!

Берег скоро оживился. Забелели палатки, затрещали и задымили костры, понеслись вниз по реке громкая речь и веселый смех.

Быть может, он донесся по воде до шведов; Матусов же, услышав этот шум, вскочил с кочки, на которую прилег отдохнуть, и чуть не бегом пустился по берегу к родным ему войскам.

Берег оживился и мало-помалу весь заполнился войсками, отдохнувшими без военного дела на постоях. Пришли Брюс и Шереметев.

Часть войска перекинулась на другой берег. В крепости расположились офицеры, и у Меншикова, что ни день, шел пир горой и лилось море вина.

— Доволен подарком-то, Данилыч? — спросил Меншикова Шереметев.

Тот лишь головой покрутил.

— Уж не знаю, как и отблагодарить тебя! Горда только. Я, знаешь, хочу, — и он зашептал Шереметеву на ухо.

Фельдмаршал засмеялся и сказал:

— И прокурат ты, Александр Данилович!

Матусов пришел к Меншикову с рапортом, и тот, внимательно выслушав его, отобрал у него записки.

— Ну, а тот? — спросил Меншиков.

Матусов вздохнул.

— Что же, думаешь, убили?

— Не иначе, — тихо ответил Матусов.

Вечером он свиделся с Багреевым, и они горячо обнялись после долгой разлуки, а потом, когда легли друг против друга, в сумерках весенней ночи, они разговорились. Матусов рассказал про свои приключения и, окончив, глухо прибавил:

— Вот как убили тогда Степана, думал — умру от горя, не знал, как жить без него буду. Потом с этим Яковом сдружился. Мы ведь с ним совсем как братья жили, и вдруг такое… Ежели бы не царев приказ, да разве я ушел бы от него? Я бы либо умер с ним, либо отбил его от шведа; да, вишь ты, напали на меня, я и не мог! И его уволокли. Ах, Яша, Яша!

— У всех у нас свое горе, — заговорил Багреев. — У меня, Сеня, даже хуже твоего! Тогда мне Савелов-то чуть не в смех был, а теперь самому плакать впору. Привез я Меншикову полюбовницу, а она мне, как жизнь, дорога! Живу всю зиму и гляжу, как он ее то обидеть норовит, то поцеловать; она — в сторону, а он, коли что, и бить ее может.

Обоих охватила тоска. А белесоватая, северная, весенняя ночь и томила, и нежила.

Пришло известие, что скоро будет к войску царь.

Началось ученье. Что ни день, солдаты маршировали, брали примерную крепость, стреляли и воинственным гулом наполняли весь воздух.

А царь уже ехал к своим любимцам, ехал, не зная устали.

В течение времени с ноября по март месяц, где только не побывал он. Проехав в Москву, он после торжественной встречи целый месяц пировал со своими друзьями, после чего поскакал в Воронеж, чтобы укрепить его на случай набега крымских татар. С огромной свитой ехал он через Коломну, Иван-озеро, дачи Кикина, Лефорта, Меншикова, на Иван-озере остановился на день передохнуть и снова поехал. Потом Петр остановился у истоков Воронежа и здесь основал город Раненбург. 3 февраля 1703 года он начертил план, наметил пять болверков, означил ворота и все пять болверков почтил таким пьянством, какого давно не помнили и в Москве. Пятого он уже был в Воронеже, осматривал верфи, а спустя неделю ездил на место впадения Дона в Воронеж и основал город Тавров. Оттуда с такой же быстротой он направился в Шлиссельбург, отписав в Москву Ромодановскому и Виниусу, чтобы они озаботились боевым припасом для его походов на шведа.

Девятнадцатого марта 1703 года Петр уже подъезжал к берегам Невы, где его ждали все военачальники и Ментиков, молодой комендант Шлиссельбурга.

XXXIV Приезд царя

Меншиков ждал царя с анисовой водкой, с винами, с угощениями, затевая «велие возлияние Бахусу», но, к его удивлению, с длинным поездом приехала свита без царя.

— А где государь? — растерянно спросил Меншиков.

Иван Толстой и князь Гагарин засмеялись.

— Да разве не знаешь его? Отъехал в ночь, нам не доложив. Должно быть, здесь где-либо.

Апраксин и Шереметев переглянулись и в один голос сказали:

— У нас, слава Богу, все хорошо!

Меншиков оправился.

— Все в порядке увидит! — сказал он.

А царь действительно один, в своей одноколке, в сопровождении неразлучного денщика Фатеева, поехал к берегам Невы. Увидев белеющие палатки, он весело засмеялся и сказал:

— Мои генералы не запоздали, вовремя прибыли!

Едва доехав до первых рядов лагеря, Петр сошел с одноколки и отправился по рядам, заглядывая и в палатки, и в котлы, и перекидываясь с солдатами, которые если и узнавали его, то боялись о том объявить, зная нелюбовь царя ко всяким ненужным почестям. Он подошел к артиллерии Апраксина. Темные пушки угрюмо стояли на длинных лафетах.

— Много ли снарядов припасено? — спросил царь у бомбардира.

— Бомб нет, — вытянулся тот, — опять фитилей и трубок, а пороха самая малость!

Царь вдруг стал темнее тучи.

— А присыла не было?

— Не могу знать!

Царь кивнул и пошел дальше.

У солдат не оказалось ни лопат, ни кирок.

В это время государя увидел Меншиков и радостно побежал к нему навстречу. Апраксин, Брюс, Шереметев, Толстой, Кикин, Гагарин поспешили тоже.

— Государь мой, с приездом! — сказал Меншиков.

— Здравствуй, Алексаша! — ответил царь, целуя любимца и тотчас спросил: — А присыл от Виниуса из Москвы был?

— Нет еще! — ответил Меншиков.

— Значит, боевого припаса…

— Самая малость.

— А лопат, а кирок?

— Тоже.

— А аптекарского снадобья?

— Вовсе нет!

— Добро! Ну, ну, Виниус! — проговорил царь и резко сказал: — Веди-ка меня в дом!

Все кругом стихло, все видели, что царь разгневан. Лицо его дергала судорога, рот кривился, руки конвульсивно сжимались.

— Добро, Виниус! — повторил он, садясь в лодку, и, приехав, прямо прошел с Фатеевым в рабочую комнату.

Фатеев тотчас стал быстро писать под его диктовку в Москву князю Ромодановскому строгий наказ произвести допрос дьяку Виниусу.

Подписав бумагу, царь приказал тотчас послать ее с нарочным и, вызвав Меншикова, спросил его:

— А у тебя что?

Меншиков доложил. У него все слава Богу! Зима была лютая, ну, да миновала. Шведы сидели смирно, людишки не хворали. Народ, что разбежался с голодухи, стал в крепость заглядывать, и он тех не гнал.

— А делал что? — задал вопрос царь.

— Скучал, пил за твое здоровье и по малости, что надо, подправлял, стену всю выправил.

Лицо царя прояснилось.

— Ну, хоть ты утешил. А те, что я посылал, вернулись?

— Один — поручик Матусов, а сержант Пряхов шведами в плен взят, в Ниеншанце!

— Ну? Жаль молодца! А тот? Позови-ка!

Меншиков выбежал.

— Твои приятели, Александр? — спросил царь у Фатеева.

— Так точно.

— Верить-то можно?

— Кто же тебя, государь, обманет!

— Ой, есть и такие. Хоть бы Виниус этот. Ну, ну…

Дверь отворилась, и, отбивая шаги, вошел Матусов и вытянулся.

— Как же это ты товарища отдал? — прямо спросил его царь.

— Кабы не твое царское дело, я бы или с ним лег, или отбил бы, — вспыхнул Матусов, — а тут как тебя без ответа оставить? Ну, и убег я.

— Верно! Говори же, что видел, узнал? Как жители? Кто — они? — и царь засыпал Матусова вопросами, на которые тот только успевал отвечать.

Часа через полтора Петр, ласково похлопав его по плечу, сказал:

— Молодец! Честно дело выполнил! Ну, а как думаешь, Пряхов жив?

Матусов передал ему сцену пленения и все, что знал о шведском офицере.

— Не сладко, поди, теперь Пряхову-то, — проговорил царь и прибавил: — Ну, да выручим! А за Богом молитва, за царем служба не пропадают! Эй, Алексаша! — закричал он, — теперь бы и анисовой!

Ментиков по голосу решил, что царь развеселился, и опрометью бросился распорядиться пиром.

— Готово, государь! — сказал он, возвращаясь через минуту с сияющим лицом.

— Готово, так идем!

Царь двинулся в знакомую горницу, где пировал по случаю взятия крепости, вошел и остановился в изумлении. Ему навстречу вышла красивая стройная девушка в дорогом сарафане, с подносом в руках, на котором находились рюмка анисовой водки и кусок густо посоленного хлеба.

— С дороги откушай, государь! — раздался грудной, ласковый голос, и на Петра, как звезды, блеснули голубые глаза красавицы.

Лицо царя осветилось.

— С радостью, красотка! — сказал он и, выпив водку и закусив хлебом, наклонился. — Ну-ка, по обычаю! — и с этими словами крепко поцеловал девушку. — Как тебя звать?

— Катериной, государь!

— Ну, Катюша, ты сегодня уж со мной радом сядь. Алексаша, — весело окликнул Петр, — да откуда ты такую красавицу достал? А?

— По всему свету искал, государь! — смеясь ответил Ментиков. — Слаб я, ну… — и вдруг он запнулся, увидев гневную складку на царском лице, и поспешил добавить: — Для тебя старался!

Царь широко улыбнулся.

— Угодил! Вот угодил! Садитесь! — сказал он всем собравшимся, и все стали садиться по скамьям и стульям.

Царь посадил подле себя Екатерину и обнял ее. По бокам сидели Шереметев, Апраксин, Брюс, Гагарин, Толстой, Меншиков и не спускали глаз с Екатерины.

А с другого конца стола на нее с мучительной тоской были устремлены сверкающие взоры Багреева, но она их не замечала, увлеченная близостью царя-богатыря. Он наливал ей вино, чокался с ней, целовал ее и заставлял пить, а она весело исполняла все его приказания, чувствуя над собой его власть и не понимая, что с ней.

— Ай да Алексаша! — время от времени восклицал царь.

Пир разгорался.

— Что с тобой? — спросил Фатеев Багреева, видя, что тот белее скатерти, не ест и не пьет.

— Оставь! — остановил его Матусов, — у него своя беда. После расскажем.

— Неделю подготовимся и в поход, — воскликнул царь, — так берегом и пойдем! Гордон впереди, а там — мы.

— Крепость-то пустая!

— Вестимо, не Нотебург!

— Брось, государь, дело! Пей! — сказала Екатерина и подала ему кубок.

— Ах, ты, проворная! Ну, выпьем! А теперь пой! Екатерина запела.

Багреев схватился за голову и, как безумный, выбежал вон.

— Что с этим фендриком? — спросил царь.

— Упился! — крикнул в ответ Фатеев.

— Плохой солдат, коли пить не горазд, — проговорил Петр, закуривая трубку. — Алексаша, позови, кто петь горазд!

XXXV Все вместе

Помещение Багреева, где он в томительном одиночестве провел всю холодную зиму, вдруг ожило и наполнилось. Багреев собрал у себя всех друзей, которые жили вместе еще со Пскова.

Первым пришел к нему Семен Матусов, а за ним — Фатеев, прибывший с царем. Царь отличил его и держал постоянно при себе, но теперь он получил временный отпуск и поселился с Багреевым.

Спустя немного, приехал и Савелов. Явившись по начальству и приняв свою часть, он прямо пошел к Багрееву.

Был обеденный час. Капральство и офицеры разошлись по своим домикам и палаткам, солдаты партиями толпились у своих котлов, в лагере царило обычное оживление перед едой, когда Савелов, усевшись в лодку, переправлялся в Шлиссельбург. В одной лодке с ним сидело еще несколько офицеров.

— Скоро и поход, — сказал один из них, — слышь, как подвезут снаряды из Москвы, так и двинемся.

— Теперь куды? — спросил другой.

— Вниз по Неве! — отозвался третий. — Там у шведов, слышь, крепость есть, Ниен звать. Так ее брать!

— А там и шабаш, роздых. По домам, выходит! — сказал первый и после минутного молчания прибавил: — У меня под Симбирском жена и двое детей; третий год их не видел и не знаю, что с ними — живы ли, или нет…

От этих слов всем стало грустно, и вдруг наступило молчание.

В то время Петр брал в войско всех годных носить оружие и ломать походы, и нередко в его набор попадали женатые люди, вдруг отрываемые от семьи и своего дела.

— Зато отдохнем во как! — сказал вдруг толстый, красный поручик хриплым голосом, и все засмеялись.

Савелов выскочил на берег и пошел знакомой дорогой к дому Багреева.

Трое друзей, хлопая чарку за чаркой, ели из одной миски жирную лапшу, когда Савелов распахнул дверь и очутился перед ними.

— Никак Антон! — воскликнул Багреев, бросая ложку и вскакивая, — он и есть! Антошка!

— Вот так фортеция! — воскликнули все друг за другом и стали обнимать Савелова.

— Садись! Бери ложку! Вот чарка! Сеня, наливай ему! — засуетился Багреев в качестве хозяина и усадил Савелова подле себя. — А и похудел же ты! — сказал он и тотчас спросил: — Ну, что? Нашел?

Савелов покачал головой и, выпив чарку настойки, ответил:

— Нет! А где Яша?

— Яша? Пряхов-то? — сказал Багреев, — он…

— Шведы взяли его а полон, — окончил Матусов, покраснев и взъерошив волосы, — на моих глазах! Забрали и все!

У Савелова выпала ложка из рук.

— Когда? Как? Где же он?

— Может, жив, может — нет! — со вздохом произнес Фатеев, — кто знает.

— Вот возьмем крепость, все узнаем! — прибавил Багреев, а Матусов стал дышать, как паровоз, и наконец, стукнув по столу кулаком, воскликнул:

— Ежели да они его, ну, так несдобровать им! Попадется мне этот тонконогий Ливенталишка, так я ему покажу! Вот тебе Бог! На глазах взяли. Куча навалилась, ну, и взяли. Царь спрашивает меня: как отдал? Да нешто я ушел бы? Яша кричит: «Беги!» А у меня для царя бумаги и все такое. Ну, и убег. А не то разве он был бы один? И я бы с ним… оба два… мне что!..

— Брось! — остановил его Фатеев. — Ведь все уже знают, что твоей вины тут нет.

— А он?

— Ну, и он узнает! Антоша, ты чего же? Пей!

Савелов сидел, подперев голову рукой, и, видимо, был искренне растроган.

— И сколько это у них горя, — проговорил он глухо, — беда!

— Ты про кого?

— Про Пряховых.

— Да ты видел их? Нашел?

— И нашел, и выпустил.

— Стойте, братцы! — остановил Багреев. — Поедим, выпьем, а там и разговоры, а то непорядок это. Ей-Богу! Наливай, Сеня! Ну, выпьем!

— И то! — сказал Матусов, — ну-ка, травничка…

Савелов выпил, чокнувшись со всеми, и все принялись торопливо есть из миски уже остывшую лапшу.

— Гей, Лукашка! — закричал Багреев, когда миска очистилась, — тащи рыбу!

Денщик Лукьян, рябой, здоровенный солдат, убрал миску и принес в глиняном тазу разваренную лососину с густым соусом из лука. Друзья опять выпили и принялись за рыбу, повторяя выпивку, пока не осушили всей сулеи.

— Теперь пива! — устало сказал Багреев, отваливаясь от стола. — Эй, Лукашка!

На столе появились кубки и новая сулея с мутным пивом.

— Вот теперь и разговоры! — сказал Фатеев, наливая густое пиво и вытягивая с полкубка зараз. — Рассказывай, Антон!

— Да что рассказывать-то? Горемыка я! — начал Савелов. — Приехал это в Новгород прежде всего… Да Николай все это знает — вместе были!

Багреев кивнул.

— Я уже рассказывал им, как воевода зарекался, — сказал он, — ты дальше говори, что было!

— Дальше? Нашел я их. Да лукавый мне вора подсунул, такого подлеца, что он мне напутал все и в грех ввел, — и Савелов рассказал по порядку. — Агафошку-то этого воевода вот как драл! А что толку? — окончил он и потом начал снова: — Поехал я это с Матрешкой. Переоделась она парнем и со мной верхом. Ехали, ехали, на-кась! В скит по Волге! А мне и возвращаться впору. Только до верхов доехал, лед взломало, ехать невозможно. Дал Матреше денег и наказал: если найдешь, сыщи человека и гони его ко мне на Неву, заплачу ему, а тех уговори во Псков вернуться. Вот и все! Теперь как-никак надо старику Пряхову у царя прощенья допроситься. Да и где он? А тут еще и Яшу забрали! — и он только махнул рукой.

— Ну, царь-то простит, — сказал Фатеев, — я улучусь да скажу ему, так он посмеется только. Сам-то страх не любит этих дел. Сколько раз при мне говорил: «Ох, уж эти мне дела о величестве!» Ей-Богу! Ромодановский во всем приказе охоч до таких дел, а ему только смех. «Лишь бы служили да повинности несли!» — говорит он. Старообрядцев не любит; это точно. А за что? За то, что бегут, повинностей не несут, народ смущают. Ну, а твоего старика выручим.

— И Катя твоя будет! — прибавил Матусов.

— Подожди, поход кончим, все тебе поможем! — добавил Багреев.

— Вот тебе слово, — сказал Фатеев.

Савелов повеселел. Все, что казалось утраченным навеки, теперь стало представляться возможным, и от волнения он заплакал. Друзья всполошились и начали утешать его кто как мог.

— От радости это я, — проговорил сквозь слезы Савелов.

— То-то! Ну, так выпьем! — и они дружно стали приканчивать сулею с пивом, после чего полегли на лавки и заснули богатырским сном.

Друзья снова сошлись вместе, и их жизнь на время приняла обыкновенное течение военной жизни. Рано утром — ни свет ни заря — слышалась барабанная дробь, звуки горнов, и все спешили на ученье и на работы. Матусов и Савелов шли к своим частям; Фатеев и Багреев — к царю, в качестве его денщиков (по-теперешнему — адъютантов), и трудно сказать, кому доставалось на долю больше работы. Савелов на коне со своим взводом ехал на фуражировку или производил объездку и гонялся на коне часов до двенадцати, до часа, не слезая с седла; Матусов учил солдат, ходил, бегал, брал примерно фортеции, а Фатеев с Багреевым или писали под диктовку царя, или бежали в разные концы с приказами, поспевали и туда, и сюда, и каждую минуту должны были дать отчет царю во всем, что видели и слышали.

В работе Петр был неутомим и неумолим. А работа кипела вокруг. По берегу стучали топоры и визжали пилы, сооружая баркасы, снаряжая шхуны, чиня порченое; Петр устроил нечто вроде маленькой верфи, и с утра до ночи на ней кипела работа, часто при его непосредственной помощи.

Из Москвы стали подходить обозы с порохом, ядрами, пулями. Петр успевал бывать при приемке и в то же время вдруг переезжал к войскам Шереметева, заглядывал в котлы, устраивал примерное учение; никто не знал, где он окажется через час, через полчаса, а потому все работали с особенным напряжением сил.

Все кипело вокруг и, словно побуждаемая этой лихорадочной деятельностью, пышно и ярко разгоралась северная весна.

Никогда еще так рано не очищалась Нева ото льда, как в этом году. Был конец марта, а по Неве бежали уже последние льдины из Ладожского озера и несли с собой гул и шум грозных русских войск к испуганным шведам.

Там тоже кипела работа. Опалев укреплял Ниеншанц, рыл окопы, устанавливал пушки, свозил провиант и послал гонцов искать на севере шведских генералов и звать их на помощь.

Бедного Якова, что ни день, таскали к Опалеву, и он уговаривал его рассказать, сколько войска и какие идут на них от русского царя.

— Ничего не знаю! — отвечал Яков.

Опалев сжимал кулаки.

— Я знал твоего отца и тебя знал, Яша! — говорил он, — вместе хлеб-соль делили! Видишь, я не пытаю тебя! Ливенталь советует тебя на дыбу поднять, да я не хочу! Скажи охотой!

— Да пытай меня, сделай милость, — отвечал Яков, — а я ничего не знаю. Ушел я, там только Меншиков с гарнизоном и был.

— А много гарнизона было?

— А мне и невдомек. Были солдаты и пушки, а сколько?.. Сам знаешь, давно ли я на службе?

— У-у, пес! — ругался Опалев и все-таки не хотел мучить Якова.

Ливенталь зеленел от ярости.

— Иди, русская свинья! — кричал он на Пряхова, провожая его в каземат крепости, и бил по лицу, находя в этом хоть малое удовлетворение своей мести.

Яков только сверкал на него грозным взором.

Он теперь знал, что его не тронут, пока жив Опалев — вернее — пока жива его дочка, некрасивая Каролина. Знал, что русские придут и возьмут крепость и — рано или поздно — он увидит свободу и разочтется с Ливенталем честной платой.

А время это близилось. В Шлиссельбурге с трогательной торжественностью встретили Христово Воскресенье, и царь Петр, христосуясь с Шереметевым, шутливо сказал ему:

— Ну, фельдмаршал, все в порядке у нас?

— Все, государь!

— Тогда иди-ка ты послезавтра в поход по Неве. Как и что, завтра поговорим с тобой!

— Поход, поход! — радостно понеслось по войскам.

Двадцать третьего апреля 1703 года армия Шереметева потянулась правым берегом вниз по Неве-реке, к крепости Ниеншанц.

XXXVI Два дня

Словно снежный обвал, словно неудержимая лава, широким потоком потекли войска Шереметева к заветной цели Великого Петра от Шлиссельбурга к устью Невы, к неведомой крепости Ниеншанц.

Если теперь передвижение дивизии представляет грандиозную картину, хотя и солдаты, и орудия со скоростью сорока верст мчатся в длинных поездах, то в то время движение такой массы войск казалось чуть ли не переселением народов.

Двадцать тысяч войска двинулось под предводительством Шереметева и потекло лавиной узкими, лесистыми дорогами по правому берегу Невы. Преображенцы и семеновцы двинулись первыми, в своих зеленых казакинах, треуголках, с тяжелыми ружьями, огромными, как мечи, тесаками, с мешками пуль, с пороховницами — грузные, в желтых высоких сапогах, с длинными волосами, завязанными жгутом. За ними, под командой генерала Чэмберса, двинулось семь батальонов пехоты, бивших шведов в Эстляндии и Курляндии, сильных, здоровых, подобранных из внутренних губерний России; следом шли двадцать батальонов Репнина, десять батальонов Брюса и, наконец, драгуны и полк новгородских дворян, под командой Петра Апраксина. Следом двинулся обоз на легких двуколках и тяжелых дрогах, и в самом хвосте увязался опять Митька Безродный с веселой Матрешкой и со всем снарядом для пьянства.

Перед выходом Шереметев вызвал Матусова и сказал ему:

— Ты, слышь, все дороги разведал, так ты и поведешь нас!

— Слушаю! — ответил Матусов.

— Возьми себе сорок солдат да еще на разведки драгун и иди в голове. Ну, с Богом!

Матусов выступил. Через полчаса к нему подскакал Савелов с шестью драгунами и сказал ему:

— К тебе послали! Под начало!

— Вот так фортеция! — воскликнул Матусов. — Так ты, Антоша, выезжай вперед да гляди, нет ли засады. А дорога вот тем пролеском все прямо! Берега держись! Дорога важнецкая! Ну, ребята, с Богом! — и, махнув своему отряду, он двинулся вперед.

Дорога действительно оказалась не тяжелой. Ранняя весна уже успела согнать весь снег и даже подсушить особенно топкие места. Лес уже зазеленел; кричал дрозд, долбил дятел, рано утром крякали утки, и всем было весело идти.

В первый же день прошли двадцать пять верст и к ночи сделали привал. Запылали костры.

Матусов и Савелов выставили в своем отряде часовых и легли подле разложенного костра, который больше грел, чем светил, так как ночи почти не было.

— Чудные края! — говорил Матусов. — На тебе: полночь, а все видно, как есть! Даже скучно.

— Говорят, зимой холодно.

— Хуже, чем в Москве! Как это подует сиверко!.. Я с Яшей… — и, вспомнив взятого в плен друга, Матусов переменил разговор: — Кабы знать, жив он или нет! Эх, Яша, Яша! И как же мы сдружились с ним, во как! Брата это моего убили… Думал, жизни лишусь — что я без него? А тут Яков! Ну, думаю, Бог мне его вместо брата прислал, и на тебе!..

— Авось жив, — сказал Савелов, — мне самому его страсть жалко!

— А уж этому кургузому! — и Матусов погрозил кулаком в сторону далекой крепости.

Лагерь затих. Костры гасли. В ставке Шереметева тоже все стихло, и скоро все спали богатырским сном, кроме чутких часовых да обходящих их капралов.

Едва заалел восток, заиграли призывные горны и все кругом зашевелилось, а спустя два часа снова широкой лавиной потекло дальше, делая короткие отдыхи через каждые четыре часа.

В течение двадцать четвертого апреля войско двинулось еще на двадцать пять верст.

— Теперь рукой подать, — сказал Матусов и пошел доложить Шереметеву.

Фельдмаршал ехал в середине войска в уютной повозке.

— Верст пятнадцать не более до крепости! — сказал Матусов.

— Пятнадцать, говоришь? — оживился Шереметев. — Тогда стой! Эй! — закричал он. — Труби роздых!

В воздухе зазвучали веселые звуки рожков.

Шереметев обратился к своему денщику:

— Полковника Нейдгарда ко мне от Брюса!

Денщик ударил коня и поскакал, а Шереметев стал расспрашивать Матусова о крепости.

Тот толково отвечал на все вопросы.

— При нас только провиант свозили, потому что зимой не работа. А говорили так, что будут бастионы впереди делать. Может, и сделали.

В это время к фельдмаршалу подошел полковник Нейдгард, сделавший с ним все походы.

— Возьми две тысячи солдат и иди вперед. Вот он дорогу укажет! — показал Шереметев на Матусова. — Придешь к крепости, в бой не вяжись, а позиции займи и тотчас окопайся! Мы отдохнем тем часом и утром двинемся, значит, к тебе будем у полудня. Так и жди! А если очень теснить будут, иди назад, но и отпор давай! С Богом!

— Рад стараться! — и полковник тотчас двинулся исполнять приказание, взяв с собой Матусова.

— Через четыре-пять часов в бою будем! — весело сказал последний.

— Ну, в бой вязаться неуказано! — сурово ответил полковник. — Иди, готовься, через полчаса и пойдем!

Опять запылали костры и солдаты весело ложились на траву, сбрасывали тяжелую амуницию, снимали огромные сапоги, оглашая воздух криком и смехом. В это же время повзводно двинулся и потянулся отряд Нейдгарда занимать передовую позицию.

— Прямо на шведа! — весело говорили солдаты.

— Уж и нагреем ему, братцы!

— Слышь, драться не приказано!

— Скажи, а для чего ведут, если не драться?

— Смирно! — кричал капрал. — Или по палке заскучали?

Матусов шел так быстро, что за ним едва успевали следовать. Он с каждым шагом ощущал все большее волнение при мысли о том, что вот сейчас увидит вражескую крепость, и при этом невольно сжимал кулаки. Его небольшой отряд ушел чуть ли не на версту вперед от главного отряда.

Уже спустилась ночь — ночь на двадцать пятое апреля, теплая, темная. Небо было покрыто тучами, и падал весенний дождь. Дышать было тяжело. Вдруг впереди Матусова зачернели стены крепости. Он тихо свистнул, и отряд встал как вкопанный. Вот она!

Дождь перестал. Ветер разорвал тучи, и месяц осветил окрестности. Крепость Ниен, окруженная стенами, стояла всего шагах в трехстах. Вокруг нее тянулся ров, а перед ним, составив ружья, отдыхала сторожевая шведская команда, даже не чуя близости врага.

— Тихо! — шепнул Матусов и, припав к земле, быстро пополз к шведам.

Солдаты замерли. Прошло несколько минут томительного ожидания. Матусов вернулся.

— Братцы, — взволнованно зашептал он, — их всего сотни две, не больше. Мы с вами это на них сразу, а там наши поспеют. На уру! А?

— Как твое благородие, мы что же! — дружно ответили солдаты.

— Так, дружки, так! — Матусов обнажил шпагу и взял в руку пистолет. — Ефрем, — сказал он одному из солдат, — беги назад и скажи полковнику, что мы шведа бьем! Пусть и он идет!

Солдат быстро скрылся.

— А вы, братцы, ружья на руку. Подойдем ближе, стрельнем, а там прямо в штыки да кричать громче! Ну, с Богом! — и Матусов снова припал к земле.

Солдаты тоже опустились и все осторожно поползли к беспечным шведам.

Их было сто пятьдесят человек, выставленных для дозора и сбережения, так как до Опалева уже дошли слухи о движении русских войск. Офицер лежал в палатке и, завернувшись в плащ, мирно спал, как вдруг услышал оглушительный залп и дикие вопли. Он вскочил в один миг и выбежал из палатки. В темноте что-то звенело, ревело, стонало, раздавались редкие выстрелы и громовым раскатом неслись возгласы:

— С нами Бог! Виват! Бей их! Коли!

— Сбор, сбор! — закричал офицер. — Горнист, труби сбор! Все вместе!

Он метался, махая шпагой, но в общей суматохе его никто не слышал.

Нападение было неожиданное. Полусонным шведам показалось, что русских тысячи; многие не успели схватить свои ружья, и в какие-нибудь десять минут сорок человек сломили сто пятьдесят.

Матусов разрядил свой пистолет и работал им, как палицей. Шведы падали от каждого взмаха его руки и пораженные бросились по мосту через ров — прямо на бастионы крепости, к воротам. Матусов с отрядом устремился за ними.

— Бей их, виват!

— Виват! — заревело невдалеке, и отряд Нейдгарда обрисовался в темноте грозной массой.

Шведы в ужасе завопили и стали ломиться в ворота крепости. С бастиона раздался гулкий выстрел.

— Бей их! — кричал Матусов.

Ворота распахнулись. Шведы волной хлынули в крепость.

— За ними! Виват! — закричали солдаты.

— Стой, стой! — раздались голоса.

Матусов схватил какого-то шведа за горло и душил его.

— Стой! Отбой! Назад! — послышалась команда. Нейдгард гневно подскочил к Матусову и встряхнул его за шиворот. — Назад! — закричал он. — Разве был приказ ввязываться в бой? Ты — ослушник!

— А ты — глупец! — вспыхнул Матусов: — Мы на плечах вошли бы в крепость; если бы не твой отбой — и она была бы наша!

— Ну, ну! Я ужо доложу фельдмаршалу! — гневно сказал полковник. — Иди!

Отступать была уже пора. Шведы опомнились и стали стрелять с бастионов.

Матусов со своим отрядом лениво пошел назад, таща за собой шведа. Двое других захватили тоже одного пленного.

— Дурни! — сердился Нейдгард, — нет, чтобы слушаться! Ну, да ужо вам будет!

Он собрал весь отряд и, расположив его в полуверсте от крепости, приказал окопаться.

А между тем крепость чуть не была взята.

«Если бы другие помогли, — записал Петр собственноручно у себя в журнале, — то шанец был бы взял без атаки; но понеже командир о том указа не имел и послан был только для занятия позиции и взятия языков, также и о фортеции было неизвестно, то учинить того не смел».

XXXVII У заветной цели

Смелое нападение Матусова случилось в ночь на двадцать пятое апреля, а утром двадцать пятого с громкой музыкой и пением стали подходить войска Шереметева.

На высоком, стройном коне, первым со свитой прискакал сам фельдмаршал. Полковник Нейдгард доложил ему о случившемся и, указывая на смущенного Матусова, окончил свою речь:

— Вот тебе и ослушник самый. Чуть в афронт не ввел!

— Ну, и дурак ты, хоть и полковник! — добродушно произнес Шереметев. — Фортеция — выходит — в руках была, а ты — на!

— Да ведь я получил приказ… — вспыхнув, возразил Нейдгард.

— А на что тебе отряд дан? Выходит, тебя я и за голову, и с головой числил! — быстро ответил Шереметев и прибавил: — Ну, да не вернешь! А ты, молодец, показывай! — сказал он Матусову.

— Что показывать-то, — хмуро ответил Матусов, — фортецию-то? Вот она! — и он показал на крепость рукой.

Она стояла всего в каких-нибудь саженях трехстах от Шереметева, окруженная с трех сторон высокими валами, которые были гораздо ближе к Шереметеву, нежели к крепости.

Бывший при фельдмаршале инженер Ламберт засмеялся.

— Это они не себе, а нам защиту изготовили, — сказал он, — станем за этими валами, так их пушки нам никакого урона не принесут!

Шереметев засмеялся тоже.

— Все нам на пользу! Ну, будем солдат располагать.

Полки прибывали друг за другом, и им стали указывать места для стоянок. Преображенский и семеновский стали на юге вместе со всей артиллерией; на востоке и севере стали полки Репнина и Брюса и тут же Апраксина. Разбили палатки.

Шереметев заказал обед, а инженер Ламберт тотчас стал указывать, где будет стоять артиллерия и готовить кессели для мортир. Работа кипела. Тут же устраивались солдаты; тотчас же те, что устроились, запалили костры под котлами, а Митька уже раскинул палатку и открыл торговлю пенным. Словно и не на войне, словно бы и не перед вражеской крепостью.

А с крепости между тем стреляли, но вяло, неуверенно. Раздавался гулкий выстрел, шумело летящее ядро и грузно шлепалось в высокий вал, шведами же возведенный.

— Ишь, дурни, — шутили солдаты, — сами копали, а теперь расстреливают!

— Нет, ты погоди, как наш бомбардир приедет, — говорил растрепанный, кудлатый фейерверкер, — вот заговорят наши мортирки!

— Другим голосом! — смеялись солдаты и смотрели на крепость в прорытые в валу амбразуры.

— Совсем лядащая!

И правда, по сравнению с Нотебургом, крепость Ниеншанц казалась совсем убогой. Пятиугольной формы, с низенькими стенами, на которых стояло все-таки до 75 пушек и 3 мортиры, она была расположена на крошечном пространстве, которое занимает теперь корабельная верфь на Охте. Побывайте там — и вы сразу увидите, что это была за крепость. Неудивительно, что наше войско отнеслось к ней с полным пренебрежением.

— Два раза щелканем — и все! — говорили солдаты. — Эго — не Нотебург. Тут и штурма не нужно.

Странная война, странная осада! Русские расположились станом всего каких-нибудь в пятидесяти саженях от крепости, а место пушкам было намечено всего в тридцати саженях! Теперь это немыслимо, а тогда пушки и не стреляли далее ста-полутораста саженей и служили скорее, как таран, которым били в стену совсем подле. Еще мортиры стреляли дальше и, выбрасывая каменные ядра, причиняли пожары, как было в Нотебурге.

В ту же ночь подвезли на барках из Шлиссельбурга и артиллерию: 16 мортир, 48 пушек и 16 000 ядер и бомб. Это считалось громадным боевым запасом.

Матусов с Савеловым устроились в одной палатке и оба горели одной мыслью: «жив ли Яков».

— Как возьмем крепость, прямо к нему! — говорил Матусов.

— Надо биться так, чтобы до него добраться.

— А ежели да он…

— Оставь! Не может быть!

— Почему? Этот швед за ним обиду имеет.

И, продолжая говорить, они не спали до самого рассвета.

— Виват! — вдруг огласился весь лагерь.

— Царь! — вскричал Савелов и, вскочив, выбежал из палатки.

Солдаты бежали к берегу. Солнце взошло и освещало ровную гладь Невы, на которой тихо качались русские шенявы и барки. Петр вышел на берег, окруженный Нарышкиным, Головкиным, Головиным, Паткулем, Зотовым, и, стоя среди них, тут же принимал доклад Шереметева. Все в том же зеленом неизменном казакине, с короткой шпагой на порыжевшей кожаной портупее, выше всех на голову, он слушал Шереметева, ласково улыбался в ответ на радостные крики и зорко глядел на крепость, откуда лениво, медленно раздавались редкие выстрелы из пушек.

— Выходит, фортеция была бы у нас, да упустили! Ну, ладно! — добродушно сказал Петр, когда Шереметев смолк, — пойдем теперь, оглядим ее.

— А рюмку анисовой? — шутя сказал Нарышкин.

— И тому время будет, а теперь это поважнее! — Петр подозвал Ламберта и, поднявшись на высокий вал, совершенно открытый для неприятеля, пошел вокруг крепости, зорко оглядывая ее со всех сторон. — Однако же! — сказал он, — фортеция куда хуже Нотебурга. Не велика возня подле нее!

— Истинно так, государь! И, видно, у них у самих охоты нет воевать, — сказал Ламберт.

— А может, флот поджидают? — качнул головой царь. — Надо там, в устье, заслон поставить! Ну, да ужо все сделаем! — и, сойдя с вала, он пошел по лагерю, окруженный и своей свитой, и солдатами.

А шведы продолжали стрелять время от времени.

— Вот царь! Вот это можно сказать! — захлебываясь от восторга, говорил Фатеев, расположившись уже в палатке друзей. — Как это вы ушли, можно сказать, часа не посидел в покое. Везде ему дело. Перво-наперво артиллерию снарядил и сюда послал. И все сам! Помогал на барки мортиры ставить — ей-Богу! — ядра считать, потом больничный снаряд. Все отправил, стал остальное войско сбирать. Его проводил, а тогда, сев на шеняву, и сам приехал.

— С ним и не страшно ничего! — сказал Савелов.

— Фортеции не упустили бы, когда в руках была! — пробурчал Матусов.

— А что Багреев? Где он?

— И сердце, и голову потерял! Теперь царь сказал Меншикову: «Как отпишу тебе, что взял фортецию, ты сейчас ко мне на новоселье и с Катюшей!» Это с полонянкой! — пояснил Фатеев и продолжал: — Так наш Николаша словно ума лишился. И так, и этак егозил и устроил, что его при Меншикове оставили, при Катюше, значит. Я говорю ему: «Баба! От войны лыняешь!» — а он только рукой махнул.

Савелов тоже вздохнул.

— Ежели бы ты знал, сколь эта змея — любовь — ядовита!.. Мне она все сердце высосала! Вот! — и он закрыл лицо руками. — Где она, голубка моя? Может, попали в какой скит и живыми сгорели, как те! Может, этот Агафошка опять соследил их, может, так сгинули… Ах, горе мое!..

Его горе растрогало Матусова с Фатеевым, и они стали утешать друга.

— Пойдем выпьем! — предложил Матусов и, подхватив Савелова под руки, они поволокли его в гостеприимный шатер Митьки Безродного.

В стане русских кипела работа. Устанавливали пушки, складывали ядра, делали приготовления к штурму, а шведы по-прежнему уныло и безрезультатно стреляли из пушек.

28 апреля Петр снарядил 60 лодок, посадил на них три роты солдат под командой Щепотева и, проехав у самой крепости, дошел до устья Невы и там на островках высадил роты для обережения от прихода шведского флота.

К штурму было уже все готово. В ночь на тридцатое поставили последние пушки.

— Ну, а завтра и начнем! — объявил Петр, — нынче пораньше ляжем.

XXXVIII Вся Нева


Яков томился в каземате без света и воздуха. Казалось, о нем забыли все — даже некрасивая дочь Опалева, даже враг Ливенталь. Тюремщик приходил, приносил ему на два дня хлеба, ставил воду и уходил. Яков терял силы. В измученном теле надежда на спасение медленно гасла.

«Наши придут, — думал он уныло, — но когда! Шведы успеют меня до того голодом заморить. Хоть бы смерть, что ли!»

Порой на него нападали взрывы отчаянья, и он бросался на толстую дверь и колотил в нее кулаками или прыгал, ухватываясь за решетку окна, и притягивался к нему. Но дверь была крепка, и из окошка пленник видел только мутную воду невысокой волны.

Яков совсем изнемог, сон его стал тревожен. И вдруг однажды он услышал звук выстрела. Еще и еще! Пряхов сразу вскочил на ноги и ожил.

«Что это? Спасенье?» — мелькнула у него мысль.

А выстрелы гремели, глухо доносясь до его каземата.

«Теперь бы и уйти!» — думал Яков с тоской, и всю ночь до рассвета не мог уже сомкнуть глаз.

А пушки все палили и палили.

Потом наступила мертвая тишина. Настал день. Яков метался по каземату, поджидая сторожа, но тот не пришел. А к вечеру снова поднялась пальба. Яков прыгнул на окно, но оттуда ничего не было видно. До него смутно донеслись крики.

«Наши! — снова встрепенулся он, услышав в сплошном гуле что-то родное. — Наши!»

Надежда на свободу оживила Пряхова.

Наступила ночь и снова утро. Он услышал тяжелые шаги тюремщика и весь насторожился. Угрюмый тюремщик вошел с караваем хлеба и кувшином воды. В тот же миг Яков бросился на него, с силой ударил его о пол и, выбежав из каземата, закрыл дверь и запер ее на висячий замок.

Очнувшийся тюремщик стал неистово колотить в дверь, но Яков уже бежал по сырому, узкому коридору к выходу. Он знал дорогу, по которой его водили к Опалеву, и быстро выбрался на двор, где тотчас спрятался под высокой стенкой сложенных дров.

Грохот орудий раздавался здесь громче. На дворе была заметна тревога. Проходили солдаты, офицеры шли или из комендантского дома или в дом коменданта. Несколько солдат уносили ядра, разбирая сложенную на дворе груду.

Яков скользнул за дровами и подошел к углу казарм. Там никого не было. Он выскочил и пустился бежать, незаметно скользнув на огороды.

Здесь он передохнул. Теперь в спасении он уже не сомневался. Там, за огородами, крепостная стена совсем опустилась. Он помнил, как года три тому назад он, заезжая в крепость, иногда шутя лазал через эту не оберегаемую, не защищенную часть стены. Под ней протекала узкая, мелкая Охта.

Яков двинулся между черной землей грядок, как вдруг сзади него раздался резкий оклик. Пряхов невольно обернулся и увидел Ливенталя. Тот бежал к нему, размахивая шпагой, и кричал:

— Стой, русская свинья! Я тебе!

Кровь прилила к лицу Якова. Он на мгновение приостановился, ища какого-нибудь орудия для защиты. В это время швед уже был совсем подле него и размахнулся над ним шпагой. Яков быстро нагнулся, схватил мокрый ком земли и, с силой кинув его в лицо шведа, залепил ему глаза. Офицер рванулся вперед, махнул шпагой, но Яков уже схватил его могучей рукой за горло и, опрокинув на землю, вырвал у него шпагу.

— Ну, крыса, будешь шуметь? — насмешливо произнес он.

Вымазанное грязью, перепуганное лицо Ливенталя было смешно и жалко.

— Иди прочь и меня отпусти! — взмолился швед.

— Ну, это погоди! — сказал Яков и, крепко держа его за горло, снял с него казакин, портупею и ремень, поддерживающий штаны. Потом он завернул снятым казакином голову Ливенталя, завязал ее ремнем, связал ему руки и, бросив его беспомощного среди гряд, подхватил шпагу, после чего прыгнул на гребень стены. — Фу, вот и на свободе! — весело вскрикнул он, спрыгнув на землю, и сразу к нему вернулась бодрость, сила и самоуверенность.

Пряхов осторожно пошел по берегу Охты к Неве и, спрятавшись в кустах, решил дождаться ночи. Ночь хоть и светлая, но утомленные люди ослабляют внимание.

А пушки лениво стреляли время от времени…

Был светлый полдень тридцатого апреля. Петр осмотрел орудия, обошел все позиции и сказал Шереметеву:

— Ну, мы готовы! Как вы, господа шведы? Пошли-ка ты к ним трубача. Отпиши, чтобы по-доброму фортецию сдали. Что порох-то тратить!

— Сейчас, государь! — ответил фельдмаршал и послал к Опалеву трубача.

Бравый солдат спустился с вала и, махая белым платком, затрубил. Ему навстречу вышли солдаты и повели его в крепость.

— А мы тем часом выпьем! — шутливо сказал Петр, — да и солдаты пусть отдохнут!

В ставке царя все сели за трапезу. Пили, ели, а время шло.

— Что они думают долго? Пошли еще одного! — уже хмурясь сказал Петр.

Фельдмаршал тотчас отрядил второго парламентера.

Прошел еще час. Петр в нетерпении выскочил из палатки и широкими шагами шагал перед ее входом.

— Ну, ну, — повторял он, — что-то кобенятся. Как бы плакать не пришлось! — Лицо его уже сводила судорога. — Ну, что? — крикнул он, увидев второго посланного, возвратившегося из крепости.

Тот подошел и вытянулся.

— Наказал на словах сказать, что король вручил ему крепость к обороне, а не к иному чему!

— Так! — закричал Петр. — Ну, так пусть обороняется! Стрелять! — и он быстро пошел к своим мортирам.

Раздалась оглушительная канонада. С крепости тоже ответили залпами, и земля стала содрогаться от грома выстрелов.

Савелов и Матусов были без дела. Они сидели на берегу Невы, на валу, и глядели за падавшими на крепость снарядами.

— А ловко наш бомбардир стреляет! — сказал Савелов, — гляди, так камень и сыплется!

— Чего уж! — отозвался Матусов.

Наступил вечер. Канонада гремела не смолкая.

— Пойдем спать! Нам не будет дела! — сказал Матусов и встал с земли. — Вот так фортеция! — закричал он тотчас. — Гляди, человек из воды лезет!

— Может, швед! — вскрикнул Савелов и, обнажив тесак, бросился к берегу, на который действительно карабкался вылезший из воды человек.

— Свой! — закричал последний, увидев русского воина.

Савелов приблизился.

— Яков! — Антон! — раздались два крика, и вслед за этим Матусов набросился, схватил Якова в могучие объятья и, целуя его и тиская, кричал:

— Жив! Жив!

— Пусти его, задушишь!

— Как ты выбрался?

— Да оставь! — остановил его Савелов, — видишь, он устал, вымок, может, голоден. Ты беги лучше к Митьке и водки достань, а я его к нам уведу! Ну, скорее! Идем, Яков!

Он подхватил Пряхова и потащил в палатку, а Матусов бегом побежал за водкой.

Канонада продолжалась. Русские ядра громили крепость, разбивая стену. Шведы сначала отвечали бойко, потом все слабее и ленивее. Однако пальба все-таки продолжалась всю ночь. Только на рассвете Опалев приказал бить барабанщику о сдаче, и после долгих переговоров, в десять часов вечера первого мая 1703 года, Петр Великий во главе своих преображенцев вошел в покоренную крепость.

Вся Нева со взятием Ниеншанца была во власти России.

Радости Петра не было пределов. Он разослал всем друзьям, а первому Меншикову, извещения о победе и отпраздновал ее в Ниеншанце великим пьянством.

XXXIX Скучные дни

Утомившийся, голодный Яков поел и отдохнул. Богатырская натура одолела пережитые волнения, и Пряхов, сытый, довольный, уже широко улыбался и смеясь рассказывал о своем плене, о бегстве, о победе над Ливенталем.

— Сначала так-то петушился, что страсть, а как мой верх стал, так и шамад забил. Трус! Погань!

Матусов глядел на него влюбленными, влажными глазами, гладил его грубые руки и повторял:

— Вот так фортеция!

Савелов радовался за друга и в то же время грустил, что не сможет ничем порадовать его.

Друзья разговаривали, а в это время пушки неумолчно громыхали, разбивая стены шведской крепости.

— Надо бы тебя к фельдмаршалу! — сказал Савелов.

— Постой, теперь не до него! — ответил Матусов. — Завтра утром и сходит.

Яков окончил рассказы и обратился к Савелову:

— Ну, а ты? Повидал наших, видел Софью?

При имени «Софья» он покраснел, как девушка.

— Бес меня спутал, и я все дело попортил, — потупившись ответил Савелов и рассказал все, что с ним приключилось во Пскове.

Яков побледнел, жадно слушая рассказ названного брата, а потом схватился за волосы.

— Разорен, выходит, мой батюшка! Хорошо, ежели еще Грудкин удержался, — он вызволит, а то беда!

— Грудкин во Пскове, я хотел его видеть, а он словно прятался.

— Боялся! Ведь нас, староверов, во как травят!

— Что же делать?

— Если царь простит, — тряхнул головой Яков, — тогда все по-хорошему. Найдем их и все!

— Царь простит! — уверенно сказал Савелов, — и Фатеев просить будет, и ты службой заслужил.

— Вестимо простит! — подхватил Матусов, — он, брат, глупым делом не занимается!

— А тогда и все по-хорошему, — уже весело ответил Яков, — ежели мы и разорились, так деньги — дело наживное. Вот как я думаю. А?

— Вестимо! — весело подхватил Матусов.

Савелов тоже оживился. Катя опять воскресла в его воображении и словно осветила его душу особой радостью.

Ночь промелькнула незаметно без сна. Друзья вышли из палатки. Пальба прекратилась. Навстречу им шел Фатеев; он увидел Якова и даже остановился.

— Откуда ты?

Яков широко улыбнулся.

— Бежал оттуда, куда ныне все пойдем.

Фатеев горячо обнял Якова, а потом ухватил его за руку и потащил.

— Куда ты?

— К царю, к царю! Он и то нынче о тебе вспоминал — где ты, да что с тобой, а вдруг и ты. Идем скорее!

Царь стоял у своей ставки, и по его веселому лицу и раскатистому смеху можно было узнать, как доволен он этой победой, не стоившей ему ни одного даже солдата.

— Государь! — издали закричал Фатеев, — пленника веду!

Все оглянулись на его смелый оклик.

Яков двинулся вперед и вытянулся. На нем были рваный полушубок и серые лапти. Огромный, обросший волосами, неумытый, растрепанный — он походил на великана-дикаря. Петр пытливо поглядел на него и вдруг светло и радостно улыбнулся.

— Никак Яков из Спасского, что на разведку ходил да в плен попал? — спросил он.

— Пряхов! — подтвердил Шереметев.

— Он самый, государь! — радостно подхватил Фатеев, — бежал от шведов и сюда!

— Молодец! — радостно произнес Петр. — Ну, надо будет наградить тебя. Ты — сержант?

— Так точно, — пробормотал Яков.

— Будь поручиком! — сказал Петр и протянул ему руку.

Яков склонился на колени и жарко поцеловал его руку.

Петр ласково кивнул ему.

В это время шведский парламентер принес условия сдачи. Петр с генералами ушел в палатку.

— Теперь я спать, — сказал Фатеев, едва держась на ногах от усталости.

Яков пошел назад; к нему подбежали Матусов и Савелов.

— Ну, что?

— Поручиком пожаловал! — ответил Яков.

— А про отца?

— Не успел.

— Ах, ты, баранья голова! Когда и надо было! — выругался Матусов. — Теперь жди случая!

— Фатеева просить надо, — решил Савелов.


В богато убранной шеняве, с веселой музыкой приехал Александр Данилович Меншиков к покоренной крепости.

Петр вышел встретить его и ласково обнял, сказав;

— Теперь вся Нева за нами, Данилыч!

— Кто против нас! — восторженно отозвался Меншиков.

— Ну, а Катя с тобой?

— Она бы сама прибежала, если бы я ее взять не захотел, — широко улыбнулся. — Эй, Катя!

Но мариенбургская пленница уже легкой козочкой сбежала со сходней на берег и бросилась к царю.

Тот обнял ее и поцеловал, громко засмеявшись.

— Ишь, какая прыткая! — воскликнул Меншиков, — а ты говоришь: взял ли…

— В фавор войдет, — шептали окружающие Петра друг другу, а Багреев стоял в стороне, крепко сжав руки, и его лицо было белее бумаги.

Фатеев подошел к нему и дружески поздоровался.

— Пойдем к нам! Яков вернулся.

— А! — безучастно сказал Багреев.

Кроме Екатерины, он не видел ничего окружающего. И вдруг, уходя с Петром, она украдкой взглянула на молодого офицера и улыбнулась. Багреев вздрогнул, и его лицо тотчас залил румянец.

Шереметев устроил празднество. С музыкой и песнями на шенявах и в лодках переехали все на другой берег и там пировали до вечернего часа. Это было второго мая.

Вдруг со стороны взморья раздались два пушечных выстрела. Все повскакали с мест.

— Что такое?

— Сейчас узнаю! — ответил Шереметев и послал за справкой.

Через несколько минут к пирующим подошел офицер с солдатом от рот, посаженных в засаду у устья Невы.

— Что такое? — снова спросил Петр.

— Два шведских судна подошли и сигнал подают, — ответил вытягиваясь офицер.

— Они еще не знают, что крепости нет, — засмеялся Шереметев, — ответить им тем же сигналом.

— Добро! — сказал Петр.

С крепости грохнуло два выстрела.

Шведы попались в обман и выслали бот за лоцманом, но едва матросы вышли на берег, как к ним бросились солдаты и взяли их в плен.

Царь поспешно вернулся с пира. Испуганные матросы показали, что в Неву идет флот из девяти кораблей, с адмиралом Нуммерсом во главе.

Живая радость отразилась на лице Петра.

— Ну, Данилыч, мы с тобой те корабли воевать будем! — весело сказал он.


Время тянулось медленно без дела. Матусов, Савелов, Яков, Фатеев и Багреев пили, спали и печалились, чтобы снова запить свое горе вином.

— Буду опять проситься из войска, — каждый день говорил Савелов, а Яков тотчас подхватывал:

— И я!

— Поеду искать их!

— И искать нечего. Прямо к Грудкину.

— Тогда и я с вами, — подхватил Матусов.

— Вот втроем и поедем!

После этого они напивались пьяны и трое плакали, а Фатеев бил себя кулаком в грудь и кричал:

— Свинья я буду, ежели перед царем твоего отца не обелю!

И вдруг в ночь с пятого на шестое мая прибежал в их ставку денщик царский и закричал на всю палатку:

— Кто есть Яшка Пряхов? Сейчас к царю!

Все повскакали. Яков вышел и ответил:

— Я — Пряхов.

— Ну, и идем!

И Яков едва успел натянуть сапоги, как его повели к царю.

Царь сидел в своей палатке. Подле него стояли Меншиков, Апраксин и два денщика. Царь в расстегнутом кафтане, дымя трубкой, наклонился над каким-то чертежом и водил по нему своим корявым пальцем, когда ввели Якова.

— А, ты! — воскликнул Петр. — Ну, опять к тебе нужда. Можешь мне лоцманом быть? А?

— В этих местах везде! — встрепенулся Яков.

— А на взморье?

— Тоже.

— Ну, и ладно! Слушай. Тут вот, — и он ткнул на чертеж, над которым наклонился Яков, — шведская шенява с баркой стали. Я хочу забрать их. Так вот подобраться к ним надо.

Яков внимательно вгляделся в чертеж. Петр указывал на место против теперешнего Екатерингофа. К нему вели Мойка и широкий рукав большой Невы.

— Простое дело, — проговорил он, — одни тут поедут, другие — тут, — указал он на Мойку и на рукав, — с двух сторон и охватим.

Петр хлопнул широкой ладонью по столу.

— То же, что и я! — воскликнул он. — Поторопись, Данилыч, снарядить тридцать лодок и посадить в них семеновский с Преображенским. Ты через Неву поедешь, а я с ним по Мойке. Да скорее, друг! Нынче и тронемся. Да! Не забудь гранат ручных взять побольше. Ну, поспешай!

Меншиков тотчас ушел, а взволнованный царь приказал подать себе пива и, куря трубку, без умолку говорил с Яковом, расспрашивал его о Неве, островах и о размерах шведских судов, которых Яков видел немало, живя в Спасском.

Пряхов со знанием дела поддерживал разговор, в то же время думая о том, что теперь представился случай выпросить у царя милость отцу.

Время шло, Пока снаряжали суда, запасались всем нужным, а там сажали солдат в лодки, прошел весь день и только к вечеру шестого мая, тихо плеща веслами, лодки отвалили от берега и потянулись друг за другом.

— Ну, помогай им Бог! — сказал Савелов Матусову, проводив лодки.

И все повторили то же. Всем казалось, что затевается что-то героическое. Царь со своими солдатами на простых лодках поехал брать военные корабли, вооруженные пушками.

XL Последняя

Десятого мая на заре во Псков въехали два всадника. Один был Савелов, а другой — Яков, теперь в чине поручика. Фатеев поделился с ним своим платьем и теперь, с заплетенной косой, статный, бравый, он был офицером на диво.

— Куда же поедем? — спросил Савелов.

— По мне, к Петру Саввичу, а от него уже и к воеводе! — ответил Яков.

— Как сам думаешь. Дорогу знаешь?

— Я-то? — и Яков засмеялся.

Они выехали на площадь, свернули в переулок, проехали вдоль длинного забора и, подъехав к воротам, спешились. Яков тотчас властной рукой забарабанил в калитку. Никто не отозвался, только яростно залаяли собаки.

— Вот и я так же, — сказал Савелов.

— Ну, у меня так не будет! — и Яков снова начал стучаться в калитку.

На этот раз за калиткой послышался шум отодвигаемого запора, калитка приоткрылась и из-за нее осторожно выглянул дюжий парень в посконной рубахе. Увидев двух военных, он хотел было захлопнуть калитку, но Яков сильным ударом уже распахнул ее и вошел во двор.

— Ты чего? Кого тебе? Эй, Полкан! — закричал растерявшийся парень.

— Грудкина, Петра Саввича.

— Нет его.

— Ну, мы подождем. Отворяй ворота!

— Да ты что за воевода? — закричал парень.

— Я-то? А вот! — и Яков с размаха так ударил парня, что тот покатился. — Не узнал хозяйского сына, что ли! Ты откуда?

Парень выскочил и раболепно засуетился.

— Ах, ты, Господи! Хозяйский сын! Да откуда же мне знать, коли я только что из скитов сюда пришел? Ну, ну! — и он распахнул ворота, через которые Савелов ввел лошадей.

— Возьми коней и сведи на конюшню! — приказал Яков, идя прямо через двор к знакомому крыльцу.

Савелов, оживленный надеждой, пошел за ним.

На крыльцо вдруг вскочил высокий мужчина и закричал:

— Чего вам тут? Кто вы такие?

Яков в один прыжок очутился подле этого человека и, схватив его за руки, сказал:

— Петр Саввич, да неужто меня не признал!

Грудкин даже отшатнулся.

— Яша! — воскликнул он и тотчас поправился: — Яков Васильевич!

— Ну, тебе-то я — навсегда Яша! — засмеялся Пряхов и крепко поцеловался с Грудкиным. — А это — мой друг, что брат, Савелов, Антон Петрович! Теперь веди нас в горницы да поесть дай!

Грудкин с низким поклоном распахнул двери и ввел приехавших в большую горницу, чисто убранную.

Савелов осмотрелся, и ему показалось, что на всем лежит след заботливых женских рук. Он опустился на лавку.

Грудкин скрылся и вернулся с двумя слугами, которые несли еду и питье. Слуги ушли. Они остались одни.

— Ну, сказывай, Петр Саввич, — заторопил Яков, — где батюшка с матушкой?

Грудкин беспокойно повернулся на лавке.

— Матушка твоя Богу душу отдала, — сказал он перекрестившись.

Яков вздрогнул и тоже перекрестился.

— Упокой ее душу, Господи! Ну, а батюшка, Катя, Соня?

Савелов при этом вопросе весь перегнулся.

Грудкин смущенно закашлял.

— Ох, натерпелись они, Яша, горя! И я с ними. Оплел их тут прощелыга Агафошка, оплел и оклеветал. Воевода и привяжись. Все животы повымотал. В скит батюшка схоронился. А тут офицер приехал, их искать…

— Это — я, — сказал Савелов.

Грудкин встал и поклонился.

— Не разгневайся, милостивец! Думал я, что ты не с добром, а с сыском. Сам я испугался, всех напугал, а тут Агафошка опять впутался. Ты-то на скит напал, скит спалили, а твой батюшка опять на Волгу ушел. Тогда и матушка померла твоя.

Яков снова перекрестился.

— А теперь-то они где?

— Теперь? Теперь они тут хоронятся.

— Здесь? — Яков и Савелов вскочили с лавок. — И ты молчал? Где они? Веди к ним! Ты подожди! — крикнул Яков Савелову и выбежал из горницы.

Старик Пряхов с дочерью действительно жил теперь у себя в доме, хоронясь ото всех и платя за то огромную дань воеводе. Тому было приятно и доброту показать, и деньгу собирать.

Грудкин уже уведомил старика. Яков вбежал наверх, где тот скрывался, и упал отцу в ноги.

— Батюшка, милый! — лепетал он радостно.

Старик наклонился к нему.

— Сынок мой!

Он не видел на нем петровского мундира и увидев не почувствовал прежней ненависти.

Они обнялись и заплакали.

— Осиротел я, обнищал, Яша, — проговорил старик.

— Нет, батюшка! — весело ответил Яков, — за царем служба не пропадает. Я награжден, да и тебе милости привез.

— Яша! — раздался оклик, и теплые руки обвились вокруг его шеи.

— Катюша! — ответил, жарко целуя сестру, Яков. — А где Соня.

— Здесь, — прошептала Софья.

Яков схватил ее за руку и подвел к отцу.

— Батюшка, там дальше что будет, а теперь на радостях благослови!

— Я что же? — растерялся старик. — Как он!

Но Грудкин только замахал руками.

— С детства они любятся!

— И за друга прошу, — продолжал Яков, обняв Софью, — тут со мной приехал Катю сватать. Кабы не путали вы, он вас еще тогда выручил бы.

— Знаю, знаю! — ответил старик. — Да, вишь, пуганая ворона куста боится. Где же он-то?

— Там, в горнице!

Катя закрыла лицо руками и обняла Софью.

— Пойдем, батюшка!

Яков взял отца за руку, и они спустились вниз, и за ними — счастливые девушки и Грудкин.


Радостные Савелов с Яковом вошли во двор воеводы и сказались царскими посланцами.

Холоп мигом сбегал в приказ, и через минуту воевода, пыхтя и переваливаясь, шел к крыльцу, где ждали его гости.

— А, милостивец! — закричал он издали, узнав Савелова.

Тот крепко облобызался с ним.

— А с тобой кто?

— Или не узнаешь? — смеясь спросил Яков.

— Яков? Ты? Вот диво! И царский слуга?

— Выслужил перед государем, — ответил Яков.

— Ну, здравствуй, здравствуй! — воевода поцеловался с Пряховым и всполошился. — Что же мы не в горницу? Откушать надо хлеба-соли. Милости просим!

— Мы с делом к тебе.

— Дело что! Дело — не медведь, в лес не уйдет! От хлеба-соли грех отказываться.

Они вошли в горницу.

Слуги торопливо накрыли стол и уставили всякими яствами.

— Во здравие царя Петра Алексеевича! — сказал воевода, поднимая чару.

Они выпили.

— Какие же вести радостные? — спросил воевода.

— Еще фортецию взяли — Ниен называется; теперь вся Нева наша!

— Возблагодарим Господа! — сказал воевода. — А теперь за столь славную викторию выпьем!

И они опять выпили.

— А тебе от царя бумага, — сказал Савелов и, вынув из-за пазухи пакет, подал его воеводе.

— А ты бы уж и прочел его, милостивец. Глаза-то мои слабы, а дьяка звать неохота.

Савелов вскрыл пакет, развернул бумагу и прочел: «Псковскому воеводе Ферапонту Бельскому наказ. Дошло до нас, что некий проходимец Агафошка оговорил купца Пряхова, что будто он наше Царское Величество гнусными словами поносил. Поелику сын его изрядно отличился, не может отец его таковые речи говорить, и считать все это оговором, а что Агафошке язык вырезать и в Сибирь послать на работы. А Пряхова найти, потери ему вернуть и дать ему торговать у нас — по всей России — беспошлинно. А наказ сей исполнить немешкотно. Государь всея Россеи Петр. Мая 8-го, года от Рождества Спасителя 1703».

— Вот! — сказал Савелов, протягивая воеводе бумагу.

— Так, — проговорил воевода, — Агафошки-то нету, где его сыщешь? А батюшка твой тут, в городе. Я его не теснил. Он тебе скажет про то.

Яков кивнул и встал.

— Теперь, воевода, мы у тебя прощенья просим. На угощенье спасибо. А ввечеру, может, забредешь к нам. Два обручения справляем, а там и свадьбы.

— Пир, значит?

Воевода радостно засмеялся.

— Это уж как водится.


За богатой трапезой сидели воевода, богатые купцы, Пряхов, Грудкин и Яков. Пряхов ожил. Прознав про царскую милость и возвращение сына к нему, тотчас собрались его друзья и теперь — забыв о всенощной — пировали за его столом.

— Отличился-то чем перед царем? — допрашивали Якова.

Тот рассказал про взятие Нотебурга и про свою догадку, про разведки, плен и бегство.

— О морской виктории расскажи, — подсказал Савелов.

— Самое занятное. За то и милости все получил! — засмеялся Яков и начал свой рассказ: — Донесли это царю, что два шведских корабля в Неву идут. Царь и задумал их взять, а меня призвал к себе, чтобы я дорогу ему указывал. Ну, и поехали. Я с царем…

Воевода даже привстал.

— А позади пятнадцать лодок и все с солдатами. А с другой стороны Меншиков и тоже с ним пятнадцать лодок. Приехали это мы, а уже ночь. Мы за островками и притулились, ждем. Ночь темная, бурная — и дождь, и ветер, нас так и качает.

— Господи, страхи какие! — пробормотал Грудкин.

— К утру тучи рассеялись, посветлело. Смотрю я, а шведские корабли такие ли огромные! Один — «Гедон» назывался — с десятью пушками, а другой еще больше — «Астрель» — тот с четырнадцатью пушками! А мы только с ружьями да на лодках. Однако царь говорит: «Вперед!» — и сам с гранатой в руке.

Яков оживился и встал. Все замерли.

Яков рассказывал уже стоя:

— Как орлы полетели! Они из пушек одну лодку опрокинули, а мы — виват! — и — на них! Так и вцепились. Царь прямо на корабль, я за ним, а тут Меншиков со своими. Как мы пошли!

Яков взмахнул рукой, и жест его был настолько выразителен, что все поняли, каково пришлось шведам, если на них напала хотя сотня таких удальцов.

— Из ружей и стрелять бросили. Прямо прикладами. Поработали! Их всех было семьдесят семь человек, а осталось всего девятнадцать. Ну, и сдались!

Он замолчал и сел.

— Радости-то что было, как к нам эти корабли привели! — заговорил Савелов. — Такие ли огромные! Для царя — что светлый праздник! Первая морская виктория! Ну, и наградил он всех.

— Я тут его и попросил, — сказал Яков.

И всех охватило огромное чувство гордости за царя, который не боялся рисковать жизнью наравне со своими солдатами и для своей родины не жалел ни трудов, ни силы.


В славный день пятнадцатого мая, когда на берегах Невы Петр закладывал Петербург, во Пскове играли две свадьбы: Якова с Софьей и Савелова с Екатериной, и вряд ли в то время были люди счастливее их.

Матусов пил в это время с Фатеевым и утешал Багреева, безнадежно влюбленного в Екатерину из Мариенбурга, которую царь приблизил к себе, а впоследствии сделал своей супругой и императрицей.

ЖИВОЙ МЕРТВЕЦ

I Перед грозой

28 апреля 1798 года вся Москва была охвачена волнением. Император Павел проездом в Казань остановился в Москве, и не только власть имущие, не только полицейские и иные чины, но даже простые обыватели пребывали в страхе.

«Мало ли что приключиться может? Слышь, государь до всего доходит. В одежде ли какая неисправность, в запряжке, поклониться не успеешь — ан! И пойдешь, куда неведомо!» — и каждый пугливо озирался по сторонам, вспоминая рассказы про ту или иную выходку императора.

Но если дрожали простые обыватели и чины гражданские, то в местном войске была буквально паника. Император назначил смотр на следующий день, и все от малого солдата до самого Архарова были в волнении.

Иван Петрович Архаров, по протекции своего брата, петербургского генерал-губернатора, Николая Петровича, назначенный в Москву вторым военным губернатором, был вовсе не военный человек, и теперь трепетал. Раз десять он призывал к себе своего помощника, пруссака Гессе, и тревожно спрашивал его:

— Ну, что, Густав Карлович, как? А? не выдадут?

Длинный и сухой, как жердь, с серыми бесстрастными глазами, полковник Гессе качал маленькой головой и говорил:

— Никак нет! Наш не выдаст! О, я их так муштрил!..

— Да, да! Наш-то я знаю. А другие?

— Другой тоже! Я всем говорил!..

— Постарайся, Густав Карлович! Слышь, не в духе государь нынче.

Гессе уходил, а спустя час Архаров гнал за ним вестового и говорил опять то же самое Гессе в свою очередь объезжал полковых командиров и вселял в них страх и трепет своим зловещим видом.

— И потом, — оканчивал он свои предупреждения у каждого командира, — государь не в духе сегодня!

Этих слов достаточно было, чтобы внушить трепет.

Государь не в духе! Это значит, что старый полковник может в одну минуту обратиться в рядового, может послезавтра быть уже по дороге в Сибирь. Такие примеры бывали.

И полковые командиры, собрав офицеров, нагоняли на них страх, а те в свою очередь пугали солдат, последние же превращались буквально в мучеников.

Весь день по всем казармам шло строевое учение. Шеренга солдат вытягивала ногу и стояла недвижно, а поседевший на службе какой-нибудь капитан, присев на корточки, внимательно высматривал, на одной ли высоте все солдатские подошвы. По десять раз делались ружейные артикулы, и капитан чутким ухом прислушивался: ладно ли звенят все ружейные части, которые для большего звона приказывали слегка развинчивать. Поручики внимательно следили, все ли пригнано к месту, все ли вычищено, выбелено, все ли блестит, потому что зоркий глаз императора высматривал иногда самый ничтожный пустяк, и из-за него гибла карьера молодых поручиков.

В казармах нижегородского драгунского полка происходило то же, что и в других. На дворе шло ученье, в казармах спешно готовили амуницию, собравшиеся в кордегардии офицеры тревожно беседовали между собой.

Статный красивый офицер Ермолин с хвастливостью произнес:

— Я много слыхал про государя. С ним нужна только смелость. Я не боюсь, что назначен ординарцем.

— Ну, смелость смелостью, а и счастье надобно, — сказал маленький, худощавый офицер, — вон в Петербурге Ермилов из семеновского полка…

— Знаю! — перебил брюнет, — такой видный малый. Что же с ним?

— А в рядовых теперь!..

— Как так? — воскликнуло несколько голосов.

— А очень просто. Назначен был вахтпарад. В январе было. Мороз — смерть. Ермилов вздумал отличиться и без перчаток пошел. Ну, государь сразу заметил. Улыбнулся и говорит: «Молодец, поручик!» Тот гаркнул: «Рад стараться!» — и пошел. Идет, ногу выпрямляет, подошвой шаг выбивает, любо! Государь опять отличил: «Похвально, — говорит, — капитан!» Ермилов опять: «Рад стараться!» — и пуще старается. Государь еще похвалил. «Благодарю, — говорит, — майор!» Бог знает, может, Ермилов в этот день и до генерала дошел бы, только вдруг как споткнется он да плашмя на землю! Государь сразу: «Негодяй! Неуч! В рядовые! Из строя вон!» Вот тебе и генерал.

Все кругом засмеялись, но вместе с тем каждому стало словно не по себе. Старый капитан вздохнул и покачал головой.

— Да, тяжелые времена пришли! — сказал он, — при матушке-царице того не было. Нонче больше в ногах правды, нежели в головах! Пойду снова солдатушек муштрить!

Он ушел, а на смену ему вошел новый офицер. Невысокого роста, с угрюмым и злым лицом, он казался пожилым, несмотря на свои тридцать восемь лет.

— А, Брыков! — окликнул его красавец Ермолин. — Ну, как же твой брат?

Тот взглянул на него исподлобья и ответил резко, отрывисто:

— Помер! Утром приехал с вотчины староста. Горячка, слышь, одолела, и помер.

— Царство ему небесное! — перекрестилось несколько офицеров.

— Так ты — теперь богач, стало быть? — сказал тот же Ермолин.

— Стало быть, — сухо отрезал Брыков и вышел из комнаты.

— Жмот! — вслед ему сказал Ермолин.

Его слова подхватили другие офицеры.

— Действительно, этот — не то, что брат!

— Тот офицер был! Душа нараспашку! А этот!..

— Этому ростовщиком бы быть!

— А жаль Семена!

— Он, кажется, и жениться хотел?

— Как же? Девица Федулова… на Дмитровке…

В кордегардию вдруг влетел шеф полка. Толстый, огромный, красный от волнения, он стал кричать сиплым голосом:

— Господа офицеры, что же это? Али завтра шутки у нас? За всем доглядеть, а вы — вот! С разговорами? Прошу в эскадроны!..

Офицеры нехотя побрели по своим эскадронам. В казармах шла работа. Время близилось уже к ночи, но никто и не думал спать. Смотр был назначен к шести часам утра, значит, в строю всем необходимо быть с пяти, а до того времени причесаться и одеться еще надо.

В одной обширной казарме солдат причесывали. Они сидели на скамьях, завернутые в холщовые простыни, и по рядам их торопливо бегали два полковых парикмахера. Длинные волосы, обильно смазанные салом, заплетались в косицу; в нее вплетали железную проволоку, которую потом загибали полукругом кверху, и тогда к концу косицы прикрепляли связь в виде кошелька. Вокруг головы надевали опять железный обруч с привязанными к нему буклями из пакли и затем всю эту куафюру пудрили.

Один парикмахер бегал с ковшом кваса и, набрав кваса в рот, прыскал им на голову солдат; другой тотчас на мокрую голову щедро сыпал муку, а солдат все время сидел неподвижно. Эта операция повторялась три-четыре раза, и наконец на голове солдата образовывалась толстая кора белого клейстера. Его отпускали, но с этой прической он не смел спать: во-первых, и спать было неудобно; во-вторых, такая прическа представляла столь заманчивое блюдо для крыс, что, случалось нередко, уснувший солдат просыпался с отъеденной косицей.

От парикмахера солдат гнали одевать лосины. Это было тоже своего рода мучением. Смоченную кожу солдаты натягивали на ноги, а затем становились вдоль стен казармы, выпрямив ноги, и стояли до тех пор, пока кожа не высыхала на их ногах, плотно обтянув каждый мускул. После этого они уже облекались в мундиры.

Брыков прошел в свой эскадрон, где был поручиком, и, осматривая солдат, не без тайной радости думал, что теперь, со смертью своего двоюродного брата, он действительно стал богатым человеком. Теперь конец всяким издевкам да насмешкам товарищей. Теперь он все может: захочет в карты играть или коня купить, или прелестницей обзавестись — он все может! Только таким дураком он не будет. Нет! Деньгам можно найти место и получше.

И он тихо засмеялся своим думам.

Все его! И Маня теперь его будет! Пусть не любит: отец все равно силком заставит.

И при мысли о Мане Брыков забыл все: и предстоявший парад, и императора Павла. Ему мерещилось богатство, покой, почести и красавица Маша, которую он любил всей своей необузданной натурой, несмотря на то, что она была невестой его брата.

II Гроза

Император был не в духе. Во всю дорогу от Петербурга до Москвы он ни в чем не встречал для себя приятного. Всюду, где ни останавливался, он видел только непонятные ему страх и трепет. Желая ехать тихо и скромно, на всем пути он был оглушаем криками и всюду встречал согнанный, перепуганный народ. Он понимал, что не в меру ретивые слуги стараются угодить ему, и выходил из себя, с досадой думая, что нет ни одного вокруг, кто понял бы его. И так было до самой Москвы. Под Москвой его встретил старый Долгорукий, и то же подобострастие. Об Архарове же и говорить нечего: брат Николая!

Государь проснулся мрачным, нахмуренным, несмотря на ясное апрельское утро.

— Посмотрим, каковы они на учении, — сказал он Кутайсову, который, несмотря на графский титул и звание обер-шталмейстера, продолжал брить государя, находясь при нем безотлучно.

Кутайсов слабо усмехнулся.

— Надо думать и тут, государь, мало успешности, ибо не отвыкли еще от прежней холи!

— Холи! — вскрикнул Павел. — В военной службе, сударь мой, нет этого слова! Я им покажу сегодня! Да! Они, кажется, все живут здесь очень уж барственно!.. Пора! — сказал он и встал.

Было пять часов утра, когда он вышел из своих покоев, и, окруженный свитой, поехал на Девичье поле.

В Москве стояло в то время до тридцати тысяч войска, и теперь выстроенные в правильные ряды тридцать тысяч человек дрожали за свою участь.

В зеленом сюртуке с белым отворотом, в треуголке и лосинах, с тростью в руке, император курцгалопом приблизился к войскам. Музыка заиграла гимн «Коль славен», знамена опустились. Император поехал по рядам, и раскатистое «ура» понеслось от края до края. Солдаты стояли недвижно и «ели» государя глазами.

Лицо императора начало проясняться, как вдруг его взгляд упал на одного офицера, и он разом осадил лошадь.

— Это что у вас, сударь? — резким голосом проговорил он, указывая тростью на мундир.

Молодой офицер побледнел и молча глядел на государя, не понимая своей вины.

— Это что? — уже грознее повторил государь, ткнув его в грудь тростью.

Офицер взглянул и сомлел: на отвороте мундира пуговица бессильно болталась на одной нитке.

— За… за… — начал офицер, но государь перебил его, резко сказав:

— На царский смотр в таком виде! Что же ваши солдаты? Под арест, сударь, под арест!

Несчастный офицер увидел, как сверкнул на него гневом взор шефа полка, и почувствовал себя совершенно потерянным.

Государь уже отъехал в сторону и подал знак. Ряды полков один за другим проходили мимо него, напрягая все свои силы и все внимание, чтобы угодить царю. Это была трудная задача.

В то время маршировали журавлиным шагом: рраз! — и правая нога, вытянутая прямо, не сгибаясь выносилась вверх. Солдат вытягивал ее так, чтобы подошва ноги была параллельна земле, и в таком положении держал неподвижно ногу.

Ревностные фронтовики следили, чтобы поднятые ноги всего ряда представляли собой неподвижную линию. Два! — и нога должна была разом всей подошвой ударять по земле. Очевидно, при такой муштровке всегда можно было к чему-либо придраться, и на государя в этот злополучный день угодить было трудно.

Наказанный офицер, чувствуя всю несправедливость выговора, шел с правого фланга своей роты взволнованный и возбужденный. Государь еще издали заметил его и нахмурился. Офицер насторожился. Солдаты поняли, что им надо отличиться, и удвоили свое внимание. Раз, два! Отбивали они шаги, приближаясь к государю.

Он гневно замахал тростью и закричал:

— Скверно!

— Хорошо, ребята! — звонким голосом выкрикнул офицер.

— Скверно! — еще громче крикнул изумленный Павел.

— Хорошо, ребята! — в свою очередь крикнул офицер и прошел мимо государя, четко и быстро отсалютовав ему.

Государь гневный обернулся в Архарову:

— Кто такой?

— Поручик Башилов! — с трепетом ответил Архаров.

— Позвать!

В это время приближался нижегородский полк. Выдвинувшись вперед, Ермолин подскакал к государю и, ловко осадив коня, стал рапортовать: столько-то налицо, столько-то отсутствуют.

— Поручик Брыков, из второго эскадрона, выбыл за смертью…

— Верно нерадив был? — сказал Павел.

— Никак нет! — ответил растерявшийся Ермолин и поправился: — Виноват!

— Дурак! — отрезал Павел.

Сконфуженный Ермолин отъехал в ряды его свиты, а драгуны стройно стали проезжать мимо царя.

Но ему все не нравилось.

— Скверно, скверно! — бормотал он вполголоса и нетерпеливо отмахивался палкой.

Парад кончился. Павел зорко оглянулся и, увидев провинившегося офицера, весь вспыхнул.

— Вы, вы, поручик! — закричал он, наскакивая на Башилова. — Почему вы говорили «хорошо», когда все было скверно? А?

Башилов сознавал свою погибель, и отчаяние охватило его.

— Если бы я не поддержал солдат, они совсем спутались бы от слов вашего величества, а мне и то за пуговицу солоно будет! — смело ответил он.

Лицо Павла сразу приняло спокойное выражение.

— Верно! — сказал он. — Ну, я тебя за пуговицу прощаю, капитан! — и, повернув коня, он поскакал с поля.

Башилов стоял, как столп, и не верил своим ушам. Он ждал уже ссылки и вдруг произведен через чин.

— Ура! — вдруг заорал он и бегом бросился к своей роте.

Государь оставался в скверном настроении.

— Не терплю Москвы, — говорил он своим приближенным, — скорее вон из нее!

Приневоливая себя, он был на балу, который давало местное дворянство в честь его приезда. Стоя у одной из колонн, он рассеянно смотрел на танцующих, как вдруг его взгляд прояснился и на губах его появилась улыбка.

— Узнай, кто это! — тихо сказал он Обрезкову, своему личному секретарю.

Тот взглянул по направлению царского взгляда и увидел пышную, молодую красавицу. Ей было лет девятнадцать. Высокая ростом, с алебастровыми шеей и плечами, со свежим невинным лицом, она являлась типом русской красоты.

Обрезков наклонился к Архарову и спросил:

— Кто это?

— Это? — Архаров улыбнулся, — первая наша красавица, Анюта Лопухина, дочь Петра Васильевича.

— Государь хочет беседовать с нею, — шепнул Обрезков.

Архаров суетливо скользнул из свиты. На той стороне зала произошло легкое смятение. Девушка вдруг вспыхнула, а через минуту, низко приседая перед государем, смело глядела на него ясными детскими глазами.

Государь ласково улыбнулся ей, но сказал с обычной резкостью:

— Вы самая красивая из всех московских красавиц.

Лопухина покраснела и стала еще милее.

— Взгляда вашего величества довольно, чтобы дурнушку обратить в красавицу, — робко сказала она.

— Ого! Вы — и придворная дама! — засмеялся государь и прибавил: — Это — уже недостаток!

— Но я счастлива, что все же вызвала улыбку на лице своего государя, — тихо сказала она.

Лицо государя омрачилось.

— Меня никто не понимает и все раздражают, — сказал он, — я недоволен Москвой.

Окружающие отошли в сторону. Государь говорил с молодой Лопухиной, и дурное настроение его духа исчезало и таяло. Целомудренному и мечтательному, с нежной душой государю эта девушка казалась неземным созданием. Ее глаза, полные наивной прелести, отражали в себе небо, ее голос звучал, как музыка.

— Вы должны жить в Петербурге, — сказал он ей на прощание.

— Как угодно будет вашему величеству.

Карьера Лопухиных была сделана.

Государь послал на другой день Обрезкова к Лопухину с приказанием к его возвращению из Казани быть с семьей в Петербурге. Лопухин получил место сенатора с увеличенным окладом, его сын был назначен флигель-адъютантом, и, понятно, Лопухин не посмел отказаться от таких милостей.

Государь выехал из Москвы, примиренный с городом, а вся знать тотчас устремилась к дому Лопухиных приветствовать царских фаворитов.

— Ну, пронесло! — с чувством облегчения говорил добродушный Архаров, — спасибо Анюточке. Не будь ее, хоть могилу рой!..

III Злодей

Если высшие чины были озабочены настроением духа императора, то младшим чинам до этого было мало дела. Отбыли мучительные часы парада, пережили немалые страхи и баста! Большинство едва довело своих людей до казарм, как устремилось по домам, чтобы уснуть хорошенько от трудов и пережитых волнений.

Радостный Башилов говорил всем встречным офицерам: «Ввечеру ко мне, сударь! На радостях такую питру устрою!» — и он подмигивал товарищам, знавшим его за веселого малого.

Ермолин тоже звал к себе на вечеринку.

— Всего «дураком» отделался, — хвастался он.

— Ты приедешь? — спросил он Брыкова.

Но тот только пожал плечами.

— Пусть он поплачет по брату, — с насмешкой сказал один из офицеров, — все же наследство получит!

Брыков сверкнул на него злыми глазами и поспешно пошел домой. Он жил в небольшом домике на Москве-реке, состоявшем всего из четырех крохотных каморок. Он вошел, торопливо разделся при помощи денщика и, завернувшись в халат, угрюмо сказал солдату:

— Дай трубку и позови Еремея!

Денщик поспешно сунул ему длинный чубук в руки, присел на корточки, приложил зажженную бумажку и потом стал раздувать огонь, отчего его щеки надулись и покраснели.

Брыков нетерпеливо пыхнул ему в лицо дымом и крикнул:

— Ну, ну! Довольно! Зови Еремея!

Денщик бросился из комнаты, словно вспугнутый заяц.

Брыков сел плотнее в жесткое кресло, стоявшее у окна, и задумался.

Когда человек, зная, что никто за ним не следит, отдается своим мыслям, тогда его лицо без всякого притворства выдает весь его характер, и если бы теперь кто-либо взглянул на поручика нижегородского драгунского полка Дмитрия Васильевича Брыкова, то вздрогнул бы от чувства омерзения. Брыков был противен. Его четырехугольная голова с короткими жесткими волосами; низкий лоб и глубоко ушедшие в орбиты маленькие злые глазки; его выдающиеся скулы, широкий нос и рядом с этим узкие губы, — все изобличало в нем низкий и жестокий характер. Он сидел, сдвинув густые брови, и искривил улыбкой тонкие губы, забыв обо всем окружающем.

Вдруг подле него раздался легкий кашель. Брыков вздрогнул, поднял голову и увидел Еремея, дворового человека своего скоропостижно умершего брата.

Этот Еремей был совершенно подстать Брыкову, только его лицо, грубое и зверское, выражало более наглости, нежели лукавства. Он поклонился Брыкову и переминался с ноги на ногу.

Брыков кивнул ему и сказал:

— Посмотри, нет ли кого около!

— Кому быть-то? — ответил Еремей, — Петра коня чистит, а Федька без задних ног — опять пьян.

Брыков вздохнул с облегчением и, подозвав к себе Еремея, тихо сказал ему:

— Расскажи мне снова, как умер Семен Павлович?

— Чего рассказывать-то? — сказал Еремей, — я уже говорил. Как это подмешал ему порошка, что вы дали…

— Тсс… — испуганно остановил его Брыков.

Еремей пугливо оглянулся и заговорил совсем тихо:

— Он это выпил так, к примеру, в обед, а к вечеру и занедужил. Кричит, катается, изо рта пена так и валит. «Лекарь-то где?» Лекарь далеко! — он усмехнулся. — Ну, кричал, кричал он и затих. А я, значит, на коня и к вашей чести!..

Наступило молчание.

— А если он не умер? — вдруг спросил Брыков, — ежели лекарь поспеет. Ты весь порошок засыпал?

— Без остатка. А что до лекаря — не поспеть ему! Где? Десять верст почитай. Скоро-скоро в десять часов не обернешься.

Брыков кивнул головой и улыбнулся.

— Теперь только за вами вольная, — смело сказал Еремей.

— Дурак! Вольная! Как же я дам ее, коли я не хозяин еще? А пока на тебе… — Брыков встал, прошел в соседнюю комнату, щелкнул немецким замком от денежной шкатулки и вернулся в горницу. — Вот пока что золотой тебе! Пропей!

Еремей с небрежным видом взял монету.

— А вольную все ж бы заготовили, что ли, — повторил он, — чтобы на случай…

— Дурак! Скотина! Али слов не понимаешь? Все тебе будет! Пожди, когда хозяином стану! — закричал Брыков, а затем, оправившись, сказал уже спокойно: — Завтра возьми воз с собою, Федьку прихвати и к Семену Павловичу на фатеру. Все бери, складывай на воз и сюда вези! Коли Сидор что говорить будет — прямо бей. Я ужо квартальному объявлюсь. Конь там у покойника был, Сокол, серый такой; его приведи тоже, а за остальным второй раз. Теперь иди!

Еремей радостно поклонился и вышел. Последнее поручение порадовало его. Сидор, старый дядька Брыкова, был ненавистен Еремею, и он собирался покуражиться над ним.

— Петр! Снаряди мне коня да иди, помоги мне одеться. Живо!

«Поеду к Машеньке теперь, — подумал он со злой усмешкой. — Как-то она сватовство мое примет? Ха, ха, ха! Братец уехал дела устраивать, домик для молодой жены готовить: ан на место его другой женишок. Славно! Что же, Марья Сергеевна, фамилия та же будет, имения те же; чего кобениться? Сергей Ипполитович даже с полным удовольствием согласен, потому почет, покой…»

Последнюю мысль Брыков выразил уже вслух, и удивленный денщик остановился в дверях и смотрел на него, разинув рот.

— Ну, чего глаза, дурак, пучишь! — закричал на него Брыков, — давай рейтузы да сапоги. Ах, дубина, дубина… бить тебя каждый день надо! — и он дернул суетившегося денщика за вихор. — Ну, давай краги, давай хлыст, веди коня!

Конечно, приказанье было мигом исполнено.

Тогда Брыков вышел на крыльцо и, ловко вскочив на лошадь, сказал на прощанье:

— Коли Федька очухается, вместе с Еремеем всыпьте ему двадцать плетей. Да смотри — жарче! А то я и тебя!.. — и, погрозив хлыстом, Брыков медленно выехал в ворота.

Петр закрыл за ним ворота и с ненавистью посмотрел ему вслед.

— Что, али не люб? — насмешливо спросил Еремей.

— Аспид, — сказал Петр, покрутив головой, — кровопивец! Хожу это я и дрожмя дрожу, потому он двух допрежь меня насмерть забил!..

— В аккурат, — грубо засмеялся Еремей. — Чего же вы-то в зубы глядите? Ась? Штык при тебе аль нет?

— Что ты, что ты! — испуганно забормотал Петр, — с нами крестная сила! Какое говоришь!..

— Ха-ха-ха! Испужался!

IV Братнина невеста

Павел Степанович Брыков, отставной генерал, разбогатевший милостями князя Потемкина, проживал в своей подмосковной усадьбе с молодой женой и шестилетним сыном, когда его брат, Влас Степанович, умер, оставив без всяких средств к жизни восьмилетнего сына Дмитрия. Павел Степанович, понятно, тотчас взял к себе сиротку-племянника и стал воспитывать его вместе со своим сыном, записав его также, наравне с сыном, сержантом в нижегородский драгунский полк.

Дети росли и обнаруживали совершенно разные характеры. Насколько Семен, сын Павла Степановича, был добр, ласков, общителен и весел, настолько Дмитрий, его двоюродный брат, являлся нелюбимым, злым и завистливым.

— Ох, испортит он нашего Сенечку! — жаловалась сама Брыкова, на что муж отвечал ей:

— Небось! Скорее наш Семен этого волчонка приручит.

— Истинно волчонок.

— Так-то так, — говорил старик, — а возьми и то, что все ему понятно. Живет он вроде как на хлебах. Вырастут они — и Семен богат, а он со своим офицерским жалованьем!

И, действительно, Дмитрий рано выучился понимать различие положений своего и брата и рано выучился завидовать и ненавидеть.

Так шло до той поры, когда они вступили в полк. Внешнего различия старик для них не делал, но, когда он умер и все перешло к Семену, различие сказалось само собой. Карманные деньги, деньги на жизнь, на одежду, все, что старик давал поровну, пришлось теперь Дмитрию получать из рук двоюродного брата. Это было уже не под силу, и, несмотря на ласковое упрашиванье брата, он съехал от него и зажил суровой жизнью бедного офицера, питая в своем сердце злобные мысли о мщении.

Встреча с Федуловой еще сильнее разожгла в нем ненависть к брату. Они увидели ее на одной вечеринке оба в одно время и оба с места влюбились в нее. День и ночь, ясное солнце и темная туча, а если к этому прибавить, что Семен был богат, а Дмитрий был нищий — то уже не останется никаких сомнений относительно шансов того и другого. Ведь, даже полюби Марья Федулова Дмитрия, отец не позволил бы ей и думать о нем.

И Дмитрий с ненавистью и гневом следил за романом своего брата. Но, когда Семен явился к нему раз вечером и, бросаясь к нему на шею, воскликнул: «Брат! Она любит меня! Мы женимся!» — Дмитрий едва сдержался, чтобы тут же не задушить счастливого любовника.

— И женись на здоровье! — пробурчал он, давая в душе клятву не простить ему этого счастья.

И добиться этого оказалось легко… Теперь он богат, брата нет на его пути, и Маша при старании может быть его!..

При этой мысли у Брыкова даже слегка закружилась голова. Он сдержал коня и поехал тише.

На Малой Дмитровке, окруженный садиком с густыми вековыми липами, стоял маленький, ветхий домик Сергея Ипполитовича Федулова, отставного стряпчего из уголовной палаты. Этот домик Федулов получил в приданое за своею покойной женой и теперь жил в нем со своей семнадцатилетней дочерью Машей, казачком Ермолаем, которому было уже сорок лет, и старой Марфой, выкормившей и вынянчившей Машу. По всей Москве считался он «приказным крючком», и, если случалось какое-либо кляузное дело, всякий обращался к Сергею Ипполитовичу, кланяясь ему полтиной, рублем, а иногда и золотым.

Сухой и черствый старик, своими придирками загнавший в гроб жену, Федулов смотрел на все в жизни с практической точки зрения, даже свою дочь считал не чем иным, как ходовым товаром, и, когда подвернулся к ней такой жених, как Семен Брыков, он был очень доволен, что его расчет так ловко соединился с дочерней любовью.

Маша же была, по всем вероятиям, вся в мать: робкая и мечтательная, она была совершенно чужда житейских расчетов и, полюбив Брыкова, даже мгновения не думала о его богатствах.

В этот злополучный вечер Сергей Ипполитович сидел под окошком с трубкой в зубах; Маша же у стола старательно вышивала бисерный кошелек для своего жениха, и они вполголоса вели беседу, вернее, разговаривая каждый с самим собой, нежели с другим; такой способ мирного собеседования установился у них с давних пор.

— Завтра беспременно приехать должен, — сказала Маша, — от царского смотра его Господь уберег, а то бы, может, и нынче здесь был.

— Где молодому человеку хозяйство вести! — воскликнул старик. — Старосты, поди, как его грабят. Я ему вместо управителя буду теперь.

— В мае плохо, говорят, венчаться. Весь век маяться будешь. Вот кабы в конце апреле успеть!..

— Дом этот внаймы отдам, а сам в это самое Брыково и перееду. Ну их к Богу, кляузы эти!..

В это время у палисадника послышался конский топот.

— Никак к нам! — сказал старик.

— Он! — воскликнула Маша и легче серны выскочила из комнаты.

Она сбежала с крыльца и с криком «Сеня» подбежала к калитке, где торопливо привязывал своего коня офицер. Но, добежав до калитки, Маша снова вскрикнула не то в испуге, не то в разочаровании.

Дмитрий Брыков злобно усмехнулся, увидев ее смущенное лицо, и, грубо взяв ее руку, сказал с горькой усмешкой:

— Думали — Сеня, ан — Митя!.. Ну, что же!.. Ведь все же Брыков пожаловал.

— Вы от Семена Павловича? — быстро спросила его Маша, — когда он будет?

— Сам от себя я, — ответил Брыков, — а когда он будет, не знаю. Может, он и не будет вовсе! — и он засмеялся.

— Как не будет? Почему? — тревожно спросила Маша.

— Может, и помер!

Девушка прижала руку к сердцу и тяжело перевела дух.

— Вы — злой! — сказала она ему с укором.

Брыков засмеялся снова, а потом взглянул на нее огненным взглядом и прошептал:

— Он вас зависит сделать меня добрым!

Маша ничего ему не ответила, круто отвернулась от него и вошла в комнаты.

— Ты с кем это? — спросил ее старик.

— Дмитрий Власьевич! — презрительно ответила она.

Старик с недоумением отнял от губ трубку.

— Чего это он?

В это мгновение в горницу вошел Дмитрий и, подойдя к старику, сказал:

— По делу, государь мой, по делу.

— Милости просим, — ответил старик, — садитесь. Гость будете. Что братец?

Маша собрала свое вышивание и вышла из комнаты. Дмитрий посмотрел ей вслед, тихо усмехнулся, потом встал, прикрыл дверь и вернулся на прежнее место. Старик глянул на него с недоумением.

— А дело вот какое, — тихо заговорил Дмитрий, наклоняясь к Федулову, — брат мой, Семен, у себя в имении помер.

Старик откинулся и раскрыл рот.

Дмитрий только кивнул головой и продолжал:

— Да, помер мой брат, и я теперь — всего наследник. Так вот я хочу быть всего наследником и хочу жениться на вашей дочери, и вы уговорите ее! За это вам особая награда будет!

Старик оправился от неожиданности и уже внимательно слушал Дмитрия.

«Что же, — мелькнуло в его уме, — не тот, так другой. Денежки те же, покой тот же, а этот еще награду сулит! Что же, не в девках сидеть Машутке!»

— На все воля Божья, — сказал он вздохнув, — а я согласен! Ну, новый зятюшка, поцелуемся! — прибавил он весело, и на его лицо вернулось прежнее спокойствие.

Они поцеловались.

— С чего же это Семен Павлович помер? — спросил старик.

— А не знаю еще! — беспечно ответил Дмитрий. — Горячка, что ли. Только вчера с усадьбы приехал Еремей и доложил мне, а ныне и государю сообщено.

— Ах! — раздался в ту же минуту крик за дверью, и что-то грузно упало на пол.

Дмитрий вскочил и бросился к двери, которую с трудом отодвинул. На полу лежала Маша, лишившаяся чувств. Дмитрий легко поднял ее с пола и перенес на диван.

— Подслушивала, — резко сказал он старику. — Позовите слуг, а я поеду. Завтра за ответом буду.

— Ладно, ладно, — рассеянно ответил Федулов и стал беспомощно кричать: — Марфушка, Ермолай! Черти!

— Что глотку дерешь? — вбежала старая Марфа, но, увидев бесчувственную Машу, только всплеснула руками и крикнула: — Ахти мне! Чем ты ее, греховодник, до такого довел? Ась?

— Молчи, молчи, дура-баба! Семен Павлович умер, а она узнала!..

— Жених? Семен Павлович? Ахти мне!

— Да ты что, чертова кочерга, воешь? Ты ее в чувство приводи! — рассердился старик.

— Сейчас, сейчас, — захлопотала старуха. — Я ей перышком покурю! Живо! — и она помчалась в кухню, вернулась с пучком птичьих перьев, зажгла их и напустила такого смрада, что все стали чихать и кашлять.

Маша тоже закашлялась и очнулась.

V Разгром

Сидор Карпович, бывший дядька Семена Брыкова, а потом его дворецкий или мажордом (как называл он себя), встал ни свет ни заря и занялся порядком. Это значило, что, где ворча, где болтая, он обходил пять господских комнат, входил в кухню и там оставался, не зная в доме места теплее и уютнее.

Сидор Карпович был седой, степенный старик с выправкой старого слуги екатерининского времени. В холщовой рубашке с жабо, в желтом нанковом сюртуке, в чулках и башмаках, он время от времени вынимал из кармана тавлинку и с важной миной набивал табаком свой красный нос, нагло свидетельствовавший о единственной слабости старика.

Затем Сидор вышел в прихожую и первым делом ткнул в бок спавшего на конике Павла, казачка и рассыльного, малого шести футов ростом. Тот вскочил как ужаленный, и спросонья вытаращил глаза.

— Дрыхнешь! — с укором заговорил Сидор. — Восемь часов, а он дрыхнет! Вставай, ленивец! Вот я ужо…

Павел пришел в себя и обозлился.

— Чего же мне делать-то вставши? — сказал он, — на вас глядеть, что ли?

— Так! А чистоту блюсти?

— Да чего ж блюсти-то? Барина нет, все прибрано.

— А приедет? Ты гляди, рожа-то у тебя? Опухла ведь вся! Лопнуть хочет! А космы… Поди, поди, умойся, очухайся, а то я тебя возьму за вихры! — он погрозился и пошел дальше.

Гостиная с пузатой мебелью красного дерева, с ясно навощенным полом, с картинами на стенах и клавикордами действительно блестела чистотой. Дальше были рабочая комната и спальня, затем курительная с низкой турецкой мебелью, с целой стойкой трубок, с оружием по стенам и наконец столовая; все было в таком порядке, что хоть сейчас вводи хозяйку и хвастайся.

Сидор Карпович остановился в прихожей, торжественно понюхал табака и прошел в кухню, где Степан Лукьянович разводил уже жаркий огонь.

— Наше вам! — приветствовал он дворецкого, — как почивать изволили?

— Ничего себе. Спасибо, Лукьяныч! — ответил старик, присаживаясь у стола. — Поснедать бы чего малость, а? Червячка заморить! А? — и он подмигнул повару.

— В одночасье!

Скоро перед стариком стояли штоф «Ерофеича», тарелка груздей и кусок жирной грудинки. Старик жадно начал закусывать, говоря в то же время:

— Не иначе, как нонче, должен барин приехать. Ишь, неделя как нету, а обещал в три дня обернуть. Марья-то Сергеевна, поди, стосковалась! Ты, Лукьяныч, нынче изготовь к господскому обеду все по правилу. Беспременно будет.

— Сидор Карпыч! — вдруг раздался испуганный оклик, и в кухню влетел Павел.

Дворецкий поднял на него укоризненный взгляд.

— Ну, чего орешь? — сказал он. — Сидор Карпыч! Сам знаю, что Сидор Карпыч! Чего тебе?

— Еремей приехал! — ответил Павел, — да с телегой.

— Ну, ну! Барин послал и приехал. Зови его сюда!

— Барин, да не наш, а Митрий Власьев! И Федька с ним.

— Ну, Федька, и пусть Федька. Зови их!

Но в эту минуту без всякого зова в кухню вошел Еремей и остановился перед Сидором, не снимая с головы шапки.

Старик сурово взглянул на него.

— Чего шапки-то не снимешь? — сказал он. — Ишь, словно в кабак ввалился. Зачем барин прислал?

— Было бы перед кем шапку ломать, — ответил Еремей, нагло улыбнувшись, — довольно, покланялись!

Старый Сидор даже откинулся при такой наглой речи.

А Еремей продолжал:

— А барин прислал за тем, чтобы все, что ни есть в доме, на воз уложить и к себе везти, а тебя, старого пса, на веревку взять да к той же телеге привязать! Затем и приехали! А вы живо! Помогать!

Дворецкий ничего не понял из его речи, но в то же время услышал в комнатах какую-то возню и грохот.

— Стой! — сказал он сердито, — что ты там намолол? Пьян, что ли? Какой барин? Куда везти?

— К нашему барину, — ответил Еремей, — к Дмитрию Власьевичу Брыкову, потому как Семен-то Павлович побывшился…

— Как побывшился? Кто сказал? — закричал старик, вскочив на ноги.

— Хоть бы и я! — усмехнулся Еремей. — А теперь-то уж и всем ведомо. В государевом приказе есть!

Старик схватился за голову, но через минуту очнулся.

— Так его сюда везут?

— Прикажет барин — и привезут, его воля. А теперь имущество давай!

— Имущество? — грозно сказал старик, — нет такого права. Доколь не увижу своего барина мертвым, чубука не отдам!

— Сами возьмем! — усмехнулся Еремей и двинулся в комнаты.

Старик бросился за ним, вбежал в комнаты и на мгновение замер. Федька и мужик уже успели очистить гостиную и дружно волокли из кабинета красивый буль.

— Разбойники! — закричал Сидор, бросаясь на них, — пошли прочь! Павлушка, беги за квартальным! Батюшки, грабят: Степан, Антон!

Однако Еремей ухватил его за ворот сильной рукой и, отбросив в сторону, сказал:

— Нишкни, если не хочешь батогов узнать! Сказано тебе — барский приказ!

— Да я к квартальному!

— Ну, и что будет тогда? — раздался позади него насмешливый голос, и растерявшийся старик увидел перед собою Дмитрия Брыкова и с ним квартального.

— Батюшка, — рассеянно пробормотал Сидор, — да что же это?

— А то, — сказал Брыков, — что брат помер и я теперь над тобой барин, а потому, если не хочешь на съезжую, то не шуми!

— Да как же волочить-то все? Ведь по суду!

— Я тебе покажу суд! Собака!

Старик всплеснул руками и залился беспомощными слезами, а тем временем Федька, Еремей и мужик тащили мебель, обдирали ковры и все валили на воз.

Брыков ходил по разоренным комнатам с квартальным и говорил ему:

— Ты опись-то делай! Я тебе все сам скажу, да не мешкай!

— Я, ваше благородие, мигом, — подобострастно сказал квартальный.

— Что же это? Разбой! Как есть разбой! — твердил всхлипывая старик Сидор и беспомощно разводил руками.

Еще два раза приезжал пустой воз во двор и уезжал полный доверху. Уже вечерело, когда Дмитрий Брыков снова сказал старому Сидору:

— Завтра приди ко мне, я тебя на усадьбу пошлю. Барина хоронить будут, а там вернешься и мне отчет дашь! А вы, — обратился он к остальным слугам покойного брата, — все завтра ко мне! Соберите пожитки и без проволочки, чтобы все были налицо!..

Он уехал. Тихие сумерки наполнили воздух, и опустевшие, ободранные комнаты приняли мрачный характер. Слуги покойного Брыкова, мрачные и унылые, сошлись все в кухне и говорили вполголоса, в то время как Сидор с тупым видом сидел на табурете и только тяжко вздыхал.

— С чего помер-то? — спросил конюх Антон.

— Говорят, горячка, — сказал Павел и махнул рукой. — Да не все ли равно? Нет нашего барина!

— Теперь беда!.. — сказал Степан, — к этому живодеру в лапы. Смерть!

— Чтобы я к нему? — воскликнул Павел. — Сбегу! Вот-те Христос, сбегу! Федька говорил: вчера его так-то драли! Да он заморит!

— Истинно!

Сидор вдруг встрепенулся и глухо произнес:

— Чтобы я, старый дядька покойника, до пошел служить к этому слетку? Да ни в жисть! Уеду завтра, поклонюсь праху барина-упокойничка, и только меня и видели. Умер, сердешный! Собирался жениться и поженился на сырой земле! Барин ты мой милый! — и старик, упав головой на стол, залился горючими слезами верного слуги по своему господину.

VI Спасенный от смерти

Немало девиц завидовали Маше Федуловой, когда прослышали, что она засватана Семеном Павловичем Брыковым, а сама Маша и верила, и не верила своему необыкновенному счастью. И правда, Семен Брыков всем взял. Высокого роста, широкий в плечах, с круглым, открытым лицом, на котором ласково светились большие светлые глаза, он являл собой тип русского красавца. Веселого нрава, с нежной, отзывчивой душой, он одним появлением оживлял общество и заставлял сильнее биться девичьи сердца. И при этом — богач! Если прибавить, что он посватался к Маше с ее согласия, что они искренне любили друг друга, то и понятно будет безмерное счастье Маши.

В своем маленьком садике в ясный весенний вечер она сидела раз со своим женихом рука об руку, и оба они молчали от переполнявшего их счастья. Синее небо уже темнело, над горизонтом поднималась красная, как кровь, луна; аромат распускавшейся сирени наполнял воздух, и вдруг, в этот торжественный миг, запел соловей. Маша не выдержала и в слезах приникла к груди жениха. Он обнял ее и тревожно наклонился к ее лицу.

— Что с тобой? О чем ты?

— Я… я так счастлива! — прошептала она и, отодвинувшись от него, задумчиво сказала: — Я вот сейчас испугалась за свое счастье. Оно слишком велико. Сеня, милый мой, я боюсь несчастья!

Брыков попробовал засмеяться, пошутить, но злое предчувствие сжало и его сердце.

— Слушай же, Маша, — сказал он ей торопливо и торжественно, — я завтра же поеду к себе в Брыково, приведу все дела в порядок, вернусь через три дня, и мы с тобой сейчас же оженимся! Хочешь?

— Милый мой! — смогла только прошептать девушка от избытка счастья.

— А тогда нам уже никто помехой не станет. Выйду в отставку и переедем к себе!

Семен Павлович обнял невесту и стал ласкать ее русую головку, а соловей заливался в кустах, сирень благоухала и поднявшийся месяц стал обливать все вокруг серебристым, ровным светом.

«Вот счастье, — думал Брыков, тихо возвращаясь к себе домой. — Вот счастье!» — думал он всю дорогу до своего подмосковного имения и радостный принялся устраивать в нем свое гнездо.

Староста Никита, старый дворецкий Влас, узнав, что их барин женится, радостно поздравляли его и наперерыв стремились исполнять его желания; пожилые дворовые ласково улыбались, говоря между собой про новую барыню, а молодые парни да девки вздыхали и за околицей жарче целовали друг друга.

Семен Павлович велел сделать необходимые поправки в доме, указал, как убрать комнату, когда он пришлет из Москвы нужную мебель, определил дворовым, кому что делать, и ввечеру собирался ехать, когда вдруг захворал.

Все удивились его болезни. Был он здоров и весел, за обедом покушал не так чтобы очень, пошел в кабинет отдохнуть и велел Еремею принести кваса. В доме все стихло, а спустя час старый Влас услыхал будто стоны из кабинета, вбежал туда, а барин уже на полу, на ковре лежит, криком кричит, корчится и лицо его посинело даже.

— Барин, голубчик, что приключилось? — бросился к нему Влас.

— Отрава! Лекаря! — среди стонов услышал он.

Влас в испуге отбежал к дверям, стал скликать слуг, а затем торопливо распоряжаться:

— За лекарем, за знахаркой! Кладите барина на постель! Зовите Лукерьюшку!

Слуги поспешно исполняли приказания Власа, а барин продолжал стонать и корчиться.

В это время в комнату вбежала Лукерья, мельничиха, слывшая за знахарку и окрест служившая повитухой. Она взглянула на барина, всплеснула руками и воскликнула: «Отравлен барин-то! Ахти, беда какая!» — но потом оправившись быстро принялась за дело: тотчас потребовала кипятка да молока и стала делать на живот припарки и отпаивать Брыкова молоком.

Тем временем Влас совещался со старостой.

— Упаси, Господи, помрет, — говорил он, — экая беда! И откуда отраве взяться? Все так-то его любят.

— Беда! — соглашался староста.

— Теперь беспременно надо в город к ихнему брату, Дмитрию Власьевичу, спосылать. Все же свой человек!

— Беспременно! — согласился староста.

Результатом этих разговоров был посыл Еремея в Москву.

— Скачи сломя голову, — наставлял его Влас, — допрежь всего к Митрию Власьевичу, а потом к евонной невесте! Знаешь ее-то?

— А как же, — ответил Еремей, — чай, при барине состою все время?!

— Так скачи!

Еремей поскакал, в твердой уверенности, что барин умрет через какие-нибудь полчаса. Ему уже виделась воля, он уже представлял себя бойко торгующим купцом и радостно смеялся, погоняя лошадь.

Но Лукерья знала свое дело; сильная натура Семена Павловича выдержала, и к утру после мучительных болей он заснул сравнительно спокойно.

На другой день он подозвал к себе Власа и тихо спросил его:

— Кто мог сделать этакое?

— Повели казнить, батюшка, в ум не возьму! — воскликнул Влас, упав на колени. — Все людишки верные, все тебя любят. Кому за этакое взяться!

— Верно посуда нечистая или недосмотрел, — сказал Брыков и отпустил Власа.

Он и сам не допускал мысли о преднамеренном покушении. Кому он сделал зло? Он перебирал в уме всех своих дворовых людей и не находил ни одного, кому он сделал бы худо.

Два дня пролежал он в постели и наконец поднялся. Страданья отозвались на нем, и в первое время на него нельзя было без страха взглянуть, — так он изменился. Его лицо потемнело и осунулось, глаза ввалились, подбородок оброс короткими, частыми волосами.

— Заложить коней, — приказал он, едва поднялся с постели.

— Батюшка, барин! — завопил Влас, — да куда же ты такой поедешь? Краше в гроб кладут!

— Не могу ждать! Сегодня же еду! — сказал снова Брыков. — Вышли подставу и давай лошадей!

Влас не смел ослушаться, и, спустя пять часов, Семен Павлович мчался на лихой тройке в Москву.

Увидеть ее, Машу, скорее! Он чувствовал себя так, словно воскрес из мертвых. Вот оно, Машино предчувствие. Простой случай — и он чуть не помер, один, без друзей, вдали от нее. А она ждала бы, ждала!..

При этих мыслях он гнал кучера:

— Скорей, Аким! Гони! Не жалей лошадей.

Аким свистал, гикал, махал кнутом, и тройка мчалась так, словно везла императорского фельдъегеря.

Семен Павлович едва дождался, пока сменили подставу, и помчался снова. Его сердце замирало и билось, по мере того как он приближался к Москве. Был уже вечер. Замелькали огоньки убогих домиков на окраинах. Экипаж запрыгал и застучал, попадая кое-где на каменную мостовую.

Наконец Аким осадил коней перед домиком, снимаемым Брыковым. Семен Павлович торопливо соскочил на землю и, подбежав к крылечку, стал стучать.

Безмолвие дома поразило его.

«Неужто все пьяны?» — с досадой подумал он, огладывая пустой двор.

— Чтой-то, барин, — сказал Аким, вводя во двор тройку, — будто все вымерли!

— Не пойму! Сидор такой исправный, и вдруг…

В это время за дверями раздался голос Сидора:

— Кто там! Что надобно?

— Я! — нетерпеливо отозвался Брыков. — Или не узнаешь?

— Кто? Что? — растерянно забормотал голос, и дверь отворилась. Старик Сидор приподнял фонарь, взглянул на Семена Павловича и закричал не своим голосом: — Барин! Милостивец! Ты жив! Павлушка! Степка! Антон!

Из комнат выскочили слуги и с криком радости стали целовать руки барина.

— Да что это вы? — спросил Семен Павлович.

— Как же! Мы думали, что ты, батюшка, помер.

— Чуть не помер! Ну, давай, старик, умыться, а ты, Степан, изготовь что-либо! Голоден я!

— Батюшка, — плача воскликнул Сидор, — да у нас ведь нет ничего!

— Как? — Брыков оглянулся и только теперь с изумлением увидел, что квартира его пуста, стены ободраны. — Это что? — грозно крикнул он.

Сидор упал ему в ноги.

— Не виновен я ни чуточки! Братец твой обобрал все!..

VII Странные вещи

Семен Павлович слушал рассказ своего старого дворецкого и возмущался все сильнее и сильнее. Ну, положим, Еремей поторопился известить о смерти, но для чего же так торопится брат? Что, разве это уйдет от него? Он нахмурился и нервно прошелся по комнате.

— Мне завтра в полк являться, и нет мундира! — сказал он. — Пошли Павлушку. Да нет! Я сам! — и, быстро надев шапку, он вышел из дома.

«Странна такая поспешность! — думалось ему. — Я ли не помогал брату и вдруг?.. А если я умер бы? Даже сам не поехал, а посылал Сидора. Ну, брат, брат!»

Он стукнул в дверь братниной квартиры.

Через минуту послышались шаги, и распахнулись двери в темные сени. В тот же миг раздался испуганный возглас Еремея. Он отворил дверь и не поверил сразу своим глазам. Перед ним, ярко освещенный луной, бледный и исхудавший, стоял его умерший барин.

— Свят, свят, свят! С нами крестная сила! — орал Еремей, пятясь вглубь.

Семен Павлович вошел следом за ним, говоря:

— Чего орешь, дурак? Разве не узнал барина?

— Что за крик? Кто тут? — раздался грубый голос Дмитрия, и он, распахнув двери, остановился в своей гостиной, запахиваясь в шелковый халат.

Семен Павлович переступил порог и с горькой насмешкой сказал:

— Это — я, брат! Не ждал?

Дмитрий побледнел и отскочил, словно ужаленный.

— Ты… ты не умер? — растерянно пробормотал он.

Семен Павлович с укоризной покачал головой и произнес:

— Как видишь, я словно хотел испытать тебя… Поторопился ты…

Дмитрий с бледным, искаженным лицом опустился на диван и бессильно забормотал:

— Я, собственно…чтобы сберечь… все расхитили бы… обыкновенно… я, я… я ехать хотел! Как же я рад, Семен! — вдруг словно опомнился он и бросился к брату.

Но тот резко отстранил его:

— Оставь, я верю. Я только пришел к тебе за своими вещами. Мне завтра к шефу быть надо, так мундир и прочее. Ты ведь все взял…

— Сейчас, сейчас! — суетливо проговорил Дмитрий и, бросившись в соседнюю комнату, закричал- — Эй, Федька!

— Так ты мне с Еремеем и пришли! Сейчас только! — сказал Семен Павлович.

— Мигом! — покорно согласился Дмитрий.

Семен Павлович ушел; едва он вышел, Дмитрий позвал Еремея и накинулся на него:

— Да ты что же это, собака? А? Нарочно! Обман?

Еремей отодвинулся от его сжатых кулаков и развел руками:

— Я что же? Я все сделал? Во-о сколько вылопал. И Влас меня гнал: скажи, грит, умирает!

— Ах, ты, скот, скот! — Дмитрий злобно запахнулся в халат и, опустившись на диван, задумался: — Вот, все теперь придется отдавать назад и снова оставаться при драных стульях… И с Машей Семен обвенчается!

Лицо Брыкова потемнело и исказилось бешенством.

На другой день Семен Павлович, одетый по всей форме, явился к шефу полка, полковнику Авдееву. Это был мужчина, чуть не семи футов роста, назначенный императором из гатчинских батальонов. Добродушный и веселый дома, он был строгим формалистом на службе.

— Честь имею, — начал Семен Павлович, но Авдеев тотчас перебил его, махнув рукой:

— Нет тебя, поручик! Нет! Выбыл ты из полка нашего!

— Я не подавал господину полковнику прошения, а моя служба…

— Добрая, что говорить, — снова перебил его полковник, — только выбыл ты за смертью. Так и в приказе прописано.

— А ежели я жив и вернулся?

— Не мое дело! В приказе моего императора так значится… Я… я не смею.

— То есть как? — совершенно растерялся Брыков. — Значит, я умерший? Но я жив!

— Не мое дело!

— Так что же я? Кто?

— Вы? Поручик Брыков, выбывший за смертью из полка. Покойник! — сказал Авдеев и сам в недоумении пожал плечами. — Вот и поди!

— Что же мне делать?

— Не знаю, друг, — со вздохом сказал Авдеев, — а в полк тебя взять не могу. Съезди-ка ты к Архарову. Человек он добрый, авось надоумит!

Семен Павлович вышел от Авдеева совершенно расстроенный.

— Брыков! Семен Павлович! Ты ли это? А мы-то тебя похоронили! — с этими возгласами окружили его товарищи, шедшие из казарм после учения.

Семен Павлович дружески поздоровался со всеми.

— Иди ко мне! Пунш сделаем! — повторил Ермолин, и все гурьбой пошли к нему на квартиру.

— Братцы, — сказал Семен Павлович, обращаясь к товарищам, — что со мной сделали? Скажите на милость?

— А что такое? — спросили все.

Брыков рассказал про беседу с шефом и спросил:

— И кто поторопился меня в покойники записать?

— Да братец твой! — ответил белокурый офицер. — Он на твое добро, кажись, зарился.

— Что же ты теперь делать будешь, а?

— Что же? Вот схожу к Ивану Петровичу Архарову. Он, говорят, добрый.

В это время внесли на подносе большую миску пунша.

— А пока что, — воскликнул Ермолин, — за здоровье покойника! Ха-ха-ха! Пей, Сеня!

— Истинно за здоровье покойника! Ура!

Семен Павлович чокнулся со всеми и выпил, но в его сердце не было веселья. Смутное беспокойство овладело им и не давало вздохнуть свободно.

— Прощайте, господа, — сказал он, — не до питья мне! Завтра с новостями приду!

Его не стали задерживать и дружески простились с ним.

Семен Павлович вышел из казарм, и первая его мысль была о Маше.

«Надо к ней! — подумал он и беспечно прибавил в своих мыслях: — Если не примут на службу, ну, что ж делать? Я и сам хотел в отставку подавать. Уедем — и все!»

В первый миг, когда Маша обняла Семена Павловича и почувствовала на своей щеке его поцелуи, она чуть не умерла, так сильно было ее волнение. После того как она услышала страшную весть о его смерти, жизнь потеряла для нее цену, и она собиралась в монастырь. Отец топал ногами и грозил ей проклятием, но она твердила свое:

— Ни за кого, кроме Сени, не выйду… Умер он, и жених мой — Христос!

— Насильно выдам! — злобно кричал старик.

— Умру, а ничьей женой не буду! — твердила Маша.

Старик понял, что против ее упорства ничего не поделать, и зорко следил за ней, боясь, что она действительно выполнит угрозу.

И вдруг вернулся тот, кого они считали покойником. Старик растерялся, а Маша обезумела от радости.

— Милый, дорогой! — шептала она, не находя других слов, и не отходила от своего жениха, молча целовавшего ее руки.

— Кхе-кхе-кхе, — смущенно смеялся отец-старик, — вот, значит, и за свадебку.

— Нельзя сразу, — ответил Брыков.

— А почему?

— Да вот! — и Семен Павлович рассказал всю неприятную историю с ним по поводу его мнимой смерти.

Старый приказный покачал головой.

— Гм… гм… — сказал он, — трудное дело, мой батюшка! Тут самая суть, что приказ-то государев. Да? Ну, вот и оно! Кто сей приказ, кроме него, изменить может?

— Не может же быть, чтобы он не признал меня живым! — засмеялся Семен Павлович. — И наш шеф, и я думаем, что генерал-губернатор вступится.

— Милый, — воскликнула Маша, — да не все ли равно?! Ну, вышел ты из полка; так уедем к тебе в именье и там мирно жить будем.

Старик насмешливо покачал головой, подумав: «Не будь ты жених моей Маши, я показал бы тебе, чего ты теперь стоишь», — но промолчал. Семен же Павлович только кивнул головой и пожал руку Маше. Они были молоды, любили друг друга, да и кому в эти минуты могла прийти мысль, что живой человек зачислен в мертвецы и нет ему воскресения?

— Завтра я по своим делам отправлюсь и в церковь зайду, — сказал Семен Павлович, прощаясь с Федуловыми.

На другой день он начал свои хлопоты, и с этого времени начались его мытарства.

VIII Мытарства живой души

Император Павел, очень ценя деятельного, расторопного и преданного Архарова, был совершенно спокоен за благоустройство столицы и пожелал иметь такого же человека и в Москве. В разговоре с ним Николай Петрович Архаров очень ловко сумел порекомендовать государю своего брата, Ивана Петровича, жившего в деревне на покое. Император немедленно вызвал последнего в Петербург, произвел в генералы от инфантерии, наградил орденом Анны первой степени, дал тысячу душ крестьян и назначил его в Москву в помощники князю Долгорукому в качестве второго военного губернатора.

По своей должности Иван Петрович был, вернее, просто обер-полицеймейстером и старался по всей мере сил исполнять свою службу.

Москвичам он пришелся особенно по душе за свое хлебосольство, радушие и веселый нрав. В доме у него была прямо непротолченная труба, и он радовался званому и незваному, стремясь каждого напоить, накормить и всячески обласкать. К нему-то и направился прежде всего Семен Павлович.

Был еще ранний час, но приемная Архарова уже была полна народом, людьми всяких рангов и званий. Брыков подошел к стоявшему у дверей офицеру и спросил его, как повидать Архарова.

— А никакой хитрости! Он сейчас выйдет, к вам подойдет, вы и скажете.

И, действительно, почти тотчас распахнулась внутренняя дверь, и в зал вошел Архаров в сопровождении адъютанта, своего неизменного спутника, пруссака Гессе.

Когда император назначал Архарова, тот оговорился, что совершенно забыл военное дело.

— Ну, я дам тебе знающего! — сказал государь и назначил ему в помощники полковника Гессе.

Тот забрал в свои руки всю военную часть и действительно так повел свое дело, что собранный им из разных полков батальон явился навеки образцом дисциплины и выправки. Слово «архаровец» сохранилось как нарицательное от того времени.

Затянутый в мундир, сухой и высокий, с бесстрастным лицом, Гессе выступал подле Архарова журавлиным шагом, словно на параде. Сзади них, вытянувшись и боясь сделать неосторожное движение, шагал адъютант и среди них толстый и коротенький Архаров с веселым лицом производил впечатление живого человека среди восковых фигур. Все с улыбкой смотрели на него и развеселились, когда услышали его сиповатый голос:

— А, старушка Божья! По какой нужде? Ась?

— Милостивец ты мой, — заголосила старушка, — вызволи! Кварташка совсем жить не дает. Вишь, понравилась ему моя Буренка, так дай ему! Так и цепится.

— Ладно, ладно! Бумага при тебе? Здесь? Ну, отдай ее вот ему! — и обер-полицеймейстер пошел далее.

Собственно трудных дел или каких-либо кляузных он никогда не решал, предпочитая сдавать их в свою канцелярию, но каждого просителя обнадеживал ласковым словом.

— А тебе, сударь мой, какая нужда? — спросил он у Брыкова.

— Секретное дело, — ответил он поклонившись, — желал бы с глазу на глаз!

Архаров с любопытством взглянул на него и, увидев на его лице напряженное ожидание, тотчас согласился.

— Ну, ну, подожди немного! — сказал он и стал обходить других просителей.

Зал мало-помалу пустел. Архаров спросил последнего и ушел во внутренние покои. Брыков в унылом ожидании прислонился к стене, но подошедший к нему адъютант вскоре попросил его к генералу. Брыков вошел в обширный кабинет. Архаров, расстегнув сюртук, махал руками, чтобы размять затекшие члены.

— А! Ты, сударь! Фу, фу! Ну, и умаялся я нынче! Сколько народа этого! Дела! Ну, какой у тебя секрет?

Брыков изложил свое дело и почтительно замолчал. Архаров выслушал, и вдруг его лицо расплылось в улыбку.

— Ха-ха-ха, — засмеялся он, — выморочный, значит! Жив и будто мертв! Вот потеха-то! Как же так Антон Кузьмич ошибся?

— Был введен в заблуждение оговором.

— Так. Ну, и что же теперь?

— Я желал вступить в службу, — сказал Брыков, — да полковник не принимает.

— Как же это он может?

В это время в беседу вступился Гессе, до того времени молча стоявший у письменного стола.

— Полковник, — сказал он ломаным русским языком, — ничего не могит здесь делайт. Они умерль.

— Брось, — остановил Архаров, — видишь, что жив.

— И умерль! — повторил с ударением Гессе. — Господа офисер исключаются из списков только императорским приказом. Императорски слово — закон. Император подписал умерль — и, значит, умерль! Полковник Авдеев ничего не могит делайт.

Архаров остановился посреди комнаты и переводил взгляды с Брыкова на своего Гессе и обратно. Когда он смотрел на Брыкова, его лицо выражало сожаление, когда на Гессе — удивление. Наконец он покачал головой, развел руками и воскликнул:

— Вот так штука! А ведь Густав Карлович прав! Царское слово — закон! Что же делать ему? — обратился он к Гессе. — Присоветуй!

— Просить царя, — ответил Гессе. — Ви подавайт просьбу через полковник, а он пусть говорит. Государь будет взад ехать скоро.

— Вот-вот! — обрадовался Архаров. — Я тоже скажу, ежели к слову будет. Государь много что через полтора месяца назад будет, а до тех пор я уж тебе позволю: живи, как мертвый!.. — и он засмеялся, отпуская Брыкова.

Семен Павлович пошел к шефу и рассказал про беседу с Архаровым.

— Ну, вот это — дело, — решил полковник. — Пишите, а я доложу.

Брыков утомился и зашел к Ермолину. На этот раз последний был один, а потому мог внимательно выслушать сообщение приятеля о визите к Архарову.

— Плохо твое дело! — сказал он, пуская клубы дыма из длиннейшего чубука, — и, знаешь, я тебе по дружбе скажу: всю эту штуку тебе Митька подстроил.

— Дмитрий? — с изумлением воскликнул Брыков. — Да ему зачем?

— А наследство?

Брыков вспомнил поведение брата и побледнел. Господи, да неужели он хотел лишить его жизни? Нет, он — не такой злодей!

— Вот увидишь еще! — сказал Ермолин. — Ты знаешь, он по болезни в отставку подает?

— Да ну?

— Вот тебе и ну! Уедет к тебе в именье и заживет.

— Да я-то еще жив!

— Жив, да не жив!

Семен Павлович вне себя поспешил домой.

А в это время Дмитрий сидел в своей гостиной, уставленной мебелью брата, и, сося мундштук, беседовал с подьячим из гражданской палаты, Дмитрием Авдеевым Вороновым. Невысокого роста, почти без талии, с лицом, на котором искрились маленькие свиные глазки и краснел вздернутый нос, Воронов стоял перед хозяином полусогнувшись и подлой улыбкой обнажал гнилые зубы. В Москве он слыл за умную каналью, способную запутать и распутать любой узел. Члены палаты зачастую звали его и спрашивали: «Ну, как тут делать, по-твоему?» — и он помогал им в их решениях, не забывая и себя, и медленно, неуклонно из поповичей пробираясь в служилое дворянство.

— Мне бы только исправником где-нибудь стать! — говорил он с вожделенным вздохом.

Теперь Дмитрий Брыков вызвал его к себе на совет, внимательно слушал его вкрадчивую речь, и по мере слов подьячего его лицо прояснялось, и он все веселее и веселее кивал головой.

— Так, по-твоему, выгорит?..

— Беспременно-с! Раз руки нет…

— И теперь шиш?..

— Хи-хи-хи. Обязательно!

— Ну, смотри, чернильная душа! — весело сказал Брыков. — Вот тебе теперь десять рублей. Выгорит мое дело — еще сто дам, а не выгорит, ну, тоже на орехи получишь!

— Опасаться совсем нечего, — сказал Воронов, торопливо пряча деньги.

— А теперь, значит, хлопочи изо всех! Ну, иди!

Воронов низко поклонился Дмитрию и неслышно скользнул за двери, а Брыков радостно потер себе руки и улыбнулся, кому-то подмигивая.

IX Пришла беда — отворяй ворота

Семен Павлович едва переступил порог своего дома, как кровь забурлила в нем от негодования. Его квартира была так же пуста, как и вчера.

— Что же это такое? — воскликнул он. — Брат обещал сегодня все вернуть! Никого не было? А?

— Какое! — с негодованием ответил старый Сидор. Я посылал с нему Павлушу, так Дмитрий-то Власович его взашей! Вот! Да еще говорит: «Я вас вот скоро к себе переволоку!»

— Он с ума сошел! — с раздражением произнес Семен Павлович. — Ну, да увидим! — и, надев шляпу, он быстро пошел к своему брату.

С каждой минутой раздражение в нем росло. Слова Ермолина словно оправдывались на деле, но он не хотел верить в такую бессовестную наглость брата. Он не вошел, а почти вбежал в его комнату и закричал с порога:

— Дмитрий, что же это значит? Как ты смел?

Брыков, что-то писавший у стола, быстро кинул на стол бумаги и вскочил. В первое мгновение он растерялся, но тотчас оправился и надменно произнес:

— Тсс! Что вам надо? Что вы врываетесь ко мне с криком?

Семен Павлович оторопел.

— Как? — снова закричал он. — Ты в мое отсутствие ограбил меня и еще не знаешь, что я требую? Неужели ты хочешь судиться со мной? Опомнись!

— Ха-ха-ха! — злобно засмеялся Дмитрий. — Это ты, а не я, должен опомниться! Судиться! Ха-ха-ха! Да кто ты? Что ты? Ты мертвый!.. Тебя нет!

— Ка-ак?

— Не кричи! Ведь ты сам знаешь это, да и все знают! Для чего ты был у Архарова? А? Что он тебе сказал? А?

Семен Павлович совершенно растерялся.

— Так и брось фордыбачить, — насмешливо посоветовал Дмитрий, — а иди с Богом!.. Впрочем, — прибавил он, — я тебе пришлю кое-что из рухляди!

— Подлец! — теряя терпение, закричал Семен Павлович. — Значит, ты меня и отравил?

Дмитрий побледнел, но не смутился.

— Иди, иди! — сказал он, стараясь казаться спокойным. — Федька, проводи барина!

— Так вот тебе! Вот! — и Семен Брыков подскочил к брату и два раза ударил его.

— Федька! Петр! — закричал Дмитрий, бросаясь в соседнюю комнату.

— Дрянь! Убийца! Вор! — крикнул на прощание Семен Павлович и, оттолкнув Федьку, выбежал на улицу.

Он шел домой, не помня себя, со шляпой в руке и то смеялся, то злобно сжимал кулаки. Да ему и действительно было впору смеяться, впору и плакать. Но он скоро стал утешать себя мыслью, что правда до царя дойдет и тогда он не пощадит этой гадины-брата.

— Сидор, — сказал он входя, — брат ограбил меня!

— Как? Да можно ли эдак-то? А в часть бы его, батюшка! Нешто на него, разбойника, суда нет? Да мы все твои холопы присягнем!

— Эх, теперь меня всякий грабить может. Не живой я, Сидор, а мертвец!

— С нами крестная сила! — даже отшатнулся от него старик, — что ты говоришь, батюшка!

— То, что есть! — и Брыков в волнении рассказал ему свою историю.

Старик крестился и всплескивал руками; наконец он, успокаивая барина, сказал:

— Батюшка, да ведь царь-то все рассудит! Не бойся! А мы тебе все, что живому, что мертвому, — верные холопы.

Брыков опустился на табуретку в кухне и бессильно схватился за голову. Все рушится, все падает. Богатый обращен в нищего, ограблен, лишен имени, и кем же? Братом!

Вечером он пошел к Маше.

Она встретила его радостным возгласом и спросила:

— Ну, что?

— Все плохо, — печально ответил он и рассказал ей о своем положении.

Девушка сделала ему предостерегающий знак и тихо сказала:

— Не говори отцу!..

Они вошли в горницу.

— Кха, кха, кха, — кашляя и охая, заговорил старик Федулов, здороваясь с Брыковым. — Ну, что, батюшка, каких дел наделали? Ась?

Брыков постарался сделать веселое лицо.

— Ничего! Худого особенно нет. Архаров генерал приказал мне государю просьбу подать. Он вскоре назад поедет… так проездом.

— Так, так! — сказал старик. — Ну, а с братцем Дмитрием Власовичем как? С имением?

— Что же? Мое при мне остается, — ответил Брыков, чувствуя, как краснеет под пытливым взглядом старика.

Тот покачал головой, пожевал губами, а потом, решительно тряхнув головой, сказал:

— Только знай одно, сударь мой: пока ты этих дел своих не окончишь, не невеста тебе моя Маша. И до той поры ты и дорогу сюда забудь, потому, для чего тень на нее бросать. А когда снова в права войдешь — милости просим!

Брыков побледнел и хотел возражать, но Маша незаметно стиснула ему руку Тогда Брыков поднялся и, сухо поклонившись старику, сказал:

— Благодарю, Сергей Ипполитович! Всего ждал я от людской злобы, только от вас таких слов не ждал. Думал, вы по-родственному.

— Не обессудь! — сказал старик, покачав головой, — сам видишь: дело несуразное. Не могу же я дочь за покойника выдавать. Иди, иди, не гневайся! Маша, Машенька! Где ты? А, вот видишь: она даже убежала от стыда. Иди, иди, друг Семен Павлович, и на меня не сердись! Я, дочку жалеючи, говорю так-то!

Смущенный и растерянный Семен Павлович вышел из дома Федулова, но в темном палисаднике его схватила за руку Маша, и он тотчас ожил, хотя предчувствие беды еще сильнее сжало его сердце.

— Сюда иди, милый, на зады! — шепнула девушка.

Они крадучись обошли дом и сели в беседку, устроенную над ледником.

— Что случилось? Отчего старик изменился? — спросил Брыков.

— Ах, милый, — прижимаясь к жениху, ответила Маша, — ведь за меня сватался твой брат, Дмитрий!

— Кто?

— Тсс! — остановила его Маша. — Кто? Брат твой! Ты ему всегда верил, а он — первый твой враг. И вот привязался он ко мне, и теперь отец за него выйти неволит. Милый, они все против тебя!

— Как, Маша? Я ничего не понимаю!

— Где же понять, милый. Я сама ничего не понимаю тут. К папаше ходит Воронов, такой поганый подьячий. Папаша во всем его наставляет, а он к Дмитрию идет и того учит. Они говорят, что ты теперь мертвый.

— А царь?

— Они говорят, что до царя далеко Милый! Сеня! Что с нами будет? Я за этого Дмитрия не пойду и лучше убью себя! Ведь я люблю тебя, Сеня! — и девушка залилась горькими слезами.

Брыков обнял ее и осыпал ее лицо поцелуями.

— Перестань, Маша! Никогда не может случиться, чтобы правда потонула. Ведь я — не вор, не злодей. За меня и товарищи, и друзья. Разве можно лишить меня жизни, если я жив, из-за одной ошибки? Царь исправит эту ошибку и все… Не бойся, моя крошечка! — и Семен Павлович стал целовать заплаканное лицо невесты. — Мы, как решили, так и сделаем — поженимся и заживем тихо да мирно. Только как мы с тобой венчаться будем?

Маша немного успокоилась и вытерла слезы.

— Обдумаем мы это сообща, Сенечка! Ты приходи сюда по вечерам в девять часов. Я перед сном всегда буду заглядывать сюда. А если что спешное, я оповещу тебя тотчас. — Она совершенно оправилась и решительно сказала: — Только знай: женой твоего брата я никогда не буду! Лучше смерть. Пусть отец проклянет — мне все равно… Да!

Семен Павлович крепко обнял ее, и они на миг замерли в поцелуе.

«Если бы кто-либо стал рассказывать мне такую историю, что случилось со мною, я не поверил бы», — думал Брыков, медленным шагом возвращаясь в свой разоренный дом.

В этот миг он услышал пьяный оклик. Он поднял голову и увидел верхом на коне вдребезги пьяного Башилова, того самого, что был отличен императором на смотре.

— Смотри, тебя Гессе увидит такого, — сказал ему Брыков, — живо на гауптвахте будешь!

— Не бойсь! — ответил Башилов. — Не таковский я! Меня ныне сам государь отличил! Слышь, получен приказ. Меня в Питер, в семеновцы! Ха-ха-ха! Завтра еду. Приходи провожать!

— Спасибо!

— А ты когда женишься?

— Где там жениться! Хлопот у меня полон рот, братец мой! Ограбили меня, имени лишили.

— А ты к царю! — качаясь в седле, сказал Башилов.

— Я так и думаю!

— А будешь в Питере, ко мне. Сперва прямо в полк, спроси: «Где Башилов?» — а потом прямо ко мне!

— Спасибо! Только, я думаю, мы и здесь все сделаем! — ответил Семен Павлович и, простившись с приятелем, пошел своей дорогой, а Башилов поправился на коне и затянул тихим голосом:

Не пастух в свирель играет
На прекрасных сих лугах

X Живой мертвец

Для Семена Павловича потянулись тяжелые дни надежд, сомнений и душевных терзаний. Ограбленный братом, он существовал только благодаря товарищам, которые охотно снабжали его деньгами.

— Бери, — говорил Ермолин, — есть о чем говорить! Будут у тебя опять деньги, ну, и отдашь мне.

— Эх, будут ли! — падая духом, говорил Брыков.

— А как же? Царь у нас строг и взбалмошен, а справедлив. Это всякий скажет!

Брыков оживал надеждой и томился в ожидании царского проезда. В городе ходили слуги, что государь уже тронулся из Казани, что он только ждал, когда уедут в Петербург Лопухины. Прошение на высочайшее имя было уже написано «живым мертвецом» и подано шефу полка, который обещал и от себя замолвить слово, так же, как и Архаров, хотя никто не знал, в каком настроении будет император.

— Никто, как Бог! — говорил Брыкову тот или другой из старших офицеров. — Правда — правдой, но и настроение много значит.

Слушая подобные речи, Семен Павлович вновь падал духом. Что, если почему-либо не удастся его дело, т. е. государь не изменит своего приказа? Ведь тогда полная гражданская смерть: ни имени, ни денег, ни Маши… Но, нет, этого не может быть!

— Есть же правда на земле, — с убеждением говорила ему Маша, когда они украдкой виделись в беседке над ледником, — а здесь даже и дела нет. Ошибкой тебя мертвым назвали. Смешно даже! Только все-таки торопиться надо, а то — смотри — твой братец уже о вводе во владение твоим имением хлопочет Я слыхала, как папаша с этим подьячим говорил.

— А Дмитрий у вас бывает? — глухо спросил Семен Павлович.

— Каждый день! А я прячусь. Уйду к себе, да и все! Отец сердится, грозит, а я так и сказала ему: «Убейте, а за него не выйду».

— Я готов убить его, — с ненавистью прошептал Брыков.

— Что ты, что ты, Сеня! Ведь он же — твой двоюродный брат! Потерпи, а тогда мы оба посмеемся над ним! — и Маша ласками утешала своего жениха, стараясь вселить в него бодрость.

Но, когда она оставалась одна, ее дух ослабевал, и ее охватывал страх за будущее. Несколько раз она подслушивала беседы отца с этим гнусным Вороновым и поняла, что если приезд императора задержится еще хоть на один месяц, то они успеют почти дочиста ограбить ее жениха, завладев его имуществом. Несколько раз слыхала она разговоры своего отца и с Дмитрием Брыковым.

«Господи, и есть же такие люди!» — с краской стыда и негодования на лице думала она, слыша, как отец продает ее, словно товар.

— Вы только торопитесь со вводом, — говорил старик, — а там он пусть оживет да поднимет тяжбу. Когда-то что чем кончится!.. Ведь, знаете, суд да дело… ха-ха-ха. А Машеньку я уже вам передам. По уговору.

— Я согласен на все! — воскликнул Дмитрий Брыков. — Вы получите полсотни десятин да, кроме того, я вам усадьбу отстрою. Только скорее бы все кончить!

— Скоро нельзя. Надо будет нам всем тогда отсюда уехать, да там в вотчине.

Маша замирала, слушая такие разговоры. Полно, уж отец ли ей — этот жадный старик? И она с ужасом говорила жениху:

— Милый, надо спешить! Ой, надо спешить!

— Что я могу? Все от государева приезда зависит, Маша. Молись Господу, чтобы все скорее да благополучно кончилось!

— Ах, я ли не молюсь!

Время шло мучительно долго, и не терял его только Дмитрий Брыков. Не жалея денег, он успел в суде всех смазать, чтобы только скорее вводили его во владение имуществом брата. Воронов помогал ему со всем усердием купленного негодяя.

Старый Сидор стороной узнавал про господские дела и по вечерам шептался на кухне с Павлушкой, Степаном-поваром и Антоном.

— Одно решать надо, — сказал он однажды. — Я своего барина ни в жисть не брошу. А как вы?

— И я, — подтвердил Павлушка.

— А я в бега, Сидор Карпович, — воскликнул Степан, — потому барину тогда повар не для чего, а тому черту я служить ни за деньги, ни дарма не буду!

— Так, — согласился Сидор, — в бега и того лучше!..

Брыкова даже узнать было нельзя: так он исхудал и пожелтел в это мучительное время. Каждый день он ходил в полк узнавать, нет ли новостей, и каждый день с отчаянием возвращался домой.

Был уже август месяц, когда на его квартиру прибежал посланный Ермолиным человек с извещением, что государь едет. Семен Павлович бросился к Маше и едва дождался вечера, чтобы увидеться с нею.

— Едет! Государь едет! — сказал он ей, сжимая ее руки. — Наша судьба решается!

— Помоги Боже! — прошептала Маша. — Я завтра к Иверской пойду. Пойдем вместе.

— Пойдем, — согласился Брыков, и на другой день они оба плача молились у чтимой иконы Иверской Божьей Матери.

Действительно, император Павел, едва узнал, что Лопухины тронулись из Москвы в Петербург, тотчас заторопился туда же. Образ чистой, прекрасной девушки неотступно стоял перед ним, своей красотой врачуя его душу и успокаивая ее. Он улыбался, думая о ней, и его лицо становилось при этом добрым и ласковым.

— Скорей! Скорей! — торопил он окружающих.

Царский поезд летел во всю конскую мощь, не зная ни пути, ни задержек, ни препятствий. Случалось, что загнанные лошади падали в дороге; тогда им торопливо обрезали постромки, дормез несся далее от подставы до подставы.

— В Москве одну ночь ночуем, — сказал государь своему личному секретарю. — Распорядись лошадьми!

Обрезков молча склонял голову и высылал вперед курьера с необходимыми инструкциями.

Словно ласточки весною, летели в Москву курьер за курьером со словесными и письменными приказами: ни парада, ни развода, ни бала, ни даже особенной встречи. Изготовить государю обед, а ввечеру ванну. Явиться с докладами к девяти часам; в одиннадцать государь уже почивать будет, а уедет в пять часов утра.

В Москве шли суетливые приготовления, отражаясь даже на уличной жизни. Во все концы неслись курьеры, то и дело видели скачущих Архарова или Гессе. Наконец император приехал. Его усталое лицо выражало удовольствие.

— Еще два дня — и мы в Петербурге, — сказал он Обрезкову. — Ну, докладывай дела, давай бумаги. Зови Архарова! — и, приняв ванну, он занялся делами, быстро решая пустые и мелкие и осторожно откладывая в сторону решения крупных. — Ну, а по полкам что?

— Казусный случай, — доложил Архаров, — вот прошение. Извольте проглядеть.

— Прочти! — сказал государь, кивая Обрезкову.

Тот прочел и сказал:

— Поручик Брыков просит принять его на службу вновь, так как был исключен из полка ошибкой, яко умерший!

Государь откинулся в кресле и задумался, а потом вдруг вскочил, гневно сверкая глазами, и закричал:

— Ошибка! Мистификация? Ты помнишь, мы в Казани подписали отставку Брыкова за болезнью, а тут вновь. Дай сюда! — от протянул руку к прошению.

— Ваше величество, — забормотал испуганный Архаров, — то брат, который…

— Знаю-с, — обрезал Павел и быстро набросал несколько строк. — Вот-с резолюция! А вам стыдно, сударь, да-с!.. Не знать, что офицер по два прошения подает. Пусть он радуется, что я добр! Ну-с, что далее?

Смущенный Архаров стал продолжать свой доклад.

На другой день трепещущий Брыков пришел к шефу полка за решением своего дела.

— Ничего не понимаю! — сказал ему полковник, — начните хлопоты снова!

— А что? — упавшим голосом спросил Семен Павлович.

— Да вот: отказ! Извольте прочесть!

Брыков взял свое прошение и на его полях прочел надпись:

«Исключенному поручику за смертью от службы, просящему принять его опять в службу, потому что жив, а не умер, отказывается по той же причине»[161].

Брыков перечитал роковую надпись еще раз и склонился над ней головой. Шеф полка, полковник Авдеев, с сочувствием взглянул на него и заговорил:

— Ты, Брыков, не очень того… ведь может быть…

Вдруг Брыков пошатнулся.

— Постой! Ты что же? Эй, кто там! — закричал растерявшийся полковник, но в этот момент Семен Павлович упал так тяжело, как мешок, на вощеный пол и остался лежать без движения в глубоком обмороке.

XI С новой надеждой

С Семеном Павловичем Брыковым сделалась нервная горячка. Полковой лекарь пустил ему кровь и поставил пиявки, но он метался, бредил и кричал в беспамятстве.

Полковник Авдеев, пыхтя и краснея, говорил:

— Вот оказия! Но я не могу его держать у себя в лазарете. Его нет, он выключен!

Ввиду этого больного перевезли в его квартиру.

— Батюшка, — в тот же день вопил и плакал старик Сидор, прибежав к Ермолину и упав ему в ноги, — пособи барину моему! Вместе вы хлеб-соль водили!

— Что такое? Что с барином? — всполошился добрый адъютант.

— Да что! Из полка его, голубчика, без чувствия всякого привезли. Горячка, слышь. А у нас в доме-то и положить некуда. Да это еще полбеды. Был братец евонный, Митрий Власьевич, кричит: «Все мое!» — из дома гонит. Говорит — барин-то наш мертвый! Хоть ты заступись, родимый!

— Как? — возмутился Ермолин. — Гонит из дома? Ах, он, негодяй! Постой, я сейчас! — и он, поспешно одевшись, пошел к Брыкову, кипя благородным негодованием.

Все офицеры знали историю двух братьев, догадывались о завистливой злобе Дмитрия, видели, что он без зазрения совести завладевает имуществом брата, но никто из них не мог бы допустить такую злобную жестокость, которую проявил Дмитрий Брыков.

— У себя твой барин? — входя в квартиру последнего, спросил Ермолин у Еремея, который с самого приезда из усадьбы водворился в прихожей нового барина.

— У себя, — лениво поднимаясь, ответил тот.

— Доложи, что капитан Ермолин!

Еремей ушел, и почти тотчас из комнаты выбежал Брыков, протягивая пришедшему обе руки.

— Что ж это ты с докладами? — радушно заговорил он. — Ты всегда для меня гость дорогой! Иди! Сейчас пунш устроим!..

Но Ермолин не подал ему руки и холодно ответил:

— Вы уже в отставке и мы — не товарищи.

Дмитрий Власьевич удивленно отшатнулся.

— Я пришел сказать, — продолжал Ермолин, — что ваш брат болен, что ему нужен покой, уход! Можете ли вы оставить его в покое или нет?

Брыков вспыхнул, потом побледнел и резко произнес:

— Я не знаю, о ком вы говорите. Мой брат умер.

— Вы знаете, что это только на бумаге.

— Мне это все равно, и я никому не советую вмешиваться не в свое дело!

Ермолин не выдержал.

— Тогда вы, сударь, негодяй! — вскрикнул он. — Если вам угодно драться, я жду ваших секундантов!

Недобрый огонь блеснул в глазах Брыкова, но он только желчно засмеялся:

— Ха-ха-ха! Мне драться! С вами? Вот потеха! Вы глупите и все! — и с этими словами он быстро скрылся за дверями.

Ермолин в бешенстве потряс кулаком, а затем, выходя на двор, сказал Сидору:

— Я возьму к себе твоего барина!

Старый дворецкий всхлипнул и сказал с чувством:

— Пошли вам Бог всего хорошего!

Ермолин в тот же вечер перевез к себе несчастного Семена Павловича и поместил в одной из комнат. Старый Сидор не захотел расстаться с барином.

— Пусть тот разбойник волоком тащит меня — не пойду! Умру лучше!

— Не бойся, старик, — говорили ему заходившие офицеры, — мы не дадим тебя в обиду.

Семен Павлович возбуждал общее сочувствие. Каждый день то тот, то другой офицер заходили справляться о его здоровье и вместе с этим выразить свое презрение к его корыстному брату.

А тот не терял времени. С помощью Воронова и подкупа он уже совершил ввод во владение и с ликующим видом путешествовал по Москве. Старый приказный Федулов принимал его снова с раскрытыми объятиями и шептался с ним целыми часами.

— Сделаю! — говорил он. — Разве она посмеет выйти из послушания? Прокляну!..

При этих словах Дмитрий, как ни был жесток, вздрагивал. Он все же любил Машу, и ему хотелось жениться на ней без грубого насилия.

— Подождем! — отвечал он старику. — Мы лучше так сделаем. Вы с нею в Брыково переезжайте. Пройдет полгода, год, и она сама уломается!

— Можно и так, — соглашался старик, но все же по целым дням мучил бедную Машу. — Твой Семен умер, — твердил он ей, — возьми ты себе это в толк!

— Не возьму, — тихо, но настойчиво отвечала Маша, — я видела его, люблю его, он — мой жених!

— Дура! Он — покойник!

— Живой-то?

— Да, живой покойник! У нас царская воля — закон, матушка, вот что! Ежели царь говорит: «Ты умер», значит, так и есть!

— Здесь ошибка! Он к царю пойдет!

— Тьфу! Пущай идет! А ты пойдешь за Дмитрия!

— Никогда. Лучше смерть!..

Маша страдала невыносимо. Она знала теперь все: знала, что ее жених по бумагам считается мертвым, что он ограблен братом и что он действительно борется со смертью.

— Марфа! — со слезами говорила она старухе-няньке, — что я за несчастная! Что будет со мною!

— А что, голубка, не возьму я в толк, — шамкала нянька. — Мучает тебя барин-то, а ты плюнь. Вот как сокол твой выздоровеет, так и свадебку справим! Я сегодня у Иверской молилась.

— Ах, няня, ведь он — мертвый.

— Как мертвый? С нами крестная сила! Убережет Господь, выздоровеет!

Маша не могла говорить с нею и оставалась одна со своим горем. Только раз, улучив час времени, она успела сбегать к Ермолину и взглянуть на своего жениха.

— Не робейте, — утешал ее славный Ермолин, — он поправится. А там мы его в Питер снарядим. Да царя доберется и авось правду сыщет!

— Дай Господь! — набожно произнесла Маша.

У нее осталось одно утешение — молитва. И она молилась за здоровье своего жениха и за успех дела, молилась за его и за свое счастье.

Сильный и молодой организм Семена Павловича победил болезнь. На девятый день он пришел в себя и стал медленно поправляться.

Прошло еще две недели — и Брыков мог уже, не боясь волнений, говорить о своих делах.

— У тебя одно средство, — с жаром сказал ему Ермолин, — ехать в Петербург, увидать царя и молить его.

— И в Сибирь?..

— Брось. Ведь это говорят больше. Поверь, что ему доступны и участие, и сожаление. Я слыхал, что он даже не сердится, если его ошибку укажут. Да и потом, — прибавил он, — ей-Богу, Сибирь даже лучше, чем твое теперешнее положение. Ну, что ты теперь? А? Мертвец, да и только! Смотри, твой милый братец уже завладел твоим добром! У тебя ни имени, ни прав. Ты жить не можешь!.. А кроме того и твоя невеста!

Семен Павлович не выдержал.

— Ты прав! Я еду! Только, — и он грустно улыбнулся, — на что я поеду?

— Об этом не хлопочи! — сказал Ермолин, — мы все тебе собрали на дорогу денег, а в Питере ты прямо у Башилова остановишься. Он уж уехал.

Брыков с благодарностью пожал руку Ермолину.

— Брось, — сказал тот, — это даже не услуга. Мы ведь знаем, что твое дело выигрышное, и попируем у тебя на свадьбе.

После этого разговора к Семену Павловичу вернулась энергия. Его здоровье крепло с каждым днем, и через два месяца он уже стал собираться в дорогу.

— Надо все-таки, чтобы твой братец ничего не знал о наших планах, — сказал ему Ермолин. — Ведь он просто убийц подослать может.

— Да, он отравлял меня, но ему не удалось, — ответил Семен Павлович.

— Тьфу, гадина!.. — плюнул Ермолин и, побеседовав еще немного, ушел.

— Сидор, — сказал Брыков в тот же вечер, — сделай мне доброе дело. Проберись сегодня к Марии Сергеевне. Скажи, что барин, мол, едут и вас повидать желают.

Старик только кивнул головой и тотчас взялся за картуз. Через час он вернулся и сказал:

— Ввечеру будут… как стемнеет.

— Я уйду на это время, — сказал Ермолин.

Семен Павлович благодарно пожал ему руку и с нетерпением стал ждать вечерних сумерек.

XII Последнее свидание. Отъезд

Старая Марфа кряхтела и ворчала, с трудом поспевая за Машей, которая спешно шла на последнее свиданье со своим несчастным женихом.

— Ох, грехи, грехи, — говорила старуха, — и виданное ли дело, чтобы девка сама к жениху шла! Ах, ты, Господи! Коли сам узнает, что будет мне, старой? У, бесстыдница! Воротись! Право слово, воротись! Ведь срамота!

— Нянюшка, миленькая, — молящим голосом уговаривала ее Маша, — в последях ведь, золотая моя! Уедет он! Одна я останусь. Сама знаешь, что теперь за жизнь у нас.

— Ну, ну, — смягчилась старая нянька. — Бог даст, царь помилует да еще наградит. Нешто правды-то нет на свете? Есть, ласточка моя, есть! Знаешь ли ты дорогу-то?

Маша улыбнулась сквозь слезы и проговорила:

— Я у него была раз… когда он болен был.

Они прошли две улочки, и Маша вскрикнув ускорила шаги.

— Вот и дом их! Вот и Сидор стоит!

— Постой, постой, коза! Нешто догоню я тебя?

— Он! — воскликнула в это мгновение Маша и быстро побежала по пустынной улице.

Семен Павлович вышел на крылечко поджидать Машу и, увидев ее, не выдержал и сам и побежал ей навстречу. Они сошлись и схватились за руки. Маша чуть не бросилась ему на грудь, но старый дворецкий да Марфа стесняли ее. Поэтому она лишь крепко сжала руки Семена Павловича и тихо сказала:

— Как изменился ты!

Он ответил ей нежным пожатием, сказал: «И ты похудела, Маша. Пойдем!» — и рука об руку они вошли в дом.

Маша едва переступила порог горницы, как тотчас порывисто обняла Брыкова и крепко прижалась к нему.

— Милый, хороший! — страстно проговорила она, — как я люблю тебя! Как я страдала!

Он крепко поцеловал ее и, посадив на диван, сел рядом с нею и взял в свои ее руки.

— А я? — ответил он, — и тогда, и теперь! Ну, будет, — перебил он себя и заговорил: — Я еду, Маша! Завтра уеду и хотел обо всем сговориться с тобою. Прежде всего, — его голос дрогнул, — я тебя, Маша, не связываю. Я попал в несчастье, но ты… ты свободна!..

— Сеня, — с горечью ответила девушка, — да разве я не люблю тебя?! Нет, нет, — порывисто произнесла она, — пока ты вправду не умер, я — твоя! Лучше в монастырь, чем за другого!.. — и она тяжело перевела дух и улыбнулась сквозь слезы.

Семен Павлович страстно обнял ее, и его лицо повеселело.

— Ну, теперь, — сказал он, — мне ничего не страшно. Не за себя я хлопотать поеду, а за наше счастье. — Он встал, прошелся по горнице, сел и снова сказал: — Ну, так поговорим теперь о деле. Мучают тебя?

— Очень! Отец грозит проклятием, а он все ездит с подарками и… — Маша вздрогнула, — все руки целует…

— Гадина! — воскликнул Семен Павлович.

— Они хотят меня в Брыково везти и там будут мучить!

Брыков тяжело перевел дух.

Маша тихо взяла его за руку и промолвила:

— Но ты не бойся! Я — сильная! Я не поддамся им! А если уж очень худо будет, то убегу… к тебе!..

Брыков молча кивнул головой.

— Что они могут сделать? — продолжала Маша. — Только приставать! Я отмолчусь от них. Жечь? Убить? Ведь этого не сделают.

Брыков тяжело перевел дух.

— Да, да, понятно, — заговорил он, — но как тяжело мне, Маша, оставлять здесь тебя, одну!.. Пиши мне! У меня здесь лучшие друзья. Вот хоть Ермолин. Я скажу ему, и через него у нас будут сношения. Все ему пиши, а он перешлет. И еще вот что: если тебе станет очень плохо, беги к нему. Он тебя ко мне переправит. Не бойся его!..

Маша кивала головой на его слова и не могла сдерживать слезы, неудержимо катившиеся из ее глаз. Ах, то ли она ожидала от судьбы! И вот чем заменила действительность ее светлые грезы!

Семен Павлович тихо обнял ее и нежно заговорил:

— Маша! Сердце мое, не плачь! Не надрывай души! Мне так тяжко, так тяжко!

— Прости, милый, но я… но мне… — и она неудержимо разрыдалась.

Брыков торопливо подал ей воды и стал нежно утешать ее.

Эх, перемелется и мука будет! Они еще молоды. Счастье все впереди, перед ними. Не может быть, чтобы долго могла удержаться такая нелепость, какая случилась с ним. Царь и умен, и добр, и справедлив; правда выйдет наружу и они еще посмеются.

— Не плачь, Маша! Не плачь, мое сердце! Смотри, пройдет два-три года, и мы сами посмеемся над этой историей.

Девушка понемногу успокоилась и улыбнулась жениху. Он снова обнял ее, она прижалась щекой к его щеке, и они начали опять говорить о своих чувствах. Время летело, и они не замечали его. Свечка оплыла и едва мерцала под огромным нагаром, за дверями нетерпеливо ворчала Марфа; но молодые люди ничего не замечали и говорили без умолку, пока наконец Марфа сердито не окликнула своей питомицы. Тогда они очнулись как ото сна.

Наступило расставание. Они обнимались, клялись друг другу и обнимались снова.

— Я провожу тебя! — сказал Семен Павлович.

— Проводи!

Он прошел с нею по всем пустынным улицам и наконец расстался.

Маша заплакала, и Марфа не могла утешить ее, а Семен Павлович шел назад, не замечая дороги, и думал: что ждет его, ее? Ему всюду грозит опасность, и его брат, его враг, дремать не станет! Увидать царя! Но еще, пока доберешься до царя, всего натерпишься… А с Машей? Брыкову представлялись картины той нравственной пытки, которая ожидала ее. Постоянные попреки отца. О, он знает, что это за старик. Ему бы только деньги и деньги. Про него весь приход рассказывает ужасные вещи. Разве у него есть сердце, разве он — отец для дочери? Она для него — ценность, и он не стеснится продать ее. И потом ухаживанья этого негодяя!..

Несчастный Брыков схватился за голову.

Когда он вернулся, Ермолин былуже дома.

— Что это ты какой? — сказал он. — Стыдно тебе. Крепись!

— Какой я?

— Да краше в гроб кладут.

— Я уже и похоронен, — усмехнулся Брыков.

— На бумаге. Но назло всем живи! Виделся?

— Да! Машу хотят увезти в усадьбу и уже там мучить. Вот что, брат, я сказал, чтобы она через тебя писала.

— Ну, понятно!

— И потом вот еще: если ей станет очень тяжко, она прибежит к тебе. Ты укроешь ее, а потом ко мне, в Питер, если я там буду.

— Ладно! Ну, а теперь я говорить буду! — сказал Ермолин. — Вот, во-первых, тебе тысяча рублей! — и он поставил на стол шкатулку. — Брось, не благодари. Это — дело товарищеское. Надо будет, еще дадим! Это раз. А потом: ведь ты — мертвец по бумагам и тебе, пожалуй, и подорожной не дадут. Так вот, — и он положил на стол бумагу, — ты — мой дворовый. Не сердись, братец! У меня один художник есть, так это — его подорожная.

— Не думал я в крепостных числиться, ну да ничего не поделаешь тут! Спасибо тебе! — и Семен Павлович крепко поцеловался с Ермолиным.

На другое утро он выехал на почтовых вместе с неразлучным Сидором.

— Пусть меня в беглых считают, — решительно сказал Сидор, — авось Митрий Власьевич не погонится!

Их провожала целая кавалькада офицеров.

— Стой! — крикнул Ермолин, когда выехали за заставу. — Здесь отвальную устроим!

Семен Павлович вышел из коляски, офицеры спешились, и на лужайке, у дороги, появились вина и закуски.

— Пей, Сеня! — говорили бывшие его товарищи, чокаясь с ним. — Дай Бог тебе удачи!.. Ворочайся, да за свадьбу!.. Насоли своему братцу!

Брыков был растроган этим общим сочувствием.

— Спасибо, друзья! — отвечал он со слезами в голосе и обнялся с каждым.

Уже солнце поднялось на полдень, когда друзья допили последнее вино, и Брыков снова сел в коляску.

— Ну, давай Бог удачи! Пиши! Кланяйся Башилову! — раздавались возгласы.

— Эй, вы, соколы! — закричал подвыпивший ямщик, и кони рванулись с места.

Офицеры еще постояли на дороге, махая шапками вслед уносившейся коляске, а потом сели на коней и медленно вернулись в Москву, говоря о Брыкове и о риске его предприятия.

XIII В пути

Быстро промчался Семен Павлович до первой станции, но уже тут начались его мытарства. Увидев быстро несущуюся тройку, и ямщики, и смотритель вышли взглянуть на седока. Смотритель почтительно помог выйти Брыкову из его коляски.

— Лошадей! — сказал тот, идя в станционную комнату.

— Мигом! — ответил смотритель, юркий господин с длинным носом и хитрым, пронырливым взглядом. — Не прикажете ли чайку, пока запрягают? — спросил он вкрадчиво. — Может, и скушать что? У меня-с кухня!

— Чаю дайте! — сказал Брыков.

— А покамест позвольте подорожную, сударь…

Брыков подал. Смотритель бегло прочел ее и сразу переменил свой тон. Он даже обозлился на себя. Думал — барин и вдруг: дворовый дворянина Ермолина, художник Петр Степанов! Он презрительно оглядел Брыкова и скрылся.

Прошло полчаса, час ожидания, и Семен Павлович наконец потерял терпение.

— Эй! — закричал он, выходя из комнаты — Где смотритель? Что же чай? Где же лошади?

— Ты очень не шуми тут, — спокойно ответил ему смотритель, вдруг появляясь из соседней каморки, — самовара нет и чая не будет, а что до лошадей, так еще обождать надо. Вот обратный вернется и поедешь!

Брыков вспыхнул и поднял руку для удара.

— С кем говоришь ты! — воскликнул он.

— С дворовым! — грубо ответил смотритель и, зорко осмотрев Брыкова, прибавил: — А может, и того хуже!

Семен Павлович невольно отшатнулся и замолчал.

— Ты уж оставь их, батюшка, — шепнул ему Сидор, — смотри, еще в беду попадешь.

Брыков смущенный вернулся в комнату и решил терпеливо ждать.

Смотритель в злобной радости заставил его прождать часов шесть и наконец отпустил, предварительно ворча:

— Всякая челядь еще командовать хочет! Жирно будет!

И так было почти на каждой станции. Едва смотритель заглядывал в подорожную, как тотчас менял свое обращение.

Это несказанно мучило Брыкова, воспитанного в тогдашних традициях богатого дворянства. Сколько раз он расправлялся с этим народом нагайкой, и вдруг они с презрением шельмуют его, как крепостного.

Но случалось, что иной смотритель, пораженный несоответствием его манер и замашек с подорожной и еще более отношением к нему Сидора, начинал чинить ему допрос, расспрашивая его о господах, прошлом и его надобностях в Петербурге.

Это бывало еще мучительнее для Брыкова. Он не раз попался бы или затеял бы шумную историю, если бы не его старый слуга, который искусно выручал его из этих неприятностей. Он сам вступал в беседу со «следователем» и ловко отвечал на его вопросы, а по дороге обыкновенно наставлял Брыкова.

— Нетто так можно? — говорил он с укором. — Теперь, чем к Питеру ближе, тем все опасливей, а вы ишь так и рвете. А вдруг иной скажет: «Сем-ка я к исправнику! Какой-такой дворовый?»

— И лучше! Я просто глупость сделал, что так поехал.

— A-то как иначе? Мертвецом?

— Мертвецом!

— Да нас тогда в кандалы закуют, вот что. Нетто кто поверит, что это вы и есть мертвец-то! И-их, батюшка! Говорите вы неподобное. Нет, уж вы, батюшка, смиритесь!

И Семен Павлович смирялся, дожидаясь на станциях иногда целыми днями потому только, что смотритель боялся приезда более важных лиц, чем простой дворовый, и удерживал для них лошадей.

Нередко случалось, что на глазах Брыкова разбирали все тройки. Какой-нибудь помещик, купец, не говоря уже о военных, — все получали лошадей раньше его. Он злился, бессильно сжимал кулаки и… поневоле терпел.

На одной из станций, уже переехав Тверь, Брыков дожидался лошадей, как вдруг к конторе лихо подкатила тройка, и из тележки быстро выскочил высокий, смуглый, красивый офицер.

— Лошадей! — отрывисто приказал он.

Смотритель поклонился чуть не до земли и развел руками.

— Не велите казнить, ваше благородие, ни одной лошадки свободной нет. Все в разгоне!

Офицер ответил обычное ругательство и вошел в комнату. Увидев Брыкова, он окинул его быстрым взглядом и, видимо довольный осмотром, поклонился ему.

Брыков, зная по опыту, как опасны для него теперь знакомства, ответил учтиво, но холодно и поднялся выйти из горницы, как вдруг офицер сказал ему мягким голосом:

— А позвольте узнать, сударь, не служили ли вы в Москве в военной службе?

Семен Павлович вздрогнул, но тотчас оправился.

— Изволите ошибаться, — ответил он, — я — дворовый человек дворянина Ермолина!

Офицер изумленно взглянул и смущенно произнес: «Никогда не поверил бы!», а потом позвал к себе слуг, двух коренастых малороссов, и велел им подать себе на стол закуску и самовар. Те быстро исполнили его приказания. Офицер сел за стол и с открытым лицом обратился к Брыкову.

— Не откажись, милый человек, разделить со мною хлеб-соль! — сказал он, — хоть ты и дворовый, но сдается мне, что что-то не так это! Ну, да мне все равно, — быстро произнес он, заметя смущение Брыкова, — я только ради компании! Милости просим!

Семену Павловичу нельзя было отказаться, и он сел с офицером. Что-то знакомое показалось ему в чертах последнего, но он не мог припомнить, где и когда видел его.

Офицер радушно угостил его, и вскоре между ними завязалась непринужденная беседа. Брыков боялся говорить о себе и больше говорил о Ермолине, как о своем господине, и о драгунском полке, а офицер рассказывал ему, как был в Киеве, видел родной дом, ездил по своим имениям. Брыков чувствовал, что этот офицер представлял собою какое-то влиятельное лицо.

— Тройка заложена! — доложил смотритель спустя добрых три часа.

Офицер встал, протянул Брыкову руку и смеясь сказал:

— Теперь меня не обманете! Вы — барин, а не дворовый! Ну, да мне ваших тайн не надо!..

Брыков смутился и что-то невнятно пробормотал.

— Ну, ну, — ответил офицер, — всего доброго! В Петербурге, может быть, свидимся! — и, кивнув Брыкову, он вышел из горницы.

— Кто это? — спросил Семен Павлович, когда тройка отъехала.

Смотритель, пожав плечами, ответил:

— Офицер! Полковник Грузинов.

— Грузинов! — воскликнул Брыков и с досадой хлопнул себя по лбу.

Грузинов! Этот фаворит императора, который неразлучен с ним, который спит в одной спальне с ним! И как он не узнал раньше его имени. Был такой случай, и он упустил его!

— Ах, Сидор, Сидор, — сказал он, когда они поехали дальше, — ты шепнул бы мне только!

— А я почем знал-то? Офицер, офицер и есть. Мало ли их я перевидал! А тужить вам, сударь, нечего. Приедете в Питер, и к нему!

— Ну, там он совсем иным будет, чем в дороге.

От станции Валдай уже начал чувствоваться Петербург. Смотрители станций все были до крайности нервно напряжены. Из Петербурга то и дело встречались быстро несшиеся фельдъегерские тройки. Лошади все в пене распластывались от бега; легкий тарантас метался из стороны в сторону и в нем полуприподнявшись находился лихой фельдъегерь, который должен был так мчаться с каким-нибудь царским приказом, может, неделю, другую и немедля вернуться назад. Случалось по дороге встречать и крытые повозки с солдатами на облучке. Брыков бледнел, видя их. Он знал, что везут обреченных на ссылку, обреченных иногда за пустое слово, за неловкий шаг.

«Вдруг и меня так?» — мелькало у него в уме, и он дрожал от страха.

— Колпино! А там Петербург! — сказал однажды Сидор. — Ну, помоги Господи! — и он широко перекрестился.

Семен Павлович невольно последовал его примеру.

Последний перегон. Три станции — и он будет в столице хлопотать о своей участи. Кони мчались, а он лежал откинувшись в коляске и шептал про себя молитвы. Петербург был уже в десяти верстах.

XIV Брат без брата

Дмитрий Брыков торжествовал, и его жесткое лицо теперь постоянно освещала зловещая, торжествующая улыбка. Дня три спустя после болезни Семена Павловича, он при деятельной помощи денег и Воронова был уже введен в наследство и из полунищего, жившего от щедрот брата, обратился в богача.

«Все мое!» — усмехался он, думая об имуществе брата, о его имениях и людях.

Повар Степан, конюх Антон и казачок Павел, бывшие слуги Семена Павловича, стояли, переминаясь с ноги на ногу, в прихожей Брыкова, и он грозно говорил им:

— Теперь я — ваш барин! Запомните это! Брат был вам потатчик, ну а меня вы немножко знаете, так смотрите! — и он внушительно погрозил им пальцем. — Что же там насчет всяких глупостей, что вам Сидор наговаривал, так я его, старого хрыча, на днях потребую и на его шкуре покажу вам, кто теперь у вас настоящий барин! Идите! Федька вам покажет и место, и дело.

Слуги Семена Павловича пошли, угрюмо почесывая затылки, а Федька сказал им в виде утешения:

— Еремей теперь над вами главой будет. Ен вам покажет! Злой то ист, как пес…

Дмитрий Брыков торжествовал. В подмосковное именье он явился в сопровождении исправника и, собрав сход, нагнал на всех такого страха, что мужики с воем повалились ему в ноги. Однако он не терял времени и изо всех сил торопился выбраться скорее из Москвы, где чувствовал себя далеко не спокойно.

Со стариком Федуловым он сговорился скоро.

— Теперь я еду, а вы, значит, ко мне так через месяц, — сказал он старику, — я там уже и домик вам, и все хозяйство изготовлю. Прямо на готовое.

Жадный старик широко улыбался и кивал головой.

— Только домик продам и сейчас же! Наши сборы какие! Раз, два — и готово. Только домик продам.

— И отлично! Чем скорее, тем лучше. А я так завтра и в дорогу.

— С Богом!

На другой день Дмитрий Брыков пришел проститься. Маша не хотела спуститься к нему из своей светелки, но старик поднялся к ней и, грозно хмуря брови, сказал:

— Ты у меня не дури! Я этих шуток, знаешь, не люблю! За косы вниз потащу. Ну, иди! Живо!

Бледная, с глазами, припухшими и красными от слез, Маша сошла вниз и покорно сказала отцу, не взглянув даже в сторону ненавистного Дмитрия:

— Вы меня звали, батюшка?

— Звал! — сухо ответил старик. — Вот наш благодетель, Дмитрий Власьевич, уезжает, так проститься хотел!

Маша не двинулась с места, не подняла головы, зато у Дмитрия горячей страстью вспыхнул взор и он, быстро приблизившись к Маше, взял ее руку, после чего глухо сказал:

— Марья Сергеевна, я не хочу быть для вас пугалом, потому что люблю вас! И, Бог даст, вы оцените мою любовь!

— Никогда! — пылко ответила Маша.

Дмитрий вздрогнул, и его глаза вспыхнули недобрым огнем.

— Не давайте зарока! — сказал он. — Я всегда добивался своего. Смотрите, брат шел против меня и умирает.

Маша подняла голову и с презрением взглянула на Дмитрия.

— От вашей подлости! — сказала она резко и вышла из горницы.

Старик испуганно взглянул на своего гостя, но тот только пожал плечами и произнес:

— Объездится!

— Хи-хи-хи! — засмеялся старик. — Вестимо, не в девках же ей сидеть. А на грубости уж простите. Совсем не в себе она теперь.

Дмитрий беспечно махнул рукой, но, возвращаясь домой, в бессильной ярости кусал себе губы.

«Поганая девчонка! Другая радовалась бы, а эта. Ну, да подождем! Обломается, и тогда… — и он злобно улыбнулся, — я покажу ей себя!.»

— Совсем уезжаем! — сказал он Еремею, вернувшись домой. — Поезжай в именье и вышли из него шесть подвод для имущества, а я здесь укладкой займусь!..

В тот же вечер Еремей уехал, а шустрый Павел выскользнул и осторожно прибежал к Ермолину, где тогда лежал больной Семен Павлович, вызвал старого Сидора и сказал ему:

— Еремея сейчас в усадьбу ирод наш послал. Переезжать туда навовсе собирается.

Старик тряхнул головой.

— Пусть! Не надолго уедет. Лишь бы барину нашему Бог здоровьице дал!

— Подай ему Господи! — повторил за ним и Павлушка.

— Ну, а еще что?

— Да сейчас только и есть. Как поедем, я прибегу сказать!

— Прибеги, Павлуша, прибеги! Да еще вот что: староста-то там у нас грамотный. Так ты к нему ходи да нам отписки давай: как и что. Понял?

— Чего не понять? Прощенья просим, Сидор Карпович!

Семен Павлович медленно выздоравливал, а Дмитрий Власьевич спешно собирался в дорогу. Его слуги складывали вещи, увязывали узлы, упаковывали мебель, а сам он ходил по комнатам и улыбался, думая о своей беспечной жизни. Вот он женится на Маше и тогда что ему? Черт не брат!.. Богат, обеспечен, женат на любимой девушке. Ха-ха-ха! И никакого не сделано преступления. Он даже рад, что отравление не удалось. Ведь теперь его брата нет в живых по указу самого императора! Ха-ха-ха!

— Кх, кх! — послышалось позади него, и он быстро обернулся.

— Честь имею! — сказал сладким голосом Воронов, который стоял в дверях и, потирая потные красные руки, неуклюже кланялся своим чурбанообразным туловищем.

— А! Дмитрий Авдеевич! — небрежно сказал Брыков. — Чего тебе?

Воронов сделал два крадущихся шага к нему и, обнажив улыбкой черные корешки вместо зубов, сказал:

— Кх, кх! Прослышал я, что в отъезд собираетесь?

— Да! Что мне тут делать?

— Кх, кх! — Воронов усиленно стал тереть руки, словно мыл их мылом. — А как же насчет меня, насчет то есть расплаты со мною?.. А?..

Дмитрий нахмурился. Никогда он не был охотником платить, а теперь, когда стал богат, еще менее.

— Какая расплата? — мрачно сказал он. — Я, кажется, с тобою в расчете.

— Шутить изволите! — пробормотал Воронов. — Ведь мы уговорились тогда еще при Сергее Ипполитовиче с вами!

— Не помню! — тряхнул головой Дмитрий. — Да и кроме всего ведь ты с меня полтысячи рублей получил?

Воронов весь съежился, и его лицо перестало улыбаться.

— Так рассуждать изволите? Да ведь эти пятьсот рублей я для ускорения дела вашего все роздал и своих еще не видел; ведь я вам из-за процента работал, а не ради спасения! У меня жена есть!

— Да мне-то что? — грубо сказал Дмитрий. — Я дал пятьсот и все тут! Не именье же мне тебе подарить!

— Ах, вы так? Кх, кх… — бледнея и теряясь, сказал Воронов. — Ну-с, так я…

— Ты еще грозить мне? — Дмитрий вспыхнул и поднял руку. — Вон, приказная душа, а не то…

Но угрозу повторять не было нужды. Воронов съежился и зайцем стрельнул в двери.

Дмитрий перевел дух и усмехнулся:

— Дурак тоже! Думал с кого сорвать!

В это мгновение в открытое окно просунулась голова Воронова.

— Вы меня вспомните! — произнес он и тотчас же исчез.

Дмитрий погрозил на окно кулаком и успокоился.

Через три дня он уже был в деревне, в том Брыкове, где провел со своим братом и детство, и юность. Он тотчас поставил Еремея у себя дворецким, назначил другого старосту и определил наказания за всякий даже маленький проступок.

— На глазах жить будете! Спуска не дам! — погрозил он оробевшим мужикам.

Недалеко от его усадьбы стоял охотничий домик, и он, предназначив его для Федулова с дочерью, торопливо стал прибирать его к их приезду.

Недели три провел он в томительном ожидании. Наконец по дороге показался возок, и Дмитрий встретил Федуловых.

Маша даже не взглянула на него и походила на приговоренную к смерти. Дмитрий насильно поцеловал ее руку, злобно думая, что она «обойдется». Федулов поцеловался с ним, выйдя из возка, и сказал вместо приветствия вполголоса:

— Слышь, Семен-то выздоровел и в Питер укатил, к царю прямо.

Дмитрий вздрогнул и побледнел.

— Помирись с Вороновым, — сказал Федулов, — он все дело обмозгует. Беда ведь, коли Семену успех будет!..

XV Капитан семеновского полка

Еще черти, как говорится, на кулачках не дрались, как угрюмый хохол, денщик Ивашка, стал будить своего барина, капитана семеновского полка Башилова. Молодой человек не хотел подыматься и мычал, брыкаясь ногами, но флегматичный Ивашка методически встряхивал его за плечо и повторял:

— Ваше благородие, подыматься пора! Ученье скоро.

— У, черт тебе дядька! — выругался Башилов и наконец раскрыл глаза, но тут же мысль о строгой дисциплине мелькнула в его голове и он, быстро сев на узкой постели, тревожно спросил: — Что? Не проспал я?

— А як же! — ответил Ивашка. — Я же будил-будил, толкал-толкал!

— Который час?

— У все четыре!

Башилов вскочил как ужаленный.

— Ах, ты, скверная образина, — закричал он хриплым голосом, — хохол неумытый! Как же я поспею теперь? Одеваться! Живо!

Ивашка степенно подал умыться своему барину и стал помогать одеться; это была целая процедура, особенно с уборкой головы, хотя у всякого офицера был парик. Наконец Башилов оделся и взял треугольную шляпу. В высоких ботфортах, в туго натянутом мундире с воротником под самые уши, со шпагой назади, в крагах, с косой и буклями, он имел вид бравого, настоящего павловского солдата, крепкого, рослого, здорового.

— Хоть съешьте чего, — сказал Ивашка, — что же так, голодному-то!

Башилов только сердито посмотрел на него и крикнул:

— Из-за тебя, скотины, еще опоздаю, а ты: «Съешьте»!

— Не беспокойся, ваше благородие, — широко улыбнулся Ивашка, — теперь еще только половина четвертого. Я так, для страха сказал!

— Как? Наврал?! Ах, ты!.. Да я тебя!.. — вспыхнул Башилов, но, тотчас успокоившись, спросил: — А что поесть-то?

— Курица есть и сбитень. Я разогрел его!

— Тащи! — и Башилов присел к столу и жадно начал есть принесенное Ивашкой.

В окно смотрел хмурый осенний рассвет, и убогая комнатка капитана гвардии казалась еще несчастнее. Он снимал у огородника избу в одну горницу с печкой за перегородкой, где жил его денщик. Бревенчатые стены не были ничем украшены: только в углу висели старый халат да офицерский шарф; мебель этой горницы составляли: два жестких дивана, четыре стула, стол и узкая походная кровать, да в углу стояла целая куча чубуков от трубок.

Башилов поел, резко сорвался с места и схватил шляпу; денщик развернул перед ним серую шинель.

— А что на обед будет? — спросил он.

— Каждый день, дурак, с пустяками лезешь! Что, что? Делай, что хочешь!

— А гроши?

— А гроши? — передразнил его Башилов. — Что, я делаю их, что ли? Займи где-нибудь! — сказал он и быстро скользнул в двери.

— Смордовать где качку, — пробормотал Ивашка, задумчиво почесав в затылке, — а хлеба в лавке дадут.

Тем временем Башилов уже храбро шагал по лужам и грязи под мелким осенним дождем, торопливо направляясь к казармам.

Сегодня был назначен у них плац-парад и, того гляди, мог приехать и сам император. При этой мысли Башилов ускорил свой шаг.

Он жил на Конной площади, и до семеновского полка ему надо было пройти немалый конец по Обводной канаве; но он сокращал путь, перелезая по дороге плетни и идя прямиком по огородам и пустырям.

— Эй, Башилов? — окликнул его веселый голос недалеко от казарм, и с ним сравнялся маленький толстый поручик.

— Башуцкий! Здравствуй! — ответил Башилов. — Что вчера делал?

— Что? Продулся! Ха-ха-ха! Сегодня отыгрываться буду! Греков звал! У него чуть не ассамблея готовится. Прелестниц назвал! Пойдешь?

— Ни гроша нет! — уныло вздохнул Башилов.

— Глупости! Он же даст и на почин!

— Э, други! — крикнул сзади молодой голос, и их догнал штабс-капитан Вишняков. — Говорят, государь приедет?

Офицеры кивнули ему в ответ и вошли в казармы, где каждый направился в свою роту.

В низкой огромной комнате толпились солдаты Башилова. Он поздоровался с ними и приказал выводить их на двор. Там уже выстраивались ряды. Шеф полка метался, хрипло крича, офицеры суетились, и только Башилов спокойно выравнивал свои ряды.

— Музыка, вперед! — закричал командир второго батальона, — шагом марш!

Солдаты, брякнув ружьями, потянулись со двора на огромный плац. Впереди ехал шеф полка, тучный полковник, рядом с ним командир второго батальона и позади них два адъютанта и горнист. Офицеры и солдаты шли без шинелей; дождь монотонно поливал их и портил мундиры и настроение духа.

На площади уже выстраивались ряды измайловцев. Семеновцы установились тоже, и наступило томительное ожидание. На краю площади стал собираться народ, неизвестно откуда появились собаки.

— Едут! — вдруг пронеслось по рядам.

— Стройсь! Оправьсь! — раздалось тут и там.

Произошло движение, и потом все застыло и замерло.

«Хлюп, хлюп, хлюп», — раздалось шлепанье конских копыт по грязи, и в сопровождении четырех лиц показался император на своем неизменном Помпоне, огромной английской лошади. Он был в темно-зеленом мундире, с одной звездой на груди, в белых лосинах и крагах, с хлыстом под мышкой.

— Здорово, молодцы! — весело произнес он и при дружном крике солдат медленно поехал по их рядам.

И солдаты, и офицеры читали в душе молитвы, боясь какого-либо неосторожного упущения, ничтожного по существу, но в глазах взыскательного Павла могущего обратиться в преступление. На этот раз государь был в благодушном настроении.

— Вот, сударь мой, — говорил он ехавшему за ним полковнику Грузинову, — настоящие солдаты, гатчинская выправка! — и улыбался.

Проехав все рады, он остановился у края площади и был окружен толпой зевак и собаками Он опустил руку в задний карман мундира, вынул булку и стал крошить ее собакам.

— Ну, ты, ты! Жадная, — кричал он изредка и отгонял хлыстом слишком дерзкую собаку.

А роты тем временем выстраивались, приготовляясь к маршу.

Наконец император скормил всю булку и махнул собакам. Те тотчас отбежали прочь.

— Ну, теперь прошу отодвинуться, — сказал государь толпе зевак и шепнул Грузинову: — Начинать!

Тот поскакал к семеновцам.

— Стройтесь! — пронеслось по рядам.

Барабаны ударили, и под их сухую трескучую дробь двинулись рады солдат, мерно, стройно, словно по линейке. Раз! — и как одна вытягивались ноги по всей линии. Барабан замирал. Два! — и с ударом барабанов раздавалось дружное шлепанье сотен подошв по хлипкой грязи. А дождь сеял и сеял.

Император не замечал его, весь отдавшись созерцанию красивой картины ротного строя, и на своем массивном Помпоне казался конной статуей. Раз, два! Раз, два! — мерно ряд за рядом проходили мимо него ряды солдат, и он тихо кивал им головой, а потом вдруг встрепенулся, звонко крикнул: «Благодарю!» — и поскакал с плаца.

Лица всех — и солдат, и офицеров — вдруг оживились. Словно над ними прошла грозовая туча без грома и молнии.

— Вольно! — закричали по рядам. — По домам!

Солдаты положили на плечо ружья, офицеры вытерли сырые клинки и вложили в ножны. «Ах, вы, сени мои, сени!» — раздалась звонкая песня, и солдаты весело пошли в свои казармы. Офицеры собрались группой и шли, весело переговариваясь между собой.

— Башилов, приходи ко мне сегодня — сказал Греков, высокий смуглый офицер с тонкой талией, — у меня сегодня и прелестницы… Нинетта, Виола…

— Я, брат, продулся вчера, — угрюмо ответил Башилов.

— Отыграешься!

Башилов только вздохнул. Он и хотел бы поиграть, да не на что было, а потому он уныло сказал:

— Нет, уж какая игра без алтына!

— Приходи, я дам тебе пять золотых!

Башилов улыбнулся. Мысль отыграться на эти деньги мелькнула у него в голове, но он тотчас отогнал ее прочь.

— Нет, спасибо, — ответил он решительно, — если достану денег, приду, а то — нет!

XVI Брыков в Петербурге

Мрачный и недовольный возвращался Башилов в свою квартиру. Черт возьми этот Петербург! Царское отличие принесло ему только неудовольствия. Оставил бы он его капитаном в Москве, и жил бы он припеваючи Товарищи — не форсуны, богачи не меньше питерских, да душа нараспашку. Взять хотя Грекова: парень славный, деньги дает, а возьми — и он тотчас все обращенье переменит, в Москве же — Ермолин, Брыков, Прыгунов… Опять и дисциплина! Здесь так и смотри в оба: чуть что — и на гауптвахту, а попадись царю — и того хуже. Положил, будь деньги… — и при этой мысли Башилов стал еще мрачнее.

Он вошел на огромный двор своего дома и с удивлением приостановился. На дворе стояла дорожная коляска без лошадей, с поднятым дышлом.

«Что сие значит?» — подумал капитан и быстро вошел к себе.

В сенях его встретил денщик и доложил ему:

— Ваше благородие, до вас его благородие приехали.

— Какое его благородие? Что болтаешь?

— Никак нет-с! Из Москвы!

Башилов, уже не слушая его, вошел в горницу и в недоумении остановился. Какой-то мужчина встал с дивана при его приближении; какой-то старик, открыв дорожный погребок, выкладывал из него всякую снедь.

— С кем имею удовольствие?.. — начал Башилов.

— Не узнаешь? — произнес приезжий, и по голосу Башилов тотчас узнал своего гостя.

— Брыков! — воскликнул он, и они начали обниматься. — Садись! — через мгновенье произнес Башилов, торопливо сбрасывая парик, краги и прочую амуницию. — Вот обрадовал!.. Ну, давай угостимся! Ивашка, тащи!

— А чего тащить-то! — отозвался денщик.

— Не хлопочи, батюшка, — кланяясь сказал Сидор, — у нас с дороги на всех хватит. Кушайте на здоровьице!

Башилов покачал головой.

— Продулся я вдребезги! — сказал он. — Но как ты изменился! Я не узнал тебя!

— Немудрено, — ответил Брыков и коротко рассказал свою историю.

Башилов бросил есть и вскочил со стула.

— Ах, он, негодяй! Ах, подлая душа! — восклицал он во время рассказа. — И ты не отвел души, не побил его? Да я бы… да он бы… — и Башилов замахал кулаками.

— Этим не вернуть своего, — сказал Брыков. — Сюда я хлопотать приехал. Позволишь у тебя жить?

— Да сделай милость! За удовольствие! Здесь, брат, такая казенщина! Брр! Вот я тебя сегодня познакомлю. В гости пойдем.

— Куда?

— К товарищу! Деньги у тебя есть?

— Деньги? Рублей семьсот есть.

— Семьсот! — радостно воскликнул Башилов. — Дай двести, голубчик!

— С удовольствием!

Башилов сразу просветлел и оживленно, самоуверенно заговорил:

— Ты отдохни немного, а потом пойдем гулять. Я тебе Питер покажу. В аглицкий трактир зайдем, потом пойдем к Грекову. Славные ребята есть у нас, только все же не Москва! Куда им! А дело твое поведем. Не унывай! Подстроим так, что государь сам о тебе спросит! Ивашка, трубку!

Когда денщик подал ее, Башилов напустил полную горницу дыма, пил вино, привезенное Брыковым, и говорил без умолку, пока вдруг не откинулся к спинке стула и не захрапел. В горницу тотчас вошел Ивашка, приподнял своего барина и ловко свалил его на его узкую кровать. Брыков последовал его примеру, и скоро в горнице раздался дружный храп.

Было часа три, когда Брыков проснулся от толчков в плечо.

— Вставай, — весело говорил ему Башилов, — идем Питер смотреть, а там и к Грекову!

Семен Павлович встал и начал одеваться.

— Ну, ты клок этот уничтожь! — сказал ему Башилов, оглядев его статский костюм. — У нас он строго воспрещен!

Брыков торопливо зачесал спущенный на лоб волос.

— Теперь ладно! Идем! Бери деньги, — сказал Башилов и прибавил: — И забавный же ты в этой одежде! Словно приказный какой!

Они вышли. Прямо из ворот открывалась Конная площадь и на ней самую середину занимал высокий эшафот.

— Часто? — спросил Брыков, кивая на это мрачное сооружение.

— Каждый день! — ответил Башилов. — Смертных казней нет, а так, торговые: одного плетью, другого кнутом, клеймят, прав лишают… Теперь и дворян, братец! Недавно здесь из-за одного дворянина разговор поднялся, а император решил: так как за свой поступок дворянин своего звания лишен, то и подвержен телесному наказанию наравне с прочими. Вот как у нас!

— А красоты в городе нет!

— Дура голова! Мы еще до города не дошли! Вот подожди, увидишь Невскую перспективу, Гостиный двор, дворец!..

Они шли через огород, вышли на нынешний Загородный проспект и шли, осторожно ступая по узким тропинкам, протоптанным по грязи. Справа и слева виднелись деревянные дома, окруженные то огородами, то садами. По дороге стали попадаться прохожие и извозчики, изредка проезжал собственный экипаж, и Башилов тотчас говорил, кто проехал.

— Откуда ты узнал всех?

— Эх, — ответил Башилов, — московская, братец мой, привычка. Всех знаю! Ну, вот и Невский.

Они вышли на Невскую перспективу, и Башилов показал приятелю Аничкин мост, в то время деревянный, окрашенный в зеленую краску. Справа и слева стояли дома, перемежаясь с садами. Широкая улица, с двух сторон осененная густыми деревьями, шум движения по ней прохожих и экипажей, крики торговцев, длинное здание Гостиного двора и в конце высокий шпиль Адмиралтейства очень понравились Брыкову.

— Барин, пожалте! Подвезу! — предложил лихо подкативший извозчик.

— Садись! — сказал Брыков.

— Мы не имеем права! — махнул рукой Башилов. — Пойдем лучше! — и они пошли по улице, причем Башилов то и дело раскланивался со знакомыми.

Вдруг на улице произошло волнение.

— Смотри, смотри! — сказал Брыков.

Посреди улицы остановилась карета, из нее вышла богато одетая дама и стала в грязь ногами.

— Тсс! — прошипел Башилов. — На колени! — и сам вытянулся так, словно хотел дотянуться до неба.

Семен Павлович оглянулся и торопливо опустился на колени. Посреди улицы на своем Помпоне колыхающейся рысью ехал император. Брыков смотрел ему вслед, пока он не скрылся, и поднялся с колен.

— Это он к Лопухиной поехал, оттуда на постройку дворца, а потом домой и опять к ней чай пить! — пояснил Башилов.

Движение возобновилось снова.

Друзья прошли на Неву, где по набережной катились нарядные экипажи, запряженные богатыми конями, и Башилов с гордостью называл Семену Павловичу всех знатных владельцев.

— Это — Зубов, — сказал он, указывая на красивого всадника. — Он думал, что его император ушлет Бог весть куда, а государь приблизил его и, слышь, Кутайсов за него дочь выдает. Вон она с матерью едет!

— А вот братья Орловы, а вон Растопчин едет. Государь его так и осыпает всякими милостями! Ну, а теперь вот сенат, площадь, вот памятник, это покойная императрица Петру поставила, а вот и аглицкий трактир. Зайдем!

Они вошли в низкие комнаты нижнего этажа и сразу очутились в тусклой атмосфере табачного дыма. У прилавка суетился человек в белом колпаке, за отдельными столиками сидели группы мужчин, прислуживающие проворно ныряли в толпе и среди общего шума из соседней комнаты раздавался сухой стук бильярдных шаров.

— Пойдем туда! — сказал Башилов.

На узких диванах, вдоль стен, сидели мужчины с длинными чубуками в руках и оценивали удары игроков, игравших на двух бильярдах.

— А, Башилов! — закричал один из сидевших, и этот возглас подхватили другой, третий.

Капитан начал оживленно здороваться то с одним, то с другим, а потом бойко закричал:

— Гарсон! Два пунша и две трубки! Брыков, садись!

Семен Павлович подошел и скоро познакомился со всеми.

Эти были офицеры: кто семеновского, кто измайловского, кто гатчинского полка, пешие, конные и артиллеристы.

— А где вечером?

— У Грекова! У него карты!

— Башилов, держи мазу за Ефремова, а я за Сивкова!

— Врешь! Сивков играет куда лучше! Хочешь, я за Сивкова!

— Валяй!

Брыков смотрел и дивился на беспечную жизнь этих офицеров. Что же говорят про суровую дисциплину? Да в Москве и похожего на это нет. Правда, в квартире кутят, так ведь это у себя дома.

— Выиграл! — закричал Башилов. — Давай два золотых! Спасибо, Сивков! Ну, Брыков, плати и едем!

Он кивнул всем и быстро прошел в соседнюю комнату. Семен Павлович расплатился и пошел следом за ним.

XVII Кутеж и похмелье

— Славные ребята, — говорил по дороге Башилов, — только прижимистый народ. Ах, да вот увидишь!

— А далеко это? — спросил Семен Павлович, чувствуя уже некоторую усталость.

— Близко! Почти рукой подать! Сейчас по Фонтанной и к Обуховскому мосту.

— Берегись! — раздалось вдруг над их ухом, и Брыков едва успел посторониться, как мимо них промчалась линейка; в ней сидел какой-то военный.

— Ишь, каналья! — проворчал Башилов.

— Кто это?

— Чулков! — ответил Башилов — Вроде как полицеймейстер. Все знает!.. Недавно один офицер у нас подпил, да и начал хвастать, что государь его адъютантом сделает. И что же? На другой день в приказе: за хвастовство на две недели на гауптвахту! Вот и про тебя вскоре узнает!

— Я ведь не по своему виду. Я — как дворовый Ермолина!

— Фью! — свистнул Башилов, — смотри, не влетел бы! Тогда и я с тобою!..

— Да ведь по моему виду совсем нельзя. Суди сам: выбывший из полка за смертью! Никто не поверит, что это и есть я!

— Да! Но всячески плохо. Надо начинать хлопотать скорее. Ну, вот и пришли!..

Башилов вошел на крыльцо каменного двухэтажного дома, поднялся по лестнице и позвонил.

В трех комнатах среди дыма от трубок толпился народ.

— А, Башилов! — воскликнул стройный, высокий офицер.

— Я! И привел к тебе своего друга из Москвы. Бывший поручик нижегородского драгунского полка, Семен Павлович Брыков.

— Очень приятно! Господа, еще партнер! Знакомьтесь!

Брыков почувствовал себя своим в холостой компании и скоро успел перезнакомиться со всеми. В одной комнате компания гостей пила и ела, в другой за тремя ломберными столами шла игра, в третьей Брыков увидел трех женщин, декольтированных, с огромными, как башня, прическами. Они жеманились и звонко смеялись, поминутно чокаясь с офицерами бокалами.

— Наши красавицы! — сказал хозяин Брыкову. — Это — Нинетта, это — Виола, а это — просто Маша!

— По-нашему, по-московскому, — сказал Брыков, запросто здороваясь с женщинами, — Анюта, Феня да Маша!

— Фи! Феня, — ответила вспыхнув хорошенькая брюнетка.

— Что же, Феня может быть во сто крат красивее Клеопатры!

— Вы военный?

— Был!

— Отчего же перестали? Не нравится?

— Нет! Пришлось выйти, — сказал Брыков, покачав головой.

Сидевшие подле него офицеры окинули его подозрительным взглядом.

Семен Павлович понял их взгляды и вспыхнул.

— Случилась престранная история, — сказал он и тут же рассказал все происшедшее с ним.

— Как? — произнес Башуцкий. — Выходит, вы теперь…

— Живой мертвец! — ответил Брыков со смехом.

— Ай! Какой ужас! — воскликнула рыженькая Анюта.

— Глупая, — сказала Маша, — ведь это только по бумагам.

— Мне вас жалко, — шепнула Брыкову Виола, пожимая ему руку, и он благодарно кивнул ей головой.

— Господа, игра начинается! Пожалуйте! — провозгласил хозяин, обходя комнаты.

— Все устроил? — спросил Башуцкий. — И окна? И Степку послал?

— Все!

— Идемте! — Башуцкий поднялся с места и сказал, обращаясь к Семену Павловичу: — У нас, батюшка, здесь столица, особые порядки! Дольше девяти часов сидеть нельзя. Должны огни гасить, а в карты — ни-ни! Вот и делаем: окна занавешиваем так, что ни огонька не видно, и денщиков в дозор посылаем! Идемте!

— Возьми и меня! — сказала Виола. — Тебе, как мертвецу, счастье будет!

— Пойдем! — ответил Семен Павлович.

В комнате метал Вишняков. Громче всех раздавался голос Башилова.

— Что за игра? — подходя к столу, спросил Брыков.

— Экарте! — ответил Башилов и шепнул: — Дай десять золотых, продулся!

— Играй со мной! — сказал Брыков и, вынув деньги, поставил их на поле.

— Ваша! — через минуту сказал Вишняков.

Брыков беспечно подвинул выигрыш и оставил все деньги на том же месте.

— Ваша! — опять ответил Вишняков.

— Эге! Да ему везет!

— Я говорила! — закричала Виола.

— Ну, и я! — сказал Башилов.

— Стой, а я передвину! Хочешь, двигай и ты!

— Нет, я оставлю!

— Ваша! — бледнея объявил банкомет, равнодушно беря ставку Башилова.

— Тогда снова — по банку! — сказал Брыков, в то же время задумав: «Выиграю здесь — значит, и дело выиграю!»

— Ваша! — раздался общий крик, и Вишняков бросил карты.

— Выиграю! — радостно сказал Брыков и дал Виоле целую горсть золотых. — Бери, — сказал он тихонько Башилову, — я дальше играть не буду!

— Полиция! — вдруг закричал, вбегая в комнату, денщик.

Почти тотчас в комнатах погасли все свечи. Началась какая-то суматоха.

— Бежим! — шепнула Брыкову Виола и потянула его за руку. Он послушно пошел за нею. — Сюда, сюда! Стой! Я найду свою тальму. Ну, вот. Пойдем!

Это все происходило в темноте. Они как будто вышли из комнат, когда до них донесся властный голос:

— Приказываю отворить!

— Теперь бежим! — шепнула Виола.

Они очутились на дворе. Луна ярко светила, и Брыков увидел зеленую лужайку, низкий забор и за ним сад.

— Ты помоги мне перелезть, — сказала девушка, — а потом и сам.

Брыкову стало смешно. Он без шинели и шляпы, в одном фраке пересаживал через забор красавицу в кружевной тальме. Но тут же он вспомнил, что может быть схвачен полицией, и, почти перебросив через забор Виолу, сам в один миг очутился на его гребне и спустился в какой-то сад.

— Это — сад графа Юсупова! — сказала Виола. — Мы потихоньку проберемся, тут есть лазейка, вылезем и ко мне домой! Бедный, ты даже без шляпы! А деньги взял?

— Взял!

— Ну, и отлично! — и Виола вздохнула. — Я завтра пошлю Катю и все купим. Лезь!

И они пролезли в узкую щель между двумя палками в частоколе.

— Откуда ты знаешь тут все эти ходы?

— Я? — просто ответила Виола. — Я была у графа дворовой! — и, идя по узенькому проулку, она рассказала Брыкову свою историю.

Она была дворовой графа Юсупова и обучалась для сцены танцам. В балете «Амур на ловле» ее увидел богатый подрядчик Семенов и выкупил на волю. Они жила с ним три года, пока он не умер от паралича. Покровителя не было, и она стала прелестницей. Офицеры семеновского полка все ее знают. Она рассказывала свою историю так спокойно и просто, что Брыкову стало даже весело с нею.

Когда он проснулся рано утром, первой его мыслью было идти домой.

— Выпей кофе! — сказала ему девушка. — Я послала Катю за вещами и заодно узнать, что вчера было. Да вот и она! Ну, принесла? Что там?

В комнату вошла хорошенькая горничная с плутоватым лицом.

— Все сделала, — ответила она, — а потом и туды сбегала. Степа все рассказал. Беда! Сам Чулков наехал, потом плац-майора вызвал. Всех на гауптвахту взяли!

— Ай! ай! ай! А Машу и Нюшу?

— И их увели!

Девушка всплеснула руками.

— Вот им беда будет! Государь их вон вышлет!

— А государю-то что за дело?

— Ах, ты не знаешь! Государю обо всем докладывают!

Брыков широко перекрестился и встал.

— Чего ты это?

— Я подумал, что было бы, если бы я попался! — сказал он и прибавил: — Спасибо тебе! Вот, сколько могу! — Он опустил в карман руку и вытащил горсть золотых монет. — Возьми!

— Не забывай меня, — ласково сказала ему девушка, — может, я и пригожусь тебе!

Брыков благодарно кивнул ей, надел на себя какую-то старую фризовую шинель, высокую шляпу и вышел от гостеприимной девушки. Он шел, не зная дороги, пока не встретил извозчика, и тотчас сел в линейку. Извозчик потрусил мелкой рысью, и Брыков, подпрыгивая на каждом ухабе, думал:

«Нет, от этого Башилова и его компании подальше. Еще не на такую историю напорешься. Спасибо этой Фене, а то, если бы попался, так, пожалуй, и всему делу конец бы… сразу!..»

XVIII Мытарства начались

Когда Брыков вернулся на квартиру Башилова, он застал и денщика Ивашку, и своего Сидора в совершенном унынии.

— Увзяли их благородие, — горестно сказал денщик, — теперь там совсем затоскуют!

— А надолго?

— Кто знае! Можь, неделя, можь, и месяц. Это як царь замыслит. Беда моему барину!

— А ты чего нос повесил? Я вернулся!

Сидор с тяжким вздохом только махнул рукой.

— У нас с вами и того хуже!

— Что такое? — встревожился Брыков.

Сидор только покрутил головой и начал свой рассказ:

— Сегодня в утро пришел какой-то квартальный и прямо на Ивана накинулся: какие такие у евонного барина поселенцы, что за люди? Я тут сейчас вышел и ему наши подорожные. Он посмотрел их и ну головой крутит. «Нечисто, — говорит, — тут что-то. Как это, дворовый и с офицером пошел по городу гулять? Как это дворовые и в такой коляске приехали?» Я ему уж соврал, что коляска от моего барина господину Башилову, вроде как бы его, а он: «Идем в квартал!» Я ему, проклятому псу, рубль отвалил. Ты уж, батюшка, прости на этом… А он, видно, разлакомился. «Я ужо, — говорит, — снова зайду!» Попались мы, батюшка барин.

— Глупости! — крикнул Брыков, а у самого сжалось сердце дурным предчувствием.

Действительно, если привяжется полиция, он, чего доброго, не сумеет укрыться от нее, так как она жадна до взяток и до поборов. Надоначать хлопоты и начать сегодня же. Грузинов — большое лицо, предлагал сам свои услуги. Сегодня же к нему. Брыков решительно тряхнул головой и, позабыв о передрягах прошедшей ночи и усталости, надел дрянную шинелишку и взял шляпу.

— Я уйду! — сказал он Сидору. — Придет квартальный, вели утром ему быть. Да, вот еще что: купи мне шинель и добрую шляпу. Вот с Иваном и сходишь.

Береги себя, батюшка! — жалостно сказал ему Сидор.

— Ну вот, старый! Что, я — младенец, что ли?..

Брыков вышел и направился прямо к Зимнему дворцу. Он уже знал, что Грузинов живет там, при царе, хотя и не имел понятия, как добраться до него.

«Ну, да серебро все замки отпирает», — подумал он и с решительностью вышел на площадь Зимнего дворца.

Здание дворца поразило его. На огромной площади прекрасное здание возвышалось сказочным исполином, сверкая на солнце рядом оконных стекол. В здание вели несколько подъездов, но Брыков благоразумно сообразил, что ему надо искать дороги где-нибудь с заднего крыльца, а не с парадных подъездов, и потому обошел весь дворец и вышел на набережную.

Час был обеденный, и движение по набережной было незначительно. Брыков увидел в здании дворца маленькие двери, близ которых стоял бритый лакей в парике и ливрее. Семен Павлович решительно подошел к нему и заговорил, давая ему рубль:

— Скажи, милый человек, как я могу повидать полковника Грузинова?

Лакей, сначала презрительно покосившийся на Брыкова, при виде рубля (в то время огромной суммы) сразу изменил свое обращение и вытянулся в струнку.

— Они тут-с пребывают, и коли ежели не при государе, то завсегда их можно видеть.

— А теперь они при государе?

— Никак нет. Их величества изволили на стройку уехать.

— Так ты, может, проведешь меня! — сказал Брыков и дал ему второй рубль.

Лакей совершенно был куплен; его лицо выразило полную готовность.

— Пожалуйте! — тотчас же сказал он и услужливо распахнул дверь.

Брыков вошел и снял свою шинель. Два лакея, сидевшие на конике, тотчас встали и с изумлением смотрели на смелого посетителя.

— Сюда пожалуйте! — и лакей стал взбираться по широкой винтовой лестнице.

Они вошли в огромный зал, затем прошли ряд небольших комнат, и лакей, пошептавшись с другим лакеем, сдал Брыкова, сказав:

— Он доложит, а вы подождать изволите!

Семен Павлович остался в небольшой круглой комнате; посредине ее стоял круглый стол, вокруг него чопорные кресла, а вдоль стен, увешанных картинами, чинно стояли золоченые стулья. Брыков с замиранием сердца стал дожидаться. Прошло минут пятнадцать, потом в высокой комнате гулко раздались шаги, и Брыков едва успел повернуться, как увидел Грузинова.

Тот сразу узнал его, и его красивое лицо осветилось улыбкой.

— А, дорожный товарищ, — весело сказал он, — крепостной музыкант! Ну, с чем пожаловали?

Брыков смущенно поклонился и, прежде чем начать говорить, невольно покосился на недвижно стоявшего у дверей лакея.

Грузинов заметил этот взгляд, радушно кивнул своему гостю головой, сказал: «Пройдемте ко мне!» — и пошел из зала.

Они прошли несколько комнат и очутились в небольшом рабочем кабинете, убранном с совершенною простотой.

— Здесь я отдыхаю, — сказал Грузинов, — садитесь и говорите, а я ходить буду!

Он стал ходить по комнате большими шагами, но тотчас остановился, едва Брыков, начав свой рассказ, сказал:

— Я прежде всего должен извиниться в обмане.

— Что вы не крепостной и не музыкант? — быстро перебил его Грузинов.

— Да! Я — Брыков, бывший офицер нижегородского драгунского полка, которого государь вычеркнул из списков за смертью! — и Семен Павлович рассказал все: и о своей невесте, и о брате, и о попытке отравления, о ложном известии о смерти, о резолюции государя и полном разорении.

Грузинов стоял перед ним, и по его лицу было видно, как искренне он сочувствовал Брыкову.

— Удивительное приключение, — задумчиво сказал он, — невероятное!

Брыков встал со стула.

— Я слыхал о вашем значении при государе. Молю вас, примите во мне участие, замолвите свое слово!

Грузинов остановил его движением руки и покачал головой.

— Годом раньше, это было, — сказал он с горькой усмешкой, — а теперь я недалек от опалы. Под меня подкапывается всякий… — Он опустил голову, но потом быстро поднял ее и с ободряющей улыбкой взглянул на Брыкова. — Но я вам все-таки помогу! Я извещу вас, когда и как просить самого царя. Это — все, что я могу. А пока вам надо сходить к графу Кутайсову. Это — прекрасный человек, и я скажу ему о вас.

Брыков поклонился.

— Дело в том, что по виду крепостного вам жить нельзя. Чулков живо узнает правду, и тогда вы пропали. Надо предупредить его! Вы пойдете к Кутайсову, он направит вас к Палену — и все уладится. К графу идите завтра же, прямо на дом. Он здесь живет. Идите утром, часов в десять!..

— Чем я отблагодарю вас! — с жаром сказал Брыков, горячо пожимая руку Грузинова.

— Э, полноте! Оставьте адрес, чтобы я мог оповестить вас!

Брыков написал свой адрес и радостный направился домой.

Переходя площадь, он увидел государя. Последний ехал верхом, жадно посасывая сок апельсина. Рядом с ним ехал Пален, немного позади адъютант Лопухин.

«И в руке этого человека моя жизнь, имущество и любовь», — подумал Брыков, быстро склоняя свои колени.

Он вернулся домой. Сидор встретил его и сказал:

— Опять был этот квартальный и опять ему рубль дал.

— Почему?

— Ждать хотел, а потом меня в часть вести.

— Но за что же?

— А просто ваши рубли приглянулись, — сказал Иван, — им покажи только! Кушать прикажете?

— Давай!

Брыков сел есть и за едой стал расспрашивать Ивана о Башилове.

— Что, — говорил Иван, — господин сам хороший! Кабы у нас деньги были. А то надеть нечего. Ведь как заведутся какие, сейчас в карты, а начальство — на гауптвахту! Так и живет месяц дома, месяц там!

Брыков улыбнулся.

— А сходить к нему можно?

— Отчего нельзя? У Адмиралтейства они завсегда сидят. К ним пущают!

— Завтра же к нему схожу, — сказал Брыков.

Он лег спать, а проснувшись сел писать письмо. Он писал Ермолину о своих делах: о дороге, встрече с Грузиновым, о своих двух днях в столице и о начале хлопот. Потом он стал писать Маше, моля ее о терпении и описывая свою любовь. Ее образ вставал у него перед глазами, как живой. Ему сделалось невыносимо грустно. В пустой комнате было неприятно, оплывшая свеча горела трепетным светом, за перегородкой мирно храпели денщик и Сидор.

— Брат, брат! Что я тебе сделал? — с укором произнес Брыков, и у него невольно выступили на глазах слезы.

XIX Добрые люди

Едва Семен Павлович проснулся на другой день, как Сидор тотчас сказал ему:

— Аспид-то этот уже тут!

— Какой аспид?

— А квартальный! «Хочу, — говорит, — на этого крепостного поглядеть».

Брыков нахмурился, но тотчас же вспомнил, сколько неприятностей может сделать ему этот квартальный, и, быстро одевшись, вышел на другую половину избы.

Квартальный в коротеньком мундире с невероятно высоким воротом, в ботфортах и кожаной треуголке, маленький, толстый, с заплывшим лицом, сидел развалившись на лавке и говорил денщику Ивану:

— Кабы твой барин был не военный, а, так сказать, по примеру прочих, так мы за этот самый картеж из него веревку свили бы, потому что…

Но тут вошел Брыков, и квартальный оборвал свою речь. В Семене Павловиче сразу чувствовался барин, и квартальный быстро поднялся при его входе, но потом вспомнил, что перед ним крепостной, и обозлился.

— Ты это что ж, — закричал он, — порядков не знаешь?! Приехал, да вместо того, чтобы в квартал явиться, нас ходить заставляешь? А? Что за птица?

Брыков вспыхнул и забылся при виде такой наглости.

— Хам! — закричал он. — Да я тебя велю плетьми отстегать! С кем ты говоришь?

Квартальный отшатнулся и вытянулся в струнку.

— Я, ваше бла… го… — начал он и тотчас одумался. По его жирному лицу скользнула лукавая улыбка, он вдруг принял небрежную позу и заговорил: — Эге-ге! Что-то удивительно нонче крепостные говорят! Совсем будто и господа!

Брыков изменился в лице, а Сидор хлопотливо заговорил:

— Ну, что, ваше благородие, еще выдумали! Ен — известный музыкант, у барина в почете, вот и избаловался!

— Ты мне глаз не отводи, — сказал ухмыляясь квартальный, — знаем мы эти побасенки! Идем-ка лучше, музыкант, в квартал. Там дознаемся, каков ты есть крепостной.

Семен Павлович обмер, но быстро нашелся:

— Я не могу сейчас идти с тобой, потому что зван утром к графу Кутайсову, а после…

При имени всесильного графа у квартального опять изменилось лицо. Он совершенно ополоумел, носом чуя, что здесь есть что-то неладное.

— Барина нашего просили сюда ради его музыки прислать, — снова поспешил сказать Сидор, подмигивая Брыкову.

Квартальный смущенно почесал затылок.

— Ишь ведь! — задумчиво пробормотал он.

Брыков воспользовался его нерешительностью.

— Ну, мне с тобой нечего растабарывать, — резко сказал он, — на тебе! Выпей за мое здоровье, да и убирайся! — И, сунув квартальному три рубля, он вернулся в горницу.

Минуту спустя вошел Сидор с озабоченным лицом.

— Чует он, окаянный, что неладно у нас, — сказал он вздыхая, — беда с ним будет!

— Какая беда еще! Давай есть!

— Какая беда? — повторил Сидор, принося еду. — Сами знаете: свяжись только с полицией… последнее дело!..

— Ну, ну, не каркай!.. У меня заступники здесь найдутся!

Семен Павлович поел, оделся и вышел. На площади толпился народ, навстречу ему бежало несколько человек и чуть не сшибло его с ног.

— Что там такое? — спросил Брыков у стоявшей возле него бабы.

— А казнить, батюшка, будут! Вора, вишь, казнить будут. Сперва плетью стегать, потом клеймить, а там в Сибирь ушлют.

В это мгновение на площади увеличилось волнение. Вдали глухо загремел барабан, и показалась телега. Семен Павлович остановился. Грохот барабана стал яснее, телега приблизилась. На скамье посредине с завязанными назад руками сидел преступник, и на его груди болталась дощечка с надписью: «Вор». Вокруг телеги мерно шагали солдаты, и два барабана выбивали резкую дробь. Толпа раздвинулась и потом сомкнулась, словно проглотив телегу с преступником. Барабанный бой смолк.

«На эшафот ведут», — подумал Брыков и поспешно пошел дальше — мерзость публичной казни уже смущала многих…

Семен Павлович вышел к Ямской слободе, сторговал извозчика и поехал в Зимний дворец, размышляя о предстоявшем свидании.

Граф Кутайсов был влиятельным вельможей при императоре. При штурме Кутаиса вместе с пленниками был забран и маленький турчонок. Его привезли в Петербург, он понравился цесаревичу Павлу, и тот взял турчонка под свое покровительство, окрестил его под именем Ивана и дал ему фамилию Кутайсов. С течением времени этот турчонок, Иван Павлович Кутайсов, сделался одним из ближайших лиц к императору, был обер-гардеробмейстером, в чине тайного советника, в звании графа и имел все российские ордена, включая даже Андрея Первозванного! Подозрительный цесаревич приготовил из него брадобрея, а своей ласковой внимательностью верного раба ловкий, находчивый, умный Иван Павлович часто умел возвращать Павлу утраченное хорошее расположение духа, умел часто обращать его гнев в милость, и много людей было обязано в своем спасении заступничеством доброго брадобрея. Этот Кутайсов являлся едва ли не симпатичнейшим из людей, окружавших императора. В течение всей своей удивительной карьеры он никому не причинил вреда и очень многим принес пользу.

Семен Павлович ничего не знал о нем, направляясь к нему. Он знал только, что Кутайсов — почти временщик, что вышел в люди из брадобреев, и, слыхав немало рассказов об Аракчееве и Архарове, переносил и на Кутайсова их характеристики.

«Может, вот Грузинов слово замолвил», — утешал он себя, входя в дворцовый двор и в душе читая молитвы.

Доступ к Кутайсову оказался очень нетруден. Один из сторожей тотчас повел Семена Павловича к крыльцу, прошел с ним длинный коридор и, указав на дверь, сказал:

— Тут и они!

Брыков позвонил и вошел в скромную прихожую.

— Пожалуйте в приемную! — сказал лакей. — Граф сейчас откушают! Как доложить прикажете?

— Скажи от полковника Грузинова!

Эти слова имели на лакея магическое действие. Он низко поклонился и тотчас исчез за дверью.

Брыкову почти не пришлось ждать. Дверь отворилась, и к нему вышел граф в шитом золотом мундире, в жабо и, ласково махнув своему посетителю рукой, украшенной драгоценными кольцами, сказал:

— А, от Евграфа Осиповича! Живой мертвец!

Брыков низко поклонился ему и заговорил дрожащим голосом:

— Ваше сиятельство! Я здесь один! До царя далеко! Только и надежда на доброту сильных людей!

— Вы хорошо сделали, что обратились к Евграфу Осиповичу! Он в случае! А я, — и Кутайсов улыбнулся, — я ведь только царя брею. Мое дело маленькое!

Брыков поклонился снова.

— Одного вашего слова будет довольно для моего спасения!

— Нет! Нет! — замахал руками Кутайсов. — Я могу разве совет дать только, а от слов избавьте!.. Вот что… Я говорил с Грузиновым, и мы решили так. Напишите государю прошение и подайте его. Только надо в добрую минуту подать. Главное! — граф поднял вверх палец. — Послезавтра государь в Павловск едет на маневр, так и вы туда пожалуйте. Он будет назад во дворец ехать, вы тут и подайте!.. Я и Евграф Осипович, со своей стороны, по слову ввернем. — Брыков схватил руку Кутайсова и хотел поцеловать ее, но тот быстро отнял свою руку и продолжал: — А что касается проживательства, то вам лучше объявиться, а то Чулков доследит и большая конфузия может выйти! Я вам к графу Палену цидулочку дам! Подождите! — Кутайсов ушел. В соседней комнате раздавались веселые голоса, кто-то запел и смолк. Прошло несколько минут, и Кутайсов вышел с конвертом в руке. — Он вам все сделает и Чулкова укротит! — сказал граф, подавая письмо. — Ну, дай вам Бог удачи!

Брыков поклонился.

— Не забудьте: послезавтра! — повторил граф.

— Бог наградит вас за доброту вашу! — сказал растроганный Брыков и, на радостях дав полтину лакею, быстро вышел из дворца. — Где живет граф Пален? — спросил он у одного из служителей.

— В комендантском доме, — ответил тот.

Брыков, оживленный надеждой, направился к Палену, бывшему тогда петербургским генерал-губернатором.

XX Мытарства

Граф Пален был высокий костлявый старик с умным, выразительным лицом и добродушным взглядом. В нем не было особых административных способностей, а тем более полицейских, и после расторопного и чрезмерно исполнительного Архарова он был совершенно непригодным для службы, если бы не Чулков, состоявший при нем в должности обер-полицеймейстера. Этот Чулков, выслужившийся из гатчинских солдат, обладал и неутомимостью, и удивительным чутьем. Казалось, ничто происходившее в столице не являлось для него тайной, и каждый вечер, и каждое утро он приносил Палену самые необыкновенные новости. В это утро он был у него с докладом удивительного свойства:

— В Петербург приехал какой-то человек, по подорожной называющий себя крепостным музыкантом Ермолина. Приехал он вдвоем с крепостным человеком какого-то Брыкова, причем этот второй при нем вроде как слуга. Приехал он в очень хорошей коляске и остановился у капитана Башилова. Денщик говорит, что они друг другу говорят «ты». Потом они вместе гуляли, были в аглицком трактире. Не удивительно ли это?

Граф Пален зарядил свой нос огромной понюшкой табака и, покачав головой, заметил:

— Может, он — очень хороший музыкант. Артист! Тогда капитан для форса ходил с ним.

Чулков кивнул и продолжал:

— Так, ваше сиятельство, а затем он неизвестно где пропадал всю ночь и, вернувшись домой, тотчас отправился… Куда бы, как вы думаете?

— Я не знаю, — добродушно ответил граф.

— К Грузинову во дворец! И там долго совещался.

— А, — воскликнул Пален, и на его лице выразилось удивление, — это странно!

— Я хочу арестовать его и допросить.

— Да, да! Арестуйте и допросите!

Чулков откланялся и помчался исполнять свое намерение, а граф Пален все еще сидел в своем кабинете и задумчиво качал головой. Вошедший слуга подал ему письмо и доложил:

— Господин пришли. Ваше сиятельство повидать желают, и вот письмо.

Пален посмотрел на конверт.

— От Кутайсова! Ну, ну, что ему надо! — Он вскрыл конверт и стал читать письмо, и по мере чтения его лицо прояснялось. Потом он добродушно засмеялся, позвонил и велел слуге ввести к нему господина. — А! Живой упокойник! — сказал он, увидев входившего Брыкова, — прошу покорно! — и он указал ему на кресло.

Брыков низко поклонился и сел.

— Ай, ай, ай! — сказал ему граф. — Ну, и зачем вы нам столько хлопот сделали? Зачем это по чужой подорожной ехали? А?

— Ваше сиятельство, — ответил Семен Павлович, — кто же поверил бы, что я этот самый мертвец и есть!

— Ха-ха-ха! Действительно удивляться надо. По бумаге мертвый и вдруг живой!.. Ха-ха-ха!

Брыков просительно взглянул на графа и произнес:

— Я пришел умолять ваше сиятельство облегчить мне пребывание тут. Ко мне и то квартальный два раза в день ходит!

— Два раза? Это хорошо! Это — исправная служба! Да! — и граф улыбнулся, но, увидев смущение Брыкова, поднял руку и сказал: — Мне пишет Иван Павлович о вас, и я буду помогать вам. Я скажу, чтобы вас не трогали, а вы, когда вас спросят, пожалуйста, правду скажите!

— И со мной ничего не будет?

— Ничего! Я скажу!

Брыков поблагодарил и радостный направился домой. Его дорога лежала мимо Адмиралтейства. Он увидел гауптвахту, вспомнил о Башилове и решил зайти к нему. Подойдя к гауптвахте, он вызвал дежурного офицера и попросил позволения видеться с арестованным. Офицер, видимо, был навеселе.

— Башилова! Капитана сорви-голову? А, сделайте милость! Пожалуйте! Мы только что пуншик вместе пили! Ха-ха-ха!

Он пошатываясь пошел впереди Брыкова и провел его в место ареста. Это была огромная комната с четырьмя жесткими диванами, двумя столами и несколькими стульями. На диванах врастяжку лежали арестованные офицеры, у стола несколько человек сидели со стаканами и трубками, смеясь и болтая.

— Башилов, гость к тебе! — крикнул дежурный.

Башилов вскочил с дивана и закричал:

— А! Брыков! Живой мертвец! Дружище! Вот удружил! Истинно! Господа, мой друг Брыков! Живой мертвец!

Из компании офицеров трое оказались уже знакомыми Семену Павловичу по тому памятному вечеру.

— Как это живой мертвец? — не понял один из офицеров, и Брыков рассказал снова свою историю.

— Вот так штука! — воскликнули слушатели. — Прямо сказка!

— Истинно сказка! — подтвердил Башилов и обратился к Семену Павловичу: — Расскажи, братец, теперь, как это тебе удалось удрать? А? Просто ты у нас фокусник, да и только!

— Мне Виола помогла. Я с ней убежал и у нее пробыл ночь.

— Виола? Ах, она, шельма этакая! — засмеялся Греков. — Она видела, что ты в выигрыше!

— Ну, нет! Просто добрая девушка. А вы надолго тут?

— По целому месяцу! Тоска, хоть удавись!

— А мы пить будем, — сказал один из офицеров и закричал: — Сашка! Ау!

На крик явился дежурный.

— Чего орете!

— Пошли за вином! Вот золотой!

— Для гостя! — засмеялся дежурный офицер и вышел.

Через полчаса двое солдат внесли вино и стаканы.

— Ну, ребятки, за мертвеца! — возгласил офицер, и все окружили стол.

— Дежурного сюда!

— Башилов, пей!

Началась веселая попойка, и все офицеры разом позабыли, что они отбывают суровое наказание. Вино выпили, и Брыков для реванша послал от себя за новой порцией.

— Сразу нашего брата видно! — кричали пьяные офицеры. — Как тебя звать-то?

— Семен!

— Выпьем на «ты», Сеня!

В это время император, проезжая к Лопухиной, задумал заглянуть на гауптвахту. Он подъехал к ней через подъемный мостик и, к своему удивлению, не заметил никакого волнения. Часовой мирно дремал. Дежурный офицер отсутствовал, и никто не вызвал караула. Павел Петрович вспыхнул и тотчас вернулся назад.

— Иди на гауптвахту, — сурово сказал он своему адъютанту, — узнай, как зовут дежурного офицера, и арестуй его!

Адъютант поскакал и вернулся через пять минут.

— Сделал?

— Никак нет-с!

— Это почему? — лицо Павла побледнело, и он закусил губу.

— Не отдает шпаги. Обругал меня, сказал неприличность…

— Гм! Кто такой?

— Черемисов, поручик егерского полка!

— Иди снова! Скажи, я велел!

Адъютант скрылся.

Император в нетерпении рассекал хлыстом воздух и вздрагивал в седле. Офицер вернулся.

— Арестовал?

— Никак нет! Не дает и бранится. Хотел приказать стрелять в меня!

— Да он о двух головах? — воскликнул Павел Петрович и ударил коня. Последний тотчас вынес его к гауптвахте, император остановился. Раздался барабанный бой, и быстро выбежавший караул тотчас выстроился, а поручик Черемисов подошел к государю неверным шагом и стал было рапортовать, но государь тотчас перебил его. — Вы, сударь, пьяны, — закричал он, — вам не сторожить, а вас сторожить! Вашу шпагу! Вы арестованы! Ну-с!

Поручик покачал головой и ответил:

— Никому не отдам шпаги!

— Как?

— По уставу меня раньше должны сменить с караула, а потом арестовать!

Император вдруг смутился.

— А ведь он лучше моего устав знает, — сказал он адъютанту. — Не пропивай присяги только! — крикнул он поручику и отъехал прочь, очень довольный, что натолкнулся на такого смышленого офицера.

— По этому случаю выпить! — заявил Брыков, когда Черемисов вошел в общую комнату и рассказал, что с ним было.

— Верно! Посылай за вином!

Вино принесли, и попойка продолжалась.

Только в шесть часов Семен Павлович сильно навеселе отправился домой, напевая себе под нос песню. На душе у него было легко и свободно; он был уверен, что его дело удастся у царя, который вспыльчив да отходчив, который справедлив и добр. Ему представлялись радостное возвращение домой, встреча с Машей и расправа со своим братцем.

Он уже подходил к своему дому, как вдруг на него набросилась полицейская стража и перед ним очутился квартальный!

— Пошли прочь! — закричал Брыков. — Как вы смеете!

— А вот там увидим! — ответил квартальный. — Анисим, Петр, волоките его на съезжую! Там разберем, кто он есть: крепостной музыкант или умерший офицер!..

XXI Мытарства продолжаются

Брыков перестал защищаться, и его живо доставили в съезжую или квартальную избу. Это было некрасивое, грязное и угрюмое одноэтажное здание с маленькими, узкими окнами, заделанными железными решетками, с полицейскими служителями у ворот и у каждой двери. Его ввели в большую комнату, и квартальный тотчас куда-то скрылся. Семен Павлович оглянулся. Два постовых стояли у дверей, на грязных лавках сидели люди подозрительного вида, откуда-то из коридора слышались крики и свист розог, чей-то голос кричал: «Постой! Как плетюхами отдерут, покаешься!» — в ответ на это раздалось: «Смилуйтесь, ваше благородие!..» — затем опять возглас: «Я тебе смилуюсь, рак-к-калия!» — и послышалась крепкая пощечина. В эту минуту в комнату влетел высокий толстый пристав в огромных ботфортах, в сюртуке нараспашку, с красным усатым лицом и прямо бросился к Брыкову.

— А! — заорал он, — ты кто, голубчик? Музыкант? Дворовый? А? Петров, Сидоров, Иванов?

Семен Павлович побледнел от гнева.

— Я вас попрошу!.. — начал он.

Но пристав затопал ногами и замахал перед его лицом бумагой.

— Он меня попросит! А! Каков! А это что? Это? — он ткнул в бумагу. — Из Москвы пишут: «Задержать беглого человека Брыкова, скрывающегося под именем…» А? А?

— Я — сам Брыков! — гневно закричал, сжимая кулаки, Семен Павлович.

Пристав отступил от него и нахмурился.

— Сам Брыков! — сказал он. — Еще лучше! Ну, да мы разберем! Посиди тут! — и он пошел из комнаты, шепчась с квартальным, а Брыков бессильно опустился на лавку.

«Что же это такое? Значит, обещание графа Палена — пустая насмешка? Только что обещал и тут же… на! Донос из Москвы! Кто бы мог постараться! Кто же, кроме брата!» — и он громко усмехнулся.

В это время из комнаты вышел квартальный, подкрался к Семену Павловичу и, сев подле него, фамильярно потрогал его за колено и зашептал:

— А ты вот что! Наш барин отходчивый! Ты его умасли и все! Мне рубликов десять дай, ему сотняжку — и все по-тихому… вот! А то на рожон лезть плохо будет — выдерем и этапом в Москву! Так-то, друг!

Брыков резко отодвинулся от него и сказал:

— Я передам обо всем этом графу Палену!

— Графу? — воскликнул квартальный и вдруг расхохотался жидким смехом. — Хи-хи-хи! Графу! Он — графу! Вот уморушка-то! Графу!

— Ты чего грохочешь там? — раздался из соседней комнаты голос пристава.

— А вот наш-то сокол к графу Палену идти хочет! Хи-хи-хи!

Брыков не выдержал и вдруг, размахнувшись, хватил квартального по физиономии.

— Ой-ой! — заорал квартальный. — Сидор, Поликарп, хватайте его! Я ему покажу!

Семен Павлович отскочил в угол комнаты и ухватил табурет. Городовые бросились на него, квартальный кричал:

— Я его запорю, каналью!

— Что здесь за драка? — вдруг раздался оклик, и в комнату вошел высокий, стройный офицер со строгим лицом.

Городовые сразу отскочили и вытянулись в струнку, квартальный низко поклонился и тоже выпрямился. Брыков опустил табурет. В ту же минуту в комнату влетел пристав и тоже униженно вытянулся перед вошедшим.

— Что за драка? — повторил офицер.

Квартальный выступил вперед:

— Честь имею доложить, что стараниями своими выследил беглого крепостного, о коем имел честь вам ранее докладывать!

— Кто такой?

Офицер взглянул на Брыкова. Тот поклонился офицеру и сказал:

— Я был сегодня у графа Палена и…

— Вы — Брыков? — быстро спросил офицер.

— Я!

Пристав и квартальный на миг онемели.

— И вот эти нанесли мне ряд обид!

— Они? — офицер сердито взглянул на последних, а затем сказал Семену Павловичу: — Можете идти, а этих ослов извините. Они от усердия!

Брыков поклонился офицеру, тот протянул ему руку, причем назвал себя:

— Полковник Чулков!

Сторожа бросились поспешно очищать Брыкову дорогу, пристав и квартальный поклонились чуть не до земли.


Семен Павлович вернулся домой уже поздно вечером, и его встретил встревоженный Сидор.

— Батюшка, барин, — воскликнул последний, — вернулся! Ну, слава Те, Господи! А я уж боялся. Ведь все этот квартальный вяжется: «Кто есть твой барин? Вот ужо заберем его!» Я ему рупь да рупь!..

— Ну, теперь можешь прямо в шею гнать, — весело ответил Брыков и расхохотался, вспомнив лица пристава и квартального.

Но на другое утро его ждала новая неприятность. Сидор вздыхая сказал ему:

— Что, батюшка, Семен Павлович! Совсем нам плохо приходится! Теперь Никифор привязался и гонит нас.

— Что такое, — не понял Брыков, — какой Никифор?

— Огородник Никифор, хозяин тутошний!

— А ему что? Ведь мы у Башилова!

— Вот поди ж ты, а он говорит… Да что, — махнул Сидор рукой, — и не выговоришь!

— Что говорит-то?

— Говорит, что никак не может у себя мертвеца держать! Баба его, слышь, к попу побежала!

— Что за чушь? Какой мертвец?

— Про тебя, батюшка! Квартальный-то в злости, что ли, пришел и наплел. Теперь и Иван-денщик плюет да молитвы читает! Да что! Никифор-то там в кухне стоит!

Брыков быстро вышел и невольно усмехнулся, когда увидел, как шарахнулся в сторону здоровенный мужчина при его появлении.

— Что тебе? — спросил его Брыков.

Мужик замялся и с трудом выговорил:

— Увольте… то есть, чтобы от вас!.. Потому невозможно… баба… и все такое. Опять мораль.

— Дурак! — выругался Брыков.

— Как будет угодно, а только не могу-с.

— Собирай вещи, — приказал Брыков Сидору, — и на постоялый! Живо!

Сидор стал собираться, а Семен Павлович в волнении ходил по горнице.

На постоялом Брыков снял две комнаты. Разложив вещи, он приготовился писать прошение на имя государя, как вдруг к нему снова явился Сидор и уныло произнес:

— Гонят нас и отсюда!.. Лучше бы вы, барин, по прежней подорожной, будто крепостной…

— Куда же мне деться? — воскликнул Брыков, схватившись за волосы.

— И сказать не сумею, а только тут никак невозможно! Хозяин говорит, что все бабы воют!

— Собирай вещи! Я найду квартиру! — вдруг вскочил Брыков и схватил шляпу, после чего, выбежав на улицу, торопливыми шагами направился к Виоле, весь поглощенный мыслью о том, что сегодня ему необходим приют, иначе он не напишет бумаги, упустит случай, и для него пропадет всякая надежда.

Виола встретила его радостным возгласом:

— Соскучился? Ну, вот и отлично! Посылай за вином и будем обедать!

— Постой! — сказал Семен Павлович. — Мне не до вина и не до обеда. Слушай! У меня к тебе просьба.

— Ну, какая?

Брыков задумался, как ей проще объяснить свое положение, и начал рассказывать свою историю с самого начала.

У чувствительной девушки выступили на глазах слезы.

— Бедняжка! Ах, он, негодный! И она мучается! Вот удивительная история! — восклицала она то и дело, пока Брыков не окончил рассказа.

— Теперь вот что, — сказал он, — глупые люди считают меня каким-то выходцем из могилы и боятся держать у себя. У меня нет приюта. Дай мне и моему слуге помещение. Я заплачу!

— Ах, глупый! — воскликнула Виола. — Живи! Понятно, живи!.. Только… — и она запнулась, — вдруг к тебе невеста приедет, а я… такая!

— Милая, — сказал Брыков, — да ты лучше всякой иной! Дай Бог тебе счастья!

— Ну, тогда отлично! У меня есть комната, а слуга… слуга будет на кухне. Теперь станем обедать! Посылай за вином!

— Будем обедать, а потом я привезу вещи и слугу, а там писать буду и завтра уеду!

— Помоги тебе Бог! — с чувством сказала Виола и прибавила: — Вот не знала, что есть такие гадкие люди!

— Всякое есть! — ответил Брыков, после чего наскоро пообедал и поехал за своим Сидором.

— Ну, слава Господу! — радостно вздохнул старик, переехав в новое помещение, — теперь не погонят!

— Не погонят, старичок! — смеясь сказала Виола.

— Я напишу Чулкову свой адрес, а то квартальные опять мучить станут, — сказал Семен Павлович.

— Уж три рубля положить надобно! — сказал Сидор, устраивая барину постель на диване и прибирая комнату.

Брыков сел писать прошение.

XXII Неудача

Государь задумал развлечься маневрами и для этого назначил взятие приступом крепости Мариенталь, находившейся в г. Павловске под управлением генерал-майора Пиппера.

Стояли прекрасные осенние дни, и государь со всем семейством выехал в Павловск накануне. В то же время из Гатчины потянулись его любимые войска. Император был весел, шутил со всеми и радостно поглядывал вокруг. Его все радовало — и хороший день, обещавший хорошую погоду на следующее утро, и вид Павловска, устроенного им с огромным парком и искусственными сооружениями в нем. Вечером вокруг чайного стола во дворце собрались все близкие, и государь оживленно говорил:

— Не устоять против моих молодцов ни крепости, ни старому Пипперу! Да-с, мои офицеры — все боевого закала люди, не потемкинские неженки!

Раз попав на эту тему, он уже не мог умолкнуть, и в его словах уже начинало слышаться раздражение.

В это время в комнату вошел старик граф Строганов. Он отвесил поклоны и осторожно приблизился к столу. Государь на время прервал свою речь и обратился к графу:

— А ну, сударь, какова завтра погодка будет?

— Боюсь, ваше величество, что худая, — ответил граф, — подул западный ветер, небо в тучах.

Государь вдруг нахмурился и сердито ударил кулаком по столу. Внезапно наступило тяжелое молчание.

— Боюсь, сударь, — раздался резкий голос Павла, — что вам здешняя погода будет во вред. Советую вам сейчас же ехать в Петербург!

Граф, не зная, шутит или нет государь, растерянно взглянул на него.

— Вы поняли меня? — резко повторил Павел.

Граф покраснел, потом побледнел и, тотчас встав из-за стола, начал дрожащим голосом:

— Если мои слова, ваше величество…

— Мне не до ваших оправданий! Идите!

Строганов вышел дрожащими шагами.

— Распорядись, чтобы лошадей ему не давали. Пусть с почты возьмет! — приказал государь адъютанту и мрачно нахмурился. — Всегда найдутся люди, которые ради испортить мое настроение, — сказал он через минуту с жалобой и встал. — Начало маневров в семь часов! — объявил он, уходя в свои покои.

Граф напророчил погоду. Ночью пошел дождь и к утру превратился в ливень, сменяясь по временам хлопьями мокрого снега. Государь вышел на бельведер и мрачно огляделся. В сумерках утра слышались завывание ветра и шлепанье дождя, сырость пронизывала насквозь.

— Собачья погода! — проговорил Павел Петрович, а потом прибавил: — Но для солдата нет погоды. Коня!

В сопутствии Лопухина, своего бессменного адъютанта, и полковника Грузинова, он выехал к войскам и поздоровался с ними.

— Какова диспозиция? — спросил он.

— Вашему величеству угодно было приказать, чтобы крепость сдали ровно в двенадцать часов! — ответил адъютант.

— Ну, сдаст и раньше! Полковник, вы с двумя батальонами и двумя орудиями пойдете на восток и обойдете Славянку с того берега. Я пойду отсюда, и через час мы соединимся под крепостью!

Маневры начались.

Император сначала увлекся и, гарцуя на своем Помпоне, заставлял солдат идти церемониальным маршем, бежать, брать окопы, делать обходы. Но вода лилась и лилась, сырость пронизывала, погода удручала дух, и государь, скоро прекратив команду, поехал молча впереди отряда. Все шли мрачные, хмурые, и под шум дождя слышалось монотонное чавканье грязи под тысячами ног.

Часа через полтора показались очертания крепости.

— Который час? — резко спросил Павел.

— Девять, ваше величество!

— Грузинов подошел?

— Здесь! — подъезжая на коне, ответил Грузинов, за которым серой массой стояли промокшие солдаты.

Впереди недвижно стояла маленькая крепостца с поднятым вверх цепным мостом, с замкнутыми воротами.

— Капитан, — приказал государь, — поезжайте в крепость и прикажите тотчас сдать ее!

Адъютант поклонился и, вынув белый платок, поехал к крепости в сопровождении горниста.

Мост опустили, приоткрыли ворота, и адъютант скрылся. Государь приказал войскам выстроиться и оправился на лошади. Прошло минут десять, четверть часа. Мост опустили, ворота открылись, и адъютант вышел из крепости. Государь подал знак и тут же в изумлении закричал:

— Это что?

Ворота наглухо закрылись, и мост снова поднялся, скрипя на ржавых петлях.

— Что это значит? — гневно спросил император у адъютанта.

— Ваше величество, — смущенно ответил молодой капитан, — комендант говорит, что получил приказ сдать крепость в двенадцать часов и ранее этого срока не сдаст ни на минуту!

Лицо Павла исказилось бешенством.

— Иди снова и скажи: я велел! Понимаешь: я!

В воздухе раздался унылый звук рожка, офицер замахал платком, и мост снова опустили.

Император гневно махал хлыстом.

— А! Еще новости! Я приказываю, а старик свое! Ну, ну! Кто кого!

Но немец Пиппер был строгий педант и твердо знал дисциплину, а еще тверже характер государя. Сдай он ранее срока, и неизвестно, что из этого вышло бы, лучше пусть император посердится, но признает его поведение правильным. Ввиду этого адъютант снова вернулся с тем же ответом.

— Да он что? С ума сошел, — не своим голосом закричал Павел, — хочет, чтобы я под дождем умер?

— Государь, мы прикроем вас! Мы здесь установим палатку.

— А вы? А солдаты?

Император соскочил с коня и бегал по грязи, осыпая проклятьями упрямого коменданта, но упрямство Пиппера не могла сломить даже воля государя. Крепость стояла безмолвная, неподвижная и словно издевалась над людьми, так беспощадно обливаемыми холодным осенним дождем.

Напрасно государю предлагали укрыться в наскоро поставленной палатке и согреться приготовленным чаем, он ничего не хотел слушать и только вскрикивал:

— Это он нарочно! Это — насмешка!

Бум! — ударила вестовая пушка, возвещая о двенадцати часах, и в то же мгновение раскрылись ворота, опустился мост и показался старый генерал-майор Пиппер с подносом в руках, на котором лежали ключи крепости. Государь быстро вскочил на лошадь и подъехал к нему.

— Не в силах сопротивляться более столь мужественному натиску, — произнес генерал склоняясь, — я сдаю крепость и свой гарнизон на милость победителя.

Эти слова показались Павлу насмешкой.

— Взять ключи! — приказал он адъютанту и обратился к Пипперу: — За ваше исключительное повиновение жалую вас, сударь, в генерал-лейтенанты. — Пиппер расцвел и, преклонив колено, хотел поцеловать руку государя, но тот резко отдернул ее и продолжал: — А за то, что вы своего государя без нужды продержали три часа на дожде, приказываю вам целый час просидеть на шлагбауме! Привяжите его и поднимите!

Все в изумлении переглянулись. Старый генерал отшатнулся и с возмущением произнес:

— Я? Меня?

Лицо Павла все дергало судорогой.

— Тебя! — грубо ответил он и крикнул: — Ну, что же!

Четверо казаков подошли к генералу. Эта шутка не была новостью. Минута, и генерал сидел верхом на палке шлагбаума с завязанными внизу ногами; еще минута, и шлагбаум был поднят вверх.

Павел со злой усмешкой взглянул наверх. Генерал вдруг осунулся и весь лег на палку.

— Продержать час! — приказал Павел и, повернув коня, погнал его во весь дух.

Конь летел, далеко разбрасывая грязь из-под своих копыт, и вдруг испуганно шарахнулся в сторону. Павел едва усидел на коне и изумленно оглянулся. Посреди дороги коленями в грязи, испачканный и измазанный, стоял Брыков и протягивал бумагу государю.

— Болван! — закричал Павел, замахиваясь хлыстом, и промчался мимо него.

Семен Павлович отшатнулся. Ком грязи из-под копыт коня залепил ему все лицо, но он не чувствовал этого. Он понял только, что его постигла непоправимая неудача, что он теперь уже окончательно умер.

XXIII Отчаяние

Брыков вернулся домой сам не свой: бледный, растрепанный, грязный, едва держась на ногах от усталости и горя.

— Батюшка-барин, что случилось? — тревожно спросил его Сидор, торопливо принимая от него шинель и шляпу.

— Оставь! — откликнулся Семен Павлович и прошел в свою комнату.

Старый Сидор присел к столу, зажал голову в руки и горько заплакал. Горничная Даша бросилась к Виоле, которая лежала еще в постели, и зашептала:

— Ой, барыня! С нашим гостем злоключилось что-то. Пришел такой скучный-скучный да грязный, что и узнать нельзя!..

Виола тотчас соскочила с кровати, натянула на себя капот и вбежала к Брыкову. Он лежал ничком на своей постели: его обутые ноги были до колен покрыты грязью.

— Семен Павлович, голубчик, что с тобою, — воскликнула Виола, кидаясь к нему, — что с тобою?

— Оставь! — отмахнулся Брыков.

— Что случилось-то? Государя видел? А?

— Все пропало! — глухо ответил Семен Павлович.

— Как? Расскажи все по порядку! Ох, Господи! — снова воскликнула Виола: — Да можно ли так убиваться! Ведь ты жив и никто тебя не сделает мертвым!

— А вот сделали, и теперь я снова мертвец! Я поехал в Павловск… — и Брыков рассказал все, как случилось и что с ним произошло. — Не знаю, как я добрел до станции под дождем, по колени в грязи, не разбирая дороги, — окончил он.

У Виолы на глазах стояли слезы.

— Пойди снова к Грузинову! — сказала она.

— Пойду! Но что толку? Государь очень прогневался, и я удивлен, как меня не арестовали!

— Ах, ты, бедный, бедный! — тихо сказала Виола.

Это сожаление простой «прелестницы» Брыков не мог выдержать; он уткнулся в подушку и горько зарыдал. Виола выбежала из его комнаты и тоже расплакалась.

Брыков успокоился мало-помалу и заснул. Ему приснился странный сон. Будто лежит он в постели без сна. В комнате темно и кругом тихо, и вдруг в углу затеплился свет, разлился, засиял, и среди серебристого сияния появилась Маша, бледная, взволнованная. Она подошла к нему, торопливо взяла его за руку и потянула с постели. Он встал и пошел следом за ней. Они идут по улицам. Кругом темно, безмолвно и глухо, только воет ветер да плещется о набережную Фонтанка. Они идут без остановки мимо домиков, мимо огородов, через Екатерининский канал, к Мойке, и вдруг Маша торопливо толкает его за выступ забора и исчезает. Он изумленно оглядывается. Кругом темно и безмолвно. Но вот луна медленно выплыла из-за туч и осветила пустынную улицу. По ней идет какой-то человек в шляпе с плюмажем. Вдруг на него нападают двое, он кричит, отбивается. Что-то толкнуло Брыкова, и он, мгновенно выскочив из засады, бросается на помощь. Разбойники убегают. Господин что-то говорит ему, жмет ему руки, целует…

Брыков проснулся. В комнате стоял полумрак. Семен Павлович подумал о сне и невольно усмехнулся. Какие удивительные, неподходящие к делу вещи снятся иной раз! Что может значить такой сон? Чепуха!

— Сидор! — закричал он, вставая с постели.

Старик тотчас явился, и на его лице была написана его беспредельная преданность: в огонь и воду.

— Проснулся, батюшка? — заговорил он, кланяясь барину, — отдохнул? Ну, и слава Тебе, Господи! Покушать хочется?

— Да, Сидор! Есть, пить. А где хозяйка?

— Приехали это за ней подруженьки ее и офицеры с ними и укатили. Надо полагать, на всю ноченьку.

— Ну, и один поем! Давай!

Сидор поспешно бросился исполнять приказание.

Усталый Брыков, отдохнув и выспавшись, чувствовал волчий голод здорового, сильного человека и ел с жадностью и похлебку, и горячие котлеты, после чего напился до пресыщения кофе и закурил трубку. В его голове снова возникал план борьбы. Ведь люди — не звери и не безумцы. Ведь все, происшедшее с ним, — нелепый сон, кошмар, козни злых людей, и ему надо только выяснить государю дело. Не удалось раз, удастся в другой! Сегодня он напишет письма: Маше с уверениями в любви, с просьбой надеяться, ждать и не падать духом; Ермолину — с просьбой о деньгах и со справками о своем братце. Завтра он снова пойдет к Грузинову, к Кутай — сову и снова напишет прошение и станет ждать государя.

— Сидор, — закричал он, — неси огонь ичернила!

Он уже приготовился писать письма, когда в сенях раздался сипловатый голос: «Барин-то дома?» — и вслед затем в комнату ввалился Башилов.

— Здорово! — заговорил он, обнимая Брыкова, — я к себе, а его уже нет, голубчика! Что? Как? Слышал, слышал! Живой мертвец! Ха-ха-ха! Я ему, каналье, уже морду набил! А ты ловко устроился! А! Женишок и у Виолы! Ха-ха-ха!

— Не говори глупостей! — остановил его Брыков. — Лучше расскажи о себе. Давно вышел?

— Вчера! Третьего дня указ был. Думали — на месяц закаталашат, а всего на одну неделю. Вру — десять дней! Потеха! Знаешь, кто нас выручил? И не догадаешься! Ваксель, поручик! Шутник! Государь на постройку поехал, а Ваксель с караула шел да так ему лихо честь отдал, что тот похвалил его, а Ваксель и бухни: «Еще лучше сделал бы, коли бы в печали не был!» — «В какой печали?» А тот: «Товарищи мои на гауптвахте сидят и, боюсь, от службы отстанут». — «Кто такие». Он нас и назвал. Государь уехал и в тот же день указ!

Башилов засмеялся, а Брыков прояснел. Если государь таков, неужели же его дело погибнет?

— Не может быть этого! — сказал и Башилов. — Постой! Я вот тебя познакомлю с Вакселем. Он все может! Ты знаешь, как он государя за косу дернул? Потеха! Ха-ха-ха! Подержал он заклад, что дернет государя за косу в театре, когда дежурным будет. Понимаешь? Ну, и настало его дежурство. Стоит он у государя за креслом, а государь-то не в духе. Ваксель ломает себе голову, думает: «А, ну, и заклад этот самый!» Вдруг видит он, Зиновьев смотрит на него и головой качает. Не вытерпел Ваксель, хвать государя за косу, дерг ее и обмер. Государь обернулся, сердитый такой. «Это, — говорит, — что?» А тот: «У вашего величества тупея на сторону сдвинулась!» — «А, — говорит государь, — спасибо!..» И пили мы потом! Страсть! Ты не бойся: Ваксель поможет! Такой фортель выкинет…

— Ах, если бы кто-либо помог! — и Брыков рассказал о своей неудаче.

— Бывает! — ответил Башилов. — Это в какую минуту попадешь. Иной раз и в Сибирь укатишь! У нас офицеры, как во дворец зовут, деньги в сюртук зашивают… не ровен час… А я за тобой! — вдруг встрепенулся Башилов. — Едем!

— Куда?

— У Зиновьева картеж. Тебя звали!

— Нет! Уволь! Ты попадешься под арест, а со мною Бог знает что быть может!

— Эх, ты! Трус! Ну, так дай на счастье!

— Сколько тебе?

— Ну, дай… дай, что ли, пятьдесят рублей.

Брыков открыл ларец и дал приятелю деньги.

Башилов горячо расцеловал его.

— У здешних, питерских, в жизнь не взял бы! — сказал он и спохватился: — Ах, я! А ведь к тебе письма!

— Где? Давай скорее! — задрожав произнес Брыков.

— А вот! — и Башилов, опустив руку в карман, вытащил два объемистых пакета, после чего сказал: — Ну, читай, а я поеду! Я к тебе еще наведаюсь! — и он снова обнял Брыкова и вихрем умчался снова пытать счастье на зеленом поле.

Семен Павлович сел к столу, положил перед собою пакеты и долго не решался вскрыть их. Что в них? Понятно, горе! Но какое? Вдруг Маша уже замужем? При этой мысли кровь бросилась ему в голову, и он быстро вскрыл первый пакет. Развернув лист серой бумаги, он впился в него глазами и позабыл весь окружающий мир, свое горе и свое странное положение.

XXIV Черные вести

Первое письмо было от Маши, и мало радостного прочитал в нем Брыков.

«Неоцененный друг мой сердешный, — написала она, — горька моя доля, и не чаю я себе спасения, если Вы, сокол мой ясный, не будете мне защитником. Папенька — мне не папенька, а как злой ворог: каждый день меня мучает, грозит проклясть и заставляет идти за Дмитрия Власовича, а я не могу и видеть его, и теперь все время только плачу и молюсь Богу, чтобы Он помог Вам в Вашем деле».

Брыков вытер набежавшие на глаза слезы и продолжал тяжелое чтение:

«Сейчас, как Вы уехали, папенька продали свой дом и переехали в усадьбу Вашу Брыково, где теперь Дмитрий Власович будто хозяин. Кричит он и мужиков бьет, а папенька мой у него за управителя, и все от того бранятся и плачут. Дмитрий Власович все ко мне пристает с разными презентами и сувенирами, а я те презенты и сувениры все за окно бросаю, и он с того серчает и папеньке жалится; а папенька меня терзает, и я беспрестанно слезы лью. Что Вы там делаете и думаете ли обо мне? А я о Вас неустанно мысли имею. Папенька откуда-то дознался, что Вы в Петербург уехали, о том сказали Дмитрию Власовичу. Он очень испугался и тотчас послал за подьячим Вороновым. Вы его, может, не знаете. Это — очень дурной человек, со свиным рылом и гнилыми зубами. Он приехал, и они долго спорили, а потом тот сказал, что отошлет в Петербург такую бумагу, по которой Вас сейчас схватят. За это ему Дмитрий Власович дал бричку старую и лошадь, а он ему руку целовал и клялся, что Вас со света сживет. А потому остерегайтесь очень, ибо Воронов хоть и приказный, но как-то к полиции очень близок и хитер очень. Пошли Вам Господи успеха в деле Вашем, а молюсь я о Вас неустанно. Верная Вам по гроб Маша».

Брыков вторично отер слезы и в грустном раздумье откинулся на спинку стула. Все против него! Двоюродный брат советуется с каким-то приказным и кует злые ковы. За что? За то, что позавидовал его деньгам и невесте. Тот самый Сергей Ипполитович, отец Маши, что бывало провожал его до середины улицы и кланялся ему в пояс, теперь весь передался на сторону злодея и мучает родную дочь. Где правда?

Семен Павлович вскрыл второе письмо и невольно улыбнулся, читая его: столько дружеского участия и любви было в нем. Писал Ермолин, передавая поклоны всех товарищей. Он рассказывал ему о мелких полковых событиях, спрашивал о его деле, о том, не надо ли ему денег, и выражал твердую надежду покутить на его свадьбе.

Прочитав это письмо, Брыков словно ожил, и прежняя надежда на успех дела всколыхнула ему грудь. Он взял лист бумаги и стал писать письма — сперва к Маше, потом к Ермолину. Ей он описывал свои злоключения, писал ей о своей любви и молил еще потерпеть немножко, потому что правда всегда верх возьмет.

«А коли тебе, — написал он, — невмочь терпеть станет, беги к Ермолину. Я пишу ему о тебе, и он тебя не оставит, а схоронит у своей тетушки. Я же твердо надеюсь на милость царскую, только бы мне увидеть его в благожелательную минутку. А что до козней этого Воронова, то я плюю на него, ибо обо мне известны и сам Пален, и граф Кутайсов, и Грузинов, и меня в обиду никому не дадут…»

Семен Павлович писал нервно, торопливо, переживая и гнев, и ненависть, и любовь, и отчаянье, и надежду.

Была уже ночь, когда он окончил свое занятие и стал укладываться спать. Вдруг на улице раздались смех, голоса, фырканье коней, и через минуту сперва в сенях, а потом в горницах послышались громкие голоса:

— Игнат, сюда тащи и вино, и снедь! — крикнул один голос.

— Если ты не хочешь нашей смерти, Виола, — сказал другой, — топи печи!

— А карты будут?

— Все, все! Раздевайтесь, идите! — весело крикнула Виола. — У меня арестов не будет, сюда никто не заглядывает! Нинетта, Маша, занимайте гостей!

— А твой постоялец?

Брыков узнал голос Башилова и торопливо загасил свечу. Нет, сегодня уж ему не до веселой компании!..

— Эй, Семен, — раздался из-за двери голос Башилова, — вставай! Мы тебя ради к Виоле приехали! О, сонуля! Еще одиннадцати нет, а он спит! Вставай, говорят тебе! — Но так как Семен Павлович замер, то Башилов, еще раза три стукнув кулаком, отошел от двери, ворча: — Ну, и черт с тобой!..

Брыков с облегчением вздохнул, осторожно разделся и лег в постель.

В комнате стоял дым коромыслом: звенели деньги, хлопали пробки, раздавались поцелуи, и все это покрывалось смехом и криками пьяных гостей. Брыков заснул тяжелым, беспокойным сном, и во сне ему то и дело являлась Маша и протягивала к нему руки.

Еще было темно, когда Семен Павлович соскочил с постели и, выйдя в сени, приказал своему Сидору готовить завтрак. Он знал, что лучшее время в Петербурге для всяких хлопот — утро, что теперь, при императоре Павле, все служебные занятия начинаются в шесть часов и всех можно повидать на своих местах.

Виола спала, спали и ее горничная, и гости в разных позах и на разной мебели. Брыков заглянул в гостиную и увидел Башилова под ломберным столом. Он толкнул его и сказал:

— Капитан Башилов, служба не ждет!

Тот вдруг вскочил, как встрепанный.

— А? Что? — пробормотал он.

— Пора на службу! — сказал ему Брыков. — Взгляни, на что ты похож!

Башилов очнулся и хлопнул себя по бедрам.

— О, черт! — воскликнул он. — Который час?

— Уже пять!

— Пять? А к шести на ученье! — и Башилов, как безумный, выбежал из комнаты.

Семен Павлович только улыбнулся ему вслед.

Через полчаса и он шагал по темным, но уже оживленным движением улицам. Женщины шли с базара и на базар, разносчики шагали со своими лотками на головах, то тут, то там проходили колонны солдат и иногда, гремя колесами, мчался фельдъегерь.

Взошедшее солнце рассеяло осенний туман, когда Брыков вышел на площадь Зимнего дворца и направился по набережной к знакомому подъезду.

— Полковника Грузинова! — сказал он лакею.

— Пожалуйте! — И Брыков пошел за ним по той же лестнице, коридорам и огромным залам.

Грузинов заставил его дожидаться, а потом позвал в свой кабинет.

— Ну, что, родной, — ласково сказал он, — напортили все дело?! Ну, да что делать! Случай, дурная погода, неудачные маневры — и вот вы в ответе! — он покачал головой и горько улыбнулся. — У нас все случай! — окончил он.

— Что же мне теперь делать? — робко спросил Брыков.

— Все, что хотите, только не советуйтесь со мной! — резко ответил Грузинов и, увидев растерянное лицо Брыкова, прибавил: — Я в опале! Люди позавидовали моему положению и оклеветали меня. Государь хочет, чтобы я ехал в Малороссию, но я знаю: это — ссылка! Я слишком откровенен и честен, чтобы не стоять иным поперек дороги! — Он встал и нервно прошелся по комнате, потом остановился против Брыкова и сказал: — Попытайтесь проникнуть к Лопухиной. Это — добрая девушка и теперь может сделать все! А я… — и он поднял плечи, а так как Семен Павлович встал совершенно растерянный, то Грузинов крепко пожал ему руку и повторил: — Не поминайте лихом! Я сделал все, что мог!

Брыков с признательностью поклонился ему и вышел из дворца.

Да, каждый о себе! Вот и Грузинову, этому недавнему фавориту, теперь не сладко.

Он невольно оглянулся назад, словно надеясь увидеть Грузинова. Этот человек боялся ссылки, когда его ждала лютая казнь. Брыков год спустя узнал о страшной его судьбе и задрожал в ужасе.

Теперь Семен Павлович шел по улице без цели и незаметно вышел к Адмиралтейству. Обойдя его, он прошел на Сенатскую площадь и зашел в аглицкий трактир. Так же, как и в первый раз, несмотря на раннее утро, там уже пили, курили и с азартом играли на бильярде.

XXV Что происходило без Брыкова

Когда Дмитрий Власьевич услыхал от старика Федулова, что Семен Павлович уехал в Петербург, он действительно на время так смутился и растерялся, что забыл даже о своей любви к Маше. Мысль потерять все только что приобретенное богатство и положение и из состоятельного помещика обратиться в отставного офицера без средств приводила его в ужас. Он вовсе не углублялся в вопрос о том, каким путем приобретено им все это, и ему уже казалось, что брат поднимает на него руку и посягает на его добро.

— Ах, негодяй этакий! — вскрикивал он, бегая по горнице. — С доносом поскакал. Что же, он думает, и правды нет? Что меня так и можно ограбить, как какого-нибудь тяглового мужичонка? Ну, нет, шалишь! Я найду на тебя управу!

Федулов слушал его, качая головой, и на его старом, сморщенном лице скользила хитрая усмешка.

— Ну, ну! — отвечал он, — правда-то, пожалуй, и на его стороне. Бухнет государю в ноги — и вся недолга: государь сделал его упокойником, он же и оживит. А вам что с него искать тогда? А? Прогонит — и все!

Дмитрий опомнился на другой день. Злоба сменилась у него трусостью. А что, если так и будет?.. Он тотчас же побежал к Федулову, которого поселил в полуверсте от себя, и спросил:

— Что же нам делать?

— Беспременно Воронова звать! — серьезно ответил Федулов. — Он может помочь, а больше ничего и не придумаю.

— Я прошлый раз прогнал его!

— Знаю, знаю! Ну, а теперь позовите. Тогда его честные денежки отдать пожалели, теперь отдайте, да еще прибавьте что-нибудь. Он не гордый.

Дмитрий тотчас погнал человека за дошлым чиновником, и на другой день Воронов приехал в его усадьбу. Склонив неуклюжий стан, потирая потные руки и широко улыбаясь, он вкрадчиво заговорил:

— Честь имею кланяться, Дмитрий Власьевич! Чем могу служить-с? Изволите видеть, прискакал немедля, зла не памятуя!

— Садись! — кивнул головой Дмитрий. — Я прогнал тебя, так на том прости.

— Помилуйте! Хе-хе-хе! — весь сияя, ответил Воронов, — не обидите теперь.

— Не обижу и за прошлое заплачу. А теперь дело вот какое! — и Дмитрий рассказал о поездке брата и о своих опасениях.

Воронов слушал его, склонив на плечо голову и потирая красные руки.

— Так-с, — время от времени говорил он, — совершенно верно!..

— Вот ты и помоги!

— Трудное дело! — вздохнул Воронов. — Однако, если при старании, то можно. Все зависит… — и он выразительно умолк.

— От платы? Сколько?

— Да вот, — улыбаясь и щуря маленькие глазки, сказал Воронов, — ежели отдадите прежний должок, триста рублев, да еще двести положите, да ежели ко всему дадите лошадку да повозку, так как я жениться собираюсь, то уладим дельце! — и он хихикая поднялся со стула.

Жадность опять обуяла Дмитрия Брыкова, но он подавил свое волнение и спросил:

— Что же ты сделаешь?

— А это даже и не секрет! Есть у меня в Питере сродственник один; персона малая, но всюду вхожий и до всего близкий. Так я ему опишу: «Так, мол, и так. Есть у вас, в Питере, к примеру, живой мертвец и самое главное, что беспокойный человек. Приехал до самого государя и в неистовом виде все сделать может». Его сейчас и заберут! Он, можно сказать, и света не увидит!

Лицо Дмитрия прояснело.

— Верно! Ну, тогда орудуй! Бог уж с тобой!

Радостный Воронов потом три часа шептался с Федуловым и уехал из Брыкова в собственной кибитке.

«Нет, — думал он, — шалишь! Я — не дурак! Тогда ты меня вышиб, теперь сам плачься. Никаких таких писем я писать не буду!..»

А Дмитрий сразу успокоился. Несомненно теперь его брату уже не разгуляться в Петербурге. Ха-ха-ха! Там не поцеремонятся! Ха-ха-ха! И он заливался злобным, радостным смехом.

Любовь снова заняла в его сердце прежнее место, и бедная Маша снова стала страдалицей.

— Я не выйду, я больна! — говорила она, когда внизу появлялся Дмитрий и отец посылал за нею.

— Эй, милая, не дури! — говорил ей старик, входя через минуту в ее светелку. — Я терплю до поры, доченька! — и при этом его тусклые глаза вдруг вспыхивали недобрым огнем.

Девушка смирялась и шла вниз, где ждал ее ненавистный поклонник.

— Марья Сергеевна, — говорил он, стараясь казаться мягким, — когда же, наконец, вы взглянете на меня благосклонно!

Маша молчала, ломая пальцы в безмолвном отчаянье. Это отчаянье доходило до ужаса, когда отец вдруг вставал и оставлял ее одну в горнице с Дмитрием. Тот придвигался к ней, брал ее руки и говорил о своей любви задыхающимся от страсти шепотом. Она, бедная, отодвигалась от него. Однако его страсть мало-помалу разгоралась, и ее упорство раздражало его.

— Вы все о нем думаете — я знаю, а все-таки моей будете! Я щажу вас и жду, что вы оцените мою любовь, но вы не хотите и слушать меня. Тогда я возьму вас силой. Одно слово — и нас повенчают хоть завтра!

Маша холодела.

— О, — смущенно шептала она, — подождите немного. Может быть…

Он целовал ее руки и задыхаясь говорил о брате:

— Ах, если бы он правда умер!

«Я ушла бы в монастырь», — думала Маша, но не высказывала вслух своих мыслей.

— Долго еще кобениться будешь? — грубо спрашивал ее по временам отец.

Она умоляюще взглядывала на него и говорила:

— Подождите, папенька! Дайте свыкнуться! Ведь он терпит!

— До поры терпит, как и я! Ты думаешь, я позволю тебе дурь разводить? А? Чтобы он нас отсюда взашей погнал? А? То-то! Так брось ломаться!

— Немножко еще! — умоляла Маша и отдаляла страшный день то мнимой болезнью, то хитростью.

Кроме Марфы, вокруг нее не было никого, с кем она могла бы поделиться своими страданиями и слезами. Да и Марфа, сочувствуя ей по-своему, мало приносила ей утешения.

— Ну, и чего плачешь? — говорила она. — Все по Семену Павловичу. Да коли помер он!

— Няня, ведь это только по бумагам; он жив!

— Говорите! Слышь, по царскому указу! А ты, знаешь: Бог на небе, а царь на земле. Значит, и есть твой Сенюшка упокойник. Царство ему небесное! — и старуха крестилась.

— Что ты! Что ты! — с ужасом восклицала несчастная девушка.

— А то! Недаром я седьмой десяток живу, тоже знаю. Говорят — помер, и верь, верь и не порти глаз своих! Что в слезах-то? Смотри, исхудала вся! Щепа щепой! Право, ну! А ты лучше иди себе за Дмитрия Власьевича. Чего еще? Барин богатый, угодья всякие и тебя любит…

— Замолчи! — шептала Маша — Ты не в уме. Это все не его; это ворованное, чужое! И я не люблю его…

— И-и, матушка, стерпится — слюбится! А лучше нешто, коли волоком поволокут?

Маша в ужасе закрывала лицо руками, падала в постель и плача говорила:

— Уйди от меня! Уйди!..

Она была совершенно одинока, и все ее утешение было в слезах и молитве. Она молила о чуде: отвратить от нее страшную любовь и вернуть к ней любимого.

А время шло, и требованья отца становились все настойчивее.

Тогда Маша в отчаянии написала письмо Брыкову и переслала его к Ермолину тайком через верного Павла.

«Убегу, повешусь, но не отдамся этому злодею», — думала она, и это решение несколько успокоило ее.

А Дмитрий, потеряв надежду пробудить в ее сердце любовь, решил действовать напролом и грубо сказал Федулову:

— Вы уж постарайтесь уломать ее Чтобы через месяц и свадьбу делать!

— Да хоть завтра, — ухмыляясь ответил старик, — ведь она так только, а сама рада-радешенька!

— Ну, теперь мне это все равно Я говорю: через месяц.

XXVI Сон в руку

Погруженный в печальное раздумье, Семен Павлович сидел в аглицком трактире, безучастно смотря на игравших на бильярде, как вдруг услышал над собой оклик: «А, мой счастливый партнер!» — и увидел стройного офицера конного полка. Он вспомнил, что против него он играл так счастливо у Грекова, и радушно поздоровался с ним.

— Левитицкий! — назвал себя офицер. — А вы, кажется, Брыков и считаетесь умерш…

Семен Павлович рукой остановил его на полуслове и горько улыбнулся.

— Да, — ответил он, — считаюсь и, кажется, не выберусь из этого проклятого счета.

— Э, что вы горюете! Вам везет! Ну да, ну да!.. В карты обыграли, Виолу похитили и вдобавок ускользнули, а мы все, как куры во щи!.. Ха-ха-ха! Кстати, вы обедали?

— Нет!

— Отлично, пообедаем вместе. Я вижу, вам необходимо рассеяться, и я развлеку вас. Петр, — крикнул Левитицкий лакею, — два обеда, — и заговорил снова: — Здесь отлично кормят и дешево. Посидим здесь, разопьем бутылочку и проедем с вами в манеж к Магию.

— Это еще что?

— Сюда всего на неделю приехал Петр Магию, замечательный ездок; он показывает такие экзерциции. Чудеса!..

Брыков совершенно не знал, куда девать свое время, и согласился провести его с Левитицким.

— Будете довольны, — сказал офицер, — а потом, если захотите, к одной прелестнице поедем. У нее и карты…

— Ну, этого я не сделаю. Для меня это очень опасно. Ведь я хлопотать приехал, а не шалить.

— Ах, да! — припомнил офицер и прибавил: — А жаль!

Лакей подал обед, и они оба стали есть, на время прервав беседу. Голодному Брыкову показалось все очень вкусным; он похвалил, офицер кивнул в знак согласия и прибавил:

— При этом дешево! Государь следит решительно за всем и, узнав, что здесь обедают офицеры, пожелал узнать и цены. Обеды были по рублю, но он приказал давать их по полтине! Теперь выпьем?

Брыков позвал лакея и потребовал шампанского. Левитицкий говорил без устали, и Семен Павлович был доволен этим: его собеседник не заставлял его даже отвечать и не мешал ему думать о своих неудачах.

— Я уверен, что ваше дело увенчается успехом! — говорил Левитицкий, переходя с одного предмета на другой. — Надо только повидать государя. Нет справедливее его человека. Могу вас уверить в этом! Недавно он разбранил у нас хорошего офицера; кричал на него, топал за то, что тот опоздал на ученье, а потом спрашивает: почему? Тот говорит: «Матушка померла», — и заплакал. Так что же вышло? Государь у этого офицера сам прощения просил да еще отпуск и денег дал. «Ты бы, — говорит, — сразу так и сказал!» А то еще недавно: есть у нас один пьяница, а служака хороший. Напился он и шарф потерял, а государь видел. «Где шарф?» — говорит, а тот: «Была бы, — говорит, — голова на плечах, да шпага, а офицера и без шарфа узнают!» Ну, скажите, с кем так можно было говорить? Нет, государь решит ваше дело! А вы не видели экзерсисов на лошади? Совсем? Удивительное искусство. Там есть девица одна, Эльза — что она делает! — и Левитицкий поднял вверх руки. — Вы вот что: как дело выиграете, возьмите да к нам в Питер! Право, у нас веселее! Вот скоро опера приедет. Опять фокусники иной раз, всегда балаганы, горы, карусель!.. И женщины, карты…

— Я женюсь! — с улыбкой ответил Брыков.

— Тогда с женой! Однако пора! Мы, знаете, с вами пешочком, для моциона! Идемте! Это, знаете, между Обуховским и Семеновским мостами. Близехонько! Ну-с!

Они расплатились и вышли. Сумерки уже сгущались, и они осторожно стали пробираться через грязную площадь, а потом пошли по нынешней Гороховой улице к Семеновскому мосту.

— Да-с, — говорил Левитицкий, очевидно горячий приверженец государя, — справедливее, лучше его трудно и найти! Правда, он горяч, но его и раздражают так часто! А как он прост с нами! Вы не бойтесь и прямо ловите его где-нибудь, прямо за фалды!.. А вон и манеж! Видите огни!..

Брыков взглянул и увидел невдалеке серое деревянное здание, на котором развевались флаги и у дверей которого горели разноцветные фонари. На улице к этому зданию катились экипажи и шли толпой разные люди.

— Мы возьмем места первого ряда, — сказал Левитицкий. — Все отлично видно и тут же рядом конюшни! Пойдем!

И они вошли.

Манеж занял Брыкова. В ярко освещенном зале, посреди которого находилась круглая, посыпанная песком арена, в креслах, в ложах и на скамейках сидели зрители. В ложах виднелось немало красивых женщин в декольте, в высоких прическах. В креслах сидели военные и статские. Левитицкий знал почти всех и говорил Брыкову:

— Вот Зубов младший. Вот Орловы! Вот известная прелестница Аринушка. Была шуваловская, теперь Орлов держит!.. Тсс!.. Смотрите!

Заиграла музыка, и началось представление. Берейтор Петр Магию показывал действительно удивительные вещи, и все дружно хлопали ему. Иной на полу не будет так ловок и увертлив, как Магию был на спине скачущей лошади. Потом его сменила девица Эльза, тоже на лошади. Она прыгала через куски холста, через обручи, соскакивала наземь и снова впрыгивала на спину мчавшейся в галоп лошади. Ей хлопали, кричали «браво», а Аринушка кинула ей на арену вязаный кошелек с деньгами.

Представление окончилось. Петр Магию вышел на арену, поклонился, поблагодарил всех и объявил, что пробудет еще три дня и надеется, что почтенная публика не забудет его. Все двинулись к выходу.

— Ну, к прелестницам? — сказал Левитицкий.

— О, нет! Я домой! — ответил Брыков.

— Тогда прощайте!

Они пожали друг другу руки и разошлись в разные стороны. Брыков опустил голову и пошел, не разбирая дороги. Была уже ночь; чистое небо было усеяно звездами, месяц показывал свой серебряный серп. Идти было легко и приятно. Легкий мороз сковал грязь.

Семен Павлович прошел с четверть часа и остановился, чтобы узнать дорогу, огляделся и вздрогнул. Что за чудо? Он попал в местность, совершенно схожую с виденной им во сне. Вот и забор, выходящий углом, и те же домики, и так же светит луна… Чу, голоса! Брыков так же, как и во сне, быстро прыгнул в сторону и стал за забором. Случайно раздавшиеся голоса смолкли, и кругом стало тихо. Семен Павлович хотел уже выйти, но услышал быстрые шаги по замерзшей земле; он выглянул и снова вздрогнул.

По улице, надвинув шляпу и завернувшись в шинель, шел господин. Брыков уже знал, что будет дальше, и приготовился к борьбе. И правда, все случилось, как предсказал ему вещий сон. Из-за угла вдруг выскочили двое и кинулись на путника, тот закричал и стал защищаться. Семен Павлович выскочил из засады и кинулся ему на помощь.

— Бейте одного! Я другого! — закричал он.

Воры оставили господина и трусливо бросились бежать в разные стороны. Господин поспешно подошел к Брыкову и протянул ему руку.

— Благодарю вас! — сказал он, — вы спасли мне жизнь! Позвольте узнать ваше имя!

Семен Павлович смутился и тихо ответил:

— Я — Брыков, но сейчас не имею имени, потому что считаюсь покойником.

— Как? — воскликнул прохожий. — Вы должны мне рассказать все! Я чувствую, у вас есть какая-то печаль, и — если я в силах — клянусь, я помогу вам!

Брыков горячо пожал ему руку и вздохнул.

— Мне может помочь только государь!

— Ну, государя могут попросить… — сказал прохожий улыбнувшись. — Расскажите же мне все и проводите до Фонтанной. Там я уже найду дорогу.

Брыков взглянул на него, увидел совсем молодое, красивое лицо и сразу почувствовал к нему доверие и стал рассказывать свою печальную историю. Они дошли до Фонтанной. Спасенный Брыковым остановился, пожал ему крепко руку и сказал:

— Мне очень жалко вас, и я помогу вам. За свое спасение я уже обязан употребить все свои силы, но теперь постараюсь вдвойне. Приходите ко мне завтра. Я живу на Миллионной. Моя фамилия Рибопьер!

XXVII Фаворит фаворитки

— Рибопьер, граф Рибопьер! — воскликнула Виола, — да кто же его не знает, не слыхал? Любимец государя и потешник у Лопухиной. Когда-то был на свете Пьер Рибо, французский выходец, а теперь Рибопьер и граф!

— Значит, он может быть мне полезен? — спросил Брыков.

— Если захочет!

— Но я спас его.

— Тогда иди к нему завтра же!

Надежда живым потоком влилась в сердце Семена Павловича. Старый Сидор тоже повеселел и сказал ему:

— Уж если вам пророческий сон был, значит, это дело от Бога. Иди, батюшка, к этому Рыбоперу, а я к Спасителю схожу — помолюсь!

Брыков лег в постель, но заснуть не мог от радостного предчувствия. Люди, измученные борьбой, охотно верят даже призраку надежды, а здесь более: ведь Рибопьер сам сказал: «Приходите! Я помогу».

На другой день он был у графа Рибопьера. Последний жил в трех комнатах с одной прислугой, и Брыков несколько разочаровался, думая, что увидит палаты вельможи; но это впечатление скоро изгладилось: молодой граф сумел очаровать его и внушить доверие.

— Я помогу вам! — повторял он с жаром, — сегодня же я буду у Анны Петровны и все расскажу ей, а она уже так этого дела не оставит! Дайте только свой адрес!

Обрадованный, обнадеженный Брыков пошел от него к Башилову совершенно успокоенный.

Рибопьер не преувеличивал своего значения. Оно было невелико, но вполне достаточно для дела Брыкова.

Молодой, красивый французский выходец, бойкий, веселый и остроумный, он был общим любимцем, а в последнее время, явно подружившись с Лопухиной, стал и влиятельным человеком, принимая на себя часть влияния царской фаворитки.

А она была в то время всесильна. Государь пленился ее жизненностью, ее красотой, девичьей невинностью и отдыхал у нее в салоне, совершенно забывая на время обо всех делах и дрязгах. Он был слишком рыцарь и добрый семьянин, чтобы сделать из этой прекрасной девушки любовницу[162], и, отдавая ее замуж за Гагарина, с царской гордостью сказал: «Отдаю ее тебе такой же чистой, какой я ее встретил!»

Но все же Лопухина имела власть над его сердцем и, к чести ее, никогда не злоупотребляла ею. Разве для матери, которая через дочь постоянно выпрашивала награды своим адъютантам.

— Матушка, да мне совестно, наконец, беспокоить государя, — с отчаянием возражала иногда Анна Петровна на ее просьбу, но мать тотчас падала на софу в истерике, и дочь смирялась.

Каждый вечер государь приезжал к ней на чашку чая. В зале за круглым столом, у чайного сервиза, садилась она, напротив нее Павел, здесь же находились ее мамаша и два-три близких человека, и Павел, чувствуя себя, как добрый буржуа, весело болтая по-семейному, выпивал одну-две чашки чая. Это была идиллия после суровой военной службы, поэзия среди скучной прозы правления. Государь смотрел на прекрасное лицо Лопухиной, слушал ее гармоничный голос, смех и забывался.

— Вы делаете меня счастливым! — говорил он ей иногда, на что она стыдливо потуплялась и делала глубокий реверанс.

Иногда он приезжал к ней обозленный, мрачный и начинал горько сетовать на всех окружающих. Они нарочно делали его глупым, тираном, каким-то чудовищем! Они нарочно искажают его приказания и возбуждают общее недовольство.

Анна Петровна улыбалась и нежным голосом старалась успокоить монарха, часто обращая провинность иного в шутку. И государь, как некогда Нелидовой, говорил ей: «Вы — мой добрый гений!» — и целовал ее руку.

Анне Петровне поневоле, в силу положения, пришлось стать ходатаем и заступницей за многих, и она никогда не тяготилась этим. С утра ее осаждали просители и просительницы. Иных посылали к ней даже могущественные Кутайсов и Обрезков, и она никогда не утомлялась выслушивать всех, вникая в просьбу каждого, а потом передавала все просьбы императору.

— Вы — мой камер-секретарь, — говорил он шутя, — ну, решайте сами, кто чего стоит!

Случалось, Лопухина, ища развлечений, устраивала у себя вечеринки. Молодежь танцевала, играла в фанты, и государь любил издали следить за оживлением своей любимицы. Ее лицо розовело, глаза сверкали, пышные уста улыбались, и она казалась олицетворением молодости, здоровья и красоты. Государь любовался ею и, как сердце Саула смягчала игра Давида, так его сердце смягчалось при виде этой девушки.

Да, уже одни отношения его к Лопухиной характеризовали натуру Павла Петровича как высоко поэтическую и нежную. Таким он и был в действительности: нежным, великодушным, впечатлительным; но его ужасная молодость среди постоянного страха, его юность и зрелость среди унижений сделали его подозрительным и необузданным в гневе. С твердыми нравственными принципами, с суровым пониманием долга, Павел являлся страшным для изнеженных вельмож Екатерины, и клевета очернила его память. Он умер непонятым, и по сие время его личность окружена таинственностью. Но мало-помалу истина выступает наружу, и потомству все симпатичнее и милее делается образ императора Павла.

Граф Рибопьер надев зеленый камзол, выпустил брыжи и, прикрыв свои красивые волосы напудренным париком, явился к Лопухиной, едва часовая стрелка показала пять часов вечера. Он обычно входил без доклада и застал Анну Петровну за пяльцами. Она подняла голову и, ласково улыбнувшись ему, весело сказала:

— А, мой паж! Что нового?

— Нового? — шутливо ответил граф, целуя ее руки, — я сам!

— Как это?

— Я вчера чуть не был убит разбойниками!

— Ах! Maman! — закричала Анна Петровна, — идите сюда. Нашего Пьера чуть вчера не убили!

— Как это, батюшка? — выплывая из ближней комнаты, пропела сама Лопухина, высокая, красивая женщина лет сорока пяти, тщательно скрывавшая свой возраст и молодившаяся.

Граф поспешно облобызал ее руки и начал свой рассказ:

— Изволите видеть: возвращался я вчера ввечеру от Григория Орлова и шел, ни о чем не думая… И вдруг меня схватывают сзади чьи-то руки. Я оглянулся. Двое!.. — и граф очень живо передал свою борьбу, отчаяние и наконец спасение. — И, знаете, кто спас меня? — спросил он.

— Ну, кто же его знает, — ответила Лопухина, — хожалый, что ли?

— Нет! А вы как думаете, кто?

— Ноги? — улыбнулась Анна Петровна.

— И тоже нет! — граф сделал паузу и ответил: — Живой мертвец!

Лопухина-мать даже отшатнулась.

— С нами крестная сила! — воскликнула она, — упырь. Зачем вы нас пугаете?

— Это — сущая правда! — улыбнулся Рибопьер. — Вы послушайте, какая история!

XXVIII Опала

То, что рассказал Рибопьер, действительно изумило обеих женщин.

— Ах, как это забавно! — воскликнула Анна Петровна, однако граф грустно покачал головой и заметил:

— Это ужасно грустно!

— Почему грустно?

— Помилуйте! Мой спаситель живой, а числится мертвецом. У него было имущество — его отобрал брат, якобы по наследству; у него невеста, и ни один священник не венчает его. Наконец, он не может нигде жить! — и граф с жаром передал свою беседу с несчастным Брыковым.

На лице Анны Петровны выразилось сострадание.

— Бедный! — сказала она.

— Да! — подтвердил граф и окончил: — Я дал ему слово, что буду просить вас за него. Вы сумеете заступиться за него!

— Хорошо! Я скажу про него государю! Где он живет?

Граф приник к руке Лопухиной и потом подал ей записку с его адресом.

— Хорошо, — повторила она, пряча записку за корсаж, — жизнь за жизнь!

Граф благодарно взглянул на нее.

В маленький зал стали собираться гости. В этот день Анна Петровна устраивала вечеринку запросто. Приехала графиня Кутайсова с дочерью и с ними граф Зубов, приехали братья Орловы, графиня Растопчина, дочери Палена и Обрезкова, и скоро комната наполнилась блестящими гостями. Сам Лопухин, почтенный сенатор, повел гостей в свои апартаменты играть в бостон, многие дамы сели играть в лото, а молодежь, с Анной Петровной во главе, начала танцы.

Бал был в разгаре, когда приехал государь. Он не любил смущать веселье своей любимицы и, по установленному обычаю, тихо прошел через полуосвещенный коридор, спальню и будуар в крошечный кабинет Анны Петровны. Отсюда были видны зал и танцующие. Государь сел в глубокое кресло, раздвинул портьеру и стал смотреть на оживленные танцы.

Танцевали вальс. Под ритмичные звуки музыки пары проносились одна за другой, кружась, крепко прижавшись друг к другу. Оголенные плечи красавиц сверкали в воздухе. Государь видел разгоряченные лица, полуоткрытые уста, горячие взоры и… вдруг нахмурился и вздрогнул. Его взор устремился к Лопухиной. Она танцевала с молодым Рибопьером и, по-видимому, отдавалась танцу со всем увлечением. Что-то вакхическое было в ее лице, грудь дышала прерывисто. Ловкий Рибопьер обнял ее, и они кружились, что-то шепча друг другу.

«Мерзость!» — мелькнуло в уме государя, и ему вдруг стал омерзителен этот танец — вальс, как пляска вакханок, все движения показались ему полными вожделения и страсти; он с отвращением наморщился и обернулся.

В дверях недвижно стоял ординарец.

— Самого и Обрезкова! — тихо сказал государь, резко вставая со стула, и быстро пошел по коридору к дверям.

Весь красный, пыхтя от торопливого шага и волнения, к нему подбежал Лопухин и почтительно поцеловал его плечо.

— Сейчас прекрати этот омерзительный танец! — сказал император, в то время как ему накидывали на плечи шинель. — Ты здесь? — сказал он Обрезкову, — со мной! — Он сел в коляску и некоторое время ехал молча. Потом отрывисто заговорил: — Я не видал омерзительнее танца, нежели вальс! Запрети его тотчас моим указом. Он развращает людей своею гадостью.

— Слушаю-с!

— Еще вот что: граф Рибопьер совсем исповесничался. Пора ему остепениться. Скажи, что я посылаю его в Вену; пусть побудет там при посольстве.

— Слушаю-с!

— Чтобы выехать нынче же! Вернется с бала и пусть едет. Бумагу выправь завтра и послать ему вдогонку!

— Слушаю-с!

— Омерзительный танец! — время от времени повторял Павел и вздрагивал.

Пары вихрем кружились по залу и вдруг остановились. Музыка внезапно смолкла. Анна Петровна, не снимая руки с плеча Рибопьера, сердито взглянула на хоры, дирижер замахал платком, но музыка по-прежнему безмолвствовала. В то же время, пыхтя и торопливо пробираясь между гостями, Лопухин подошел к своей дочери и что-то тревожно зашептал ей на ухо. Она вдруг побледнела. «Государь», — донеслось до окружавших Лопухину, и какая-то тревога охватила всех разом. «Государь был в гневе и уехал!» — передавали из уст в уста.

— Вероятно, конец этой выскочке! — злорадно шептали дамы, и гости вдруг, словно боясь заразы, торопливо стали откланиваться.

Анна Петровна чувствовала, что пронеслась какая-то гроза, что что-то нависло над нею, и растерялась. Льстивое, подобострастное обращение сменилось у многих наглостью.

— Прощайте, милая! — величественно сказала ей Растопчина, но Анна Петровна уже оправилась и гордо приняла вызов.

— Прощайте, голубушка! — ответила она, отчего Растопчина побледнела даже сквозь румяна.

Гости разъехались.

Граф Рибопьер шел домой, завернувшись в плащ, и с болью в сердце думал об Анне Петровне. Бедная девушка! Несомненно, она навлекла на себя гнев государя, но чем? Хорошо, если налетевшая гроза минует ее, но если продолжится гнев, что ей делать?..

Он подошел к своему дому и с удивлением поднял голову. У ворот стояла фельдъегерская тройка, заложенная в легкую кибитку.

«Кто бы это приехал?» — подумал он, подходя к дверям.

Но едва он вошел в прихожую, как невольный страх сжал его сердце. Навстречу ему поднялся Чулков.

— Вы ждали меня? Что надо? — спросил граф.

— По приказу его величества — сказано, дабы немедленно препроводить вас из города для следования в Вену!

— Меня? В Вену? Зачем?

— Не могу знать! Инструкцию и назначение вы получите в дороге, а теперь приказано только исполнить!..

— Но как же это? — растерялся Рибопьер. — Сейчас и за границу! Я устал! Я должен собраться… хоть переодеться!

— Велено немедля! — уже сурово сказал Чулков, — впрочем, отдайте приказ слуге. Он вас нагонит!

Рибопьер упал на стул и схватился за голову. За что? Что он такого сделал? Он всегда любил своего государя! Чулков лишь развел руками и приказал торопиться сборами.

XXIX Ложная тревога

Лопухины не спали всю ночь. И сама Анна Петровна, и ее отец, и мать, собравшись в будуаре, со страхом думали о том, чем могли навлечь царский гнев. Лопухин в мундире, шитом золотом, ходил по комнате и говорил:

— Я даже не знал, что государь приехал. Вдруг зовут! Я к нему, а он уже у самой лестницы. Сказал только про танец и был таков. Обрезкова с собой взял, не могли даже игру окончить!..

— Ах! — остановила его жена, — ты все с пустяками. — Она с видом отчаяния лежала на софе и прикладывала к глазам платок, не обращая внимания на румяна и пудру, которые размазала по всему лицу. — Лучше подумать, чем он разгневан? Что с нами будет?.. Ты с кем танцевала этот несчастный танец? — спросила она у дочери.

— С Пьером, — ответила Анна Петровна, поднимая склоненную голову, причем ее лицо было бледно, брови сжаты. — Он приревновал меня. Я знаю, — продолжала она и вдруг вспыхнула, — да, знаю и очень рада. Пусть я буду лучше в немилости, пусть государь сошлет меня, выдаст замуж — все это лучше, чем слыть за любовницу. Позор! Вон Головкина мне даже не кланяется! А Нарышкина? Я рада, рада, рада!

Мать только всплеснула руками, а отец подпрыгнул к дочери, сжав кулаки.

— Дура, дура и дура, — прошипел он, — а ко всему и неблагодарная тварь! Что тогда с нами будет? Со мной, с твоим братом?

— Со мной? — простонала мать.

— Ну, с вами-то то же! — отмахнулся Лопухин и продолжал: — Одумайся и пожалей нас! Эту беду, если она из-за Рибопьера, легко поправить. Завтра запрещу принимать его, ты при государе отзовись о нем похуже, и все.

— Никогда! — пылко вскрикнула Анна.

— Ты что же, влюблена в него?

— Нет, но он нравится мне. Он веселый, добрый. Кому он вреден?

— Нам! — истерически завопила мать.

— Воды! — вскрикнул отец, мечась по комнате.

Анна Петровна схватилась руками за голову и прошла в спальню.

Рано утром в комнату ворвался ее брат, Алексей, статный, красивый конногвардеец, флигель-адъютант государя. Он открыто жил за счет сестры и своих богатых любовниц, мотал деньги, кутил, играл в карты, и год беспорядочной жизни уже наложил печать на его молодое лицо.

— Рибопьера выслали! — объявил он входя. — Вот новость!

Лопухин схватился за голову.

— Началось! — глухо сказал он.

— Что? — не понял сын.

— Ты еще не знаешь? — и отец трагически рассказал все происшедшее накануне.

— Мы пропали! — малодушно вскрикнул сын, как и он, схватившись за голову, и стал бранить сестру: — Она никогда о нас не думала! Мы ей как чужие! Дрянь, а не сестра!

— Пошел вон из моей половины! — закричала из своей спальни Анна Петровна.

Она слышала разговор, и ее сердце сжалось тоской.

Бедный юноша! За что он должен пострадать?..

По всему городу разнеслась весть о внезапной опале Лопухиных. Еще вчера у подъезда их дома вереницей стояли экипажи знати, приезжавшей каждое утро на поклон ко всесильной Анне Петровне, а сегодня не стояло даже гитары случайно заехавшего извозчика. Швейцар надел ливрею, взял в руки булаву и с недоумением оглядывался по сторонам, не видя обычных визитеров.

В томительной тревоге прошел целый день. Анна Петровна не выходила из спальни и, лежа в кровати, думала, как поступит с нею государь в своем гневе. Ее мучила больше неизвестность, нежели опала. Вдруг в спальню поспешно вошла ее камеристка и испуганно сказала:

— Барышня, государь!

Анна Петровна тотчас встала с кровати, наскоро поправила свой туалет, вышла из спальни и в будуаре увидела императора, который, не найдя по обычаю чайного прибора и хозяйки, прошел на ее половину.

— Государь! — растерянно произнесла девушка.

— Ваш поклонник! — ответил он, целуя ее руку. — Что с вами? Вы бледны? Расстроены?

— Все говорят, что я впала в немилость, — скорбно улыбнулась, но смело ответила она.

Государь вздрогнул и нахмурился.

— Все? Кто все? Почему говорят это?

— Такие вести разносятся ветром. Вы вчера уехали, даже не повидав меня. Это было явной немилостью!

— Я был расстроен! Кому было истолковывать мои поступки?

— Люди завидуют мне и злобствуют.

— Назовите мне ваших недругов, и они тотчас узнают, что значит обидеть вас!

— О, у меня их нет! Но, говорят, выпреследуете моих друзей… Говорят, Рибопьер выслан. Куда? За что?

— А он вам очень дорог?

В тоне императора звучала угроза. Анна Петровна приняла беспечный вид и спокойно ответила:

— Он забавен и хорошо танцует.

— А! — лицо государя прояснилось. — Ну, так я вас утешу. Он выслан мною, но выслан… в Вену. Я — его дядька, я за ним слежу и думаю: пора ему остепениться. Пробудет он там год, два, вернется, тогда выходите за него замуж!

— Нет! — засмеялась Анна Петровна. — Он — не мой идеал! Я за такого, за танцора, не хотела бы выйти.

Павел сразу повеселел и кивнул ей головою.

— Что же, будете поить меня чаем? — спросил он.

— Буду! Но послезавтра я назначу вечер, и вы удостоите меня посещением.

— Буду смотреть на вас и хлопать в ладоши, — шутливо ответил он и, увидев на столе брошенные после бала перчатки, быстро взял одну из них и весело прибавил: — Вот решение вопроса: архитектор спрашивает, в какой цвет красить Михайловский дворец. Вот ему и ответ! Я пошлю перчатку.

Лицо Анны Петровны озарилось улыбкой. Очевидно, о немилости не было и речи.

— Прошу, государь, — сказала она, — чай может остыть.

Павел Петрович весело прошел за нею в гостиную, где перед ним почтительно склонились все Лопухины.

— Это ты дочь напугал? — шутливо спросил государь у Лопухина, садясь к столу.

— Ваше величество были так немилостивы вчера!

— Глупости! Я вчера просто был расстроен… Ну, мой секретарь, — шутливо обратился император к Анне Петровне, — а какие у нас есть дела?

Анна Петровна вспомнила просьбу Рибопьера и шутливо ответила:

— Дело о воскрешении из мертвых. Надо одного покойника вернуть к жизни!

— Я — не Бог! — ответил Павел.

— Но вы — император, — сказала Анна Петровна, — и в вашей власти вернуть его к жизни.

— Осужденный?

— Хуже! — и Анна Петровна сжато и образно рассказала все злоключения Брыкова до последнего дня.

Павел Петрович слушал ее и кивал головой. Она окончила, и он сказал:

— Теперь помню! Я был введен в заблуждение его братом из того же полка. Он подал в отставку… Это негодный-то! Так, и этого помню. Он, дурак, в Павловске моего Помпона напугал! Хорошо, мы воскресим его! Скажите вашему брату его адрес и прикажите представить его завтра ко мне!

— Вы совершите чудо! — радостно воскликнула Анна Петровна.

Государь улыбнулся.

Весть о прежних милостях к Лопухиной в ту же ночь облетела весь город, и многие кляли себя, что не явились с визитом к всесильной фаворитке. На другое утро швейцар еще не надел своей ливреи, а длинная вереница экипажей уже тянулась к подъезду Лопухиных.

XXX На милость образца нет

Семен Павлович Брыков вскочил с постели как ужаленный и сидел на кровати, не будучи в силах сразу собраться с мыслями. Было еще темно. Разбудивший его Сидор стоял, держа в руках шандал с оплывшей сальной свечкой, а в дверях комнаты находился офицер, который довольно грубым тоном сказал:

— Вы — Брыков или нет? Что, у вас язык присох, что ли?

— Я! — ответил наконец Брыков.

— Ну, так вас государь приказал к нему во дворец доставить! Пожалуйста, поспешите!

Всевозможные ужасы мелькнули в голове Брыкова. Он слышал, как многие из дворца отправлялись в далекую Сибирь, и холодный пот выступил у него на лице.

— Ах, да собирайтесь, черт возьми! — нетерпеливо закричал офицер. — Я ведь не о двух головах!

— Но что со мной будет? — растерянно спросил Брыков.

Офицер пожал плечами и не ответил. Брыков при помощи Сидора оделся.

— Я готов!

— Тогда едем!

Сидор прижался губами к плечу своего барина и потом прошептал:

— Батюшка-барин! Коли что будет, и я за тобой!

— Коли что случится, — сказал Брыков, порывисто обняв его, — иди в Москву и скажи Маше: пусть не ждет!

Они вышли. У ворот стояла повозка, в которую офицер пригласил Семена Павловича выразительным жестом, и, когда они уселись, кучер погнал сытую лошадь.

Офицер, видимо расположенный к Брыкову, заговорил:

— Вы вот спрашивали меня, что с вами будет? А я почему знать могу! Я — дежурный: сижу и жду! Иной раз вынесут бумагу и говорят: «В Берлин!» Скачешь сломя голову и даже не знаешь, где Берлин этот. «Привезти такого-то!» — и едешь, и привозишь, иной раз для милостей, а иной раз, случится, его же и в Сибирь везешь. Наше дело такое! Слава Богу, мне еще не доводилось, а другим прочим и не раз…

Брыков жадно слушал его, и в голове роем кружились мысли о том, ради чего вызвал его государь: может — и на радость, может — и на горе; на радость, если этот Рибопьер не наврал да просил о нем; на горе, если братец с этим Вороновым что-либо сюда, в Петербург, наплели. Что ж? Он теперь беззащитен, как ребенок малый. И, колеблясь между надеждой и отчаянием, он то улыбался, то хмурился, в то время как повозка дребезжала колесами, прыгала по неровной мостовой.

— Стой! — закричал офицер. — К подъезду!

Они подъехали ко дворцу и вышли на подъезд со стороны бокового фасада.

— Сюда! — указал офицер, провожая Брыкова.

Они прошли по длинному коридору и вошли в маленькую комнатку, где на кожаном диване сидел дежурный фельдъегерь.

— Подождите тут! — сказал Семену Павловичу провожатый и вышел.

Сердце у Брыкова замерло.

Послышался звон шпор, и в комнату вошел блестящий офицер.

— Вы и есть Брыков? — спросил он.

Семен Павлович поклонился.

— Тот самый?

Брыков понял вопрос и поклонился снова.

— Проведите их в общую приемную к выходу! — сказал офицер и прибавил Брыкову: — Вас государь видеть хочет!

Офицер ушел, а фельдъегерь вновь повел Семена Павловича через коридоры и комнаты, и все эти хождения мучили Брыкова своей неизвестностью.

Наконец его ввели в огромный зал и оставили среди массы всякого народа. Здесь были и генералы, и командующие отдельными частями, и придворные в расшитых золотом мундирах. Все чинно стояли, ожидая выхода государя. Брыков в своем темном камзоле чувствовал себя совершенным ничтожеством среди этой знати и осторожно стал позади всех у огромной голландской печи. Почти никто не заметил его появления, и он смотрел на всех, стараясь по лицам увидеть, кто чего ожидает. Но, судя по лицам, все ожидали чего-то неприятного, даже страшного, так напряженно было их выражение. Только часовые, стоявшие у дверей в царские покои, недвижные, как изваяния, сохраняли невозмутимо спокойные лица.

Вдруг двери распахнулись, и в них показался государь. Среднего роста, в темно-зеленом камзоле с двумя звездами, в напудренном парике, он был одет скромнее всех окружающих, которые в этот миг склонили свои головы. Он быстрыми шагами вошел в зал в сопровождении наследника, фон Палена, Кутайсова, Обрезкова и флигель-адъютанта, и остановился подле генерала, стоявшего с края.

Брыкову не слышно было их разговора, но он видел милостиво улыбавшееся лицо Павла, которое, несмотря на вздернутый нос и широкий рот, в эту минуту было полно привлекательности.

Голос императора раздавался все ближе и ближе к Брыкову. Семен Павлович видел блеск его голубых глаз и замер, почти лишившись чувств. Вдруг над ним раздался голос Павла, и он сразу пришел в себя и вытянулся по-военному. Государю это, видимо, понравилось. Он улыбнулся.

— А, это — вы, сударь, — произнес он, — живой мертвец, что смущаете живых! Давно вы в покойниках?

— С апреля месяца, ваше величество!

— И не обратились ко мне? Не искали меня? Не писали? Стыдно! Государь может делать ошибки, но всегда спешит исправить их! Стыдно! Вы были в каком чине?

— Поручиком нижегородского драгунского полка.

— Ну, возвращайтесь туда капитаном!

Брыков с благодарностью опустился на колени.

— Встаньте! — сказал государь. — Я слышал, что вам много вредил ваш брат?

— Отнял имущество, невесту…

— Ну, это вам вернется! Я прикажу, чтобы вам повиновались исправник и заседатель. Чините сами суд над своими недругами, а мне служите!

— Живота не пожалею! — искренним порывом вырвалось у Брыкова. — Вы дали мне жизнь!

— Спасибо, майор, — улыбаясь сказал Павел, — я прикажу вам дать батальон! С Богом!

Семен Павлович резко повернулся, забыв даже поклониться государю.

Лицо Павла нахмурилось.

— Невежа! — сказал он резко и, обернувшись к адъютанту, прибавил: — Догони его и скажи, что я велел ему подать в отставку. Майор в отставке.

Адъютант устремился за Брыковым и, нагнав его на подъезде, передал последнее приказание Павла.

Брыков сначала побледнел, но потом его лицо озарилось радостью.

— Большей милости нельзя и ждать было! — радостно воскликнул он.

XXXI Проводы

— Ура! Победа! Жив! — радостно закричал Брыков, вбегая в гостиную Виолы.

Был еще ранний час, и молодая прелестница только что встала с постели. Она выбежала из спальни в распашном капоте и, ухватив Брыкова за борт камзола, спросила:

— Что случилось? Дуня говорила, что тебя к царю увезли. Я так напугалась! Ну, что же вышло?

— Все! Полная удача! — и Брыков торопливо рассказал все происшедшее с ним.

Виола запрыгала и захлопала в ладоши.

— Как твоя невеста обрадуется! — были первые ее слова.

Брыкова тронула ее неподдельная радость.

— Милая Виола, — сказал он, беря ее руку, — ты оказала мне самое дружеское участие. В первый день ты спасла меня от беды. Когда мне некуда было деться, ты приютила меня. Чем я отблагодарю тебя?

Виола дружески взглянула на него, и ее лицо стало серьезно.

— Чем? Вспоминай обо мне, как о девушке, а не как о прелестнице, — тихо сказала она, — поклонись от меня твоей невесте и… и все!

— Нет, — горячо ответил ей Брыков. — Сделай, как я скажу. Брось здесь все это и уезжай со мной. Я дам тебе домик, земли, слуг, и ты будешь всегда вместе с нами.

Она покачала головой.

— Нет, я привыкла к этому шуму. Может быть, потом, под старость… а теперь, — и она по-прежнему тряхнула ухарски головой, — задай на прощание пир! Зови всех, кого знаешь, а я позову своих подруг, и мы проводим тебя!

— Хорошо! — весело согласился Брыков, и они разошлись до вечера.

Семен Павлович тотчас отдал приказ Сидору собираться.

— Чтобы в утро и выехать! — сказал он. — Поедем вместе к Башилову, и ты возьми оттуда коляску, а потом собирай вещи!

— Мигом, батюшка! — оживился Сидор. — Глазом не моргнешь! Уж так-то ли я рад, так-то ли я рад!

— Чему?

— А всему, батюшка: и что твое дело государь порешил, и что братца твоего покараешь, и что из города этого едем!

— А что? Не понравился?

— И-и, чисто басурманский город! Только и святости, что Спаситель.

— Ну, едем! — и Брыков, взяв извозчика, покатил к Башилову.

Последний только что вернулся с ученья и жадно ел обед, состоявший из овсяной похлебки.

— А! Друг! — закричал он, увидев Брыкова. — Пошли-ка за «ерофеичем»! Вчера вдребезги продулся! Что ты радостный такой?

— В Москву уезжаю! Государь вернул мне жизнь!

— Ура! — заорал Башилов, бросаясь ему на шею. — Я, брат, говорил тебе! У нас государь — во-о! — и он поднял вверх палец. — Посылай тогда за шампанским.

— Можно! — сказал Семен Павлович, вынимая кошелек.

— Ивашка! — закричал Башилов и, когда денщик выскочил из-за перегородки, начал распоряжаться: — Вот пойдешь и купишь…

— И потом, — прибавил от себя Брыков, — помоги моему Сидору снарядить коляску!

Ивашка вопросительно взглянул на своего барина.

— Лети в лавки! — крикнул на него Башилов и, когда Ивашка действительно вылетел, сказал Брыкову с виноватой улыбкой: — Коляски-то, Сеня, нет!

— Нет? Где же она?

— Продал, — ответил Башилов и стал оправдываться: — Видишь ли, тут в Саратов Фирсов ехал, увидел коляску и говорит: «Твоя коляска?» Я и бухни: «Моя!» А потом уж совестно отречься, он и уговорил продать! Да ты не беспокойся, — оправился он, — я тебе за нее все выплачу. Вот отыграюсь и тебе сейчас же!

— Брось! — остановил его Брыков, — это пустое! А отыгрываться приходи сегодня к Виоле. Я там отвальную делаю: да зови всех, кого захочешь, из приятелей!

— Друг! — закричал Башилов, обнимая и тиская Брыкова. — Вот спасибо! Вот обрадовал! Вот товарищ!

В это время Ивашка принес покупки. Семен Павлович вышел в сени и сказал Сидору:

— Вернись домой: коляски нет. Закажи на почте бричку на завтра и укладывайся!..

— А коляска где же?

— Ну, это — уж не твое дело Иди!

— Сеня, — позвал его Башилов, — я наливаю! Пьем!

— Пьем! — весело сказал Брыков, входя назад и взял стакан в руки.

Башилов ловким ударом сбил горлышко у бутылки и стал наливать стаканы.

Виола созвала своих подруг. Башилов привел приятелей, и вечер удался на славу. Офицеры пили за здоровье Брыкова и его невесты, Башилов кричал «ура!», а Виола смеялась и хлопала в ладоши.

— Я предлагаю выпить за здоровье императора! — сказал Брыков. — Его обращение со мной никогда не изгладится в моей памяти.

— Ура! — закричали все и дружно выпили.

— Его знать надо! — убежденно сказал Башилов. — Отчего гатчинцы за него хоть на смерть? Оттого, что знают! А питерские белоручки, понятно, не любят его. Им не по душе такая строгость!

— Тсс! — крикнула Виола. — Пить, любить и счастье пытать, а об этих материях — ни слова!

— И то! — захохотал Башилов. — То ли дело экарте! Господа, я закладываю пятьдесят рублей!

— По банку! — сказал Греков, подходя к столу.

Игра началась.

Брыков не принимал участия в игре и думал о той минуте, когда он вернется в Москву, увидит своих друзей и… Машу. Его лицо вспыхивало, губы улыбались.

— Барин! К вам! — испуганно сказал Сидор, подходя к Брыкову.

Семен Павлович невольно побледнел и вышел в сени. Там стоял фельдъегерь.

— От его превосходительства! — сказал он, подавая Брыкову пакет.

Семен Павлович поспешно вскрыл его. Там оказались патент на чин майора, рескрипт государя и письмо Обрезкова, в котором он поздравлял Брыкова с царской милостью и прибавлял, что указ об отставке будет завтра и что ему было бы полезнее завтра же и оставить столицу. Брыков кивнул головой, решив, что так и сделает, и спросил своего слугу:

— Сидор, когда будут лошади?

— К пяти утра!

— Отлично!

Семен Павлович вернулся к гостям. Виола подошла к нему и сказала:

— Мы все тебя до заставы проводим. Тройки заказаны!

XXXII Среди друзей

Ермолин крепким сном спал у себя после обеда, как вдруг услышал шум и топот в сенях и, не успев очнуться, очутился в чьих-то объятиях.

— Пусти! Кто это? Оставь! — заговорил он отбиваясь.

— Узнай! Узнай! — со смехом говорил кто-то.

Ермолин вывернулся из объятий, взглянул на гостя и радостно закричал:

— Брыков! Семен!

— Я! Я! Живой и не покойник, и притом майор в отставке! Вот!

— Что ты? Как? Видел государя?

— Постой! Вот разденусь и все тебе по порядку расскажу!

— Федор, — закричал во всю квартиру Ермолин, — самовар и закуску!

На Брыкова сразу пахнуло родным, московским. Раздевшись, накинув на себя хозяйский халат и закурив трубку, он сидел у топившейся печки, против Ермолина. На столе кипел пузатый самовар, стояли бутылки, разная снедь, и вся атмосфера комнаты была проникнута каким-то особым московским благодушием.

— Ну, ну, рассказывай! — торопил Ермолин приятеля. — Все с самого начала!

Семен Павлович начал свою повесть с первого дня приезда. Ермолин слушал его, почти переживая все его ощущения. При рассказе о Башилове он смеялся и повторял: «Вот бестия!», — а при сообщении о Виоле растрогался.

— Сюда бы ее, к нам, — сказал он, — мы ее здесь на руках носили бы!

Наконец Брыков кончил и проговорил:

— Вот и все! И я снова тут! Завтра по начальству пойду! Ну, а здесь что? Маша что?

Ермолин вздохнул и махнул рукой.

— И не спрашивай! Я, положим, недели две оттуда вестей не имею, а, судя по всему, хорошего мало. Мучают ее вовсю. Я писал ей, что, ежели беда, пусть или бежит, или за мной шлет, да вот не пишет. А только тошно ей. Дворню твою так-то лупят… держись только! Оброк на всех твой братец увеличил, лютует!

— Ну, я его укрощу, — глухо сказал Семен Павлович.

— Не грех! Опять объявлялся ко мне какой-то негодяй Воронов, — сказал Ермолин, — вида самого гнусного. Говорит, служил сперва по сиротскому суду, а ныне в полиции. На дочери пристава женился.

— Ну?

— Так говорил, что Дмитрий уговаривал его на тебя донос писать, а он будто бы уклонился. Просил не забыть этой услуги в случае чего. Так и сказал!

— А ты что?

— Что? Велел ему рюмку водки подать и рубль дал. Взял он и ушел.

— Я завтра же пойду в полк и в палату, а там и в Брыково!

— И я с тобою!

— Отлично! Я еще хочу исправника позвать.

— Вот-то сюрприз ему! Ха-ха-ха!

Брыков невольно улыбнулся.

Была уже глубокая полночь, когда они разошлись по своим постелям.

— Сидор! — кричал утром Брыков, поднявшись от сна.

На его крик вошел слуга Ермолина.

— Сидора Карпыча нетути! — сказал он.

— Где он?

— Ушли к Иверской молебен служить. Коли что услужить, я могу-с!

— Ну, услужай! Давай мыться!

Брыков в полчаса оделся и вышел на улицу. Из дома он прямо направился в казармы. Его сердце невольно забилось, когда он увидел давно знакомые унылые постройки.

— Брыков! Семен Брыков! — пронеслось по казармам, и Семен Павлович не дошел еще до офицерской комнаты, как был окружен прежними своими сослуживцами.

Все старались скорее обнять его, пожать ему руку, сказать ласковое слово. Брыков был растроган.

— Господа! Голубчики! — говорил он и наконец радостно крикнул: — Братцы, приходите сегодня к Ермолину на жженку!

Все ответили радостным согласием.

Семен Павлович из казарм направился к шефу полка.

— А, голубчик, — радостно приветствовал его толстый Авдеев, — рад, рад! Мне Ермолин рассказывал! Ну, ты теперь братца своего допеки! Покажи ему!

— Ну его! — махнул рукой Брыков.

— Расскажи же мне, как с царем говорил!

Брыков чуть не в десятый раз передал о свидании с императором.

Авдеев пыхтел и качал головой, потом широко перекрестился.

— Милостив и справедлив! А меня ты прости, — сказал он, — не мог я ничего сделать. Знаешь, закон!

Семен Павлович распростился с бывшим начальством и поехал в палату. Там его приняли с полным радушием и, чувствуя, что от него кое-что перепадет в карманы, выразили полную готовность служить ему.

— Я с вами же и поеду! — сказал заседатель. — Там сейчас и следствие нарядим. Надо будет исправника прихватить!

— Я это сделаю! — сказал Брыков и радостный вернулся домой.

Вечером комнаты Ермолина наполнились шумной толпой офицеров.

Кутеж был в полном разгаре, когда вдруг слуга Ермолина вызвал барина в другую комнату, а тот через минуту позвал к себе Брыкова.

— Чего? — спросил Семен Павлович.

— Какая-то беда! — торопливо ответил Ермолин. — Павлушка из Брыкова письмо привез!

— От Маши? Читай! Скорее! — крикнул Брыков, у которого выскочил из головы весь хмель.

Ермолин разорвал конверт, вынул обрывок бумажки, написанный карандашом, видимо второпях, и прочел вполголоса:

— «Яков Платонович! Если можете спасти, спасайте! Завтра меня везут в церковь!»

Брыков схватился за голову.

— О, я несчастный! Ехал, спасся и для чего?

— Чтобы обвенчаться с Машей, — перебил его Ермолин. — Не унывай! В Брыково мы еще два раза поспеть можем! Позови Павла! — приказал он слуге.

Федор вышел и вернулся со старым казачком Брыкова.

— Барин! — радостно воскликнул Павел и упал Семену Павловичу в ноги.

— Здравствуй, здравствуй! Встань! — приказал Брыков. — Говори, что с барышней?

Павел встал и, махнув рукой, ответил:

— Замучили они ее, батюшка-барин! Пилят, пилят… Особливо их батюшка. Митрий-то Власьич наседает, а тот шпыняет, ну, и сдалась! Завтра свадьба. Гостей назвали…

— Ты на чем?

— Верхом!

— Яша, готовь лошадей! — взмолился Брыков.

— Да погоди! Что мы, как лешаки, приедем? — возразил Ермолин. — Подождем еще часа три и в самую пору там будем. Я свою тройку заложу, а ты, Павел, ворочайся сейчас да на станции заготовь подставу!

XXXIII Сила солому ломит

Маша изнемогала от неравной борьбы. В последнее время ее стали держать словно в остроге и, отняв у нее старуху Марфу, приставили к ней горничную девку, с которой Маша боялась даже говорить. Кто ее знает? Может, она все передает? Помышляла Маша и о самоубийстве, но, видимо, старый отец думал об этом и предупредительно лишил ее всего, чем можно было нанести себе рану, да и девка-прислужница сторожила ее крепко.

Маша таяла, а отец каждый день неизменно спрашивал ее:

— Когда же свадьба?

— Подождите немножко! — умоляюще произносила девушка и с холодом в сердце видела, как искажалось злобой его некрасивое лицо.

Дмитрий Брыков видел это упорство и весь дрожал от ярости и распаляемой страсти.

— Будет моей! — говорил он себе, уходя в свои комнаты, и злобно сжимал кулаки.

Трудно было сказать теперь, что руководило им в его злобном стремлении завладеть Машей: истинная любовь, безумная страсть или просто упрямое желание поставить на своем. Но иметь ее своей женой стало его неотвязной мыслью. Оставаясь наедине с собой, он иной раз вдруг вспыхивал страстью и говорил вслух, словно видел перед собою Машу и убеждал ее:

— Чего я для тебя не сделаю? Отпишу для тебя всю усадьбу и деревню с людьми; сам твоим слугой сделаюсь, буду лежать у порога твоей спальни и слушаться твоего голоса, как верный пес! Так любить никто не будет, да и нет такой любви! Поверь мне, иди за меня, Маша, сердце мое, золото мое, радость моя!

Иногда же он приходил в ярость, и тогда от его безумных речей сделалось бы страшно всякому, кто услыхал бы их:

— А, Марья Сергеевна, — шипел он ухмыляясь, — я не по вкусу вам? Вам братца надо? Ну, не обессудьте, каков есть! Рука у меня грубая. Ну, ну! У меня, Марья Сергеевна, арапник есть, мягкий, ласковый! Ха-ха! Как ухвачу я вас за ваши русые косы да ударю оземь, да стану им выглаживать! Жена моя милая, улыбнись, мое солнышко! О, сударушка, горошком вскочите! Ха-ха! Не бойся, Марья Сергеевна!.. В девках была, поглумилась, — теперь мой черед! Ноги мои целовать будешь, в землю кланяться!

Маша была бледна и худа от тоски и терзаний, но и Дмитрий изменился до неузнаваемости. Его лицо почернело и осунулось; глаза горели лихорадочным блеском и грубый, своевольный характер всякую минуту прорывался дикой выходкой. Дворовые дрожали, заслышав его шаги или голос Он не выходил из дома иначе, как с арапником, и горе было тому, кто хотя нечаянно раздражал его.

— На колени! — ревел Дмитрий и бил несчастного до изнеможения.

К Федуловым он уже не ходил.

— Твоя дочь придет ко мне женой моей, — грубо сказал он отцу, — а я женихом, чай, уж пороги отбил!

Федулов весь съежился.

— Недужится ей теперь, — забормотал он, — а как выправится через недельку-другую, так и за свадебку!

Однажды Дмитрий позвал его к себе и сказал:

— Ну, слушай, старик! Довольно нашутились мы, пора и за дело! Слушай! Ежели в следующий вторник — неделя срока — ты ее в церковь не привезешь на венчание, — собирай пожитки свои и вон! В двадцать четыре часа вон от меня! Понял?

Федулов побледнел и затрясся, но через мгновенье отправился. На его лице выразилась решимость.

— Вот тебе ответ, Дмитрий Власьевич, — твердо сказал он, — зови гостей на вторник!

— Ой ли? — радостно воскликнул Дмитрий.

— Не бросал я слов на ветер! — ответил старик и быстро ушел из усадьбы.

Дмитрий проводил его недоверчивым взглядом.

Вернувшись домой, Федулов прямо прошел к дочери, выслал девку горничную и, сев против Маши, решительно заговорил:

— Вот что, милая! Говорил я тебе, что по Семену твоему плакать нечего. Теперь его и с собаками не сыщешь. А замуж идти надо! И идти за Дмитрия, бледней не бледней! Пока можно было кочевряжиться, ломайся на здоровье, но теперь конец пришел. Он меня, старика, вон гонит! Куда я с тобой денусь? Ась? Дом был — нету его! На старость по чужим дворам идти? Так, что ли? Ну, вот и сказ тебе! Во вторник под венец! Поняла? — и старик поднялся со стула и зорко впился глазами в дочь. Она опустила голову. — И помни, — раздельно, медленно сказал он, — захвораешь — хворую повезу. А станешь отказываться — прокляну! Готовься же! Завтра уже соседей оповестим.

Он ушел, а Маша упала на постель и, казалось, на время лишилась чувств. Все перемешалось в ее голове. Смерть, монастырь, бегство, лес темный. Сеня, Сидор, Ермолин!.. Хоть бы помог кто, совет дал!.. Но кругом не было ни одной доброжелательной души.

В усадьбе уже говорили о свадьбе. Люди то и дело ездили за покупками для свадебного пира. Девушки-швеи окружили бедную Машу, и в сутолоке дни летели один за другим быстрее птицы.

Дмитрий сразу повеселел. Он разогнал гонцов по соседям с приглашениями, послал за Вороновым и ездил в город заказывать себе платье.

Маша металась. Вот уже воскресенье минуло; понедельник, а завтра всему конец! Она написала Ермолину отчаянное письмо.

— Милая няня! Голубушка, — взмолилась она, улучив минуту, — спосылай Павлушу.

И Марфа взялась за дело.

— Уехал?

— Ускакал! — ответила через два-три часа старуха, и Маша немного успокоилась.

Но вот и вторник. Окруженная девушками и соседками-барышнями, стала одеваться Маша к венцу, но ей казалось, что ее обряжают словно к смерти, и в ее голове бродили какие-то отрывки мыслей. Глупая она! Писать к Ермолину? Как он может помочь ей? Чем? И слезы крупными каплями падали на ее подвенечный наряд.

— Карета ждет! Жених уехал! Сейчас шафера приедут! — шепотом разносилось вокруг нее.

— Едут, едут!

Маша, вероятно, лишилась чувств, потому что не помнила, как она очутилась в церкви.

XXXIV Гром

Бедная Маша, казалось, сейчас упадет без чувств; Дмитрий взял ее под руку и смело двинулся к аналою. Он был бледен, хотя по его губам и скользила усмешка.

— Скорее! — сказал он священнику, но в этот момент дверь распахнулась, и в церковь вихрем влетел казачок Павлушка.

— Барышня, — закричал он, — не сдавайтесь! Барин вернулся!

В первый миг все оцепенели от неожиданности, но во второй картина изменилась. Маша с радостным криком вырвалась от Дмитрия и бросилась не к отцу, а к старой Марфе. Старик Федулов рванулся было за ней, но остановился посредине дороги; Воронов расставил руки, разинул рот и слегка присел от неожиданности и страха; на лицах всех остальных присутствующих отразилась живая радость, а Дмитрий, смущенный в первый миг, потерял всякое самообладание.

— Негодяй! — закричал он на Павла. — Как ты смел ворваться сюда? Запорю! Эй, взять его!

Но никто не двигался с места. Дмитрий шагнул к Павлу и вдруг попятился с глухим рычаньем — в дверь торопливо вошли Брыков и Ермолин.

Семен Павлович прямо бросился к Маше и тревожно спросил:

— Успели?

Она только кивнула и залилась слезами радости.

Он обнял ее и прижал к себе. Бедная! Как она похудела, побледнела! Сколько вытерпела!

Дмитрий оправился и, собрав остатки наглости, шагнул к своему брату.

— Как ты смеешь бесчинствовать здесь? — пылко спросил он. — Я тебя выгоню и затравлю собаками!

— Оставь! — ответил Семен Павлович. — Государь вернул мне и жизнь, и права и приказал взять тебя и Воронова!..

— Меня? — раздался глухой стон. — За что же? Я служу верой и правдой. Я… — говорил Воронов, махая руками.

К ним подошел Ермолин и сказал Брыкову:

— Брось ты эту канитель! Приедет исправник и все разберет, а лучше венчайся, не теряя времени. Я уже переговорил и с папашей Марьи Сергеевны, и со священником.

— Благословляю! — сказал, подходя и кланяясь, Федулов, — до последней минуты берег Машеньку для вас и оттягивал свадьбу. Вот и дождались!

Семен Павлович с отвращением отвернулся от этого старика и подвел Машу к аналою. Она вся трепетала от внезапного перехода от отчаяния к радости. Церковь набилась народом. По деревне уже разнесся слух, что настоящий барин вернулся, и всяк торопился увидеть его. А он стоял перед аналоем с любимой девушкой, и его лицо сияло счастьем.

Дмитрий выскочил из церкви, вскочил в экипаж и велел гнать в усадьбу. Кучер сначала хотел было не послушаться, но лицо Дмитрия было слишком страшно, и он не осмелился и погнал лошадей.

Дмитрий откинулся в глубину экипажа и рвал на себе манишку, жабо и шейный платок. Все душило его. Голова кружилась и беспорядочные отрывки носились в его голове, как хаос. Нищий! Сразу нищий! Без нужды даже! И отнята любимая девушка, ради которой все и делалось! Арест… Может, суд… За что суд? И вдруг в его голове мелькнул первый акт этой истории. Если Еремей говорил кому-нибудь о его попытке отравить брата или это как-нибудь само узнается?

В этот момент кучер доехал до усадьбы. Дмитрий выскочил из экипажа и бросился в свой кабинет, где начал торопливо собираться. Он брал лучшие вещи и бросал их в сундук; открыл шкаф и вынул из него все деньги, но вдруг услыхал за собой голоса и топот ног. Он оглянулся и бессильно опустился на стул. Стряпчий, заседатель и исправник вошли в комнату и с состраданием смотрели на него.

Дмитрий вдруг вспыхнул и бросился к ним.

— Что вам надо? Зачем пришли?

— Тише, тише, — остановил его исправник, — приехали по приглашению братца вашего Семена Павловича, здешнего владельца. Надо нам вновь ввести его, а вас взять, ибо вы покушались на его отравление.

Дмитрий побледнел и криво улыбнулся.

— Кто сказал такую небылицу?

— Почтенный Воронов. Он уже взят нами. Он ссылается на Еремея…

— Он?! — закричал Дмитрий. — Да я ему…

Но он не окончил и грузно упал на пол — с ним сделался удар.

Исправник торопливо позвал слуг и местного цирюльника. Дмитрия положили на постель и пустили ему кровь, но он все не приходил в себя.

А тем временем на другой половине люди собрались встречать молодых. Свадебный стол стоял, уставленный цветами и графинами. Некоторые из соседей были позваны еще Дмитрием.

— Едут, едут! — закричали высланные для дозора, и все побежали за ворота.

Свадебный поезд, всего из двух экипажей, быстро приблизился к крыльцу.

Из кареты вышел Брыков в дорожном камзоле и помог выйти радостной Маше. Ермолин выпрыгнул из другого экипажа, и следом за ним почтенный родитель Федулов, весело улыбавшийся и всем кивавший головой, словно все исполнилось по его желанию.

— Вот я и дома! — радостно сказал Семен Павлович, оглядываясь по сторонам.

— Здравствуй, наш батюшка-барин, Семен Павлович! — кричали дворовые.

Навстречу ему вышел заседатель.

— Я уж оторву вас от молодой жены, — сказал он после поздравления, — пойдемте-ка со мною.

Брыков оставил Машу и тревожно последовал за заседателем. Через минуту он очутился подле брата. Тот лежал навзничь с одним закрытым глазом, с искаженным лицом и, видимо, что-то хотел сказать брату. Его здоровая рука металась, он что-то мычал и моргал глазом.

— Сейчас за лекарем! — распорядился Брыков и потом, обратившись к больному, — сказал ему: — Брат, я тебе все простил и не брошу тебя без призора! — Брыков кивнул ему и пошел из комнаты. — Я хотел бы освободить и того приказного, — сказал он исправнику, — ведь все гадости он из корысти делал!

— Ваша воля! — ответил исправник.

Они вошли в огромную столовую; с хор грянула музыка, и начался свадебный пир.

— Смотри, как хорошо устроилось, — кричал Ермолин приятелю, — и церковь тебе приготовили, и музыку! Словно ждали! Говорил же я, что попирую на свадьбе! За ваше здоровье! Ура!

XXXV Эпилог

Прошло немного времени, и все вошло в обычную колею. Брыков поселился в своей усадьбе и лишь изредка навещал Москву. Маша была подле него, и все происшедшее в течение прошлого года казалось им тяжелым сном. Впрочем, «что прошло, то стало мило», и они иногда вспоминали эпизоды своего тяжелого прошлого. Да и не могли забыть его окончательно, потому что во флигеле, где раньше поселился Федулов с Машей, жил теперь разбитый параличом Дмитрий, постоянно напоминая им о прошлом. Но они любили это прошлое, потому что страдания крепче связывают людей.

Напоминал о нем и старик Федулов. С наивной простотой думая, что обманывает и дочь, и зятя, он часто рассказывал, как оберегал Машу от Дмитрия, как противился их браку и как хотел скрыть куда-нибудь свою дочь. Брыков тогда с улыбкой переглядывался с Машей и говорил старику:

— Спасибо, спасибо вам! Без вас мы пропали бы!

— Я к нему нарочито подлаживался и смирял его, — врал старик и хихикал.

По рассказам Брыкова Маша познакомилась с Башиловым и Виолой и даже написала ей в первые дни письмо, в котором горячо благодарила ее и звала к себе.

«Для Вас, — написала она, — у нас всегда готовы и помещение, и прибор за столом».

И однажды она получила от Виолы ответ. Он был проникнут нежностью и деликатностью и в то же время был очень грустен.

«Вы поразили меня письмом Вашим, — написала прелестница. — Что я и что Вы? А Вы не побрезговали мною, и за то Бог наградит Вас. Я горю в веселье и шуме и не мне жить в сельской тишине, но, когда я устану и друзья от меня отвернутся, я буду знать, что имею где преклонить беспутную голову».

Маша показала мужу письмо, и он вздохнул, прочитав его.

— Славная девушка! — сказал он. — Не помоги она мне, не приюти у себя — и мне пришлось бы уехать!..

Башилов тоже писал два раза. Один раз он просил у Брыкова денег, в другом — извещал о своих успехах. Несмотря на разгульную жизнь, он был исправным служакой, и государь отличил его перед прочими. Он получил чин майора и командовал батальоном.

Воронов бросил сиротский суд и, по протекции своего тестя, получил место частного пристава, чем очень гордился. С необыкновенным рвением он преследовал воров и уверял, что служит отечеству; при этом его курносое, красное лицо озарялось полицейским величием и чурбанообразный стан гордо выпрямлялся. Встречаясь случайно с Брыковым, он кланялся ему ниже пояса не то из чувства благодарности, не то из страха, зная его отношения с Лопухиной.

А. Зарин Власть земли

Из энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона

(т. XXX А, СПб., 1900)

СМУТНОЕ ВРЕМЯ. Конец XVI и начало XVII в. ознаменованы в русской истории смутой. Начавшаяся вверху, она быстро спустилась вниз, захватила все слои московского общества и поставила государство на край гибели. Смута продолжалась с лишком четверть века — со смерти Иоанна Грозного до избрания на царство Михаила Федоровича (1584–1613). Продолжительность и интенсивность смуты ясно говорят о том, что она явилась не извне и не случайно, что корни ее таились глубоко в государственном организме. Но в то же время Смутное время поражает своею неясностью, неопределенностью. Это — не политическая революция, так как оно началось не во имя нового политического идеала и не привело к нему, хотя нельзя отрицать существования политических мотивов в смуте; это — не социальный переворот, так как опять-таки смута возникла не из социального движения, хотя в дальнейшем развитии с нею сплелись стремления некоторых слоев общества к социальной перемене. «Наша смута — это брожение больного государственного организма, стремившегося выйти из тех противоречий, к которым привел его предшествовавший ход истории и которые не могли быть разрешены мирным, обычным путем» <…>

Главных противоречий, которые вызвали Смутное время, было два. Первое из них было политическое, которое можно определить словами профессора Ключевского: «московский государь, которого ход истории вел к демократическому полновластию, должен был действовать посредством очень аристократической администрации»; обе эти силы, выросшие вместе благодаря государственному объединению Руси и вместе работавшие над ним, прониклись взаимным недоверием и враждой.

Второе противоречие можно назвать социальным: московское правительство вынуждено было напрягать все свои силы для лучшего устройства высшей обороны государства к «под давлением этих высших потребностей приносить в жертву интересы промышленного и земледельческого классов, труд которых служил основанием народного хозяйства, интересам служилых землевладельцев», последствием чего явилось массовое бегство тяглого населения из центров на окраины, усилившееся с расширением государственной территории, годной для земледелия. Первое противоречие явилось результатом собирания уделов Москвой. Присоединение уделов не носило характера насильственной, истребительной войны. Московское правительство оставляло удел в управлении прежнего его князя и довольствовалось тем, что последний признавал власть московского государя, становился его слугой. Власть московского государя, по выражению Ключевского, становилась не на место удельных князей, а-над ними; «новый государственный порядок являлся новым слоем отношений и учреждений, который ложился поверх действовавшего прежде, не разрушая его, а только возлагая на него новые обязанности, указывая ему новые задачи». Новое княжеское боярство, оттеснив старинное боярство московское, заняло первые места по степени своего родословного старшинства, приняв только очень немногих из московских бояр в свою среду на равных с собою правах.

Таким образом вокруг московского государя образовался замкнутый круг князей-бояр, которые стали вершиной его администрации, его главным советом в управлении страной. Власти прежде правили государством поодиночке и по частям, а теперь стали править всей землей, занимая положение по старшинству своей породы. Московское правительство признало за ними это право, поддерживало даже его, способствовало его развитию в форме местничества и тем самым впадало в вышеуказанное противоречие.

Власть московских государей возникла на почве вотчинного права. Великий московский князь был вотчинником своего удела; все жители его территории были его «холопами». Весь предшествовавший ход истории вел к развитию этого взгляда на территорию и население. Признанием прав боярства великий князь изменял своим старинным традициям, которых в действительности не мог заменить другими.

Первый понял это противоречие Иоанн Грозный. Московские бояре были сильны главным образам своими земельными родовыми владениями. Иоанн Грозный задумал произвести полную мобилизацию боярского землевладения, отняв у бояр их насиженные родовые удельные гнезда, предоставив им взамен другие земли, чтобы порвать их связь с землей, лишить их прежнего значения. Боярство было разбито; на смену его выдвинулся нижний придворный слой. Простые боярские роды, как Годуновы и Захарьины, захватили первенство при дворе. Уцелевшие остатки боярства озлоблялись и готовились к смуте.

С другой стороны, XVI в. был эпохой внешних войн, окончившихся приобретением громадных пространств на востоке, юго-востоке и на западе. Для завоевания их и для закрепления новых приобретений потребовалось громадное количество военных сил, которые правительство набирало отовсюду, в трудных случаях не брезгуя услугами холопов. Служилый класс в Московском государстве получал в виде жалованья землю в поместье — а земля без рабочих рук не имела никакой ценности. Земля, далеко отстоявшая от границ военной обороны, тоже не имела значения, так как служилый человек с нее не мог служить. Поэтому правительство вынуждено было передать в служилые руки громадное пространство земель в центральной и южной частях государства. Дворцовая и черная крестьянские волости теряли свою самостоятельность и переходили под управление служилых людей. Прежнее деление на волости неминуемо должно было разрушаться при мелком помещении. Процесс «окняжения» земель обостряется вышеуказанной мобилизацией земель, явившейся результатом гонений против боярства. Массовые выселения разоряли хозяйство служилых людей, но еще больше разоряли тяглецов. Начинается массовое переселение крестьянства на окраины. В то же время крестьянству открывается для переселения громадная площадь заокского чернозема. Само правительство, заботясь об укреплении вновь приобретенных границ, поддерживает переселение на окраины.

В результате к концу царствования Грозного выселение принимает характер общего бегства, усиливаемого недородами, эпидемиями, татарскими набегами. Большая часть служилых земель остается «впусте»; наступает резкий экономический кризис… В этом экономическом кризисе идет борьба за рабочие руки. Выигрывают более сильные — бояре и церковь. Страдательными элементами остается служилый класс и еще больше крестьянский элемент, который не только потерял право на свободное землепользование, но при помощи кабальной записи, ссуд и вновь возникшего института старожильства начинает терять и свободу личную, приближаться к крепостному. В этой борьбе вырастает вражда между отдельными классами — между крупными владельцами-боярами и церковью, с одной стороны, и служилым классом — с другой. Тягловое население таит ненависть к угнетающим его сословиям и, раздражаясь против государственных помещений, готово к открытому восстанию; оно бежит к казакам, которые уже давно отделили свои интересы от интересов государства. Один только север, где земля сохранилась в руках черных волостей, остается спокойным во время наступающей государственной «разрухи».

Смута. В развитии смуты в Московском государстве исследователи различают обыкновенно три периода: династический, во время которого происходит борьба за московский престол между различными претендентами (до 19 мая 1606 г.); социальный — время классовой борьбы в Московском государстве, осложненной вмешательством в русские дела иностранных государств (до июля 1610 г.); национальный — борьба с иноземными элементами и выбор национального государя (до 21 февраля 1613 г.).

Со смертью Грозного (18 марта 1584 г.) сразу открылось поприще для смуты. Не было власти, которая могла бы остановить, сдержать надвигавшееся бедствие. Наследник Иоанна IV, Федор Иоаннович, был не способен к делам правления; царевич Дмитрий был еще в младенческих летах. Правление должно было попасть в руки бояр. На сцену выдвигалось боярство второстепенное — Юрьевы, Годуновы, — но сохранились еще остатки и князей-бояр (князья Мстиславский, Шуйские, Воротынские и др.).

Вокруг Дмитрия-царевича собрались Нагие,родственники его по матери, и Бельский. Сейчас же по воцарении Федора Иоанновича Дмитрия-царевича отослали в Углич <…>

Дворцовая смута привела Годунова к регентству, к которому он стремился. Соперников у него после падения Шуйских не было. Когда в Москву пришла весть о смерти царевича Дмитрия, по городу пошли слухи, что Дмитрий убит по приказанию Годунова <…> Во всяком случае роль, выпавшая на долю Годунова, была очень трудна: надо было умиротворить землю, надо было бороться с указанным выше кризисом <…>

Но, конечно, Годунов не мог разрешить тех противоречий, к которым привел Россию весь ход предшествовавшей истории. Он не мог и не желал явиться успокоителем знати в политическом кризисе: это было не в его интересах. Иностранные и русские писатели отмечают, что в этом отношении Годунов явился продолжателем политики Грозного. В экономическом кризисе Годунов стал на сторону служилого класса, который, как это обнаружилось при дальнейшем развитии смуты, был одним из самых многочисленных и сильных в Московском государстве. Вообще положение тяглецов и гулящего люда при Годунове было тяжелое. Годунов хотел опереться на средний класс общества — служилый люд и посадских. Действительно, ему удалось при их помощи подняться, но не удалось удержаться.

В 1594 г. умерла царевна Феодосия, дочь Федора. Сам царь был недалек от смерти. Есть указания, что еще в 1593 г. московские вельможи рассуждали о кандидатах на московский престол и намечали даже австрийского эрцгерцога Максимилиана. Это указание очень ценное, так как рисует настроение боярства. В 1598 г. скончался Федор, не назначив наследника. Все государство признало власть вдовы его Ирины, ко она отказалась от престола и постриглась. Открылось междуцарствие. Было 4 кандидата на престол: Ф. Н. Романов, Годунов, князь Ф. И. Мстиславский и Б. Я. Бельский. Шуйские занимали в это время приниженное положение и не могли явиться кандидатами. Самым серьезным претендентом, по мнению Сапеги, был Романов, самым дерзким — Бельский. Между претендентами шла оживленная борьба. В феврале 1598 г. был созван собор. По своему составу и характеру он ничем не отличался от других бывших соборов, и никакой подтасовки со стороны Годунова подозревать нельзя; наоборот, по составу своему собор был скорее неблагоприятен для Бориса, так как главной опоры Годунова — простых служилых дворян — на нем было мало, а лучше и полнее всего была представлена Москва, то есть те слои аристократического дворянства московского, которые не особенно благоволили к Годунову. На соборе, однако, царем был избран Борис; но уже вскоре после избрания бояре затеяли интригу.

Из донесения польского посла Сапеги видно, что большая часть московских бояр и князей, с Ф. Н. Романовым и Бельским во главе, задумали посадить на престол Симеона Бекбулатовича. Этим объясняется, почему в «подкрестной записи», данной боярами после венчания Годунова на царство, говорится, чтобы им не хотеть на царство Симеона.

Первые три года царствования Годунова прошли спокойно, но с 1601 г. пошли неудачи. Наступил страшный голод, который продолжался до 1604 г. и во время которого погибло иного народу. Масса голодного населения разбрелась по дорогам и стала грабить. Стали ходить слухи, что царевич Дмитрий жив.

Все историки согласны в том, что в появлении самозванца главная роль принадлежала московскому боярству. Может быть, в связи с появлением слухов о самозванце стоит опала, постигшая сначала Бельского, а затем и Романовых, из которых наибольшей популярностью пользовался Федор Никитич. В 1601 г. они все были отправлены в ссылку, Федор Никитич был пострижен под именем Филарета. Вместе с Романовыми были сосланы их родственники: князья Черкасские, Ситские, Шестуновы, Карповы, Репины.

Вслед за ссылкою Романовых стали свирепствовать опалы и казни. Годунов, очевидно, искал нитей заговора, но ничего не находил. А между тем озлобление против него усиливалось. Старое боярство (бояре-князья) понемногу оправлялось от гонений Грозного и станови лось во враждебные отношения к царю неродовитому.

Когда самозванец перешел через Днепр, настроение Северской Украины и вообще юга как нельзя больше благоприятствовало его намерениям. Вышеуказанные экономический кризис согнал на рубежи Московского государства толпы беглецов: их ловили и неволею записывали в государеву службу; они должны были покоряться, но сохраняли глухое раздражение, тем более что их угнетали службою и десятинной пашней на государство… Таким образом, горючий материал был готов. Набранный из беглецов служилый люд да отчасти и боярские дети Украинской полосы признали самозванца.

После смерти Бориса бояре-князья в Москве стали против Годуновых, и последние погибли. Самозванец с торжеством направился к Москве. В Туле его встретил цвет московского боярства — князья Василий, Дмитрий и Иван Шуйские, князья Мстиславский и Воротынский. Тут же в Туле самозванец показал боярам, что им с ним не жить: он их принял очень грубо, «наказываше и лаяше», и во всем давал предпочтение казакам и прочей мелкой братье.

Самозванец не понял своего положения, не понял роли боярства, и оно сейчас же стало действовать против него. 20 июня самозванец приехал в Москву, а уже 30 июня состоялся суд над Шуйскими. Таким образом, не прошло и 10 дней, как Шуйские подняли уже борьбу против самозванца. На этот раз они поспешили, но скоро у них нашлись союзники. Первым примкнуло к боярам духовенство, а за ним последовал и торговый класс. Подготовка восстания началась в конце 1605 г. и тянулась полгода. 17 мая 1606 г. до 200 бояр и дворян ворвались в Кремль, и самозванец был убит.

Теперь во главе правления очутилась старая боярская партия, которая и выбрала в цари В Шуйского. «Боярско-княжеская реакция в Москве» (выражение С. Ф. Платонова), овладев политическим положением, возвела на царство своего родовитейшего вожака. Избрание на престол В. Шуйского произошло без совета всей земли. Братья Шуйские, В. В. Голицын с братьями, Ив. С. Куракин и И. М. Воротынский, сговорившись между собой, привели князя Василия Шуйского на Лобное место и оттуда провозгласили царем. Естественно было ожидать, что народ будет против «выкрикнутого» царя и что против него окажется и второстепенное боярство (Романовы, Нагие, Бельский, М. Г. Салтыков и др.), которое понемногу стало оправляться от опал Бориса.

После своего избрания на престол Василий Шуйский счел необходимым разъяснить народу, почему избран он, а не кто другой. Мотивирует он причину своего избрания происхождением от Рюрика; другими словами, выставляет тот принцип, что старшинство «породы» дает право на старшинство власти. Это — принцип старинного боярства. Восстановляя старые боярские традиции, Шуйский должен был формально подтвердить права боярства и по возможности обеспечить их. Он это и сделал в своей крестоцеловальной записи, несомненно имеющей характер ограничения царской власти. Царь признал, что он не волен казнить своих холопов, то есть отказался от того принципа, который так резко выставил Грозный и потом принял Годунов. Запись удовлетворила князей-бояр, да и то не всех, но она не могла удовлетворить второстепенное боярство, мелкий служилый люд и массу населения. Смута продолжалась.

Василий Шуйский немедленно разослал приверженцев Лжедмитрия — Бельского, Салтыкова и др. — по разным городам; с Романовыми, Нагими и прочими представителями второстепенного боярства он хотел ладить, но тут произошло несколько темных событий, которые указывают на то, что это ему не удалось.

Филарета, который был возведен самозванцем в сан митрополита, В. Шуйский думал было возвести на патриарший стол, но обстоятельства показали ему, что на Филарета и Романовых положиться было нельзя. Не удалось ему сплотить и олигархический кружок князей-бояр: он частью распадался, частью становился во враждебные отношения к царю.

Шуйский поспешил венчаться на царство, не дождавшись даже патриарха: его венчал новгородский митрополит Исидор, без обычной пышности. Чтобы рассеять слухи, что царевич Дмитрий жив, Шуйский придумал торжественное перенесение в Москву мощей царевича, причисленного церковью к лику святых; прибегнул он и к официозной публицистике. Но все было против него: по Москве разбрасывались подметные письма о том, что Дмитрий жив и скоро вернется, и Москва волновалась.

25 мая Шуйскому пришлось уже успокаивать чернь, которую поднял против него, как тогда говорили, П. Н. Шереметев.

На южных окраинах государства разгорался пожар. Лишь только там стало известно о событиях 17 мая, как поднялась Северская земля, а за нею заокские, украинные и рязанские места; движение перешло на Вятку, Пермь, захватило и Астрахань. Волнение вспыхнуло также в новгородских, псковских и тверских местах. Это движение, обнявшее такое громадное пространство, носило по разным местам разный характер, преследовало разные цели, но несомненно, что оно было опасно для В. Шуйского.

В Северской земле движение носило социальный характер и было направлено против бояр. Центром движения сделался здесь Путивль, а во главе движения стали князь Григорий Петрович Шаховской и его «большой воевода» Болотников. Движение, поднятое Шаховским и Болотниковым, совершенно отличалось от прежнего: прежде боролись за попранные права Дмитрия, в которые верили, теперь — за новый общественный идеал; имя Дмитрия было только предлогам. Болотников призывал к себе народ, подавая надежду на социальные перемены. Подлинного текста его воззваний не сохранилось, но содержание их указано в грамоте патриарха Гермогена. Воззвания Болотникова, говорит Гермоген, внушают черни «всякие злые дела на убиение и грабеж», «велят боярским холопам побивати своих бояр, и жены их и вотчины, и поместья им сулят; и шпыням и безымянникам ворам велят гостей и всех торговых людей побивати и животы их грабити; и призывают их воров к себе и хотят им давати боярство и воеводство и окольничество и дьячество».

В северной полосе городов украинных и рязанских поднялось служилое дворянство, которое не хотело мириться с боярским правительством Шуйского. Во главе рязанского ополчения стали Григорий Сунбулов и братья Ляпуновы, Прокопий и Захар, а тульское ополчение двинулось под начальством боярского сына Истомы Пашкова.

Между тем Болотников разбил царских воевод и двигался к Москве. По дороге он соединился с дворянскими ополчениями, вместе с ними подошел к Москве и остановился в селе Коломенском.

Положение Шуйского стало крайне опасным. Почти половина государства поднялась против него, мятежные силы осаждали Москву, а у него не было войск не только, для усмирения мятежа, но даже для защиты Москвы. К тому же мятежники отрезали доступ хлеба, и в Москве начался голод. Среди осаждавших обнаружилась, однако, рознь: дворянство — с одной стороны, холопы, беглые крестьяне — с другой могли мирно жить только до тех пор, пока не узнали намерений друг друга.

Как только дворянство познакомилось с целями Болотникова и его армии, оно немедленно отшатнулось от них. Сунбулов и Ляпуновы, хотя им и ненавистен был установившийся в Москве порядок, предпочли Шуйского и явились к нему с повинной. За ними стали переходить и другие дворяне. Тогда же подоспело на помощь ополчение из некоторых городов, и Шуйский был спасен.

Болотников убежал сначала в Серпухов, затем в Калугу, из которой перешел в Тулу, где засел вместе с казачьим самозванцем Лжепетром. Этот новый самозванец появился среди терских казаков и выдавал себя за сына царя Федора, в действительности никогда не существовавшего. Появление его относится еще ко времени первого Лжедмитрия. К Болотникову пришел Шаховской; они решили запереться здесь и отсиживаться от Шуйского. Численность их войска превышала 30 000 человек.

Весною 1607 г. царь Василий решил энергично действовать против мятежников; но весенняя кампания была неудачна. Наконец летом с огромным войском он лично пошел на Тулу и осадил ее, усмиряя по дороге восставшие города и уничтожая мятежников: целыми тысячами сажали «пленных в воду», то есть попросту топили. Треть государственной территории была отдана войскам на грабеж и разорение. Осада Тулы затянулась; ее удалось взять только тогда, когда придумали устроить на р. Упе плотину и затопить город. Шаховского сослали на Кубенское озеро, Болотникова — в Каргополь, где и утопили, Лжепетра повесили. Шуйский торжествовал, но ненадолго.

Вместо того чтобы идти усмирять северские города, где мятеж не прекращался, он распустил войска и вернулся в Москву праздновать победу.

От внимания Шуйского не ускользнула социальная подкладка движения Болотникова. Это доказывается тем, что он рядом постановлений задумал укрепить на месте и подвергнуть надзору тот общественный слой, который обнаружил недовольство своим положением и стремился изменить его. Изданием подобных постановлений Шуйский при знал существование смуты, но, стремясь победить ее одной репрессией, обнаружил непонимание действительного положения вещей.

К августу 1607 г., когда В. Шуйский сидел под Тулой, появился в Стародубе Северском второй Лжедмитрий, которого народ очень метко окрестил Вором. Стародубцы уверовали в него и стали помогать ему. Скоро вокруг него составилась сборная дружина из поляков, казачества и всяких проходимцев. Это не была земская дружина, которая собралась вокруг Лжедмитрия I: это была просто шайка «воров», которая не верила в царское происхождение нового самозванца и шла за ним в надежде на добычу. Вор разбил царское войско и остановился близ Москвы в селе Тушине, где и основал свой укреп ленный стан. Отовсюду к нему стекались люди, жаждавшие легкой наживы. Особенно усилил Вора приход Лисовского и Яна Сапеги.

Положение Шуйского было тяжелое. Юг не мог ему помочь; собственных сил у него не было. Оставалась надежда на север, сравнительно более спокойный и мало пострадавший от смуты.

С другой стороны, и Вор не мог взять Москвы. Оба соперника были слабы и не могли одолеть друг друга. Народ развращался и забывал о долге и чести, служа попеременно то одному, то другому.

В 1608 г. В. Шуйский послал своего племянника Михаила Васильевича Скопина-Шуйского за помощью к шведам. Русские уступили Швеции город Карелу с провинцией, отказались от видов на Ливонию и обязались вечным союзом против Польши, за что и получили вспомогательный отряд в 6000 человек. Скопин двинулся из Новгорода к Москве, очищая по пути северо-запад от тушинцев. Из Астрахани шел Шереметев, подавляя мятеж по Волге. В Александровской слободе они соединились и пошли к Москве. К этому времени Тушино перестало существовать. Случилось это таким образам: когда Сигизмунд узнал о союзе России со Швецией, он объявил ей войну и осадил Смоленск. В Тушино были посланы послы к тамошним польский отрядам с требованием присоединения к королю. Среди поляков начался раскол: одни повиновались приказу короля, другие — нет.

Положение Вора и прежде было трудное: с ним никто не церемонился, его оскорбляли, чуть не били; теперь оно стало невыносимо. Вор решился оставить Тушино и бежал в Калугу. Вокруг Вора во время его стоянки в Тушине собрался двор из московских людей, которые не хотели служить Шуйскому. Среди них были представители очень высоких слоев московской знати, но знати дворцовой — митрополит Филарет (Романов), князья Трубецкие, Салтыковы, Годуновы и др.; были и люди незнатные, которые стремились выслужиться, получить вес и значение в государстве, — Молчанов, Ив. Грамотин, Федька Андронов и пр. Сигизмунд предложил им отдаться под власть короля. Филарет и тушинские бояре отвечали, что избрание царя не дело их одних, что они ничего не могут сделать без совета земли. Вместе с тем они вошли между собой и поляками в соглашение не приставать к В. Шуйскому и не желать царя из «иных бояр московских никого» и завели переговоры с Сигизмундом о том, чтобы он прислал на московское царство своего сына Владислава.

От русских тушинцев было отправлено посольство, во главе которого стали Салтыковы, князь Рубец-Масальский, Плещеевы, Хворостин, Вельяминов — все большие дворяне — и несколько человек низкого происхождения. 4 февраля 1610 г. они заключили с Сигизмундом договор, выясняющий стремления «довольно посредственной знати и выслужившихся дельцов». Главнейшие его пункты следующие: 1) Владислав венчается на царство православным патриархом; 2) православие должно быть почитаемо по-прежнему; 3) имущество и права всех чинов остаются неприкосновенными; 4) суд совершается по старине; законодательную власть Владислав разделяет с боярами и Земским собором; 6) казнь может быть совершена только по суду и с ведома бояр; имущество близких виновного не должно подвергаться конфискациям; 6) подати собираются по старине; назначение новых делается с согласия бояр; 7) крестьянский переход запрещается; 8) людей высоких чинов Владислав обязан не понижать невинно, а меньших должен повышать по заслугам; выезд в другие страны для науки разрешается; 9) холопы остаются в прежнем положении. Анализируя этот договор, мы находим: 1) что он национальный и строго консервативный, 2) что он защищает больше всего интересы служилого сословия и 3) что он несомненно вводит некоторые новшества; особенно характерны в этом отношении пункты 5, 6 и 8.

Между тем Скопин-Шуйский с торжеством 12 марта 1610 г. вошел в освобожденную Москву. Москва ликовала, с великой радостью приветствуя двадцатичетырехлетнего героя. Ликовал и Шуйский, надеясь, что дни испытания кончились.

Но во время этих ликований Скопин внезапно умер. Пошел слух, что его отравили. Есть известие, что Ляпунов предложил Скопину «ссадить» Василия Шуйского и самому занять престол, но Скопин отверг это предложение. После того как об этом узнал царь, он охладел к племяннику. Во всяком случае смерть Скопина разрушила связь Шуйского с народом.

Над войском стал воеводой брат царя, Дмитрий, совершенно бездарная личность. Он двинулся на освобождение Смоленска, но у деревни Клушино был позорно разбит польским гетманом Жолкевским. Жолкевский ловко воспользовался победой: он быстро пошел к Москве, по дороге овладевая русскими городами и приводя их к присяге Владиславу. К Москве же поспешил из Калуги и Вор. Когда в Москве узнали об исходе сражения при Клушине, поднялся «мятеж велик во всех людях — подвизашася на царя». Приближение Жолкевского и Вора ускорило катастрофу. В свержении с престола Шуйского главная роль выпала на долю служилого класса, во главе которого агитировал Захар Ляпунов. Немалое участие принимала в этом и дворцовая знать, в том числе Филарет Никитич. После нескольких неудачных попыток противники Шуйского собрались у Серпуховских ворот, объявили себя советам всей земли и «ссадили» царя.

Москва очутилась без правительства, а между тем оно ей было нужно теперь больше, чем когда-либо: с двух сторон ее теснили враги. Все сознавали это, но не знали, на ком остановиться. Ляпунов и рязанские служилые люди хотели поставить царем князя В. Голицына; Филарет, Салтыковы и прочие тушинцы имели другие намерения; высшая знать, во главе которой стояли Ф. И. Мстиславский и И. С. Куракин, решила подождать.

Правление было передано в руки боярской думы, состоявшей из семи членов. «Седмочисленные бояре» не сумели взять власть в свои руки. Они сделали попытку собрать Земский собор, но она не удалась. Боязнь Вора, на сторону которого становилась чернь, заставила их впустить в Москву Жолкевского, но он вошел только тогда, когда Москва согласилась на избрание Владислава.

27 августа Москва присягнула Владиславу. Если избрание Владислава и не было совершено обычным путем, на настоящем Земском соборе, то тем не менее бояре не решились на этот шаг одни, а собрали представителей от разных слоев государства и образовали нечто вроде Земского собора, который признали за совет всей земли. После долгих переговоров обеими сторонами был принят прежний договор с некоторыми изменениями: 1) Владислав должен был принять православие; 2) вычеркнут был пункт о свободе выезда за границу для наук и 3) уничтожена была статья о повышении меньших людей. В этих изменениях видно влияние духовенства и боярства. Договор об избрании Владислава был отправлен к Сигизмунду с великим посольством, состоявшим почти из 1000 лиц: сюда входили представители почти всех сословий. Очень вероятно, что в посольство вошла большая часть членов «совета всей земли», избравшего Владислава. Во главе посольства стояли митрополит Филарет и князь В. П. Голицын. Посольство не имело успеха: Сигизмунд сам хотел сесть на московский престол. Когда Жолкевский понял, что намерение Сигизмунда непоколебимо, он оставил Москву, понимая, что русские не примирятся с этим. Сигизмунд медлил, старался застращать послов, но они не отступали от договора. Тогда он прибегнул к подкупу некоторых членов, что ему и удалось: они уехали из-под Смоленска подготовлять почву для избрания Сигизмунда, но оставшиеся были непоколебимы. В то же время в Москве «седмочисленные бояре» потеряли всякое значение: власть перешла в руки поляков и новообразовавшегося правительственного кружка, изменившего русскому делу и предавшегося Сигизмунду. Этот кружок состоял из Ивана Михайловича Салтыкова, князя Ю. Д. Хворостинина, Н. Д. Вельяминова, М. А. Молчанова, Грамотина, Федьки Андронова и многих других. Таким образом, первая попытка московских людей восстановить власть кончилась полной неудачей: вместо равноправной унии с Польшей Русь рисковала попасть в полное подчинение к ней. Неудавшаяся попытка навсегда положила конец политическому значению бояр и боярской думы. Как только русские поняли, что ошиблись в выборе Владислава, как только увидели, что Сигизмунд не снимает осады Смоленска и обманывает их, национальное и религиозное чувство начало пробуждаться. В конце октября 1610 г. послы из-под Смоленска прислали грамоту об угрожающем обороте дел; в самой Москве патриоты в подметных письмах раскрывали народу истину. Все взоры обратились на патриарха Гермогена: он понял свою задачу, но не сразу мог взяться за ее исполнение.

После штурма Смоленска 21 ноября произошло первое серьезное столкновение Гермогена с Салтыковым, который пытался склонить патриарха на сторону Сигизмунда; но Гермоген еще не решался призвать народ на открытую борьбу с поляками. Смерть Вора и распадение посольства заставили его «повелевати на кровь дерзнути» — и во второй половине декабря он начал рассылать по городам грамоты. Это было открыто, и Гермоген поплатился заточением.

Призыв его, однако, был услышан. Первым поднялся из Рязанской земли Прокопий Ляпунов. Он стал собирать войско на поляков и в январе 1611 г. двинулся к Москве. К Ляпунову шли земские дружины со всех сторон; даже тушинское казачество пошло на выручку Москвы под начальством князя Д. Т. Трубецкого и Заруцкого.

Поляки после битвы с жителями Москвы и подошедшими земскими дружинами заперлись в Кремле и Китай-городе. Положение польского отряда (около 3000 чел.) было опасное, тем более что и запасов у него было мала Сигизмунд не мог ему помочь, он сам был не в силах покончить со Смоленском. Ополчения земские и казацкие соединились и обложили Кремль, но между ними сразу пошла рознь. Тем не менее рать объявила себя советам земли и стала править государством, так как не было другого правительства.

Вследствие усилившейся розни между земцами и казачеством решено было в ионе 1611 г. составить общее постановление. Приговор представителей казачества и служилых людей, которые составляли главное ядро земского войска, очень обширен: он должен был устроить не только войско, но и государство. Высшая власть должна принадлежать всему войску, которое именует себя «всею землею»; воеводы — только исполнительные органы этого совета, сохраняющего за собой право их смещения, если они будут плохо вести дела. Суд принадлежит воеводам, но казнить они могут только с одобрения «совета всей земли», иначе им грозит смерть. Затем очень точно и подробно урегулированы дела поместные. Все пожалования Вора и Сигизмунда объявлены не имеющими значения. Казаки «старые» могут получать поместья и становиться, таким образом, в ряды служилых людей. Далее идут постановления о возвращении беглых холопов, которые именовали себя казаками (новые казаки), прежним их господам; в значительной степени стеснялось своеволие казаков. Наконец, было учреждено приказное управление по московскому образцу.

Из этого приговора ясно, что собравшаяся под Москву рать считала себя представительством всей земли и что на совете главная роль принадлежала земским служилым людям, а не казакам. Этот приговор характерен еще и тем, что свидетельствует о значении, которое понемногу приобретал служилый класс. Но преобладание служилых людей было непродолжительно; казаки не могли быть солидарны с ними. Дело кончилось убийством Ляпунова и бегствам земщины. Надежды русских на ополчение не оправдались: Москва осталась в руках поляков, Смоленск к этому времени был взят Сигизмундом, Новгород — шведами; вокруг Москвы расположились казаки, которые грабили народ, бесчинствовали и готовили новую смуту, провозгласив сына Марины, жившей в связи с Заруцким, русским царем.

Государство, по-видимому, гибло; но поднялось народное движение на всем севере и северо-востоке Руси.

На этот раз оно отделилось от казачества и стало действовать самостоятельно. Гермоген своими грамотами влил одушевление в сердца русских. Центром движения стал Нижний. Во главе хозяйственной организации был поставлен Минин, а власть над войском вручена была князю Пожарскому.

В марте 1612 г. ополчение двинулось к Ярославлю, чтобы занять этот важный пункт, где скрещивалось много дорог и куда направились казаки, встав открыто во враждебное отношение к новому ополчению. Ярославль был занят; ополчение простояло здесь три месяца, потому что надо было «строить» не только войско, но и землю; Пожарский хотел собрать собор для выбора царя, но последнее не удалось. Около 20 августа 1612 г. ополчение из Ярославля двинулось под Москву. 22 октября был взят Китай-город, а через несколько дней сдался и Кремль. По взятии Москвы грамотою от 15 ноября Пожарский созвал представителей от городов, по 10 человек, для выбора царя. Сигизмунд вздумал было идти на Москву, но у него не хватило сил взять Волок, и он ушел обратно. В январе 1613 г. съехались выборные. Собор был один из самых многолюдных и наиболее полных: на нем были представители даже черных волостей, чего не бывало прежде. Выставлено было четыре кандидата: В. И. Шуйский, Воротынский, Трубецкой и М. Ф. Романов. Современники обвиняли Пожарского, что и он сильно агитировал в свою пользу, но вряд ли это можно допустить. Во всяком случае, выборы были очень бурные. Сохранилось предание, что Филарет требовал ограничительных условий для нового царя и указывал на М. Ф. Романова как на самого подходящего кандидата. Выбран был действительно Михаил Федорович, и несомненно ему были предложены те ограничительные условия, о которых писал Филарет: «предоставить полный ход правосудию по старым законам страны; никого не судить и не осуждать высочайшею властью; без собора не вводить никаких новых законов, не отягчать подданных новыми налогами и не принимать самомалейших решений в ратных и земских делах». Избрание состоялось 7 февраля, но официальное объявление было отложено до 21-го, чтобы за это время выведать, как примет народ нового царя. С избранием царя кончилась смута, так как теперь была власть, которую признавали все и на которую можно было бы опереться. Но последствия смуты продолжались долго: ими, можно сказать, наполнен весь XVII в.

Часть первая Пленная Русь

Глава I Калуга в 1611 году

Всю ночь проговорил князь Трубецкой со своими гостями, боярином Тереховым-Багреевым и дворянским сыном Андреевым, и ни до чего не договорились они друг с другом. Весеннее солнышко взошло, бросило свои лучи в трапезную горницу князя и осветило задумчивые лица троих молодых людей. Они сидели за столом с кубками в руках, но видно было, что не бражничали они всю ночь и не в веселье встретили утро.

Да и мало кому было веселья в эту тяжелую пору 1611 года. Этот год являлся едва ли не центральным в периоде Смутного времени. Польский король Сигизмунд громил Смоленск, «тушинский вор» бежал из Тушина в Калугу и, встреченный там лаской, собирал войско и готовился к походу на Москву. Русским блеснула радостная надежда в лице героя Скопина-Шуйского. Разгоняя врагов, скрепляя союз русских, прошел он по разоренной земле и, освободив Москву, вошел в нее, чтобы оттуда соколом ударить на разорителей, но нежданная смерть скосила его, а с ним и надежды на свободу Руси.

Слабый, бездеятельный царь Василий Шуйский сидел в Москве, трепеща и за престол, и за жизнь свою, а тем временем воры и самозванцы со своими приспешниками раздирали Русь, сквернили ее и заливали кровью. И растерянный народ не знал даже, где искать правды от обидчиков: ходил он и к царю Шуйскому, и к королю Сигизмунду, и к «калужскому вору», и к атаману Заруцкому. Все разоряли Русь. Жадные ляхи, литвины, казаки, татары, всякий сброд с понизовой вольницы, как вороны, клевали и рвали Русь. Воевода литовский Сапега, атаман Заруцкий, гетманы Рожинский, Зборовский, Казановский кровью и бесчестием отмечали каждый свой шаг по бедной Руси.

Русь гибла; только немногие еще верили в ее несокрушимость, и их вера живила сердца истинных россиян. К таким немногим принадлежали и рязанские дворяне братья Ляпуновы. Со смертью Скопина они загорелись непримиримой ненавистью к Шуйскому и решили сами составить ополчения для освобождения земли Русской. Во все стороны они разослали своих гонцов. И вот на долю молодого Терехова-Багреева с Андреевым выпало ехать в Калугу и уговорить князя Трубецкого отложиться[163] от «вора» Но ни до чего они не договорились.

Между ними воцарилось тяжелое молчание, которое наконец прервал Терехов, глухо спросив князя:

— Так, значит, и надеяться на тебя не надо?

— Поймите, — заговорил князь, — да я сам о нашей родине думаю. Сядет на престол московский Дмитрий Иванович…

— Вор и самозванец! — пылко перебил его Андреев.

— Пусть вор, а ежели его народ всей землей признает, то и вора царем сделает. И сядет, говорю я, он на престол московский, и сейчас все замирится. А он поляков так же, как мы, не любит.

— А кругом поляки.

— Не говори! Посмотри, сколько наших вокруг него: вот я, а со мной и казаки, и татары, и князья Раструхановы, и боярин Гордеев, и Рубец-Масальский, и Сиверюковы, да мало ли! А ляхи только с Сапегой, да и те Марии Юрьевны ради!

— Маринки-безбожницы!

— Эх, боярин! — усмехнулся князь. — Словно от слов что делается! А ссориться нам с вами нечего. Здоровье ваше!

Он встал и, осушив кубок, опрокинул его над своей головой. Терехов и Андреев сделали то же.

— Ссориться не надо, а больно везти такие вести к Прокопию Петровичу! — ответил Терехов.

— А ты его, боярин, моими словами ульсти!

Терехов покачал головой, а Андреев даже сплюнул.

Князь засмеялся, сверкнув белыми зубами.

— Ну, хорошо, — сказал он, — там видно будет, а пока что не соснуть ли нам малость? Ишь, как солнце поднялось; всю ночь прокалякали, а в полудень надо беспременно при царе быть! У нас бой назначен на площади!

— Суд? — спросил Андреев.

— Нет, так, потешный. Вы посмотрите. Оно занятно, и царя увидите… А пока что поспать!

Он хлопнул в ладоши и, когда пришел отрок, велел проводить гостей в опочивальню, а сам медленно пошел в свою горницу.

Отрок повел гостей по узким переходам на другую половину дома и оставил их в большой горнице, где стояло несколько застланных постелей. Он отрывисто поклонился и вышел.

Терехов и Андреев остались одни и тотчас легли в постели, но заснуть не могли. Разговор с князем взволновал их. Значение «калужского вора» сразу увеличилось в их глазах и внушило им смутное опасение.

А время шло. Город проснулся, и до них с улицы доносились крики, голоса, топот конских копыт и бряцанье оружия. Андреев встал.

— Нет, не заснуть! — сказал он. — Пойдем лучше посмотрим, будет хоть что-нибудь рассказать.

Терехов тотчас согласился. Они оделись и вышли.

Узкая улица была полна народу, но на них никто не обратил внимания. В это время в Калуге на каждом шагу можно было встретить как польского рыцаря, так запорожца, казака и русского воина.

В то время, к которому относится наш рассказ, Калуга была едва ли не интереснейшим из городов русских. «Тушинский вор», напуганный буйным Рожинским и шляхтой, убежал в Калугу, куда за ним последовал и Трубецкой с казаками, и основал там свою резиденцию, превратившись в «вора калужского». Часть русских бояр, еще ранее бежавших из Тушина, звала «вора» в Калугу.

И действительно, этот город для его воровских замыслов был наиболее удобен. Расположенный на Оке, он с юга был защищен ею, с востока его защищали высокие холмы и непроходимая чаща леса, а с запада — тоже холмы и речка Ячейка. Находясь в котловине, будучи окружен водой и лесом, этот город являлся Богом устроенной крепостью. Но еще, помимо того, он был особенно удобен для воровских целей самозваного царька и его приспешницы Марины.

Калуга была в то время порубежным городом. «Вору» надо было собирать войска, и туда тянулись и порубежники, буйная вольница, шел и казак, и литвины, и всякий жадный до наживы. Войско быстро комплектовалось: основой явились местное стрелецкое войско, казаки Трубецкого да беглые бояре со своими отрядами; затем из Тушина пришла к «вору» часть поляков, скоро явился Ян Сапега со своим четырехтысячным войском и стал во главе всех поляков и литовцев; пришли хищные киргизы; и вот через четыре месяца после бегства из Тушина «вор» снова почувствовал свою силу.

Как царь московский, он окружил себя боярами, стольниками, окольничими[164], стрельцы были его телохранителями; пышные выходы, церковные ходы, обеды, забавы и игрища — все увидела Калуга. Только не радовались калужане. Поляки с казаками своевольничали, содержание двора ложилось тяжелой повинностью на город, и обыватель только почесывался, глядя на царское великолепие пришлого «вора».

Терехов и Андреев немало дивились, ходя по городу. Они были в северной его части, у главных ворот, где стояли русские и казаки князя Трубецкого как верный оплот, так как с севера «вор» устроил искусственную защиту.

— Одначе, смотри, как все торопятся куда-то. Эй! — остановил Андреев прохожего. — Скажи на милость, куда это все идут волной?

Молодой парень ухмыльнулся и сказал:

— Известно куда! На площадь! Ныне царь там потеху устроить приказал. Биться будут! — И он ускорил шаги и замешался в общую толпу.

— Идем и мы! — потащил Андреев приятеля.

— Дорогу, гей! Сторонись! — раздались крики, отчасти заглушенные топотом коней.

Народ в ужасе бросился в сторона и прижался к домам. Андреев с Тереховым тоже едва успели отскочить, как мимо них промчались всадники в золотых шлемах, в легких кольчугах, с кривыми саблями у стремян. Впереди них в красном кунтуше[165] проскакал видный, полный поляк.

— Ишь, вскачь едут по такой улице! — сказал Аццреев с упреком.

Стоявший рядом с ним мещанин с рыжей бородой ответил:

— Сам Сапега! Он хоть народ дави — полное право имеет.

По мере того как Андреев с Тереховым приближались к площади, толпа все сгущалась. Вскоре они вошли в нее и стали уже пробираться, теснясь и толкаясь.

Был яркий весенний полдень. Солнце грело с синего неба и весело освещало приодетую толпу, в которой больше всего преобладал военный элемент, хотя виднелись и мещанский кафтан, и купецкая шапка, и серый зипун.

— Едут, едут! — пронеслось вдруг в толпе, и все разом хлынули сперва направо, потом налево.

Терехов с Андреевым, стиснутые, рванулись вперед и сразу очутились у цепи, огораживавшей место. В ту же минуту их оглушил звон литавр и бубнов, и они увидели «вора», подъезжавшего к месту забавы с пышной свитой.

Царек ехал на высокой черной лошади; рядом с ним по правую руку ехала Марина, а по левую — его шут и наперсник Кошелев. Следом за ними ехали Варвара Пржемышловская, подруга Марины, рядом с Сапегой, а там князья Трубецкой, Теряев, Раструхановы и бояре. Впереди шли шестнадцать стрельцов, расчищая дорогу, с боков шли музыканты, а шествие замыкала свита из польских всадников, казаков, киргизов и русских воинов.

Не доезжая круга, «вор» сошел с коня и направился к своему месту. Под пышным балдахином, на возвышении, стояли два высоких кресла на алом сукне, а подле них — два низких табурета; несколько поодаль, ниже кресел, были расположены полукружием с боков табуреты.

«Вор» поднялся на возвышение и сел в кресло, рядом с ним по правую руку села Марина.

— Этого-то и зовут царем? — шепнул Андреев Терехову. — Тьфу!

И правда, кроме дорогого костюма, в «воре» ничего не было царского. Невысокого роста, полный, с одутловатым лицом, он не имел ничего величественного. Толстый нос, мясистые губы, причем нижняя губа опускалась книзу, придавали ему вид слабого, безвольного пьяницы, каким он и был на самом деле.

Его безобразие еще увеличивалось от контраста с Мариной и ее подругой. Хотя заботы и тревоги наложили на лицо красавицы Марины, урожденной Мнишек, свою печать, но она все еще была настолько прекрасна, что Ян Сапега забывал свою гордость и тщеславие в ее присутствии.

Терехов испуганно толкнул своего друга.

— Дурень! Разве здесь можно говорить такое? — сказал он и вдруг побледнел. — Смотри, смотри!

Андреев увидел, как ниже на табуреты садились польские паны и киргизы, а русские вкруг становились подле и сзади царька.

— Ничего не вижу!

— А там! — Терехов указал пальцем.

Андреев увидел молодого красивого человека с черной бородкой в пышном дорогом костюме. На нем была золотая проволочная кольчуга, надетая поверх серебряного нагрудника. Шлем со стрелкой покрывал его голову, и богатая перевязь от меча, вся усыпанная яхонтами, украшала его высокую грудь.

— Князь Теряев! — сказал Андреев и с удивлением спросил: — Да разве не в Москве он?

— Вот видишь. У нас говорили, что он ушел в Тушино. А князь Огренев за него свою Ольгу прочит! — ответил Терехов, и при этом его глаза сверкнули.

Андреев знал, что еще в Рязани Терехов полюбил Ольгу Огреневу, и она его, да поперек их дороги стал сам отец, проча ей Теряева. Он сочувственно вздохнул и хотел утешить своего друга, но тут снова загремели бубны и два бирюча[166], выйдя на круг, стали кричать:

— Кто хочет царя-батюшку потешить, выходи! Припасен у нас боец-удалец, охота ему свои руки порасправить, царю-батюшке свою удаль выказать. Кто хочет, выходи.

В то же время на огороженное цепью место вышел стрелец, сбросил с себя кафтан и шапку и, поклонившись царю, медленно стал ходить по арене. Это был действительно богатырь. Он оправил свою рубаху, подтянул кушак и хвастливо крикнул:

— Выходи, не бойсь! Насмерть не зашибу, а царь-батюшка рублем подарит!

— Кто хочет, выходи! — повторяли бирючи.

Наконец из толпы выделились два парня. Один из них легко перескочил через ограду и, бойко поклонившись царю и народу, помолившись на видневшийся собор, снял свой кафтан с шапкой и стал надевать рукавицы.

Царек подал знак, и бойцы стали друг против друга шагах в шести.

Начался бой, но со второго же удара бойкий паренек упал на землю с лицом, облитым кровью. Второго постигла та же участь.

— Довольно! — произнес царек.

Бойца сменили борцы. На арене боролись русские крест-накрест, киргизы на поясах. Потом тянулись на палках.

Терехов и Андреев ничего не видели. Первый не спускал взора со своего соперника, ненавистного ему Теряева-Распояхина, а второй — с лица Варвары Пржемышловской. Оно было прекрасно. Снежной белизны, с ярким румянцем, с горячими, как звезды, глазами, оно отражало все перипетии борьбы, происходившей на арене.

— Ишь, — шептал про себя Андреев, — если бы не еретичка…

Царек оглянулся назад и что-то проговорил; в ту же минуту князь Теряев отделился от свиты и медленно сошел вниз, а вышедшие бирючи снова закричали:

— Именитый болярин князь Теряев-Распояхин желает царя-батюшку боем на мечах потешить. Если есть охочий дворянский сын иль боярский сын, болярин или князь, пусть на клич отзовется!

Андреев не успел оглянуться, как Терехов уже очутился за оградой и принял вызов, сказав:

— Не хочешь ли со мной, князь, потешиться?

Князь взглянул на него и побледнел, но улыбка тотчас вернула ему самообладание. Он узнал Терехова и понял его злобу.

— Что же! — ответил он. — Ты — боярин, и мне с тобой биться не бесчестье. А что же ты царю не поклонишься?

Терехов отошел, будто не слыша его, и вынул меч. Он был одет в панцирь, и на его голове был железный шлем; силу в себе он чувствовал такую же, как ненависть, и ему не страшен казался меч Теряева.

Тот обернулся к царьку и сказал:

— Дозволишь, царь, наказать мне рязанского слетка?

Царек кивнул головой.

— Так берегись, эй! — крикнул Теряев, стремительно нападая на Терехова.

Но тот приготовился к нападению и легким движением отстранил меч. Мечи зазвенели.

Андреев замер, следя за боем, и, словно разделяя его волнение, замерла вся толпа. Все как-то сразу поняли, что этот бой не для потехи царя, а для личной мести и должен окончиться смертью.

Вдруг все вскрикнули. Меч Теряева опустился и поднялся, орошенный кровью. Терехов пошатнулся, но тотчас оправился и быстрым натиском напал на противника. Мечи снова скрестились. Теряев вдруг припал на одно колено, готовясь нанести удар снизу, но в ту же минуту меч со звоном вылетел из его рук, Терехов быстрым ударом ноги повалил его наземь и нагнулся над ним.

— Бей! — раздалось в разъяренной толпе, но в ту же минуту стрельцы по приказанию царька бросились на Терехова, обезоружили его и быстро поставили пред царевым местом.

Толпа рванулась за ним, оборвала цепь и окружила царское место. Царек выпрямился в кресле, видимо взволнованный, и спросил Терехова:

— Кто ты и откуда, что хотел нашего верного слугу убить? Зачем сюда приехал, наш ли ты слуга?

— Я — боярин рязанский Терехов-Багреев; приехал сюда к куму своему, князю Трубецкому; тебе не слуга, а убить хотел Теряева, как и он убил бы меня.

— И теперь убьет, только не мечом, а веревкой, и не сам, а через слуг своих, — прохрипел царек.

— В твоей власти. На то у тебя сила!

— Взять! — заорал царек, топаяногами.

Стрельцы подбежали к Терехову. В это мгновение выступил князь Трубецкой. Его лицо побледнело, когда он заговорил:

— Царь, это — мой гость и не по чести мне будет, если ты его казни предашь. Ведь он тебя боем тешил.

— Это не был потешный бой!

— Однако смотри: Теряев без ссадины, а у этого все латы в крови.

Марина взяла царька за руку и промолвила:

— И что скажут про нас, если мы станем своих бояр казнить? Придет время — и он будет нашим верным слугой.

Царек смутился, его глаза вдруг потухли, и он даже согнулся в своем кресле.

— Ну вот, ну вот! — заговорил он плаксиво. — Разве я — царь? Иди вон, иди с глаз моих, супротивник! — крикнул он Терехову.

В ту же минуту кто-то с силой потянул Терехова и повлек его из толпы. Он очнулся и увидел Андреева, но раньше пред ним мелькнуло искаженное злобой лицо князя Теряева.

— Ну вот и дождался! Чуть на виселицу не угодил! — с укором сказал Андреев.

— Только зачем они не дали мне убить его! — злобно воскликнул Терехов.

— Ах ты Господи, а он свое несет! Пойдем, пойдем, дурень! — И, выговаривая ему, Андреев повлек его по улицам к дому князя Трубецкого.

Глава II Любовь

Солнце уже сошло с полудня, когда берегом Оки крупной рысью скакали из Калуги Терехов и его друг. На Терехове был блестящий шлем с наличником и шишаком, легкая кольчуга рубашкой висела на плечах и короткий меч в зеленых ножнах бился у стремени; Андреев был одет проще: на его голове был кожаный шлык[167], кафтан с высоким воротом не был прикрыт кольчугой, и длинный меч без ножен брал не остротой лезвия, а тяжестью кованого железа. Но, несмотря на разность костюмов, а следовательно, и состояний, они были искренними друзьями и товарищами.

— Не дело замыслил, Петр, — продолжал свои уговоры Семен Андреев. — Князь Теряев-Распояхин донес о нас «вору»; сапежинцы уже ищут нас; поймают — кола не миновать. А мы без пути шатаемся.

— Дурень, — ответил Терехов. — Тем лучше, что мы в другую сторону поехали. Они погнались за нами в другой след.

— Да ворочаться-то нам надо через Калугу!

— Объедем ее, дадим крюка. Да что, если бы мне через брюхо «вора» пролезть надо было, и тогда для Ольги пошел бы на это. Ты ведь у нас фалалей[168], где тебе понимать любовь мою! — Он улыбнулся как бы своим мыслям и снова заговорил: — И в Калугу-то я вызвался ехать только ради нее! Вспомнить только, когда князь Огренев жил под Рязанью, как любились мы! Так нет, накрыл! Из-за меня под Калугу съехал с нею. А я и тут!

— С чего ты не полюбился ему так?

— А вот поди! Отец мой, вишь, расстриге[169] служил, Маринке-еретице в Самбор подарки возил, ну а я-то чем виноват, скажи на милость? Вот князюшка-то Теряев-Распояхин, которого Огренев моей Олюшке в мужья прочил, хуже: к «вору» на службу пошел, из злобы на меня и нас выдал!

— Далеко ехать-то?

— Недалече теперь, рощу проехали. Я в Калуге-то подробно разузнал, где его вотчина. Вот тоже! Гордый-гордый, а натуру несет этому «вору». Теперь у него для них пиво варят. — Он приостановился, взглянул на небо, с которого словно скатывалось солнце, и сказал: — Одначе припустим!

Скоро на косогоре, на самом берегу реки, показалась усадьба князя Огренева-Сабурова с высокими теремами, резными коньками на острых крышах и расписными воротами. Сбоку, вниз по косогору к реке и в другую сторону, раскинулся огромный сад, обнесенный высоким частоколом.

— Вот и приехали, — сказал Андреев с доброй усмешкой. — Теперь что же делать будем? Али прямо к князю?

— Чтобы он собаками затравил? — усмехнулся Терехов. — Нет! Вот что. Ты тут останься, жди меня до зари. Не дождешься — поезжай в Рязань, а я… эх, да где наше не пропадало! Ну, а теперь поцелуемся.

Андреев насильно улыбнулся:

— Ишь, на свиданье идет, а похоронную песню тянет. Ну, поцелуемся.

Они слезли с коней и крепко обнялись. Потом Терехов сел на коня и поехал в объезд усадьбы. Андреев смотрел, пока он не скрылся, потом расседлал коня, отошел в сторону под купу лип, достал мешок и, перекрестившись, начал закусывать. Потом он завернулся в свой кафтан, накинул на ноги попону, положил голову на седло и примостился заснуть.

Но сон бежал его глаз. Сперва Андреев тревожился за своего друга, но мысль о его удали и находчивости успокоила его. Потом он мысленно представил себе свидание и наконец вспомнил упрек Терехова, вспыхнул и тревожно заворочался.

Правда, не уродила его мать таким, чтобы при взгляде на него замирало девичье сердце, но не был же он и уродом. Разве ничего не значат богатырский рост и такая сила, что даже Захар Ляпунов пред ними гнется, когда они в шутку борются? Его скуластое лицо так заросло волосами, что и не разобрать его некрасивых черт, а серые глаза, большие и добрые, так порой светятся, что, пожалуй, могут добраться до самого сердца. А все же не написано ему на роду узнать мед любви! И он горько задумался о своей бесталанной доле.

А пока он так думал, Терехов с риском попасть в руки гневного князя Огренева искал свидания с любимой девушкой.

Он недаром провел время в Калуге. Исполняя поручение Ляпунова, он всюду наводил справки о князе Огреневе и его жизни, а тут, на его счастье, из княжеской вотчины в Калугу привез пиво хитрый дворовый мужичонка. Терехов успел купить его преданность и услуги и теперь объехал княжью усадьбу и там, на самых задах ее, несколько раз крикнул кречетом. Не успел он после этого сойти с коня, как подле него уже стоял мужичонка, Федька Беспалый, и, шепелявя, сказал ему:

— Все, честной господин, уготовил, как есть, все. Ужо скажешь спасибо! Собак-от на другую сторону отвел, у калитки замок сбил, а потом мамушку уговорил. Той-то уж сам заплатишь. Кочевряжится она, а как сказал, что боярин с Рязани, затряслась даже; и кажиную ночь я тебя, честной господин…

— Ну, брось молоть! — остановил его Терехов. — Веди скорее!

Федька низко поклонился и осторожно пошел вдоль забора. Терехов взял в левую руку за узду коня, правую положил на поясной нож и пошел за ним. Шагов через сто Федька остановился и раскрыл маленькую калитку.

— Пожди, господин, я знак подам! — сказал он и хотел войти в калитку, но Терехов остановил его:

— Слушай, если ты подвох мне делаешь, знай, с живого тебя кожу сниму, а если заслужишь — наградить сумею! Ну, иди!

Федька исчез. Терехов притаился за калиткой. В ночной тишине раздался жалобный плач, а за ним раскатистый смех филина. Терехов вздрогнул.

Федька вдруг вырос пред его глазами.

— Теперь иди в калитку, — зашептал он, — и сейчас вправо. Малинник по забору, так им и иди. Увидишь скамейку — сядь и жди! Коня-то дай, я поберегу его.

Терехов уже не слышал слов Федьки. Бросив поводья в его руки, он вошел в калитку и чуть не побежал по узкой дорожке, забыв всякую осторожность. Кольчуга звякала, шишак сверкал при лунном блеске, и голова ясно вычерчивалась над кустами малины.

Он остановился у скамьи, но сесть не мог от волнения. Все пережитое ожило снова. Там, под Рязанью, сколько душных летних ночей провел он с Ольгой под охраной чуткой Маремьянихи; сколько нежных речей было сказано, сколько жарких поцелуев было дано, там он услышал ее тихое «люблю», там поменялся с нею кольцом. Что-то здесь?

— Петя! — словно вздох донесся до него.

Он обернулся и протянул руки. Пред ним стояла Ольга.

Ярче звезд горели ее глаза, бледнее луны было ее прекрасное лицо с восторженной улыбкой на губах. Черные косы оттягивали ее голову.

— Ольга моя! Счастье!

Девушка упала на грудь своего милого, и их губы сомкнулись.

— А ты не очень горлань: «Ольга!» — услышал он визгливый голос и увидел старую Маремьяниху, Ольгину мамку. — Вот услышит сторож, да пустит пса, да поднимет шум, тогда и будет «Ольга»!..

— Милая ты моя! Здравствуй, и ты! — весело сказал Терехов. — Стой, не так! И тебя поцелую!

— А ну тя! — вырвалась Маремьяниха из его рук. — Ты лучше не прохлаждайся. У нас времени всего до петухов. В ту пору князь после петухов по дому ходит. Вдруг нас встрянется! Ахти мне с вами! — И она ворча уселась на скамью.

Терехов обнял Ольгу и пошел с нею по дорожке.

Все, что случилось с ними со дня нежданной разлуки, они рассказали друг другу чуть ли не день в день; в бессвязном лепете снова клялись любить друг друга и каждый свой шаг запечатлевали поцелуем.

— Никому не отдам тебя! — жарко воскликнул Терехов. — Согласится твой отец! Постой, скоро мы Русь повыметем, поляков прогоним, «вора» изведем, да и Шуйского взашей. А там выберем царя, и не я буду, если он сам не зашлет к отцу твоему сватов.

— Пошли Господи! — сказала Ольга. — А я… видит Бог мое сердце, слышит он мою клятву, что никому не отдамся, окромя тебя, мой сокол ясный. Убью себя лучше!

— Зачем и думать это! — испуганно остановил ее Терехов и закрыл ее губы поцелуем.

— Страшно мне без тебя! — сказала она. — Князь Теряев отцу грозит, требует, чтобы он обещание исполнил, не то он силой заставит, а потом… вот еще что было! Здесь раз… пошла я с девушками в поле, на берег. Вдруг охота, поляки едут. Мы бежать, а они окружили нас и ловить стали. Только один, видно — важный, схватил мою руку, нагнулся с коня и поднять меня хотел. Я — рваться. Тут батюшка помощь выслал. Поляк говорит: «Жизни лишусь, если тебя не добуду, полюбил тебя!» Я рванулась и бежать от него.

— Ну?

— И все. А только я его, гуляючи в саду, через забор не один раз видела, и говорят, что у нас все здесь поляки бродят!.. Страшно мне, ой страшно. — И Ольга прижалась к Терехову. — Они все такие своевольные!

— У твоего отца народа много — не посмеют из терема взять. А гулять далеко остерегайся!

— Светы мои! — подошла к ним мамка. — Да что же это? Петухи орут, я платком машу им, а они хоть бы что! Пора, пора, батюшка, и не проси! Ну, прощайся, лебедушка!

— Мамушка, еще немножко!

— Ни-ни-ни!..

Ольга кинулась на шею Терехову и замерла на мгновение. Он крепко обнял ее и несчетно поцеловал. Старуха мамка торопила.

Вдруг раздался стук в доску, залаяла собака.

— Иди, иди, сторож дозором пошел! — испуганно заговорила Маремьяниха.

Терехов еще раз поцеловал Ольгу и бросился к калитке. Как тяжело ему было расставаться с нею так спешно! И на сколько времени? Может, навсегда! Он побоялся даже обернуться, чтобы не увидеть милую, не вернуться к ней, а она стояла, закрыв лицо руками, и ее грудь вздымалась и от слез разлуки, и от радости мимолетного свидания.

Терехов вышел за калитку, сунул Федьке рубль и отъехал от сада.

Горечь разлуки мало-помалу смягчилась, когда он мгновение за мгновением восстановил свидание с Ольгой. Грустные мысли отошли, он всем своим существом чувствовал силу, молодость и любовь, способную вдохновить его на подвиг. Ему ли думать о смерти? Нет, ради Ольги он один справится со всеми врагами и одолеет всякое препятствие. Он гордо, уверенно усмехнулся, поправился в седле и, тронув стременем коня, поехал рысью.

В отдалении заржал конь Андрея. Терехов выехал на поляну. Его друг приподнялся и всматривался в освещенную даль.

— Я, я, не бойсь! — весело сказал Терехов, подъезжая.

Андреев быстро встал.

— И не до зари даже! — ответил он. — Ну, значит, и дальше!

Он протяжно свистнул. Послушный конь подбежал к нему, и Андреев стал седлать его.

— Стой! — остановил его Терехов. — Я же и не отдохнул даже!

— Ге! — ответил Андреев. — Отдохнешь в пути!

— Ну, ин быть по-твоему! Куда же поедем?

— А на село! Там возьмем лодку, переедем! Тем берегом обойдем Калугу, снова через реку и — домой! Ну, садись!

Андреев вскочил на коня, Терехов тоже, и они поехали на княжескую вотчину. При помощи того же Федьки Беспалого Терехов достал лодку, и они поплыли через широкую Оку, держа в поводах коней. Два мужика дружно гребли, правя лодку наперерез течению.

— Что, братцы, тяжело приходится? — спросил Андреев.

— Это с чего?

— С Калуги? От поляков да казаков?

— Жартуют[170], что говорить! — ответил рыжий мужик. — Да все же не очень, потому царь близко, да вот…

— Какой царь? — перебил с негодованием Андреев. — Он — «вор»! Кто выбирал его?

— Нешто разберешь теперь, господин, кто — царь? — возразил мужик. — Ноне их и не сосчитать. Опять, говорят, объявился новый. А нам что делать? Коли не признаешь, тебя на кол, с тебя кожу снимут, огнем спалят.

— Что говорить! — перебил рыжий мужик. — Теперь что эти Сапегины псы по Руси делали, а казаки с антихристом Заруцким али полячье это! К нам один монах приходил, так рассказывал. И-и! У нас еще, слава Богу, всего одного Ерему зарубили, да девка у нас тут, дурашливая такая была, Афросиньюшка. Так ту поляки на охоте собаками затравили. Только и всего!

Лодка толкнулась в берег. Терехов и Андреев вышли и сели на коней. Озябшие кони понеслись.

— Страшное время, страшное время! — со вздохом сказал Андреев, когда кони угомонились.

— Пожди! — задумчиво ответил Терехов, — Пройдет оно. Дай оправиться. А то ведь мы еще до памяти не — дошли. Гляди, едва оправляться стали, и Скопин помер. Опять печаль и уныние. А теперь Ляпуновы поднялись снова. Пожди!

— Ах! — воскликнул Андреев. — Да только и жду! И уж заплатим мы казакам и ляхам за все их добро! И будут же они нас помнить, псы стервенелые!

— Да, сберемся все, разом поднимемся и пойдем. Ведь их горсть против нас. Смотри, сколько ляхов под Смоленском, и король с ними, а Шеин держится! Так если все-то мы враз поднимемся, что будет?

Они ехали до рассвета, продолжая мечтать о том времени, когда Русь очистится вся от врагов и успокоенный народ снова вернется в свои разрушенные дома, охраняемый всей землей избранным царем.

А в это время, разметавшись на своей девичьей постели, грезила без сна взволнованная Ольга. Она, как и Терехов, тоже восстанавливала каждый миг прошедшего свидания, вспоминая каждое слово, взгляд, движение. Настанет время, мечтала она, и они будут вместе.

— Мамушка, — тихо позвала она.

Старуха проснулась и спросила спросонья:

— А? Что, лебедка?

— Загадай ты мне, скоро ли я…

— Тьфу! С нами крестная сила! Спи, срамница! Ишь что задумала. На ночь, и слова такие: черного тревожить! Свят, свят, свят!

— Разве нельзя, мамушка?

— Говорю, спи! Христьяне только под Крещенье гадают да под Ивана Купала, вот что! А то на-ко! Ох, Господи, и откуда у тебя мысли такие! Спи!

— Я тогда на звездочках гадать буду! — мечтательно сказала девушка. — Звездочка будет падать, а я скажу, чего хочу. Оно и исполнится.

Глава III Старый князь

Старый князь Огренев-Сабуров был ровесником и другом Бориса Годунова при грозном царе Иване Васильевиче; только в то время, как Годунов жил при дворце, стараясь ладить и с Малютой, и с худоумным царевичем Федором, и с грозным царем, князь Сабуров славил царя оружием в битвах с Литвой, Ливонией и шведами. Грозный царь отличал князя, в мирное время удерживая его при дворце, но князь не любил наглой опричнины, не выносил переходов от убийства к молитве и искал покоя в богатой вотчине под Рязанью со своей женой. Умер грозный царь, и князь, уговариваемый Годуновым, переселился в Москву и стал советником Годунова, как в царствование Федора, так и его, Бориса. Трудная была роль для прямодушного князя в последние годы этого несчастного царствования, когда на народ посыпались бедствия голода, мора и пожара, а сам царь Борис, мучимый подозрительностью, обратился в тирана. Но горечь службы князя смягчала страстная любовь к дочери Ольге. Из Польши пришел первый самозванец. Вспомнил князь свои походы и вышел в бранное поле. Но измена Басманова сразу окончила войну, и возмущенный князь торопливо уехал в свою вотчину, гнушаясь всеми, кто поклонился Лжедмитрию и его изуверке-жене Марине. Страшные майские дни 1606 года он пережил у себя дома, раз — поневоле — съездил в Москву поклониться Шуйскому и окончательно отрешился от мира.

В течение этого времени Бог взял у князя Огренева жену, и он всю свою душу положил на любовь к дочери. Росла она умницей и красавицей, и радовалось отцовское сердце. Присмотрел он и жениха для нее, молодого князя Теряева-Распояхина, с отцом которого он делил ратные успехи. Молодой князь Теряев служил при Василии Шуйском и отличился под Тулой, склонив Болотникова к сдаче. Радовался на него Огренев, но скоро тучи заслонили горизонт тихой радости.

В душную летнюю ночь вышел старый князь в сад и нечаянно накрыл в нем целующихся молодых любовников — свою дочь Ольгу и боярского сына Терехова-Багреева! Хищным соколом он налетел на них и схватил дочь за косу.

— В терем, негодница! — закричал он не своим голосом. — Эй, девки! Кто есть?

Мамка Маремьяниха в страхе обежала весь сад и, будто из терема, засеменила ногами, а дура сенная девка Матрешка выскочила на зов и с ревом повалилась в ноги князю.

— Прости, князь милостивый! Невдомек нам было! Просто по малину вышли!

— Вон! — заревел князь. — В избу! На тягле заморю, гадину! А ты, старая, — обратился он к мамке-старухе, — чего глядишь, на то ли стоишь при ней! Веди Ольгу в терем!..

— Князь, дозволь слово вымолвить, — глухо произнес Терехов.

До сей минуты он стоял растерянный, смущенный и гневный, чувствуя, что пойман, как вор, тогда когда его сердце и душа были полны самых честных, самых возвышенных чувств.

— Пожди малость! — грозно ответил князь и снова обратился к мамке: — Глаз с нее не спускай! За порог шага сделать не давай! Да сбери то, что любо, из рухляди и в дорогу готовься. Завтра уедем!

Дрожащая мамка повела Ольгу к дому, сзади них с громкими причитаниями поплелась Матрешка.

Князь с грозной усмешкой обратился к Терехову:

— Ну, что же сказать хотел? Хочешь поведать, что забор не высок, замки не крепки, что сам, дескать, вору потакал? Так, что ли?

— Не вор я, князь, и негоже тебе говорить такое, — ответил молодой человек дрогнувшим голосом, — а полюбилась мне твоя дочь пуще жизни, и я ей люб. Собирался к тебе я сватов заслать, да вот и слу…

— Ты? Ко мне сватов? Ты? К князю Огреневу? Щенок ты паршивый! Отец твой у расстриги на посылках служил, в ногах его валялся, крест ему целовал, а ты ко мне сватов! Иди! Да спеши, а то прикажу собак спустить, подлый выродок, девичий вор!

Терехов схватился за пояс, где торчал у него длинный нож, но опомнился, низко опустил голову и пошел вон из сада.

Закручинился он, но его кручина стала еще злее, когда неделю спустя потянулся длинный обоз Огренева из Рязани в далекую вотчину под Калугу. А где та вотчина, Терехов и узнать не мог, как не мог напоследок взглянуть на Ольгу…

Старый князь Огренев встревожился. Страх за свою честь охватил его, и он тотчас послал на Москву гонца звать Теряева-Распояхина к себе под Калугу.

«Обвенчаю их поспешнее, — думал он, — и успокоюсь. А то одной тревоги не оберешься. Где усмотреть старому пастуху за молодой козой?»

С нетерпением ждал он своего гонца из Москвы, но тот нагнал его лишь по дороге в Калугу.

Лицо князя просияло, но скоро стало темнее тучи, когда он услышал вести от своего гонца.

— Когда же будет? — спросил он. — Отдал грамоту?

Гонец поклонился князю и вынул из-за пазухи его грамоту.

— Прости, князь, — ответил он, — назад твоя грамота! Князь Теряев-Распояхин от царя Василия Ивановича отложился и перешел на службу в Тушино, к тому царю.

Огренев, как на пружине, выпрямился в седле.

— Врешь, холоп, род Теряева не знает измены. Его деды и отец лили кровь за своих царей. Откуда возьмется такой выродок? Где он? Ты видел его? Проехал в Тушино?

— Прости, князь, — ответил гонец, — Тушина нет уже — его сожгли поляки. «Вор» бежал, теперь сидит в Калуге, и с ним ли князь, того никто не ведает. Говорят, князь Трубецкой с ним и еще много князей и бояр.

Князь резко осадил коня. Отрешившись от света, он мало знал положение дел и даже не представлял себе размеров той смуты, которая охватила Русь. А теперь вдруг он слышит ко всему, что «вор» сидит в Калуге, там, куда он едет.

«Судьба, — усмехнулся он, но не велел сворачивать. — Пусть будет что будет, — решил он, — а этот изменник, собака, будь от меня проклят!»

На его лице отразилось страдание. Любил он сына своего друга, как родного, решил свадьбу его со своей дочерью, а теперь разом оборвал эти струны. Велика была боль его сердца, но разом она и кончилась.

Огренев приехал в свою калужскую вотчину, исправил усадьбу и зажил тихой жизнью помещика, не радуя себя даже отъезжим полем.

Его старый слуга Силантий Мякинный не узнал своего князя. С первого похода до этих дней был он неразлучен с князем, рядом с ним он рубился в сечах; не раз спасал его от смерти, не раз и князь платил ему тем же; каждую мысль привык поверять ему князь, а теперь вдруг закручинился, заперся в усадьбе, ровно медведь в берлоге, и ему даже слова не бросил. Не выдержал такого состояния Силантий и запил — и чем сильнее пил, тем храбрее становился. Наконец он однажды преградил князю путь в сенях и упал ему в ноги:

— Смилуйся над слугой твоим! Сам ты меня боевым товарищем звал, из одной миски хлебали, одной чаркой делились, плечо о плечо рубились. Каждую думу свою поверял ты мне. Открой и теперь свою думу. Силы нет! Дома все словно при покойнике ходят; княжна плачет в тереме, девки ревут, мамка охает. Слуги твои громко слово сказать боятся. Что случилось, князюшка?

— Встань, — приветливо сказал Огренев, — иди в мою горницу.

И там поведал он ему свое горе. Проклял он названого сына, а теперь кается; хочется ему самому повидать его, поговорить с ним: может, одумается. А как сделать, того не знает. Да и в Калуге ли он? Может, сложил уже в бою свою голову?

— Батюшка, князь! — воскликнул Силантий. — Да на что ж у тебя Мякинный, верный раб?! Пиши письмецо и шли меня. К самому нечистому на рога пойду, не токмо к «вору» в берлогу!

Князь порывисто обнял Силантия.

— Душу мою от тяготы избавил! Готовь коня и скачи. Никакого письма не надо. Скажи: «Князь здесь и тебя зовет!» Пусть беспременно приедет! Скачи сейчас же. До Калуги сорок верст. Времени тебе — один день!

Силантий спешно вышел, а поздно за полночь вернулся домой и прямо прошел к князю. Его лицо было хмуро и строго. Ничего не ответил он на расспросы князя, а сказал только, что Теряев-Распояхин будет у него не позже как завтра.

А видел он в Калуге много. Видел такое, что его сердце повернулось, болея о родине. Видел он площадь, на которой в ряд стояло до двадцати колов, а на них корчились люда, все русские; видел виселицу и дыбы; видел, как казак тащил за волосы девицу по улице и как два поляка, положив образ на колени заместо стола, играли на нем в кости. Видел и молодого князя Теряева, пьяного, разгульного, с размалеванной девкой на коленях.

И действительно, Теряев-Распояхин приехал на следующий день к Огреневу. Он въехал на двор на буланом аргамаке, с двумя челядинцами, соскочил у самого крыльца и, подойдя к князю, весело воскликнул:

— Здравствуй, князь! Рад видеться. Как живет невеста моя, Ольга Степановна?

Старый князь резко отшатнулся от него. До последней минуты он надеялся на примирение, а теперь его сердце разом оледенело. Да, несомненно, Теряев — изменник!

Русская боевая одежда сменилась на нем польской: легкий шлем с какими-то крылами, красный жупан[171] весь в шнурах. И лицо изменилось. Усы закручены в три ряда, русская борода выстрижена клином, и голова выбрита. Даже обычай русский покинул и, не уважая старости и чина, на коне, да еще с челядью, проехал до самого крыльца.

— Али в басурманы записался и русский обычай бросил, что сам с руками на меня лезешь? — горько спросил его старый князь.

Теряев отступил и спросил с усмешкой:

— Для бреха звал меня?

— Для бреха? — ответил старик. — Да есть ли стыд у тебя? Позвал я тебя как сына друга моего, как жениха дочери моей! Слышал я, что ты «вору» отдался, да не хотел верить этому. Потом подумал, что уговорить тебя смогу, а теперь вижу, что на тебя и слова тратить не след, за порог дома своего пущать негоже и от крыльца, как пса, отогнать. Мать твоя сблудила, верно, выродка, такого родив!

Теряев вспыхнул.

— Благодари Бога, Степан Иванович! — ответил он, — что стар ты и отец невесты моей, не то ответил бы за слова свои. А теперь слушай! Откуда знаешь ты, что служу я «вору»? Я его считаю за истинного царя Дмитрия Ивановича и на том крест целовал! Вот первый сказ. Почему не вор Шуйский? Нешто его народ и собор признали, а не одни бояре? И, по-моему, он вор, и не в стыде мне тому служить, кого за царя почитаю!

— А усы, борода, одежда, обычай русский где у тебя? Почему креста не положил? Да и сердце мое чует, что сам ты знаешь, что «вору» служишь.

— Ну, про усы да про бороду оставь, а что про одежду, так польский жупан ловчее носить, чем кафтан до пят, с воротником до маковки. А служу «вору» или царю, про то я знаю. Тебе же одно скажу, что люблю дочь твою и не отдам тебе назад твоего слова!

— Ты? Негодяй! — закричал князь. — Эй, слуги! Взять его, взять!

Теряев вскочил на коня и обнажил короткий меч, его челядинцы сделали то же.

— Не тронь, — насмешливо сказал он, — не то не быть добру! А теперь прощай! Спасибо на ласке, да скажи своей Ольге Степановне, чтобы ждала жениха своего! А я к тебе, князь, еще наведаюсь! Гайда! — крикнул он и помчался в ворота.

Челядинцы устремились за ним.

Князь, словно окаменев, недвижно стоял на крыльце.

Таково было свидание старого князя с нареченным зятем. Тяжело оно было, но, как тяжелая операция, сразу сняла все тревоги с сердца князя. Он повеселел даже. Повеселело и все в доме, и больше всех Ольга, когда узнала, что ненавистный ей жених уже не жених ей больше.

Глава IV Похищение

Между тем князь Теряев-Распояхин на время обезумел от горя и злобы. Честолюбивый, железной воли и грубого сердца, он все же полюбил Ольгу, полюбил так, как любят грубые натуры, — раз на всю жизнь. Мысль, что Ольга может не принадлежать ему, приводила его в ярость.

«Если не добром, то силой, а она будет моей», — думал он, и в мыслях его рука уже поднималась на седины старого князя.

Думая так, он не знал, что у него есть здесь же, в Калуге, соперник. Про Терехова-Багреева он знал через рязанских услужников, но про поручика Яна Ходзевича, недавно прибывшего с Сапегой и высмотревшего княжну Ольгу во время своей охоты вокруг вотчины ее отца, он не мог и мыслить. В злобе на Терехова он натравил на него поляков, когда увидел его в Калуге и узнал о цели приезда, но с поляком ничего не мог сделать. А поляк уже ковал железо.

Хотя калужане и приняли «тушинского вора» как царя, но все же не могли они содержать и двор его, и все войско за свой счет. Понимали это и «калужский вор», и его военачальники, и потому во все концы России были направлены грамоты «вора» с требованиями людей, денег и довольства, а казаки и жолнеры ездили по окрестностям, добывая себе и коням продовольствие.

Побывали они и в вотчине князя Огренева-Сабурова.

Дойди слух об их пребывании до ушей князя, не дал бы он пособникам «вора» ни зерна, ни былинки, но умный и преданный Силантий не допустил ненужной и опасной ссоры. На свой риск он обещал варить пиво для сапежинцев и поставлять овес и сено для их коней.

Федька Беспалый возил каждый раз этот оброк в Калугу и умел извлекать из этого для себя пользу. Так, узнав о любви поручика Ходзевича к княжне, он, так же как и Терехову, вызвался пособить ему, устроить свидание и даже указать ему дорогу в девичий терем.

Конечно, поручик был готов на все ради этого и условился об этом с Федькой.

И дрожал же Федька от страха в темную ночь, сидя у околицы и поджидая условного сигнала, чтобы провести поручика. Ночь была черная, как грешная душа Федьки; ветер выл, как голодный зверь, Ока разбушевалась, а лес шумел так страшно от порывов ветра, что Федьке казалось, будто злые духи идут по его душу. Он уже собрался бежать в свою курную избу, как вдруг со стороны леса раздался крик кукушки. Раз, два, три! — и замолк.

Федька заплакал, как филин. Кукушка ответила снова. Федька облегченно вздохнул, его страх прошел: теперь по крайней мере он был не один среди этой бурной и темной ночи. И он засмеялся сатанинским криком филина.

Поручик Ходзевич со своим другом Феликсом Свежинским остановился у опушки леса. С ним было сорок жолнеров, этих полурыцарей, полуразбойников, которые навели ужас на всю обездоленную Русь страшным именем сапежинцев. Не было для них ничего святого, ничего страшного, не было преступления, от которого сжалось бы их сердце.

— Пойдем так, — сказал Ходзевич, — я возьму с собой десять человек и пойду с ними к терему, как поведет меня тот лайдак[172]. Ты, Феликс, с двадцатью жолнерами обойдешь спереди и ворвешься в ворота, как отворят их, а десять будут ждать. За ними пришлем, как туго станет.

— Ладно! Ладно! — ответил Свежинский. — Только не дело ты затеял. Здесь не Тушино!

— Оставь! Я без слов помогал тебе, когда ты монастырь грабил! — возразил Ходзевич и разделил свой отряд на три части. — Ну, — сказал он Свежинскому, — выезжай!

Свежинский пожал Ходзевичу руку, и его отряд бесшумно скрылся в темноте.

— А вы за мной, — сказал Ходзевич, — факелы с вами?

— С нами!

— Пусть жгут только четверо, остальные все со мной. С коней долой! Ну, кричи!

Один из жолнеров закричал кукушкой. В тишине послышался плач филина, потом смех.

— Идем! — сказал Ходзевич и, обнажив саблю, осторожно двинулся вперед.

Из темноты вынырнула человеческая фигура.

— Кто? — спросил Ходзевич.

— Я, честной господин! Слуга твой, Федька Беспалый!

— Все сделал?

— Что мог, честной господин! Калитку открыл, дорогу покажу, больше ничего не могу.

— И то ладно! Веди! — Ходзевич нетерпеливо сунул руку за пояс и вынул кошелек. — Держи, — сказал он Федьке и высыпал в его пригоршни серебряные монеты, — вот тебе! Веди!

Федька со сдержанным смехом спрятал серебро и быстро скользнул вперед. Он вел Ходзевича к той же калитке, которую месяц назад указал Терехову. Потом он ввел их в сад и тихо повел по извилистым дорожкам. В темноте черной массой выступил пред ними дом.

— Вот дверь, — указал Федька, — только заперта; лестница по ней прямо в терем!

— Стой! — остановил его Ходзевич. — Иди и отвори ворота. Еще получишь! Грабить позволю!

— Сейчас, честной господин! — И Федька скрылся.

Ходзевич подошел к двери и налег на нее плечом.

Дверь не подавалась.

— Кто сильный? — спросил он тихо. — Адам, иди, нажми дверь!

Но и под могучим плечом литвина дверь заскрипела, но не сдалась.

— Дубовая! — сказал Адам.

— Четверо, что с факелами, иди поджигать! — приказал Ходзевич, потеряв надежду прежде нападения ворваться в дом, и, отбросив осторожность, скомандовал: — Ломай дверь!

Адам в темноте разглядел качели. В одну минуту он перерубил саблей веревки, взял толстую дубовую доску и начал с товарищами бить ею в дверь, как тараном. Глухой гул пронесся по дому.

При звуках этого гула старый слуга князя Огренева Силантий вскочил и прислушался. На дворе с остервенением залаяли собаки, сторожа забили в доски, послышался лошадиный топот, и в то же время весь дом содрогнулся от ударов в дверь. Силантий схватил со стены свой меч и бросился к хозяину дома, крича:

— Князь, на нас напали, в дом ломятся. Слышишь?

На дворе раздались выстрелы.

Князь Огренев уже был на ногах и, взяв в руку меч, надевал кольчугу.

— Зови людей, всех, кто есть! — приказал он. — Раздай им мечи, бердыши, палицы, все, что найдется. Беги с ними к двери!

Силантий выбежал. Навстречу ему бросилась мамка с возгласом:

— Свет мой! К нам ломятся! Куда нам деться? Лебедушка моя как в силке бьется!

— Веди сюда, к князю! Да живей, старая! — И Силантий побежал собирать людей.

В доме набралось их до пятнадцати человек.

— К дверям! — приказал Силантий, устремляясь к терему. — Выноси княжну!

Рослый Матвей бросился наверх, сгреб княжну в охапку и побежал с нею. Она приняла его за разбойника и стала биться. В этот миг дверь со стоном треснула и распахнулась. Поляки ворвались в нее. Силантий взмахнул мечом, и один из них упал с рассеченной головой.

— Не забыл еще битвы! — крикнул Силантий и замахнулся снова.

Огромный Адам поднял дубовую доску, но в этот момент сверху раздался выстрел и Адам упал.

— Бей их! — крикнул сверху старый князь, беря в руки другое ружье. — Кто умеет стрелять, ко мне!

Матвей снес княжну, сдал ее мамке и бросился на помощь князю.

— В бой! — кричали поляки, стараясь сбить Силантия, который в узкой теремной лестнице, невидимый врагам, махал своим мечом.

— Кто может, идите к крыльцу! За мной! — закричал князь. — Ты, Силантий, держись здесь!

Несколько человек бросились за князем. У красного крыльца в двери ломился Свежинский со своими жолнерами. Они били в дверь тяжелыми камнями. Дверь стонала.

Князь поднялся наверх и открыл окно. Прямо под ним стояла куча поляков.

— Матвей, бери ружье и целься! — приказал Огренев. — Ну!

Грянуло два выстрела — и двое из осаждавших со стоном покатились по земле.

В это время князь увидел огненную змейку. Шипя и извиваясь, она лизала стены и поднималась все выше и выше. Князь побледнел. Он понял, что защита немыслима.

— Горим! — сказал, подбегая к нему, один из слуг. — Подлые ляхи подожгли нас с четырех концов!

Князь бросился назад.

— Силантий, мы горим! — закричал он. — Спаси дочь, если я умру, и помни Теряева. Это он! — И, сказав это, он с остервенением бросился к крыльцу.

Двери уже были сломаны, и поляки толпой ворвались в сени. Князь врезался в толпу. Испуганные неожиданностью, поляки не дали ему отпора и четверо друг за другом повалились на пол.

— Режь! Он один! — крикнул Свежинский.

Поляки опомнились и с криком бросились на старика. Он прислонился к столбу и сыпал удары налево и направо.

— Ах, нех тоби дьяблы! — вскрикивали изумленные поляки.

Но вот один из них подошел сзади и отсек князю руку. Меч со звоном упал на пол. В то же мгновение над головой князя сверкнули сабли, и он упал, весь иссеченный, с разбитой головой и перерубленной шеей.

Поляки потом устремились по горницам, ища добычи.

Силантий, услышав слова товарища и господина, бросился к княжне. За ним с гиком устремились разъяренные поляки. Силантий в темноте споткнулся и упал. Поляки перебежали через него.

Между тем пожар разгорался все сильнее. Зарево осветило всю окрестность. Поляки, бывшие в засаде, не выдержали, кинулись тоже в усадьбу, и ее защитники были перебиты. Поляки торопливо бегали по горницам и грабили.

Ходзевич бросился в терем, но там никого не оказалось. С проклятием он побежал по узким переходам с лесенки на лесенку, из горницы в горницу — Ольги нигде не было. Вдруг он увидел Федьку Беспалого. Почти по пояс залезши в глубокий сундук, подлый мужичонка доставал что-то со дна и болтал в воздухе ногами.

Ходзевич схватил его за шиворот и крикнул:

— Где княжна? Подай мне княжну!

Он был страшен, с лицом бледным и окровавленным. Федька затрясся. Ходзевич волок его, но Федька все-таки успел захватить один мешок с венгерскими рублями и, не выпуская его, сказал:

— Пойдем, господин, в образную, больше им некуда деться!

— Веди!

Федька спешно повел его.

— Вот! — указал он на дверь и снова устремился к дорогому сундуку, но там уже копошились поляки.

— Уйти пока до худа! — решил Федька и бросился наутек.

Ходзевич распахнул дверь. В полутемной комнате от него порывисто рванулась стройная фигура.

— Моя! — радостно воскликнул Ходзевич и поднял Ольгу на руки.

Она забилась, и в тот же момент на руке Ходзевича повисла старуха Маремьяниха, визжа что есть силы:

— Отдай, душегуб! Отдай, разбойник!

Ходзевич ударил ее коленом в живот, и она со стоном покатилась по полу.

Дым уже захватывал дыхание. Ходзевич поспешно выбежал из горницы. Старуха ползком потащилась за ним, доползла до лестницы, сорвалась и, вся избитая, выкатилась на двор.

— Кто-нибудь двое, со мной! — приказал Ходзевич. — Трех коней!

Двое жолнеров бросились впереди него.

Ходзевич выбежал на двор. Ольга взглянула на него, а так как пожар осветил его лицо, то она узнала того, кто клялся взять ее силой, вскрикнула и лишилась чувств.

Жолнеры подали коня. Ходзевич вскочил, перекинул Ольгу через седло и помчался, сопровождаемый двумя жолнерами, уже набившими свои карманы.


— Засветло еще в Калуге будем, — весело сказал поручик.

А в это время в княжеском доме, объятом пламенем, опьяненные корыстью поляки грабили, забывая об опасности быть погребенными под развалинами горящего дома.

Федька Беспалый трясущимися руками снова закапывал в землю свою кубышку, теперь уже полную до краев серебряной монетой, а Силантий, спасшийся чудом от смерти, скрылся в подвале и ждал конца разбоя.

Глава V После погрома

В эпоху, описываемую нами, такой грубый произвол, какой проявил поляк Ходзевич по отношению к князю Огреневу, являлся малым, ничтожным делом, не имеющим большой важности. История того времени внесла на свои страницы такие картины зверств и насилия, пред которыми бледнеют наглые зверства опричнины, грубые набеги татар во время страшного ига.

Это была эпоха Смутного времени. Понизовая вольница, голодные орды бродячих черкесов, украинские казаки, поляки — все, как коршуны, жадные до добычи, стеклись на Русь и терзали ее обессиленное неурядицами тело. Имена Сапеги и казацкого атамана Заруцкого кровью вписаны на страницы нашей истории.

Когда появился «вор»-самозванец под Тушином, к нему под знамя стеклись эти казаки и поляки и потом, как зараза, расползлись по всей Руси за так называемыми стациями, или поборами. И чего они ни делали на Руси, как ни поганили ее! Врывались в монастыри и насиловали монахинь; впрягали в повозки священников и катались на них; заставляли монахов петь срамные песни и плясать; жгли и мучили женщин, да как! — продевали в их груди веревки и волокли их по дороге; разрывали детей надвое, кидали их на копья; сжигали людей живьем и всячески ругались над святынями. Богослужебные сосуды заменяли кубки для пьянства, образа служили постелями, столами, покрышками для непотребных сосудов! Ризами негодяи покрывали лошадей и на алтарях насиловали женщин. Не было мерзости, не было злодейства, которое можно создать разнузданной фантазией и которое не было бы выполнено в то время.

Год, с которого началось наше повествование, являлся уже четвертым этого страшного времени. Король Сигизмунд, замышляя присоединение России к своей короне, громил Смоленск, сбираясь идти на Москву. «Тушинский вор», не будучи в силах справиться со своевольными поляками, бежал из Тушина и превратился в «вора калужского». Беспокойный Сапега снял осаду Троицкого монастыря, побывал у Сигизмунда и пришел на помощь «калужскому вору», подле которого ютились казаки и русские с князем Трубецким во главе. Дикий, неистовый Заруцкий бороздил Русь, думая пристать к Сигизмунду. В это время Скопин, победно прошедший по России до Москвы и испугавший врагов, был предательски умерщвлен в Москве. Брожение, поднятое надеждой на освобождение, упало, и уныние охватило всех. Царь Шуйский в Москве, сраженный неудачами, потерялся и, сознавая свое бессилие, уже чувствовал близкий конец. Сигизмунд собирал полчища, посылая Жолкевского, коронного гетмана, воевать Москву. В Калуге Сапега уговаривал «вора» сделать то же. Патриотическое чувство поддерживалось только братьями Ляпуновыми в Рязани и великим в своем геройстве святителем патриархом Гермогеном.

Сапежинцы под Калугой, чувствуя свое исключительное положение, не знали меры бесчинствам, и разгром усадьбы князя с увозом его дочери мог сойти за молодецкую утеху. Так понимали это и Ян Ходзевич с другом Феликсом Свежинским, и его жолнеры, и все сапежинцы, слышавшие об этой проделке.

Между тем, когда организатор набега на вотчину князя Огренева удалился оттуда со своей желанной добычей, там произошло следующее.

До рассвета грабили жолнеры княжескую усадьбу и наконец медленно потянулись из нее, ведя под уздцы тяжело нагруженных лошадей. Груда развалин дымилась позади них. Обугленные деревья с красными сожженными листьями печально окружали пепелище, над которым уже всходило солнце, багровое от дыма, застилавшего чистое небо.

Едва отъехали жолнеры, как на усадьбу набросились, словно шакалы, тягловые мужики[173]. Они ворошили угли и пепел, тщетно ища себе скудной поживы.

Рыжий мужик, что вез когда-то через Оку Терехова, радостно вскрикнул и вынул из углей длинный меч с дорогой рукоятью и с золотой насечкой накрест.

— Ишь, что Бог послал! — самодовольно сказал он.

— Отдай, смерд! — вдруг раздался над ним властный голос, и рыжий мужик увидел Силантия.

В вотчине давно привыкли почитать его как правую руку князя, и рыжий мужик печально, но беспрекословно отдал меч Силантию.

— Как же ты уцелел? — простодушно спросил он.

— Бог помиловал! — отрывисто ответил Мякинный и добавил: — А меч вот утерял.

— Воин, тоже! — проворчал мужик, снова начиная разгребать уголья.

Силантий отошел в сторону. Вид княжеского меча, который он не раз видел в кровавой работе, взволновал его сердце, и слезы выступили на его старых глазах.

«А с княжной, с Олюшкой что?» — подумал он с тоской и вдруг радостно вскрикнул:

— Ты, старая, откуда?

Навстречу ему, стеная и охая, медленно плелась старая Маремьяниха. Она также вскрикнула, увидев Силантия.

— Откуда ты, говорю? — повторил Мякинный. — Княжна где?

— Ох! — выкрикнула мамка. — Пропала моя головушка! Ой, умереть мне лучше, в сырую могилу лечь! Что с князем-то, он где?

— Умер, старая! А ты скажи, княжна где?

— Увезли ее, в полон увезли! Меня по животу, я и дух вон, а ее в охапку! Ой, горюшко мне, старой! — И Маремьяниха, опустившись на обугленное бревно, горько заплакала.

Силантий почти упал от ее слов.

Долго он сидел подле Маремьянихи, слушая ее унылые причитания, и наконец сказал:

— Князя Теряева это дело. Он грозился!

— Ох, не его, касатик! — всхлипнула старуха. — Видела я полячища окаянного. Знаю, что он, коршун, зарился на нашу голубку!

— А тот грозился!

Старики задумались. Вдруг старуха вытерла глаза, выпрямила стан и, стукнув кулаком по колену, задорносказала:

— Так жива же не буду, пока моей голубки не сыщу! Найду этого коршуна, очи его мерзкие вырву! К царю пойду, жаловаться стану!

Силантий взглянул на нее с недоверием и произнес:

— Одной бабе не дойти. И куда пойдешь, старая?

— В Калугу пойду, вот! Какой ни на есть, все царем зовется, и эти воры оттуда.

— Одну зарубят тебя! До царя не допустят.

— Ас кем же идти-то мне?

— А со мной! — Силантий тоже выпрямился и взмахнул мечом. — Ничего, еще есть сила! Князь мне пред смертью завещал его голубку защитить. Даю слово нерушимое: всю Русь исхожу, а княжну вырву из рук вора и душегуба окаянного!

— Сокол ты мой! — могла только произнести старуха и залилась слезами.

Силантий сосредоточенно задумался, потом сказал:

— Ну, ну, старая, брось рюмить[174]. Скажи лучше толком, на кого жалиться-то?

— На кого? На поляка! Я его харю-то во как видела!

— А я так думаю, на князя Теряева. Потому — грозился!

В это время к ним осторожно, боком, подкрался Федька Беспалый, в пестрядинной рубахе без пояса, на босу ногу.

— А я вот знаю, Акулина Маремьяновна! — с низким поклоном сказал он. — Потому как я и пиво вожу, и овес, сено, и всех их в самые морды знаю.

— Верно! Феденька, верно! — оживилась старуха. — Кто же обидчик-то?

Федька изогнулся.

— А только мне боязно сказать это, потому кожу отлично снять могут за слова мои. Ежели бы вот хоть рублишко…

— Ах ты, волчья сыть! — замахнулся на него Силантий. — Да чей ты, падаль этакая?

— Не кричи на него, Мякинный, — заговорила мамка, — оставь, лучше пообещай рублишко ему!

— Ну, ин быть так! Выкладывай, смерд подлый!

Федька снова приблизился и произнес:

— Ходзевичем звать насильника-то; поручик он, из сапежинских. Вот кто!

— Откуда же ты знаешь?

— А пожар-то был, я и прибег; прибег, а полячишко этот мерзкий нашу княжну-голубушку на коне везет. Я и признал.

— Он, он, полячище окаянный! — оживленно сказала старуха.

— Гм, как звать-то?

— Ходзевич!

— Ишь, имя песье! И не выговоришь натощак, — произнес Силантий. — Ну, брысь! — крикнул он Федьке. — Сыщу деньги — дам тебе, псу смердящему!

Федька побежал.

Маремьяниха энергично поднялась с бревна.

— Ну, Мякинный, идем!

— Да что ты, мать, али белены объелась? Нешто в дорогу идтить все едино что из терема в село? Мы отощали с тобой изрядно, и денег у нас нет ни алтына. Как пойдем?

— Так-то оно так, — задумчиво ответила мамка, — а где денег достанем?

Силантий толкнул ее в бок.

— Молчи уж, к вечеру добуду, а покелева иди к старостихе на село: там отдохнем; я о коне похлопочу кстати.

Старостиха с почетом приняла Маремьяниху, выставила на стол все, что в печи было, достала мед и стала угощать важную гостью, каковою для тягловых крестьян считалась боярская мамка. Скоро пришел и Силантий со старостой.

— И в голове не имей, что вы вольные, — заявил Мякинный. — Теперь вы княжны нашей; выйдет она замуж, и мужнины будете; за приданое пойдете!

Староста низко кланялся и говорил:

— Господи, нешто мы не понимаем! Мы князюшку во как почитали!

— То-то! — подтвердил Силантий. — Ну, а теперь и поесть пред дорожкой!

Силантий уселся и начал пить и есть с таким аппетитом, словно горе ни на миг не притупило его чувств. Свечерело. Силантий грозно приказал Маремьянихе укладываться спать, а сам вышел со двора. Чтобы отвести следы, он сделал огромный обход и, крадучись, подошел к месту пожарища. Только он один знал тайное место, где лежали княжеские богатства. Он отгреб уголья, нашел дверь дубовую, сбил с нее замок и полез в глубокий подвал. Там он зажег лучины и деятельно принялся за работу. Вдоль стенки подвала стояли рундучки, полные серебра и золота, жемчуга, камней самоцветных; выше, на полках, стояли драгоценные ковши, кубки и фляжки; а дальше, по углам, грудами были навалены парча, камка[175] и дорогие меха. Силантий быстро, в углу подвала, стал копать глубокую яму, пот лил с него ручьями, он копал, не зная устали, и наконец вырыл яму чуть ли не в свой рост. Бросил он туда один мех наудачу, как подстилку, и начал сыпать в яму деньги; один только рундучок оставил. Потом высыпал и камни самоцветные и положил сверху сосуды и кубки дорогие, прикрыл все опять мехом и заровнял яму. После этого разметал он по всему подвалу меха и парчу, разбил рундучки пустые, огляделся и пробормотал:

— Так ладно будет: кто заберется сюда — подумает, ляхи хозяйничали.

Он довольно усмехнулся и полез из подвала, таща за собой тяжелый рундучок. Еле-еле дотащил он его до сада и там у большой обгоревшей липы стал копать опять яму, а затем опустил в нее рундучок, вынул из него несколько горстей монет и засыпал яму.

«Это нам про запас», — подумал он и тихо пошел к старостиной избе.

Уже светало, когда Мякинный постучался в избу, после чего, войдя, вытянулся на лавке.

— Ишь, черт, куда деньги прячет! — радостно хлопая себя по бедрам, сказал Федька Беспалый.

Чуть побледнела ночь, вышел он опять к пожарищу пошарить добра и увидел, как Силантий закапывал рундучок под липой. Едва-едва дождался Федька, когда уйдет Силантий, быстро очутился у липы, железной скобой нацарапал на коре ее метку и, весело смеясь, пошел в свою избу.

Федька Беспалый был одинок. Круглый сирота, без сестер и братьев, он не захотел жениться и жил бобылем, все свободное время находясь во хмелю. Не охочий до тягла и до ратного дела, он только и думал, как бы получить вольную да в купцы пойти. Открыл бы он постоялый двор; девчат-бобылок к себе переманил бы и устроил бы такое кружало, что в Москве звон был бы слышен. И Федька чувствовал, что уже близко время осуществления его заветной мечты: с каждого путешествия в Калугу он зашибал себе деньгу, потом наградил его русский боярин Терехов, что с княжной виделся, потом Ходзевич, а там на пожаре он хорошо нажился, а теперь… истинно Бог ему помогает, недаром, значит, он пообещал Николаю Угоднику пудовую свечу.

Глава VI Горячие сердца

В просторной красной горнице крепкого, на диво сложенного дома, что стоял у самой соборной церкви на площади в Рязани, за длинным столом, заставленным жбанами и кубками, сидели люди, среди которых можно было узнать и Терехова-Багреева с Семеном Андреевым. В челе стола сидел русский богатырь в красной кумачовой рубашке. Рыжеватая борода лопатой, кудрявая голова и острые, со стальным блеском, серые глаза делали его красавцем. Это был знаменитый Прокопий Ляпунов, рязанский воевода, к голосу которого издавна привыкли рязанские люди. Рядом с ним сидел его брат и единомышленник Захар, а вокруг стола сидели все друзья, занятые все одной думой о дорогой родине.

— Так ничего и не вышло? — грустно повторил Прокопий Ляпунов.

— Ничего! — ответил Терехов. — Да и то сказать, из недоносков князь-от этот. Ни тя ни мя! Просто — дурашливый какой-то.

— А, поди, силу взял! — заметил Захар. — Его именем только и держатся русские люди подле «вора».

— Ну и Бог с ним, коли не вышло! — перебил брата Прокопий. — А наше дело впереди. Правда всегда наверху будет. А теперь, дорогие гости, так рассудим. По разумению нашему, после того как Скопин убит, зельем изведен, негоже сидеть Шуйскому на троне. Али без него людей не найти?

— Это ты верно! — согласились гости.

— Я так понимаю, — продолжал Прокопий, — пусть теперь пойдет на Москву Захар с Телепневым — там немало рязанцев наших, и пусть говорит от нашего имени, что, дескать, пора Шуйскому и на покой, пока-де он на престоле — дотоле и смута, и междоусобица. А тем временем мы здесь по городам грамоты разошлем, народ поскличем. Понемногу и с силой соберемся.

— Так, так! — весело отозвались гости. — Может, и поднимем матушку-Россию Христовым именем!

— Не может быть иначе! — восторженно воскликнул Захар. — Верю в Русь и в ее силу; не сломить ее ляхам поганым!

— А теперь, друга, час поздний, — сказал Прокопий, — выпьем, да и разойдемся. Иди, Захар, и ты, Телепнев, завтра и в путь! Мешкать нечего. Смотри, поляки в дорогу сбираются; как есть пути отрежут!

— Мы ужом проползем, — усмехнулся Захар. — А выпить можно!

Гости налили кубки и стали пить, но никто не находил веселых речей для оживления. Всякий рассказывал только такие вещи, от которых переворачивалось сердце и кипела кровь.

— В Москве-то что было, когда Михайло Скопин-то помер, страсть! — сказал Астафьев. — Завыли все, что ребята по отце; молодцы с торговых рядов прямо на дом. Дмитрия Шуйского бросились, разбить хотели!

— Говорят, она яду-то ему поднесла?

— Кто же, как не она? На то и дочка Малюты Скуратова. Только вот кто научил ее, то неведомо.

— Говорят-то что?

— Всяко. Говорят и про царя, и про Дмитрия; говорят и про поляков. Одно верно, что отравили.

— Полячье-то обрадовалось!

— И не говори, — подхватил Хвалынский. — Слышь, король на Москву рать посылает, гетмана Жолкевского шлет!

— А в Москве Дмитрий Шуйский да Голицын собрались, — сказал Астафьев. — Немцев наняли, французов. Делагарди-то ушел.

— Славный воин, даром что швед! — сказал Ляпунов. — Честно служил!

— Ну, а вы что видели? — обратился Захар к Терехову и Андрееву.

— Да мало веселого, — ответил Терехов и начал рассказывать про выжженные села, про разоренные города, про людей, которые без крова, как звери, в лесу прячутся, про Калугу, где «вор» с еретичкой Мариной царей представляют, народ мучают и во все концы через казаков и поляков шлют разорение России.

— Ох, тяжко, тяжко! — простонал Прокопий, склоняя голову, а потом осушил свою чарку одним духом и решительно сказал: — Пора и по домам, братцы!

Гости поднялись и, прощаясь с хозяевами троекратным лобзанием, вышли из дома. Терехов и Андреев пошли вместе. Непроглядная ночная тьма окружила их, но они знали наизусть родной город и смело шли по улицам, направляясь к дому Терехова-Багреева. Отец Терехова был именитым боярином и как представитель Лжедмитрия ездил отвозить подарки Марине Мнишек. Верный клятве, он один из немногих погиб в страшную майскую ночь 1606 года, защищая расстригу. Вследствие этого потом, при возведении на престол Шуйского, род Терехова оказался в опале и его сын жил в Рязани, удаленный из Москвы. Но это не мешало ему быть одним из тех русских, чье горячее сердце своей верностью поддерживало в других сердцах слабый огонь патриотизма.

Андреев, сын служилого дворянина, сирота, как и Терехов, нес повинность, но в последнее время, выслав в Москву на весь свой достаток десять ратных людей, лично сам отдался делу освобождения, пристав к партии Ляпунова. Раньше он служил Шуйскому, ходил с ним под Тулу за Болотниковым, дрался под Москвой с тушинцами; но потом, когда отошел Ляпунов от Шуйского со своим рязанским ополчением, и он оставил московскую расстроенную рать.

Медленно поднимаясь, приятели дошли до тесовых ворот дома Терехова и стукнули в калитку. Молча перешли они двор и вошли в горницу. Каждый думал свою думу, и не было охоты повторять ее даже своему другу. Сердце Терехова было полно любовью и вовсе не чуяло беды, которая уже разразилась над его головой в виде похищения его ненаглядной Ольги.

Глава VII Мытарства

Не только буйные жолнеры и молодые пахолики, стоявшие у городских ворот, даже седой ротмистр Гнездовский расхохотался при виде странной пары, въехавшей в Калугу ранним утром в марте 1611 года. На тряской повозке, на мешке с сеном, сидела толстая старуха с красным носом, толстыми губами и крошечными глазками, смешно одетая в сарафан и кокошник, а верхом на коне, везшем повозку, ехал высокий и длинный, как жердь, старик со щетинистыми усами; на его голове был кожаный шлык, на плечах толстые войлочные латы, а у пояса висел длинный дорогой меч.

— Куда царевну везешь? — закричал один из пахоликов.

— Эй, пава, — закричал другой, — смотри, нос горит!

— Ха-ха-ха! Братцы, вот это так лыцарь! — хохотали прочие.

— Смейтесь, окаянные! — бранилась под нос себе старуха. — Потом наплачетесь, и на вас управа найдется. Силантий, в правую улочку, в правую! — закричала она своему кавалеру.

— Юзеф, — сказал вполголоса рыжий усач своему соседу, — видишь это чучело?

— А что? — ответил Юзеф.

— А то, что это — тот черт, что рубил нас в дверях у дома Огренева третьего дня!

— Эге! — встрепенулся Юзеф. — А ведь и то. Для чего же они к нам приехали?

— А уж это пусть паны разберут. Пойдем, скажем пану Свежинскому! — И жолнеры, отойдя от ворот, спешно пошли к польскому стану.

— Здесь, здесь! — закричала Маремьяниха.

Силантий остановил коня подле ветхого, вросшего в землю домика и, сойдя на землю, помог вылезти и Маремьянихе.

— Тут и есть! — сказала она, зорко осматриваясь. — Стучи в ворота, Мякинный.

Силантий мерно и крепко стал ударять в жидкие ворота. В домике растворилось волоковое окно[176], и из него выглянуло остроносое лицо с козлиной бородкой.

— Кто мирного человека спозарань тревожит? — загнусил выглянувший, но, разглядев приезжих, радостно вскрикнул: — С нами Бог! Сама Акулина Маремьяновна с княжим стремянным! Добро пожаловать!

Остроносое лицо скрылось, и через минуту заскрипели ворота и впустили приезжих.

Силантий занялся подле лошади, а Маремьяниха, кряхтя и охая, перелезла через порог и очутилась в полутемной, убогой горнице. В углу на полу копошились ребятишки, на печи лежала женщина. Хозяин суетился и гнусавил:

— Садись, милостивица, сюда, сюда! Гостьей будешь! Чем потчевать-то тебя, золотая? За сбитеньком слетать али сладенькой по чарочке? Ох, хороша! Намедни мне казачина один дал; я ему писульку к самому гетману писал!

— После, после! — ответила Маремьяниха. — Ведь мы по делу!

— По делу? — протянул остроносый, причем его заплетенная косичка сразу опустилась, а нос поднялся. — Али князь по мою душу послал? Потрава, что ли?

— Чего потрава! Слышь, — Маремьяниха заговорила шепотом, — поляки напали, князя убили, терем сожгли и Олюшку, княжну-то, увели, разбойники!

Остроносый всплеснул руками и присел. Полы его подрясника вздулись и с легким шелестом опустились.

— Приехали мы самому царю жалиться, — продолжала Маремьяниха. — Поляка-то, что увез Олюшку, знаем! Ты — человек ученый, дьяк ведь тоже, напиши нам слезницу-то!

Дьяк быстро завертел головой.

— Царю? На поляков?.. Ох и трудное дело замыслили! Дорого стоит такая слезница-то, потому…

— Небось заплатим! — угрюмо сказал Силантий, входя в горницу.

Дьяк низко поклонился ему и воскликнул:

— Могу ли усумниться! Кому и платить, коли не мне! Нищ я, убог; только и живу от скудости умишка своего. Умудрил Господи!

— Ну вот и пиши!

— Как же это? — растерялся дьяк. — Так сразу-то?

— Так и пиши! Не то другого сыщу. Много вас тут на базаре-то! — грубо сказал Силантий.

Дьяк испугался.

— Зачем же так! Дай оправиться только. Молитву прочту, с умишком сберусь, а там с молитвой да с ладком и бумагу справлю! Давай денег на перо да бумагу!

Силантий послушно вынул деньги.

Дьяк, как коршун, ухватил их цепкими пальцами и стрелой вылетел из двери.

— Кха, кха, кха, — раздался с печи кашель, — куда это Васька-то побег? Никак в кружало[177] ни свет ни заря?

— За бумагой, Аграфенушка, — ответила Маремьяниха и спросила: — Что, али неможется тебе?

С печи высунулось бледное, испитое лицо больной женщины.

— И не говори! Теперь по весне еще хуже. Огневица каждую ночь палит, грудь иссохла. Немочь, говорят; помирать надоть. — И женщина снова закашлялась.

— С чего? — отрывисто спросил Силантий.

— С чего? А суседка тут у нас была… Лукерьей звать, с бельмом. Так ее курица все у меня огород копала. Я ей уговором: убери, мол, а она с издевкой: «У вас и курица на огороде ничего не найдет». Ну, я в сердцах одногожды и зашибла курицу, поленом кинула. Курица и издохни, а Лукерья и пригрозилась мне. Ну, известно, в злости след вынула. Я уж ей в ногах валялась. Смеется, волчья сыть!.. Артемий, знахарь тут, говорит: к лету помру! Ох, тяжко мне!

Голос Аграфены хрипел и вырывался со свистом.

Ребятишки при звуках этого голоса заревели. Маремьяниха тоже рукавом утирала глаза.

— А мой Васька все-то пьян, все-то пьян, — продолжала женщина. — Вот рано вы пришли, тверезым застали, а теперь он убег.

— Грунюшка, — раздался гнусавый голос дьячка, и он, шатаясь, ввалился в горницу. В одной руке у него была небольшая сулейка[178], в другой — толстый лист серой бумаги, длинной и узкой. — Грунюшка, где у нас груздочки-то, что узденьковский староста мне о прошлом годе принес? А-ах, хорошие!

— Глаза твои бесстыжие! — закричала больная с печи. — Долго ли мне смотреть на тебя, окаянного? Вот пожди, оправлюсь — так к воеводе пойду. Он тебя взбатожит!

— И врешь! Потому царь гораздо старшее, а я до царя всегда могу писулю написать. Потому умудрил Господь! — И дьяк засмеялся жидким смехом, а потом, лавируя, дошел до стола и бережно поставил на него сулейку.

— Василий Маркелыч! — взмолилась Маремьяниха. — Вызволи, сделай милость, напиши слезницу-то!

— Сейчас, почтенная, сейчас! Только плати за нее десять алтын. — И дьяк стукнул рукой по столу.

— Пиши, пьяница! — не вытерпел Силантий. — Тогда и считай, а то я тебя!..

— Княжий стремянной, помилуй! — закричал дьяк.

— Ты уж его не пужай, Мякинный, — заступилась Маремьяниха.

— Мерзит он мне! — проворчал Силантий.

— А ты потерпи, душа казацкая, — сказал дьяк и торопливо стал приготовляться к письму.

Дрожащими руками он достал откуда-то скляницу с чернилами (разведенная водой сажа), пару очиненных гусиных перьев и разложил на столе бумагу. Потом он помолился на образ, засучил рукава, сел и, склонив голову к самой бумаге, строго спросил:

— Ну, о чем же царя просить?

— Как о чем? — всполошилась Маремьяниха. — Да я же тебе, дураку, все сказала. Пусть царь накажет обидчика и Ольгу вернет. Вот о чем. Напиши все! — И она в азарте снова рассказала всю историю нападения, разгрома и похищения.

Дьяк приложился к сулейке, изрядно потянул из нее, крякнул и, приноравливаясь к бумаге, строго сказал:

— Ну, теперь нишкни оба!

После этого он стал писать. Его перо старательно скрипело по бумаге. Дьяк вздыхал, тер лоб, иногда мусоленным пальцем замазывал написанное и снова скрипел пером, время от времени прикладываясь к сулейке. С последним взмахом пера он клюнул носом и захрапел.

— Вот и на поди! Ах, пьяница окаянный! — воскликнула возмущенная Маремьяниха.

Силантий равнодушно взял бумагу, передал десять алтын дьячихе, задыхавшейся на печи от кашля, и повел Маремьяниху вон из дома.

— Теперь уж я дорогу покажу, — сурово сказал он, усадив старуху в таратайку, взял коня за узду и вывел на улицу.

Скоро привез он Маремьяниху на постоялый двор. Там они остановились и там же доподлинно узнали, где и когда царя Дмитрия Ивановича увидеть можно…

Между тем рыжий усач и Юзеф бегом добежали до польского стана и вошли в избу ротмистра Феликса Свежинского, который в это время в одной кожаной куртке и рейтузах, босой и неумытый, сидел у стола и бережно нанизывал на нитку крупный жемчуг; при входе жолнеров он быстро сгреб все со стола, сунул в ларец и, гневно взглянув на вошедших, крикнул:

— Чего ворвались?

— Пане ротмистр, — заговорил, выступая, рыжий усач, — стояли мы у городских ворот, и въехала в них старая баба и мужик с мечом… тот самый, что как черт с нами в прошлый раз рубился…

— Ну?..

— А мы помыслили, пане, — вступился Юзеф, — что они с жалобой приехали; для того и до пана пришли.

— Ну а теперь и назад идите да пейте меньше, собачьи дети, чтобы попусту не пугаться, — грубо сказал Свежинский.

Жолнеры помялись и ушли, смущенные. Но когда они ушли, пан ротмистр не принялся снова за свое дело; напротив, он спрятал за печку свой ларец и стал торопливо одеваться.

Его лицо нахмурилось.

— Черт их знает, кто они такие! Может, и правда с жалобой? — бормотал он. — Тогда плохо. Много было их, жалоб-то, и царь больно сердился. Пан гетман строго наказывал воздержаться и грозил даже. Положим, он своего не выдаст. Сам понимает, что без жалованья, на одних посулах, не проживешь, однако если его припрут, так и он… Что ему? Хорошо еще будет, если только велит добро возвратить.

С этими мыслями Свежинский вышел и прямо пошел к Ходзевичу.

Долго он стучался в его дверь. Наконец дверь отворилась, и на пороге показалась молодая женщина.

— Пашка? — удивленно воскликнул Свежинский.

— Тсс! — Пашка приложила палец к губам. — Спит наша принцесса-то!

— Ты как сюда попала? — спросил Феликс.

Пашка злобно усмехнулась.

— По своей охоте! Из любовниц в сторожихи к супротивнице пошла. Уж просил Янек очень: «Ты одна уберечь можешь, и к тому же русская!» А я зарезала бы ее, кабы увидела, что она любить его хочет!..

— А сам Янек где? Мне его нужно.

— Он-то? — Пашка усмехнулась. — Поди посмотри на конюшне, там две ночи спал, а коли там нет, в корчму сходи!

Свежинский заглянул в конюшню.

Правда, сделанное из сена ложе, прикрытое коврами, и две подушки показывали, что Янек действительно ночевал здесь, но теперь его не было. Свежинский поспешил в корчму. Там он увидел Ходзевича и испугался при виде его лица — так оно изменилось. Глаза, красные от бессонницы, горели лихорадочным блеском, щеки ввалились, и смуглое лицо стало изжелта-зеленым. Он сидел над баклагой с крепким вином, подперев голову обеими руками.

— Янек! — окликнул его Свежинский.

— Ты, Фелюк! Доброе утро, друг мой! — рассеянно ответил Ходзевич.

Свежинский сел против него.

— С плохими вестями! — сказал он.

— Нет для меня плохих вестей! — возразил Ходзевич. — Страсть жжет мою грудь, и не в силах я сладить с собой. Зверем на нее накинулся бы; но, как взгляну на ее лицо, в ее глаза испуганные, руки опускаются. Хочу, чтобы сама полюбила, а может ли она полюбить разбойника? Лучше бы убили ее тогда шальной пулей! — И он, схватив жбан в обе руки, потянул из него вино.

— Ну а мои вести такие, что ты и красавицы своей лишиться можешь, — сказал Свежинский.

Ходзевич выпрямился.

— Или кому жизнь не дорога, тот отнимет?

— Не то! — ответил Свежинский и рассказал известие жолнеров и свои соображения.

— Этого еще не хватало! — воскликнул Ходзевич.

— По-моему, одно тут: иди к гетману и проси отлучки; беги отсюда, и с нею. В случае чего — покайся; он сам до бабы не дурень, — посоветовал Свежинский.

— Да, да, — торопливо ответил Ходзевич, — правда, идти к гетману — одно средство! — И он быстро поднялся со скамьи. — Я прямо к нему!

— Спеши, — сказал, вставая, Свежинский, — а то он во дворец уедет, и тогда его до вечера не увидишь.

Глава VIII В плену

А что же в это время случилось с Ольгой?

Весь конь был в мыле, когда Ходзевич, совершив свои дерзкий набег на усадьбу князя Огренева, прискакал в Калугу со своей драгоценной добычей. Наступало уже утро, но кругом все спали; даже городская стража дремала на своих постах. Ходзевич по пустынным улицам пересек весь город и въехал в предместье, где расположились станом польские войска; на самом конце стояли сапежинцы. В наскоро построенных избах разместились офицеры, а жолнеры и пахолики нарыли себе землянок, где и зимовали суровую зиму.

— Кто есть? — окликнул Ходзевича сонный часовой.

— Дурень! — ответил Ходзевич. — Не видишь, уж день!

Он соскочил у своей избы, снял с седла обессилевшую Ольгу и бережно понес ее в избу. Она подняла на него мутный, усталый взор и тревожно спросила:

— Куда несешь меня?

— Сердце мое, рыбка, не бойся, я не трону волоса на твоей голове! — нежно произнес Ходзевич.

Ольга задрожала и рванулась, чтобы стать на ноги. Ходзевич опустил ее на пол, но тотчас подхватил ее, потому что ноги у Ольги подкосились. Он бережно донес ее до постели и положил.

— Отдохни, мое сердце! — сказал он, становясь подле нее на колени.

Несчастная девушка закрыла глаза и, казалось, уснула. Ходзевич тихо отошел от нее, но не мог отвести от нее свой восторженный взор и вспомнил свою первую встречу с нею.

Раз он увидел Ольгу, выехав на охоту, и его сердце сразу заполнилось образом русской красавицы. С той поры и днем, и ночью он только и бредил ею. Опротивели ему пиры и забавы, сон бежал его глаз. Богатый и родовитый, он не знал преград своим желаниям; смелый, отчаянный, он не знал опасностей в боевой жизни, и не было желания, которого он тотчас бы не приводил в исполнение. Так и теперь. Сон и аппетит вернулись к нему только с того часа, как он решил добыть, хотя бы и силой, княжну. Однако на этот раз он чувствовал, что не минутная прихоть толкает его на такое дело, а глубокая любовь, любовь такая, которая погнала бы его в самый ад.

Он стоял у постели и не сводил взора со спящей княжны, и этот взор загорался восторгом, грудь прерывисто дышала, голова кружилась. Нет, действительно, в самой Варшаве он не встречал такой красоты!

«Только полюбила бы! — И при этой мысли молодой поручик вдруг вздрогнул. — А если нет? Если как разбойника, как убийцу ее отца, как разорителя она с отвращением оттолкнет меня? Что будет тогда? Решусь ли я на насилие для достижения своего желания? — Его грудь тяжело дышала, лицо вспыхнуло, кулаки сжались. Но миг — и его лицо прояснилось. — Никогда, лучше я буду ждать месяцы, годы, а дождусь своего!.. Я сумею умолить ее, ульстить!»

И с этой мыслью Ходзевич благоговейно взглянул еще раз на Ольгу, тяжелой занавесью прикрыл окно и вышел, осторожно заперев за собой дверь.

Он вышел во двор, посмотрел за пахоликом, который убирал его коня, вышел на улицу и пошел вдоль ряда изб и землянок.

Лагерь уже проснулся, гусары Чаплинского чистили своих лошадей. Толстый Осип Круповес мыл свое красное, как брюква, лицо; он нагнулся, растопырил ноги и плескался в воде, которую лил ему его пахолик.

— А! — окликнул он. — Доброе утро, пан!

— Доброе утро! — ответил Ходзевич.

— Где был, пан? Вечор пан Мрозовский угощал нас. Вот-то пир был! И где он, собачий сын, такие меды достал! Масло, а не мед! — Круповес выпрямился и стал, фыркая, вытираться. — А тебя, пан, и не было! Говорили, что ты, пан, на охоту ездил. Да кто же ночью охотится? А может, пан охотился на дивчин? А?

Круповес засмеялся, отчего его живот заходил волной. Ходзевич поспешил оставить его и пошел дальше. Он дошел до улан Зброжека и спросил у жолнера относительно Феликса Свежинского.

— Не вернулся пан еще! — ответил жолнер. — С вечера уехали, и нет.

Ходзевич обошел лагерь и вошел в корчму, которую уже успел поставить Мовша Хайкель, торговавший и в Тушине. Но нигде, ни с кем Ходзевич не мог найти покоя. Его тянуло назад, к себе, где на его постели, в крепком сне, разметавшись, лежала полоненная им красавица.

Между тем Ольга, забывшаяся сном, проспала недолго. Волнение ночи растревожило ее, и она видела страшные сны. Пред нею снова были треск и зарево пожара, выстрелы, стоны, топот бегущих ног. От страха она проснулась и изумленно оглянулась, не понимая, где она. Низкая горница была вся завалена дорогими коврами, по стенам висело оружие в дорогой оправе. В углу, на полке, стояли дорогие кубки. Круглый стол, низкие табуреты — все было покрыто коврами. Ольга оглянулась и увидела, что сидит на широкой софе, сложенной из шелковых пуховых подушек. Она испуганно вскочила и, подбежав к окну, отдернула занавеску. По небольшому двору ходил поляк в желтом кунтуше и водил коня; на пороге сидел старик с длинным чубом и, сося трубку, чистил ружье. Два молодых безусых солдата играли в кости.

Ольга вдруг вспомнила все тревоги пережитой ночи и поняла, что она в плену у поляка, у того самого поляка, который раз ловил ее в поле, задумалась, и постепенно ее бледное лицо приняло выражение решимости.

За дверью послышались шаги. Княжна бросилась к стене, на которой было развешано оружие, сорвала кривой кинжал и быстро спрятала его у себя на груди.

Дверь отворилась. В избу вошел усталый Ходзевич и, увидев Ольгу проснувшейся, низко поклонился ей.

Княжна прижалась в угол комнаты; ее глаза загорелись, лицо побледнело.

— Я рад, что княжна проснулась здоровой и сильной, — заговорил Ходзевич. — Что прикажешь? Поесть или выпить?

— Выйти на свободу! Кто ты, что, как разбойник, увез меня и держишь в неволе? Я хочу к батюшке!

— Постой, княжна! — протянул Ходзевич к ней руки. — У тебя будет все… и свобода будет, только послушай!

— Мне зазорно быть в одной горнице с тобой с глазу на глаз.

— Эх! Ты в польском стане! Здесь все можно!

— Так пусти меня!

— Постой! Ты знаешь, почему ты здесь? — Лицо Ходзевича вспыхнуло. — Потому что я полюбил тебя, полюбил, как жизнь, как душу, потому что без тебя для меня нет счастья. И я сказал себе: «Она будет моей!» Я послал бы за тобой сватов, как у нас водится, но разве отдал бы тебя твой отец-князь за меня, католика? И я взял тебя силой. Прости на этом, но я решил добиться любви твоей!

Он сделал к ней шаг, и в это мгновение он был прекрасен; но Ольга видела в нем только разбойника и крикнула:

— Прочь! Не подходи! Лучше смерть, чем позор! Я убью себя, сделай еще шаг только! — И она махнула кинжалом.

Ходзевич отскочил и упал пред нею на колени.

— Нет! Ты не сделаешь этого! Брось кинжал! Я не оскорблю тебя больше даже словом признания.

— Отпусти меня! — повторила Ольга.

Ходзевич поднялся с колен.

— И это все? — сдерживая гнев, спросил он. — Так знай, княжна: я не буду надоедать тебе, не употреблю силы, ты здесь — госпожа, но ты не выйдешь от меня иначе как моей женой!

Он резко повернулся и вышел.

Замок щелкнул. Ольга в изнеможении опустилась на табурет и склонила голову на стол.

Прошло много времени. Ольга даже не заметила, как наступили сумерки, и очнулась только тогда, когда снова скрипнула дверь. В избу, неся в руке светильник, вошла молодая, высокая, красивая женщина. Ее чисто русское лицо дышало отвагой и весельем. Следом за ней двое слуг внесли миски и сосуды и уставили едой стол. Слуги скрылись. Вошедшая женщина поставила светец на стол и села против Ольги.

— Что, красавица моя, затуманилась? — заговорила она звонким голосом. — Что повесила свою головушку? Другая бы веселилась, что такой важный пан полюбил, а ты нет, моя лебедушка!

— Кто ты? — спросила Ольга.

— Я-то? Зови меня Пашкой. Здесь все зовут меня Пашкой да прибавляют: «Беспутная!»

— Паша! — Ольга вдруг повалилась ей в ноги. — Выпусти меня, Бог наградит тебя за это. Скажу батюшке, он тебе казны даст.

— Что ты, что ты, голубушка! — встревожилась Пашка и сильными руками подняла Ольгу. — Нешто можно так предо мной? А что выпустить тебя — не могу: в живых меня не оставят, да и тебя найдут — хуже будет. А ты вот что, касатка, скушай что-либо! — И с ласкою матери она начала уговаривать Ольгу поесть и попить.

Измученная Ольга уже не была в силах оказывать ей сопротивление. Крепкий мед одурманил ей голову, и она склонилась на плечо Паши. Та подняла ее, как перышко, положила на софу, осторожно раздела, а потом села на пол подле софы, охватила руками свои колени и, уставившись глазами на светец, погрузилась в свои горькие думы. Она думала о своей горькой доле, о недавнем времени своего девичьего счастья и, наконец, о кровавой мести. При этой думе ее глаза загорелись, стан выпрямился, брови грозно нахмурились.

Глава IX Соломенный царь

В своей ставке, в роскошно убранной горнице, за письменным прибором сидел Ян Сапега и быстро писал длинное послание. Этот человек был одним из замечательнейших деятелей того времени. Полурыцарь, полуразбойник, знатного рода, безумно отважный, он исходил Россию вдоль и поперек, грабя и разоряя города и села, унижая и истязая русских. Его войско в три тысячи человек, приведенных в Тушино к «вору», наполовину истаяло при осаде Троицкого монастыря, но и оставшихся полутора тысяч было достаточно, чтобы Ян Сапега был для всякой стороны желанным союзником или опасным врагом. И Сапега пользовался своим положением и извлекал из него для себя и своих выгоды. Из-под Троицкой лавры он прямо прошел под Смоленск к польскому королю, но, взвесив выгоды и увидев, что трудно ему первенствовать наряду с гетманами Жолкевским и Потоцкими, перешел на сторону «калужского вора». Есть некоторые данные догадываться, что, помимо соображений выгодности положения, в его решении присоединиться к «вору» играло роль еще следующее обстоятельство: он был очень неравнодушен к обольстительной Марине Мнишек, а та, не жалея, расточала пред ним свои чары.

Теперь Сапега сидел и хмурил свое красивое, мужественное лицо. Легче было ему биться одному против десяти, чем писать хитрое письмо в королевский стан. Ни на один миг он не упускал своих выгод.

«Ваше преподобие, — писал он королевскому исповеднику, иезуиту Мошлинскому, — прошу Вас уверить его королевское величество в моей неизменной преданности его короне и готовности служить во славу его своим оружием, только пусть преподобие Ваше уверит короля, что я завишу от коло[179], которое не столь бескорыстно, как я, покорный слуга короля».

Здесь Сапега опять задумался и невольно усмехнулся. Да, придя в Калугу с полутора тысячами воинов, он вдруг стал гетманом над шестью тысячами, потому что все поляки отдались под его булаву. Он опять взялся за перо и снова стал писать, высчитывая плату своему войску. Потом он описал положение «вора», придал ему грозный характер и в виде угрозы упомянул, что от него зависит двинуть всю эту вольницу на Москву, а оттуда…

Сапега положил перо и засмеялся.

— Хоть на Смоленск, на Ваше Величество! — громко сказал он и встал.

В дверях появился пахолик.

— Поручик Ходзевич хочет видеть гетмана!

— Проси! Да приготовь парадный кунтуш и вели седлать коня! Я еду на полеванье[180] с царем. Пусть со мной едет Петрусь с одной сворой!

Пахолик скрылся, почти в ту же минуту в ставку явился Ян Ходзевич. Он, видимо, был взволнован, здороваясь с гетманом.

— Что скажет пан доброго? — ласково спросил его Сапега.

— Пришел с просьбой, мосць пан[181]! — ответил Ходзевич. — Мне нельзя оставаться в Калуге; отпустите меня.

— Куда?

Ходзевич смутился.

— Пошлите куда-нибудь!

Гетман внимательно посмотрел на него, лукаво улыбнулся и произнес:

— Будем, пан, откровенны, как товарищи. Вы разбили дом князя Огренева-Сабурова?

— Я, — глухо ответил Ходзевич.

— Молодецкое дело, — весело сказал Сапега. — А для чего, пан? Неужели для стации[182]?

— Нет! — вспыхнув, ответил Ходзевич и, запинаясь, рассказал, в чем дело.

Сапега нахмурился, но потом засмеялся.

— Ну, кто для красавицы на такое дело не пошел бы? Только, правда ваша, вам ехать надо. Да вот, — спохватился он, — много у вас жолнеров?

— Тридцать человек и три пахолика!

— Забирайте их всех! Вот вам письмо к патеру Мошинскому. Скачите под Смоленск в королевский стан и отдайте письмо ему. А сами… — он почесал свой лоб, — ну да что же и думать? Оставайтесь служить королю. Как знать, может, и встретимся с вами. А теперь — с Богом! — Он запечатал конверт и шутливо прибавил: — Ну а красавицу где-либо под Смоленском спрятать надо. Король не любит их у себя в лагере, да и не место им там! Вы лучше там, подле, деревнюшку найдите… Счастье ваше, что именно теперь ко мне пришли! Позже я, пожалуй, не знал бы, куда и направить вас. Ну, а теперь — с Богом, не мешкая!

Сапега встал и подал Ходзевичу накеты.

В порыве благодарности Ходзевич поцеловал плечо гетмана.

— Ну, ну, — сказал тот, — я сам знаю, что значит для поляка его люба!

Ходзевич опрометью бросился к своему дому, а довольный Сапега позвал пахолика, быстро переоделся и выехал на своем вороном, направляясь ко дворцу самозванца. Позади него ехал Петрусь, держа на своре двух великолепных гончих.

Однако гетман опоздал. У крыльца уже толпилась вся охота. В середине на караковом коне в русском боярском одеянии красовался сам царек. Маленькие глазки на его припухшем лице тускло смотрели, толстый нос и широкий рот с отвислыми губами придавали лицу выражение брезгливого недовольства. Рядом с ним на осле сидел неразлучный с ним шут Кошелев. Немного вбок подле царька на сером аргамаке сидела красавица Марина, столь ненавистная всем русским, а рядом с нею, тоже на коне, ее подруга, Варвара Пржемышловская. Вокруг гарцевали польские паны, русские бояре, казаки и татарские мурзы.

— А вот и гетман! — радостно воскликнул царек. — Чего запозднился так? А еще охотник!

— Делами занялся. Много их, дел-то, царь! — весело ответил Сапега, здороваясь со всеми, но никого не видя, кроме прекрасной Марины.

— А какие дела, гетман? — весело спросила она. — Может, сердечные?

— Сердце я отдал своей царице! — смело ответил гетман, и от его ответа лицо Марины невольно вспыхнуло.

Все старались льстить Сапеге, и сам царек более других.

— Смотри, — сказал он, — все уже ехать хотели, да я удержал их из-за тебя! Ну а теперь и в дорогу! Гайда! — Царек ударил лошадь и двинулся вперед, но его конь фыркнул и попятился. — Прочь с дороги! — закричал царек. — Эй, вы!

Прямо пред ним на коленях стояли Маремьяниха и Силантий, облокотившийся на меч. Маремьяниха поползла на четвереньках под самого коня царька, держа на голове бумагу.

— Милости прошу! — выла она во весь голос.

— Милости! — вторил ей Силантий, хмуря свои щетинистые седые брови.

Царек замахнулся нагайкой, но Марина вовремя подскакала и, удержав его руку, сказала ему тихо, с укором:

— Ты — царь! Умей угождать народу. Прочти просьбу и рассуди!

Царек опустил руку и крикнул стражникам:

— Гей! Возьмите бумагу и подайте нам.

Стрелец взял бумагу и подал царьку.

Тот протянул ее ближайшему подле него всаднику.

— Читай! — приказал он ему и обратился к челобитчикам: — А вы встаньте!

Всадником, принявшим челобитную, оказался князь Теряев-Распояхин; он развернул бумагу и, взглянув на нее, побледнел. Царь склонил голову, приготовясь слушать. Охота остановилась.

— «Великий царь земли Русской, Димитрий Иванович, и пресветлая царица, Марья Юрьевна! Бьют тебе челом людишки твои Акулина Маремьяновна и Силантий Мякинный, дабы наказал злого обидчика, а сделал он вот какое дело татебное, — начал читать князь Теряев-Распояхин, и по мере его чтения лица всех невольно хмурились. Старинным подьяческим языком описывались нападение на дом князя Огренева, разгром его, убийство князя и, наконец, увоз княжей дочери, причем в челобитной прямо указывался и виновник, поручик Ходзевич. — И слезно молим тебя, великий государь, — окончил прерывающимся от волнения голосом чтение князь Теряев, — с вора того сыскать за обиду и дочь княжую Ольгу вернуть нам, твоим людишкам, княжеским слугам. О том бьем челом тебе, государь».

— Молим тебя, царь-батюшка! — завыла Маремьяниха, снова падая в ноги.

— Государь, эта княжна — моя невеста! — прерывающимся голосом сказал Теряев. — Бью и я челом: накажи злодея и верни девицу!

— Из твоих людей, воевода? — хмуро спросил царек гетмана.

Сапега на миг смутился: он не думал, что дело будет так круто поставлено. Но наглая усмешка тотчас же снова появилась на его лице, и он спокойно ответил:

— Мало ли офицеров у нас жартуют, а что касается пана Ходзевнча, то он давно услан под Смоленск, и о нем я ничего не знаю!

— Царь, вели гнать за ним погоню! — воскликнул князь Теряев, вся кровь в котором закипела при мысли о том, что любимая им Ольга Огренева находится во власти поляка.

Царек растерянно оглянулся. Жалкая улыбка выдавилась на его лице.

— Куда погоня? В волчью пасть? — спросил он.

— Я поеду! — воскликнул Теряев.

— Да поезжай, коли охота. Там он не в нашей власти! Встань! — резко сказал «вор» Маремьянихе.

Та встала, растерянно оглянулась и вдруг поняла, что ее просьба осталась без результата. Ее лицо вспыхнуло, маленькие глазки загорелись, и она вдруг закричала с азартом:

— Что же ты за царь соломенный, коли у тебя под носом разбойные дела делают, а ты и разбойника наказать не можешь!

— Молчи, баба! — замахнулся на нее стрелец, но Силантий ударом кулака опрокинул стрельца и заговорил с азартом:

— Стой! Теперь я скажу! Истинно, не царь ты, а скоморох польский! Русские-то вон у тебя на площади на колах рассажены, а полячка ты тронуть боишься. Этот вот пес, коего ты воеводой назвал, нарочно своего разбойного пана Ходзевича отсюда угнал! Пойдем, Маремьяниха! Видно, настоящий царь на Москве, а здесь все воры да охальники! — И, грозно сверкнув глазами, Силантий повернулся спиною к «вору» и повлек за собой Маремьяниху.

В первый момент грубость его речи поразила всех своею неожиданностью, но через мгновение люди одумались.

— Взять! — закричал князь Трубецкой.

Стрельцы бросились в погоню.

— Отставить! — резко крикнул царек. — Пусть идет к царю московскому! Охоты не будет сегодня! — сказал он всем и, сойдя с лошади, тяжелым шагом пошел во дворец.

Князь Теряев подбежал к нему и стал что-то говорить.

Царек остановился; его лицо побагровело.

— Видишь, что не могу наказать душегуба, — громко сказал он, — а за обиду твоей невесты возьми себе вотчину ее отца, убитого князя!

Он махнул рукой Кошелеву и скрылся во дворце.

— Плохие жарты у вас, пане Сапега! — сверкнув глазами, сказала Марина.

Сапега смущенно улыбнулся.

— Воистину скоморох польский, царь мякинный! — говорили шепотом калужане, отходя от дворца и каждый загораясь ненавистью к полякам.

— Что же это, скажи мне на милость? — с дрожью в голосе говорил князь Теряев Трубецкому, возвращаясь домой.

Трубецкой ехал, уныло наклонив голову.

— Как приехал этот Сапега, так и пошло, допрежь того не было! — ответил он, сознавая посрамление русских, бессилие «вора» и торжество наглого Сапеги.

— Ты прости, а я не могу! Завтра же поеду Ольгу искать. Что же, что насильник теперь у короля? И там управу найду! Да и немало там русских! — сказал Теряев.

— По мне, что же? Разве я держу? Поезжай, сделай милость. Я тебе людей дам!

— Спасибо на посуле. У меня своих сорок, справлюсь! — И князь Теряев, ударив коня, быстро поехал к своему стану.

Что касается опечаленныхМаремьянихи и Сякангая, то едва они сошли с улицы и вошли в проулочек, как их окружила толпа сочувствовавших им калужан. Все наперебой расспрашивали их о нападении поляков, сочувственно охали, вздыхали и поощряли Маремьяниху в ее ярости.

— Царь! — кричала она. — Сразу видно птицу по полету! Князюшка-то наш Огренев, царство ему небесное, недаром говорил, что это — жид перекрещенный!

— Тсс!.. — остановил ее Силантий. — Поговорила, и будет. Мало толка языком-то молоть.

— Что же вы делать будете, милостивцы? — спросила их баба с лотком на руках.

— Чего, мать, — закричал парень, — иди на Москву!

Каждый наперебой подавал им советы, но Силантий уже решил, что им делать, и быстро пробирался сквозь толпу. Вечером он сказал взволнованной Маремьянихе:

— Теперь к королю ихнему под Смоленск поедем. Вора и перехватим, а коли и там толку не будет — на Москву.

— А коли и на Москве ничего? — всхлипывая, спросила Маремьяниха.

— Молчи, старая, — оборвал ее Силантий, — где-нибудь правда-то найдется!

На другой день поднялись они чуть свет и опять в своей таратайке поехали прямо на Смоленск.

Глава X Засада

Хотя князь Огренев-Сабуров с позором прогнал из своего дома Теряева-Распояхина, но ведь он же не мог запретить ему любить Ольгу и мечтать о ней. С этой мечтой князь Теряев сроднился в течение многих лет. Еще девочкой он знал Ольгу, и тогда в теремных переходах, темных и пустых, он играл с нею в свадьбу. Потом узнал он ее и пышной красавицей. Любовь жалом вонзилась в его сердце, и он испытывал невероятные муки, когда узнал про дерзкую любовь к ней Терехова-Багреева. А потом, когда прогнал его от себя князь и проклял его, в каком бешенстве он скакал назад, в Калугу! В муках зачалась любовь его, искупалась она дважды в крови его сердца. И тогда, помнит он, на самом рассвете, в его душе созрело решение увезти княжну, увезти и обвенчаться силой. И вдруг польский офицер перехватил его добычу, взял часть души его и нагло насмеялся. Может быть, теперь, в эту минуту, он ласкает и целует ее.

При этой мысли кровавые круги заходили пред глазами князя, и он так ударил кулаком в стену, что изба содрогнулась.

— Ха-ха-ха! — злобно рассмеялся он, вспомнив, как «вор»-царек в утешение ему подарил разграбленную усадьбу Огренева. — Истинный вор! — громко вскрикнул князь. — Не мне, родовитому князю, быть у него на службе! Вон отсюда, за разбойником!

Его глаза загорелись. В это мгновение он подумал, что может заслужить утраченную им любовь Ольги, вырвав ее из рук злодея.

— В погоню! — решил он. — Нынче к вечеру я возьму своих и помчусь к Смоленску! Или у короля нет правды?

Но не сразу смог Теряев-Распояхин привести в исполнение свое решение. Вернувшись от царька оскорбленным в свою избу, он долгое время обдумывал предстоявшие сборы в путь, соображая все обстоятельства, а затем пошел по своим товарищам — князьям, боярам и боярским детям — и стал спешно отдавать им за рубли своих лишних коней, борзых собак и дорогую утварь.

— В погоню за обидчиком еду, — говорил он всем, — так казна нужнее борзых собак!

— Бог тебе в помощь, Терентий Петрович, — отвечали ему товарищи, которым всем он был люб, несмотря на угрюмость своего характера.

К князю Трубецкому Теряев зашел после других. Этот князь, в эпоху Смутного времени игравший значительную роль, всегда и везде бывший военачальником и к концу жизни сумевший устроиться при царе Михаиле, в то время был совершенно безличен, отдаваясь во власть более сильного.

Князь Теряев застал его только что кончившим сытный обед и отдыхавшим за чарой меда. В сафьяновых сапогах, в скуфейке на маленькой голове и в желтом парчовом кафтане князь Трубецкой походил на татарина своими черными волосами, несколько раскосыми глазами и широким ртом. Увидев гостя, он улыбнулся, сверкнув двумя рядами белых зубов, и сказал:

— Милости просим, гость дорогой! Честь и место! Эй! — крикнул он прислужнику. — Еще чарку да сулею тащи!

— Спасибо, князь, на ласке, — сказал Теряев, — да меды распивать у меня времени нет. Хочу до заката уехать!

— Ах, так ты и вправду за обидчиком в погоню?

— Не шутник я, князь, сам знаешь. А пришел я к тебе проститься; да потом прошу бить за меня челом пред Дмитрием Ивановичем. Не слуга я ему больше в ряду с разбойниками.

— Что ты! Что ты! — испуганно остановил его князь. — Али не знаешь, в какой теперь силе у него Сапега?

— Потому и не слуга я ему!

— Опять же, он тебе вотчину подарил.

— А вотчину беру и на том ему кланяюсь. Беру ее потому, что убитый князь мне ровно за отца родного был.

Сулею и чарку внесли и поставили. Старик Трубецкой торопливо ухватился за сулею.

— Хоть посошок выпей! — сказал он. — Сказать, что ты уехал, скажу, хоть и чую — добра в этом мало будет. Весь ему пир испорчу.

— Пировал бы он меньше! — с горечью ответил Теряев. — Ну, князь, здравствуй! — Он выпил свою чарку и, опрокинув, ударил ею по голове.

— Что же так? — сказал князь, вставая. — Почеломкаемся! Так до заката?

— До заката!

Они троекратно поцеловались.

— Если захочешь вернуться, знай, князь, я всегда тебе рад буду, — сказал Трубецкой. — А что я за твое дело не вступился, так, сам знаешь, в небо стрелять — только стрелы терять.

— Знаю, князь! Где уж нам с Сапегой тягаться!

Теряев вышел. Трубецкой снова прилег на скамью, покрытую мехом с подушками, и подумал: «Тревожный человек князь этот!»

Теряев быстро стал собирать своих людей, и вскоре перед его избой выстроились его сорок воинов на сильных, рослых лошадях. Они все были одеты на польский образец, в коротких кафтанах, с металлическими шлемами на головах, вооружены мечами, палицами у седел и ружьями; у одного, кроме того, было еще копье.

Теряев сел на своего коня и осмотрел отряд. Потом, сняв шлем, он перекрестился; перекрестились и все его люди.

— С Богом! — сказал князь и тронул коня.

Всадники выровнялись за ним по четыре и десятью рядами медленно поехали узкими улицами вон из Калуги. Солнце уже садилось, когда они выехали за ворота. Отряд выровнялся по дороге и медленно стал продвигаться вперед. Князь Теряев ехал шагом, погруженный в свои мысли, но через короткое время вдруг подумал о цели своей поездки и, сжав бока коня ногами, взмахнул плетью; мгновенье — и весь отряд помчался во весь дух, словно за ним была погоня.

— Князь! — равняясь с Теряевым, сказал Антон, считавшийся головой отряда. — Не остановиться ли? Ночью лесом несподручно ехать!

— Нам-то? Сорока? — ответил князь. — Нечего нам бояться! А что до ночи, так нынче луна большая, гляди! Нет, будем ехать до первой деревни. Тут недалеко уже, а время дорого.

Антон отъехал к отряду. Расстояние между ними и лесом сокращалось все быстрее. Луна залила окрестности голубоватым ровным светом. Резкими черными пятнами ложилась тень от всадников на дорогу.

Вдруг впереди, в чаще леса, словно сверкнул отблеск луны на меди каски. Антон поспешил к князю с докладом:

— Князь, кони-то чуют и фыркают. Я видел в лесу сверкнувший шлем.

— Тебе почудилось, а кони чуют волка, но волки нас испугаются! — И Теряев не остановил бега своего коня.

Они въехали в лес. В его чаще свет луны не освещал уже так ровно дороги и ложился пятнами от просветов в чаще. Князь сдержал лошадь и поехал тише. Какое-то предчувствие охватило его среди лесной тиши, в которой гулко раздавался конский топот. Он обернулся; Антон был подле него.

— Сбиться в кучу! — сказал князь.

Антон отъехал. Всадники сблизились, и их ряды стали теснее.

Вдруг справа и слева на миг озарилась лесная чаща, грянул залп, и трое княжеских воинов со стоном упали с лошадей.

— Засада! — вскрикнул князь, обнажая меч. — Вперед!

Но прямо впереди он увидел быстро несущихся на него всадников.

— С нами Бог! — закричали русские.

— В бой, в бой! — раздался боевой польский клич.

В чаще леса действительно была скрыта засада, организованная другом Ходзевича, Феликсом Свежинским. Случилось это так. В то время как князь Теряев-Распояхин решал вопрос о погоне за Ходзевичем, гетман Сапега вызвал к себе Свежинского и сказал ему:

— Вы ведь — друг Ходзевича? Так? Вместе с ним усадьбу громили? То-то! Так вот. Нынче в ночь князь Теряев со своими людьми едет вдогонку Ходзевичу, может нагнать его, и тогда… Я думаю, лучше было бы помешать князю.

Свежинский встал, ожидая приказаний.

— Ничего больше, — сказал ему Сапега, — я говорил с вами, как ратный товарищ. Можете идти!

Свежинский поклонился и вышел. Спустя час он с тридцатью солдатами выехал из Калуги и быстро помчался по дороге к Смоленску. Никто не жал, куда и зачем он едет.

Свежинский понял слова Сапеги и, выехав из Калуги со своими уланами, засел в чаще леса. Свой отряд он разделил на три части: две засели справа и слева у дороги, а с третьей он сам отъехал вперед, чтобы загородить дорогу Теряеву. План Свежинского удался. Неожиданное нападение произвело панику в отряде князя Теряева-Распояхина; его воины растерянно метнулись в сторону, но там их встретили сабли улан; они бросились за князем и сшиблись с поляками.

Лес огласился звоном сабельных ударов, выстрелами, криками и стонами. Князь и рядом с ним Антон рубились, не зная устали. Одушевленные их примером воины не отставали; но поляки, засевшие у дороги, соединились и ударили на них с тыла.

— Измена! Сзади бьют! — закричали в страхе княжеские воины.

Князь оглянулся, но в тот же миг чей-то клинок ударил его в грудь; он судорожно взмахнул руками и упал с лошади.

Однако битва продолжалась. Антон врубился в середину поляков и косил их своим длинным мечом. Но в его товарищах не было единодушия. Чувствуя свою слабость, они вдруг повернули коней и рассыпались в разные стороны. Поляки бросились за ними. В это время Антон, быстро сойдя с лошади, нашел сраженного князя, поднял его, положил на коня, вскочил в седло и поскакал сломя голову вперед по дороге. Поляки, занятые погоней, не заметили его.

Погоня окончилась. Свежинский собрал свой отряд и сосчитал людей. Шестерых не хватало.

— Ну, мешкать нечего! — сказал удалой ротмистр. — С коней и осмотрите дорогу! Не найдете, и Бог с ними. Виноваты сами!

Уланы спешились. Ища своих, они без жалости добивали русских и торопливо обдирали их. Наконец, подобрав своих, они собрались и двинулись в обратный путь.

— Въезжать по одному! — приказал Свежинский. — И чтобы никто не болтал о сегодняшней ночи!

Между тем Антон скакал, покуда хватило конской силы. На его счастье, скоро показалась какая-то полуразвалившаяся мельница. Он подскакал к ней и стал колотить в дверь. Дверь отворилась почти тотчас, и на пороге показался высокий старик с бородой по пояс, одетый в пестрядинную рубаху; из-за его широкой спины выглядывало миловидное лицо девушки.

— Кто тут, чего надо? — грубо спросил старик, и Антон при свете луны увидел в его руке широкий топор.

— Пусти, дедушка! — просительно сказал он. — Если есть свободная горница, приюти раненого, а может, и мертвого. Ишь, ехали мы, а на нас поляки засаду устроили, князя зарубили!

Девушка вышла из-за спины старика. Бессильно висящее на шее лошади тело тронуло ее сердце.

— Дедушка, — робко сказала она, — у нас есть светелка.

— Есть-то есть, — ворчливо возразил старик, — да пускай тут всякого, так беды не оберешься. Вот говоришь ты, — обратился он к Антону, — поляки напали, а мало ли их тут шныряет? Может, вы нелюбы им, так и мою мельницу спалят.

— Али на тебе креста нет? — с горечью сказал Антон.

Старик смутился.

— Да иди, Бог уж с вами! Анюта, уведи коня, а я помогу ему тело-то снять.

Он сошел с крылечка и сильными руками поднял князя за плечи. Антон подхватил ноги. Свет луны упал на мертвенно-бледное лицо князя, и это лицо, полное торжественного покоя, поразило Анюту. Она вскрикнула, и на ее глазах показались слезы.

— Бедный, голубчик! — ласково сказала она, уводя коня в глубь мельницы через незаметную калитку.

Антон с мельником внес князя в мельницу; там они положили его в крошечной светелке, маленькое окно которой выходило на запруду. Старик зажег поставец и, поспешно раздев князя, осмотрел его рану.

— Жив будет! — улыбаясь, сказал он Антону.

Глава XI Побег

А за несколько часов до стычки князя Теряева со Свежинским главный виновник всей кутерьмы уже находился в пути к Смоленску, увозя с собой Ольгу Огреневу.

Уйдя от Сапеги с полученными пакетами, он быстро направился к своей избе. Там он вывел в сени Пашку и, сжимая ей руки, сказал:

— Если ты любишь меня, согласись! Я награжу тебя, если ты поможешь мне. Рассуди сама, на кого я ее оставлю? На пьяных солдат или беспутных пахоликов? У меня же никого нет, на кого бы я мог надеяться.

Лицо Пашки потемнело, брови сдвинулись, но она победила себя и только спросила:

— Что ты сделать замыслил?

— Мы сейчас уедем отсюда к Смоленску. Там, подле Смоленска, мы найдем избу и спрячем там Ольгу. Я дам тебе четырех воинов, ты побереги мне ее неделю. Я вернусь и возьму ее. Тогда, если хочешь, уезжай назад, не хочешь — с нами останься! Ну, любая моя, ну скажи «да»!

Пашка усмехнулась.

— Хорошо, — сказала она. — Только помни: в последний раз. Сил моих нет больше!

— В последний, коханая! Так приготовь ее: я сейчас повозку достану! — И Ходзевич, поцеловав Пашку, быстро убежал к жиду Хайкелю за повозкой.

— В последний, — прошептала Пашка, — а там — иди на все четыре стороны! Любовью потешили, потом разлучнице служить заставили. Дура, дура! — Она заломила руки, но тотчас поборола волнение, отерла слезы и с веселой улыбкой вошла в горницу.

Ольга сидела у стола в своей унылой позе, подперев голову.

— Ну, княжна, — весело сказала Паша, — скорей вставай, одевай шугай[183], в путь-дороженьку сбирайся!

— Свобода? — вскакивая, вскрикнула Ольга, и ее бледное лицо слабо зарумянилось.

— Ну вот, выдумала тоже! На новые места поедем!

— Куда? Зачем?

— Эх, княжна моя милая, да нешто я знаю? Получен приказ от твоего милого.

— Не называй так злодея! — крикнула Ольга.

— Ну, от злодея, — согласилась Пашка. — Да, так вот, приказано им, и конец делу: ехать надо!

— Но куда? — Ольга опустилась на табурет и замерла: слез у нее уже не было. — Ах, зачем ты спрятала от меня кинжал? — заговорила она с тоской. — Лучше смерть, чем эти муки! Словно врага в неволе держать, чести лишить хотят.

— Не лишить, — хмуро сказала Пашка, — я же обещала тебе. Смотри, руки у меня сильные, задушу обидчика! — И она вытянула свои мускулистые руки и сверкнула глазами.

Лицо Ольги просветлело.

— Я верю тебе!

— Ну, а коли так, сбирайся поспешнее! Да что и брать-то с собой? Кажись, все твое на тебе.

Ольга кивнула головой. В это время стукнули в дверь.

— Сейчас! — отозвалась Пашка и вывела Ольгу.

На дворе у крыльца стоял крытый возок, запряженный бойкой тройкой. Тридцать всадников, вооруженных копьями, ружьями и саблями, толпились подле. У повозки стоял Ходзевич. При виде его Ольга гордо выпрямилась и встретила его гневным взором. Ходзевич смущенно поклонился ей. Пашка подхватила ее под руку, втолкнула в возок и вошла сама. Кожаные фартуки закрыли возок со всех сторон.

— Трогай! — крикнул Ходзевич.

Возок закачался, лошади дернули, и скоро он загремел по камням мощеного двора, а там выбрался на улицу и мягко покатился по грязной колее.

Между тем Ходзевич остановился на минуту, чтобы попрощаться со Свежинским. Они несколько раз целовались, расходились и снова бросались друг другу в объятия. Разбойники и живодеры, поляки были до сентиментальности чувствительны в дружбе и любви.

— Видел, как она взглянула на меня? Словно сжечь хотела! — сказал Ходзевич, а затем вырвался из объятий друга, вскочил на коня и пустился догонять возок.

Ольга сидела безмолвная, откинувшись к стенке возка. Пашка, хотя и горела ревнивой злобой к Ходзевичу, чувствовала жалость к этой беспомощной девушке и начала утешать ее.

— Слушай! — сказала она. — Твое горе — полгоря. Хочешь, расскажу тебе свою историю?

— Говори! — равнодушно сказала Ольга; но когда Пашка начала свой рассказ и Ольга вслушалась в него, ее сердце стало смягчаться, и она уже с затаенной любовью смотрела на лицо Пашки, как на лицо близкого ей человека.

А Пашка рассказывала одну из историй того времени, каких были тысячи.

— Хорошо мы жили под Царевом Займищем, деревня Турова, — говорила она. — Жених у меня был такой ли статный да красивый, Миколкой звали. И вот, как есть за Петровым днем, тому два года минет, девичник мы правили, песни пели. Вдруг слышим крики, топот, выстрелы, батюшки мои! Вбежал парень к нам, весь в крови. «Поляки, — говорит, — бегите, девушки!» Мы бросились в двери. А поляки шасть нам навстречу — усатые все, краснорожие, винищем от них так и пышет! Бросились они на нас и давай хватать кто кого. Я сильная… как рванулась, опрокинула одного, да бегом. Смотрю — ко мне Миколка бежит; я к нему. Вдруг грянул выстрел, Миколай-то мой взмахнул руками и упал на спину. Я к нему. Лежит он, глаза закатив, а изо рта у него кровь так и льется. Заголосила я на всю улицу. Глядь, на меня навалился кто-то. Тут я обеспамятовала и, что со мной произошло, сознать не могла. Очнулась я на сене; со мной рядом поляк спит, а крутом светло-светло: вся деревня наша, как стог сена, горит и поляки во все стороны шныряют. Чувствую я, пропала моя честь девичья! Зло меня взяло. Смотрю, у поляка кинжал на поясе. Выхватила я его, да ему в горло. Он захрипел, а я бегом. Только меня опять перехватили; взял меня к себе на коня один гусар и увез в Тушино. Там я и сгибла. «Э, — думаю, — одно пропадать!» И начала я пить да полякам мстить. В темные ночи, пьяных поляков лаская, не одного зарезала; а потом… — Пашка на миг замолчала, потом тряхнула головой и продолжала: — Спуталась раз с Яном, твоим мучителем. Лежит он, спит. Приготовилась я ему горло перервать, да и взглянула на него. А он спит, улыбается и во сне меня обнять хочет. Сердце мое перевернул… и полюбила я его… — тихо добавила она и, замолкнув, понурилась, но потом опять оживилась. — Везде я за ним ходила! Под Троицей с ним стояла, в Дмитрове, когда нас живьем взять хотели, рядом с ним отстреливалась, да в Калугу пришла. И вдруг… ты на дороге!

Она закрыла лицо руками и глухо заплакала. Ольга страстно обняла ее. Внезапная мысль молнией озарила ее голову.

— Помоги убежать мне! — шепнула она.

Пашка вздрогнула.

— Убьет!

— Нет! — сказала Ольга. — Он опять тебя полюбит, а меня забудет. Ведь мне-то ненавистен он. Жених у меня есть! — И она стала целовать Пашку.

Это совсем растрогало Пашку. Ее сильная, порывистая натура бессознательно искала нежную душу, которой она могла бы покровительствовать, и такой являлась ей Ольга в ореоле своей девичьей невинности. Крепостная девка Пашка, разъяренная, оскорбленная, познавшая среди поляков всю грубость разврата, и княжеская дочь Ольга, прожившая свое девичество в тереме среди сенных девушек, — какой контраст! Но это не мешало тому, что пленница Ольга и ее тюремщица Пашка полюбили друг друга, как сестры.

Чем далее двигался их возок, тем все более сближались эта распутная женщина и чистая голубица, и в одну темную ночь, когда их возок качался, как челн в бурю, Пашка страстно обняла Ольгу и сказала:

— Хочешь, я побегу с тобой? Везде вместе пойдем. Я тебя от беды уберегу!

Ольга доверчиво прижалась к ней и прошептала:

— Паша, это — как сон; кажется, я все время мечтала об этом, да боялась сказать тебе.

— Так сбудется этот твой сон наяву! — уже весело сказала Пашка. — А что до пана моего — пропади он пропадом! Никогда этот злодей не любил меня по-божьему!

— Да разве можно любить его, Паша? — с негодованием заговорила Ольга. — Ведь он — вор, разбойник, у которого руки в крови!

— Решено! — резко перебила ее Пашка. — Будем говорить о себе. Куда мы пойдем с тобой?

— К батюшке! — тотчас ответила Ольга. — Он и то, верно, меня ищет.

Пашка вздрогнула.

— Этого нельзя… николи нельзя! — торопливо сказала она.

— Почему?

Пашка замялась.

— Там нас сейчас схватят, там кругом поляки!

— Мы будем идти с опаской, ночью!

Пашка не выдержала. Она обняла Ольгу и с материнской нежностью сказала:

— Твой батюшка убит, Ольга! Вся усадьба сгорела, все люди разбежались.

Ольга без чувств упала на ее руки.

Пашка испугалась, но еще более побоялась звать на помощь. Она приоткрыла кожаную занавеску и впустила свежий ночной воздух. Ольга очнулась.

Несчастья снова укрепили ее характер. Даже ее глаза были сухи, когда она сказала:

— Я чувствовала это. Не могло быть иначе: батюшка не сдал бы меня без боя. А пожар я сама видела. — Она замолчала, потом сказала, возвращаясь к прежней мысли: — У меня был жених. Батюшка не хотел моего счастья, но теперь он, находясь в селениях горних, простит меня, если я пойду против его былой воли! Пойдем к моему жениху!

— А где от? Кто?

— Терехов-Багреев, боярский сын, а живет в Рязани.

— К нему и пойдем! Больше некуда, — ответила Пашка и прибавила: — Молодец ты! Люблю таких!

Ольга печально улыбнулась.

— Мне и плакать нечем: все выплакала.

Возок вдруг остановился. Вокруг послышались голоса, смешанный шум. Пашка осторожно выглянула из-за занавески.

Уже светало. В полусвете раннего утра Пашка увидела одинокую хату почти среди леса. Дверь в нее была раскрыта. Ходзевич давал деньги какому-то рослому мужику с плутоватой рожей. Потом он обернулся.

Пашка спряталась и шепнула Ольге:

— Приехали!

В ту же минуту полы возка откинулись, и Ольга увидела остановившийся на отдых отряд и ненавистного пана Ходзевича. Он глядел на нее страстным взором и ласково улыбался. Бледное лицо Ольги вспыхнуло, и она гневно взглянула на него. Ходзевич поклонился и произнес:

— Я приготовил вам место для отдыха. Здесь вы отдохнете, а потом мы снова поедем!

— Куда?

— Я свезу вас к батюшке, — вкрадчиво сказал поручик.

— Убьете? — холодно спросила Ольга.

Ходзевич вздрогнул и покраснел, его взгляд гневно сверкнул на Пашку.

— Проводи княжну в горницу! — резко крикнул он ей.

Они вышли и, окруженные солдатами, прошли в горницу.

Ольга быстро захлопнула за собой дверь, и пан Ходзевич не решился силой отворить ее. Он остался в сенях и крикнул:

— Лев, Антус, Казимир, Ян!

Из отряда вышли четверо огромных солдат.

— Вы останетесь здесь! — приказал Ходзевич. — Будете спать на дворе, в сенях и стеречь баб до моего возвращения. Чтобы они за порог не вышли, чтобы к ним птица не залетела, а не то!

Жолнеры молча повернулись, взяли своих лошадей и отошли в сторону.

Ходзевич вошел в сени и нетерпеливо постучал в дверь. Из нее выскользнула Пашка.

— Я уеду в Смоленск, — обратился к ней поручик. — Туда теперь всего восемь часов хорошей езды. Так вот, до моего возврата убереги мне ее. Я тебе в помощь четырех солдат оставил. Здесь ты — хозяйка; этот дом я у пасечника купил, он сам на пасеку ушел. Здесь все есть, а что еще понадобится — купи; вот деньги. Пошлешь одного из жолнеров! — И он подал ей тяжелый кошелек.

— Хорошо, для тебя только! — сказала Пашка и, усмехнувшись, прибавила: — Будешь доволен!

— Озолочу тебя! — воскликнул Ходзевич, а затем еще понизил голос. — И потом… говори ей обо мне все хорошее. Склони ее на мою сторону. Сердце девичье мягко, как воск!

— Будешь, будешь доволен, — повторила Пашка. — А теперь прикажи зверям своим меня слушать да дай мне кинжал свой… вот этот! — И она ловко выхватила у него из-за пояса дорогой кинжал.

— Зачем? — растерялся Ходзевич.

— Для обороны. Мы — две бабы, а поляков я знаю!

Ходзевич вспыхнул.

— Разве они посмеют?

— А кто их знает! Да прикажи слушаться меня.

Ходзевич исполнил ее желание.

— Так! — сказала она. — А когда вернешься?

— Думаю — дня через четыре, через три!

— Прощай же!

— Куда ты? Постой!

— Чай, и я утомилась! — И Пашка, быстро скользнув в дверь, защелкнула ее.

Ходзевич велел седлать коней и садиться.

Через полчаса его отряд уехал, а оставшиеся жолнеры вошли во двор, вытянулись и, забыв о приказе, заснули все четверо богатырским сном.

Между тем Пашка вбежала в горницу; навстречу ей тотчас вышла Ольга; ее глаза лихорадочно блестели.

— Что он сказал? — задала она вопрос.

— Уехал… на три, а то и на четыре дня уехал! — ответила Пашка. — И денег, дурень, оставил… видишь, кошель целый! — И Пашка потрясла в руке кожаный мешочек, в котором звякнуло золото.

— Так бежим! — радостно воскликнула Ольга, хватая ее за руку и порываясь к двери.

— Тсс… глупая! — остановила ее Пашка. — На дворе нас четыре солдата стерегут, да и днем недалеко уйдем мы с тобой. Подождать надо!

Ольга побледнела и бессильно опустила руки.

— Да ты не кручинься, — заговорила Пашка, — пожди, я уж надумаю! Не увидит нас пан проклятый больше! Ау!

— Как же ты сделаешь?

— А про то и сама не знаю. Да раньше всего надо дорогу на Рязань узнать, а то куда сунемся?

Ольга подошла к постели и беспомощно опустилась на нее. Желанная свобода мелькнула пред нею и оказалась призраком.

— Ты полежи пока что, — сказала Пашка, — а я на разведку пойду!

Она оставила Ольгу и вышла во двор, но, увидев там спящих солдат, засмеялась.

«Вот так стража!.. — подумала она, и вдруг дерзкая мысль сверкнула у нее в уме: — В последний раз!.. Все они — подлые псы, и Бог отпустит грех мой. На духу покаюсь!»

Лицо Пашки вдруг побелело и приняло жестокое выражение, глаза загорелись мрачным блеском, губы побледнели и сжались. Она обнажила отнятый у Ходзевича кинжал и крадучись подошла к спящим. Белокурый поляк лежал первым; его небольшие усы топорщились, губы раскрылись, бритая голова лежала на закинутых под нее руках. Пашка подняла кинжал, наметилась и вдруг быстрым ударом вонзила его ему в горло. Солдат судорожно сжал коленки и захрипел; Пашка вынула кинжал, и кровь фонтаном брызнула из раны. Затем Пашка перешла к другому. Черный, со смуглым лицом, со шрамом через весь лоб, он лежал на боку, поджав ноги, и громкий его храп оглашал весь двор. Пашка одним ударом поразила его в затылок. Затем третьего она приколола так же быстро и направилась к четвертому.

Этот четвертый — молодой безусый пахолик — сидел на земле и с невыразимым ужасом смотрел на Пашку. Она казалась ему исчадием ада. Вся в крови, со сбившимися волосами, с искаженным лицом и окровавленным кинжалом в руке, она бросилась на него. Он вскрикнул нечеловеческим голосом и упал ничком. Пашка села ему на спину и занесла убийственный кинжал над его затылком. Но энергия убийцы вдруг оставила ее. Среди белого дня, когда солнце так ярко светило, картина сделанного ею показалась ей ужасной.

— Хочешь жить? — сказала она и сама испугалась своего голоса: таким он стал хриплым и страшным.

— Смилуйся! — простонал юноша.

— Так живи, — сказала она, — и расскажи своему пану, что видел… Скажи: так мстит обиженная Пашка, на то она и беспутная! Только…

— Что хочешь, оставь жизнь!

— Я раздену тебя, а потом свяжу и спрячу! Ну, снимай оружие! Саблю, так! — Она сама, сидя на парне, отпоясала его саблю, кинжал упал на землю. — Теперь вставай!

Сильная, как мужчина, она легко подняла пахолика за плечо на ноги и, держа за руки, стала раздевать его. Юноша был в полуобмороке от страха.

— Не стыдись! — смеялась она. — Видала виды! Ну, ну, вот так! — И она одной рукой быстро сдернула с него рейтузы, потом сапоги, а затем, повалив и держа, за ноги, велела сбросить ему с себя жупан и камзол.

Юноша остался в одной рубашке. Пашка оглянулась и, не найдя ничего, кроме сабельного ремня, сорвала его и связала им юноше руки.

— А теперь в сарай! — сказала она и легко перенесла его в сарай, бывший за домом.

Затем медленно, друг за другом, она перенесла и три трупа, сняв с них по частям полный костюм жолнера и взяв оружие.

— Так, теперь дорога свободна. Придет ночь, и в дорогу, — сказала она себе, окончив работу.

Но окровавленные руки и платье испугали ее. Она взяла с собой костюм жолнера и бросилась к соседнему ручью.

Ольга забылась сном, но вдруг открыла глаза, чувствуя, что кто-то толкает ее, и закричала в испуге. Склонившись над ней, стоял польский солдат.

— Не бойся, Олюшка, — тихо произнес он, — в этом наше спасенье.

— Паша! — обрадованная и изумленная, воскликнула Ольга. — Где ты так нарядилась?

— Стой! И для тебя есть! — И она бросила на постель костюм пахолика. — Прикинь-ка на себя!

Ольга быстро встала с постели и примерила костюм. Он был ей впору.

— А теперь вот тебе сабля; опояшься ею! Вот кинжал; заложи за пояс. Да, чем не пахолик?

Ольга засмеялась. Словно ребенок, она на время забыла свое страшное горе, и ей был забавен этот маскарад.

Но Пашка не смеялась. Она знала, какой страшной ценой достались ей эти костюмы, и ее лицо было мрачно и печально.

— Хорошо, — сказала она, — только волосы!

И у нее, и у Ольги — у одной рыжеватые, у другой черные — волосы густой волной лежали ниже пояса.

— Нельзя так! — еще раз сказала Пашка и прибавила с решимостью: — Резать их надо, вот что!

Ольга вздрогнула. В те поры обрезанные косы считались великим позором, и этот позор накладывался только на потерявшую честь. Слезы показались на глазах Ольги, но она сдержалась.

— Режь! — сказала она покорно.

Пашка схватила ее рукой за волосы и обнажила саблю, но отрубить их она была не в силах и начала медленно резать. Прядь падала за прядью, и когда последняя прядь упала на пол, вместо Ольги в горнице был, казалось, молодой пахолик.

С волосами Пашки справиться было труднее. Ольга не обладала большой силой. Тогда Пашка, став на колени, положила волосы на стол и прислонила к нему затылок. Ольга ударяла по волосам острой саблей и рубила их, как сечкой. Слезы туманили ей глаза и мочили волосы Паши.

— Ну, готово! — вставая и встряхивая головой, сказала Пашка. — Теперь сядем и условимся.

Они сели. Пашка говорила, а Ольга слушала ее и время от времени в порыве признательности целовала ей руки.

— Верхом ездить умеешь? Нет? Это плохо! Ну да ничего, надо будет, научишься!.. — сказала Пашка. — Эх, вот беда: дороги на Рязань я так и не узнала. Но ничего! Мы все же пойдем. Они все прямо поехали — мы направо возьмем. А теперь слушай. Мы оба с тобой — пахолики пана Ходзевича. «Что такое пахолики?» — ты спрашиваешь. Это — слуги, а потом они жолнерами делаются. Ты — Петрусь, я — Антусь. Запомни это и не сбивайся! Едем мы будто из Калуги в Рязань, посланные самим Сапегой к Ляпунову. Поняла? При нас писем нет. Так вот в чем дело: напали на нас здесь шиши… шиши — это русские молодцы, что по лесам бродят и поляков изводят, — и отняли у нас письма, а нас отпустили. Поняла?

Ольга кивнула головой, но Пашка заставила ее повторить свой вымысел. Княжна исполнила это.

— Так! А теперь поедем на дорогу. Смотри, уже вечереет! — Пашка встала и подошла к погребцу, вделанному в стену. Там она нашла хлеб, мед и бочонок пива, но когда выставила все на стол, то ни она, ни Ольга не могли ничего съесть. — Плохо, ну да и натощак доедем! Идем! — решительно сказала она.

— А солдаты? — спросила Ольга.

Пашка усмехнулась.

— Они спят в сарае; их и пушкой не разбудишь. Ну, пойдем!

Они вышли на двор. Пашка выбрала двух коней и быстро оседлала их, потом вывела за ворота других двух и ловко ударила их по спинам саблей. Кони заржали, вскинули ногами и быстро помчались по дороге назад, к Калуге.

— Не поймают! — сказала Пашка, возвращаясь на двор, и обратилась к княжне: — Ну, садись!

Она подсадила Ольгу, села сама, и они выехали из ворот.

— Подожди немного, — сказала тогда Пашка и вернулась назад. Сойдя с коня, она прошла к сараю, где сидел связанный и раздетый пахолик, и обратилась к нему: — Ну, пойдем со мной, молодец!

Пахолик послушно поднялся.

Пашка провела его в горницу, где они сидели раньше, и посадила его за стол.

— Вот тебе нож, — сказала она. — Ты потом перережь им веревку. Руки я развяжу тебе, а ноги оставлю связанными. Вот тебе еды тут на все три дня. Сиди и жди своего пана! Он приедет, ты ему все и расскажи! А теперь прощай! — Она развязала ему руки, вышла из горницы и быстро захлопнула дверь, закрепив снаружи защелку. — Теперь в путь, — сказала она, — до первой деревни, а там расспросим, как нам на Рязань пробираться.

Глава XII Приключения Ходзевича

Без остановки скакал пан Ходзевич под Смоленск. Быстрая езда разогнала его тревожные думы и словно развеселила сердце. Он верил, что наступит миг, когда Ольга полюбит его, узнав его великодушное шляхетское сердце, причем в достижении этого твердо надеялся и на беспутную Пашку. Веселый и радостный, он подъехал к первым аванпостам польского лагеря. Начальник пикета, молодой офицер, остановил его и сказал:

— День добрый, пан! Куда и откуда?

Ходзевич остановился.

— От его мосци, князя Яна Сапега, из Калуги, к патеру Мошинскому! Не скажет ли пан, как проехать к нему?

— Непременно, пан! — вежливо ответил молодой офицер. — Может, пан после зайдет к нам выпить венгерского да рассказать новости? Нас четверо в палатке. Позвольте быть знакомым: Ржевский, поручик в хоругви полковника Струся!

Ходзевич поблагодарил его. Поручик Ржевский позвал жолнера и велел проводить отряд. Ходзевич поехал.

Образцовый порядок, царивший в лагере, понравился ему. Длинными, ровными рядами стояли деревянные бараки, позади которых тянулись коновязи; то там, то сям высилось знамя начальника, отмечавшее полк. Ходзевич узнал знамена Струся, гетмана Жолкевского, графов Потоцких и выше всех — королевский штандарт с польским орлом; дальше ровным рядом стояли пушки, и кучами подле них лежали ядра; вокруг лагеря был высокий вал и пред ним ров. В отдалении высились толстые стены Смоленска, на которых маленькие, как мухи, двигались защитники и чернели пушки.

Ходзевич проехал почти весь лагерь; наконец показался барак с крестом на крыше. Жолнер проехал мимо него, набожно ударил себя в грудь и остановился подле чистенького домика.

— Здесь! — сказал он и отъехал прочь.

Оставив свой отряд на месте, Ходзевич слез с коня и вошел на крыльцо. Его встретил высокий гайдук.

— К патеру Мошинскому от князя Сапега, — сказал Ходзевич.

Гайдук скрылся и через минуту явился снова.

— Просят в покой! — сказал он и повел Ходзевича в кабинет патера.

Эта комната служила Мошинскому и молельней, и спальней. Навстречу Ходзевичу поднялся из-за стола сам патер. Он был худ и высок; его темные глаза походили на острые шила. Он торопливо дал Ходзевичу благословение и взял от него письмо.

— Прошу пана, — сказал он, указывая на кожаное кресло.

Ходзевич сел.

Патер спешно вскрыл конверт и начал читать письмо. Его лицо то хмурилось, то улыбалось. Потом он сложил письмо и ответил:

— Я должен показать это письмо королю и тогда дам ответ.

— Буду просить, ваше преподобие, послать его со своим человеком. Я остаюсь здесь, служить королю, — сказал Ходзевич.

Мошинский проницательно посмотрел на красивого поручика и произнес:

— Что же, доброе дело! Король будет рад каждому воину. Вы один?

— Со мной тридцать человек!

— Еще лучше! К кому же вы поступите?

— Я присоединюсь к любой хоругви. Думаю, что мне не откажут офицеры.

— Понятно, понятно, — поспешил успокоить его иезуит. — Если хотите, я рекомендую вас гетману Жолкевскому. Это — опытный воин.

Ходзевич поклонился.

— А теперь простите! — поднимаясь, сказал Мошинский. — Я должен быть у короля!

Ходзевич поспешно встал.

Патер протянул ему руку и сказал:

— Где вы будете? Король, наверное, захочет видеть вас!

Ходзевич подумал с минуту и ответил:

— В лагере полковника Струся, у поручика Ржевского!

Патер отпустил его.

Ходзевич вышел смущенный. Хотя он и находился в родственной ему среде, тем не менее у него не было здесь знакомой души. Он сел на коня и, расспрашивая дорогу, направился к бараку молодого Ржевского. Проезжая мимо ставки, у которой развевался штандарт Струся, Ходзевич почувствовал прилив особого уважения. Этот пан Струсь славился среди польских воинов своей исключительной храбростью, уже не раз отличался под Смоленском, и русские трепетали пред его именем. У входа в палатку стоял и сам знаменитый полковник. Богатырского роста, с огромным носом и огромными усами, в камзоле алого сукна и казацких шароварах, он представлял собой тип удалого польского вояки того времени.

Ходзевич поклонился ему.

— Добрый день, рыцарь! — ответил ему Струсь.

Ходзевич подъехал к бараку, занимаемому Ржевским с товарищами, и смело вошел в него. Среди голых стен, увешанных оружием, стояли по углам четыре койки; посредине комнаты был длинный стол, и за ним сидели трое молодых офицеров, торопливо поедая огромного гуся и запивая его вином. Ржевского между ними не было.

Ходзевич смутился, когда офицеры перестали есть и вопросительно взглянули на него.

— Прошу извинить, — начал он, — я офицер из стана Сапеги, никого не знаю. Пан Ржевский пригласил меня к себе!

Едва он окончил, как офицеры быстро встали и радушно приветствовали его.

— Добушинский, а это — Одынец, а это — Кравец, — заговорили наперебой офицеры. — Просим пана до стола. Еда неважная: жирный гусь, зато питье — настоящее венгерское. И откуда жид его достал, понять не можем!

Ходзевич весело пожал всем руки. Почти в ту же минуту вошел Ржевский.

— А, и пан тут! — радостно приветствовал он Ходзевича. — Были у патера? Какие вести? Умираем здесь от скуки! И жарища же, паны! Словно у нас в Гродно!

Ржевский произнес все это залпом и, раскинув жупан и сбросив ментик, устало опустился на лавку.

— Прежде чем есть и рассказывать, я к вам с просьбой: разместите моих людей, ради Бога! — сказал Ходзевич.

Пан Одынец, маленький, пухлый офицер с совершенно белыми усами, быстро вскочил.

— Вмиг, пан! — сказал он и выбежал.

— Он их с нашими солдатами устроит, — объяснил Добушинский. — Ну, а теперь просим пана! — И он пододвинул Ходзевичу гуся.

Проголодавшийся Ходзевич с жаром принялся за еду. Тем временем Ржевский сказал:

— От девятого года стоим тут. Порох тратим, людей губим, и в этом вся потеха. Поначалу эти стычки да приступы веселы были, а теперь хуже ярма невольного. Только и забава что вино да кости. Женщин нет! Просто собачья жизнь!

— Подожди! — сказал Кравец, толстый, краснолицый поляк. — Слышал я, что король нас на Москву посылает!

— Да, жди! — ответил Одынец. — Послать давно послали бы, а с кем? И Потоцкие не хотят, и Жолкевский не желает!

— Почему не хотят-то? — спросил Ходзевич.

— А оба хотят Смоленск взять! «Не для того, — говорят, — здесь два года стоим», — ответил Кравец.

— А теперь, пан, расскажите-ка нам про свои походы! — попросил Ржевский.

— Расскажите, расскажите! — стали просить и его товарищи.

Добушинский долил кубок Ходзевича, тот отпил, откашлялся и начал свой рассказ.

Он начал с того времени, когда они пришли с Сапегой в Тушино, к царьку, у Царева Займища взяли под свое покровительство Марину Мнишек. Потом он рассказал про короткое время пиров и обедов в Тушине, ссоры с Рожинским и уход под Троицкую обитель.

— Вот там осада-то скучнее вашей была! — сказал он. — Диво бы с воинами воевать надо было, а то против черных ворон, кутейников, и все-таки ничего не сделали. Мы, Лисовский, Зборовский и я, так ни с чем и повернули.

Потом его рассказ перешел на тяжелое время мыканья Сапеги, на его осаду в Дмитрове, когда русские чуть их живьем не взяли, да спасибо Мархоцкому, приславшему помощь!

Весь свой рассказ Ходзевич перемешивал с описанием разных романических встреч и приключений, причем разбойные дела и наглый грабеж в его передаче принимали характер молодецких подвигов.

Глаза слушателей разгорелись. Опьяненный вином и вниманием офицеров, Ходзевич не раз прихвастнул.

— Вот это — жизнь! — воскликнул Ржевский. — И золото, и женщины, и война! Не то что наша осада!

— Да отчего же, пан, ты Сапегу оставил и к нам приехал? — спросил Кравец.

— Тут целая история! — ответил Ходзевич и рассказал своим восхищенным слушателям приключение с Ольгой.

Только в своем рассказе он отдался более своей мечте, чем истине, и красавица Ольга уже любила его. Он увез ее и спасался от преследования ее отца и жениха.

— Вот это — рыцарь! Побратаемся, пан! — воскликнули воодушевленные офщеры.

Ходзевич стал целоваться с ними, меняясь оружием. С Ржевским он поменялся саблей, с Добушинским — кинжалом, с Кравцом — пистолетом и с Одынцом — перевязью.

В этот миг дверь отворилась, и в горницу вошел королевский офицер.

— Здесь пан Ходзевич от Сапеги? — спросил он.

Ходзевич отозвался.

— Король просит пана к себе!

Ходзевич растерянно встал и покачнулся. Его новые приятели расхохотались.

— Что, пан, ноги не держат?

— Постой, — сказал Кравец, — я помогу тебе. Пойдем! Скинь жупан!

Ходзевич послушно разделся. Кравец вывел его на двор и вылил ему на голову ведро воды. Ходзевич протрезвел сразу.

— Ну вот, теперь и иди! — сказал Кравец.

Ходзевич вернулся и оделся.

— Ночевать к нам!

— Мы будем ждать тебя с венгерским! — сказали ему новые приятели.

Ходзевич поблагодарил и вышел в сопровождении королевского офицера. Они приблизились к королевской ставке, и офицер вошел доложить о нем. Через минуту он вернулся и ввел Ходзевича в кабинет короля.

Там за большим круглым столом сидело несколько человек. С длинными седыми усами, с нависшими бровями и совершенно черным чубом сидел гетман Жолкевский; против него красавцы графы Потоцкие; с огромной головой и львиной гривой королевский канцлер Лев Сапега, далее патер Мошинский и между ними король с золотой цепью на шее, бледный, худой, с усталым взором. У дверей Ходзевич, к своему удивлению, увидел Мархоцкого, но не того пышного воина, каким он привык видеть его пред войском, а усталого, забрызганного грязью, в изорванном жупане и с саблей без ножен.

При входе Ходзевича взоры всех устремились на него. Поручик поклонился и преклонил пред королем колено. Король милостиво кивнул ему головой, после чего сказал:

— Я слышал, пан, что вы от князя Сапеги к нам совсем приехали? Сейчас вы ни к кому еще неопределились, так мы хотели дать вам поручение.

— Я к услугам вашего величества! — ответил Ходзевич.

— Мы знали это! Поручение вот в чем. За Тулой или в тех местах ходит Зборовский со своим войском. Ему надо передать это письмо! — И король взял из рук Сапеги конверт и передал его через Жолкевского Ходзевичу.

— Слушаюсь! — ответил тот.

В беседу вступил Жолкевский:

— Надо прибавить, что это поручение требует большой осторожности: везде по дороге шныряют шиши, из Москвы двинулось большое войско. Вам надо избежать много опасностей.

— Я знаком с ними и надеюсь на свою саблю, — гордо ответил Ходзевич.

— Так, — Жолкевский улыбнулся, — иначе не должен говорить польский рыцарь; но храбрость храбростью, осторожность же не лишня!

— Можете идти! — сказал король. — Когда вы едете?

Ходзевич покраснел. Ему хотелось пред отъездом узнать об Ольге, взглянуть на нее, а потому он ответил:

— Если можно, завтра вечером.

Король кивнул головой.

— Не позднее! — сказал Жолкевский и прибавил: — Скажите Зборовскому от меня на словах, что я рассчитываю на его помощь и обещаю ему… Впрочем, это потом!

Ходзевич поклонился и вышел.

Едва он перешагнул порог палатки, как его нагнал Мархоцкий. Они поцеловались.

— Ты куда? — спросил Мархоцкий.

— К офицерам пана Струся!

— Я с тобой! Авось не прогонят.

— Я не узнал тебя. Откуда ты?

— Бежал! — ответил Мархоцкий. — Русские задали нам перца в Иосифовом монастыре! Гонсевский теперь сидит в Белой, как волк в капкане. Я пришел за помощью.

— И что?

— Жолкевский идет. И пора: не пойдут наши, русские здесь будут!

Эти новости взволновали Ходзевича. Он прибавил шагу.

— Поход! — сказал он, входя в палатку приятелей.

Офицеры вскочили.

— Куда? С кем?

— Вот он расскажет! Пан Мархоцкий! — указал Ходзевич на своего спутника.

Кто не знал в то время Мархоцкого, имя которого наравне со Зборовским, Лисовским, Рожинским, Сапегой, Заруцким гремело в польских и русских войсках и наводило панику на мирных обывателей! Офицеры наперерыв бросились пожимать ему руку, потом усадили за стол и стали угощать венгерским, наливая его прямо из бочонка.

— Да, поход! — подтвердил Мархоцкий. — Гетман Жолкевский ведет войско на Москву!

— Жолкевский? — удивился Добушинский. — Но ведь он хотел все взять Смоленск и спорил с Потоцким!

— А теперь, — ответил Мархоцкий, — когда я поведал им наши дела, сам сказал: «Нельзя терпеть дольше! Если никто не хочет, я иду!»

— Храбрый старик! — с восторгом вскричал Ржевский.

— А что пан им поведал? Не секрет? — спросил Одынец.

— Нет, — сказал Мархоцкий, — я сказал, что Шуйский собрал огромное войско. Всех поведет Дмитрий Шуйский, с ним Делагарди со своими шведами; князь Елецкий с Валуевым уже двинулись на Можайск, а Хованский с Горном задали нам перца! Да, кабы не казаки, что говорят по-русски, как русские, всем нам карачун был бы!

Офицеры выразили удивление.

— Что же делать! Их несметная сила. Мы заняли Белую, взяли Иосифов монастырь; они тут-то на нас и нагрянули. Гонсевский успел дойти до Белой и там заперся. Может, сейчас там резня идет, а я скорее сюда! Не пойдете вы навстречу, русские здесь будут!

— Война! Вот-то радость, хоть место переменим! — радостно воскликнул Ржевский.

— Подожди, — остановил его Кравец, — может, пан Струсь и не пойдет.

— Он-то? Да он здесь со скуки собак стреляет.

— Ну а ты с нами? — спросил любопытный Одынец Ходзевича.

Тот отрицательно покачал головой.

— Нет, завтра еду!

— Куда?

Ходзевич сказал и потом прибавил:

— И потому прошу извинить меня! Я не спал две ночи!

Одынец засуетился. Он быстро встал, позвал двух солдат, и на полу вмиг была приготовлена постель из попон и свежего сена. Подушками приятели поделились. Ходзевич поцеловался со всеми и лег, завернувшись в свой плащ.

На другой день он встал с первыми лучами солнца бодрым и свежим. Заботливый Одынец поднялся с ним тоже и добыл ему яиц, кусок говядины и горячего пива. Ходзевич с жадностью поел и вышел из барака. Одынец проводил его до коновязи.

— Я еду на весь день, — сказал Ходзевич, — а ночью выеду уже по службе. Будь друг, прикажи собраться моим жолнерам.

— Будь покоен! Знай, что, как поздно ты ни приедешь, тебя ждет ужин!

Ходзевич вскочил на коня и помчался к дорогой Ольге.

«Только взгляну на нее, — мечтал он по дороге, — и уеду, может, на смерть. Скажу ей это! И вдруг… она пожалеет?»

При этой мысли его лицо вспыхнуло. Он погнал коня; но по мере того как он приближался к заветному домику, его сердце сжималось неясной тоской — словно он чуял несчастье. Конь убавил шаг и, мотая головой, сбрасывал с морды окровавленную пену. Вдруг набежала туча, и сразу все окрасилось в сероватый цвет. Каркнула ворона. Страх охватил Ходзевича. Он даже придержал коня.

Наконец показалась избушка. Что-то унылое в ее внешности поразило поручика. Одинокая, стояла она почти в лесу, немного в стороне от дороги. Дым не поднимался из ее трубы, а над нею с карканьем вилась стая ворон.

Ходзевич поспешно соскочил с коня, привязал его к дереву и вошел в отворенные настежь ворота.

— Ян! Антусь! — крикнул он.

Кругом было тихо. Ходзевичу стало жутко.

— Лев! Казимир! Ян!

То же молчание.

Ходзевич вынул саблю и побежал к дому. Он вошел в сенцы. Дверь в горницу была заперта на щеколду. Поручик отворил ее и закричал не своим голосом — горница была пуста, но при его крике вдруг кто-то выскочил из угла и пополз к нему на коленях. Ходзевич вскрикнул снова и схватил человека за волосы.

— Где, где? — прохрипел он.

Юноша поднял руки и застонал.

Ходзевич бросил его на землю.

— Говори, — произнес он спокойнее, — где девки?

— Пан! Ласковый пан, — со слезами воскликнул юноша, — они убиты!

— Кто? — в ужасе отскочил Ходзевич.

— Товарищи! А девки бежали!

— С кем?

— Одни.

— Ты шутишь, щенок! Были русские или казаки? Говори!

— Нет! Она — дьявол!

Ходзевич почувствовал, как волосы зашевелились у него на голове. Было что-то заразительное в страхе юноши, в его безумном взгляде и дрожащих членах.

— Кто «она»? — спросил Ходзевич тихо.

— Пашка!

— Она? — закричал Ходзевич. — Что она сделала? Говори все! Скорее!

Юноша несвязно рассказал страшные часы, проведенные им в это время. Ходзевич не верил своим ушам. Он схватил пахолика за руку и бросился в сарай. Но едва он растворил дверь в него, как отступил в ужасе: на земляном полу в ряд лежали три трупа, упитав всю землю своей кровью. Жаркая пора ускорила тление, и страшное зловоние пахнуло на Ходзевича. Он отбежал на средину двора и там без чувств упал на землю.

Солнце поднялось выше. Ходзевич очнулся от холодной воды, которой брызгал на него раздетый пахолик, и растерянно огляделся, но пахолик своим видом тотчас напомнил ему происшедшее. Поручик застонал и схватился руками за голову. Его чистые мечты так грубо осмеяны, поруганы, за его благородство отплачено таким злодейством!.. Он вскочил, сжал кулаки. О, если бы сейчас ему попалась в руки эта Пашка!

«В погоню!» — мелькнуло у него решение, и он бросился к коню; но мысль о долге, взятом на себя, обожгла его мозг, как молнией, и он застонал снова. Ах, не будь этого проклятого поручения, со своими жолнерами он изъездил бы всю Россию, обыскал бы каждый угол, каждую сажень земли, а теперь…

Мысль вернуться в лагерь показалась Ходзевичу ужасной. Он позвал пахолика:

— Казик! Садись на коня и скачи в лагерь, в стан полковника Струся! Там наши солдаты. Вели тотчас седлать и скакать ко мне! Я здесь буду! Живо!

Пахолик растерянно развел руками и спросил:

— Так?

На нем была одна только рубаха.

Ходзевич, несмотря на свое горе, не сдержал улыбки.

— Поди туда! — указал он на сарай. — Возьми что надо! Да, стой! — Он подошел к коню, вспомнил, что к седлу приторочена смена платья, и, отвязав его, бросил пахолику. — Одевайся живее, и марш!

Через пять минут пахолик, одетый офицером, скакал к Смоленску, рискуя насмерть загнать коня.

Пан Ходзевич остался один. Он сел на пороге избы и зажал голову руками. Все возмущалось в нем. Обида и гнев, любовь и ревность, жажда мщения и сознание бессилия терзали его душу, и он стонал, словно испытывал тяжкую физическую боль. Солнце поднялось до самого полудня и стало быстро спускаться, а поручик все сидел на одном месте. Наступил вечер — он не сошел с порога. Засвистал соловей, издалека донеслось кукование, медленно надвигалась ночь. Ходзевич встал и начал ходить, махая саблей и говоря сам с собою. Время шло, но он не замечал его. Вместе с природой прояснились и его мысли. Он тяжело вздохнул и провел рукой по лицу. Да, решено: он исполнит поручение, разыщет Зборовского, а там никто не удержит его от поисков Ольги и, будь она хоть у черта в лапах, он вырвет ее отовсюду и тогда — он злобно засмеялся — он уже не разыграет из себя рыцаря и вволю натешит свое сердце. А Пашка?.. О, он придумает ей такую казнь, что затрясутся в ужасе даже привычные солдаты.

Солнце поднялось за полдень, по дороге послышался глухой топот конницы. Скоро отряд во главе с пахоликом выстроился пред Ходзевичем.

— Сделать привал на два часа; напоить лошадей, и в дорогу! — мрачно сказал он.

Солдаты спешились. Шушукаясь между собой, они прошли во двор, ведомые пахоликом. Ходзевич видел, как они во дворе стали копать саблями могилу и опустили в нее трех своих предательски убитых товарищей.

— Спалить избу! — приказал он солдатам.

Те словно обрадовались. Когда отряд с Ходзевичем во главе снова двинулся в путь, на месте избы курилась куча развалин.

Глава XIII На мельнице

Когда старый мельник сказал Антону, что его господин будет жив, тот в порыве благодарности поцеловал старика в плечо. С ранних лет он не расставался со своим господином ни на шаг.

Старик искусно обмыл и перевязал страшную рану, но она действительно не была смертельна: острая сабля рассекла грудь, но не пробила кости.

Князь Теряев лежал на постели, весь горя в огневице[184]. Страшные образы преследовали его, и он метался и стонал всю ночь. Утомленный Антон наутро заснул, и в светелку неслышно скользнула Анюта, внучка мельника. Она наклонилась над страдающим князем и впилась в него влюбленным взором. Никогда она не видела еще такого красавца; ее восторженный ум не раз создавал пленительные грезы, и ей теперь казалось, не настал ли миг их осуществления.

Князь пошевелился под ее пристальным взглядом. Анюта отшатнулась. Князь открыл глаза, устремил на нее мутный взор и слабо сказал:

— Пить!

Анюта поспешно поднесла к его губам деревянный ковш с малиновым настоем. Князь опять забылся.

Антон проснулся и изумленно взглянул на девушку. Она вспыхнула от смущения и тихо сказала:

— Дяденька, ты устал. Дозволь мне посидеть у больного. Я от дедушки много знаю, как, когда и что нужно.

Антон ласково взглянул на нее и ответил:

— Спасибо, красавица! Как отказаться от помощи, если тебе дед позволит?

— Он уже позволил мне!

Пришел дед сменить перевязку, и девушка искусно помогла ему в этой тяжелой работе. Раненый стонал от боли, но Анюта клала ему на лоб свою руку, и он стихал.

Антон, дежуря подле своего господина ночью, уступал свою смену на весь день Анюте. При таком уходе и искусном лечении деда-мельника да богатырском здоровье князь Теряев стал быстро поправляться.

На третий день Анюта первая уловила его осмысленный взгляд, устремленный на нее с удивлением и восторгом. Она вспыхнула, улыбнулась и ласково заговорила, увидев, что его губы шевелятся для вопроса:

— Постой! Помолчи! Мой дед не велел тебе разговаривать, если ты очнешься. Я тебе все скажу. Видишь, тебя ранили, и твой слуга Антон привез тебя к нам. Мой дед — мельник и знахарь; он вылечит тебя, а я с Антоном сидим подле тебя. Тебе лучше? Хорошо?

Князь со слабой улыбкой кивнул ей и тревожно оглядел светелку.

— Тебе Антона? — догадалась девушка, вставая.

Князь опять улыбнулся.

Сияя радостью, девушка сбежала вниз и привела Антона. Увидев своего господина в сознании, Антон опустился подле него на колени и горячо поцеловал его руку.

С этого дня князь поправлялся не по дням, а по часам. Спустя неделю он уже сидел в своей постели и слушал рассказ Антона о засаде и нападении.

— Да, помню, помню, — говорил он, кивая головою. — А зачем мы поехали?

— За княжной Ольгой! — ответил Антон.

— Ах! — Князь вспомнил все и лишился сознания.

Столь же скорбным, но не столь громким стоном ответила ему Анюта из своего уголка. Он ехал за какой-то княжной и сам он — князь. Эта Ольга, верно, его невеста. Ах, глупая, глупая! Разве могла она, Мельникова внучка, хоть одну ночь мечтать о князе! Она закрыла лицо рукавом и вышла из комнаты.

На другой день князь позвал Антона.

— Ты говоришь по-польски? — спросил он.

— Умею.

— Конь есть?

— Есть.

— Казна?

— Всю уберегли!

Князь вздохнул с облегчением. Его глаза засветились.

— Скачи в стан короля, под Смоленском, — сказал он, — притворись поляком сапежинцем. Узнай все об этом Ходзевиче — и назад.

— Но ты, князь?..

— Я здоров. Эта девушка, — князь указал на Анюту, — побудет подле меня. Я ей жениха найду, — улыбнулся он.

Анюта вдруг порывисто подошла к нему и сказала с волнением:

— За ласковое слово служить буду.

— Слышишь? — засмеялся князь, обращаясь к Антону. — Так ступай! Возьми казны с собой. Деньги всегда помогут.

Антон вышел и спустя два часа уже ехал по дороге к Смоленску.

Князь Теряев остался один. Вечером к нему заходил старик мельник и говорил про старое житье и про нынешнее окаянство. Он хорошо помнил последние годы царствования Грозного и видел у себя на мельнице страшных опричников, но теперешнее время казалось ему страшнее.

— Не было тогда такого сорому по земле, — сказал он, — не поганили церквей наших, да и разорения не было! Николи не лилось столько крови! И опять безначалие: живешь и не знаешь, кто у тебя царь. Слышь, король Жигимонт — в цари к нам норовит?

— Не знаю, дедушка, — ответил князь. — Расскажи мне лучше про старое житье.

Старик вздохнул и начал свой рассказ.

Издавна велся он — от царя Василия, со дней покорения Казани. Тихо и мирно протекала его жизнь все здесь, на мельнице. Случалось, заезжали к нему и ратные, и именитые люди, с пути или с охоты больше. Был у него и сын, отец этой Анюты, да убит был в ратном деле против Гришки Отрепьева в царствование Годунова.

— А может, и царь он был? — закончил старик. — Кто его знает? Вот теперь в Калуге сидит. Говорят — он. Марина, его жена, быдто сорокой из дворца улетела, а его схоронили от Шуйского.

— «Вор» на Калуге сидит, польский приспешник! — с гневом в голосе возразил князь.

— А может, и «вор», — согласился старик. — Нынче у нас царей много… всякие!

Днем, до прихода старика, сидела с князем Анюта. Она мало говорила, но яснее слов были ее серые глаза и вспыхивавшее, как зарница, личико. Князь с лаской смотрел на нее и любил расспрашивать о ее девичьих думах. Но она берегла их от него.

Время для князя шло незаметно, его здоровье восстановилось, и он уже выходил на крылечко и сидел на нем, греясь на солнышке. Но по мере того как возвращалось его здоровье, мысли сильнее овладевали его умом и мучили его несказанной болью. Он видел Ольгу в объятиях поляка и терзался.

Между тем Антона все не было. Князь сгорал нетерпением и нередко с тоской восклицал:

— Скоро ли?

Слыша этот стон, Анюта вздрагивала, бледнела и прижимала руки к замиравшему сердцу. Ах, что с нею будет, когда уедет ее князь? И она однажды спросила князя:

— Ты уедешь и не вернешься больше?

В ее голосе было столько страдания, что он пожалел ее и ласково ответил:

— Нет, я еду искать девушку. Когда найду ее, вернусь за тобой, Анюта!

Девушка вспыхнула, и ее глаза засияли.

— Ты не обманываешь?

— Верь моему княжескому слову! — ответил Теряев, подумав: «Возьму ее для княжны в сенные девушки».

Анюта радостно всплеснула руками и стремглав выбежала из светелки.

Прошло еще несколько дней.

— Приехал! — вбегая однажды утром в светелку, громко и радостно закричала Анюта.

Князь вскочил и выбежал на двор. Антон спокойно вытирал соломой коня.

— Антон! — закричал князь. — Какие вести?

— Пожди малость, князь, дай коня обряжу.

Анюта подбежала к Антону и, оттолкнув его от коня, сказала:

— Иди! Я с конем управлюсь!

— Ай, девка!.. Золото! — воскликнул Антон и быстро подошел к князю.

Он хотел поцеловать его в плечо, но князь порывисто обнял и расцеловал его.

— Идем, идем! Говори, какие вести! — Он взял за руку Антона и потащил наверх, в светелку.

Антон нехотя шел за ним.

— Ну, говори! — сказал князь, опускаясь на лавку.

— Говорить-то нечего! — ответил Антон. — Этот самый пан был там. Я его жолнером назвался, спросил о нем, а мне и сказали, что он по приказу короля Зборовского искать поехал. Вот и все!

— А про нее? Ведь не с ней же он поехал?

— Про нее никто ничего не знает. Приехал этот пан Ходзевич один с воинами, пробыл день, наутро уехал. У них поход!

— Куда?

— На Москву пошли. Слышь, наши-то тоже рать двинули. Жолкевский у них пошел!

Князь опустил голову.

— Не может быть, чтобы она с ним ехала!

— Надо думать, оставил ее где-либо, — ответил Антон.

— Может, там, в Калуге, и сидит, голубушка! — Князь вздохнул и задумался, а затем спросил: — Верен ли ты мне, Антон?

Тот с укоризной взглянул на него.

— Верю, верю тебе! — поторопился успокоить его князь. — Так вот! Сначала мы с тобой по дороге на Смоленск поедем; всех повыспросим. Если не найдем следа княжны Ольги, поедем к Зборовскому, к самому дьяволу, найдем этого подлеца-поляка, и я из его души вырву признание! — Глаза князя гневно сверкнули. — Скажи деду! Отдохнем и поедем! Да дай ему денег! — приказал он.

Антон вышел. Через минуту в светелку вбежала испуганная Анюта.

— Едешь, князь?

— Еду, милая!

— Приедешь, как обещал?

Князь молча кивнул.

Анюта с криком бросилась ему на шею.

— Не забудь же, милый, а я, я… — И девушка зарыдала.

Князь смутился, но у него опять не хватило духа разбить ее сердце. Он тихо снял со своих плеч ее руки, угадил ее на лавку и вышел. Навстречу ему шел дед. Его богатырская фигура, смелое лицо с белой бородой по пояс внушали невольное почтение.

— Стыдно, князь, — заговорил он издали, — за уход да за ласку обидой платить.

— Что, дед, говоришь, в толк не возьму?

— Да разве можно казной платить? На что мне золото? Я за ласку делал да за доброе спасибо! — ответил старик с возмущением.

Князь подошел к нему и обнял его.

— Прости, старик, не хотел тебя обидеть! Ласка лаской, а деньги оставь у себя. Время теперь воровское, деньги в сапоге не мешают, а в нужде вызволят. Если меня обидеть не хочешь, возьми хоть для внучки.

Лицо старика прояснилось.

— Ну, ин быть по-твоему! — сказал он, улыбаясь. — А я думал, ты меня по гордости обидеть хочешь.

— Что ты, что ты, дед! — произнес Теряев и стал торопить Антона. — Ахти! — воскликнул он. — У нас одна лошадь!

— Не беда! — добродушно ответил Антон. — Садись на коня, а я рядком по-пешему. Небось не отстану!

— Худо так, надо по дороге коня достать!

Но пока пришлось ехать одному князю.

Был вечер, тихий, теплый, когда он выехал с мельницы. Антон ровным шагом шел подле него. Долго Анюта смотрела вслед удалявшемуся всаднику. Слезы жемчугом катились из ее глаз.

Глава XIV Беглянка

— Не могу так ехать! — сказала Ольга, еле удерживаясь в седле от быстрой скачки.

— Ах, девушка! — воскликнула Пашка, сдерживая своего коня. — Ведь за нами может быть и погоня.

— Мы спрячемся. Теперь мы вольные птицы. А ежели что, так ведь… — И она указала на саблю.

Они поехали шагом. Влажный лес окружал их.

— Вот тебе весело, — мрачно заговорила Пашка, — а меня все жуть берет. Тяжело мне на сердце.

— Да неужто по поляку тоскуешь? — с удивлением спросила Ольга.

Пашка презрительно тряхнула головой.

— Плюю на него я, а так… — И она хотела сейчас же рассказать Ольге о своей жестокой расправе с поляками, но вовремя сдержалась.

— А ведь мы, Паша, и дороги не знаем, — сказала Ольга.

— Дорогу! — ответила Паша. — Дорога знаю, что дальняя, а где она, про то от первого встречного узнаем!

— Дай-то Бог! А знаешь, Паша, я есть хочу!

— А за чем дело стало? — ответила Паша. — У меня еды прихвачено с собой, а тут вон ручеек бежит. Сядем!

Они подъехали, слезли с коней и расположились у ручья. Частый кустарник скрыл их от дороги. Пашка быстро и ловко развязала суму и вынула пирог, мед и сушеное мясо.

— Ну а пить, так рукой из ручейка!

Они начали утолять свой голод, потом легли рядом. Небо, нестерпимо жаркое, раскинулось над их головами, немая полуденная тишина окружала их.

Скоро Пашка и Ольга заснули крепким сном. Предыдущие ночи без сна измучили их, и они не чувствовали, не сознавали ничего окружающего…

Медленно ехал ротмистр Млоцкий со своими жолнерами по узким тропинкам леса. Рядом с ним был поручик Куровский. Надоело им обоим стоять под Смоленском, поссорились они с гордым Потоцким и выехали искать счастья на свой риск. Таких отдельных шаек много слонялось по обездоленной Руси. Рыская по всем направлениям, они занимались самым беззастенчивым грабежом, пользуясь, смотря по надобности, то именем короля, то именем «калужского вора». Млоцкий в крайнем случае думал пристать к отряду казака Заруцкого или Зборовского, а пока что попытать счастья на свой риск.

— Я, пан мой, — сказал он своему поручику, — бывал в переделках. Где и разжиться нам, как не тут. А под Смоленском мало пользы рыцарю.

— Мне, пан ротмистр, мало надо, — скромно говорил его поручик, живая копия Дон Кихота. — Только чтобы приехать на Литву и свое именье выкупить.

— Выкупишь, пан, и новое купишь еще! — уверенно подтвердил Млоцкий. — Одна хорошая церковь — и мы сразу станем богаты, как жиды.

— Давай Бог, — вздохнул поручик.

— А там мы на Литву — и конец войне! Пусть дурни сражаются. Ха-ха-ха!

— Верно, пан! — ответил поручик, и полуденная тишина огласилась грубым, раскатистым смехом…

— Ба, кони! — вдруг воскликнул Млоцкий. — И наша сбруя. Так ни русский, ни казак не седлают.

— Может, какие-либо рыцари, едущие к пану крулю, — заметил поручик, смотря на коней Паши и Ольги, которые, вероятно приняв смех офицеров за призывное ржание, вышли из чащи и теперь недовольно встряхивали гривами.

— А ежели так, то у них, может, найдется по фляжке доброй водки. Составим компанию! — сказал всегда охочий до еды Млоцкий. — Ну-ка, пан, сходи с коня. Поищем рыцарей! Эй, Антусь, держи коней! Стой! Привал будет! — крикнул он жолнерам и слез с коня.

Длинный поручик последовал его примеру, и они оба углубились в чащу искать рыцарей с вином.

Смело пробирались они в чаще кустов и вышли на лужайку, среди которой протекал ручеек.

— Эге! — потянув носом, сказал Млоцкий. — Доброе место для маевки!

— А вот и они сами! — И длинный поручик указал на две пары сапог со шпорами, торчавшими из травы.

— Эх, бесовы дети, поели и спать завалились, — ухмыляясь, заметил Млоцкий и тихо, крадучись, подошел к спящим и вдруг остановился в изумлении, увидев молодые безусые лица и нежные, как у женщин, руки. — Ге-ге-ге, — сказал он тихо поручику, — что за ладные хлопцы! Впору паненкам!

Длинный поручик нагнулся над спящими, и его глаза заискрились. Он быстро выпрямился.

— Они ж и есть паненки… Погляди, пан! — И он грубо схватил Ольгу.

Ольга быстро прижала к груди обе руки, проснулась и села на землю, испуганно смотря на поляков своими огромными глазами.

Громкий хохот оглушил ее и заставил побледнеть от ужаса. От этого хохота проснулась и Пашка. Вскочив на ноги, она схватилась было за саблю, но вовремя одумалась и сделала равнодушное лицо.

— А для чего паны не дали нам спокою? Или нет друга места для шуток? — спросила она.

Офицеры расхохотались еще громче.

— Вот это славно! — грохотал Млоцкий, но наконец перевел дух и успокоился. — Откуда, хлопцы? — спросил он, лукаво подмигивая им.

Пашка смело ответила:

— Мы — пахолики пана Яна Ходзевича и едем к нему в Смоленск.

— Какой такой пан Ходзевич? Знаешь? — спросил ротмистр поручика.

Тот покачал головой.

— Наш пан от Сапеги из Калуги недавно приехал, а мы тотчас за ним следом, — поспешила ответить Паша.

— Так, так. А ты что расскажешь? — обратился Млоцкий к Ольге.

Та растерялась.

— Мы… мы… она знает, — сказала она.

Русский говор поразил слух поляков.

— Так, добрые хлопцы, — насмешливо сказал ротмистр. — смекаю, что вам вдвоем не добраться до вашего пана, так мы вас к нему сами доставим! Верно, пан? — спросил он Куровского.

— Отлично! — ответил со смехом поручик.

— Бежим! — шепнула Пашка Ольге и быстро прыгнула в ручей, но Ольга была парализована ужасом.

— Гей, люди! — заорал ротмистр, а когда из кустов выбежали солдаты, произнес им: — Лови дивчину!

Пашка выбежала на другой берег, но длинноногий солдат в несколько прыжков нагнал ее и повалил наземь. Она стала биться и кусаться.

— Ах, черт тебя побери! — крикнул солдат, крутя ее руки.

На помощь ему подоспели товарищи. Они взяли Пашку и принесли ее ротмистру. Млоцкий весело смеялся.

— А что, хлопцы, баба?

— Баба, мосць пане, да такая подлая!..

— Для меня добрая будет, — усмехнулся ротмистр.

— А та моя, пан, — замирающим шепотом произнес поручик.

Ольга сидела, как безумная уставившись взором в одну точку. Переходы от неволи к свободе и снова к неволе были слишком быстры, чтобы не ошеломить ее.

— Ладно, ладно! — согласился ротмистр. — А теперь, хлопцы, постерегите их пока что, а мы отдохнем да закусим. Пан мой Антусь, тащи еду да вино!

Лес огласился смехом и шутками веселого ротмистра. В пяти-шести шагах от него сидели переодетые девушки, и он каждый раз, выпивая чарку вина, кивал им своей огромной стриженой головой.

— Ой, добрые паненки, и для чего вы в Смоленск ехали? Может, женихов искать? — спрашивал он и заливался хохотом. — А может, и правда у пана Ходзевича все такие пахолики. Ой, добрый пан! — И при этом предположении он хохотал еще громче.

А его поручик впился в прекрасное лицо Ольги и ничего не ел, хлопая чарку за чаркой и тяжко вздыхая. Наконец кожаная бутылка была осушена, и с ней силы оставили двух славных офицеров. Они вытянулись на траве и громко захрапели.

Жолнеры, окружавшие девушек, четыре раза сменялись. Они все успели напиться, спорили и играли в кости. Ольга медленно приходила в себя, и чем яснее становился ее ум, тем больший ужас охватывал ее. Пашка, напротив, сразу освоилась со своим положением. «Бежать» — эта мысль сразу пришла ей в голову, и она упорно думала над нею. Как бежать? Очевидно, так, как она пыталась, нет смысла, и она решила спокойно ждать удобного момента, а до него, боясь встречи с Ходзевичем, осторожно стала выспрашивать жолнеров. Знание польского языка помогло ей.

— Ой, какое счастье пану! — сказала она, улыбаясь молодому солдату, когда тот два раза подряд выбросил двенадцать.

Солдат засмеялся и ответил:

— Хвали больше, сглазишь!

— А такого красивого сглазить ни одна паненка не откажется! — льстиво продолжала Пашка.

— Ну, ну, молчи! — заметил проигравший.

— Не нравится, рожей не вышел, — засмеялся молодой. — Ну, отыгрывайся! — И он бросил кости. — Один и два!

— Пять и четыре!

Выигрыш примирил проигравшего. Они отложили кости и стали шутить с Пашкой. Та за словом в карман не лазила и скоро узнала, кто они, куда и зачем едут.

— А нас-то куда? — спросила она.

— Вас-то? — ответил товарищ молодого. — Да куда? Пошалят с вами паны ночь-другую, да и пустят. Не в поход же брать!

Ольга услышала последнюю фразу и истерически разрыдалась; ее сил не хватило на большие испытания.

Пан Млоцкий проснулся от ее плача. Солнце уже опускалось к закату. Он сел на землю, протер глаза, с изумлением огляделся и наконец очнулся.

— Ба! Хлопец, и так плачет! — воскликнул он, вскакивая. — Пан Куровский, пан, твой пахолик плачет! Утешь его. Ха-ха-ха!

Длинный поручик вскочил как встрепанный, но Ольга вдруг сдержала свой плач, и ее глаза вмиг высохли от слез. Поручик подошел к ней и ласково нагнулся.

— Не плачь, рыбка, я тебе…

— Уйди! — взвизгнула Ольга и с силой толкнула его в грудь.

Поручик покачнулся и замолк.

— Ха-ха-ха! — разразился веселый ротмистр. — Подожди, пан! Ну, а теперь, хлопцы, на конь и в путь! У пахоликов-то, ха-ха, возьмите оружие, не то обрежутся. Вот так! Садите их тоже на коней. Мы их с собой повезем! — И, смеясь, ротмистр пошел через кусты на дорогу.

Скоро его отряд выстроился. Впереди поехали ротмистр и поручик с пленными девушками между ними; сзади растянулась цепь жолнеров. Место опустело, и только обуглившиеся сучья свидетельствовали о том, что здесь был разложен костер.

А спустя сутки этим местом бешено скакал Ходзевич, а еще через неделю проезжали тут же Маремьяниха с Силантием, и никому в голову не приходила мысль, что они ступали по следам Ольги и ее подруги.

Глава XV Без защиты

День за днем, с остановками на ночь, трусили по пустынным дорогам Силантий и Маремьяниха, держа дальний путь из Калуги к Смоленску.

«Светы мои, батюшки, — рассказывала много времени спустя старая Маремьяниха об этом путешествии. — Уж чего-чего мы не навидались за этот путь. Поехали это утречком, трух да трух! Мой Мякинный, будто заправдашний воин, на коне трясется, а меня-то всю в таратайке трясет. Страх! Только лес пред нами. Мы лесом. Дорожка по нем тянется, и вдруг, мои милые, на земле убитые лежат. Четыре человека, и на одном конь дохлый. Лежат это они с рассеченными головами, у одного глаза нет, а голова целая. И все-то ободранные лежат, в чем мать родила. Кровищи этой кругом! Запах такой идет, упаси Боже! Мякинный говорит, бой был. А лежали-то, милые мои, наши, русские. Помолилась я об их душеньках и говорю: „Гони, Мякинный!“ Поскакали мы беда как скоро. Ехали потом, ехали, к вечеру только из леса выбрались, чуть на дороге в болоте не увязли!.. Выехали, а навстречу — поляки. Стала я молиться Николаю Угоднику: „Пронеси!“ Больше за своего воина боялась: такой он у меня горячий, а тут и меч у него на боку! Одначе пронесло. Окружили нас поляки, порасспросили, посмеялись. Один говорит мне: „Эх, кабы мы лет сто назад с тобой встретились!“ Я плюнула, а они засмеялись и поскакали в сторону.

К ночи монастырек увидели. Маленький такой. Стоит церковка, службы раскинуты, и кругом стена, да только разломанная. „Остановимся, — говорю, — здеся, во святой обители то есть“. Подъехали, ан ворота-то с петель сброшены и на земле лежат. Образок-то, что в воротах, словно на небо смотрит. Жуть меня взяла. Мякинный кричал это, кричал, никто не откликается. Тут он пошел по кельям стучать. Да стучать вовсе не надо было. Как в дверь стукнет, она и растворится. Он меня позвал. „Надо полагать, — говорит, — что здесь побывали поляки или казаки“. Я сошла с таратайки, Силантий коня привязал, и пошли мы. Вошли в одну келью, а там как есть разгром — лампада разбита, и на одной цепочке качается обручик от нее; образа на полу валяются, а один надвое расколотый. Стала я поднимать образа. В уголку на столике сложила. Пошли по другим кельям, и везде, почитай, то же. Монастырь-то женский. Только обошли мы, почитай, все кельи, зашли в одну, а там на полу, крестом растянувшись, лежит монашенка. Волосы седые, растрепанные. Лампадка на нее чуть светит. Мы окликнули, и как она вскочит, да в угол от нас „Будьте вы прокляты!“ — кричит. Я к ней. „Мы, — говорю, — православные“. Силантий креститься зачал. Тут она успокоилась.

Силантий в сарайчик пошел, съедобного достал; зажгли мы сальничек и начали в той келье трапезовать. И поведала нам монахиня такое, что и еда в ум не пошла. В монастыре ихнем восемнадцать монахинь было, да пять послушниц, да старый священник. Служили это они раз утреню, и вдруг на них полячье нагрянуло. Монахини по кельям, которые успели, разбежались, а те и начали хозяйничать. Сперва грабить хотели, а монастырь-то бедный, они и обозлились. Священника убили, мать игуменью тоже, потом по кельям бросились. Сначала на послушниц (помоложе они-то), а там и на монахинь. Ворвутся в келью и волоком тащат оттуда монахиню и прямо в церковь. Там разложили образа вроде столов как бы, все свечи зажгли и бражничали. Одних монахинь тут же, на образа, потом с собой спать уложили, а старых во время пьянства плясать заставили. Ту, которая сидела с нами, тоже плясать заставили. Вот она и отмаливала свой грех смертный. Другие-то кто куда убег.

Ну, погоревали мы с нею, поплакали. Я ей про наше горе поведала, а наутро и снова в путь. Пред дорогой в церковь зашли. И, Господи, что за разорение!

А по дороге новая беда. Вышли из-за горки оборванные бабы с детьми и голосить стали. Опять те же поляки были, деревню сожгли, баб осиротили, и вот они с голода мрут. Мужики ушли полякам вредить. Роздали мы тогда весь запас и дальше поехали. Вдруг поляки на нас! „Кто вы? Куда? Зачем?“ Мы свое, а они: „Врете! Зачем, — говорят, — мужичью помогали? Заглядчики вы… Повесить!“ Обмерла я от страха. А они у Силантия меч отняли, с коня сняли и руки назад закрутили. Потащили нас куда-то на сторону. Трещат все по-своему, а я все молитвы читаю: „Пронеси, Господи!“ И пронес! Потащили они нас через речушку, перелесочком; вдруг как запалят со всех сторон, да люди из леса с саблями. Поляки драться поначалу, а потом закричали: „Шиши, шиши!“ — да в разные стороны кто куда.

Я спервоначалу, как услышала пальбу, упала и сомлела. Лежу, а сама одним глазом гляжу. Только вижу, Силантия развязывают, потом ко мне подошли. Тут я встала. Они нас пытать стали, как мы к полякам попали, да кто мы, да куда, да откуда. Им-то мы все рассказали. Свели они нас в избу к себе, покормили, коня и повозку дали, а потом наистарший и сказал двум: „Проводите их на дорогу к Смоленску!“ Ну, мы тут и приехали!»


А в Смоленске в это время в королевском лагере началась суматоха. Поход гетмана Жолкевского на Москву был объявлен, и полки гетмана и Струся стали быстро собираться. Ротмистр Добушинский назначил распродажу своего имущества и в один день продал все офицерам, остававшимся под Смоленском. Собранные деньги он зашил в пояс и надел его себе под жупан.

А товарищи его, паны Одынец и Кравец, поступили иначе. Они все свое добро собрали, увязали в переметные сумы, навьючили ими коней и послали в обоз со своими пахоликами.

Последнюю ночь они проводили в своей хате и по этому случаю созвали всех своих остававшихся в лагере приятелей и устроили пир. Захмелев, они спорили.

— Оставайтесь здесь киснуть! — говорили они. — Мы хоть кости расправим, москаля повидаем.

— Не бойсь, — отвечали офицеры короля и Потоцкого, — мы возьмем Смоленск, не малая слава. А там вам в помогу придем.

— В помогу! Мы вам Москву очистим.

— А уж очистим! — засмеялся Кравец, — там, говорят, что ни дом, то полная казна!

— И в Смоленске на нас хватит!

— Ну, давай Бог!

— Помоги и вам! Чокнемся.


И товарищи пили до зари. Когда же раздался звук горна, они все повскакали с мест, и ночной хмель вмиг слетел с них. Они быстро подвязали сабли, надели шапки и отправились. У крыльца с оседланными конями ждали их пахолики.

Полковник Струсь на вороном коне уже стоял во главе своей хоругви и смотрел, как съезжались остальные, принадлежавшие к его полку. Не велик был его полк — всего четыре хоругви, — но такого полка не было больше во всем королевском стане. Каждый воин был не раз испытан в битве, сам Струсь был безумен в отваге, и все в его полку стремились подражать ему.

Хоругвь пана Калиновского выстроилась и на рысях прошла мимо пана Струся. Следом за нею промчалась хоругвь старосты Брацлавского, а там казаки Балабанова, и все выстроились в ряды пред Струсем. Он, обнажив саблю, медленно объехал ряды, потом остановился и сказал:

— Ну, детки, опять в поход и опять москалей бить будем! Чур у меня: сперва победить, а потом мордовать. Так-то! А начало над вами — гетман коронный, пан Жолкевский, а после него я, ваш полковник! Ну, с Богом!

— Виват! — закричали жолнеры.

Струсь выстроил свою хоругвь впереди и повел полк к королевской ставке, пред которой было большое поле. На нем уже стоял выровнявшийся полк гетмана, состоявший из семи хоругвей во главе с гетманской.

— Только и всего! — произнес Добушинский, окинув взглядом оба полка.

— А тебе чего еще? — ответил Одынец. — Тысячи полторы есть да пахоликов на три тысячи!

— Тсс! — пронеслось по рядам.

Из королевской ставки вышел король. Его окружили Потоцкие и Жолкевский, канцлер Сапега, ротмистры, и среди их блестящего вооружения в белых сутанах иезуиты с патером Мошинским во главе. Они вышли вперед и осенили крестом все войско. Король сел на коня, свита — тоже, и они объехали ряды.

— Панове! — важно сказал король. — Мы решили послать вас занять Москву к нашему приходу. Мы же возьмем Смоленск и придем к вам!

— Виват! — закричали поляки.

Король отъехал в сторону. Гетман Жолкевский подошел к нему, и король облобызал его. Гетман простился со всеми и стал во главе войска.

Ударили литавры, загремели горны, крики «Виват! Довидзенья!» огласили воздух; ряды всколыхнулись и, вея значками копий и хоругвей, двинулись в поход.

В эту же самую минуту в тылу подходившего войска появились Маремьяниха с Силантием. Оставив повозку, они подошли к самому королю, и их никто не заметил, потому что взоры всех были устремлены на уходящих.

— На смерть или на победу? — задумчиво сказал король.

— Пан гетман — отменный воин, — ответил Потоцкий.

— Но их так мало! А вы кто? — спросил король.

Маремьяниха стояла на коленях и, едва увидев обращенное к ней лицо короля, завыла в голос. Силантий с торжественной неподвижностью смотрел в лицо королю.

— Смилуйся, государь! — вопила Маремьяниха. — Изобидел нас твой холоп, разорил гнездо наше, боярина убил, боярышню полонил, нас сиротами бросил!

Король нахмурил брови.

— Что говорят эти люди? Кто они?

— Вероятно, русские, — ответил канцлер, — и с жалобой.

— Надо выслушать их. Найдите толмача!

Через минуту привели казака.

— Ну, говорите, что у вас? — спросил он.

Маремьяниха заголосила снова. Казак передал. Король улыбнулся, ему нравились такие подвиги храброго рыцарства. И все, видя улыбку короля, рассмеялись.

— Чего же они смеются? — с возмущением спросила Маремьяниха.

Казак сжал кулак и погрозил ей.

— А как звать того офицера? — спросил король.

— Пан Ходзевич!

Король стал припоминать.

— Это тот, который прибыл из Калуги от пана Сапеги, — напомнил Потоцкий, — вы послали его к Зборовскому.

— Так, так! — ответил король и, сказав казаку: — Объясни им! — повернулся и вошел в ставку.

Свита скрылась за ним. Офицеры разъехались. На широком поле остались Силантий с Маремьянихой да казак. Казак передал им слова короля.

— И все, и это — все? — вскочив, закричала Маремьяниха.

— Ну, а мне недосуг, — сказал казак и ушел.

— Песьи дети! — проворчал Силантий.

— Да быть того не может, постой! — Маремьяниха бросилась к королевской ставке и толкнула дверь.

— Прочь! — закричал вдруг появившийся воин. — Для чего здесь?

— Для чего, для чего! — передразнила его Маремьяниха. — Короля видеть хочу твоего.

— Нельзя! — И, повернув ее, как волчок, воин толкнул ее прямо в объятия Силантия.

— Разбойники! Оглашенные! — закричала Маремьяниха.

— Тише, старуха! — мрачно ответил Силантий. — Нешто не видишь, не найти нам тут правды. Ворон ворону глаз не выклюет!

— Пойдем на Москву, к нашему царю. Расскажем ему про обиды наши! — нашлась Маремьяниха.

— К царю так к царю, — мрачно согласился Силантий, и они пошли от королевской ставки.

А в этой самой Москве, куда так страстно стремились Маремьяниха и Силантий, надеясь там найти защиту своему делу, царило сильное волнение.

Было раннее утро, когда Захар Ляпунов, Телепнев и Андреев, исполняя приказ Прокопия Ляпунова, подъезжали к Москве.

— Что это? — с удивлением спросил Телепнев.

— Войско! Не видишь разве? Ишь сколько! — ответил Ляпунов.

Действительно, несчетное количество людей рядами выходило из московских ворот и, как саранча, закрывало собою дорогу.

— Не проехать нам! — сказал Андреев. — Остановимся!

Они огляделись. В стороне был постоялый двор.

— Вот и заедем! — указал Ляпунов.

Путники повернули коней, въехали во двор и, привязав коней к колоде, вошли в избу. Тут было пусто, только какой-то старец лежал на лавке, в углу избы сидел лохматый, в отрепьях, с гремящими веригами юродивый на корточках да у широкой печи стоял хозяин с работником.

— Чем жаловать? — спросил он новоприбывших.

— А пожалуй нам жбан чего-либо холодного — браги или меда, — сказал Ляпунов, садясь к столу.

— Не пить, не есть! Горе, горе всем! Крови сколько!.. Морем разлилась! — прокричал юродивый, и всем стало жутко.

— Это он про войско! — объяснил хозяин.

— Куда оно? — спросил Ляпунов.

— Кто ж вы такие и откуда, что до вас царская грамота не дошла? — удивленно спросил хозяин.

— Рязанские мы, — хмуро ответил Ляпунов, — и грамот Василия-душегуба не читаем!

— Тсс! — в испуге замахал на него руками хозяин. — Что говоришь? Али жизнь не дорога тебе?

— Так что же в грамоте? — перебил его Ляпунов.

— Дружину царь сзывал и помощь требовал, чтобы под Смоленск идти! Вишь, сколько собралось! Это — самые последние. Их сам Дмитрий Иванович Шуйский ведет и Делагардей с ним.

— Делагарди? Помирились, значит?

— За деньги помирятся.

— А деньги откуда?

— Со всей земли собрали! В Троицкую лавру послали, а там и отказали: самим, дескать, нужно. Так царь Василий стрельцов послал, все силой забрали. С икон убранство взяли, сосуды тоже.

— Окаянство! Гибель святотатцу! — вскрикнул юродивый.

— Говоришь, это — последние? — спросил Ляпунов. — А впереди кто?

— А там шесть тысяч детей боярских с князем Елецким да с Валуевым, а допрежь того Хованский ушел и немец Горн с полчищем.Слышь, они там здорово поляков оттрепали!

— Ну! Ну! Ну! — послышались с дороги крики.

Все вышли из избы. Земля дрожала от топота ног пеших воинов и коней, а теперь везли пушки. На огромных толстых деревянных колесах, по восьми под каждой пушкой, тащили их двенадцать лошадей по паре в цуге. Десятки воинов подпирали колеса и кричали на лошадей. Пушки заняли весь путь. Войско смешалось, нестройной кучей шли стрельцы, вооруженные ружьями с длинными козлами и алебардами, верхом на конях ехали боярские дети. Пестрые кафтаны, блестящие латы, кожаные куртки — все смешалось.

Ляпунов посмотрел налево: далеко-далеко черными линиями виднелись ушедшие вперед. Он посмотрел направо: войско теснилось в воротах и, казалось, наполняло собой всю Москву.

— Ну и людей! — завистливо сказал он.

— Говорят, всех шестьдесят тем[185] будет, — пояснил хозяин.

— Идем! Долго ждать! — сказал Андреев, и все вошли в избу и стали пить.

Хозяин стал передавать московские новости. Правда, все говорили, что царь Василий и его брат Дмитрий Шуйские извели своего племянника Скопина-Шуйского, но говорили об этом шепотом. Первый Ляпунов громко выкрикнул страшное обвинение против царя Василия.

— Ну, проехали! — сказал наконец Телепнев, заглянув за дверь.

Ляпунов поспешно встал.

— В путь! — сказал он.

Они вышли, сели на коней и поехали.

По узким улицам Москвы еще толпился народ, провожавший войско. Купцы в торговых рядах стали открывать свои лавки, запертые по этому же случаю; у Кремля кучей толпились торгаши. Всадники медленно пробирались среди этой толчеи. Они свернули в сторону у Кремля, проехали в Китай-город, и там Ляпунов остановился у богатого дома князя Голицына. На его стук в калитку вышел сторож и открыл ворота. Когда они въезжали, сам князь Голицын вышел на крыльцо. Это был дородный мужчина лет сорока пяти, с черной окладистой бородой и орлиным взглядом. Одет он был в богатый охабень[186]. Высокий воротник подпирал его затылок.

— А, Захар Петрович, гости почтенные! — приветствовал он с крыльца приехавших, которые через весь двор без шапок приближались к нему. — Милости просим! — Он радушно поцеловался с Захаром и ответил на поклон его товарищей. — Ну, чай, проголодались с дороги-то? — сказал он, ведя гостей в горницу, и наскоро велел собрать на стол.

Гости стали утолять свой аппетит.

Голицын все сидел молча; но когда убрали со стола и поставили меды, он первый заговорил с тонкой иронией:

— Видали, чай, какое Васенька войско снарядил поляков гнать?

— Видели, князь, и диву дались, — ответил Захар. — Великим почетом он пользуется.

— То-то вот и есть! — с укором сказал Голицын. — Поторопился ты с братцем-то! Послали вы со своей грамоткой-то своего племяша в Зарайск, а воевода его взашей вытолкал да грамотку сюда прислал. Вся Москва про вас знает, и царь объявил вас крамольниками. То-то!

Захар вспыхнул.

— Он крамольник, а не мы! Из-за него все беды. Ну, постой же! — прибавил он с угрозой.

— Тсс! — сказал осторожный Голицын, вставая. — Пойдем лучше в мою горенку, а молодцов здесь оставим!

Он встал и увел Ляпунова.

Глава XVI Рыцари

Пан Ходзевич имел точные инструкции от канцлера Сапеги и гетмана Жолкевского и хорошо знал, где искать Зборовского с его войском. Ему хотелось скорее сбыть взятое на себя поручение, а потом все время посвятить розыску убежавших Ольги и Пашки. При одной мысли о них вся кровь у него кипела. И любовь, и ревность, и жажда отомстить Пашке за ее дерзость — все эти чувства разом охватывали его душу и терзали его невероятными муками. Он потерял сон и лучшим развлечением для себя находил беседу с уцелевшим от Пашкиной мести пахоликом.

— Расскажи, Казик, все снова! — говорил он.

И Казимир снова начинал свой рассказ. Воспоминания воскресали в его голове со всеми подробностями, и его голос дрожал от страха, мурашки пробегали по спине.

Ходзевич горел, слушая его рассказ, и распалял свой гнев, выпивая чарку за чаркой, а потом вскакивал и шипящим от бешенства голосом говорил:

— Не бойся, хлопец, пусть только эта ведьма Пашка нам попадется живьем! Мы ей покажем! Мы… — И с горящими глазами, почти обезумев, он сочинял пытки и муки для Пашки. — Мы возьмем ее волоса, накрутим на палку, потом станем вертеть палку. Волоса накрутятся. Туже, туже станут тянуть кожу и — кррр! — кожа лопнет и поползет с головы от самых бровей! В пятки ей проденем веревки и будем таскать ее по двору. А потом… снизу набьем ее порохом — и фа! Вот-то будет потеха!

На другой день Ходзевич снова спешно двинулся в путь к Зборовскому, по дороге везде наводя справки о беглянках; но нигде ничего не знали о них.

Зборовский, а с ним и полк Казановского стояли недалеко от Царева Займища. Гонсевский, запертый русскими в Белой, слал им гонцов, моля о помощи, но благородные рыцари смирно стояли, отвечая:

— Для чего пойдем кровь свою лить, если с того нам никакой прибыли?

После ссоры с Рожинским и разгрома тушинского стана они ушли грабить все еще не ограбленное, растлевать женщин и глумиться над старостью. Теперь, словно пресыщенные волки, они разбили свой стан в стороне от Можайска, ближе к Цареву Займищу, и, поделив добычу, бражничали, отдыхая от своих набегов.

Ходзевич приехал ввечеру и сразу попал на их пирование. В огромной избе за длинным столом сидели полупьяные поручики и ротмистры с полковниками Зборовским и Казановским во главе. Пучками вставленные в поставцы церковные свечи трепетно горели, и при их свете всюду виднелись расстегнутые жупаны, красные, потные лица и тупо блестящие взоры пьяных застольников. Вокруг стола, обнося пирующих вином, ходили обнаженные женщины и подростки-пахолики, тоже голые.

Ходзевич вошел в горницу и в недоумении остановился у дверей, но несколько офицеров заметили его.

— Здравствуй, пан! — крикнул один.

— Добрый вечер! Прошу! — крикнул другой.

— Просим! — закричали остальные и подняли кубки.

— Кто такой? — спросил Зборовский, перегибаясь вперед и пяля на Ходзевича свои пьяные глаза.

— Какой-то офицер! — ответил Казановский.

— С грамотой от его величества круля Жигимонта, — начал Ходзевич, но его перебил Зборовский, закричав:

— Не знаем мы здесь крулей! Мы — вольная шляхта, рыцарство!

— От Льва Сапеги и пана Жолкевского… — начал снова Ходзевич, но Казановский перебил его:

— А ну их в пекло! Если ты — добрый поляк, рыцарь и шляхтич, садись с нами и пей! Эй, дивчины, — закричал он, — тащите его ко мне!

Две обнаженные женщины подбежали к Ходзевичу и, взяв его за руки, потащили к Казановскому.

— Вот так-то лучше будет! — захохотал тот, когда, усадив Ходзевича, женщины подали ему кубок вина и, легши на его плечи грудями, просили выпить.

Ходзевич выпил и крякнул от удовольствия. Пахолик быстро снял с него саблю, проворные женские руки расстегнули кунтуш и жупан.

— Добрая дивчина! — весело воскликнул Казановский и, схватив одну в охапку, посадил ее к себе на колени.

— А я к тебе, пан мой! — сказала другая и села подле Ходзевича.

Зборовский смотрел молча, ухмыляясь, и вдруг с насмешкой сказал:

— Вот так-то мы живем и веселимся, а паи приехал нас на войну звать. Так, что ли?

Ходзевич, кивнув головой, ответил:

— Гетман Жолкевский вышел походом на москалей и зовет пана полковника воевать вместе.

Зборовский махнул рукой:

— Э, все едино! Гонсевский говорит: «Выручи!», Жолкевский: «Со мной иди!» — а для чего мы пойдем? Али нам жизнь не дорога, да еще такая! — Он протянул назад руку, и вмиг в ней уже трепетал стан женщины — Рыбка моя, — сказал он, — хочешь, чтобы мы на войну шли?

— Нет, нет! — закричали женщины.

— Не позволим! — с хохотом крикнули офицеры.

— И к чему? — заговорил Казановский. — Всего у нас довольно: и вино есть, и деньги, и женщины! На что лучше?

— То-то и есть, пан мой, — заключил Зборовский, — а вам все бы воевать. Нет, отдохнем! Эй, хлопцы, спевать! Ну!

Голые юноши схватились за руки вперемежку с женщинами и, образовав цепь вокруг пирующих, быстро пошли под пение хоровой песни.

Ходзевич пил; от вина и голых тел, дразнящих взгляд, у него закружилась голова. Пели все, и он стал петь, хлопая в такт по мелькавшим мимо голым бедрам. Потом Зборовский что-то закричал. Хоровод разорвался, женщины разбежались, и пахолики бросились ловить их. Все смешалось в груду барахтающихся на полу голых тел. Слышались крики, возгласы и грубый, животный смех. Ходзевич сжимал в объятиях какое-то тело и хохотал пьяным смехом. Утро уже окрашивало все в нежный розовый свет…

Было позднее утро, когда Ходзевич проснулся и с недоумением огляделся вокруг. Он лежал на сене, покрытом ковром, в какой-то тесной горнице, на полу; под головой у него была дорогая турецкая расшитая подушка. Он не понимал, где находится, и смотрел во все стороны. По стенам горницы висело богатое оружие, в углу лежали сложенные горой седла. Он перевел взор и вдруг увидел в углу за своей головой двух офицеров. В дорогих кунтушах, в высоких мягких сапогах со шпорами, они лежали, обняв друг друга, и спали так крепко, что почти не слышно было их дыхания. Увидев их, Ходзевич сразу вспомнил вчерашний вечер и быстро вскочил на ноги. Оказалось, что он спал не раздевшись.

Прежде всего он схватился за пояс и развязал его. Ну, слава Богу, все письма были целы! Он снова завязал пояс и вышел из горницы на двор. Здесь, собравшись в кружок, сидели пахолики и ели что-то из общей миски. Ходзевич сразу увидел своего Казимира и позвал его. Казик быстро подбежал к нему.

— Веди к колодцу! — приказал Ходзевич.

Казик подвел его и опустил ведро за водой.

— Лей на голову! — приказал Ходзевич.

Казик стал поливать своего господина и все время говорил:

— Вот хорошее-то место, пан мой, лучше не надо даже! Вина и меда в год не выпьешь, и девки, и кости, и денег у всех. У нас, в Калуге, мосць пан Сапега не имел столько!

— Все довольны? — спросил Ходзевич, вытираясь.

— А то как же иначе? И мы довольны, что сюда попали. Наши все, как стали пить вареное пиво, упились и лежат вповалку. Их даже бить хотели.

— За что? Задрали? — удивился Ходзевич.

— А за то, что пан к их полковнику приехал на войну их звать! — ответил пахолик.

— А они откуда знают?

Пахолик пожал плечами.

— Ну, а насчет наших не спрашивал? — вдруг спросил Ходзевич.

— Чего их спрашивать-то? Они дальше своего обоза никуда. Вот, говорят, разъезд послан, так, может, люди из него что скажут.

— Куда разъезд?

— А к Можайску, говорили.

Ходзевич оставил пахолика и пошел в горницу поправиться. Офицеры уже проснулись. Увидав Ходзевича, они радушно поздоровались с ним.

— Челом вам, панове! — ответил Ходзевич. — Спасибо за гостеприимство.

— Что говорить об этом! — воскликнули офицеры. — Позвольте представиться: поручик Хвалынский, а это — мой товарищ Чупрынский, тоже поручик. Вместе в Тушине были, под Москвой бились.

— А я — поручик Ходзевич, сапежинец.

— Как же вы из Смоленска?

— Случаем.

— Ну и отлично! Теперь бы нам горло промочить, опохмелиться!

Один из них выскочил и тотчас вернулся, говоря:

— Сейчас от корчмаря принесут горячее пиво. Сядем!

— Я хотел бы подать письмо полковнику, — сказал Ходзевич.

— Э, успеете еще! Он, наверное, уже обошел обоз, вернулся, напился и теперь снова спит! — И офицеры засмеялись.

Ходзевич удивился.

— Не понимаю я вашей беспечности. Ведь вы как-никак в неприятельской земле.

— Вот тоже! — ответили офицеры. — Разве москаль — неприятель? Это — стадо баранов, а мы отрядом в тридцать человек гоним их тысячи! А вот и пиво.

Пахолик внес мису с дымящимся крепким пивом. Хвалынский достал чарки, и они начали пить. Но не успел Ходзевич выпить и одной чарки, как в горницу вошел жолнер и сказал:

— Пана поручика пан полковник к себе просит!

Ходзевич быстро встал, подвязал саблю и пошел за жолнером. Вскоре он очутился в горнице полковника и не узнал Зборовского. Вместо вчерашнего пьяного и разнузданного полковника сидел воин, по лицу которого было видно, что он закален в битвах.

— А! — встретил он Ходзевича. — Пану-добродею челом. Успели выспаться? Добре! Садитесь и давайте ваши письма, а сами опохмелитесь!

Он мигнул жолнеру, тот вышел, и тотчас пахолик принес кувшин меда и два бокала. Когда пахолик ушел и они остались одни, Ходзевич вынул из-за пояса письма и подал их полковнику.

— Ну вот! Меду, пан мой, а я почитаю.

Зборовский налил два бокала, разом осушил свой, вытер усы и начал чтение.

Ходзевич медленно прихлебывал из своего бокала и думал о беглянках. В молчании тянулось время; наконец полковник сложил письма и сказал:

— Так, пан мой! Уговаривают пристать к гетману. А далеко он?

— Надо думать, что нет! — ответил Ходзевич. — Я выехал накануне. Ну, они пойдут не так скоро, а все дня через два будут под Займищем.

— Вишь ты! — произнес Зборовский. — Вот что! Видишь, пан, я — полковник и булаву имею, а без своих офицеров и слова сказать не могу. И Казановский тоже. Надо коло созвать. Кстати, и ротмистр Билевич вернулся: я его на разведку посылал.

Ходзевич вспыхнул. Мысль, что от этого ротмистра он может узнать о беглянках, обожгла его.

В Это время вошел Казановский. Ходзевич встал.

— Челом вам! — сказал вошедший, подал ему руку и сел.

— Меду пану полковнику! — предложил Зборовский и, захлопав в ладоши, крикнул пахолику: — Еще бокал! Да вели жолнерам идти созывать офицеров на коло!

Пахолик принес бокал. Зборовский налил его розовым медом.

— Для чего коло? — спросил Казановский, отпивая мед.

— Да ведь мы с тобой вдвоем не можем решить, идти к гетману либо нет!

— А король заплатит?

— Кто же ему будет служить даром? Мы — вольная шляхта, не с ним пришли!

— То-то! А есть деньги у короля? — обратился Казановский к Ходзевичу.

— Не знаю. Я случайно попал к нему и нечаянно послан. Я — сапежинец!

— А, славный воевода! Как волк до овец, жаден до вражьей крови. Верно, разбогател?

— Мы денег не считаем. Каждый из нас сколотил кое-что! — улыбнулся Ходзевич.

— Ах! — вздохнул Казановский. — Везет ему!

В комнату вошел поручик Чупрынский.

— Пан полковник, — сказал он, — шляхта собралась и просит вас.

— Ах, собралась? Идем, панове!

Зборовский поднялся и взял шапку. Казановский и Ходзевич тоже встали и пошли в рядную избу. Она находилась шагах в десяти от избы Зборовского.

Вдоль ее стен тянулись лавки, теперь занятые офицерством. В углу стоял небольшой стол. Офицеры стояли, сидели и все о чем-то горячо говорили. При входе начальников они почти не взглянули на них и продолжали галдеть.

Полковники протискались к столу и сели.

Зборовский стукнул кулаком по столу и крикнул:

— Смирно! Открываю коло!

Все смолкли.

— Вот, панове, — заговорил Зборовский, — ротмистр Билевич вернулся и принес неважные вести. Пан ротмистр, прошу сказать собранию, что видел.

Из группы офицеров выдвинулся Билевич — маленького роста, с ястребиным носом и багровым шрамом от левого виска до губы.

— Я ехал на Можайск, — заговорил он писклявым голосом, — и там увидел несметное войско. Говорят, к Валуеву, что отошел к Цареву Займищу, подмога идет с князем Елецким из десяти тысяч.

Билевич перевел дух.

— Дальше! — сказал Казановский.

— А дальше, панове, говорят, что за ним к Можайску движется несметная рать с князем Дмитрием Шуйским во главе. А с ними Делагарди, и Горн, и Делавиль. А всего тысяч на шестьдесят, и все они на Смоленск пойдут будто.

— А мы на дороге, панове, — заговорил Зборовский, — и, значит, на нас в первую голову! Теперь мы получили письма от гетмана Жолкевского и короля. Они зовут нас соединиться с ними. Гетман скоро подле нас будет. Так вот и решайте: идти ли нам к гетману, здесь ли остаться москалей ждать, или в сторону отойти?

— Соединиться! — закричали одни.

— Были головы, а теперь в хвосты пойдем? Нет! — закричали другие.

— Остаться тут!

— Чтобы нас вырезали, как овец?

— А что будет, если соединимся?

— Опять в жолнеры пойдем!

— Мы — вольная шляхта!

— Тише, панове, по очереди! — надрывался Зборовский.

Пока происходил этот гвалт, Ходзевич подошел к Билевичу и спросил:

— Когда вы были в разведке, не встретились ли вам два пахолика, уж больно молодые да красивые.

— А куда они ехали?

— От Смоленска, а куда — не знаю!

— Нет, таких не видел, — ответил Билевич. — Двух стариков видел, мужика и бабу. Мужик с саблей, а баба такая зубастая! Слышь, у них господина убили и дочку увезли. Едут правду искать.

Ходзевич вздрогнул.

— Откуда они?

— Из-под Калуги. «Вор» будто бы им не угодил! — ответил Билевич и, подхватив общий гвалт, вдруг поднялся на цыпочки и запищал: — На Москву, панове!

Слова Билевича подхватил Зборовский:

— На Москву, панове, можно только через гетмана Жолкевского попасть. С ним мы возьмем Москву и заставим его нас первых впустить в нее. Только с этим и присоединимся.

— Согласны! — ответили утихнувшие офицеры.

— А еще стребуем с них сто тысяч злотых и на том сойдемся.

— Виват! — закричали обрадованные шляхтичи.

— Итак, решено! — крикнул Зборовский, заглушая шум. — Гетман приближается к нам. Поручик Ходзевич сказал мне об этом, и, я думаю, пусть он со своими жолнерами едет к гетману, а с ним, как парламентеры, ротмистр Бабинич и поручики Чупрынский с Хвалынским! Сегодня к ночи мы приготовим им грамоты. Коло закрыто! — объявил он и пошел к выходу, а следом за ним двинулись офицеры.

Бабинич, Хвалынский с Чупрынским окружили Ходзевича.

— Вот странная судьба! — сказали они. — Едва сошлись, как уже вместе служить стали.

— Чтобы нам всегда на одном поле быть, — ответил Ходзевич.

Они все направились к корчме, где торговал жид и круглые сутки шатались беспутные женщины. Некоторые из них умели петь и плясать, и все умели пить не хуже заправского жолнера.

Новые друзья подходили уже к корчме, как вдруг Хвалынский с удивлением воскликнул:

— Панове, да ведь это — Млоцкий и Куровский!.. Откуда, черти? — обратился он к двум всадникам, осадившим подле них своих вспененных коней.

— Наконец-то промеж людей, — заговорил Млоцкий, — едва шкуру спасли свою. Такую всклочку получили! Бесы, зверье, а не люди.

— Кто напал? Где? Москали? — быстро спрашивали их приятели.

— Стойте, панове, так невозможно! — ответил Млоцкий. — Мы голодны как собаки, три дня с коней не сходили, и в глотке у нас, как у черта в пекле.

— Идем в корчму! — сказал Бабинич. — Эй! — позвал он проходившего жолнера. — Прими у панов коней, проводи их, а там поставь ко мне на двор и задай им корма!

Млоцкий и Куровский быстро слезли с коней, а затем все вошли в корчму и сели на дворе под навес.

Корчмарь-еврей поспешно поставил пред ними мису горячего пива, тушеной говядины и пляцек, потом принес два кувшина меда и кубки.

Млоцкий и его поручик так жадно набросились на еду, что приятели сразу поверили, как им туго приходилось, и вместо расспросов только молча рассматривали их. Их жупаны были изодраны, руки и лица исцарапаны глубокими ссадинами, и на рукавах виднелись большие кровавые пятна. Наконец они поели. Млоцкий жадно выпил горячего пива и только тогда заговорил:

— А побили нас шиши, вот кто!

Офицеры вздрогнули и откинулись к спинкам лавок.

— Да что вы? Где?

— А шут их знает! Между вами и Смоленском. Сутки езды от Смоленска быстро ехать. Монастырек заброшенный, там нас и накрыли.

— Много вас было? — спросил Бабинич.

— Я, он, жолнеров тридцать два да две девки. Из-за них и беда!

Ходзевича словно обожгло.

— Две девки? — быстро спросил он. — Откуда они у вас взялись?

Млоцкий сердито покраснел и, пыхтя как морж, обратился к Ходзевичу:

— А что пану до того?

Хвалынский поспешил успокоить его:

— Это — наш друг, пан Ходзевич с Литвы, сапежинец. А это, — сказал он Ходзевичу, — ротмистр Млоцкий из хоругви пана Замойского. Под Троицком вместе были, в Тушине тоже.

Лицо Млоцкого разгладилось. Он широко улыбнулся:

— Челом вам!

— И вам, — сказал Ходзевич и нетерпеливо повторил: — Откуда же девки?

— О, это — целая история! — засмеялся Млоцкий. — Слушайте, панове! Скучно нам с поручиком стало под Смоленском. Сиди да жди, только деньги трать на венгерское да на мед. И решили мы на свой страх поехать побаловаться, ну и поехали. И всего в двенадцати часах от Смоленска видим — спят два жолнера у ручья в роще. Подошли, а это — девки, да такие гладкие! — Млоцкий причмокнул и поцеловал пальцы.

Ходзевич вскочил с лавки.

— Жжет меня! — вскрикнул он и разорвал ворот жупана. — Дальше, пан!

— Мы их и забрали. Путали они… Ба-ба-ба! — вдруг спохватился Млоцкий. — Да ведь они вашими пахоликами себя звали. Пан Ходзевич — ваша фамилия? Так! Так ведь, Куровский?

Поручик кивнул головой.

— Где они? — снова прохрипел Ходзевич, причем покраснел, как кумач, и синие жилы вздулись у него на лбу и висках.

Млоцкий сконфузился. Сначала он хотел похвастаться и наврать с три короба о том, как он и Куровский провели с этими девками ночь, но теперь, при виде возбуждения Ходзевича, подумал, что такое хвастовство может быть опасно, и потому заговорил иначе:

— Как сказали они, что пахолики, мы подумали, что неладно дело, и решили возить их с собой, пока не встретим вас, пан Ходзевич. По дороге остановились в монастыришке, выпили, заснули, а тут шиши эти — чтобы их волки съели, земля сгноила! — нас и накрыли. Жолнеров вырезали, кто не спасся, а нас только кони спасли. Хорошо, что шиши все были пешие, — окончил Млоцкий и осушил кубок.

— Черти, а не люди! — задумчиво сказал Бабинич. — И всегда словно из-под земли выскочат.

— Ну, а те девки? — спросил Ходзевич.

— У шишей остались! — ответил Млоцкий.

Ходзевич быстро вскочил.

— Куда вы? — воскликнули все.

— Туда, за ними!

— Полно! — оставил его Хвалынский. — Вы лучше сядьте. Их, вероятно, и след простыл. Погодите, соединимся с гетманом, и тогда мы вам поможем, а пока что расскажите лучше, что это за пахолики?

Ходзевичу хотелось поскорее поделиться с кем-нибудь своим гневом, и он торопливо, но подробно начал свой рассказ, поминутно подкрепляя себя глотками меда.

— И люблю же я ее, панове! — воскликнул он, окончив рассказ. — А ту ведьму сжечь живьем готов! — И от прилива гнева и любви он заплакал. — В Ченстохове золотую свечу подам, коли их сыщу!

— Вот оно что! — присвистнул Млоцкий и, взглянув на Куровского, выразительно ткнул его в бок: — Видишь, на какую ведьму напали.

— Черт, а не девка! Шутка ли! — удивились и молодые поручики.

А Ходзевич и плакал, и клялся, и ругался.

Глава XVII Страшное поражение

На следующее утро Ходзевич вместе с отпущенными с ним в качестве парламентеров офицерами от полков Зборовского и Казановского и отрядов жолнеров двинулся в обратный путь к Жолкевскому. Около полудня сделали привал на опушке леса. Ходзевич был мрачен и почти не ел и не пил; зато новые товарищи его быстро осушали свои фляжки.

— И есть о чем горевать, право! — утешал его Бабинич. — Я полюбил вас с первого раза, и слово рыцаря, что едва мы освободимся от воинских дел, как все уголки на Руси обшарим, ища вашу голубку. Выпейте лучше!

— На «ты»! — сказал Хвалынский.

— Еще лучше!

Ходзевичу нельзя было отказаться. Он выпил и со всеми крепко поцеловался. Ему стало легче от того, что он нашел сочувствующих его горю друзей.

В это время к ним подскакал жолнер, посланный на разведку, и доложил:

— Ваша милость, по дороге пыль. Идет войско.

Офицеры тотчас вскочили на ноги.

— На конь, на конь! — закричали они.

Жолнеры встрепенулись. Вмиг все было убрано с травы, солдаты вскочили на коней и выстроились в ряды по восьми. Офицеры тоже вскочили на коней, и все тронулись ровной рысью.

Вскоре действительно пред ними показалось облако пыли. Иногда солнце прорывалось через него, и они видели сверкавшие шлемы и латы.

Бабинич, как старший офицер, скомандовал, и они помчались в галоп. Их скоро заметили. Войско остановилось, и навстречу полякам помчался отряд с офицером во главе.

— Кто такие? — спросил он. — Ба, Ходзевич!

— Кравец! — откликнулся Ходзевич и тотчас познакомил офицеров.

— Все будут рады, когда узнают, что ваши храбрые полки присоединяются к нам, — сказал им Кравец. — Говорят, москалей несметная сила.

— Что в них, если они биться не умеют?

— Да, правда, — согласился Кравец, — они стойки за окопами, но в чистом поле они что бараны.

— И полковников у них нет, — добавил Чупрынский.

С этими словами они подъехали к передовым отрядам.

Едва солдаты узнали, кто и зачем к ним приехал, как крики «виват» огласили воздух. Эти крики скоро достигли слуха Жолкевского, а затем он увидел скакавших к нему Ходзевича и Кравца.

— Парламентеры от полков Зборовского и Казановского, — доложил Ходзевич.

Лицо Жолкевского просияло.

— А, милости просим, милости просим! Распорядитесь сделать привал. Разбить нам палатку! — приказал он и распорядился, чтобы офицеров до времени задержали в полку Струся.

В войске произошло волнение; конные быстро спешивались, везде слышались слова команды. Скоро обширная поляна в стороне от дороги забелела шатрами, посреди которых раскинулся гетманский шатер с пышным бунчуком у входа. Скоро палатка гетмана наполнилась старшими офицерами. Он сел посреди нее в кресло, взял в руки маленький гетманский бунчук. Его окружили полковники, вынув из-за поясов свои булавы.

Парламентеры вошли и невольно смутились, видя пышность и величие гетмана при приеме. Они поклонились и подали ему письма. Гетман бегло прочел их. Его лицо просветлело.

— Скажите полковникам и товарищам, что я и король на все согласны. Пусть полковники скорее соединяются с нами москалей бить, а я нынче же пошлю к королю за казной. Хоть она и не богата у нас, но для таких храбрых рыцарей всегда открыта.

— Виват! — закричали обрадованные офицеры.

— Мы сделали привал и сейчас будем обедать. Вы разделите с нами трапезу, а вечером поезжайте к своим. Мы здесь их будем ждать и уже отсюда тронемся вперед.

С этими словами гетман встал и отдал свой бунчук пахолику. Полковники засунули свои булавы за пояс, и все веселой гурьбой пошли в другое отделение шатра, где уже приготовлен был стол.

После обеда парламентеры стали собираться в обратный путь, а Ходзевич пошел к палатке своих приятелей из полка Струся и, ломая пальцы, бормотал:

— Бей меня, кто в Бога верит, если я не добуду их хотя бы со дна моря!

Товарищи встретили его радостными возгласами, но Ходзевич тотчас омрачил их радость и, сгорая жаждой поделиться со всеми своим горем, поведал им все.

— А мы уже хотели поздравить тебя с жинкой, — уныло сказал Одынец.

— Сабля пока моя жинка! — злобно ответил Ходзевич.

В полдень другого дня отряд, посланный стеречь приближение полков Зборовского и Казановского, во весь опор примчался в лагерь, извещая о прибытии этих полков. Гетман Жолкевский поспешно снарядился. На белом коне, с бунчуком над головой, окруженный блестящими полковниками и в сопровождении летучих алых гусар, он был великолепен. Медленным шагом его отряд двинулся навстречу приближавшимся полкам.

Полки приближались с развевающимися знаменами и с музыкой. Полковники выехали гетману навстречу и как ни в чем не бывало по воинскому уставу доложили ему о состоянии своих полков, но гетман по очереди обнял обоих полковников и с чувством сказал им:

— Москва за вами!

— И сто тысяч злотых теперь! — добавил хитрый Зборовский.

— Ну, само собой!

Поляки стройно прошли мимо гетмана, крича ему «виват!»; он здоровался со всеми и хвалил.

В обозе их встретили музыкой и пальбой. Солдаты обнимались друг с другом. Гетман приказал выкатить для них бочки меда и пива, а все офицерство пригласил в свой шатер. Шумный пир шел до поздней ночи!

Наутро все торопливо начали собираться, и после полудня увеличившееся гетманское войско двинулось вперед…

Между тем князь Елецкий с семитысячным войском из Москвы пришел к Цареву Займищу в помощь князю Валуеву. Князь ожил. Его суровое лицо просветлело, и он, собрав в своей избе бояр и младших начальников, угощал прибывшего князя.

— Небось, небось, — говорил он, осушая кубок меда, — мы им покажем! Коли бы знал я, князюшка, что ты ко мне во времени придешь, ни в жизнь не снял бы осады с Белой! Заморил бы там польских ворон!

— Мы и то к тебе спешили, — ответил Елецкий, — дошли до нас вести, что король Жигмонт выслал на нас рать.

— Знаю, как же! — возразил Валуев. — С самим гетманом коронным Жолкевским. Мы здесь все знаем, князюшка! Ну да, даст Бог, мы утрем им носы.

— Подай Бог! — сказал Елецкий.

— Я тебе покажу завтра, что мы сделали.

Наутро Валуев показал Елецкому свои приготовления к встрече поляков. Едва он узнал, что гетман Жолкевский готовится идти на помощь Гонсевскому, как тотчас оставил Белую и пошел к Цареву Займищу.

Расчет Валуева был прост. В походе на Москву Жолкевский не мог миновать этого местечка, и здесь Валуев думал накрыть его. Селение Царево Займище лежало позади. Впереди него Валуев успел окопать большой острог.

Елецкий смотрел и удивлялся военному таланту Валуева. Высокие земляные валы были плотно убиты[187], впереди них шли окопы, большие рвы и малые ямы. Тяжелые пушки стояли на валах, готовые изрыгнуть смерть и сокрушение. Впереди острога вилась речка, загороженная плотиной. Валуев остановил воду, и на эту плотину возложил все свои надежды.

— Мы утрем им носы! — смеясь, сказал он.

— Что ты хочешь сделать? — спросил Елецкий, но Валуев не открывал своих замыслов.

Вечером он снова устроил пир. Во время пира его вызвали из горницы. Он вышел. На дворе стояли четыре мужичонка; поверх их сермяг висели ружья, за поясами торчали ножи. При виде Валуева они сняли колпаки и низко поклонились ему.

— Пошли Бог здоровья твоей милости!

— И вам тоже! Кто такие? Что нужно?

— Шиши, воевода, шиши мы: Елизарка, Федька, Чехвост да Карпушка, а послал нас Григорий Лапша! — И они снова поклонились.

Лицо Валуева стало серьезно.

— С чем?

— А идет, милость твоя, польская рать, сила великая, на тебя прямехонько. Поначалу на Белую шла, а теперь на тебя свернула… тысяч шесть, семь будет!

— Далеко?

— День пути, не более!

— Идите в рядную избу, там вас накормят! — сказал Валуев, уходя в горницу, а войдя туда, весело смеясь, сказал: — Завтра гости будут! Мы им покажем! А теперь меда!

Как ни в чем не бывало он продолжал пир.

На другое утро Валуев сделал распоряжения и объяснил свой план Елецкому и другим начальникам:

— Видите, полякам на нас одна дорога — через плотину! Я ее оставлю свободной, а по бокам да подле конца посажу засады. Как войдут они на плотину — мы — бац! — да с трех сторон и искрошим их. Так я проучил их под Иосифовым монастырем.

Он отрядил четыре тысячи лучших воинов и разместил их сам в засаде. Небольшими отрядами они расположились по ямам вдоль плотины, скрытые зарослями и травой.

Валуев с остальным войском ушел в острог.

К вечеру, в золотых лучах заката, на другом берегу речки показалось войско Жолкевского. Стройными рядами оно выходило из леса и растягивалось вдоль берега.

В ту же ночь Жолкевский собрал военный совет.

— Ну, господа, — сказал он, — неприятель пред нами. Это — первая битва, и нам надо решить, как действовать.

— Чего решать! — закричал пылкий Струсь. — Завтра утром я ударю на плотину, перейду ее и все за мной.

— У русских манера бить из-за угла, — заявил Зборовский, — я боюсь, как бы пан Струсь не попал в ловушку!

— И пан прав, — быстро сказал Морхоцкий, — под Иосифовым монастырем мы попали в засаду. Точно так же ударили на плотину, и что же? Едва мы вошли на плотину, как со всех сторон на нас напали и искрошили словно капусту к посту!

— И теперь возможно то же! — вставил Казановский.

— Тогда подождем день-два, пока не вникнем в дело: торопиться некуда, — сказал Жолкевский. — А теперь, паны-полковники, распорядитесь отдать приказ по полкам, чтобы никто даже близко не смел подходить к плотине. Покойной ночи! — И Жолкевский распустил совет.

В ночь наскоро были разбиты палатки, и кашевары разожгли костры, готовя солдатам ужин.

Ходзевич, Одынец, Добушинский и Кравец собрались вместе; к ним вскоре присоединились Хвалынский с Чупрынским, и они устроили пир.

— Странное дело, — сказал Кравец, — острог пред нами, а сейчас отдали приказ, чтобы солдаты не смели даже подходить к плотине!

— Боятся засады! — ответил Чупрынский. — Эти москали — мастера на засады.

— За окопом — черти, а в поле — зайцы, — заметил Хвалынский.

— У них нет регулярного войска.

Ходзевич не слушал ж речей, весь отдавшись мыслям об Ольге. Он видел, что теперь было немыслимо оставить войско, а за этой битвой, вероятно, будет новая, и Бог весть когда придется пуститься в поиски за беглянками.

Он ударил ладонью по столу и проговорил:

— Горю, горю!

Все вздрогнули, но потом засмеялись: все знали его горе.

— Загорись с саблей в руках! — сказал Кравец.

— Ах и чешутся у меня руки! — вздохнул Добушинский. — Пустили бы меня с моей ротой.

— Пожди, верно, придется нам до поры только языки чесать да горилку пить! — сказал Одынец.

Действительно, весь следующий день прошел в бездействии. Валуев и князь Елецкий каждый час всходили на валы острога и в недоумении переглядывались.

— Не понимаю, чего поляки медлят? — удивлялся Валуев. — Словно не на битву пришли, а погулять по бережку!

— Может, они ждут подкрепления? — предположил князь. — Вероятно, они знают нашу силу!

— Подождем до завтра!

Но и на следующий день поляки не проявляли ни малейшего желания начать военные действия. Они мирно готовили обед, делали разъезды, и с их берега слышались звуки музыки.

Жолкевский перехитрил русских. Сидевшие в засадах устали ждать. Почти двое суток они просидели без сна и пищи в ожидании врага, их терпение истощилось, и они стали толпами перебегать в острог.

Валуев обезумел от ярости.

— Негодяи, — кричал он на прибегавших, — что вы делаете? Я велю вас бить батогами!

— Смилуйся! — говорили ратники. — Мы сидели скрючившись два дня и ночь.

— Собаки! — ругался Валуев и гнал их обратно, но на место их прибегали новые партии.

Поляки с другого берега волновались и рвались в битву.

— Ишь, песьи дети! — ругались они. — Что, москали смеются над нами, что ли? Под самым носом бегают, как зайцы!

— Снять засаду! — в ярости распорядился Валуев.

Отряды вышли и построились на плотине. Хитрый план Валуева был разрушен.

Жолкевский собрал совет и наутро назначил битву.

Утро было пасмурно, моросил дождик. Пехотный полк Казановского выстроился у начала плотины и только ждал сигнала, чтобы броситься в битву. Русские толпились на другом конце и кричали:

— С нами Бог!

— В бой! — раздался военный польский клич, и поляки, как лавина, бросились на плотину.

Раздались выстрелы, крики, стоны.

Казановский потерял шапку; его чуб развевался, как бунчук, а сабля сверкала молнией. Русские валились снопами, но позади них шла несметная сила, и убыль для них была незаметна.

Жолкевский посылал на плотину полки за полками.

— Что он делает? — удивлялся Добушинский, стоя рядом с Одынцом во главе своих драгун. — Нам не пробиться здесь! Смотри, какая их силища!

— Небось гетман знает, что делает, — ответил Одынец и тут же вскрикнул: — Смотри, смотри!

Добушинский устремил взоры по указанию Одынца и увидел казаков Зборовского. Вытянувшись в линию, они ехали вдоль берега и скоро выстроились в два ряда лицом к неприятелю.

— А сюда! — указал Одынец.

Добушинский повернулся и увидел, что слева от его руки собственный полк Жолкевского делал то же самое. Впереди ехал Ходзевич.

— Эге! Да гетман отводит глаза только! — уже весело сказал Добушинский.

— Я же тебе говорил! — торжествовал Одынец.

Они посмотрели на плотину. Там кипел кровавый бой. Русские слали отряд за отрядом и в пылу боя не видели, как полки Зборовского и Жолкевского сошли в реку и по сухому дну справа и слева надвигались на плотину.

Жолкевский вдруг подал знак. Поляки на плотине прекратили бой и стали отступать. Русские с кликами ликования устремились за ними и заняли всю плотину. В тот же миг их радость сменилась ужасом. С криками «в бой», с диким визгом казаков поляки бросились на них справа и слева, а конница Струся ударила им во фронт.

— Бей! — кричал не помня себя Добушинский, проносясь как смерч сквозь рады неприятеля.

Русские растерялись и побежали. Следом за ними, покрывая путь трупами, помчались поляки. Русские устремились к острогу. Валуев поспешил открыть беглецам ворота, но, впустив часть, тотчас запер их, боясь поляков. Оставшиеся русские заметались по полю, поляки ловили их и беспощадно рубили. Вопли, стоны, выстрелы оглашали воздух до ночи.

Жолкевский велел перевезти обоз и обложил Валуева с князем Елецким в остроге, а наутро, оставив сторожить острог полковников Добовского и Клиновского, двинулся потихоньку к Клушину, где остановилось главное войско с Дмитрием Шуйским, Делагарди и Горном.

Здесь гетман разбил русских наголову, заставив бежать их с позором в Москву.

Что-то невероятное было в этой битве: восемь тысяч поляков разбили войско в пятьдесят тысяч русских и десять тысяч иноземцев! Но помимо талантливого гетмана против бесталанного Дмитрия Шуйского в этой победе было немало и иных причин. Войско не любило Дмитрия Шуйского, иноземцы, которым неисправно платили, почти не хотели биться, наконец, русское войско состояло почти все из новобранцев, тогда как у поляков каждый жолнер был испытан в битвах.

Как бы то ни было, русские потерпели полное поражение, и Жолкевский по очищенной дороге двинулся к Москве, заставив пленных присягнуть Владиславу. К его триумфальному шествию присоединился и Валуев с князем Елецким, которым жутко стало в осажденном остроге и которые не замедлили присягнуть со своим войском тому же Владиславу.

Глава XVIII Среди шишей

Что-то невообразимо смятенное и страшное представляла собой большая дорога на Можайск в тяжелые дни 5 и 6 июля 1611 года.

Маремьяниха, трясясь в телеге рядом с Силантием Мякинным, только стонала да охала, Силантий же ехал мрачнее тучи и часто в злобе бил ни в чем не повинную клячу, А вдоль дороги, нагоняя и обгоняя их, бежали и скакали сломя голову русские воины, разбитые при Клушине.

— Спасайтесь, кто в Бога верует. Лях за нами! — кричали они и бежали дальше.

— Господи, помилуй нас, грешных! — крестилась Маремьяниха. — Да что это все очумели словно?

— Не поймешь, что ли? — хмуро ответил Силантий. — Ведь наших разбили, и лях на Можайск идет!

— Ай, а мы туда же!

— А что он нам сделает? Мы не воевали. Эх, кабы не ты, баба! — прибавил Силантий и хлестнул лошадь.

— Чем это я да помешала тебе? — с укором спросила Маремьяниха.

— А тем, что без тебя я взял бы меч да пошел бы с ляхом воевать! Вот что!

— Тоже Аника-воин! — скептически заметила Маремьяниха. — А что было бы с боярышней?

— И ее скорей бы нашел. А то на! Пошли управы искать. Да у кого искать-то ее, ты скажи?

— А вот царя просить станем!

— Царя! Какой такой теперь есть царь на Руси? Эх, ты! — И Силантий снова стал бить свою клячу.

— Православные, дозвольте в телегу сесть. Смертушка! — раздался подле них слабый голос.

Маремьяниха обернулась и невольно перекрестилась. Пред ними стоял воин в разорванном кафтане, без шлема, с лицом, залитым кровью; его голова была обмотана тряпкой.

— Садись, родной, садись, болезный! — поспешила пригласить его Маремьяниха.

Силантий протянул руку и помог ему влезть в телегу; Раненый со стоном сел подле Маремьянихи.

— Что, здорово попало? — спросил Силантий.

— А саблей, родимый, по голове да по уху, — ответил воин.

— И всем так? — спросила Маремьяниха.

— Ой, всем! И силища их была, и ретивы они ух какие! И немцы на их сторону ушли. Тут и конец нам! Ох! — Раненый схватился за голову.

— Дорогу, дорогу! Прочь с дороги! — раздался крик позади них.

Силантий поспешно свернул лошадь в сторону и оглянулся. На взмыленных и испачканных тиной лошадях мчались два воина, видимо важные особы. Их лица были испуганы, бороды растрепаны, у одного вместо шлема была скуфья на голове. Едва их увидели на дороге, как поднялись крики:

— В воду вас! Убийца! Отравитель! Бог покарал тебя! Ишь, пузо в болоте намочил! Хвастун безмозглый! Хам польский!

Раненый приподнялся в телеге и, почти подле себя увидев двух всадников, закричал что было силы:

— Отравитель! Будь проклят всеми!

Лошади всадников рванулись.

— Кто это? — спросила Маремьяниха.

— Ох, ох! — простонал раненый. — Дмитрий Шуйский да Голицын князь.

Скоро показались стены Можайска. Силантий въехал в город, где все кипело, как в котле. Прибегавшие сеяли панику. Жители с часа на час ждали прихода поляков, торопливо собирали свои пожитки и спешили через другие ворота вон из города.

— Где же станем на ночь-то? — простонала Маремьяниха.

— А где? На лошади, — ответил Силантий, — вишь, люди табором стали.

— Не надо! Ворочай вправо. Я укажу, — сказал раненый, — наши тут есть!

Силантий послушно свернул вправо и поехал по указанию воина. Они остановились у низенького домика.

— Сойди да стукни в оконницу, — сказал раненый, — спросят, ответь: «Люди Божии».

Силантий слез и стал стучать в окно.

Скоро растворились ворота, и из них вышел степенный мужик с рыжей бородой.

— Веди во двор! — сказал он Силантию и подошел к телеге. — Ба, — воскликнул он изумленно, — брат Елизар, да еще посеченный? Как так? Али баба в полон взяла?

— Ишь время нашел шутки шутить! — с укором сказала Маремьяниха. — Ты ему лучше выбраться помоги!

— И то, старуха! — согласился рыжий мужик и взял под мышки Елизара.

Елизар вылез, за ним сошла Маремьяниха, и тут же подошел Силантий, справившийся с лошадью. Они вошли в просторную горницу; еестены были увешаны ружьями, в углу стояли кучами пики и сабли.

— Мать Пресвятая, — шепнула Маремьяниха Силантию. — Смотри, к разбойникам попали. Ох, пропали мы!

— Молчи! — ответил Силантий.

В углу комнаты под образами сидел огромный мужчина в подряснике. Рыжий мужик окликнул его и подозвал к раненому воину, уже лежавшему на лавке.

— Садитесь, садитесь, гости честные! — сказал тот же рыжий мужик, видя, что Силантий с Маремьянихой стоят у порога. — Сейчас хлеба-соли отведаем!

— Благодарим на ласке, — пробурчал Силантий и двинулся к столу, стоявшему в углу; Маремьяниха же осторожно пошла за ним.

А тем временем человек в рясе уже омыл голову раненому и сказал рыжему мужику:

— Пустое дело, даже огневицы не будет. Поди-ка намни хлеба с паутиной да травицу достань.

Мужик бросился исполнять его приказание; скоро голова Елизара, обложенная хлебом с паутиной, была плотно завязана, и он подошел к столу, где сидели Маремьяниха и Силантий. Подле них сел и человек в рясе. Рыжий мужик хлопотал, ходя от печи к столу, и, собирая еду, говорил все время:

— Вот Бог гостей послал, а я один. Сыновья-то под Царево Займище ушли, а хозяйка — на Москву, да там и сгинула.

— Как так? — удивилась Маремьяниха.

— А так, старушечка, ляхи перехватили. Ищу уже два года, следов нет. С Тушина дело считать надоть!

— Ох, с нами крестная сила, — вздохнула Маремьяниха, — вот как и нашу боярышню!

— Ну, просим милости! — убрав стол, поклонился гостям рыжий мужик и зажег светец.

Маремьяниха взглянула на лицо раненого воина и вдруг радостно вскрикнула:

— Шиш!

Елизар засмеялся.

— А я, мать, тебя давно признал — тебя и Силантия твоего. Ну, как вам Бог помог? — спросил он и объяснил слушателям, где он познакомился с Маремьянихой.

— Истинно благодетели! — подхватила она. — От поляков отбили! Дорогу указали! Только без толку, милые! — И Маремьяниха, уже успокоенная в своих опасениях, стала рассказывать про неудачу под Смоленском.

Рыжий усмехнулся.

— Нашли где правду искать! У ляха на ляха же!

— А где же искать ее, милые?

— Вот где! — Рыжий схватил со стола нож и грозно взмахнул им.

— А теперь куда же путь держите? — спросил человек в рясе.

— На Москву, к царю Василию.

— Что же, помогай Бог. Только поспешайте, чтобы раньше поляков прийти, — не то, пожалуй, и Василия не будет.

Силантий мрачно засопел, Маремьяниха расплакалась в голос.

— Тсс… что это?

В городе вдруг, несмотря на поздний час, послышался страшный шум.

— Враг пришел! — сказал Елизар.

В это время в окно стукнули и кто-то крикнул:

— Впустите человека Божья!

— Карп! — сказал Елизар. — Мы с ним вместе ходили.

Рыжий пошел отворить ворота. Вошел Карп.

Елизар радостно приветствовал его.

— А где Федька, где Чехвост? — спросил он.

— К Лапше пошли, — ответил Карп.

— А ты как попал?

— С изменщиками!

— Как это?

— А так! — И Карп вдруг с яростью швырнул об пол свой колпак. — Валуев да Елецкий, что в остроге в Царевом Займище сидели, к Жолкевскому пристали и королевичу Владиславу крест целовали!

Гробовая тишина наступила после этих слов — всем стало как-то жутко.

Карп помолчал и продолжал:

— Я-то вперед убег от них, да вот и попал к переднему отряду ляхов. Смотрю, пришли в Можайск, а им и ворота настежь. Хотели, слышь, Дмитрия Шуйского им на руки сдать, да он уж на Москву удрал. Придет Жолкевский и сейчас всех поведет крест королевичу целовать.

— А не будет со мной того! — вдруг крикнул рыжий. — Завтра же наутро к Лапше уйду. А вы, гости дорогие, тут хозяйничайте!

— Да и я с тобой! — сказал человек в рясе. — Я в Рязань, к Ляпунову уйду.

— И я с тобой, и я! — сказали Карп с Елизаром.

— А мы чуть свет на Москву, — заявила Маремьяниха. — Авось раньше ляха поспеем. Эх, где-то теперь моя Олюшка, свет-разлапушка? Сподобит ли нас Господь вызволить ее, голубушку!.. Неужто так и сгинет она у этого ляха-охальника!..

Не знала эта старая преданная нянька, что ее питомица, княжна Ольга, уже давно вырвалась из рук Ходзевича, а затем перенесла опять массу бед, попав в руки другого поляка — Млоцкого!

Плохо пришлось бы Ольге и Пашке, если бы Млоцкий и его приятель Куровский не подверглись нападению шишей. Правда, эти два поляка удрали, но в первый момент после их бегства из разрушенного монастыря положение Ольги и ее подруги было крайне опасно. Шиши уже готовились скрутить руки пленницам, одетым в мужские костюмы, но тут Пашка опомнилась и заговорила:

— Побойтесь, Бога, добрые молодцы! Кого вязать хотите? Только что нас от ляхов избавили, а теперь на нас, как на ворогов. А мы ведь — бабы!

Шиши в изумлении отступили.

— Вот вам крест, если не верите, — продолжала Пашка и перекрестилась.

— Да оно и по обличью видно, — сказал маленький мужичонка с рогатиной в руке.

— Дядя Митяй, а дядя Митяй, — позвал другой мужик, — что с ними делать?

На его зов подошел дядя Митяй, огромный мужик с седоватыми волосами.

— Что? А поберегите их, пока Лапша не подоспеет. Он и рассудит.

— Ин, быть так! Идите, молодушки! — позвал обеих женщин-пахоликов маленький мужичонко с рогатиной и провел в келью.

— Не робей, Ольга, — сказала Пашка, когда они остались одни, — мы у своих теперь. Знаю я этих людей. Ляхи их сначала для смеха шишами прозвали, а теперь сами бегут, как это слово услышат. Больно люты шиши до ляхов.

— Кто они? — спросила испуганная Ольга.

— А так — мужички обиженные. Собираются это шайками и мстят. Здесь каждому лях что-нибудь да сделал: у кого жену, у кого невесту испортил, у кого дом сжег, кого разорил.

Ольга упала на колени и, подняв руки, воскликнула:

— Благодарю Тебя, Боже мой, что Ты избавил нас от поругания и послал нам помощь!

В эту минуту в келью постучались, и после оклика Пашки вошел человек в синем кафтане, подтянутом ремнем с серебряным чеканом. За ремнем у него торчал кинжал, у пояса висела сабля, в руках он держал топор на длинной ручке.

— Бог с вами! — сказал он, входя и заслоняя своей огромной фигурой всю дверь.

— Милости просим! — ответила Пашка.

— Людишки мои здесь ляхов потрепали да вот про вас что-то чудное говорят, так я и зашел. Кто такие будете?

— А сам ты кто? — бойко спросила Пашка.

— Сам-то? — Человек усмехнулся. — Михайлом Лапшой прозываюсь.

— А мы — русские девушки, от позора бежим. Я — Пашка с Лебедяни, где у нас село разорили, а она — Ольга, боярская дочь, Огренева-Сабурова князя. Вот кто мы.

Лапша быстро снял свой колпак и поклонился Ольге.

— Знаю, боярышня, батюшку твоего! Известный воин!

Ольга залилась слезами.

— Нет его в живых более! — сказала Пашка, отвечая за Ольгу, и рассказала все ее злоключения.

Лапша ударил топором в пол.

— Ах ты, волчья сыть! — с яростью воскликнул он. — Нет пакости, которой лях у нас не сделал бы. Ну да придет и ему конец! Не плачь, боярышня, не порти очей своих ясных! Мы тебе во всем поможем. Теперь удержим тебя, а там, после, сдадим Петру Васильевичу. Кто не знает рязанского Терехова-Багреева? Не плачь, боярышня! — С этими словами он вышел, но через минуту вернулся снова. — К нам милости просим! — сказал он шутливо и вывел на двор Ольгу с Пашкой.

Их посадили в телегу, окружили и быстро двинулись из монастыря, углубляясь в лесную чащу.

В панцирях и сермягах, колпаках и шлемах, с отличным оружием и простыми рогатинами этот отряд под предводительством Михаила Лапши напоминал скорее шайку разбойников, чем честных воинов. А между тем эти шиши в тяжелые годины для Руси сослужили едва ли не самую важную службу. Рассыпанные по всей Руси отрядами, полные непримиримой ненависти к ляху, они вели партизанскую войну с таким искусством, ловкостью и с такой беспощадной жестокостью, что под конец один возглас «шиши» обращал в бегство целый польский отряд.

Отряд шишей шел лесом почти до самого рассвета. Все пережитое крайне взволновало Ольгу, и только несколько успокаивало ее то обстоятельство, что она опять была среди своих, да еще таких, которые знали ее милого — Петю Терехова. У княжны явилась надежда, что она вновь встретится с ним и он наконец-то избавит ее от всех бед. Но утомление было сильнее ее, и она, не успев побеседовать с Пашкой об этой радости, заснула на ее плече.

Наконец лес поредел, открылась полянка, и на ней Пашка увидела три просторные избы со многими постройками.

— Ну вот, пришли! — сказал Лапша, подходя к телеге.

Ольга проснулась.

Лапша снял колпак, поклонился и сказал:

— Не погнушайся, боярышня, нашей скудостью!

Ольга сошла с телеги.

Лапша провел их в светлую просторную горницу.

— Вот вам до поры до времени, — сказал он. — Не обессудьте!

Странная жизнь наступила для Ольги и Пашки. Они не знали местности, в которой жили теперь, и видели вокруг себя только густой лес. Окружавшие их шиши относились к ним с рабским почтением и были готовы исполнить каждую их прихоть; но случалось, что они все вдруг исчезали, кроме двух глуповатых парней, оставляемых для услуги, и Ольга с Пашкой оставались одни. Шиши пропадали день, два, неделю, а потом возвращались домой, как с прогулки; но иногда в толпе их недосчитывалось двух-трех человек.

Словно царица среди своих придворных, жила Ольга среди шишей и так сблизилась с ними, что после разлуки и она выбегала им навстречу и шиши приветствовали ее радостными кликами.

— Только укажи нам этого Ходзевича, — говорили некоторые из наиболее пылких, — мы с него живого кожу снимем, с окаянного!

— Не боись, боярышня, — говорили добродушные, — сыщем твоего Петра Васильевича и тебя ему в целости предоставим. Только дай ляха извести!

Лапша сообщил ей все новости и, между прочим, о движении Ляпунова и Терехова.

— Тебя к нему живо предоставить можно, — говорил он, — только время теперь такое — лях везде рыщет. Где ему уберечь тебя! По мне, лучше пообождать малость!

— Делай, как знаешь лучше! — ответила ему на это Ольга.

Глава XIX Роковые новости

— Друг мой, Петр Васильевич, — сказал Ляпунов Терехову-Багрееву, — душа моя не терпит боле. Так бы и полетел на Москву, да, сам знаешь, дело не пускает! Съезди ты, на Божескую милость, на Москву к брату Захару! Чего они там мешкают? Ваське-душегубу и часа на престоле не сидеть, а они на-кось!

Терехов и без того сам рвался из Рязани. Тяжело ему было сидеть без дела, когда обездоленная Русь обливалась слезами и кровью.

— Спасибо за доверие, — сказал он, — давай грамотку, Прокопий Петрович, завтра же поеду!

— Вот и дело! — обрадовался Ляпунов. — Так на заре и в путь. А грамота готова!

На другой день Терехов выехал на своем аргамаке, захватив с собой немного казны. Он решил сделать на три дня пути крюка и заехал под Калугу в усадьбу Огренева-Сабурова, чтобы повидаться с Ольгой, причем надеялся на то, что Федька Беспалый устроит ему желанное свиданье.

Он скоро выехал на Оку и поехал ее берегом. Широкая река плавно катила свои волны; справа весело зеленел лес, из которого неслись песни птиц, и среди этой летней природы казалось как-то странно, что и в этот радостный день льются кровь и слезы и Русская земля стонет от злых врагов.

Но вот где-то раздался мрачный крик вороны. Терехов вздрогнул, и злое предчувствие овладело им. Невыносимый жар изнурял коня и всадника. Он свернул на большак и остановился на постоялом дворе.

— Эй, есть ли жив человек? — крикнул он, соскочив с коня и входя в избу.

Изба была пуста. Терехов окликнул в другой раз. За дверью послышался шепот.

— Чего пужаешься? Видишь, русский! — убеждал кто-то кого-то.

Терехов подошел к внутренней двери. Она распахнулась, и Терехов увидел целую семью. Небольшой мужичонка, борода клином, испуганно стоял на пороге и низко кланялся. Рядом с ним была высокая баба с младенцем на руках, а за ее паневу цеплялась ручонками белокурая девочка.

— Чтой-то вы словно вымерли? — недовольно сказал Терехов. — Вытри коня да засыпь ему овса, а меня напоите чем-либо… похолоднее только!

— Сейчас, боярин! — ответил, кланяясь, мужичок и выбежал за двери.

Баба зорко оглядела Терехова и потом, уже смело подойдя к столу, с поклоном сказала:

— Ты уж не обессудь нас, боярин! Озорниками напуганы очень!

— Какими такими?

— Чужак ты, верно, что про наши беды не знаешь. Какие? А ляхи из Калуги, сапежинцы, а татары да казаки оттуда же! Одни русские еще не ругаются над нами, смердами. Ну, мы и не выходим. Пошарят, поищут — мы-то в погреб прячемся — и уедут. Так мы и слывем за пустой двор. Будто в бегах.

— А чьи будете?

— Да боярина князя Степана Иваныча, царство ему небесное! — Баба набожно перекрестилась.

Терехов вздрогнул и поднял голову. Мысль о том, что Ольга осиротела и вольна в своей воле, оживила его.

— Да разве он помер? Когда? — спросил он дрогнувшим голосом.

Баба боязливо оглянулась по сторонам и зашептала:

— И вправду ты чужак, коли этого не знаешь. Мы думали, в Москве и то ведомо. Убили князюшку ляхи, а усадьбу сожгли!

Терехов откинулся к стене и уставился на бабу, а потом вскочил как ужаленный.

— А Ольга, боярышня? С нею что? — прохрипел он.

Баба в испуге отшатнулась.

— А ее лях-то этот самый в полон увез, для того и напал с ордой своей! А Маремьяниха-то с Мякинным — знаешь их? — поехали правды искать, да так и сгинули. Ах ты Царица Небесная! — И баба с сердечной болью смотрела на Терехова, а тот, не слыша ее последних слов, упал на лавку и в отчаянье бился головой о стену.

— Господи Боже мой! — кричал он, рыдая. — Да лучше гнить бы мне в сырой земле, чем слышать такие вести. За что караешь меня, Бог мой Иисус Христос?

Мужичонка вошел в избу с кувшином пива и застыл в изумлении.

Вдруг Терехов вскочил на ноги. Слезы у него высохли, глаза горели, как у безумного.

— Коня! Туда, на место! — закричал он и, не обращая ни на кого внимания, как безумный выбежал на двор, дрожащими руками оседлал коня и поскакал по дороге.

— С нами крестная сила! — сказал мужичок. — Да что это с ним? Словно овод ужалил!

— Слышь, — зашептала баба, — как рассказала я про нашего боярина, он и завыл, а теперь туда бросился.

— Ишь ты! Опять нам горе!.. Все бы на алтын, на два выпил, а тут… Нет, видно, Настьюшка, надо нам под Рязань идтить!

Терехов скакал, словно за ним была погоня. Вдруг он сдержал бег своего коня. Берег показался ему знакомым. Да, тут он ехал в прошлый раз с Семеном на свиданье с Ольгой. Вот и липа… Но где же усадьба? Терехов оглянулся и задрожал: на пригорке лишь чернели груды развалин, а деревья вокруг, словно жалуясь, поднимали к небу свои опаленные, почерневшие ветви.

Терехов словно подъехал к дорогой могиле; он сошел с коня и медленно пошел к погорелому месту. Но где найти здесь дорогие сердцу воспоминания? Вот почерневшие изразцы дорогой печки, вот железные скобы какого-то затвора, может быть сундука, вот смятый жбан… Все лежит в безобразной куче, закоптелой, покрытой сажей, а кругом не зеленеет, а чернеет сад. Деревья протянули во все стороны свои обугленные, почерневшие ветви, кусты сжались, скорчились, трава пожелтела. Было грустно, уныло.

Терехов стал медленно обходить обгорелые груды и вдруг в этом разоренном гнезде узнал ту аллею, ту скамейку, у которой он виделся в последний раз с Ольгой. Воспоминания любви и счастья волной хлынули на его сердце. Он схватился за голову и со стоном повалился на уцелевшую скамью. Солнце скрылось, но вскоре поднялась луна и залила холодным светом всю землю. И еще печальнее стала казаться местность пожарища.

Терехов то лежал недвижно на скамье, то вскакивал и в отчаянье метался по аллее, сжигаемый ревнивыми, страшными, как пытка, мыслями, и не замечал времени. Стали бледнеть звезды, на востоке показалась розовая полоска зари, а затем медленно, в золоте и пурпуре, стало подниматься солнце. Терехов наконец очнулся и провел рукой по лицу. В последний раз он огляделся вокруг и медленно пошел к своему коню.

Вдруг он вздрогнул и остановился. По пожарищу, осторожно крадучись, шел Федька Беспалый. В руках у него была лопата. Терехов хотел окликнуть его, но почему-то одумался и притаился за деревом, следя за ним.

Федька подошел к большому вязу и стал торопливо копать землю, а затем нагнулся над вырытой ямой.

«Награбил и зарыл», — решил Терехов и, выйдя из-за дерева, быстро приблизился к Федьке.

Тот, не замечая его, горстями выгребал серебряную монету и сыпал ее в лошадиную торбу, принесенную им с собой. Терехов вдруг взял его за плечо и окликнул:

— Ты что тут делаешь?

Федька вздрогнул, в испуге выронил торбу и онемел, увидев пред собой Терехова.

— Батюшки-светы, — пролепетал он, — боярин почтенный! С нами Бог, ты ли это?

— Небось не оборотень! — ответил Терехов. — Скажи лучше, что здесь делаешь? Чьи деньги гребешь?

Федька уже оправился. Его глаза быстро и лукаво окинули Терехова, лицо приняло рабское, смиренное выражение.

— Боярские, свет, боярские, — смело заговорил он, — сейчас это, как на нас ляхи напали, Силантий на другой день собрал, что мог, и здесь закопал, а потом с Маремьянихой искать боярышню уехал, а мне наказал: «Смотри, — говорит, — Федька, как уйдут эти ляхи, выгреби все да спрячь посохраннее!» Вот теперь, как они ушли…

— Кто ушли?

— А ляхи, батюшка, ляхи! Царь из Калуги, и воевода Сапега, и Трубецкой князь — все порешили идти в Москву воевать. Вчерась последняя рать ушла. В городе-то малость только казаков да татар осталось.

— А где боярышня? — спросил Терехов.

— Увезли! Ляхи увезли! Для того и на дом напали.

Федька осторожно поднял торбу и мялся на одном месте. Терехов сел на пень подле ямы и произнес:

— Расскажи, как напали, что было, как увезли Ольгу?

Федька смутился. Ему все больше и больше не нравился этот допрос. Он боялся проговориться и выдать свое участие, а в то же время еще больше боялся этого молодого боярина.

— Изволь, батюшка, — ответил он и начал свой рассказ.

Терехов впился в него глазами и жадно слушал. В голове у него мысли стали проходить ровнее и складывался план. Федька окончил и вздохнул с облегчением.

— Слушай! — вдруг заговорил Терехов. — Ты теперь в моей воле, холоп, и вот тебе сказ: назови мне того ляха, что напал на князя, и я сейчас уеду, или не называй, но тогда я повешу тебя на этом же вязе!

— Батюшка боярин, — вскрикнул Федька, — да зачем мне укрывать нашего ворога, злодея нашего? Чтобы издохнуть ему и до срока сгнить! Зовут его, батюшка, паном Ходзевичем, у Сапеги он был.

Терехов быстро встал.

— Ходзевич, Ходзевич! — повторил он несколько раз про себя, словно стараясь затвердить имя, и, не обращая внимания на Федьку, низко кланявшегося, пошел вниз по косогору к своему коню, а через пять минут уже мчался в Калугу.

Федька Беспалый дождался, пока скрылся Терехов, быстро заровнял яму, взвалил торбу себе на плечи и торопливо пошел с пепелища. Его лицо сияло удовольствием. Он шел и думал: «Шабашки! Завтра уйду, благо ляхи отошли. Уйду — и прямо в Нижний; там у меня много знакомства есть; там и торг заведу!»

А Терехов приехал в Калугу и, зайдя к воеводе, стал расспрашивать его о Ходзевиче. Но тот не мог дать ему больших сведений, чем дал Федька Беспалый, и Терехов, не добившись ничего, уехал в Москву.

Да и трудно было ему добиться чего-либо определенного: ведь масса поляков ушла из города, да и вообще Калуга опустела.

Едва узнали в ней о движении Жолкевского, да еще о его победах, как Сапега первый заволновался, и его поддержала Марина.

— Не иначе как теперь на Москву идти! — говорили сторонники похода. — Теперь напуганная Москва нам без боя отдастся, да и Жолкевский поможет, а пусти его вперед, невесть что выйти может!

Нерешительный «калужский вор» сдался на убеждения. Сильная рать двинулась из Калуги. Вместе с «вором» ехала и бесстрашная Марина.

В Москве с ужасом узнали об этом походе. Собрав последние силы, царь Василий отправил против «вора» немалое войско, поставив начальниками своего свояка Ивана Михайловича Воротынского, князя Бориса Михайловича Рыкова да окольничего Артемия Васильевича Измайлова. Они сошлись с крымцами, вызвавшимися помогать царю Василию, и все двинулись против «вора». Но, не доходя до врага, русские воеводы остановились и выслали вперед крымцев. Тем мало было охоты лить свою кровь; они сошлись с воровским войском, немного побились и повернули назад, к себе. «Нас голод одолевает», — заявили они русским, а храбрые воеводы, не дожидаясь «вора», торопливо пошли назад в Москву. «Вор» по их следам напал на монастырь Пафнутия Боровского.

Войско самозванца могло бы встретить сильное сопротивление, но воеводы Яков Змеев и Афанасий Челшцев изменили царю Василию и впустили к себе «вора». Третий воевода, Михайло Волконский, не был с ними в совете, и «вор» застиг его врасплох. Дикие орды поляков и казаков бросились в ворота, стали бить людей и грабить дома. Волконский кинулся к церкви с небольшой толпой защитников, но ляхи изрубили его, и он пал, весь иссеченный, у царских врат в самой церкви.

Воры ограбили монастырь и пошли дальше, к Москве. Скоро они дошли до монастыря Николы на Угреше. Города сдавались «вору»: Коломна целовала ему крест, Кашира тоже, но зато в Зарайске воевода князь Дмитрий Михайлович Пожарский не поддался. Жители хотели убить его, но он храбро защищал имя царя Василия, и горожане согласились под конец целовать крест тому, кому Москва присягнет.

А «вор» смело шел вперед и вперед. Оставив Марину в монастыре Николы на Угреше, он придвинулся к Москве и стал 11 июля в селе Коломенском.

Москва всполошилась. Ей живо представились те дни, когда «вор» стоял в Тушине. Но тогда еще был Скопин, тогда была казна, а теперь с одной стороны стоял «вор», с другой — поляки, и в Москве боялись, что оба войска могут соединиться в одно.

Тяжкое время переживала Русь. Под Москвой были поляки и «вор», под Смоленском — жадный Сигизмунд, по городам и селам бродили, как волки, отдельные шайки поляков и казаков, грабя и убивая. Кровь и слезы орошали землю, стоны и вопли оглашали воздух, и зарево пожара освещало окрестности.

Но что же в это время делал князь Теряев-Распояхин?

Читатель, вероятно, помнит, как он выехал из Калуги и был перехвачен из засады Свежинским, другом Ходзевича; помнит, как лечился князь от своих ран на одной мельнице, как верный слуга его Антон ездил к Смоленску искать следов Ходзевича и с чем вернулся и, наконец, как выехал князь с Антоном в погоню за Ходзевичем.

Князь направился прямо к Смоленску. Ходзевич выехал оттуда, и князь верно рассудил, что и свои поиски он должен начать от того же Смоленска.

Князь скакал, не жалея коня. Мрачный, угрюмый, сосредоточенный, он смотрел вперед и не произносил ни слова.

Князь обдумывал свое решение. Если он встретит Ходзевича, то не задумается заманить его в ловушку и пыткой узнать, где он скрывает Ольгу, если она не с ним. Только бы найти этого ляха! Думая так, князь мрачно улыбался. Они вместе служили в Калуге, вместе бражничали, и Ходзевич не подозревает, что он, князь, теперь его лютый враг.

Они скакали уже два дня, на короткое время останавливаясь на постоялых дворах. Все принимали их за польских сторонников и береглись их, как врагов.

Так они доехали почти до Смоленска.

— Это что? — вдруг остановил коня Теряев.

— Где, князь? — спросил Антон.

— Это! — И князь указал на погорелое место — четыре толстых столба от избы и два от ворот торчали из земли, засыпанной углем и сажей.

— Что? Пожарище! — ответил Антон. — Домишко погорел.

— Позови старика! — приказал князь, увидев старика крестьянина, уныло бродившего около погорелого места.

— Эй, старик, подь сюда! — закричал ему Антон.

Старик снял шлык и, кланяясь, подошел к Теряеву.

— Твое, старик, было? — спросил он.

— Мое, батюшка, кровное мое! Ляхи сожгли!

— Какие ляхи?

— А пасечником я тут. Недалеко ульи у меня. Там тоже хатка есть. А здесь изба была, гостей заезжих я принимал. И только однова приехали ко мне ляхи и с ними колымага, а в той колымаге две девушки.

— Девушки, говоришь? — вскрикнул князь, соскакивая с коня. — Ну, дальше, старик!

— Чего же дальше-то? Приехали это они и сейчас велели мне избу очистить. Правда, лях дал два червонца в руку. Я ушел на пасеку, а их пустил. А они вот, глядь, поганые, и сожгли мою избу.

— А куда же они делись? Может, девушки погорели тут?

— Уж это и сказать тебе не могу! Как увидел я пожар-то, взял внучку и в лес убег, да там и притулился, чтобы еще какой беды не было.

Князь вскочил на коня, кинул старику рубль и отъехал от него.

— Вот след, — сказал он, — а что толку?

— А откуда, князюшка, две девушки, — спросил Антон, — коли раньше одна была?

— Эх ты! Да разве лях-то задумается? Понравилась и тащит за косу.

— Так-то оно так! — Антон почесал затылок. — Только куда ж нам теперь путь держать?

— Нам? Вперед! К Смоленску теперь и ехать нечего, а прямо на Москву! Там все узнаем. Надо будет к полякам пристать, к ним пристанем, а его, злодея, найдем и Ольгу возвратим!

Он поехал в Москву, без всяких приключений побывал там и узнал, что войско Жолкевского двинулось на Москву.

«Вот где и искать его!» — решил князь и в тот же день выехал из Москвы, но приставать к полякам не решился: слишком большой изменой казалось ему выступление с ляхами против родных братьев.

Князь поехал в свою вотчину, чтобы набрать денег. Грустной, разоренной представлялась она. Его поместья находились под Коломной, этой станцией всех воров, ляхов и казаков, и никто не проходил мимо богатой усадьбы, чтобы не пограбить и не разорить неразоренного. Люди все разбежались и скрылись по чащам леса. Вотчинная церковь представляла груду развалин, усадьба была вся выжжена.

Антон увидел такое разорение и всплеснул руками.

— Где же это, князь, мы ночевать-то будем?

— Где придется! Разве нам впервой под открытым небом спать? Надо посмотреть только, цела ли казна наша. Слезай да возьми лошадей! — И князь, спрыгнув с коня, пошел на то место, где прежде зеленел роскошный сад.

Теперь там вместо яблонь и груш торчали обгорелые пни, и все место обратилось в пустырь, заросший бурьяном.

Князь прямо и твердо пошел к определенному месту, огромному стволу вековой березы. Ее оголенные ветви уныло протянулись в воздухе. Князь прислонился спиной к дереву и, смотря на юг, стал отсчитывать шаги. Насчитав десять, он остановился и сказал Антону:

— Будем рыть! Уходя отсюда, я спрятал все, что дороже. Возьмем денег и засыплем снова.

Антон вынул саблю, князь взял широкий поясной нож, и они стали торопливо копать землю. Скоро сабля Антона глухо ударилась в железо.

— Стой! Здесь сундук. Окапывай с краев!

Они стали осторожно копать и скоро вырыли большой сундук, окованный железом. Князь снял с груди ключ и отпер сундук.

Грудой наваленные серебряные монеты были тусклы и подернуты зеленью, но, когда князь разгреб их рукой, они сверкнули под лунным блеском.

— Бери, сколько взять можешь! — приказал князь своему слуге.

Антон поднялся с колен, чтобы взять с коня переметную суму, и вдруг в страхе отшатнулся.

— Батюшка князь, — сказал он, — на нас люди с дрекольем идут!

Действительно, к ним приближалась толпа сермяжных мужиков, в руках которых виднелись косы, серпы, дубины, топоры и вилы.

— Что вам надо? — крикнул им князь, обнажая меч.

Толпа остановилась.

— Тебе чего надо тут, — закричали голоса, — что ты, басурман, на чужой земле делаешь?

— Батюшка князь, — радостно вскрикнул Антон, — да ведь это — наши, тягловые! Это Ерема говорит! Еремка, ты? — закричал он.

В толпе произошло смятение.

— Антон, впрямь Антон, откуда это? — донеслись до них голоса.

— А это — боярин наш, князюшка! — закричал им Антон. — Идите сюда, не пужайтесь!

Не прошло минуты, как князь был окружен своими мужиками.

— Не признали, свет-батюшка! — заговорили они. — Ишь, похудел как! Да и волосом оброс дюже!

— Где же все вы живете? — спросил князь.

— А где, батюшка? В лесу живем, коли милость твоя будет! — И мужики сняли колпаки.

— Антон, коня! — приказал князь и поехал среди своих мужиков.

Старший из них шел подле стремени князя и рассказывал ему:

— В один час всего лишились! Спали это мы, утром проснулись, а у нас поляки. Старшие-то у тебя в дому брашну завели, а другие, воины ихние, давай по избам шарить, да все к бабам лезут. Вой пошел по деревне — беда! Одни из поляков скотину берут и сгоняют в стадо, другие сено да хлеб тащат, и все за бабами да за девками. Только один у нас, Митюхой звать… у него невеста была тута, Аленка. На нее напал один в красном кафтане, обнял ее, а она кричать. Митюха-то как коромыслом вдарит! У того и голова треснула. А тут другой закричал: «Ратуйте, бьют!» И пошло! Вынули они сабли, да на нас. Мы кто за что взялся, ну да их сила! Мы в лес, они за нами, и много нас посекли, окаянные. А к ночи и выжгли все!

Они прошли лесную чащу и вышли на поляну. Их встретили бледные, исхудалые женщины с детьми у тощих грудей. На земле были разложены костры, чернели землянки. У князя сжалось сердце и навернулись на глаза слезы.

— Здесь и живете? — спросил он.

— Здесь, батюшка! — хором ответили мужики.

— Братцы! — вдруг сказал князь, взяв меч и не сходя с лошади. — Люб ли вам лях?

— Собакой ему подавиться! Попадись мне кто в руки! Прокляты они будь! — раздались голоса.

Лицо князя просветлело, он выпрямился в седле.

— И мне не люб! Земле Русской ляхи — злые вороги, грабители и погубители наши, мне они ненавистны, потому что невесту мою скрали и, может, надругались над нею!

— Помилуй Бог! — пронеслось в толпе.

— Так хотите мстить ляху со мной?

— Веди нас, батюшка, твоя воля! А на ляха мы с радостью!

— На Москве у Василия я не слуга, к «вору» тоже не пойду, — оживился князь. — Станем мстить ляху от себя да искать мою любу!

— За тобой, князь! — закричали в толпе.

Однако среди баб поднялся вой:

— А что с нами будет? С голоду помирать здесь? И с мужиками худо, а что без них? Еще лях набредет!

— Слушайте! — крикнул князь, все еще сидя на лошади. — Когда вы пришли, я свою казну открывал. Она и теперь открытая осталась. Пусть каждый возьмет, сколько хочет, себе на обзавод. А с бабами так сделаем. Есть у меня под Рязанью вотчина; там еще не было ляха. Так вот мы поначалу туда баб переведем, а потом и в дорогу!

Вой сменился радостными криками.

Несколько мужиков выделились из толпы и пошли к погоревшей усадьбе. Другие окружили князя и целовали его ноги.

— Так-то, ребята, мстить поляку будем! — повторял он.

— Уж мы им попомним! — весело шутили мужики.

Князь сошел с коня и устроился под широким дубом.

Бабы устлали поневами траву и наложили рухляди, чтобы ему было мягко.

Князь шутил и смеялся, но порой задумывался, и его глаза злобно сверкали.

— С ними ли не найду? — шептали его губы, и вдруг он спросил: — Сколько вас всех, мужиков?

— Да душ восемьдесят будет!

— Вот, Антон, — сказал князь, засмеявшись, — рыли свое — и клад отрыли!

Так образовался один из страшнейших отрядов знаменитых шишей.

Глава XX Свержение Василия Шуйского

В маленьком согбенном старичке с седой бороденкой клином, с острым носом и маленькими глазками трудно было бы узнать русского царя Василия Шуйского, если бы не его парчовый кафтан, да не нож при поясе, да не посох из дорогого рога единорога. Он сидел в глубоком кресле в своей молельне, положив руки на налокотники, и тусклым взором смотрел пред собой. Рядом с ним находился его свояк, князь Иван Воротынский, и говорил ему что-то. Но не слышал царь его речей; далеко назад ушла его дума.

Сколько силы, величия и славы соединялось у русских людей с его именем вплоть до времени царения его! Где же теперь все это? Неужели Бог покарал его за гордые мысли? И он бил себя кулаками в грудь и шептал молитвы. Когда он был думным боярином при Грозном царе, кто был сильнее его? Годунов, Малюта копались под него, так нет, не осилили! И не кому другому, а ему поручил Грозный царь своего слабоумного сына. Кто тогда Русью правил? Слабоумный Федор только в колокола звонил, на колокольни лазал, а он, Василий Шуйский, и суд, и расправу чинил. Не было больше его человека на Руси. И потом, когда помер Федор и выбрали царем Бориса Годунова, разве не пытался тот извести его, Василия? Да нет, обжегся! Василий пошел поперек его пути, привел Гришку Отрепьева и на престол посадил; а когда стал не люб этот Гришка, он же извел его. Да! Народ видел его рвение. Разве по проискам этот народ выбрал его, разве напрашивался он в цари? Все пришли, уговаривали.

И что же? Едва принял он на себя царские бармы и надел Мономахову шапку, изо всех щелей поползла злая крамола. С первых дней пришлось вести войско против Болотникова, ульщать строптивого Ляпунова. А там «вор» явился и страшное Тушино. Чем прогневал он Бога, когда близкие люди позабыли крестное ему целование и побежали служить «вору»? Послал Бог избавление — Скопина-Шуйского, дорогого племянника, и тот разбил воров, отогнал поляков. Мир был бы на Руси — и вдруг Скопин-Шуйский помер! А теперь все на него и все! Ляпунов отложился и землю мутит, поляки подошли и стоят под Москвой с одной стороны, «вор» — с другой, войско разбито, татары ушли, немцы изменили; нет ни людей, ни войска, ни денег, а враг близко и грозит позором.

Думал царь, а Воротынский все говорил и говорил. Вдруг Шуйский вздрогнул и схватился за нож.

— Что, говоришь, Ляпунов здесь? — переспросил он.

— Здесь не сам он, Прокоп, а его брат, Захар, — ответил Воротынский. — Уж недели с две путается.

— Взять его! В застенок! На дыбу!

— Нельзя, царь. Немало здесь рязанцев, а Захару только крикнуть.

— С кем путается?

— Больше у боярина Голицына. Что ни день, то собор там у них, и все на твою голову А говорят… будто онамеднись, с четвертка на пятницу в ночь, в соборе Архангельском плач и стон слышались, возжены светильники были и какие-то голоса неведомые читали псалом сто восемнадцатый и пели «Вечную память».

Царь вздрогнул и закрыл лицо руками.

Воротынский тихо вышел из молельной, а царь долго-долго сидел все в той же неподвижной позе. Но, видно, гордыня победила смирение; он вдруг выпрямился, грозно сверкнул глазами и твердо произнес:

— Царь я, народом избранный, царем и останусь!

Но не так думал весь народ московский, возбуждаемый к смуте против Шуйского Захаром Ляпуновым, Голицыным и его клевретами. Семен Андреев, Телепневы и Терехов-Багреев ходили по рязанцам и созывали их именем Ляпунова.

Когда же узнали московские люди, что «вор» стал под городом, заволновались все. С утра 17 июля тянулся народ в поле за Арбатские ворота, и скоро все поле усеялось толпами представителей всех сословий и возрастов; меж ними то тут, то там сновали клевреты Ляпунова и Голицына.

Наконец верхом на конях показались боярин Голицын и Захар Ляпунов. Народ чинно кланялся им, они же ехали без шапок. Терехов-Багреев ждал их на искусственном холме, высившемся среди поля.

Толпа заволновалась и придвинулась к холму. Голицын поклонился и заговорил:

— Православные! Беда нам приходит. Московское государство доходит до конечного разорения! Пришли на нас поляки и литва, а там «вор калужский»: стало тесно с обеих сторон. Православные! Украинских городов люди не любят царя Василия и не служат ему. Льется кровь христианская, отец восстал на сына и сын на отца!

— Верно, точно! Гибель нам подходит! — послышались голоса.

Голицын продолжал:

— Василий Иванович не по правде на престол сел и несчастлив на царстве. Будем бить ему челом, чтобы оставил престол!

— Идем, будем бить! Ко дворцу!

— Стойте! — крикнул Захар Ляпунов. — Раньше к калужским людям пошлем, чтобы и они своего «вора» оставили, а там сообща и решим, кого царем выбрать. Тогда и лад будет.

— Так, так, Захар Петрович, спосылаем в Коломенское! — подхватили в толпе.

— Ты и слетай! — сказал Захар Терехову.

Терехов сел на коня и тотчас погнал его в Коломенское.

Толпа стояла и стала ждать ответа калужан. Солнце стало палить жаром открытое поле, но никто и не думал оставлять свое место. Все чувствовали, что их волей вершится судьба государства.

У холма подле богатырской фигуры Захара Ляпунова столпились рязанцы, подле Голицына стояли думные бояре и князья.

Так прошло немало времени. Наконец показался Терехов на взмыленном коне. Он скакал во весь дух к холму и радостно махал шапкой. Соскочив у холма, он передал ответ калужан Голицыну.

Голицын тотчас обратился к народу.

— Православные! Калужане ответили, что, как сведем мы Шуйского, они сейчас свяжут «вора» и его на Москву приведут.

— Так прочь Василия! — закричали в толпе.

— Братцы, в Кремль! — крикнул кто-то.

— В Кремль, в Кремль! — исступленно подхватили рязанцы, и все бегом бросились с поля, толкая вперед Захара Ляпунова.

— В Кремль! — кричала толпа, широким потоком потекла по московским улицам, увлекая за собою всех прохожих, и наконец морем разлилась по Красной площади пред царским теремом.

Захар Ляпунов вышел вперед и стал звать царя. Стольник, в страхе вбежав в терем, воскликнул:

— Царь! Народ шумит и тебя зовет. Выйди, а то сюда ворвутся!

Царь быстро встал, и его глаза гневно сверкнули.

— Началось! — тихо сказал он и, обратившись к стольнику, произнес: — Идем!

Быстрым, твердым шагом шел Шуйский на Красное крыльцо. Разноцветные стекла в окнах играли всеми цветами на его лице, и он был то бледен, как мертвец, то пылал, как огонь. Через окна он увидел и толпу народа, но в эту минуту она не пугала его. Он смело вышел на крыльцо и своим тонким, визгливым голосом крикнул:

— Что за шум? Зачем я вам нужен? Кто смеет буйствовать?

Царь топнул ногой; толпа всколыхнулась и сняла шапки.

В эту минуту на ступени крыльца поднялся Захар Ляпунов. Его дюжая фигура с плечами в косую сажень, с грудью колесом казалась еще массивнее в сравнении с тщедушной фигуркой царя.

Он выставил одну ногу вперед, заложил руку за поясной шнурок и громко заговорил, обращаясь к царю:

— Долго ли за тебя кровь христианская литься будет? Ничего доброго на царстве твоем не делается. Земля наша через тебя разделилась, разорена и опустошена; ты воцарился не по выбору всей земли; ты погубил многих невинных, братья твои оборонителя и заступника нашего окормили отравой.

Вся толпа онемела от страха и смущения; еще не слыхано было, чтобы так на Красной площади с царем говорили. Но при последних словах Ляпунова кто-то крикнул: «Верно!» — и толпа снова заволновалась.

Ляпунов вдруг в пояс поклонился царю и громко возопил:

— Сжалься над умалением нашим! Положи посох свой!

Царь дрожал от сдерживаемой ярости, но при последних словах не выдержал. Его глаза сверкнули, как у волка, он выхватил нож, висевший у него на поясе, и бросился на Захара.

— Как ты, навоз вонючий, смеешь говорить мне это, когда мне бояре не говорят этого? — закричал он на всю площадь.

Захар отмахнулся от ножа, протянул к лицу Василия свой богатырский кулак и гневно крикнул:

— Василий Иванович! Не бросайся ты на меня, а то как я возьму тебя — в порошок изотру!

Царь смущенно потупился. Стыд охватил его, сменяя гнев. Он закрыл лицо руками и тихо повернулся к терему.

— Православные! — закричал тогда Ляпунов, обращаясь к народу. — Не будет Шуйский царем! Соберемся вместе да подумаем, что делать. Идите за ворота Серпуховские!

И снова народ повалил за Серпуховские ворота; направились туда и бояре, и дворяне, поехал и сам патриарх.

На этом новом народном собрании решили свергнуть царя, и тот же Воротынский, шептавший Василию наговоры на Голицына, объявил ему народную волю.

Царь Василий положил свой посох и переехал в княжеский дворец.

На другой день после свержения царя тот же Терехов-Багреев скакал в Коломенское с вестью и грамотой.

«Мы своего Шуйского свели с престола, — говорилось в той грамоте, — мы клятвенное слово свое совершили; теперь ведите к нам в Москву своего вора».

Эту грамоту прочел князь Трубецкой и зло усмехнулся.

— Дурни!.. — с усмешкой сказал он Терехову. — Вы вот не помните крестного целования своему государю, а мы за своего помереть рады!

Терехов вспыхнул, словно от пощечины.

— Дважды изменники и воры! — запальчиво сказал он. — А мы-то на ваше слово понадеялись!

— Ну, ты, потише! — остановил его князь.

Терехов, как безумный, прискакал в Москву. Все заволновались, всем стало стыдно, что их так одурачили и посрамили. Многие стали жалеть Шуйского. Прежде надеялись, что с царем и «вора» не будет, а теперь и царя нет и «вор» грозится.

Шуйский ожил. Он тотчас стал подкупать стрельцов, которых в Москве было тысяч до восьми, чтобы захватить престол. Москвичей охватил страх. Грозили поляки, требуя признания Владислава, грозил «вор» со своей силой, а тут еще Шуйский готовился затеять смуту в самой столице. И вот несколько человек решили устранить его.

Девятнадцатого июля Захар Ляпунов подобрал себе товарищей: Ивана Салтыкова, Петра Засекина, князя Туренина, князя Василия Тюфякина да Мерин-Волконского, и подговорил монахов из Чудова монастыря; придя в дом к Шуйскому, они разлучили его с женой и увезли в Чудов монастырь, а ее — в Вознесенский.

— Куда? Зачем? — в смятении и ужасе спрашивал Василий.

— В монастырь! Так смекаем, что пора тебе чин монашеский принять, — с глумлением ответил Захар.

Они подъехали к монастырю. Василий Шуйский бился в их руках.

— Люди московские, — говорил он с плачем, — что я вам сделал? Какую обиду учинил? Разве за то, что воздал месть тем, которые содеявали возмущение на святую нашу православную веру и тщились разорить дом Божий? Разве за то, что мы не покорились Гришке-расстриге?

— Иди, иди! Полно жалобиться! — грубо толкнул его в храм Ляпунов. — Говорят, такой тебе час пришел!

— Не хочу, и никто не заставит меня! — закричал Василий.

Ляпунов взял его за плечи и почти принес на средину церкви.

Никогда ничего подобного не видали монахи и, полные ужаса, безмолвно покорялись.

— Начинайте, отцы честные! — приказал Мерин-Волконский.

И страшный обряд насильственного пострижения начался. Василий Шуйский бился и кричал на все вопросы, что не хочет быть монахом, но за него громко и четко отвечал князь Туренин, аЛяпунов не выпускал его тщедушного тела из своих железных рук. Насильно надели на него рясу и насильно водворили в келье.

В то же время так же насильственно постригли его жену, Марью Петровну, в Вознесенском монастыре.

Так окончилось царствование Василия Шуйского.

Глава XXI Новый царь-поляк

Терехов все это тяжелое время работал без устали. Привезя письмо Прокопия Ляпунова к брату Захару, он с ним вместе работал над свержением царя Василия, сносился с коломенскими ворами, писал грамоты и словно искал в этой горячей деятельности забвенья.

— Уж и горяч ты до дела, Петр Васильевич! — говорил ему князь Голицын, у которого вместе с Ляпуновым жил Терехов.

— Это что за работа! До меча бы!

Князь Голицын вздыхал.

— Да, кабы в рати да такие воины, да над ними покойник наш, князь Скопин-Шуйский, не полонили бы нас поляки!

Если удивлялся деятельности Терехова Голицын, то еще большее удивление охватило его друга, Семена Андреева. Они встретились, как родные братья, и Семен сразу увидел, как осунулось и побледнело лицо Терехова.

— Петя, что с тобой? — воскликнул он.

Терехов обнял его за шею руками и расплакался, как малое дитя.

— Нет, нет моей голубки! Взяли ее злые коршуны, терзают ее тело белое! — причитал он, всхлипывая.

— Петя, Бог с тобой! Очнись! Что приключилось? — спрашивал его Семен.

— Ах, Сеня! Увезли, скрали! — воскликнул Терехов и рассказал все, что узнал от Беспалого Федьки.

Семен вскочил с лавки и начал ерошить волосы в волнении.

— Знаешь ли хоть, кто сделал это? — спросил он.

— Ходзевич, поручик у Сапеги. Потом он к Смоленску бежал!

— Ну и что же ты задумал?

Терехов сверкнул глазами.

— Искать его! — пылко ответил он. — Найти его хоть на дне моря, наказать и отнять голубку мою.

— Так зачем ты здесь, в Москве? — удивился Семен.

— Да ведь я же послан был. В этом мы для матушки-Руси толк видим. Так брошу ли дело общее ради своего?!

— Так, так! Прости меня за речь неразумную! Слушай же, — торжественно сказал Семен, — как кончится дело наше или хоть передышка будет, я — твой пособник! Не сойду с коня, не сниму меча, не скину кафтана, пока не сыщем твоей голубки и ее злодея! Вот тебе крест на том! — И, обернувшись к киоту, он широко перекрестился.

Терехов обнял его.

— Я знал, что ты — мой помощник. Недаром мы братались с тобою.

— Теперь постой! Что ты думаешь делать, как искать?

— Искать Ходзевича и у него вырвать Олюшку!

— Ты что же думаешь, она у него? Не может быть! Сам подумай: дело ратное, мыслимо ли ему возить с собою твою Ольгу? Куда он денет ее? Как повезет? На коне, что ли?

Терехов задумался.

— Так где же она?

— Верно, спрятал он ее куда-нибудь. По-моему, не его, а ее искать надо; она не с ним.

Лицо Терехова вдруг просветлело. Он встал, схватил Семена за плечо и почти прокричал:

— Слушай, ведь он в ту же ночь подрал из Калуги? Так? А потом под Смоленском осада, ратное дело, Семен, она, может быть… девушка? А?

Семен сразу понял его состояние.

— Я думаю, так, — кивнул он, — и боюсь одного: как бы он не услал ее в Польшу, Литву.

— Ну, это — полбеды, — ответил Терехов, — лишь бы жива была и… девушка! — И новый припадок тоски овладел им.

С этого часа они нередко говорили о планах своих поисков, но дела увлекли и Семена, и Терехова.

Был вечер того страшного дня, когда Терехов привез свой ответ из Коломенского и был насильно пострижен в монахи царь Василий Шуйский. Разбитый волнениями и уставший от тревог, Терехов сидел в своей горнице и торопливо ел ужин, запивая его медом. В это время к нему вошел Семен Андреев.

— Что, устал, Петруша? — участливо спросил он.

— И не говори! — ответил Терехов. — А еще больше тоска гложет — тоска о том, что нехорошо Захар сделал с царем Василием, и о том, что будет с нами.

— Не кручинься, Петруша, еще как хорошо будет! Вот ужо царя выберем. Наши-то головари там, наверху, у князя, сидят, думу думают. Выберем царя, ослобонимся, да и поедем лебедушку нашу искать.

Терехов вдруг схватился за голову, на его лице отразилась мука.

— Ой, горько мне, горько! — воскликнул он. — Не говори ты мне про нее лучше! Время идет, идет, и что-то она, голубка, делает? Ох, рвется мое сердце!

— Петя, милый, ласковый, — обнял его Семен, — да войдем к Захару, простимся да и уедем! Вот и все!

— Чур, чур! Разве можно? Такое ли ныне время, Сеня! Ох, горе мне!

В это время в дверь стукнули, и вошедший в горницу отрок, поклонившись, сказал:

— Князь и гости просят тебя, боярин, к ним наверх пожаловать!

— Сейчас! — ответил Терехов, после чего встал, подтянул кушак на своем полукафтане и сказал приятелю: — Видишь!.. А ты говоришь — уедем!

Он поднялся по лесенке в верхние покои и вошел в просторную горницу. Гости сидели за длинным дубовым столом. Восковые свечи освещали их умные, оживленные лица. Во главе стола сидел князь Мстиславский, рядом с ним Воротынский и Голицын, а дальше вокруг Захарий Ляпунов, Телепнев, Мерин-Волконский и думные бояре.

— Садись, гостем будешь! — ласково сказал Терехову князь Голицын и приказал подать ему вина.

— Видишь ли, Петр Васильевич, — заговорил Захар Ляпунов, — до тебя опять просьба.

— Для земли порадей! — прибавил князь.

Терехов ответил:

— Сам знаешь, ничего для родины не пожалею и всем поступлюсь ради нее!

— Видишь ли, неурядица у нас, раздор, — заговорил снова Захар. — Тут и поляки, тут и «вор», а царя нет. Да что и с царем теперь, коли ни казны, ни людей ратных.

— Горе одно! — вздохнул Терехов.

— То-то и есть! Так и порешили мы признать царем Владислава. Пусть себя ради поляки с «вором» управятся, а там что Бог даст.

Терехов быстро оглядел все собрание.

— Что ж, пусть и так. Отчего не потешить дурней? — с усмешкой сказал он. — Пусть они «вора» прогонят.

— Вот то-то и есть! — подхватил князь Голицын. — Хорошо удумано. А теперь свези ты такую грамотку Прокопу в Рязань да и на словах скажи ему про то же. Мы без рязанцев не хотим дело делать!

Терехов поклонился.

— Спасибо на отличке, все сделаю, как надобно!

— Вот-вот, — обрадовался Захар, — так на тебе и грамотку! — И он подал Терехову сверток.

Терехов бережно обернул его в платок и положил за пазуху.

После этого начался общий разговор. Далеко за полночь все судили и набирали условия полякам.

Когда Терехов вернулся к себе, Семен Андреев спал, положив голову на стол, на руки. Терехов разбудил его и сказал:

— Вот, Сеня, ищи Ольгу! А меня снова посылают в Рязань, а оттуда назад сюда!

— Для чего?

— Слышишь, Владиславу присягать, так у Прокопа совета просить!

— С нами крестная сила!.. Еретика — царем!

— Креститься заставим!

— Ой, горе нам!

— Врешь, — остановил приятеля Терехов, — дело надумали, а ты «горе». Пожди, пусть они «вора» прогонят.

На другое утро Терехов выехал со двора. Семен обнял его на прощание.

Терехов быстро приближался к Рязани. Хотя судьбы родины и интересовали его, все же минутами личное горе пересиливало это чувство, и ему хотелось мгновеньями бросить все и пуститься на поиски своей невесты. Он подъезжал к родному городу, и вид боярских усадеб напомнил ему свидания с Ольгой. Сколько перечувствовали и переговорили они в то время! При этих воспоминаниях родной город показался ему еще роднее и все знакомые места дорогими и близкими.

У своего дома он сошел с коня. Старые слуги обрадовались ему, но он, только слегка оправившись, тотчас направился к Прокопию Ляпунову. Князь был в своем саду. Терехов прошел туда и увидел русского героя. В красной рубахе, широкий и полный, как богатырь, сидел он, опустив голову на руки и словно забыв в думе своей все окружающее.

Терехов подошел к нему и окликнул его. Ляпунов поднял голову и быстро встал. Его лицо осветилось радостью, он горячо обнял Терехова и сказал:

— На добром помине, Петр Васильевич! Веришь ли, сейчас только о наших думал. Ну что? Садись, говори!

Терехов сел и начал рассказывать о свержении Василия.

— Так свергнут, отрешен? — радостно переспросил Ляпунов и широко перекрестился. — Благодарю Тебя, Создатель! Ну а еще что?

Терехов рассказал ему о бедственном положении Москвы, о том, как грозят ей поляки и «вор», и, наконец, о решении временного правительства.

— И послали меня с тем, чтобы твоего согласия добиться, Прокопий Петрович! — окончил рассказ Терехов.

Ляпунов задумался.

— Что говорить, — медленно сказал он, — князь Мстиславский — верный человек, да и мой брат, Захар, не изменник; честные люди и Голицын князь, и ты, и все остальные. Чего же думать мне? Не любо, что поляк над нами сядет, а что делать, коли иначе от воров земли не освободишь? Там дальше видно будет! Чего думать? Скажи боярам, что воевода рязанский согласен с ними и следом за Москвой присягнет Владиславу с рязанцами. Так-то! Грамота есть? Давай сюда!

Терехов подал свиток. Ляпунов начал читать его. В это время в сад вбежал его сын.

— Обедать, тятя! — сказал он.

Ляпунов окончил чтение и, обняв сына, спросил:

— Что, Володя, хочешь, чтобы над нами поляк царивал?

— Не хочу! Хочу прогнать поляков из Руси.

— Так, милый, так! — погладил его по голове Ляпунов. — Ну а покуда пусть и поляк потешится! — Он вздохнул и встал. — Пойдем, Петр Васильевич, не побрезгуй!

Они прошли в горницу, где уже был накрыт стол.

Хозяин помолился и сел, указав Терехову место по свою правую руку. За столом он расспрашивал у него о всех подробностях свержения Василия и тихо радовался.

— Истинный он враг Руси! — сказал он. — Кабы не было у нас этого Василия, никакой смуты мы не знали бы. Даже при Гришке покойнее было бы! Ну да авось и к нам красные дни вернутся! Эй, отрок, подай меду! Выпьем за Русь-матушку!

Он поднял кубок и осушил его.

На другой день Терехов уже ехал в Москву.

Был вечер, когда он приехал и, несмотря на позднее время, передал ответ Ляпунова.

— Когда так, — сказал Мстиславский, — то присягнем Владиславу!

В тот же день Москва начала сношения с гетманом Жолкевским. Долго длились переговоры, пока наконец не были оговорены все пункты договора. И тогда на Девичьем поле стали приносить присягу Владиславу. В роскошно убранных шатрах присягнули договору сперва гетман, а потом польские полковники за короля, королевича, Речь Посполитую и все войско, а за ними бояре, князья и прочие вельможи. Три дня звонил кремлевский колокол, собирая московских людей к присяге; князь Мстиславский по всем городам разослал грамоты, а с ними детей боярских для приведения городов к присяге. А тем временем «вор» готовился к нападению на Москву. Но теперь москвичи были уже спокойны. Главную силу «вора» составляли поляки, и москвичи знали, что они не пойдут друг на друга. Тем не менее князь Мстиславский собрал войска до пятнадцати тысяч человек.

Глава XXII Свои на своих

Польские офицеры в бездействии бражничали под Москвой и жадно говорили о том времени, когда войдут наконец в эту обетованную землю.

— Мы лишь на том условии и с вами соединились, — заявили Чупрынский и Хвалынский, — чтобы первыми к москалям войти. Наши полковники знают, что делают!

— Ну, не больно-то дадут вам разжиться, ежели москали нашему Владиславу присягнут! — возразил Одынец.

— Не о том говорите, панове, — вмешался ротмистр Млоцкий, — вы лучше скажите мне, как мы будем с Сапегой биться? Ведь он — славный рыцарь и не москаль!

Разговор сразу принял другое направление. Всем было ясно, что трудно избежать стычки с сапежинцами, и всем было тяжко это сознание.

Таким образом, когда русские присягнули Владиславу, всем было не радостно, а грустно, потому что битва с родными становилась неизбежной.

— Вам что, — с грустью сказал Ходзевич, — вы мало кого знаете, а я пришел с Сапегой, с ним походы делал, мне там все — братья! Ох и беды на мою голову!

— А мы разве не стояли с ним под Троицей? — возразили офицеры Зборовского.

— И чего ему в «воре» этом? — удивлялись другие.

— Тсс! — поднял палец кверху пан Млоцкий и лукаво улыбнулся: — Гетману начхать на «вора», вот что! А служит он только для прекрасных глазок воеводянки! Уж я знаю!

— Пожалуй, и так! — согласился Ходзевич. — Помню два раза: один раз — когда она к нам в Царево Займище приехала и Сапеге под покровительство отдалась, а другой — когда в Дмитров попала, бежав из Тушина. Ну да тогда бы и всякий в нее влюбился!

— А что? Хороша очень? — жадно спросили слушатели.

— Не то! И красива, спора нет, а смела, смела, как бес! Осадили нас тогда москали, живьем взять хотели. Наши духом упали, а она, как штурм, сейчас на стены, на самый вал и впереди всех! Молились на нее, ну а гетман голову потерял!

— Много вы гетмана, пан мой, знаете, — перебил его Хвалынский, — а я скажу, что потому он ее в Дмитрове удерживал, что хотел к королю отправить! Вот что!

В это время в палатку вошел жолнер.

— Пан Ходзевич тут? — спросил он.

— Есть! — ответил Ходзевич.

— Его ясновельможность пан гетман коронный просит вас!

Ходзевич удивленно переглянулся с компанией.

— Чего смотришь? — засмеялся Млоцкий. — Гетман тебе отпуск дать хочет на розыски твоей любы!

— Ой ли? — весело сказал Ходзевич, выходя.

Жолкевский был один. Он в раздумье ходил по своей палатке и, увидев Ходзевича, остановился.

— А, добрый день, пан поручик! — приветствовал он поручика. — Садитесь! — И Жолкевский снова заходил по палатке. Ходзевич сидел и ждал. Вдруг гетман остановился пред ним. — Вы ведь — сапежинец, кажется?

— Совершенно верно!

— А отчего вы оставили его?

— Меня гетман сам послал к пану Мошинскому!

— А, помню! Так гетман благоволит к вам?

— Он был отец всем нам, офицерам!

— Так, так! Видите ли, мы должны избавить их от «вора», и в то же время тяжело драться со своими, да и для русских это — большой соблазн! Съездите сами к гетману, объясните ему, скажите, что я завтра обещал двинуть полки против него. Пусть он оставит «вора»! Мы не можем заплатить ему столько, сколько он требует, но удовлетворим его, как Зборовского и Калиновского. Чего лучше! Съездите! Если дело кончится миром, я отпущу вас! Ну, с Богом!

Ходзевич при этих словах радостно вскочил.

— Я сейчас, ваша мосць.

— Скажите, что это во славу Речи Посполитой!

Ходзевич поспешно вышел.

— Ну что? С чем? — спросили его приятели, когда он вернулся к ним в палатку.

— Послали уговорить гетмана Сапегу на добрый мир, иначе завтра битва!

— Завтра? — воскликнули все.

— Да, так гетман сказал.

— Пан поручик, пан Янек! — заговорили все разом. — Уговори, чтобы братская кровь не лилась!

— Если бы я был Сапега! — вздохнул Ходзевич.

Пахолик заявил, что конь готов.

— Ну и в путь! До свиданья, товарищи! — сказал Ходзевич и вышел.

Борзый конь домчал его до Коломенского в три часа.

Село Коломенское представляло теперь укрепленный лагерь. Оно было обнесено валом, и с него глядели чугунные пушки; пред валом тянулся ров. Везде стояли поляки, у ворот разъезжал отряд жолнеров. Увидев Ходзевича, отряд направился к нему, но едва он приблизился на несколько саженей, как начальник отряда ударил свою лошадь и с криком понесся к Ходзевичу. Это был Свежинский.

Друзья крепко обнялись, не сходя с коней. Подъехавшие жолнеры тоже узнали своего бывшего поручика и радостно здоровались с ним. Сбившись все вместе, они поехали к лагерю.

— Неужели служить к нам? — торопливо спросил друга Свежинский. — У кого ты там? У самого коронного? О-го! И порох видел? Вот счастливый! Ты потом расскажи про Клушино; я соберу офицеров. Зачем приехал?

— К гетману! — ответил Ходзевич. — Уговаривать его сойтись с нами. Неужели мы с тобой рубиться будем?

— Да никогда! — горячо ответил Свежинский. — Брошу саблю и не двинусь! И многие из нас тоже так решили, а гетман сам… вот поди! Верно говорят, его наша Маринка за нос водит. Веришь ли, смотреть смешно: и гетман, и Заруцкий за ней, как псы, а она, как царица, командует. Сам-то «вор» струсил, в Симоновом монастыре ждет; так наш маршалка послал к нему уговаривать! Потеха и слезы! Нет, мы не будем драться!.. Вот палатка гетмана; он дома. Как кончишь с ним, приходи ко мне, поговорим! Ну, пошли тебе Господь Бог!

Свежинский отъехал. Ходзевич соскочил с коня и велел доложить о нем гетману; тот сам выбежал к нему из палатки.

— Ян Ходзевич, пан поручик! Челом тебе, челом, друже! Ну как, что? Где твоя красотка? Хорошо ли принял тебя король? Говори!

Ходзевич был очарован приемом Сапеги, однако вопросы гетмана перевернули его душу, и у него брызнули слезы.

— Что ты, мой тезка? С чего плачешь? — удивился Сапега.

— Убежала! — ответил Ходзевич.

— И ты не разыскал ее?

— У меня еще не было часа свободного, я все на коне для пользы родины. Я жду, как благодати Бога, когда мы займем Москву и я буду свободен.

Сапега вдруг нахмурился.

— Если так, тебе долго ждать придется. Москали присягнули Владиславу, но Москву займем мы. Переходи ко мне на службу!

Ходзевич упал на колени.

— Мосць пан! Меня послал к вам гетман, но помимо его все наше рыцарство молит вас: не, лейте братской крови понапрасну! Гетман просил передать, что он удовлетворит офицерство так же, как Зборовского и Калиновского. На большее нет средств. Не лейте шляхетской крови на соблазн москалям!

Сапега гневно отшатнулся.

— Не понимаешь ты, что говоришь! Мы не королю служим, мы — вольные. Раз мы клялись посадить на престол царя и царицу, мы так и сделаем и не изменим клятве! Что москали Владислава выбрали — это хорошо, но какая польза от того нашей отчизне — не понимаю! Так и передай гетману. А сам, — прибавил он ласково, — переходи ко мне; я тебя полковником сделаю! Ну, встань!

Ходзевич поднялся с колен бледный и потрясенный и воскликнул:

— Не хочу верить, чтобы поляк поляка бить начал!

— И мне того не хочется, — ответил Сапега и тотчас же, смотря через голову Ходзевича, спросил: — Что, что он ответил?

Ходзевич оглянулся, увидел маршалка и молча поцеловался с ним. Маршалок поклонился Сапеге и сказал:

— Его величество говорит, что из монастыря никуда не выйдет, только просит вашу мосць прислать ему отряд для его охраны. А ее величество вас к себе ждут!

Лицо Сапеги радостно вспыхнуло.

— Сейчас! Готовь коня! Ну, я пойду, — сказал он Ходзевичу, — а ты зайди ко мне вечером на кубок венгерского!

— Не могу, ваша мосць, я должен отвезти ответ гетману! — ответил Ходзевич.

— Ну, твое дело! Так скажи ему все, что слышал. Я — делу не изменник! — И с этими словами Сапега вышел.

Следом за ним вышел и Ходзевич и прямо прошел к своему другу.

Свежинский уже ждал его, но, к удивлению Ходзевича, был одет в рейтузы, жупан и при сабле. Они поцеловались.

— Видишь, — сказал Свежинский, — я дал слово вести тебя к товарищам. Все хотят видеть тебя, а потому и спрашивать о гетмане не буду. Расскажи о себе и о ней. Что, слюбились?

— Лучше бы мне не знать ее, чем так мучиться; лучше бы не видеть ее! На гибель мне любовь эта. Я весь извелся, меня черная тоска съела. Я покоя не знаю! — воскликнул Ходзевич.

Его глаза вспыхнули, лицо побледнело, и Свежинскому стало страшно. Он схватил друга за руки и, усадив на лавку, спросил:

— Что же, не любит?

— Хуже! Убежала… пропала… сгинула! Пашка моих жолнеров убила! Горе мне, яд!

Ходзевич схватился за голову. Свежинский налил водки и поспешно дал ему выпить.

Ходзевич немного оправился и рассказал все, что знал о побеге Пашки с Ольгой.

— Сколько времени прошло, а я искать ее не могу! У меня ни часа нет для этого. Все битвы, поход, и вот теперь опять то же! Горе мне! Я сгорю, как фитиль у бомбы. Да!

— Это Теряев сделал! — воскликнул Свежинский.

— Какой Теряев?

— Разве не знаешь? А впрочем, откуда знать тебе? — сказал Свежинский и рассказал о своей засаде, нападении на Теряева и кровавой схватке. — И вообрази, он спасся! — окончил он. — Мои жолнеры говорят, что его порубили, а найти не нашли. Никого не осталось, даже похожего на него.

Ходзевич задумался.

— Нет! Казимир говорил — одна Пашка… Может, Теряев потом нашел их и спрятал. Ну да я найду! Время мне только, свободу!

— Я — тебе помощник, Янек! Мы всю землю обшарим! — пылко сказал Свежинский. — А теперь пойдем к нашим.

Ходзевич оправился, и они вышли.

Старые товарищи по походам встретили его радостным криком и тотчас дали ему кубок в руки.

— Что, еще не разучился пить у короля? — хриплым голосом спросил Зброжек.

— Нет, панове! — ответил Ходзевич.

— Садись и рассказывай, что Сапега? — крикнули ему Круповес и Чаплинский.

— Да что! Ничего доброго. Сейчас уехал к воеводянке.

— Ох уж эта царица! — пробормотал Чаплинский. — Значит, гетман не хочет мира?

— И слушать не хочет! Я на коленях умолял — ничего! Гетман обещался дать стации, как Зборовскому и Калиновскому, а Сапега говорит, что ему честь велит царя защищать.

— К дьяволу этого царя! Сопляк! Жид крещеный! — раздались злые возгласы офицеров, а потом наступило молчание — всем стало и досадно, и грустно.

— Ну, панове, — шутливо прервал молчание Зброжек, — прежде чем зарубим Ходзевича, выпьем с ним!

Все оживились и подняли кубки.

— Расскажи, как вы победили при Клушине. Правда, москалей было сто тысяч?

— Много было! — ответил Ходзевич и рассказал об этой знаменитой битве.

Все стали вспоминать бывшие битвы. Ходзевич узнал, как они взяли Угреш, потом вспомнили осаду Троицы, Дмитров, а там и тушинское житье. Все перепились.

Наступил вечер. Ходзевич собрался ехать назад и горячо простился со всеми.

— Стой! Я провожу тебя! — сказал Свежинский.

Они выехали вместе, и всю дорогу Ходзевич изливал пред другом наболевшее сердце. Раньше он так не любил Ольги, как после ее побега. Он вскакивал ночью и ловил ее призрак и никого так не ненавидел, как Пашку. Нет казни, которую он нашел бы для нее довольно жестокой.

— Я помогу тебе! Не бойся, мы поймаем их, — успокаивал его Свежинский.

Наконец наступило время расстаться.

— Слушай, — сказал тогда Ходзевич, — я не должен был, но не могу не сказать тебе. Наш гетман решил завтра дать битву вашему; у нас в помощь будут москали с войском.

— Спасибо тебе, — ответил Свежинский, — я передам гетману!

— Как хочешь!

Они крепко обнялись и разъехались.

Ходзевич погнал коня. Когда он въехал в свой стан, везде были уже погашены огни, и только у гетмана Жолкевского светились свечи. Он с нетерпением ждал Ходзевича, потому что ему не хотелось вести своих против своих.

Глава XXIII Бегство «вора»

С утра на другой день весь стан Жолкевского был встревожен криками команды, звоном оружия, грохотом пушек и музыкой. Полки строились в боевой порядок и выходили друг за другом из стана, приветствуя своего гетмана, который стоял в воротах, окруженный свитой.

Из Москвы прискакал боярин. Гетман сказал ему несколько слов, и он опрометью поскакал назад.

Войска коронного гетмана вышли из стана и тогда увидели, как растворились ворота московские и русское войско длинной цепью потянулось в поле.

— Пятнадцать тысяч под командой князя Мстиславского, — объяснил Одынец.

— Ох, горе нашим! — вздохнул Добушинский. — Где же им тягаться с такой силой.

— Да не хлопочи! Сапега сам увидит и замирится, — уверенно ответил Кравец.

В это время в рядах войск произошло смятение.

— Глядите, братики! — крикнул пан Млоцкий.

Из стана Сапеги с развевающимися хоругвями выступало войско. Впереди шли поляки, дальше казаки с Заруцким во главе и, наконец, немногочисленная русская рать.

Скоро подле Девичьего поля войска выстроились друг пред другом. Спиной к стенам московским стояли русские под предводительством князя Мстиславского, с правой стороны от них отдельно выстроились польские войска под предводительством Жолкевского, а в каких-нибудь двухстах саженях стояли войска Сапеги и «вора». Но никто не начинал военных действий. Вдруг окруженные свитой гетманы отделились от своих войск и быстро помчались друг к другу.

Сапежинцы не хотели драться, были рады, увидев, что битва может кончиться мирным соглашением вождей, и все с напряжением следили за ними. Вдруг вожди стали разъезжаться, но потом опять съехались.

— На соблазн москалям станем ли друг друга рубить?! — сказал в это время Жолкевский.

Сапега задумался, а затем ответил:

— Я сам зла не хочу и согласен соединиться с вами, если вы обеспечите[188] царя и царицу.

— Не беспокойтесь! Мы отпустим их и подарим им Самбор.

— Тогда по рукам! Прошу сегодня прислать стации!

— Прошу вас к нам сегодня! — ответил Жолкевский.

— Едет, назад едет! — крикнул Кравец. — С чем-то?

— Смотри! — прибавил Зброжек. — Говорит с полковниками. Машут платками. Соединились! Виват!

— Виват!.. — загремело по полю, и в ответ тем крикам грянули войска Жолкевского.

Войско Сапеги с музыкой стало уходить с поля. Казаки и русские быстро повернули и поскакали прочь. Жолкевский подъехал к Мстиславскому и сказал ему:

— Князь, «вор» обессилен. На днях я приведу его в Москву живым.

— С нами Бог! — перекрестился Мстиславский.

Войска стали уходить с поля. В тот же вечер польские офицеры сошлись и устроили банкет.

Жолкевский послал через Сапегу грамоту «вору», в которой обещал ему Самбор или Гродно, но «вор» возмутился и разорвал послание. С казаками он заперся в Угреше, в монастыре, и решил все-таки овладеть Москвой; но его силы были сравнительно ничтожны, и его игра уже была проиграна.

Между тем Жолкевский решил обсудить вопрос о поражении «вора» с князем Мстиславским и сказал ему:

— С этой стороны, князь, нам не подойти к «вору»: он нас сразу увидит. Необходимо, чтобы вы, бояре, согласились пропустить нас через Москву. Тихо, ночью, мы проберемся через нее на ту сторону и возьмем «вора» живьем!

Мстиславский степенно провел рукой по бороде и ответил:

— Я скажу в Думе. Ежели бы одного меня дело касалось, я не препятствовал бы.

— И отлично! Так скажите, пока еще «вор» не усилился.

В тот же день боярин собрал Думу.

— Понятно, пропустим! — твердо заявил князь Голицын. — Все равно пока к нам придут и в Москве жить даже будут, а тут ведь дело идет о том, чтобы им только перейти через город.

— Да ведь со всем войском! — заметил князь Воротынский. — Вдруг да занять город задумают? Народ озорной!

— Эх, князь! — ответил Мстиславский. — Захотят занять, так займут. Только зачем им насильничать, если мы их сами честью к себе зовем?

— Пропустить! По крайности «вора» возьмем! — твердо сказал Ляпунов, и к его мнению присоединились все остальные.

Гонец из Москвы поскакал на Девичье поле. Гетман Жолкевский собрал свое офицерство и сказал:

— Панове, сегодня ночью мы сделаем небольшой поход на «вора». Для этого русские позволяют нам пройти через Москву. Прошу вас, будьте благоразумны: скажите и солдатам своим, чтобы не позволяли себе никаких вольностей, а шли чинно, спокойно. Русские увидят, какие мы гоноровые[189], и охотно подчинятся нам. А то взбунтуются, и не будет толка. Теперь прошу готовиться. С Богом!

Офицеры разошлись.

Едва смерклось, как ворота московские открылись настежь и тихо, словно тени, стали проходить через них польские полки. Длинной вереницей тянулась конница, чуть слышно бряцая оружием, лавой потекла пехота и через всю Москву протянулась по узким улицам.

От странного шума москвичи просыпались и выглядывали из калиток.

«С нами сила Господня!» — зазвенела у всех мысль, когда они увидели, как при бледном свете луны сверкали шишаки и брони, в тишине ночи бряцало оружие и мерно стучали конские копыта.

Москвичи испуганно пятились, прятались в свои пуховики и говорили:

— Поляки у нас, в Москве!

А в это время в келье монастыря Николы на Угреше, опустив руки на колени, сидела Марина. Она несколько времени глядела на сидевшего пред ней «вора» и затем уныло сказала:

— Нет, закатилась твоя звезда! Да и не было ее. Пока ты ладил с поляками, еще была сила, а теперь… Лучше бы я с батюшкой в Самборе жила!

«Вор» покраснел от ее упреков, его глаза сверкнули.

— Не так, Марина, не так! — перебил он ее. — Еще есть надежда, и не малая. Уруслан-бек идет ко мне; придет с ордой, и тогда возьму Москву! Так ли, Иван Мартыныч?

— Так, так! — поддакнул Заруцкий.

— Да и казаки Ивана Мартыныча — помощь не малая! — оживился «вор». — Небось! Еще потрясем их! Попляшут.

Марина покачала головой и повторила:

— Закатилась звезда твоя!

— Тьфу, чертова баба, одно заладила! — И «вор» в волнении вскочил с места.

В дверях показался его шут, Кошелев.

— Какой-то москвич к тебе просится!

— Зови! Вот видишь, сами идут! — хвастливо сказал «вор» Марине.

В келью вошел московский мещанин в рваном армяке, с колпаком в руке и низко поклонился самозванцу.

— Бог с тобой, Дмитрий Иванович! — униженно сказал он.

— Бог и с тобой! — ответил «вор». — Что скажешь?

— Бедный я мещанишка, из посадских, — жалобно заговорил он, — доходишки мои скудные. Только и есть, коли кто за добрую весточку даст гривну-две, Я вот и пришел…

— На! — «Вор» гордо кинул к ногам мещанина кошель, который глухо звякнул. — Говори!

Мещанин жадно схватил кошель и сунул его за пазуху, потом поклонился еще ниже.

— Сто лет тебе жить, царь-батюшка! А весть моя такая, что, коли не хочешь живым в руки полякам попасться, беги скорее!

«Вор» ждал приятного известия и даже отскочил назад, словно отброшенный его словами. Марина выпрямилась, Заруцкий вскочил.

— Почему знаешь? Почему говоришь так? — спросил он.

— А потому, что бояре наши сговорились пропустить поляков через Москву. Они уже идут и часа через два тут будут!

«Вор» схватился за голову.

— Измена!.. Измена! — вскрикнул он в отчаянье таким голосом, что мещанин юркнул в дверь и в страхе пустился бегом из монастыря.

— Закатилась звезда твоя, — повторила Марина.

«Вор» опустился на лавку и тихо заплакал. Один Заруцкий не потерялся. Он вышел из кельи, отдал приказание и тотчас вернулся назад.

— Не время теперь перекоряться да плакать, — сказал он, — бежать надо. Марья Юрьевна, иди собираться в путь!

Марина тотчас вышла.

— Встань, Дмитрий Иванович! — произнес Заруцкий, взяв «вора» за плечи. — Баба ты, што ли? Срам, ей-Богу! Бежим в Калугу, а там казаки да татары, силища великая. Перезимуем, а летом сюда. И зададим же мы им звону!

Малодушный «вор» снова ожил. На его лице отразилась надежда.

— Тогда бежим! — воскликнул он, вскакивая.

Через полчаса из Угреш по дороге в Калугу во весь дух мчался небольшой отряд донцов. Во главе их скакали «вор» с Заруцким и Марина со своей неразлучной подругой, Варварою Пржемышловской.

Жолкевский никого не застал в монастыре и на рассвете вернулся в лагерь через Москву.

А наутро москвичи с изумлением говорили друг другу:

— Были поляки и нет их. Что за диво: ни одной бабы не тронули, никакого шума не сделали, никакого срама не учинили. Видно, и впрямь за ум взялись и нас полюбили!

Странные отношения установились между русскими и поляками. С одной стороны, они успокоились с той минуты, как убежал «вор», присягнули все в верности Владиславу, охотно послали в Смоленск посольство с Захаром Ляпуновым и митрополитом Филаретом (Романовым) во главе, дружили с поляками, ходили к ним и принимали их у себя; с другой же стороны, чувствовали к ним такое недоверие, что поляки невольно остерегались их и даже побаивались.

Между тем время шло. Русские хотели видеть своего новоизбранного царя — королевича Владислава, — а король Сигизмунд не отпускал послов, день за днем откладывая переговоры с ними. Становилось холодно, начинался октябрь, пора было думать о зимней квартире, и Жолкевский хотел вернуться под Смоленск.

Ходзевич изнывал в бездействии и заливал горе вином.

— Жилы они из меня тянут! — жаловался он Свежинскому. — Почему гетман не пускает меня? Служи я у Сапеги, уже давно был бы в поле!

— Подожди, — ответил Свежинский, — не долго осталось. Вот станем на зимние квартиры, и поедешь ты, и я с тобою!

Почти в то же время гетман Жолкевский спорил со своими полковниками.

— Простите меня, — с горячностью заявил Зборовский, — я присоединился к вам только потому, что вы обещали в Москве войну кончить! Если я пойду отсюда, меня мои же на саблях разнесут! Я дал им слово!

— Да поймите же, что нас мало, что мы будем там в западне. Не дай Бог, что случится, и нас там голодом заморят! — возразил Жолкевский.

— Я ручаюсь, что ничего не случится, — ответил Гонсевский. — Поезжайте сами к королю и уговорите его выслать скорее Владислава. Все будет хорошо!

В дверях палатки показался жолнер.

— Бояре из Москвы! — доложил он, и за ним в палатку вошли князья Голицыны, Волконский и Мстиславский.

Гетман торопливо встал им навстречу.

— Мы к тебе с просьбой! — поклонились ему князья.

— А что?

— Да слышали мы, что ты хочешь свое войско отвести, — сказал Мстиславский. — Сделай милость, оставь его у нас!

Жолкевский нахмурился.

— Так, вельможный пан, — заговорил Голицын, — нельзя инако. Если ты не займешь Москвы и уведешь войско, народ сейчас за «вора» станет и нас перебьет. Придет «вор» на Москву — и опять кровь польется! Не губи нашего дела!

Жолкевский задумался, потом бросил на стол булаву и сказал:

— Ну, быть по-вашему!

В тот же день бояре стали составлять списки постоя и назначать города для продовольствия.

Утром 9 октября 1611 года поляки вошли в Москву. Чтобы не пугать москвичей своей численностью, они вступали в город небольшими отрядами и тотчас были размещены по квартирам. Гетман со своим полком занял Кремль, Гонсевский — Девичий монастырь; в Китай-город стал Казановский; в Белом — Зборовский. Полки Струся стали в Верее, Можайске и Борисове.

В тот же день Ходзевич получил отпуск.

Часть вторая Освобождение

Глава I На поиски

Получив разрешение ехать, Ходзевич не мог всю ночь сомкнуть глаз. Он еще не знал, как и где будет искать Ольгу, но чувствовал, что найдет ее, и при этом нетерпение и радость охватывали его, отбивая от него сон. Он не давал спать и Казимиру, который лежал у порога его горницы, и, чуть рассвело, уже был на ногах.

— Поднимай солдат, готовь коня, Казя, а я к Феликсу пройду; он отпросился ехать со мною! — сказал он, торопливо одеваясь.

Свежинский еще спал, когда пришел к нему Ходзевич.

— Вставай, лодырь, вставай! — закричал он. — Смотри, сейчас солнце поднимется.

— Ах, чтоб тебя! — проговорил Свежинский, вскакивая спросонья. — Напугал даже.

Ходзевич стал торопить его.

— Ну уж врешь это!.. — сказал Свежинский. — Я на пустой желудок никогда с места не тронусь. — И, выйдя в сени, отдал распоряжение.

Через четверть часа пред ними стояли миса горячего пива, кровяная колбаса, хлеб и овечий сыр. Увидев еду, Ходзевич и сам присел к столу.

В горницу вошли Чаплинский и Круповес.

— Мы у тебя были, и пахолик сказал, что ты у Феликса. Ну вот и мы! Пришли проводить тебя!

— Челом вам!

Они сели. Чаплинский вытянул из своих шаровар глиняный кувшин и, ударив по нему, сказал:

— Для вас только, панове! Мне тут один боярин меду подарил. Добрый мед! И сладит, и жжет!

Свежинский достал чарки, и они стали пить.

— Ну, панове-други, — заговорил Круповес, — а скажите нам, как же вы поедете и где искать свою королеву будете?

— Да ведь след-то у меня есть! — ответил Ходзевич. — Пан Млоцкий ее в руках имел, да шиши отбили!

— Шиши! — Чаплинский даже вздрогнул. — Вот не хотел бы встретиться с ними, хотя ничего не боюсь!

— Ну а мы поедем прямо к тому месту, где Млоцкий с шишами встретился, и там весь лес изъездим. Однако пора!

Ходзевич встал и, подтянув пояс, прицепил саблю.

Миса с пивом была пуста, кувшин из-под меда валялся под столом. Глаза у всех посоловели.

— Ну, ехать так ехать! — сказал Свежинский.

Все вышли на двор. У крыльца стояли кони Ходзевича и Свежинского. Отряд в тридцать человек, спешившись, стоял в стороне.

— На конь! — крикнул Ходзевич, садясь в седло.

— Ну, желаем удачи!

Лошади рванулись, и отряд тронулся по узким московским улицам.

Город уже проснулся. На площади толпой стояли извозчики со своими странными колымагами и двухколесками. Торговые ряды были отперты, и купцы в своих остроконечных шлыках и разноцветных кафтанах громкими голосами расхваливали свой товар, но при виде польского отряда вдруг смолкли.

— А не любят они нас! — сказал Ходзевич.

— Разве есть за что? — возразил Свежинский и прибавил: — Но что за быдло! Сколько их, сколько нас, и мы над ними господа теперь! — В его голосе слышно было презрение.

Вдруг с его головы от сильного удара слетел шлем и покатился по улице.

— Шапку долой, схизматик! — вопил пред ним, махая палкой, какой-то исступленный старик, босой и почти нагой.

Свежинский в ярости схватился за меч, но Ходзевич удержал его:

— Оставь! Что говорил Гонсевский!

В этот миг удар палки сшиб и с его головы шлем. Пахолики бросились поднимать. Жолнеры сдвинулись и обнажили мечи.

— Снимайте шапки! — закричала толпа. — Это — икона наша!

Ходзевич увидел в воротах, под которые они ехали, икону. В другое время он показал бы себя, но теперь желание найти Ольгу пересилило его гнев, и он, пришпорив лошадь, увлек за собой отряд.

— Будьте, анафемы, прокляты! — донесся до него исступленный крик старика нищего.

Московские люди, видя бешено скачущий отряд, едва успевали сторониться на узких улицах.

Через полчаса поляки выехали из города. Свежинский оглянулся и злобно сказал:

— Я спалил бы это осиное гнездо!

— Подожди, все наше будет! А пока Ольгу мне, Ольгу! — воскликнул Ходзевич.

Они убавили ход коней и поехали рысью.

— Ты хорошо расспросил Млоцкого?

— Чего! Сто раз расспрашивал! — ответил Ходзевич. — Теперь доедем до Можайска, отдохнем, а от него и тронемся в дорогу.

— А в Можайске наши?

— Там же Струсь, а у него Добушинский, Одынец и Кравец. Добрые рыцари!

Можайск являлся как бы передаточным пунктом. Жолкевский не напрасно послал туда часть войска. Полк Струся оберегал дорогу и во всякое время мог помочь Гонсевскому и своим товарищам в Москве.

Город обратился в военный стан. Он был много меньше Москвы, и полковник Струсь не боялся населения. Каждую выходку против поляка он казнил смертью, и поляки своевольничали как хотели.

Добушинский и Одынец приняли Ходзевича с его другом радостно, словно родных.

— А Кравец где? — спросил Ходзевич.

— Кравец поехал за стацией! — ответил Одынец. — Он любит это!

— Ну а пока к столу, панове. Чем богаты! Прошу! — перебил Добушинский и, обращаясь к Ходзевичу, добавил: — А твоих людей я велел напоить и накормить в холопской избе.

— Благодарю! — ответил Ходзевич, подходя к столу, на котором питья было больше, чем еды.

Все дружно напали на напитки, и скоро разговор оживился.

— Ну а как у вас там? — спросил Одынец.

— Собачья жизнь! — махнул рукой Свежинский.

— А что? Ведь там добра всякого много. Для чего же вы шли туда?

— Э, что говорить! Кабы не гетманы наши. Видите ли, Жолкевский, известно, рыцарь славный, но и осторожный, как трус. Он все говорил: «Нас мало, москвичей много, опасно задирать их!» — и сам сбежал.

— Он с полком уехал?

— Нет! Положим, взял только конвой, а все-таки утек. Головой поставил Гонсевского, а тот еще трусливее.

— Ну?

Свежинский кивнул головой.

— Пана Блонцкого, хорунжего от Зборовского, знали? Ну так помяните его душу!

— А что?

— Да пьян был, выстрелил в икону москалей, что на воротах. Что же думаете? Наш гетман отрубил ему руки, ноги; к воротам их прибил, а тело сжег!

— Да где же это видано! — воскликнул Добушинский.

— Ну вот! — мрачно сказал Свежинский. — Пан Тарновицкий попа ударил, ему руку отсекли. Что же это? А вы говорите — богатый город! Весь полк Зборовского гудит, как улей.

Одынец покачал головой.

— У нас лучше. Что хотим, то делаем. Не хотите ли девчонку, пан мой?

Свежинский махнул рукой.

— Кабы пьян не был!

— Может, ему? — И Одынец лукаво мигнул на Ходзевича, все время сидевшего молча.

— Оставьте его! — ответил Свежинский. — Вы лучше покажите, где нам лечь. Ведь он чуть свет встрепенется.

— А тут мы вас и положим! Гей, Антусь, Петрик!

Вошли два пахолика и стали устраивать на полу постели, а через час все спали, оглашая комнатку храпом.

И снова, едва рассвело, Ходзевич был уже на ногах и торопил с отъездом. Еще солнце не поднялось и было сумрачно, когда они выехали из Можайска.

— Куда же мы? — спросил Свежинский.

— А прямо к тому монастырю, о котором Млоцкий рассказывал, а с него и начнем по лесу шарить. Я знаю манеру шишей. У них здесь где-нибудь притон есть, и в нем они Ольгу держат, потому что куда ее деть?

— Пожалуй, ты прав, — согласился Свежинский. — Ну, с Богом!

Они прибавили рыси. Темный лес окружил их со всех сторон. Два раза они останавливались отдохнуть и закусить и к вечеру подъехали к монастырю. Его развалины представляли тяжелое зрелище.

— Бррр… — сказал Свежинский. — Так и думается, что тут все привидения. Ишь!

Мимо них юркнула летучая мышь. Застонал и заплакал филин.

— Ну, здесь и переночуем! — решил Ходзевич, слезая с коня. — А потом авось и найдем Ольгу среди проклятых шишей.

Увы, эта первая попытка Ходзевича возвращения себе любимой княжны обошлась ему дорого: он сам попал в руки страшных шишей.

«Шиши» вначале было прозвищем обидным, но спустя немного стало грозным именем для поляков. Разоренные крестьяне, тягловые мужики, люди служилые, посадские, мещане, нередко дети боярские и дворянские собирались в отряды и вели партизанскую войну. Почти все они были обижены поляками и казаками, обижены смертельно, и смертельной враждой горели их сердца. Не зная устали, они шныряли здесь и там, отбивали обозы, нападали на малые отряды, и их жестокость не уступала польской.

Между ними было немало прославленных имен: так, в Юрьево-Польском уезде славился Федька Красной, в Решме — ГригорийЛапша; немало страха нагнали Ивашка Кувшинников, Федор Наговицын, Илейка Деньгин, за головы которых поляки обещали и пять, и десять, и пятнадцать тысяч злотых, но в последнее время едва ли не затмила их славу шайка князя Теряева-Распояхина. Полякам еще не было известно имя князя, но его шайку они быстро отличили от прочих по качеству оружия, по быстроте натиска, по безумной отваге и, главное, по жестокости.

Словно демон обуял князя Теряева. Месть, месть и месть — и ничего, кроме этого чувства, не знало его сердце, в глубине тая смутную надежду найти Ольгу. Он мстил полякам за нее, за свои раны и за тот долгий обман, из-за которого он был изменником своей родине. Когда он увидел, что сделали поляки на Руси, его сердце готово было разорваться от тоски и стыда.

«И я дружил с ними!» — повторял он про себя со стоном, и теперь адская злоба на них закалила его сердце.

Как дикий вепрь, носился он по всей Руси, ища Ольгу, везде узнавая про нее и в то же время мстя полякам. Под Смоленском он навел на них панический ужас, был под самой Москвой у Можайска, уходил ко Пскову, и везде оплошавшие поляки попадали в его руки. Князь был крут и скор на расправу, не зная пощады. Ни один поляк не ушел от него живым, и даже близкий ему Антон крестился, когда слышал короткий, но ясный приказ: «На кол!»; и где бы Теряев ни был, позади него, как страшный след, оставались скорченные фигуры посаженных на кол поляков.

Князь словно закалился в жестокости, и его сердце не знало ни пощады, ни жалости. Люди любили его, как отца, и слепо шли за ним, куда бы он ни вел их.

Недалеко от того места, где остановился Ходзевич, князь Теряев-Распояхин временно разбил свой стан в лесу, на поляне. Его люди уже спали, сытно поужинав. Князь обходил посты, чтобы тоже лечь отдохнуть, и сказал своему наперснику Антону:

— Пусть в Москве бояре выбрали Владислава и замирились. Но не всей землей они это сделали, да и мне не по нутру. Опять, чай, и ты слышал, что ляхи в Можайске творят, а теперь еще им города на откуп отдали, так они там что хищные звери. Нешто можно терпеть такое?

— Так оно, так, господин, — начал Антон, — а коли и на Москве…

— Оставь! — нетерпеливо перебил его князь. — Да если вся Русь станет крест целовать этому схизматику, я один отрекусь и, пока жив буду, не пойду к ним для крестного целования. Ты откуда?

Пред князем выросла фигурка юркого Еремки.

— А на разведку ходил, — ответил он, — так вот…

— Поляки? — быстро спросил князь.

— Они!

— Много? Далеко отсюда? Сколько?

— Туточка недалече. Монастырь был, так в ем спят теперя. Я посчитал — коней сорок, не боле.

— Сорок коней? Хорошо! Дорогу знаешь?

— А то как же!

Теряев тихо засмеялся; его глаза сверкнули, как у волка.

— Антон, — сказал он, — буди тридцать человек. Скорее! Я уйду, а ты с остальными останься.

Антон отошел в сторону.

— Еще что узнал? — спросил Теряев.

— Шиши тут есть тоже, — сказал Еремка.

— С кем?

— С Лапшой.

Князь кивнул головой.

В темноте послышалась возня, лязг оружия, тяжелые шаги, и пред князем вырисовалась темная масса.

— Огня! — приказал Теряев.

Зажгли лучины; Антон взял пучок их в руку и пошел рядом с князем. Теряев осмотрел каждого отдельно, а потом сказал:

— Ружей не надо, оставьте, ножны от мечей — тоже-только стук будет. Возьмите каждый меч в руку, нож за пояс. Готово? Ну, с Богом! Еремка, веди!

Отряд тихо двинулся, идя гуськом.

Вскоре слева от него стал медленно выплывать на небо полумесяц и бросил бледный свет на верхушки деревьев.

— Далеко? — спросил Еремку князь.

— С полчаса времени! — ответил Еремка.

Они медленно, осторожно продвигались вперед, словно волки к овцам.

Ходзевич со Свежинским в это время спали, налившись русским медом; жолнеры, тоже изрядно выпив, следовали примеру своего начальства. Только пахолик Ходзевича, Казимир, полудремал у коновязи на дворе. И Ходзевич, и жолнеры расположились в церкви, пьяный Свежинский во весь рост вытянулся на плащанице[190], Ходзевич лежал подле него, положив под себя большую икону.

Вдруг крики ужаса и стоны разбудили их. Они вскочили, ничего не видя. В темноте происходила какая-то сумятица, были слышны удары мечей и крики.

— Матка Бозка! Смилуйся! В бой! — кричали поляки.

— С нами Бог! Бей их, собак! — слышалось в ответ.

— Напали! — хватая саблю, сказал Свежинский.

— Верно, шиши! — ответил Ходзевич. — Иди к выходу! Руби!

Плотно прижавшись друг к другу, они двинулись к выходу, беспорядочно в темноте махая мечами. Светлое пятно лунной ночи показывало им выход. Несколько фигур мелькнуло мимо них.

— Нам не справиться, — сказал Свежинский Ходзевичу, — как выйдем, сейчас на конь!

— Ладно!

Они вышли. Лунный свет заливал теперь монастырский двор и освещал сумятицу. Кони ржали и носились по двору. Несколько человек ожесточенно рубились. Какой-то жолнер вскочил на лошадь и быстро помчался прочь.

— Бежим! — крикнул Свежинский и бросился к коню.

Ходзевич побежал за ним, как вдруг в эту минуту пред ним выросла фигура Теряева. Ходзевич не узнал его, но князь узнал сразу, и его сердце охватила безумная радость.

— Сдавайся! — закричал он. Ходзевич вместо ответа отмахнулся саблей, но Теряев быстро отбил удар и занес свой меч над его головой, но тотчас раздумал и закричал: — Гей!.. В плен!

Шиши бросились сзади на Ходзевича, и через мгновение он лежал перевязанный веревками.

Тем временем Свежинский сломя голову мчался к Можайску. По дороге к нему пристали трое жолнеров и Казимир.

— Шиши! — сказал в ужасе один из них.

— Кто бы подумал! Вот и мирись с русскими! — сказал другой.

— Моего господина взяли! — плача, объявил Казимир.

Свежинский ударил лошадь и помчался еще быстрее.

Между тем Теряев оглядел монастырский двор. В это время к нему подошел Еремка; в его руках дымился кровью длинный поясной нож.

— Все, князюшка! — сказал он.

— Что сделали?

— Десять ляхов зарубили, шесть поранили, а семнадцать собак перевязали.

— А наших?

— Четырех зарубили да один ранен, Митюха!

Князь снял шлем и перекрестился.

— За правое дело умерли! — сказал он и отдал приказание: — Сейчас беги к Антону, и пусть все сюда перейдут станом. Здесь хорошо! Убитых схоронить, пленных — на кол, а этого… вон сюда, в сторожку! — И он толкнул ногой Ходзевича.

Еремка быстро передал приказание и сам исчез. Двое шишей подошли к Ходзевичу и, взяв его за голову и ноги, как труп, понесли в избушку, стоявшую у ворот.

— Огня! — приказал Теряев, входя следом за ними.

Внесли поставец и вставили в него пучок смоляной лучины.

Лицо Теряева осветилось злобой.

— Посадите его и уходите.

Ходзевича посадили на лавку, уткнув в угол.

Теряев подошел к нему и заговорил:

— Что, пан, не узнаешь ли меня?

Ходзевич вгляделся в его лицо и покачал головой:

— Помнится лицо твое, а где видел, не знаю!

— Не упомнишь? А теперь тебе надо бы знать меня, потому что спутались наши дороги и не разойтись нам миром. Я, пан мой, — князь Теряев-Распояхин, и бражничали мы с тобой вместе, когда оба у «калужского вора» служили. Бросил я его вольной волей, а ты, как вор, бежал. А бежал потому, что боярскую дочь, разорив усадьбу, волоком уволок. А та боярская дочь моя невеста была. Вот наши дороги и спутались. Понял ли ты теперь? А?

Ходзевич понимал одно — что попался в руки шишей, которые не знают пощады; но, увидев искаженное злобой лицо Теряева, услышав его слова, сказанные шипящим от злобы голосом, он понял, что ему грозит не простая смерть.

Между тем Теряев придвинулся ближе к Ходзевичу и заговорил снова:

— Когда я узнал, что ты разграбил усадьбу князя Огренева-Сабурова да увез его дочь под Смоленск, я чуть памяти не лишился и за тобой следом бросился. Плохо было бы тебе, лях поганый, да на мою беду, а на твое счастье, засада мне дорогу перерезала и меня чуть не убили. Но выздоровел я и дал себе клятву не положу рук своих, не успокоюсь, пока своей невесты не отыщу, пока тебе, лях, не отомщу смертной местью. Говори теперь, где Ольга?

Ходзевич отшатнулся от его лица и ударился головой в стену.

— Я сам ищу ее, — проговорил он, бледнея.

— Как? — не веря ушам, переспросил Теряев.

— Сам ищу ее. Она убежала от меня. Скрылась…

Теряев схватил себя за голову и в ярости забегал по горнице. Его голова кружилась, мысли путались. Вот похититель Ольги! Он думал, что она будет спасена, и вдруг… след снова потерян. «Врет», — мелькнуло у него в голове, и он, снова подбежав к Ходзевичу, не помня себя, ударил его по лицу. Кровь потекла у Ходзевича из рассеченной губы.

— Говори, собака, врешь! Ведь врешь?

Лицо Ходзевича оросилось потом. Глаза сверкнули.

— Хам! — презрительно сказал он. — Бьешь связанного.

Князь одумался, но потом махнул рукой.

— Жечь тебя буду! — крикнул он. — Эй, люди!

В избу вошли двое.

— Распалите костер и достаньте длинную жердь! — распорядился Теряев, а когда шиши ушли, снова вернулся к Ходзевичу и повторил: — Жечь тебя буду! Говори, где Ольга?

Ходзевич презрительно пожал плечами. Он уже примирился со своей участью.

Странное то было время! Закаленные в бою, очерствелые сердцем поляки и казаки почти так же равнодушно относились к своим страданиям, как и к страданиям своих врагов.

Двое людей вошли в избу. Следом за ними появился Антон. Он поклонился князю и сказал:

— Все, господин, пришли!

— Пленные посажены?

— Все уже.

— Костер?

— Готов!

— Разденьте его, свяжите и жердь промеж рук и ног проденьте! Когда готово будет, на двор несите!

Князь вышел на двор. При бледном свете осеннего утра у монастырской ограды в ряд корчились на колах пленные поляки. Стоны и крики оглашали двор. Наскоро забивая колы, мужики пробивали несчастным бока, сажали вкривь и вкось, отчего муки казненных неизмеримо увеличивались.

Теряев, не обращая внимания на стоны и крики, мрачно ходил по двору, сгорая от злобы. Ему казалось, что лях смеется над ним, скрывая от него Ольгу.

Мужики вынесли Ходзевича. Он бессильно висел на жерди, словно туша, приготовленная для копчения.

Теряев быстро подошел к нему.

— Где Ольга? — повторил он.

Ходзевич молча мотнул головой.

— Подними над огнем! — приказал Теряев.

Мужики поднесли Ходзевича. Он стиснул зубы и закрыл глаза.

— Где Ольга? — повторил свой вопрос Теряев и потом добавил: — Подбрось хворосту!

Огонь лизнул оголенную спину Ходзевича. Он вытянулся, как от удара, и снова скорчился. Вдруг послышались шум, крики, и Ходзевич со всего маха был брошен на землю. Он раскрыл глаза. Все торопливо шли из монастыря. Его главного врага не было. Двор опустел. Ходзевич не верил своим глазам, но решил, что надо пользоваться каждой минутой; он стал скользить по шесту и скоро освободился от жерди. Его ноги и руки были спутаны просто веревками у кистей, он стал с яростью грызть веревки и освободил руки, а потом развязал ноги и попробовал встать. Ноги затекли; он сделал несколько попыток и наконец встал. Куда деться? Он бросился к воротам и в этот миг увидел скорченные трупы казненных. Его ударило в пот от ужаса и сострадания, но он имел мужество обойти всех и вздохнул, не найдя между ними своего Казимира.

Но надо было уходить. Ходзевич пошел шатаясь, забыв о том, что он голый, и вдруг встретил Свежинского.

— Ян! — закричал тот, соскакивая с коня. — Ты жив?

Ходзевич протянул руки и упал без чувств.

Если бы все тот же Еремка не предупредил князя, отряд Теряева вряд ли бы спасся от разгрома.

Свежинский наткнулся на отряд Млоцкого. Почтенный ротмистр ехал в город, отданный его роте на прокорм, и тотчас согласился следовать за Свежинским, радуясь помочь своему брату. Его радость оказалась еще большей, когда на деле не пришлось сделать ни одного выстрела, и он, не слезая с коня, сказал:

— Хвала Богу! А теперь, пан, назад и до дома: вы — в Можайск, а я по своему делу. Да скорее из леса!

— Для чего! — удивился Свежинский. — Смотрите, он еще не пришел в себя, голый, обожженный.

— Завернем. Возьмите на коня, и марш! — продолжал Млоцкий. — Поверьте, я знаю шишей. Не пройдет десяти минут, и они окружат нас! Ну, берите ротмистра, заверните в плащ. Вот так… Налево кругом! Рысью!

Не обращая внимания на протесты Свежинского, отряд стал быстро удаляться от монастыря. И в самое время: к монастырю уже двигался отряд князя Теряева, усиленный другими шишами. Рядом с князем шагал Григорий Лапша.

— Понапрасну, князь, — говорил он, — вестимо, они утекли. Не такие, чтобы вас дожидаться.

— Но я его там оставил! — с отчаянием повторял князь.

— Ну зачем с собой не взял? Верно, и его унесли!

— Ты заплатишь мне за это! — гневно сказал князь Антону.

— Твоя воля, господин! А кабы не я, так были бы мы в руках у ляхов и на колах сидели бы, а то жарили бы нас, как поросят!

Они подошли к монастырю и увидели его опустевшим.

При виде скорченных трупов Лапша поморщился.

— И сердит ты, князь, прости Господи! — сказал он.

— Мало им этого! — усмехнулся князь.

Оба отряда остановились отдохнуть.

— А к обеду, князь, к нам милости просим, — сказал Лапша, — может, вместе действовать будем, договоримся до чего-нибудь. Все равно, где станом ни стоять, а у меня ладнее: и дома на славу, и две хозяйки. Одна даже дочь княжая!

Князь слушал его рассеянно, но при последних словах встрепенулся.

— Кто, говоришь?

— Дочь княжая. Ольга Степановна, боярина Огре…

Он не договорил: князь вскочил как безумный, схватил его за плечо и закричал:

— У тебя, у тебя! Как она попала к тебе?

— Постой, князь! — сказал Лапша, с усмешкой отводя его руки. — Чего ты? Али знаешь ее?

— Невеста она моя!

Лапша с недоверием посмотрел на него.

— Она что-то иное говорила. Ну да ин так, — сказал он, — а попала она ко мне совсем по случаю! — И Лапша рассказал, как отбил ее от Млоцкого в этом же монастыре.

Князь словно обезумел. Он вскакивал, обнимал Лапшу плакал, а потом падал на колени и благодарил Бога. Когда же успокоился, то стал торопить Лапшу идти к нему в стан.

Глава II Новые злоключения

Ольга на время успокоилась и отдохнула в стане у шишей. Здесь она чувствовала себя в безопасности, окружающие относились к ней с почтением, и ко всему Лапша дал ей слово найти Терехова-Багреева и отвезти ее к нему. Нередко свободные часы Ольга коротала с Пашкой, рассказывая ей свои мечты о предстоящем счастье, и Пашка начинала верить в них. Лица обеих разгорались и улыбались, и они забывали окружающую обстановку.

— Они-то уж найдут моего милого! — говорила Ольга про шишей. — Они по всей Руси ходят, так долго ли им? А мы здесь с тобой сколько хочешь ждать можем — нас уж они поберегут! И заживем мы, Паша, с тобой! Вот ты узнаешь моего жениха… Хороший он, добрый, сильный и любит меня!..

Лицо Ольги вспыхивало, взоры мечтательно устремлялись вперед, и она вслух начинала вспоминать свое последнее свиданье с возлюбленным, там, в вотчине под Калугой.

Пашка вздыхала, на ее глазах показывались слезы, и думалось ей, что не смеет она, девка беспутная, даже смотреть на такого чистого ангела, как ее Ольга.

Одну из таких бесед они вели под вечер. Тени сгущались. Ольга отодвинула от себя пяльца и мечтательно смотрела на дорогу. В дверь застучали. Пашка отворила ее и увидела Фомушку.

— Чего тебе? — спросила она.

— Наши идут! — ответил он.

— Беги скорее, подтопи печь. Кушанья-то разогреть надо! — отдала приказание Пашка и обернулась к Ольге: — А я в погреб схожу, чай, захотят с дороги испить чего. Да что там за шум? Ишь их сколько! — И Пашка, выйдя за дверь, скрылась.

Ольга осталась одна. Сумерки окутали ее, и она, задумчиво смотря в окно, даже не слышала, как скрипнула дверь, и вздрогнула от голоса Лапши.

— Прости, княжна, — сказал он, — Паланюшка мне сказала, что ты тут, я и осмелился.

— Милости просим! Сам знаешь, ты мне теперь вроде брата старшего! Ну, что скажешь хорошего, Григорий Михайлович? Где были, что видели?

— С тем и пришел к тебе, — ответил Лапша. — Видишь ли, дело какое!

— Нашел кого, что ли? — вскрикнула Ольга. — Встретил, разговаривал?

Лапша, видимо, замялся.

— Так-то, так, княжна, только не пойму, кто он тебе. Ты мне о нем ни слова не говорила.

— А кто? Как звать его?

— Князь Теряев, Терентием звать. Мы с ним в лесу встретились. Он тоже над целым отрядом голова. Ну, он узнал и говорит нам…

— Что говорит? — чуть слышно спросила Ольга, сердце которой подсказывало беду и испытания.

Лапша замялся.

— Да говорит, будто ты — невеста ему, от отца будто нареченная. Ты прости, княжна, коли что не так. Ежели он тебе не по нраву, скажи: мы его и на порог сюда не пустим!

Ольга улыбнулась. Чего ей бояться с такой охраной?

— Нет, — ответила она, — а скажу тебе всю правду. Батюшка — царство ему небесное! — прочил мне князя Теряева в мужья, да потом, как узнал, что он «вору» служит, прогнал и проклял его. А я князя сама никогда не любила и пошла бы за него только поневоле, со слезами горючими. Вот тебе и вся моя правда.

— А повидаться с ним, княжна, можешь?

— Отчего же? Только поклонись ему да скажи: просит прощения княжна, а повидать его иначе как завтра поутру не может.

— Ин быть по-твоему! — сказал Григорий.

От Ольги он отправился прямо к князю Теряеву и сообщил ему о своей беседе с княжной.

Всю ночь провел без сна Теряев, мечтая о свидании с Ольгой.

«Есть ли на свете любовь, большая, чем моя?» — думал он, и ему казалось, что княжна поверит его словам и отдаст ему свою сиротскую душу.

При этих мыслях кровь ударяла ему в голову и кружила ее. Он ворочался до раннего утра, а утром рано ушел бродить по лесу. Однако оголенный лес был угрюм и печален; его унылое безмолвие нарушалось только воем ветра, и холодное солнце своим блеском не веселило природы.

Теряеву стало грустно, страх охватил его сердце, и он горько усмехнулся:

«Не пугался я вражеских пуль и мечей, не дрожал пред засадой, а здесь, пред девицей, словно заяц пред собакой».

Он тихо пошел домой. Вдруг вдалеке между деревьями показалась фигура всадника. Он быстро двинулся вперед, но всадник повернул коня и исчез.

Теряев спешно вернулся домой и рассказал Лапше, что видел. Тот недоверчиво усмехнулся.

— Попритчилось, князь! Сюда никому не забраться, потому что от дороги вовсе в стороне.

— Может, и так, — ответил Теряев, — а я все-таки своих людей на разведку вышлю.

— Да выслать и я могу, для спокою! — сказал Лапша и прибавил: — Княжна просит тебя!

Князь вспыхнул, потом побледнел и нетвердым шагом направился к горнице, где жила Ольга.

Княжна не знала, что скажет Теряеву, каким словом встретит его, и смущенно ждала. Он вошел и низко поклонился ей. Она ответила на его поклон.

— Сердце мое радуется, что вижу тебя живой и в спокое! — сказал ей князь. — Болела душа моя о тебе, как я узнал о твоем горе. Бросился я за обидчиком в погоню. И вот ты во здравии и покое. Радуется сердце мое! — Он низко поклонился Ольге и прибавил: — А коли не запамятовала, княжна, так покойный батюшка меня в зятья прочил. Не отгони же меня на сиротстве твоем. Я — тебе теперь защитник! — И он поклонился еще раз и придвинулся к Ольге.

При последних его словах Ольга подняла голову и промолвила:

— Прости, князь, не хотела горького слова сказать, да ты начал. Не прочил тебя в зятья батюшка с той поры, как прогнал от себя, поминать имя твое запретил, а ко всему, князь, у меня свой жених.

Князь вздрогнул, как от удара.

— Что было, то быльем поросло! — глухо сказал он. — Я теперь — не слуга «вору» и не изменник родине, и твой отец благословил бы меня. А люблю я тебя, как душу! Послушай воли батюшки своего.

— Не знаю, князь, что теперь сказал бы батюшка, но, что он пред смертью незадолго говорил, то мне ведомо. Спасибо тебе за честь и ласку, а твоей мне не быть!

Грубый характер Теряева вырвался наружу: его лицо вспыхнуло, глаза сверкнули, и он топнул ногой, но в то же мгновенье опомнился и тихо сказал:

— Прости, княжна, коли я чем обидел тебя. Не запрети мне быть здесь и беречь тебя, как глаз свой!

— То запретить не в моей воле! — ответила княжна.

Теряев вышел. Он бегом пробежал в отведенную ему горницу и, ничком упав на сено, залился слезами. Все его тело содрогалось от плача. Все мечты его жизни были разбиты; ему ясно было, что Ольга любит Терехова! И на мгновенье у него мелькнула мысль убить своего соперника, но он тут же опомнился, что толку в этом убийстве мало. Все равно Ольга не будет принадлежать ему. И при этой мысли он застонал, словно от боли.

Но мало-помалу его волнение успокоилось. Слезы показались ему малодушием. Он встал и оправился, но не успел еще совершенно успокоиться, как дверь отворилась и в комнату вошла Ольга. Князь даже отступил в изумлении.

— Я подумала, что, может, обидела тебя, князь, — заговорила Ольга. — Но могу ли неволить свое сердце? А теперь я увидела, что ты любишь меня, так будь мне братом! — И она низко поклонилась ему.

Князь растерялся. Разнородные чувства охватили его душу. Он упал на колени и воскликнул:

— Все, что велишь, княжна, сделаю! Хоть в огонь за тебя!

Ольга покраснела.

— Найди Терехова, скажи ему обо мне — пусть он укроет меня. А потом найди и мамушку мою. Непригоже мне быть с мужчинами.

— А пока я не найду их, я твой защитник! И верь мне: теперь за тебя всю душу положу! — И князь в знак клятвы поднял руку.

Ольга исчезла.

И вдруг князь проснулся и понял, что видел сон. Внезапный свет озарил его душу, и он успокоился.

«Вещий сон, — подумал он с улыбкой, — пусть же по нем и сбудется! Брат я тебе, княжна, отныне!» — И ему стало легко на душе от этого решения.

Выбрав удобный случай, князь Теряев пришел к Ольге и рассказал о своем удивительном сне. Княжна сразу же поверила ему, так как слишком честно было его открытое лицо, слишком прямо смотрели его глаза, чтобы можно было усомниться в его словах.

— Спасибо тебе, Терентий Петрович, — с чувством сказала она, — будь же ты мне братом названым! Легче мне теперь стало. — И она улыбнулась. — А то, веришь ли, так порой тоскливо да тяжко.

— Вестимо, княжна! — ответил Теряев. — А мне — верь на слове! — радостно за тебя голову сложить.

С этого дня они подружились.

Пашка тоже с уважением отнеслась к Теряеву, только не могла простить ему то, что он упустил Ходзевича.

— Да пойми ты, — с горячностью заявил ей Теряев, — ведь ляхи вдруг напали!

— И все-таки мог уволочь этого негодяя-охальника. Крикнул бы людям, взяли бы его и утащили!

— Да ведь я и опомниться не мог, как меня Антон утащил!

— На то-то и пеняю, — возразила Пашка. — А полячишко этот попомнит тебе! Будь покоен, так не оставит!

— Ну, это ты брось, — перебил ее Лапша, — к нам не очень-то доберется, а доберется, так и сам не рад будет.

— Не хочу злое пророчить, — отступилась Пашка.

А вышло по ее пророчеству.

Счастье исключительно покровительствовало Ходзевичу. Смерть уже окончательно витала над его головой — ему грозила участь быть заживо сожженным по приказу Теряева-Распояхина, и вдруг неожиданно наехавшие на его отряд поляки освободили его. Однако в первые минуты он ничего не сознавал, находясь в беспамятстве, и очнулся лишь через несколько времени от быстрого бега коня и боли в спине. Его пахолик Казимир, держа его плечо и голову на своих руках, тотчас нагнулся к его лицу. Свежинский тоже быстро подъехал.

— Где я? — спросил Ходзевич.

— Сейчас в Можайске, пан мой, — ответил верный пахолик, — мы туда едем!

— Хвала Богу! — подъехав, сказал Свежинский. — Опоздай я немного — и ты, Янек, жарился бы, как свинья к Рождеству. Спасибо, пана Млоцкого встретили, а то бы…

Ходзевич вспомнил все происшедшее, и мысль о перенесенной обиде сразу заглушила его боль. Он рванулся из рук Казимира и встал на землю.

— Жив не хочу быть, если не отмщу этому москалю! — крикнул он. — Давайте коня, я за ним погонюсь!

— Полно, полно! — остановил его Свежинский. — Видишь, нас всего шестеро. Где же за ним гнаться? Да и куда он ушел, не знаем!

— Лес оцепим!

— Так дай в Можайск вернуться. Там поговорим и дело сделаем.

— Прошу пана! — сказал Казимир, слезая с коня.

— Ну так в Можайск! — И Ходзевич лихо вскочил в седло, но при этом не мог удержаться от стона.

— Больно? — участливо спросил Свежинский.

— Я думаю, если москаль всю спину сжег! — ответил Ходзевич, осторожно поправляя на себе плащ, которым было прикрыто его обнаженное тело.

Они тронули коней и скоро очутились в Можайске. Уже вечерело. Стража ездила по городу и загоняла русских в их жилища.

— А, рыцарь, вернулся? А где твоя королевна? — воскликнул Добушинский, увидев стремительно вошедшего Ходзевича.

— Го-го-го! — загрохотал Кравец, и его смех подхватил Одынец, когда Ходзевич сбросил плащ и оказался голым.

— Что за маскарад? — спросил Добушинский.

Одынец и Кравец продолжали хохотать, но их лица тотчас стали серьезны и в глазах отразилось участие, едва они увидели сожженную спину Ходзевича и услышали о его приключении.

— Ах, песья кровь! — крикнул Кравец. — Да мы их выжжем и вырежем!

— Спину-то все-таки залечить надо, — участливо сказал Добушинский.

— К черту! — ответил Ходзевич. — Дайте, панове, одеться, и поговорим.

— Постойте, я все-таки за жидом схожу! — сказал Одынец и выбежал из горницы.

Через четверть часа он вернулся со старым бородатым евреем. Ходзевич лежал на постели спиной вверх; она была сильно обожжена, и у самого хребта лопнула кожа и раскрылась рана.

Еврей осмотрел рану и покачал головой, а затем, вынув какую-то банку с мазью, быстро намазал ею больную спину Ходзевича. После этого, изорвав данную ему рубаху на бинты, он перевязал рану и, вздохнув, сказал:

— И все! Теперь заживать будет! Только пану спокой нужен!

Ходзевич скрипнул зубами.

— Нет мне покоя!

— Все же хоть три денечка, пан! — сказал еврей. — А я и завтра приду! — прибавил он, уходя.

В горницу вошел Свежинский и спросил:

— На чем решили, панове?

— Да вот три дня отдохнет, а там…

— Не хочу! — упрямо повторил Ходзевич.

Но на его слова никто не обратил внимания.

— А теперь выпьем! — предложил Кравец и захлопал в ладоши.

Три дня бездействия казались Ходзевичу мукой. Иногда он вскакивал, бегал по горнице и кричал:

— Дайте мне этому москалю горло перервать!

— Да успокойся! Все твое будет, — уговаривали его товарищи, — еще немного — и мы все поедем!

— Но куда? Вот это — задача! — сказал раз Добушинский.

— В лес, к тому же монастырю. Оттуда начнем свои поиски, — пылко ответил Ходзевич. — В четыре дня след не пропадет. Их немало там было!

— Так-то так, да они, верно, уже в другое место ушли!

Все эти дни только и толковали, что о своей экспедиции. Полковник Струсь разрешил Добушинскому и Одынцу взять свои роты и дать острастку шишам; только никто не знал, где найти их.

— А кого паны ищут? — вдруг спросил еврей, делавший однажды во время их беседы перевязку Ходзевичу.

— Шишей, парх! — ответил Свежинский.

— А что дадите, коли вам след покажут?

Ходзевич рванулся из рук еврея, сел на постели и крикнул:

— Пятьдесят злотых… тысячу! Только если обманешь, то на кол сядешь!

— Для чего я буду обманывать пана? — пожал еврей плечами. — Я дам пану своего Ицка, и он его прямо к шишу на нос приведет… в самое их гнездо.

Ходзевич спрыгнул с постели и закричал:

— Завтра же едем! Паны-братцы, не могу больше! Должен я его изловить. Не держите меня, молю вас!

— Что же, — сказал Добушинский, — завтра так завтра. У нас все готово!

— Ты приведи завтра, чем свет, своего Ицка, — приказал Свежинский, — А пока на в задаток! — И он, взяв пригоршню серебра, передал его еврею.

— Завтра рано-рано придет мой Ицка! — сказал еврей, жадно схватил деньги и, поклонившись, торопливо ушел.

— Уж и задам же я ему! — волнуясь, заговорил Ходзевич. — Жарить буду, жилы мотать, кожу сниму! Уф! — И его глаза сверкнули, как у волка.

Действительно, чуть свет утром явился Ицка, огромный рыжий парень с лицом разбойника, и поляки собрались в набег. Когда Ходзевич вышел из горницы, подле дома в четыре ряда выстроились уланы Добушинского. Сам Добушинский гарцевал уже на коне; Одынец тоже был в седле.

Ходзевич со Свежинским вскочили на своих коней.

— В путь?

— Чего же медлить!

Ицка взобрался позади Казимира на его лошадь, и все тронулись.

Через несколько минут, выехав из Можайска, они крупной рысью помчались по дороге к чернеющему лесу. Ходзевич волновался и говорил без умолку. Одынец был серьезен, а Добушинский со Свежинским, казалось, ехали на прогулку.

Густой лес окружил их со всех сторон. По замерзшей земле гулко раздавались удары копыт. Вдруг Ицка поднял руку вверх, и все быстро остановились.

— Так нельзя! — заговорил Ицка. — Они тут недалечко. Их нужно окружить, а как вы окружите, если вы такой шум делаете? Они услышат и сбегут.

— Жид правду сказал! — засмеялся Добушинский. — Эй, с коней долой и обвязать им копыта.

Все быстро спешились, у каждого нашелся войлок, и скоро все кони были с плотно укутанными ногами, а тем временем Ицка толково и подробно рассказывал, где и как окружить становище Лапши…

Между тем шиши, вполне уверенные в неприступности своего стана, отнюдь не ожидали даже возможности нападения. Дни после своего похода на монастырь они проводили в отдыхе. Одни ходили в лес стрелять дичь, другие чинили свою одежду, третьи просто ничего не делали. Так было и в тот день, когда на них двинулся Ходзевич со своим отрядом. Теряев сидел в горнице с Григорием Лапшой и говорил о том, как разыскать Терехова и где укрыть Ольгу.

— Потому, сам пойми, — сказал он, — наше дело ратное. Долго ли до греха? Нешто ей место тут?

— Сам знаю, — ответил Лапша, — а что делать? Я теперь двоих на Рязань послал, двоих на Москву, потому там ее мамушка быть должна, ну а они все не ворочаются!

Приближался обеденный час, и Ольга с Пашкой были заняты в трапезной. На дворе было тихо и почти пусто. С десяток человек с беспечным смехом играли в свайку. Ольга с Пашкой вышли на крыльцо избы.

— Идите, молодцы, танцевать! — звонко и весело крикнула Пашка и устремилась к избе, в которой сидели Лапша с Теряевым.

Но вдруг она вскрикнула и словно безумная заметалась по двору. В ту же минуту Теряев увидел, как, всплеснув руками, упала на крыльце Ольга.

— Что такое? — с изумлением сказал он, вскакивая.

Лапша заглянул в оконце, и в ту же минуту их оглушил дикий, знакомый крик: «В бой, в бой!» — а на дворе замелькали красные и синие жупаны.

— Ольга! — не своим голосом закричал Теряев, бросаясь из горницы.

Следом за ним выскочил Лапша.

— В лес! — раздался его голос, и тотчас же пронесся пронзительный сигнальный свист.

Застигнутые врасплох мужики были убиты тут же, но большинство успело быстро скрыться.

Горя местью, Ходзевич первый вбежал во двор, ища Теряева, но все его мысли разом перевернулись, когда он вдруг увидел Пашку и тут же Ольгу. Что ему было до мести, если они были тут! Он рванулся вперед и увидел рядом с собой Свежинского и Казимира.

— Если вы — друзья мне, хватайте Пашку и вон отсюда, а я следом!

Затем он бросился к Ольге, схватил ее и, перекинув через седло, во весь дух помчался обратно.

Впереди него, крепко держа бившуюся Пашку, мчался Казимир.

— Гони! — кричал в неистовом восторге Ходзевич.

Теряев опоздал — он увидел только мелькнувшего с добычей Ходзевича. С диким ревом бросился он на первого попавшегося ему улана, сильным ударом руки сшиб его с седла и уже вскочил на коня, когда подскакавший Одынец ударом сабли опрокинул его на землю.

Добушинский подъехал к Одынцу. Уланы с криком «В бой!» все еще мчались вперед и с изумлением остановились. На земле валялись четыре трупа и пятым Теряев. Больше никого не было.

— Что за черт! — сказал Добушинский Одынцу. — В избах все шиши, что ли?

— Взять их! — ответил Одынец. — Эй, за мной! — И, сойдя с коня, он бросился в трапезную.

Следом за ним ворвалось несколько солдат, но трапезная была пуста. С проклятиями они бросились в другие избы, но и там никого не было. Они вернулись; оставшиеся солдаты спешились тоже и стояли в недоумении и ярости, смотря по сторонам.

Одынец покраснел как рак.

— Что за черти? — заговорил он. — И жид убежал, и шиши, как зайцы, в лес ушли. Вот воины!

Ему никто не ответил. Какая-то унылая тишина окружала их и угнетала, как тяжкая тайна. Добушинский не выдержал.

— А ну их, к бесу! — крикнул он. — На конь и до дому! А где Ян, где Свежинский?

— Я не видел их, они вскочили первые, — ответил Одынец.

— Они, пан, взяли по паненке и назад ускакали! — объяснил старый вахмистр.

— Вот так штука! — засмеялся Добушинский.

Всем на мгновение стало весело, но все тотчас вздрогнули: в лесу раздался легкий свист.

— На конь, на конь! — поспешно приказал Добушинский.

— Шиши, шиши! — зашептали солдаты, и чувствовалось, как ими овладевает паника.

— По двое в колонну! Выезжай! — скомандовал Добушинский.

Солдаты тронулись. Из раскрытых ворот они выехали прямо в просеку, но едва последние два оставили двор, как пронзительный свист прорезал Воздух. Кони вздрогнули и насторожили уши. Солдаты сбились.

— Сабли наголо! — скомандовал Добушинский.

В ту же минуту сзади раздался залп. Несколько солдат упало, а кони ринулись и понеслись. Но вдруг случилось нечто совсем непредвиденное: кони запнулись о протянутые по дороге лыки и упали: через них попадали другие. Произошло смятение, и тут же с криками «Бей!» со всех сторон посыпались на поляков страшные шиши. Они рубили обезумевших солдат саблями, молотили цепами, косили косами, а в это время упавшие кони бились и, вскочив на ноги, метались как бешеные.

— В лес! Смилуйся, Матерь Божья! — раздавались крики несчастных поляков.

И снова раздались свист и громкий голос Лапши:

— Будет!

Шиши отступили. Несколько поляков, и среди них Добушинский с Одынцом, мчались сломя голову, человек десять стояли окруженные шишами, а на земле, залитой кровью, лежали исковерканные трупы убитых и со стонами корчились раненые.

Лапша мрачно обошел своих: нескольких человек уже не было в живых. Он нахмурился и сказал:

— Добить раненых!

Все пошли к своему стану. Увидев Теряева, Лапша поспешно приказал поднять его, уложить и рассмотреть раны.

Но вдруг он встрепенулся, заметив, что Ольги и Пашки нигде не было. Он обернулся к пленным полякам и сказал:

— Разбойники и душегубы! Вам всегда надо опозорить девушку, упиться кровью младенца или сделать святотатство. Повесить их!

Приказание атамана было тотчас исполнено.

Почти до самой ночи шиши копали могилы и хоронили мертвых, а потом Лапша собрал всех и сказал:

— Теперь нам здесь не будет покоя — кто-то указал наш стан. Уйдем в другое место, ближе к Москве. А чтобы им ничего не досталось, выбирай все добро, да живо!

— А стан поджечь? — спросил Елизар.

— Дурак, — отрезал Лапша, — или хочешь, чтобы лес погорел?

Шиши быстро принялись за работу, а затем, навьюченные, тронулись в дорогу. Среди них медленно двигалась телега, на которой лежал бесчувственный Теряев…

А в это же время Ходзевич, забыв о неудаче приятелей, ликовал. Ольга дразнила его чувство. Пашка зажигала в нем месть. Казимир давно не видел в таком настроении своего хозяина, и ему было даже страшно при мысли об участи Пашки.

Между тем приятели Ходзевича с уцелевшими солдатами своего отряда вернулись в Можайск, и на следующее утро Добушинский, войдя в горницу, где жили его товарищи, заявил:

— Худо, все худо! Полковник мне жару задал за то, что я солдат погубил; а про Москву говорят, что там нашему брату, как волку в капкане, живется. Наш полковник думает уже сняться отсюда.

— Что такое? — спросил Свежинский.

— А то, что в Москве нами недовольны. Зубы на нас москали точат. Вам теперь здесь тоже засиживаться негоже.

— Я-то и не думаю, — возразил Свежинский, — там моего добра столько оставлено, что я лучше жизни лишусь, чем откажусь от своего. Не знаю, как Янек!

В это время в горницу вошел Ходзевич.

— Что тебе обо мне знать надо?

— Да то, думаешь ли ты на Москву ехать или здесь бабиться будешь?

— Я-то? Да как же я здесь останусь, если на Москве у меня все богатство мое, и квартира, и лошади. Я и то думал, либо сегодня в ночь, либо завтра чуть свет.

— Завтра так завтра! Так, значит, и готовиться станем! — весело сказал Свежинский.

— А нам впору на Литву ехать, новые роты собирать! — уныло сказал Добушинский.

— Ну, у вашего Струся солдат много!

— Зато я того, о чем всю жизнь думал, добился! — весело сказал Ходзевич и засмеялся.

— Ну, а теперь, пред сборами, выпьем! — весело заявил Свежинский и потянулся за чарками.

А в это время в горнице, наглухо запертой, томилась Ольга. Ей казалось, что она сошла с ума — так много случилось с нею в последние часы. Страшный образ Ходзевича с наглой усмешкой неотступно стоял пред нею. Она знала, что теперь не дождется пощады, что сердце Ходзевича полно злобы и мести, и трепетала при каждом шорохе. Но то шуршали только мыши под полом; в запертую горницу с закрытыми ставнями не доходил даже шум города. Если бы с Ольгой была Пашка, ей все же было бы легче, но ее разлучили с нею, и при мысли об участи Пашки княжна на мгновение забывала даже свое горе. А между тем она и не подозревала того, что сделала Пашка.

Зато свое положение отлично понимала сама Пашка с того момента, как ее подхватил пахолик. В возмужавшем юноше она не сразу признала того дрожащего пахолика, которого она пощадила, но тот узнал ее сразу, и его лицо пылало всю дорогу такой злобой, что Пашка ни на минуту не усомнилась в своей участи. Он скакал с нею и говорил:

— Пожди, пожди, ведьма, что с тобой мой пан сделает! Мы тебе, подлая, все жилы вытянем, как дичину, тебя изжарим, смолой зальем! — И он плевал в нее, и бил ее в лицо кулаком.

Пашка молчала, стиснув зубы, и только по ее глазам можно было видеть, как кипит ее сердце.

Прискакав в Можайск, Казимир по указанию Ходзевича Кинул ее в клеть и запер дверь тяжелым засовом.

Спустя какой-нибудь час к ней в клеть вошел Ходзевич с двумя офицерами.

— Вот, смотрите на эту ведьму, — сказал он им. — Вылезай, что ли!

Пашка забилась в самый темный угол. Однако Ходзевич взял ее за волосы и, вытащив на середину клети, бросил на земляной пол.

— Ге, да какая гладкая! — воскликнул Кравец. — И неужели она с жолнерами справилась?

— Сонных зарезала!

— Что пан с ней сделать замыслил? Может, возьмешь с меня триста злотых за нее? — вкрадчиво спросил товарищ Кравца.

— Нет, я хочу потешиться над нею, — воскликнул Ходзевич, — а что сделаю, и сам не знаю. Знаю только, что такое придумаю, от чего сам бес затрясется! Идемте, панове! Казик, запри двери!

Они ушли, а Пашка осталась одна.

Стало вечереть, когда к ней снова вошел Казимир и, поставив на пол мису с вареным мясом, сказал:

— Жри, ведьма, завтра на Москву поедем!

Он плюнул на нее и ушел, заперев дверь.

Пашка вздрогнула, мысль о бегстве обожгла ей мозг. Бежать или умереть в мучениях? Выбора не было — и она подошла к миске с мясом. Ударом ноги она разбила миску и, тихо сев на землю, скоро нащупала один из черепков. Осторожно схватив его связанными руками, она воткнула его в землю и стала, крепко нажимая, водить по нему веревкой. Скоро веревка перетерлась, и Пашка освободила руки. Ее лицо осветилось радостью. Она быстро вскочила на ноги и стала обходить стены своей клети. Очевидно, дверь выходила на двор. Пашка подошла к правой стене и через топкие деревянные перегородки услышала голоса: значит, там жилье; она подошла к левой стороне и скоро расслышала топот копыт и ржание, значит, там находилась конюшня. Оставалась одна задняя стена. Пашка прислонилась к ней — за ней было безмолвно. Тогда женщина торопливо бросилась на землю, схватила один из черепков и начала копать землю под задней стеной. Черепок сломался, она схватила другой; другой сломался тоже, и тогда она с силой отчаяния начала рыть землю руками. Она рыла, не уставая, час, другой, третий, наконец ее руки скользнули за стену Пашка расширила отверстие и осторожно полезла в него ногами вперед. Уже ее туловище было вне клети и оставалось просунуть плечи и голову, как вдруг загремел засов, а за дверью послышались голоса.

— Только посмотрю и тотчас вернусь к тебе! — сказал голос Казимира. После этого дверь распахнулась, пьяный пахолик направил фонарь прямо на лицо Пашки. — Лежит, падло! — сказал он и захлопнул дверь.

Пашка не сразу пришла в себя от испуга, но через несколько времени оправилась и была уже на свободе. Начинало светать. Она вылезла за заднюю стенку клети и очутилась в узком проходе; пред нею стоял невысокий тын. Пашка перелезла через него и очутилась на выгоне. Это было совершенно открытое место, и Пашка смекнула, что, как только наступит утро, поляки соберутся в дорогу и встретят ее. Она бросилась бежать вдоль заборов и строений. Нужно было спешить, так как до нее доносился шум просыпающихся людей.

Вдруг впереди открылся маленький переулочек. Она бросилась в него. Однако прямо пред нею вырос пьяный жолнер и схватил ее в свои объятья. Но Пашка с силой ужаса рванулась от него, жолнер упал, и она побежала дальше. Свернув в улицу, она поняла, что ее бег выдаст ее всякому и, сдерживая страх, пошла спокойной поступью. Город просыпался. В конце улицы Пашка заметила группу польских всадников и почти в ту же минуту увидела старика, медленно отворявшего церковь.

Пашка рванулась и быстро вошла в только что отворенную дверь, схватив изумленного сторожа за руку и увлекая его за собой.

— Что ты? Что тебе? — испуганно спросил ее старик.

— Дедушка! — Пашка схватила его сморщенную руку и прижала к своей груди. — Спаси меня! Меня ляхи хотят замучить, я бежала от них! Спрячь меня!

— Ах ты Господи! — сокрушенно воскликнул старик. — Что же я с тобою сделаю? Ох, ляхи, ляхи! Льют они кровь нашу, ругаются над нами… Вот и мою внучку…

— Дедушка, спаси! Слышишь голоса?!

До них действительно донесся польский говор.

— Да куда же, куда? — воскликнул старик. — Ну, иди сюда, что ли, сядь тут! Я пока что запру тебя, а как стемнеет,к себе уведу! — И, сказав это, он толкнул ее в крошечную кладовку, где стояли несколько паникадил, купель и разная утварь.

Замок щелкнул, и Пашка очутилась в темноте. Но она знала, что теперь она в безопасности; слезы потекли из ее глаз, и она в бессилии опустилась на пол.

В это время Ходзевич предавался неистовой ярости, а его любимец Казимир выл на весь двор под ударами батогов, которые сыпались на его спину. Во все стороны скакали жолнеры, ища след пропавшей, но все поиски были тщетны. Пашка словно утонула.

Ходзевич остался бы искать ее, но Свежинский настаивал на отъезде, и волей-неволей озлобленный поручик, взяв Ольгу, уже вечером скакал на Москву, нещадно ругая Казимира и грозя ему смертью.

Ольга повеселела, услышав про бегство Пашки, и на мгновение у нее мелькнула мысль, что Пашка сумеет выручить и ее из беды.

Глава III По тому же следу

Уже с месяц прошло, как Терехов-Багреев со своим неразлучным другом Андреевым ездил по разоренной земле Русской, наудачу отыскивая след своей невесты. Были они под Калугой в разграбленной и сожженной усадьбе; но Федька Беспалый уже сбежал, и они не узнали ничего, что могло бы пролить свет на их дело.

Убитый горем Терехов сделал крюк и заехал в Борисоглебский монастырь к иноку Иринарху, великому на всю Русь подвижнику. Народ толпился в монастыре; один за другим верующие входили в просторную келью блаженного и выходили оттуда с просветленным лицом.

Терехов вошел вместе с Андреевым и стал на колени. Просторная келья освещалась всего одним оконцем, затянутым пузырем, и в ней было почти темно. Терехов услышал тяжелое дыханье и грохот цепи, а затем какой-то призрак, худой и длинный, медленно поднялся к нему. Терехов отдал земной поклон и выпрямился. Пред ним стоял изможденный монах. Высокого роста, с седыми спутанными волосами на голове и в бороде, с лихорадочно блестевшим взором на бледном, исхудалом лице, он поражал силой духа, величием своего подвига. Его бедра охватывал железный обруч, к которому была прикреплена цепь. Подвижник положил ее себе на плечи, на руки, а она все еще вилась по полу до самой стены. Его грудь до самого пояса, его спина сплошь были увешаны тяжелыми медными крестами. Терехов смотрел на него с благоговейным страхом.

— Будет, будет! — вдруг проговорил старик. — Сокол ударит, воронье разлетится, а чистая голубка упорхнет от них. Веруй в Отца и Сына и Святого Духа! Все сбудется.

Терехов упал снова на колени, пораженный его словами.

— Иди, иди! — закричал тогда юродивый. — Бей ворона, а другой сам себя заклюет. Иди, иди! — И, волоча за собой девятисаженную цепь, он пошел от Терехова, повторяя про себя: — Господи Иисусе Христе, помилуй мя, грешного.

Андреев тронул Терехова, и они вышли.

Радость наполнила сердце боярина после пророческих слов Иринарха, и надежда снова окрепла в его сердце.

— Опять на Москву поедем, — сказал он, — чует мое сердце, что там моя голубка.

Андреев подумал и ответил:

— Иначе и быть ей негде. Теперь там, подле Москвы и в ней, все полячье. Вокруг и поищем.

На дворе была метель. Друзья решили остановиться в монастыре и причаститься. Терехов горел мыслью принять Святых Тайн, словно он собирался на великое дело.

И само место, и подвижник Иринарх бодрили его дух. Он с жадностью прислушивался ко всем разговорам в монастыре и слышал дивные вещи.

Иринарх приковал себя к девятисаженной цепи и носил ее на себе, не снимая, уже тринадцать лет. По завету блаженного Иоанна Большой Колпак, он надел на себя сто сорок два медных креста по полгривне весом и неустанно в самоистязании славил Бога. И так велика была его нравственная сила, что лютые волки, польские воеводы Микульский и Сушинский, наконец, Сапега, наезжая на монастырь для разбоя, оставляли его, повидавшись с блаженным.

Терехов молился с исступлением:

— Господи Иисусе Христе, пошли милость мне, недостойному; наведи на след моей Ольги, и не пожалею для Тебя ни золота, ни каменьев, ни воска ярого! Просвети раба Твоего, дай ему силу вырвать невесту из рук Ходзевича, и я во славу Твою возведу храм у себя в Рязани!

Дав этот обет, он встал с молитвы ободренный и сильный, а когда причастился, то надежда найти Ольгу обратилась у него в уверенность.

Спустя три дня друзья выехали из монастыря. Кругом лежал толстой пеленой ярко белевший снег, стоял сильный мороз, но Терехов и Андреев были одеты тепло, да и их кони бодро бежали по дороге, оставляя в снегу глубокие следы своих тонких ног.

Всюду, где ни останавливались они, Терехов расспрашивал про Ольгу, но никто не слышал ничего о ней.

Объехав Можайск, они были в двух днях от Москвы и остановились на постоялом дворе. Был уже вечер. В просторной горнице, освещенной пуком лучин в дымном поставце, за длинным столом сидели несколько человек. Среди них выделялся красивый черный мужчина в одежде купца. Он был в одном кафтане, опоясанном широким поясом. Рядом с ним сидел его товарищ, небольшого роста, рыжий и весь в веснушках.

Терехов с Андреевым вошли в горницу и сразу поняли тяжелое положение купцов; напротив них, вдоль стен избы, сидели восемь поляков. Они громко смеялись чему-то, в то время как русские угрюмо молчали и из больших глиняных кружек тянули мед.

Терехов и Андреев истово помолились на иконы и потом поклонились всем присутствующим, а русским еще раз особо.

— Го-го! — закричал один из поляков. — Еще два москаля! Тоже, верно, на Москву идут, нашим челом бить. Ну, раздевайтесь! Выпьем за нашего круля Жигмонта, да за пана Жолкевского, да за славного Струся. Го-го-го!

Терехов и Андреев не ответили им и стали раздеваться.

Хозяин постоялого двора подошел к ним с низким поклоном.

— Коней побереги, а нам поесть чего-либо, ежели горячего, да сбитня бы, — говорил Терехов, медленно снимая тяжелую шубу и высокую меховую шапку.

— Вояки, вояки! — воскликнул толстый поляк.

Русские быстро обернулись, и их лица быстро прояснели, когда они увидели прибывших в полных воинских доспехах. Они же, словно не слыша восклицания поляка, спокойно подошли к столу и сели подле торговых людей.

Но едва они сели, как один из поляков нагнулся через стол и нагло сказал товарищам:

— А сдается мне, что этот лайдак бежал у меня в лес у Царева Займища.

— Они все, как собаки, друг на друга похожи, — ответил ему его сосед.

— Ну, панове, за католическую веру на их Руси поганой, за короля Жигмонта, за Речь Посполитую. Виват! — крикнул толстый поляк, видимо уже пьяный, и поднял кружку.

— Виват! — ответили его товарищи.

Андреев схватился рукой за меч, но Терехов толкнул его, и он хмуро отвернулся. Красивый купец вспыхнул, как небо при солнечном закате, но сдержался тоже. Он обратился к Терехову и спросил:

— Издалека едешь, господин честной?

— По Руси бродили, теперь на Москву едем!

— Ох, тяжко там нашим приходится! — вздохнул купец, на что его товарищ быстро ответил:

— Небось отольются слезы наши!

— А по какому делу? — снова спросил купец.

— Дело мое… А впрочем, может, и вы мне помощь окажете. — И Терехов вполголоса рассказал ему о своем горе.

Купец слушал его, и его лицо оживлялось.

— Окажу, господин мой, окажу! — весело ответил он.

В это время один из поляков, видимо раздраженный равнодушием к ним русских, заговорил пьяным голосом:

— Эй, ты, лайдак! Я тебе про твою невесту расскажу!

Терехов задрожал и впился в него глазами.

— Го-го-го! — загрохотали поляки.

— Взял твою невесту храбрый рыцарь, взял ее себе в полюбовницы, и полюбила она его, як сердце, а на тебя, собаку, плевать хочет! Хочешь, поклон свезем?

— Для чего, коли он на Москву едет! Сам повидает!

— Ты его попроси на кол себя посадить пред ее оконцем, чтобы видеть, как они милуются.

Терехов вскочил, весь дрожа. Андреев выхватил меч.

— Паны, ратуйте, бьют! — заорал вдруг толстый поляк, и все поляки, выхватив сабли, крикнули:

— В бой!

В это время произошло что-то невероятное. Тяжелый сосновый стол вдруг сдвинулся с места и разом прижал всех поляков к стене. В тот же миг купец выпрямился и громовым голосом сказал: «Ну, песьи дети, молитесь Богу!» — и, обратившись к толстому поляку, прибавил: — И как же это ты, пан, не узнал сразу Гришки Лапши, шиша, твоего супротивника?

— Смилуйся! — закричали поляки.

— Вот тебе и рыцари! — засмеялся Лапша. — Ну, сабли на стол, живо!

Сабли зазвенели и упали на стол. Товарищ Лапши быстро собрал их и кинул к печке.

— А теперь, по одному, за двери! А ты, толстый, — обратился Лапша к поляку, — у нас до утра заложником будешь. Вылезай!

Став у края стола, он осматривал каждого вылезающего поляка и быстро отнимал у кого кинжал, у кого пистолет, заметив их за поясом.

Сконфуженные поляки друг за другом скрывались за дверью, и скоро в горнице остался один толстый ротмистр. Он сидел красный, как вареный рак, и его короткие усы топорщились, как у моржа.

Лапша добродушно хлопнул его по плечу:

— Ну, храбрый лыцарь, пей свой мед, если охота, за здоровье своего круля.

— Пан меня завтра отпустит?

— Отпущу. На что мне тебя? Окорока коптить, что ли?

Толстяк облегченно вздохнул.

Тем временем Терехов с Андреевым оправлялись от неожиданности и с удивлением смотрели на Лапшу. Тот обратился к Терехову:

— А тебе, господин честной, я про твою Ольгу все поведаю. Жаль, что не встретились мы недели на две пораньше! Я бы тебе ее самое предоставил, а теперь…

Терехов побледнел.

— Где она?

— Снова у поляков, — тихо ответил Лапша. — Ну да мы ее выручим! Жаль, что сейчас с тобой идти не могу, — на Москву надо; да тебя вот Елизарушка проводит. А как мы нашли твою Ольгу да снова потеряли, про то выслушай.

Они сели, и Лапша начал свое повествование.

Терехов, выслушав рассказ этого главаря шишей, стрелой помчался бы к Теряеву, чтобы говорить с ним об Ольге; ведь князь виделся с нею, прожил вместе три дня и яснее Лапши мог понять ее душу. Правда, ревность точила его: он еще видел в Теряеве своего соперника, которого так еще сравнительно недавно он готов был убить; однако теперь это чувство смягчалось мыслью, что на Ольгу нет уже отцовского давления, что она сама вольна в своем выборе.

К сожалению, он не мог помчаться во всю конскую прыть, потому что их проводник Елизар был пеший.

— Сеня, возьми ты его на коня! — просил Андреева Терехов.

— Да я уж его звал!

— Сядь, добрый человек!

— Не могу, боярин, — ответил Елизар, — ишь я в простом зипунишке, а на дворе морозец во какой, так что я сейчас смерзну! Да ты не бойся: я пешой не отстану от вас. Пробежкой-то и согреешься скорее! — И, размахивая руками, словно обнимая невидимого борца, он шагал так быстро в своих лаптях и онучах, что кони нередко переходили в легкую рысь.

Путь был недолог — шиши разбили свой стан почти под Москвой, по Можайской дороге; но Елизар, опасаясь встречи с поляками, провел своих спутников окольными дорогами, лесными тропинками, крутясь и путая след.

Зато он совершенно удовлетворил любопытство Терехова.

Странная случайность, но в Елизаре боярин встретил человека, который видел дважды Маремьяниху с Силантием, который отнял Ольгу у Млоцкого и видел, как вторично ее похитил Ходзевич. Знал Елизар и Теряева. И, слушая восторженные отзывы простого мужичонки о Теряеве, Терехов все сильнее недоумевал и с изумлением переглядывался с Андреевым.

Действительно, по рассказу Елизара, Теряев уже давно перестал быть слугой и изменником, а, наоборот, всю свою душу полагал на защиту родного дела, как его понимали честные русские. Имя князя приводило в трепет поляков, особенно из полка Струся, Колонтовского и других, бродивших в окрестностях Москвы. Мужики боготворили его, и даже, по словам Елизара, не так давно князь сносился и с Прокопием Петровичем Ляпуновым, и с князем Пожарским.

— Чудеса! — проговорил Терехов.

— Ничего нет чудесного, — горячо вступился Андреев, — я знаю Теряева. Чему он поверит, за тем и пойдет. Он крепок и горяч, как порох.

Терехов нахмурился. По мере охлаждения первых порывов восторга он чувствовал, что ему очень трудно будет говорить со своим противником, особенно теперь, когда он почти исправил свой изменнический поступок.

Он вдруг остановил коня и сказал:

— И для чего мы едем к нему? Про Ольгу мы сейчас все узнаем, а с ним видеться на какую стать?

— Стыдись! Или испугался увидеть его? — сурово ответил Андреев. — Его надо видеть и толковать с ним надо, потому что он один может хороший совет подать! — И он дернул своего коня, за которым пошел и конь Терехова.

Они были в лесу. Сугробы снега лежали по обе стороны узкой тропинки; на их гладкой поверхности ясно виднелись следы заячьих ног и частые-частые следы какой-то птицы.

Андреев оглянулся вокруг и вдалеке, за вершинами деревьев, увидел серый дым, поднимавшийся вверх тонкой струей.

— Жилье! — сказал он.

— Наше становище, — ответил Елизар.

Терехов побледнел и стиснул зубы. Ненависть и ревность снова подступили к его сердцу.

Елизар прошел еще несколько саженей и пронзительно засвистел. В ответ ему раздался такой же свист.

— Для чего? — спросил Андреев.

— Чтобы не подстрелили ненароком, — простодушно ответил Елизар, — ноне поляк зимой по-нашему рядится, ну и обознаешься.

Вскоре они подъезжали к становищу шишей. Как и под Можайском, на широкой поляне стояли две избы, обнесенные частоколом. Когда отворились ворота и гости въехали на двор, то увидели на дворе еще несколько наскоро сколоченных из бревен избушек.

Навстречу им вышел человек в рясе.

Елизар сдернул свой колпак и, поцеловав его благословляющую руку, сказал:

— Вот, отец Николай, Григорий Михайлович их к нашему князю прислал. Этот-то, выходит, жених нашей княжны! — указал он на Терехова.

Тем временем гости спешились и поклонились отцу Николаю.

Его мужественное лицо осветилось улыбкой. Он ответил им поклоном и произнес:

— Вот уж обрадовали нас!.. А мы твоей голубицы от хищного ворона не уберегли. Грешны, грешны! Милости просим в горницу.

Гости не без удивления последовали за священником, который, видимо, несмотря на сан, играл роль начальника.

В горнице он усадил их за стол, достал снеди, горячего сбитня, пива и стал беседовать с ними:

— Князюшка-то уж совсем оправился. Встает теперь, только, боюсь, как бы встреча с вами не растревожила его. Ведь я знаю, супротивниками вы были промеж себя.

— Были? — невольно вырвалось у Терехова.

Отец Николай серьезно посмотрел на хмурое лицо Терехова и ответил:

— Да, только были!.. Ведь князь теперь совсем в мыслях своих переменился и только и думает, как найти княжну да ее к тебе представить.

Терехов не ожидал такого ответа и даже откинулся к стенке в изумлении.

Отец Николай поднялся с лавки.

— Постойте, я схожу, скажу ему. Может, он сейчас и сам сюда придет; его только подготовить нужно.

Отец Николай ушел, Терехов и Андреев остались одни. Андреев угрюмо сопел, а Терехов, чувствуя в его молчании укор, боялся Даже смотреть на него. До последней минуты ненависть кипела в нем против Теряева, и вот он услышал о нем такие вести, что за каждую черную мысль свою должен был просить у него прощения. В его сердце происходила борьба, но не успел он разрешить ее, как дверь вдруг распахнулась и в горницу стремительно вошел князь Теряев. Его лицо было бледно, густая, отросшая в течение болезни борода усиливала бледность, а большие черные глаза казались ярче и больше. На бледных щеках выступил румянец.

— Боярин! Князь! — воскликнули они разом, и их руки протянулись друг к другу.

У Терехова вдруг стало легко на сердце, и его лицо просветлело.

— И ты здесь, Семен! — ласково поздоровался с Андреевым князь.

— Для чего же я и друг ему? Крестами менялись, — ответил Андреев и крепко поцеловался с князем.

Лицо Теряева побледнело. Он сел к столу и задумчиво сказал:

— Никогда я не знал подле себя такого друга, а будь такой, может, все по-иному было бы. — Он тяжело вздохнул и задумался, но через минуту выпрямился на лавке и пылко воскликнул, обращаясь к Терехову: — Правду хочу говорить, боярин. Не было у меня более злого врага и противника, чем ты, особенно после Калуги, когда ты надо мной верх взял. Гнал я тогда за тобой погоню, и только Бог спас меня от злодейства, а тебя от погибели. Ну, да было это и миновало. Не помяни лихом! Повидал я Ольгу, говорил с нею, и она мое сердце перевернула. Не захотел я насильничать — насильно мил не будешь, и дал ей слово быть вам одним другом и братом. Она поверила. Не знаю, как ты?

Терехов взволновался, на его глазах сверкнули слезы. Он порывисто перегнулся и, обняв Теряева, произнес:

— И я тебе верю! Будем братьями!

Они трижды поцеловались. После этого Теряев рассказал о всех своих приключениях и о вторичном похищении Ольги. Эта беседа растопила последний лед. Они сдружились.

Терехов с Андреевым поселились в избе Теряева и ждали только окончательного выздоровления князя, чтобы ехать всем вместе на поиски.

— Только почему ты думаешь, что Ходзевич увез ее в Москву? — спросил его Терехов.

— Потому что знаю наверное про это. Ходзевич из полка самого Жолкевского, а он в Москве, да, кроме того, наши его выследили. И даже больше: знаю, что подруга Ольги, Пашка, сбежала от них!

Не в первый раз Терехов и Андреев услыхали про эту Пашку, и ум Андреева поразил образ этой смелой до дерзости девушки.

— Так прежде ее сыскать надо! — пылко воскликнул он.

— Она не пропадет! — заметил князь. — И где искать ее? Может, она к себе на родину ушла. А княжна наверное в Москве. Эх, отпустил бы меня отец Николай скорее.

— Он обещался через три дня! — ответил Андреев и задумчиво вышел из горницы: мысль, что Пашку оставляют в презрении, угнетала его. Вдруг он вернулся взволнованный в горницу и крикнул: — «Вор» в Калуге убит!

Терехов и князь вскочили, пораженные.

— Вор? Откуда весть?

— Сейчас из Можайска Карп пришел.

— Где «вор» убит? Кем?

— Татарином каким-то!

Они выбежали из горницы и опрометью бросились в другую избу. Там толпились шиши, и отец Николай подробно расспрашивал Карпа.

«Вор» действительно был убит татарским мурзой Урусовым во время выезда на охоту под Калугой.

В числе сторонников «вора» был касимовский царь Урмамед, приставший к нему еще во время стоянки в Тушине. Когда «вор» должен был вследствие измены Сапеги бежать из-под Москвы, касимовский царь отъехал от него, пристал к гетману Жолкевскому, вместе с ним был в Москве и оттуда проехал в Смоленск. В то же время его сын Арослан с бабкой были у «вора» и вместе с ним вернулись в Калугу. Касимовскому царю понравилось житье у поляков, но он соскучился по семье и решил съездить в Калугу, с тем чтобы отвлечь сына от «вора» и вместе с ним переехать к полякам. Он приехал в Калугу, однако притворился пред «вором» его приверженцем; но, на его горе, Арослан горячо привязался к «вору» и в одной из пьяных бесед выдал тайные намерения отца.

«Вор» затаил обиду, но решил наказать старика и вот однажды для этой цели пригласил его с собой на псовую охоту. Назначили день. «Вор» выехал вперед за реку Оку и послал за царем. Ничего не подозревая, тот приехал с двумя татарами. «Вор» ласково обошелся с ним и, незаметно отделившись от охоты, остался с касимовцем в чистом поле с двумя палачами, Бутурлиным и Михнеевым. Они бросились на касимовского царя, убили его и его труп бросили в реку, а «вор» прискакал к охоте с криком: «Касимовский царь хотел убить меня, но ему не удался замысел, и он убежал. Скачите и догоните его!» Все бросились в погоню, но, понятно, никого не поймали.

С тех пор «вор» старался придать всему делу вид, будто Урмамед, касимовский царь, бежал и скрылся, но татары догадывались о правде, и друг Урмамеда Петр Урусов однажды в глаза назвал «вора» убийцей. Обозленный «вор» посадил его в тюрьму и держал там шесть недель.

Но Урусова, любимого мурзу татар, опасно было держать в заточении, и «вор» воспользовался первым предлогом, чтобы выпустить Урусова на волю, обласкать и приблизить к себе. Урусов, видимо, примирился с обидой, но затаил месть против «вора». И вот 10 декабря на охоте он напал на «вора» и убил его.

Шиши слушали длинный рассказ Карпа, и их лица светлели. Не сознавая почему, все чувствовали, как радость охватывает их сердца.

— Помолитесь, братья! — вдруг произнес отец Николай и, став пред образом, начал читать благодарственные молитвы.

Терехов перекрестился и почти вслух сказал:

— Теперь одни поляки остались!

Молитва окончилась. Отец Николай обратился к шишам и сказал:

— Великое чудо сотворил Господь в защиту земли нашей. Трудно нам было бороться, когда враг наступал на нас со всех сторон. Боялись и поляка, боялись и «вора», а «вора», пожалуй, больше, потому что вокруг него все-таки наши толпились и великий раскол он между нами чинил. И рука Всевышнего отстранила его. Нет злейшего врага, и остались супротивниками нашими одни поляки! Ну, а от них мы избавимся.

— Вестимо, понятно, ясное дело! — заговорили шиши, выходя из избы и радостно толкуя между собой.

В избе остались только отец Николай, Терехов с князем и Андреев. Князь заговорил первый:

— Теперь, как хочешь, отец, а мы едем на Москву. Ты меня уж не держи. Теперь самое время там, в Москве, подняться на поляков!

— Так! — задумчиво ответил отец Николай. — Это ты верно. Поезжай с Богом! Только надо бы знать, что и нам делать!

— Что? — вставил свое слово Андреев. — А сейчас того же Карпа к Ляпунову послать да разведать о том, что он задумал. Не может быть, чтобы он теперь стал полякам прямить.

— Верно! — воскликнул отец Николай с просветлевшим лицом. — Сейчас пошлю Карпа, а вы — с Богом!

Друзья торопливо стали готовиться к отъезду. К вечеру они уже были в дороге.

— Поселиться-то там есть ли где? — спросил князь.

— У того же князя Голицына! — ответил Терехов.

— Хитрый вельможа!

— Нет, — горячо ответил Андреев, — прямой для нас и хитрый для поляков. Послушай, как он под Смоленском наше дело отстаивает. Герой!

— Там и Захар Ляпунов.

— И Филарет… много там. Слышь, король Сигизмунд заставляет их себя царем признать, а не сына, а потом велит им Шеину приказать Смоленск сдать!

— А они?

— На своем стоят. Их там как в неволе держат, голодом морят, запугивают, а они все свое!

Лицо Андреева разгорелось, глаза вспыхнули.

— Да, это — герой! — повторил он еще раз.

— Тсс! — вдруг остановил его Теряев.

Они подъезжали к дороге и увидели польский отряд. Во главе с двумя офицерами он ехал шагом, почти не понукая коней, устало шагавших.

— Заметят, плохо будет, — прошептал князь, — спрячемся! — И он указал на частые кусты, засыпанные снегом.

Они быстро спешились и осторожно стали за кусты. Почти мимо них проезжал отряд. В морозном воздухе ясно, отчетливо были слышны голоса офицеров:

— Теперь плохо нашим, — сказал один, — их со всех сторон давят. Город горит. Что-то будет!

— Что? — ответил другой. — Плохо будет — выберутся. Там воинов нет, оружия — тоже.

— Уберегись!

— А на что нам велено дорогу стеречь? Не бойся, пан, ни один лайдак с мечом в Москву не пролезет. Ну, по другим дорогам также! Гей, вы, вперед! — крикнул он жолнерам, и все, оправившись, поехали рысью.

Друзья переглянулись. Андреев первый заговорил:

— Если все так, как мы слышали, то на Москву ехать — живым к ляхам попасть. Я говорю, как и отцу Николаю: едем в Рязань. Там видно будет!

— А она в Москве? — глухо сказал Теряев.

— Что же сделаешь!

— А то, что и я там буду! — пылко ответил князь. — Вы не хотите, я один пойду!

— Зачем меня не считаешь? — сказал Терехов.

Андреев тоже махнул рукой.

— Если так, то и я от вас не отстану! На Москву так на Москву. Только не так же — на конях и с мечами.

— Вестимо, друг, — засмеялся князь. — Надо будет крадучись, осторожненько! Постой! Мы сейчас здесь, у дороги, постоялый двор встретим, там и потолкуем об этом.

Они сели на коней и, продолжая пробираться лесом, поехали вдоль дороги. Была уже глухая ночь, когда они увидели темную массу постоялого двора.

Оказалось, что это был тот самый, в котором Терехов и Андреев останавливались однажды проездом из Рязани. Хозяин признал их и, радушно кланяясь, сказал:

— Милости просим, господа честные! Чем прикажете потчевать?

Гости разделись.

— Потчуй, чем хочешь, а самое главное — присоветуй нам.

— Помилуйте, господа честные, что я могу вам присоветовать, холоп сермяжный!

Однако, когда он подал ужин и гости, не побрезговав с ним выпить, посвятили его в свои планы, он погладил свою рыжую бороду и задумчиво сказал:

— Трудное дело, господа честные, задумали! Ляхи теперь так в Москве остерегают, что каждого осмотрят да расспросят, прежде чем к себе впустить.

— А ты нас в возу!

— И-и, что вы сказали! Теперя, к примеру сказать, в Москву воз сена везешь али там рыбу, што ли, так ляхи весь воз пиками истычут, нет ли чего. Боятся, не везут ли в Москву оружия какого, пороха али людей ратных. У них ведь там часы сосчитаны, и они оченно понимают, что их смертный конец близок. А теперь, когда «вор» душу отдал, ни за какое богатство не хотел бы я ляхом в Москве сидеть!

Гости засмеялись.

— Однако же нам во что бы то ни стало надо туда пробраться! — нетерпеливо сказал Терехов.

Хозяин подумал, потом встряхнул головой и улыбнулся.

— Ежели вы так охочи до этого, то есть одно средство. Я вот завтра пять саней с хлебом в Москву шлю. Скиньте свои кафтаны, наши сермяги наденьте да при трех возах, будто мужики, и идите.

Гости ожили.

— Когда же ехать хочешь? Скорее бы!

— Можно и завтра, ежели уж вам такая охота.

— Ну вот и ладно, — радостно воскликнул князь. — А теперь выпьем меда, да и на боковую. Утро вечера мудренее, не робей, Петр, — сказал он Терехову, — Ольга не уйдет от нас, а пан Ходзевич своей шкурой за все заплатит!

Глава IV В Москве

«В самой средине города Москвы находится Кремль, где живут цари московские, — говорит современник и описывает несколько дворов, а затем перечисляет кремлевские храмы. Подле дворцов находится церковь Благовещенья Богородицы с золотым на куполе крестом: в ней царь обыкновенно слушает литургию; дальше есть церковь Пречистой Богородицы, еще церковь Михаила Архангела, а прочих церквей считается в Кремле до двадцати. Вся крепость застроена боярскими дворами, церквами и монастырями, так что нет ни одной пустоши. Ворот в крепости четверо; одни ведут к Москве-реке, другие — к Иван-городу. Высокая толстая стена и глубокий, обделанный со всех сторон камнем ров отделяют Кремль от Китай-города. В Китай-городе шесть ворот и более десяти башен; мост из него через Москву-реку наведен живой. Вся крепость застроена домами боярскими, частью мещанскими, а более лавок. Китай-город и Кремль находятся внутри третьей крепости, Иван-города, который окружен валом и выбеленной стеной, отчего зовут его Белым городом. В нем столько же ворот, сколько башен. Все же замки обтекает Москва-река».

Так описывает тогдашнюю укрепленную Москву один из действующих лиц той эпохи, польский офицер Маскевич.

В темную ночь декабря 1611 года по пустынному проулочку в Белом городе осторожно пробирался старый наш знакомец Силантий с маленького роста коренастым человеком, тащившим на себе большой узел.

Силантий Мякинный был в Москве уже почти три месяца. Прибыл он туда с Маремьянихой после долгих мытарств в пути, но все мужественно перенесли эти преданные слуги покойного князя Огренева, руководясь лишь одной целью — защитить княжну Ольгу, вырвать ее из рук ненавистного, дерзкого Ходзевича. Не найдя правды ни у «калужского вора», ни у короля Сигизмунда, они пробрались в Москву, чтобы добиться справедливости у царя Василия Шуйского. Увы, не в добрый для себя час они поспели в Москву. Они остановились в Белом городе, у священника одной из местных церквей отца Николая, у которого постоянно останавливался покойный князь Огренев во время своих наездов в Москву, и рассказали ему о своем горе — смерти князя, разграблении усадьбы и исчезновении княжны Ольги. Однако и отец Николай не мог оказаться полезным им — в Москве в это время разыгрались исключительные события: был свергнут с трона царь Василий Шуйский; это повело к тому, что Силантий и Маремьяниха и тут остались «без правды».

Тяжко пригорюнились старики, но делать было нечего: приходилось положиться на волю Божью и ждать, что Провидение придет им на помощь и вернет им княжну Ольгу. Так как деньги у них были, то они остались жить в Москве у отца Николая. Силантий постепенно вошел в курс всей московской жизни и стал принимать живое участие в событиях. Благодаря этому он сблизился со многими горожанами и примкнул к одной из групп, решивших энергично бороться за восстановление попранного порядка и изгнание ненавистных врагов из древней русской столицы.

Пробираясь ночью со своим спутником, он сказал ему:

— Теперь только за угол, и шабаш!

— Упаси Бог на дозор наткнуться!

— Нишкни ты, куриная душа! — ответил Силантий.

Маленький путник даже остановился и возмущенно спросил:

— Это я-то — куриная душа? Я, который вот уже восьмого ляха…

— Тсс! — остановил его Силантий, зажимая ему рот рукой и быстро увлекая за собой.

В тишине раздался конский топот. Человек с узлом пустился бежать, Силантий за ним, и едва они скрылись за проулочком, как показался польский отряд в шесть человек.

— Даже ночью страшно, — сказал один из них, — ну, Москва!

— Ге! — ответил другой. — Их много, но они что бараны: их палками перебить можно. Забыл Клушино?

— Тогда они в поле были, а здесь у себя. Здесь они каждый угол знают.

— Подожди, подойдут еще наши.

— Если мы уцелеем, — мрачно возразил первый поляк.

Они проехали почти мимо Силантия с товарищем, спрятавшимися за углом. Силантий погрозил им вслед кулаком.

— Не уцелеете, псы смердящие. Уж такое мы слово знаем! — злобно сказал он и потащил товарища за руку. — Ну, идем, что ли!

Они быстро прошли крошечный проулок, перешли огромный пустырь и, остановившись у одинокого домика, крепко стукнули в ставню два раза. Сбоку открылась в ставне затворка.

— Кто там?

— Москвичи, люди добрые! — ответил Силантий.

— Ты, Мякинный? — окликнул голос. — Сейчас!

Через минуту загремели засовы, дверь со скрипом отворилась, и Силантий с товарищем вошел в большую просторную горницу. В углах ее стояли поставцы, в которых ярко горели просмоленные прутья. За столом сидело человек двенадцать, по обличью купцов и мещан. Увидев вошедших, они радостно приветствовали их.

— А, Силантий Мякинный, Рыжичек! Добрый вечер.

— Бог с вами! — ответил Силантий.

Низкорослый человек сбросил на пол узел, причем в нем зазвенело словно оружие.

Присутствующие встали с лавок и увидели несколько кинжалов, сабель, кунтушей, желтых сапог — словом, полных облачений нескольких польских жолнеров.

— Сколько же? — спросил высокий дородный купец с окладистой черной бородой.

— Три! — ответил названный Рыжиком. — И с прежними восемь. Этого я в кружале взял: упился лях проклятый, вышел, а я насел. — Он откинул алый жупан и поднял желтый, после чего сказал: — А этого пса со стражи снял, на валу стоял и заснул; этот тоже: слышу, кричат за рядами, а вчера под вечер я пошел — глядь, лях девку обнял, да и тащит. Ну, я его прикончил. А она нашего Петра Смородникова питомкой оказывается. Ну, вот и три!

— Да Митька сегодня двух доставил. Так и набирается! — сказал тот же дородный купец. — Теперь у нас уж три полсорока облачения. Ну а ты, Силантий?

— Я что? Встретил тут земляка, — мрачно ответил Силантий, — а у него тута двор с извозчиками на примете. Ну и обещал говорить им против ляхов.

— Ну и то слава Богу! А я скажу, что из Ярославля мне привезли тридцать мечей и сорок пищалей! — сказал молодой мещанин.

— Будет им потеха! — засмеялся дородный купец. — Потиху, потиху, а потом и покажем им. Только одно: нет у нас, окромя Силантия, воина именем благородного, чтобы мог в голове пойти с воинской опытностью.

— Подожди, подожди, Матвей Степанович! — сказал один из гостей. — И он найдется. Да неужели нам Господь не поможет избавить матушку-Москву от погани? Быть того не может! Матерь Божия за нас заступница.

— Верно говоришь, Кузьмич! Быть того не может!

— Ну а пока сговоримся, что делать будем! — остановил их Матвей Степанович.

Они снова сели вокруг стола и начали совещаться.

Это происходило в большом амбаре купца Стрижова. Он собрал вокруг себя партию, задавшись целью вредить полякам и выжить их из Москвы. Торговцы Белого города примкнули к нему, и все мстили по-своему ненавистным ляхам. Их убивали поодиночке, раздевали, а их обнаженные трупы кидали в ров, собирали оружие, порох и тайно подготовили то, о чем еще имели только смутное представление. И таких тайных обществ, по словам современников, было в то время немало на Москве. Особенный патриотизм выказывали в то время купцы, тайно составляя отряды из своих сидельцев, и казалось, нужно было только подать сигнал, чтобы они встали, вооруженные и пылающие местью.

Поляки чувствовали, что под ними почва не тверда. Небольшое сравнительно войско под общим предводительством Гонсевского держалось в московских крепостях, окруженное недовольным населением Москвы, которое казалось ему страшно многочисленным. Время тянулось. Признай Сигизмунд своего сына Владислава царем московским, пошли его на Москву, быть может, вся история нашего отечества была бы иная; но он захотел сам царствовать, держал силой у себя под Смоленском московских послов, и недовольство в Москве росло неудержимо.

Осторожные поляки не расседлывали коней и спали при саблях, готовые каждый миг броситься в бой. Везде они ставили стражу, ни одного воза не впускали в Москву, не исследовав его, разъезжали патрулями по Москве, трепеща за свою жизнь.

Уж брезжило утро, когда Стрижов поднялся и распустил приятелей. Силантий пошел домой, думая о Москве, о ляхах и о пропавшей княжне.

Утро наступило морозное, туманное. У Можайских ворот жались от холода и зевали от усталости польские жолнеры, тщетно старавшиеся согреться у костров; привязанные кони топтались на месте и жалобно ржали.

— Ах, черт бы их побрал!.. — сказал один из усачей. — Что ж они со сменой-то медлят? Или совсем заморозить нас хотят?

— Подожди, — ответил другой, — ишь ты какой прыткий: кварта не прошла еще, а он — смены!

— Панове-братья, у кого кости есть? — крикнул, подходя, молодой улан.

— Кости-то у меня найдутся, — ответил усач, — да как их бросить, когда руки смерзли?

— Я бросать буду! Давай кости! Янек, подбрось полено! Ну!

— Едут! — закричали у ворот.

— Ну и смотрите! — со смехом откликнулся молодой улан.

— Стой! Кто, куда и зачем?

Из тумана вынырнули лохматые лошадиные морды, потом еще и еще. Шесть нагруженных саней остановились у ворот.

— На базар с хлебом, — ответил мужик в овчине, низко кланяясь.

— Проезжай по одному! — скомандовал жолнер.

Возы стали проезжать. Поляки пробовали нагруженные мешки пиками, совали с боков сабли, иногда сбрасывали мешка два на землю и, осмотрев, пропускали воз. Последние сани въехали в черту города и медленно скрылись в тумане. Скоро замолк скрип их полозьев, и туман снова окутал всех своей пеленой.

Однако едва возы отъехали настолько, что голоса поляков не доносились до них и в тумане скрылся даже свет сторожевых костров, как один из сопровождавших возы мужиков подошел к двум другим и весело сказал:

— Ну вот мы и в Москве! А то что было бы, если бы на Рязань ехали? А?

— Спасибо, князь, за то, что надоумил, — ответил другой. — Теперь все дело — друзей разыскать да личину с себя сбросить… Эй, вы! — крикнул говоривший мужик. — Куда вы поведете нас?

— А мы, милостивец, завсегда у Парамоныча останавливаемся. Там и теперь станем. Сейчас вот Белый город переедем, а там, на задах, и он!

Вдруг один из переодетых схватил князя за руку и произнес:

— Смотри! Видишь, узнаешь?

— Силантий, Мякинный! — воскликнул князь и бросился вперед, а двое его товарищей побежали за ним.

По улице действительно шагал Силантий, возвращаясь от купца Стрижова, и теперь остановился и принял позу обороняющегося, видя, что на него бегут три мужика.

— Силантий! — закричал один из них. — Как ты попал в Москву? Давно ли? Где княжна? Ты, может, нашел ее? — Да что ты молчишь? Неужели не узнал меня. Вглядись!

Силантий пытливо посмотрел на лицо говорившего; с усами и бородой, покрытыми инеем, и резко отодвинулся от него.

— Опять ты у меня на дороге! Я не знаю тебя, князь! С той поры, как ты передался «вору», старый князь отрекся от тебя, а с ним вместе и все мы. Что тебе в княжне? Может, ты, как разбойник, и наслал поляков. Иди прочь, а то я крикну и тебя, изменника, и лях и русский возьмут.

Князь Теряев гневно замахнулся на Силантия, но в это время Терехов с Андреевым стали между ним и Силантием, и Терехов спросил его:

— И меня не признаешь?

Силантий вгляделся в новое лицо и вдруг всплеснул руками:

— Батюшка, Петр Васильевич! Да ты ли это? И Семен Андреевич с тобой? Да как же вы тут с изменщиком!

— Тсс! — остановил его Терехов. — Князь — не изменник, и мы с ним побратались. Не говори так! Скажи, знаешь, где княжна?

— Княжна! Да ее же ляхи увезли и нашего бар…

— Знаю! — перебил Терехов. — Мы ищем княжну и знаем, что теперь она в Москве. Мы по пятам за нею.

— В Москве? Царица Небесная! Где же она, голубушка? Вот-то Маремьяниха рада будет!..

— У поляка Ходзевича.

— Все у него, разбойника! — вздохнул Силантий.

Он уже забыл свои мысли и шел теперь за обозом, отвечая на вопросы Терехова и расспрашивая его в свою очередь.

Обоз въехал на двор Парамоныча.

— Пусть хозяин проведет нас в горницу, — сказал князь мужикам, и скоро Терехов, Андреев, князь и Силантий были в хозяйской горнице.

Силантий не садился и стоял, почтительно глядя на тех, кто когда-то дружил со старым его господином.

Они поделились друг с другом всеми пережитыми приключениями, и Силантий не помня себя побежал домой.

Маремьяниха только что поднялась с пола от утренней молитвы, когда Силантий схватил ее за плечо и стал радостно трясти.

— Что ты, что ты? — завопила Маремьяниха. — Ошалел, что ли?

— Слушай, старая, — весело отозвался он, — кого я встретил-то!.. Самого Петра Васильевича да с ним Семена Андреевича, да еще князя Теряева. Князь-то теперь — не изменщик, Русской земле служит, и все они сюда пришли княжну искать. И она-то, слышь ты, старая, здесь, в Москве, живет. Вот что!

Маремьяниха хлопнулась на лавку.

— Голубушка моя милая! Где ж она? Дай повидать мне ее, сердешную!

— Глупая!.. Она все еще в полоне, — остановил ее Силантий. — А ты лучше слушай! — И со слов князя он стал рассказывать ей о приключениях Ольги.

Маремьяниха слушала и обливалась слезами:

— Горлинка моя, пташенька, милушка, и что же пришлося ей вынести, Мать Пресвятая Богородица! Ишь ты, и косыньку обрезала. А что же Пашка эта, пошли ей Бог здоровья, зачем же она ее бросила да убежала?

— Ну, этого ты не скажи. Не убеги Пашка, они ее живьем сожгли бы, а может, и хуже сделали бы.

В этот день Силантий захлопотал. Он побежал к Стрижову и долго беседовал с ним, потом от него сбегал к Кузьмичу и наконец снова, радостный и запыхавшийся, вернулся к друзьям.

Терехов и князь ласково приветствовали его. Силантий, едва войдя, заговорил:

— Место вам нашел, господа честные! Непригоже вам сермяжными рядиться, да и место тут бойкое, неравно лях заглянет! А тут у купца Кузьмича очень отличная горенка для вас будет, и теперь сейчас я и поведу вас туда, ждут уж там очень.

Они быстро собрались и вышли. Князь Теряев шел, внимательно осматриваясь, видел на лицах всех русских затаенную заботу и наконец произнес:

— Тяжко под ляхом быть.

— Уж и не скажи, князь! — ответил мрачно Силантий. — Ну да недолго им.

— Теперь недолго, — ответил князь, — когда «вора» нет. Убит он, татары его зарубили!

Силантий как-то странно запрыгал на месте и потом вдруг бросился на шею князю, забыв свое холопское звание.

— Батюшка, князь! Да ведь теперь карачун поляку! — закричал он.

— Тсс! — смеясь, остановил его князь.

Силантий смущенно отступил, но радость снова охватила его. Он шел и всем встречным русским радостно говорил:

— «Вора» в Калуге татары убили.

И все встречные крестились, а потом, радостно махая руками, бежали от него по улице, разнося всюду счастливую весть.

Кузьмич, длинный и сухой старик с белой бородой по пояс, встретил гостей хлебом-солью.

— Будьте счастливы! — сказал он.

— Бог с тобою! — ответили они.

— А какую они весть несут! — сказал с порога Силантий. — Истинно вестники Божии!.. «Вор» убит!

Кузьмич набожно перекрестился.

— Ну, — сказал он, — теперь не владеть нами полякам!

— А что я-то говорю! — ответил Силантий. — Теперь, господа честные, простите, мне беспременно надо с этою вестью к Матвею Степановичу идти!

Друзья остались одни в светлой, просторной горнице. На их постелях лежали готовые польские одежды. Андреев осмотрел их и сказал:

— Хорошо удумали. Теперь, пожалуй, неладно будет русскому с мечом гулять, а здесь сабля на боку!

— Поговорим лучше, что сделать! — перебил его князь. — Как мы станем княжну искать?

— По-моему, — живо заговорил Андреев и покраснел, — надо прежде всего Пашку найти. Ты ведь, князь, ее в лицо знаешь?

— Встречу, вспомню, — ответил князь. — Только ведь мы за княжной приехали, а не за ней?

— И правда, для чего она? — сказал и Терехов. — Искать ее — лишь времени трата. Она, может, на родину бежала, а не то другими перехвачена.

— Эх! — с жаром перебил его Андреев. — Без ума говоришь это! Чувствую я, что Пашка княжны не оставит и будет искать, как вызволить ее, а потому и придет, а то, может, уже пришла сюда, в Москву. Княжна у поляков, а Пашка здесь бродит на воле, и никто лучше ее дороги к полякам не укажет!

— Ну, хорошо! А как мы искать ее будем?

— И это можно будет. У Силантия, слышь, везде знакомые. Ну, князь расскажет, какая собой Пашка, и, может, тьма людей искать ее будет, а мы сами по себе.

— Пожалуй, и так, — согласился князь, — но и сами терять времени не будем.

— Так, так,так! — сказал Терехов. — Значит, отдадим приказ Силантию — пусть шцет!

Андреев кивнул головой и отвернул лицо, чтобы скрыть радостную улыбку.

В горницу вошел мальчик и внес ужин. Они жадно стали есть, запивая пищу медом, и в первый раз надежда разгорелась в их сердцах и оживила их разговор. Встреча с Силантием казалась им началом конца.

Глава V Друг подле друга

Прошло уже почти три недели, как Ходзевич и Свежинский привезли в Москву Ольгу, а Ходзевич не имел в своем распоряжении ни одного часа, чтобы остаться с нею с глаза на глаз. Когда они только въехали в Москву, их почти у ворот встретил пан Чупрынский с небольшим отрядом и радостно приветствовал:

— А! День добрый, панове!

— День добрый! — ответили Ходзевич со Свежинским и дружески поцеловались с поручиком.

— А пан нашел свою королевну! — подмигнул Чупрынский. — Ой, добрая дивчина!

Ходзевич хотел нахмуриться на его замечание, но не смог удержать улыбку.

— Пан Хвалынский кланяется вам, — сказал в это время Свежинский. — А может, он уже и вернулся сюда?

— Что он, дурень, что ли? — ответил Чупрынский. — Только дурню в пекло это вернуться впору! Судите сами! Вокруг нас все зубами щелкают, живыми съесть хотят. Их здесь тьма, а нас самое малое число. Гонсевский, мы, да Казановского полк — и все! Струся стеречь дорогу послали, ясновельможный Жолкевский сам утек, а пан Сапега рассердился и ушел. «Буду, — говорит, — за „вора“ опять стоять!»

— Сапега ушел? — воскликнул Свежинский. — Что же мне делать? Ведь я у него служу.

— Тс! — ответил Чупрынский. — Отчизне служи и товарищам. Тебя сюда крючьями не тащили, а если ты здесь, так и оставайся. Так! А что у нас за жизнь тут! Я вот три дня в седле. Приеду домой, съем чего-нибудь, и опять: либо на караул, либо в разъезд. И все мы так. Отощали, как волки в яме.

— Да почему? — спросил Ходзевич тревожно.

— Я же говорил вам, что москали нас выжить хотят отсюда и всякую мерзость делают. Мы знаем, что у них и заговоры строят, да и оружие сюда для них привозят. Стережем мы их, а они все свое. Теперь один жолнер не смей и идти по улице — сейчас пятеро нападут и убьют. Ссоры что ни день, и еще за москалей же заступайся. Вот и ездим и день и ночь: без разъездов никак нельзя. А пан Гонсевский говорит: «Уступайте им, собакам!» Да иначе нельзя: затей ссору, живым не уйдешь!

— Куда же мне деться с Ольгой? — уныло сказал Ходзевич.

— А как куда? У пана Свежинского осталось помещение. Во дворе князя Александра Шуйского его жолнеры стоят, а там всем места хватит.

— В Белом городе?

— Да ведь и мы в Белом. А потом в Китай-город перейдем, если москали нападут, а оттуда уже в Кремль, а там и помирать будем. Так-то, пан мой! Это что? Гей, хлопцы! — вдруг закричал Чупрынский и дернул своего коня.

Они проезжали берегом Москвы-реки через хлебный базар. Кругом стояли возы с овсом, пшеницей, рожью. Русские бородачи, тут же жолнеры и пахолики ходили между возами, торгуясь и покупая. В средине вдруг закипела свалка, и Чупрынский с отрядом устремился туда. Здоровенный пахолик ругался с рыжим мужичонкой и схватил его за бороду; десятки рук поднялись на него, но тут в толпу въехал Чупрынский и крикнул:

— Что за шум?

— Смилуйся, пан поручик! — ответил пахолик. — Вот этот мужик продает москалям овес по талеру за мешок, а с меня два спрашивает!

— Иди, иди! — закричал мужичонка. — Поляку не продам дешевле!

Чупрынский взглянул на приехавших, пожал плечами и сказал пахолику:

— Оставь их, дурней!

— Так нет же! — закричал тот и, вынув саблю, ударил мужичонку; тот вскинул руками и повалился навзничь, обливаясь кровью.

— Сюда, сюда, наших бьют! — загудела вся площадь.

— Помогите, панове, бьют! — заорал пахолик во весь голос.

Жолнеры и пахолики побежали на крик.

— Бей их! — раздались исступленные возгласы.

— Скачи к гетману! — обнажив саблю, сказал Чупрынский своему жолнеру; тот, ударив коня, поскакал.

А драка разрослась.

— Бей! Так его! Тащи топоры, ребята! — кричали одни.

— Я вам! Будете помнить! — кричали поляки, и Ходзевич, Свежинский и Чупрынский тоже махали саблями.

Вдруг земля задрожала от конского топота, и все сразу стихли. На место драки мчался гетман Гонсевский с большим отрядом. Он прямо врезался в толпу и остановил вспененного коня.

— Это что? — закричал он на толпу. — Еще считаете себя христианами, а льете кровь и царю изменяете, которому клялись? Вы и так убили двух государей, а теперь опять крестное целование нарушаете.

— Бояре Богу ответят, — раздалось из толпы, — не хотим старой польской собаке и ее щенку служить!

— Ну, будет, — грозно крикнул гетман, — помните: начнете кровь лить, вам худо будет, а не нам!

— Плевать на вас! — закричал из толпы голос. — Мы вас шапками закидаем!

— Эге, друзья, вы шапками и шесть тысяч девок не забросаете! — насмешливо ответил гетман. — Утомитесь, а против нас, воинов, и надорветесь, пожалуй. Идите по домам с миром!

— Очисти Кремль и город! — закричали в толпе. — Мы не уйдем отсюда, пока царь сюда не приедет!

— Ну так не долго вам быть!

Гетман вспыхнул; его глаза сверкнули.

— Разогнать! — крикнул он своему отряду.

Отряд развернулся на четыре стороны и погнал испуганных русских, колотя их древками пик и плетьми.

Площадь очистилась. Гетман оглянулся и, обращаясь к офицерам, сказал:

— Панове! Мы живем как на вулкане; будьте осторожны с этими дикарями!

Ходзевич и Свежинский подъехали к нему.

Он радостно пожал им руки.

— Каждый человек нам дорог, — сказал он, — послужите товариществу!

— Мой гетман уехал, — сказал Свежинский.

— Ну что же? Запишитесь ко мне, Зборовскому, Казановскому, кому хотите! — И он поскакал в Кремль, где у него днем и ночью шли приготовления к укреплению Кремля, так как он яснее всех поляков видел положение дела.

Ходзевич поселился со Свежинским, поместив Ольгу в одной из горниц. Казимир неустанно наблюдал за нею, держа все время дверь на запоре; но вряд ли Ольга и побежала бы от них. Последние события отняли у нее всякую энергию, и если бы не слабая надежда, что Пашка поможет (где, когда и как — она не знала), она наложила бы на себя руки. Каждый день, каждую ночь, каждый час она ожидала прихода Ходзевича и замирала в ужасе от предстоявшей борьбы, унижения и гибели, но Ходзевич не заходил к ней. Ему было не до того, служба целиком поглотила его, хотя везде и всегда он рвался к Ольге и думал только о ней.

— Нет! Бог с ней, с Московией! — говорил он Свежинскому. — Как выберемся из Москвы, на коня — и в Минск с Ольгой. Не хочу московского добра.

— Знаешь, — сказал ему однажды Свежинский, — я был в городе и видел того — помнишь? — что в Калуге князя побил. Берегись его! Он — жених твоей королевны.

— Сам король не отнимет ее у меня! — хвастливо сказал Ходзевич.

А Терехов действительно то в польском жупане, то в русском кафтане, то в сермяге с тайной надеждой найти Ольгу ходил по всем улицам и закоулкам, осторожно расспрашивал каждого; но никто не давал ему удовлетворительного ответа. Его друзья были заняты делами родины, и он отводил душу только с Маремьянихой, которая не уставала рассказывать ему про свою голубку.

Князь Теряев-Распояхин, Андреев и даже Силантий думали теперь большую думу, затевали большое дело. Почти на другой же день по приезде к князю пришел Силантий и, низко поклонившись ему, стал говорить:

— С просьбой, князь, до тебя, не от себя, а от людей: порадей ради общего дела! Сходи со мною в одно место! Думаю, и батюшка Петр Васильевич не откажется, и Семен Андреевич! Большой важности дело наше!

Друзья согласились, и Силантий привел их на сборище в доме Стрижова. У князя и Андреева разгорелись глаза, когда они услышали все, что говорили простые бородачи московские.

— Выгнать их! — не выдержал Андреев. — Господи, да об этом каждый добрый русский должен думать!

— Вот и мы так! — заговорил Стрижов. — И теперь у нас почти вся Москва в согласии. Только в одном задержка: нет у нас человека такого, именем доброго, в битве искусного, кто взял бы все начало над нами. И хотели тебе, князь Терентий Петрович, челом бить: володей нами. Что скажешь, мы покорно сделаем; ты и знак подашь, ты и в бой поведешь!

Князь радостно вскочил на ноги, но тотчас смущенно опустил голову и глухо сказал:

— Известно ли вам, что я «вору» служил?

— Оставь, князь, кто старое помнит!

— Тогда клянусь положить за вас душу свою!

— Спасибо на обещании, — ответили все разом.

После этого каждый вечер происходили совещания, и князь предложил Андрееву скакать на Рязань и взять Ляпунова в помогу.

Андреев в ту же ночь поехал в Рязань и, размышляя о порученном ему деле, нет-нет да и возвращался мыслью к заинтересовавшей его Пашке. Какое-то внутреннее чувство говорило ему, что неспроста он услышал о ней и что ему предстоит вскоре же встретиться с этой мужественной женщиной…

Его сердце не ошибалось: Пашка в это время уже была в Москве.

Счастливо убежав в Можайске от Ходзевича, она нашла себе приют у церковного сторожа. К полудню он принес ей еду и прошамкал:

— Поешь, девушка, да расскажи, чего ты от ляхов бежишь?

— Да скажи мне, какая девушка не бережется их как огня?

— Так, так, красавица моя! Злодеи они, лихие разбойники, зверья хуже лютого. Вот у меня была внучка, а где она? Как наши бежали от Клушина, а ляхи за ними, с той поры она и сгинула. Четырнадцатый годок всего шел.

— Так и пропала?

— Сгинула. Говорили, словно бы ее на седло к себе какой-то нехристь взял. Верно, увезли.

Он опустил голову. Пашка взяла его сухую руку и крепко сжала ее.

— Смерти им, окаянным, мало! Замучить их надо, на огне жечь, смолой обливать!.. Послушай, дедушка, мою историю. — И она торопливо, горячо начала рассказывать про все свои обиды и унижения, про все ужасы, пережитые ею вплоть до последнего часа своего побега.

— Бедная ты моя, бедная! — сочувственно сказал старик. — Что ж ты теперь делать будешь?

— Я-то? Могла бы я к себе на родину идти. Чай, кто-либо в живых и остался, признают! Да я в душе положила на Москву идти и беспременно из рук этого пса Ходзевича княжну Ольгу вырвать, потому как жаль мне ее, словно сестру родную! Мне бы узнать только, уехал ли этот пес в Москву или здесь еще меня ищет.

Старик быстро встал.

— Так это я тебе, касатка, скоро узнаю. Подожди малость тут. Только я уж запру тебя, а то не ровен час…

— Запирай, запирай, дедушка! — сказала Пашка и, оставшись одна, предалась своим думам.

До Москвы ей не трудно добраться: ведь и деньги есть (у нее еще сохранилась часть денег, полученных под Смоленском от Ходзевича), и дорогу она знает. Надо только переодеться: мужиком, поляком, кем угодно, только не бабой оставаться. К бабе всякий пристанет. Да, в Москву-то она доберется, а там что? И Пашка задумалась. Москва была совершенно неизвестна ей; в Москве, как в темном лесу, и как искать, и где, и с чего начать? Пашка напрасно ломала себе голову, но наконец махнула рукой:

— Э, будь там что будет, своего-то я добьюсь. Выбраться бы только отсюда!

В это время щелкнул замок, и церковный сторож, войдя в каморку, сказал:

— Ускакал твой Ходзевич чуть ли не утром и боярышню увез с собой.

Пашка вскочила на ноги.

— Слава Тебе, Создатель! Теперь я — вольная птица!

— Подожди только, пока не свечереет.

— И то, дедушка! Да, кроме того, нужно мне по-мужскому одеться, потому к девке, сам знаешь… Так вот тебе деньги, сходи на базар, купи.

— А что купить-то?

— Да что придется. Мне все равно, как ни одеться: жолнером, мужиком, боярином или монахом!

Старик взял деньги и ушел. Спустя часа два он принес костюм послушника: скуфейку на меху, подрясник, а вниз сапоги валеные да теплую телогрейку на войлоке.

— Ах как ладно! — обрадовалась Пашка. — Пойду это я будто от Пафнутьева на Угреш, а там будто из Угреша в Москву к Иверской. Никому и невдомек будет. Выдь-ка, дедушка, я оденусь.

Через несколько минут старик едва узнал ее. Вместо рослой, здоровой девки пред ним стоял отрок-послушник.

— Ну, дедушка, хорошо?

— Да уж так, что диву даешься.

Пашка засмеялась.

— Небось сам Ходзевич не узнал бы. Разве его щенок, Казимирка! Пусти меня, дедушка!

— Иди, иди, касатка! Господь с тобою! Помоги тебе Матерь Заступница! — Старик перекрестил ее, поцеловал в лоб и выпустил из церкви.

Был уже вечер, и серые тени густо покрывали все окружающие предметы, когда Пашка вышла на улицу на новые опасности и приключения. Но ее душа не знала страха. Она широко перекрестилась и бодро пошла по улицам.

До нее доносились крики, смех и песни пьяных жолнеров, где-то ржали кони, кто-то жалобно играл на рожке. Пашка шла торопливо прямо к воротам и остановилась, только когда у заставы ей преградили дорогу польские стражники.

— Куда? — окликнули они.

Пашка притворилась испуганной.

— Во имя Отца и Сына и Святого Духа, не обидьте, милостивцы! Иду спешно, по приказу настоятеля, иду, отдыха не зная, от Пафнутьевского монастыря к Угрешу.

— А ты кто? — спросил один жолнер.

— Послушник монастырский, Ивашка, слуга твоей милости. Настоятель послал.

— А для чего ночью шляешься?

Другой жолнер засмеялся.

— Не девка! Страх не велик!

— Ну, проходи, что ли!

Стражники подняли рогатку и пропустили Пашку.

Она пошла широкой дорогой среди снежной равнины, но здесь, ночью, в полном одиночестве ей было менее страшно, чем в городе. К утру она остановилась на постоялом дворе, а в полдень снова тронулась в путь-дорогу, и к вечеру на третий день пред ней сверкнули золотые главы московских церквей и белые стены Москвы.

Возы длинной вереницей тянулись по дороге и въезжали в широкие ворота. Здесь и там попадались польские всадники. Мимо Пашки проехала блестящая кавалькада со сворами собак. Пашка вздрогнула и отвернулась, узнав среди офицеров знакомых сапежинцев.

С замирающим сердцем подошла она к воротам, но ее пропустили без всякой задержки.

Пред нею вытянулась длинная московская улица. Пашка пошла вперед наудачу. Навстречу ей попался степенный купец, она подошла к нему и сказала, поклонясь:

— Будь милостивец! Человек я пришлый… Укажи, где заночевать можно?

Купец указал дорогу на ближний постоялый двор.

Пашка расположилась в нем и с него начала свои исследования. В короткое время она изучила Белый город, а за ним и Китай-город, и Кремль. Ходя по базарам, заходя в кружала, она прислушивалась к речам, и ее сердце радовалось, когда она узнавала, как ненавистны москвичам поляки. Наконец однажды, замешавшись в толпу, она увидела Ходзевича. Его лицо было почти землистого цвета, глаза ввалились и лихорадочно блестели, и видно было, что он сильно страдал.

«Выследить бы его», — подумала Пашка и стала осторожно расспрашивать в толпе про Ходзевича, но никто не знал его.

— Мало ли их, псов! — отвечали на ее расспросы. — Все как один… А тебе на что?

— А так спрашиваю. Больно лют этот лях, гуторят, — уклонилась от ответа Пашка.

— Все они, паренек, люты и на нас за грехи посланы!

Каждое утро и каждый вечер выходила Пашка на улицу, следила за приезжавшими и отъезжавшими офицерами и однажды увидела, как Ходзевич сошел с коня у дома Шуйского. На другой день она смело подошла к его воротам и спросила у стоявшего пахолика:

— А что, пан Ходзевич дома?

— Уехал в разъезд, — ответил пахолик.

Пашка отошла, едва скрывая радостную улыбку. Теперь она наверное знала жилище Ходзевича, а значит, и место заточения Ольги. Только как ее достать оттуда?

Пашка вернулась на постоялый двор в глубокой задумчивости.

Все это дело сделать можно, если нарядиться жолнером. Польский язык и манеры польского солдата она знает. В костюме жолнера она проберется на двор Ходзевича и там все узнает. Страшен ей только один Казимир, ну да ему можно и не попадаться на глаза, да и заходить на двор можно только вечером. Но прежде всего надо отсюда вон.

На другое утро Пашка мирно простилась с хозяевами и ушла будто в дальний путь, а на самом деле прошла в Китай-город и прямо направилась к маленькому домику, где расположился неизменный спутник казака и поляка еврей-корчмарь, торговавший к тому же разным платьем. Она выразила желание купить польский костюм, и еврей, увидев в ее руках серебряные злотые, тотчас повел ее в заднюю каморку. Через полчаса из корчмы вместо Пашки, слегка пошатываясь, словно под хмельком, вышел бравый пахолик.

Глава VI Пробуждение Руси

Между тем Русь пробуждалась; в ней все более и более усиливалось возбуждение против насильников-поляков и изменников-бояр.

Въехав в Рязань, Андреев не узнал своего родного города. В самом воздухе чувствовалось какое-то возбуждение. Народ толпами ходил по улицам, храмы были открыты, и из них то и дело выходили взволнованные люди.

— Что у вас тут такое деется? — спросил Андреев у парня в одежде боярского сына.

— Не знаешь разве? — с просветлевшим лицом ответил тот. — Наш Прокопий Петрович поднимает землю, чтобы наших из-под Смоленска вызволить и Москву от ляхов избавить. Велел ратным силам под Шацком сбираться, туда и сам приедет.

Андреев, радостно взволнованный, отъехал.

«Вот, — думал он, — и без нас Прокопий за ум взялся. Видно, русская душа везде одну думу думает».

Он подъехал к дому Ляпунова, но до крыльца едва мог добраться — целая толпа стояла пред ним. Были тут и знатные люди, и гонцы, и просто зеваки.

Андреев привязал коня и, еле пробравшись сквозь толпу, сказал слуге:

— Скажи Прокопию Петровичу, что Семен Андреев нарочито к нему из Москвы приехал.

— Скажи, добрый человек, худо там нашим? Чай, всякое бесчинство творят поганые ляхи? — обратился к Андрееву степенный боярин.

— Не нам, а им плохо. Чуют они свою беду неминучую! — ответил он.

— Слышали мы, знамение было? — таинственно спросил у Андреева монастырский служка.

— Царь-колокол на Литву качнулся, — ответил Андреев, — люди толкуют, что это к тому, чтобы ляхам домой идти!

— Так, так! А великая их сила в Москве?

Андреев собрался ответить, но в это время вышел слуга и повел его в покои.

Посреди большой горницы, у дубового стола, заваленного свитками, стоял во весь богатырский рост Прокопий Ляпунов, а вокруг него толпились боярские и дворянские дети, служилые и ратные люди, стряпчие и дьяки.

— А, Семен Андреевич! — радостно приветствовал его Ляпунов. — Рад свидеться! Садись — гость будешь!

Они поцеловались, и Андреев опустился в резное кресло.

Дивное дело творилось пред ним — Прокопий давал каждому из присутствующих свиток и говорил наставление:

— Ты в Нижний поедешь, ты — во Псков, а ты — во Владимир, а ты — в Лугу. Помните, всем под Шацком сбираться, а оттуда на Москву пойдем!

Дети боярские, приказные, дьяки и стряпчие низко кланялись и друг за другом уходили из горницы, чтобы по слову Прокопия скакать во все концы России. Лицо Ляпунова горело огнем вдохновения.

Слуга ввел в горницу польского офицера.

— От ясновельможного пана гетмана Яна Сапеги, — сказал тот, отвешивая церемонный поклон.

— Князь Трубецкой писал мне, — сказал Ляпунов, — о чем ваш воевода хлопочет. Что же, и я согласен. Пусть воевода за нашу православную веру постарается, только пусть идет не с нашими полками, а особо станет в Можайске, чтобы из Смоленска короля не пустить.

— Наш воевода согласен, если… — начал офицер, но Ляпунов перебил его:

— И потом, беспременно чтобы гетман ваш мне заложников оставил. Надобно, чтобы такая великая рать во время похода на Москву не шла у нас за хребтом и не чинила ничего дурного над народом.

— Да ведь гетман сам хотел и стации взять, и заложников в том, что будет ему честно заплачено, — возразил офицер.

— Ха-ха-ха! — засмеялся Ляпунов. — Нет, пусть уж тогда гетман идет со своими против нас. Мы с ним тогда честно расплатимся!

Офицер поклонился и вышел, гремя саблей.

На смену ему явились представители русских городов, неся Ляпунову согласие вступить с ним в союз против поляков. Долгое время говорил, писал и читал Прокопий, множество людей перебывало у него.

Наконец и он дал себе отдых.

— Пойдем, Семен, теперь потолкуем, — сказал он Андрееву и, взяв его за руку, повел в дальние горницы. В угловой тесной горнице он остановился, велел отроку принести меда и распоясался. — Не обессудь, Андреевич, — сказал он, — ежели я с устатку прилягу! — И он вытянулся на конике, покрытом ковром.

Андреев сел подле и повел беседу. Он рассказал про тайное московское ополчение, про избранного вождя, князя Теряева, про подвиги уже заточенного поляками в темницу патриарха Гермогена, призывавшего народ русский воспрянуть духом и прогнать ляхов, про настроение москвичей и поляков.

Ляпунов, слушая его, приподнялся на локте.

— Так, так, — заговорил он, — пробудилась Русь-матушка, теперь гибель полякам. Вся Русь поднялась. Скачи, Сеня, в Москву и скажи: вся Русь поднялась. Под Шацком я собираю ополчение, в Туле атаман Заруцкий с казаками зовет ратных людей, в Калуге князь Трубецкой. Ко мне пристали темниковцы и астраханцы, да Кернозицкий ведет целую рать мордвы, чувашей и черемисов. Коломна присоединилась к нам, Кашира, Нижний Новгород. Скажи в Москве, что, как соберемся, разом двинемся к Москве и живо поляков высадим!

Андреева охватило священное волнение. Да, воистину пробудилась Русь, и не было уже сомнения, что не справиться с нею ни регулярным войскам поляков, ни буйным шайкам казаков.

Через два дня Андреев возвращался в Москву, и своими глазами видел пробуждение Руси.

Повсюду бегали из города в город гонцы, иногда по два, по три, иногда по нескольку человек; они возили грамоты, через них город извещал другой город, что он со своей землей стоит за православную веру и идет на польских и литовских людей за Московское государство. Из городов бегали посыльщики по селам, сзывали помещиков, собирали даточных людей[191] с монастырских и архиерейских сел; везде по приходе таких посыльщиков звонили в колокола, собирались люди на сходки, делали приговор, вооружались чем попало и спешили в свой город, кто верхом, кто пешком, а в город везли порох, свинец, сухари, толокно и разные сласти. Пред соборным духовенством происходило крестное целование всего уезда. Тут русский человек присягал и обещался пред Богом стоять за православную веру и Московское государство, не отставать от него, не целовать креста польскому королю, не служить ему и не прямить[192] ни в чем, не ссылаться письмом или словом ни с ним, ни с поляками, ни с Литвою, ни с московскими людьми, которые королю прямят, а биться против них за Московское государство и за все российские царствия и очистить Московское государство от польских и литовских людей; вместе с тем обещались заранее служить и прямить тому, кого Бог даст царем на Московское государство и на все государства русского царствия.

Андреев вез в Москву список такой присяги для людей московских и подгонял своего коня, торопясь поделиться с единомышленниками впечатлениями. Но в то же время мысль о Пашке не оставляла его ни на минуту. В каждой одинокой встречной женщине он видел ее и гадал о ее участи.

«Словно колдовство, — думал он в бессонную ночь, — не видел, а томлюсь все время. Хоть повидать бы! Может, и успокоюсь».

Так он миновал Коломну, и вдруг на дороге его остановили шиши.

— Семен Андреевич! — окликнул его знакомый голос.

Он оглянулся и, увидев Лапшу, спросил:

— Откуда?

— А мы везде. Теперь здесь станом раскинулись. Ты куда, скажи на милость?

— В Москву спешу!

— В Москву? — удивился Лапша. — Тогда ворочай коня, да к нам. Теперь птицы поляки не пропускают, не то что ратного человека.

Андреев удивился.

— Да уж так! Встревожены ляхи очень. А ты лучше иди к нам. Здесь князь Теряев своих людишек оставил, так ты возьми над ними начало. Верь на слово, скорее других в Москву попадешь!

Андреев не знал, что делать, но Лапша уже взял его коня под уздцы и повел в чащу леса по глубокому снегу.

— Мы из-под Вереи сюда пришли, — говорил дорогой Лапша, — больно уж за нас принялись. Беспокойно стало.

Они выехали на поляну, и Андреев увидел заброшенную деревушку. В ней и расположились шиши, сторожа на дороге польские обозы и перехватывая их.

Таким образом, возвращение Андреева в столицу задержалось.

Между тем там назревали важные события. Вся Москва кипела, как вода в котле; еще немного — и с шумом все выплеснется через край, и это все яснее и яснее сознавали поляки, а особенно те русские, которые держали их сторону и засели в Кремле, в царском тереме. Бояре Салтыков, Андронов и другие, дьяк Грамотин чувствовали, как должна быть велика к ним ненависть всех русских, и трепетали за свою жизнь, зная, что им первым не будет пощады.

Беда надвигалась. Каждый день польские лазутчики приносили в Кремль новые вести, одну другой тревожнее.

— Движется князь Пожарский с ополчением!

— Идет князь Трубецкой из Калуги!

— Заруцкий двинулся из Тулы!

— Прокопий Ляпунов с несметным ополчением собрался в Шацке.

И поляки знали, что те же известия получают и москвичи; знали уже потому, что москвичи с каждым днем становились все смелее.

Гонсевский ходил мрачный, как туча. Бояре дрожали, когда он их созвал на думу.

— Здесь крамола среди бояр, — сказал Гонсевский. — Не может иное быть! По всей Руси из Москвы идут грамоты. Кто пишет? Откуда?

— Не иначе как патриарх, — ответили трусливые бояре.

И в тот же день к Гермогену была приставлена стража, были отняты у него бумага и чернила и было прервано всякое сообщение с внешним миром.

Отношения обострялись.

— Припасов нет! — говорили поляки.

— Требовать от города! — приказывал Гонсевский.

А москвичи отвечали:

— Ничего вам не будет, кроме пороха и свинца вам в лоб либо в спину!

Приближалось торжественное празднование в Москве Вербного воскресения 1612 года. В былое время через всю Москву ехал патриарх на осляти, которого вел за узду сам царь, и на этот праздник народ стекался в Москву со всех сторон. Это скопление особенно пугало поляков.

— Не делай им праздника, — уговаривали бояре Гонсевского. — Смотри, смута будет. Лучше прицепись к чему-либо и бей их!

Гетман, конечно, был согласен с мнением бояр, но он был прозорливее их и знал, что это легко сделать лишь на словах.

— Слышь, — в тот же день говорил какой-то рыжий детина на площади, — говорят, патриарха на манер колодника держат, из кельи не пущают.

— Верно, — подтвердил какой-то расстрига, — и, слышь, праздника не будет. И чтобы в колокола ни-ни!

— На днях съехались ляхи у Михайлы Никитова и всю живность насилком взяли!

К толпе подошел Силантий.

— Что это, молодцы, с нами делают и сказать нельзя! — заговорил он. — Служить Богу не дают, патриарха поносят, насильничают над нами. Да диво бы полячье поганое! А то нет, наши же бояре! Нешто можно? Да чего нам-то смотреть? Взять колья, да на них!

— Верно! — загудело в толпе.

— Ребята, в Кремль! — закричал Силантий, лихая мечом.

— В Кремль, в Кремль! — гулом пронеслось по площади, и толпа тысячи в три ринулась к кремлевским воротам. — Давайте, бояре, сюда! Отпустите патриарха! Как вы смеете, схизматики проклятые, праздника нас лишать? — кричали с бранью из этой толпы.

Испуганные бояре бросились к Гонсевскому.

— Бей их теперь! — посоветовали они.

Гонсевский пожал плечами и ответил:

— Я не о двух головах! Отогнать — отгоню, а волку в пасть лезть охоты не имею.

Он выслал немецкий отряд, вооруженный мушкетами, и отогнал толпу.

Прежние забияки мирно расходились и говорили:

— Небось не лишит праздника!

И действительно, обычный выход патриарха и шествие на осляти состоялись, но никогда Москва не праздновала так печально этого дня. Накануне разнесся слух, что поляки хотят привлечь этим шествием как можно больше народа и начать избиение. Слух подействовал, и главные московские улицы были почти пусты. Освобожденный на время патриарх ехал на осляти, как пленник, с поникшей головой и безнадежным взором, а вел осла под уздцы всем ненавистный боярин Гундуров.

— Поношение и поругание! — с возмущением говорили москвичи и мстили полякам: везде на окраинах города, где ни показывались поляки, тотчас затевалась свалка, и избитые поляки возвращались в Кремль, горя ненавистью и злобой.

Поздно ночью Салтыков пришел к Гонсевскому.

— Слышь, воевода, — заговорил боярин, — бьют москвичи ваших! Вступись за своих и задай им жару!

— Если я вступлю в бой, они зададут нам жару, а не мы им! — ответил Гонсевский.

Салтыков потряс рукой и злобно сказал:

— Так, так! Ну так смотри, как они сами примутся бить вас во вторник! А я — слуга покорный! Завтра же к королю еду!

— С Богом! — ответил Гонсевский. — А что не выйдем мы отсюда живыми — про то я знаю.

— Тьфу! — крикнул Салтыков и выбежал из горницы.

Гонсевский поднялся и в тяжелой задумчивости прошелся по комнате, потом захлопал в ладоши и приказал пахолику собрать в совет полковников Казановского, Зборовского, Маржерета и Борчоковского.

По улицам Кремля поскакали гонцы.

Вскоре у Гонсевского собрался совет.

— Панове братья, — сказал он, — нам друг от друга таиться нечего. Мы окружены врагом, враг идет со всех сторон, а помощи нет — разве пан Струсь один. Так надо хоть всем вместе держаться. Поначалу нынче же в ночь пусть все наши соберутся в Кремль и завтра же начнем вооружать его.

— Пан гетман ждет нападения? — спросил Маржерет.

— Не могу сказать. Лазутчики принесли весть, что князь Пожарский почти под Москвой, да вот Салтыков был, так завтрашним днем грозил. А что завтра будет — Бог покажет! — Гонсевский встал. — Ну, панове, для того я вас и звал только. Пусть в ночь все переберутся, а завтра чтобы все в городе были и от своих частей не отлучались.

Поляки разошлись. Спустя час весь Кремль словно ожил. Со всех сторон в него тащились фуры, нагруженные добром поляков. При свете факелов происходило размещение по квартирам. Вдруг страшный взрыв потряс стены. Оказалось, один поручик вошел с факелом в погреб, где прежде хранился порох.

— Ну служба! — ворчал Свежинский. — Я теперь с Сапегой гулял бы по Руси да бражничал бы.

— Постой! Кончится дело, заживем в Минске! — ответил Ходзевич.

В это время к нему подбежал Казимир и, упав на землю, обнял его ноги.

Ходзевич задрожал, как лист.

— Что? Что?

— Пан мой, смилуйся!

— Ольга? — не своим голосом закричал Ходзевич.

— Пропала! — ответил Казимир и тотчас упал от страшного удара в голову рукоятью пистолета, бывшего в руках у Ходзевича.

Ходзевич словно обезумел. Свежинский обхватил его руками и держал, пока он бесновался и плакал.

Действительно, Ходзевич на время словно позабыл об Ольге, но это только казалось. Не такое было время московского сидения, чтобы бабиться и нежиться, когда приходилось по целым дням не слезать с коня, и Ходзевич почти не заглядывал к Ольге; но не проходило часа, чтобы он не думал о ней, не проходило дня, чтобы он не расспрашивал о ней.

Княжна сидела у него под замком, под неусыпным надзором верных пахоликов, окруженная полным вниманием. Ходзевич прислал ей и жемчуга, и камней, и золотых нитей, и разнообразного шелка, чтобы она работала на пяльцах; но никакая работа не шла на ум Ольге. Целые дни она сидела на одном месте недвижно, сложив руки на коленях и устремив взор в одну точку. Думы, чернее ненастных осенних туч, проходили в ее голове. Надежда оставляла ее, и впереди призраком ужаса стоял Ходзевич с протянутыми для ласк руками.

И вдруг однажды пахолик, принесший ей вечером ужин, тихо сказал ей:

— Не бойся, Ольга, и не печалуйся!

Она вздрогнула и с изумлением подняла на него взор.

Молодой пахолик широко улыбнулся и спросил:

— Али не узнаешь?

— Паша! — воскликнула Ольга, горячо обнимая мнимого пахолика.

— Тсс… — остановила ее Пашка, — за дверями в сенях трое стражников. Не дай Бог, услышат!

— Паша, выручи меня, как раньше выручала. В неволю к татарам лучше! — взмолилась Ольга.

— Тебя не обидел он? — быстро спросила Пашка.

Ольга покачала головой.

— Ну, — встряхнула головой Пашка, — тогда все пустое! Теперь ему не до тебя, каждый день воевать приходится, а мы той порой и убежим отсюда.

Ольга слушала ее и подчинялась ее голосу. Удивление, граничившее с восторгом, охватывало ее при мысли о подвигах Пашки. Ведь она отлично знала, что ждет ее здесь в случае изобличения.

— Паша, — с удивлением сказала она, — да как же ты попала сюда? Тебе не страшно?

— Их-то, дурней этих? Нашла кого! А что до того, как попала, так долго рассказывать. Того и гляди, те заприметят. Я еще приду к тебе. Не горюй и не бойся, я всегда тут в поблизости. А теперь прощай. — Она обняла Ольгу и скользнула в двери. — Ну и кралю же подцепил ваш пан поручик, — сказала она, выходя из горницы в сенцы, где трое пахоликов играли в кости.

— Говорил же тебе, а ты не верил, — сказал один из играющих. — Княжна!

— Княжна-то княжна, — отозвался другой, — да хлопот с нею не оберешься: волокита одна.

— Я бы всех баб за ворота, — сказал третий.

— Ну, панове, я пойду, — сказала Пашка, — а то мой задается. А в другой раз пустите посмотреть на красотку?

— Да ходи хоть каждый день, — ответил старший пахолик.

— Нам что, — подхватил другой, — только в кости поигрывай! — И все трое засмеялись.

Пашка кивнула им и вышла.

С того времени она почти каждый день навещала Ольгу, но все еще не могла придумать способ увести ее, потому что сторожили Ольгу хотя и вечно полупьяные, но добросовестные пахолики под контролем хитрого Казимира.

Пашка слонялась по городу, думая свою думу и составляя план за планом. Ночуя то на одном, то на другом постоялом дворе, обедая в Охотном ряду, бродя по улицам Москвы, она часто думала встретить хоть земляка и с ним отвести свою душу. Эти путешествия были теперь небезопасны: москвичи, видя ее в костюме пахолика, принимали ее за поляка, и она не раз подвергалась опасности быть убитой. Не надо было много думать, чтобы понять настроение Москвы против поляков, и Пашка прежде всего решила запастись русской одеждой. Тот же корчмарь продал ей два полных костюма стрельца.

«Про всякий случай», — подумала Пашка, приобретая второй костюм, и вдруг тут же, в лавке корчмаря, ей мелькнула мысль.

— Давай, жид, еще костюм для меня! — сказала она.

— Ну, и какой пану потшибуе? — спросил жид.

— Известно какой! Давай жупан желтый, венгерку да шаровары, сапоги сафьяновые.

— Ну, это можно! Только жупан зеленый будет. Для тебя словно по мерке будет.

— Ну и давай его! — сказала Пашка.

В тот же день она была у Ольги.

— Вот тебе сафьяновые сапоги, — сказала она, — спрячь их хорошенько. Завтра шаровары принесу, а там жупан. Все понемножку, чтобы те собаки не пронюхали. А как весь костюм соберем, так и айда! Я уж угощу тех псов. Авось вылезем.

— Я ничего не побоюсь, Паша, лишь бы уйти отсюда.

— И выйдем, и выйдем, ты не плачь только! — сказала, усмехаясь, Пашка, хотя и сама хорошо не знала, как ей удастся выбраться с Ольгой из этой берлоги.

Мало-помалу она перетащила весь костюм.

— Я уйду, а ты останешься, — сказала она Ольге, — как я зайду снова, ты уж готова будь!

Она оставила Ольгу и присоединилась к пахоликам.

— Ну, панове, и что за мед я достал! — сказала она, доставая из угла сеней кувшин. — У одного боярина скрал.

— Ха-ха-ха! — засмеялись пахолики. — Давай попробуем!

— А смотрите, братику, вдруг Казимир придет, а то и сам пан? — опасливо сказал один из них.

— Вот трус! Что Казимир? Казимир теперь где-нибудь баб ищет, а пан на разъезды послан.

— И то, братику! Ну, давай твой мед!

И пахолики жадно начали опоражнивать кувшин крепкого меда.

— Песьи дети эти москали! — сказал один, хмелея. — И нас не уважают, и никакой вежливости не имеют, а мед умеют варить!

— Вот приедет Владислав, мы вволю потешимся!

— Жди! — перебил мрачно третий. — И Владислав не приедет, и нам влетит. Был я в Кремле.

Пахолики перестали пить и приготовились слушать. Пашке это было не с руки, и она весело перебила:

— Ну а пока ты там будешь, я весь мед выцежу, ничего не оставлю.

— А пусть его был в Кремле, братику, что нам пугать друг друга! — подхватил один из пахоликов. — Давай лучше пить, пока глотку не перерезали! Антусь, давай кости!

— Вот это я люблю! — ответила Пашка. — Десять злотых на чет бросай!

Пахолики увлеклись игрой и тянули крепкий мед. Мало-помалу хмель брал свое, и они махали руками все медлительней, а их языки уже еле ворочались.

Пашка осторожно встала и скользнула в комнату Ольги.

— Выходи, идем, идем! — сказала она.

Ольга смело вышла за Пашкой.

— Ха-ха-ха! — засмеялся вдруг один из пахоликов. — Вот мед! Был один Антусь, теперь два стало. Кидай на чет!

Пашка ничего не ответила и быстро тащила за руку Ольгу.

Вдруг при самом выходе на нее наскочил Казимир. Он словно слетел с коня, которого с маху осадил во дворе. Его лицо было встревоженно.

— Бегите на конюшню и сбирайте лошадей, — торопливо сказал он Пашке, — двух в телеги запрягите. Да живо! Сейчас в Кремль едем!

— Сейчас, пан! — бойко ответила Пашка.

Казимир махнул рукой и побежал в дом, а Пашка, схватив Ольгу, стремглав кинулась из ворот.

Было уже темно. Несколькими поворотами по извилистым улицам они совершенно запутали свой след, и Пашка остановилась перевести дух.

Ольга бросилась ей на шею и зарыдала.

— Спасена, спасена! — говорила она сквозь слезы.

— Ну, ну, — останавливала ее Пашка, — дай Бог, чтобы больше уже ничего не стряслось с нами. Пойдем теперь!

Она повела ее сперва далеко на пустырь, где под камнем догадалась спрятать стрелецкие костюмы, и сказала Ольге:

— Ну, снова переодевайся!

Та послушно стала переодеваться. Пашка сделала то же.

— Ну, а теперь пойдем на постоялый!

Она привела ее на один из дворов и, к удивлению, увидела там целое сборище. Мужики, мещане, несколько стрельцов сидели и жарко беседовали.

— А, еще пришли, — приветствовал их приход здоровенный детина. — Ну что, молодчики, будем завтра поляков бить? А?

— Будем! — весело ответила Пашка.

— И уж зададим мы им гону! — потрясая бердышем, сказал бородатый стрелец.

Глава VII 29 марта 1612 года

В ночь с понедельника на вторник 29 марта 1612 года в домике Стрижова собралась та же компания, с которой свел Теряева, Терехова и Андреева Силантий; только теперь председательствовал не Стрижов с Кузьмичом, а князь Теряев-Распояхин. Дело родины всецело овладело им; он сознавал, какую большую заботу взял на себя, согласившись стать во главе московского ополчения, и его лицо дышало решимостью, когда он говорил или отдавал приказания. Рядом с ним сидел Терехов, склонив голову на руку. И он горел не менее других патриотическим чувством, но мысль об Ольге томила его душу.

Силантий, московские купцы, а также все знавшие теперь их приложили все старания к отысканию Пашки, но никто не видел подходившей к описанию ее женщины. Терехов всем поведал свое горе, но никто не мог выказать ему никакого содействия.

— Горько мне, Терентий Петрович, — воскликнул однажды Терехов, — сил моих нет!.. Чувствую, что надо послужить родине, порадеть общему делу, а как подумаю о своей Ольге — все из рук падает. Господи, и за что на нас такая кара!

— Не робей, Петр! — горячо сказал ему Теряев. — Верь, не пропала Ольга и в полной целости находится! Надейся на Бога, а чтобы забыть свою печаль, думай об обидчике и наполни свое сердце местью.

Эти слова словно зажгли Терехова. Он бешено сжал кулаки и, забываясь, произнес:

— Ты только укажи мне когда-либо на этого Ходзевича. Ты ведь помнишь его?

— Как же забыть, когда он у меня с вертела соскочил? Небось и он меня не запамятует. Ах, встретиться бы мне с ним в ратном деле!

— Мне, мне уступи его, — ответил Терехов, — иначе не друг ты мне.

— А рви его кто хочет! Я за него десяток ляхов зарублю.

Терехов особенно сошелся с Маремьянихой. Она полюбила его тоже и, когда приходил Терехов, целыми часами не уставала говорить ему об Ольге. Но все же думы об Ольге не мешали Терехову принимать участие в заговоре москвичей против поляков, и теперь он сидел подле Теряева и внимательно слушал речи.

Тут же сидел Силантий, неразлучный со своим огромным мечом.

— Батюшка князь им поганых ляхов сек, ну я за упокой души его дам мечу поработать, — говорил он, когда речь заходила о его мече.

В горнице, кроме того, за столом сидели и Кузьмич, и Стрижов, и немало иного купечества, а в конце стола виднелись коренастый Рыжичек и Карп, знакомец Маремьянихи и Силантия, шиш от Лапши.

— Ну, что же скажешь нам, Терентий Петрович, князь? — заговорил Кузьмич. — Чем порадуешь?

Теряев встряхнул головой, откинув назад нависшие волосы.

— Много что сказать есть! — заговорил он. — Прежде всего Семен Андреевич, что нами к Прокопию Петровичу был послан, сюда не вошел, потому что ляхи его не пустили, а остался за Москвой. Встретил он там моих людишек и над ними головой стал. Он с Григорием Лапшой тревожить ляха будет, а теперь вот с этим человеком, — он указал на Карпа, — мне отписку прислал и говорит, что Ляпунов против поляков встал.

— Знаем, знаем! Помоги Бог!

— Ну, это-то мы действительно знаем. А теперь этот самый человек пришел сказать нам, что князь Дмитрий Михайлович Пожарский идет к нам и завтра уже к Сретенским воротам подойдет. Так и нам робеть не надо. Вот что!

Глаза Теряева вспыхнули. Слушатели его в волнении вскочили с мест.

— Князь у ворот! Смерть ляху поганому! Ударим сейчас на него! — раздались голоса.

— Стойте! — остановил всех Теряев. — От крика дело не сделается. Сговориться надо!

В это время кто-то сильно постучал в ставни. Все вздрогнули и схватились за поясные ножи.

— Ляхи! — прошептал Карп.

Испуганные поляки действительно нередко врывались в дома, где замечали что-либо подозрительное.

— Отворяй! — приказал Теряев, беря в руки короткий меч.

Рыжичек подошел к двери и отодвинул засов. В горницу поспешно вошел Митька, запыхавшийся от скорого бега. Увидев его, все засмеялись, но Теряев махнулрукой, укрощая веселость, и спросил:

— С чем пришел?

— Ох, батюшка-князь! — запыхавшись, ответил Митька. — Поляки словно что прочуяли. Все вдруг поднялись и из Белого города в Кремль переселяются, да спешно так! А в Кремле работа и-и какая!.. Сам гетман их на коне разъезжает, а ему факелом светят… Беда!..

— Значит, и до них слух о князе Пожарском дошел, — сказал Теряев, а затем стал излагать план действий. — Прежде всего полякам и виду не показывать, что мы это затеваем. Пусть все будет, как всегда, а только оружие перенести беспременно по лавкам и всех молодцов наготове держать. Ты, Силантий, сейчас к извозчикам пойдешь. Пусть они завтра весь Кремль загородят и первыми свалку начнут. Вы, Кузьмин и Стрижов, возьмите начало в Белом городе, Терехов на Никитской станет и там острожек установит, ну, а я, я… я везде поспею. И потом помнить: как поднимется звон — так, значит, и начинать бить ляха, да не жалеть его, поганого. А теперь помоги правому делу, Царица Небесная! — И Теряев набожно перекрестился.

— Помоги, Господи! — повторили за ним остальные.

Теряев обратился ко всем:

— А теперь, родные, как знать: может, завтра к ночи кого из нас и не будет. Так обнимем друг друга по-братски и поцелуемся на прощанье!

Все, уходя, стали крепко целовать друг друга и кланяться в пояс.

Терехов и Теряев пошли домой, осторожно пробираясь по темным улицам.

— И страшно, и радостно, — сказал Терехов. — Страшно потому, что думаю, что только с Ольгой будет, когда свалка по городу начнется. Где она да что с ней? А радостно потому, что думается: Бог поможет, выгоним поляка, так я весь Кремль перешарю, каждую норку мышиную осмотрю и уж найду свою голубушку. Эх, кабы Бог пособил!

Он вздохнул и замолчал. Всю дорогу прошли они молча и легли молча, хотя оба не спали. Каждый думал свою думу.

А в это время по всей Москве шла спешная, тайная работа. Поляки размещались в Кремле, и Гонсевский держал совет со своими полковниками относительно защиты Кремля, а москвичи хлопотали, готовя ненавистным гостям нежданный подарочек. Со всех сторон тащились в Охотный ряд да в Гостиный двор люди, неся охапками мечи, бердыши, топоры, сабли, а некоторые и тяжелые мушкеты. На постоялых дворах, в кружалах, тайно, за закрытыми ставнями, собирались люди и сговаривались, где и как им стоять. Земляк находил земляков, и так собирались отдельные отряды.

Встревоженные поляки в эту ночь забыли о своей неусыпной бдительности, всецело занялись переселением в Кремль, размещением в нем и думали о его защите.

Однако в то время как старшие проводили часы в озабоченном совете, младшие чины и не думали о грозящей опасности и беспечно заливали вином и медом свое новоселье. Только Свежинский, ухаживая за Ходзевичем, не принимал участия в общей попойке.

Ходзевич, узнав о бегстве Ольги, сперва бесновался и неистовствовал, а потом предался взрыву отчаяния. Он рвал на себе волосы, бил себя в грудь, стонал и плакал. Глядя на него, Свежинский покачал головой и произнес:

— Ох, околдовала тебя подлая девка! И что в ней? Плюнь на нее, слово гонору. Силой все равно мил не будешь!

— Ах, только бы мне ее назад! — крикнул Ходзевич. — Насмеюсь, надругаюсь над нею и потом брошу, как кость собакам, своим пахоликам. Взяла она мою душу!

— Тьфу! — сплюнул Чупрынский. — Да на что же, пан Ян, добрый рыцарь? Ты себе трех достанешь. Вот, говорят, завтра москвичей бить будем!

Словно в подтверждение его слов в горницу вошел Косоковский. Он поклонился всем и сказал:

— Пан гетман велел всем офицерам завтра в шесть часов утра быть на конях и при своих отрядах.

— Выпьем, братику, за добрую весть! — сказал Чупрынский, но Косоковский уже вышел из горницы.

Наутро приказание Гонсевского было в точности исполнено. Ходзевич, Свежинский и Чупрынский сидели на конях во главе своих небольших отрядов и жались от утреннего холода. Чупрынский со скуки ездил от одного офицера к другому и всем жаловался:

— Ну, скажи, пан, на кой ляд нам и поспать не дали, на такой холод выгнали? Все спокойно; москали лавки открыли и на базар пришли, а наши бунта боятся. С чего им в голову вошло? Ей-богу, возьму и сойду с коня! Эй, пан, пан! — закричал он Косоковскому, который рысью переезжал площадь во главе небольшого отряда улан. — Куда едешь, пан? Воевать, что ли?

Косоковский усмехнулся.

— Послали пушки на стены втаскивать. Пока на базаре извозчики стоят, так чтобы помогли!

— Ну и ставь! А мы здесь для чего? — проворчал Чупрынский, отъезжая к Свежинскому.

Ротмистр Косоковский выехал за ворота Кремля и прямо врезался в толпу извозчиков. Загораживая ворота своими таратайками, дрогами и тележками, извозчики в длинных кафтанах, с гречишниками[193] на голове, с кнутами в руках, в необыкновенно большом количестве толпились на площади и почти не подались, когда ротмистр въехал в их толпу.

— Эй, вы! — властно закричал Косоковский. — Беритесь-ка за работу! Вон пушки стоят; тащите-ка их на стены! Кто скоро сделает, тому гривна!

Извозчики теснее окружили его.

— Тащи сам, коли охота! — ответил кто-то из толпы.

— Скоро собаки потащут вас за хохлы из города! — крикнул другой.

— Не долго засидитесь, собачьи дети! — закричал еще кто-то.

Ротмистр Косоковский покраснел от гнева.

— Сволочь! Сейчас беритесь за работу, не то я… — И он взмахнул плетью.

— Не больно храбрись! — закричали из толпы, и огромный ком грязи с силою ударил в морду его коня, так что тот взвился на дыбы.

— Пан ротмистр, — вдруг сказал ему жолнер, — взгляните! — И он указал на кремлевскую стену.

Ротмистр взглянул и громко выругался. Некоторые из извозчиков, как муравьи, копошились на стенах и скатывали по откосу поставленные туда пушки.

— Что, не по вкусу? — засмеялись в толпе.

— Так я же вас! — заорал храбрый ротмистр и, рванувшись вперед, полоснул саблей ближайшего к нему мужика. Тот упал, обливаясь кровью. — Бей их! — закричал Косоковский.

— Помогите! Бьют! — пронеслось в толпе.

И мгновенно заволновалась вся площадь. Извозчики, торговцы, мужики стеной надвинулись на горсть улан…

— Час стоим и без всякого толка! Выпить, что ли? — проворчал Чупрынский, поднося к губам фляжку, как вдруг из Китай-города вихрем вынесся улан, махая окровавленной саблей.

Он пронесся через Кремль, что-то крича, и через несколько минут показался сам Гонсевский во главе большого отряда и подскакал к отрядам Ходзевича, Свежинского и Чупрынского.

— Панове, на базаре драка. Надо разнять! — закричал он, но тут же к нему подскакал жолнер и громко доложил:

— Мы стояли у Сретенских ворот. К ним идет большая рать!

— Измена! — крикнул Гонсевский. — Москвичи сговорились. Панове, я поскачу навстречу врагу, а вы перебейте всю ту сволочь! Вон их из Китай-города! — И гетман, обнажив саблю, вихрем помчался со своим отрядом в другую сторону.

— В бой! — заорал Чупрынский, кидаясь к Китай-городу.

— В бой! В бой! — послышались за ним крики Свежинского, Ходзевича и других офицеров.

Они выскочили из ворот Кремля в Китай-город, где по всей площади происходила свалка. Уланы Косоковского, разделенные толпой, рубились поодиночке.

— В бой! — заревели поляки и широкой лавиной бросились на толпу, нанося удары без разбора и по женщинам, и по детям.

Толпа дрогнула и беспорядочно побежала. Поляки понеслись за ней; но едва они влетели в улицы Белого города, как с размаху наткнулись на столы, скамьи, телеги, грудой наваленные поперек улиц, и в то же время на них среди редких выстрелов мушкетов градом посыпались камни, поленья, тяжелые ядра, брошенные руками.

Поляки в смущении отступили в боковую улицу, но на них тотчас с заборов и кровель снова полетели камни, а несколько отчаянных богатырей бросились на них с бердышами и тяжелыми палками.

Полковник Зборовский принял над всеми команду.

— Надо разогнать всю эту сволочь и идти на помощь к гетману! — сказал он и разбил всех поляков на три отряда.

Они бросились по разным улицам, взяв копья к стремени, неудержимые, как ураган; русские побежали, защищаясь столами, скамьями, которые опрокидывали под ноги коням, и под конец конные поляки должны были сворачивать; но едва они оборачивались, как в них летели камни, и их с тыла осыпали выстрелами.

— Бей! — кричал Свежинский, несясь со своим отрядом.

И вдруг его отряд смешался, сбился в кучу и остановился, словно стадо овец. Он попал на перекресток двух улиц, а там со всех сторон посыпались москвичи. Они поражали коней, глуша их ударами дубин и топоров, стаскивали за ноги всадников и били их чем попало.

Свежинский вертелся, как угорь; его сабля сверкала, и каждый удар разрубал чью-нибудь голову: но его отряд словно таял, и он уже видел свою гибель. Но вдруг крик «В бой!» снова дал ему силу. Это из-за угла высыпал отряд Ходзевича и на мгновенье рассеял москвичей.

— Ух! — сказал Свежинский. — Был же я в переделке!

— Дьявол разберет их улицы, — ответил Ходзевич, — я попал в такую, из которой и выхода нет. Совсем забили бы нас, да Зборовский подоспел. Ну, потеха!

— Беда! Полковник напрасно разбил нас на отдельные отряды.

— Теперь приказали скакать гетману в помощь! За мной!

Отряд поскакал на Никитскую улицу.

Там Терехов успел построить в три ряда загороды, и поляки теперь употребляли все силы, чтобы пробиться через них на помощь гетману.

А Гонсевский был на Сретенке, куда уже подошел князь Пожарский со своим ополчением. Он уже успел двумя залпами из пушек отразить нападение поляков и поставил острожек подле церкви Введения (на Лубянке), где стал со своими людьми и пушкарями.

Ходзевич и Свежинский встретили взволнованного гетмана. Он скакал со своим отрядом и кричал встречным полякам:

— На Тверскую, в тыл!

Свежинский с Ходзевичем бросились туда, к ним присоединился сам Зборовский, но у самой Тверской они вдруг наткнулись на тяжелые бердыши стрельцов и бросились назад.

На Никитской их били. В тесных улицах их разбивали на кучки и избивали поодиночке.

Гонсевский соединился со Зборовским.

— Маржерет пошел к Яузе. Оттуда тоже идут москали, — отирая кровь и грязь с лица, сказал гетман.

— Плохо дело! — вздохнул Зборовский.

— Ах, если бы нам пана Струся! — сказал Гонсевский.

Свежинский выехал вперед.

— Я извещу его!

— Вы? Как же вы проберетесь живым?

— А на счастье!

— Он пройдет! Сапежинец! — похвалил его Зборовский.

— Тогда с Богом! Скажите, чтобы спешил к нам со всем полком.

— Слушаю!

Свежинский гикнул и помчался, прокладывая себе путь саблей и грудью коня.

— На верную гибель! — задумчиво сказал Гонсевский.

В то же мгновение к нему подскакали несколько полковников.

— Ад кромешный! — заявили они. — Нас разъединяют. В этих улицах не повернуться и коню.

— Ах! — воскликнул Гонсевский. — Я знал все это! Что делать? Дать бой в поле — нас не выпустят из города. Надо вернуться в Кремль и там засесть!

— А москали будут в Белом городе, где все довольство, — сказал Зборовский.

— Сжечь его! — вдруг воскликнул Ходзевич, прислушавшись к разговору начальников.

Лицо Гонсевского просветлело.

— Мысль, мой пан. Пусть жолнеры возьмут факелы и жгут город. Мы им оставим пустыню! Жечь!

— Огня! Огня! — пронеслось среди поляков.

Жолнеры спешились и устремились во все стороны с факелами, паклей, просмоленной лучиной. А бой кипел на всех улицах, в переулках, на площадях, жестокий, беспощадный бой. Разрозненные отряды поляков сходились на Никитскую улицу, где стояли полки Зборовского, Гонсевского, Маржерета, и готовились прокладывать дорогу к Кремлю. Русские окружили их сплошной стеной.

Глава VIII Пожар Москвы

Силантий дал вволю поработать своему мечу. Он первый начал свалку в Китай-городе, а потом, все распаляясь воинским жаром, поспевал в каждый проулок, к каждому перекрестку, где били поляков.

— В мечи! — кричал он в одном месте и, махая своим огромным мечом, вел за собой удалых москвичей с дубьем и топорами. — Выворачивайте камни да на крыши несите, — учил он в другом месте. — На три части разделитесь: одни камни ворочайте, другие — тащите, а вы на бритые головы бросайте!

Потом, во главе целого отряда мужиков и извозчиков, он очутился на Никитской улице, и благодаря его натиску дрогнули и побежали немцы.

— Что, Петр Васильевич, жарко? — пошутил он, сойдясь с Тереховым.

Тот тряхнул кудрями, так как его шапка давно упала с головы в бою, и ответил:

— Третий раз отбиваем бритых.

Вся Никитская представлялась полем битвы, разделенным надвое. С одной стороны москвичи за тремя заставами, с другой — поляки и немецкая пехота.

Князь Теряев-Распояхин поспевал везде. Он соединял разрозненных и давал им начальников, указывал им дело, иногда сам вел в бой; участвовал в бое на Никитской, поспел и к Сретенке и не один раз побывал в острожке у Пожарского.

— Гоним ляхов, — сказал он князю со сверкающим радостью взором, — вовремя поспел ты, Дмитрий Михайлович!

Но опытный в бою князь только покачал головой.

— Подожди радоваться. Моя помощь не велика, даже если и Плещеев поспеет, а ляхи хитры, и у них есть настоящие стратеги. Еще что они выдумают… — И едва он закончил эти слова, как тотчас воскликнул, протягивая вперед руку: — Смотри, смотри!

Теряев взглянул по указанному направлению, а потом на князя. Вдали вился сероватый дым; мало-помалу он разрастался и уже черными клубами закрывал небо.

— И там, и там! — закричали в острожке.

Теряев оглянулся: в шести местах уже стлался дым, и из него вырывались зловещие красные языки.

— Поляки подожгли город. Скачи и торопи тушить пожарище! — сказал князю Пожарский.

Теряев бросился на коня и вылетел из острожка.

— Горим! — неслось по Москве, и в то же время тревожный набат десятков колоколов гудел в воздухе.

— Тушить! — закричал Теряев, подскакивая к отраду Терехова. — Силантий, веди людей! — И он погнал коня дальше, везде останавливая людей и гоня их на пожар.

В это время поляки с конницей впереди и тяжелой немецкой пехотой позади двинулись к Кремлю. Завязался бой.

Разъяренные москвичи тучей окружили поляков, но, на их счастье, ветер с силой понесся в лицо русским, обжигая их пламенем пожара. Москвичи отступили; поляки прорвались в Китай-город и успели запереться в нем, основав в Кремле свою крепость.

Москвичи на время забыли о них и бросились спасать свои жилища. Стоны, вопли, проклятия, треск пожара и гул набата сливались в один страшный шум.

Маремьяниха, спасаясь от огня и дыма, бежала по улице и звала Силантия, а тот то вытаскивал детей из одного дома, то спасал чье-либо добро, то с другими молодцами разворачивал горящий дом.

По всей Москве стояли крики ужаса, отчаянья, и на каждом шагу происходили раздирающие душу сцены.

У князя Пожарского в острожке собрался совет: Терехов, Теряев, тот же Кузьмич и его друг Стрижов, начальники стрельцов и пришлые люди — все теперь слушались мудрого в воинском деле князя Пожарского.

— Тушить пожар и город от огня охранять, — сказал он, — теперь у нас только есть дела. Поляки не выйдут в открытый бой; они, наверное, послали за помощью и будут ждать королевского войска, а тем временем нам огнем досадят; так надо от огня уберечься. А помощь у нас большая будет: сегодня в ночь Плещеев подойти должен с коломенцами, Иван Колтовский, а там и Ляпунов будет. Свято наше дело!

— Так что же делать? — спросил Теряев.

— От огня беречься да огонь тушить, — ответил князь, — больше всего наказать Замоскворечье беречь. Эту сторону я уберегу. Белый город вы берегите!

Теряев с Тереховым вышли из острожка. Несмотря на поздний час, на улицах было светло от пожара, как в ясный день. Терехов и Теряев шли осторожно, потому что всюду приходилось обходить и трупы, и лужи крови.

— Вот они как добра нам желают! — с горечью сказал Теряев. — Не пожалели церквей и святыни русской!

— Княжна моя! — глухо простонал Терехов. — Что, если она где-нибудь в городе заперта и бьется, и мечется, а огонь палит ее?

— Оставь, не жалобь сердца своего! — остановил его Теряев. — Стой! Это кто?

По улице спешно шел отряд.

— Семен! — вдруг закричал Терехов, бросаясь вперед.

— И впрямь Семен! — воскликнул князь. — Откуда? Как поспел?

— Здравы будьте! Это я, я! Над твоими молодцами начало взял, князь. Не осуди!

— Спасибо тебе! За что судить-то? Ты скажи лучше, как сюда попал.

— А с ополчением Плещеева. Он здесь, у ворот остановился.

— Запоздал немного, — со вздохом сказал Теряев, — теперь ляхи в Кремле заперлись; не скоро их оттуда вышибешь. Ну, да еще подоспеют.

— А пожар с чего разлился?

— Ляхи подожгли. Теперь вот что, Семен: ратного дела никакого не будет, а потому иди ты со своими людишками и, где можешь, пожар гаси. Пусть не радуются своему, проклятые!

— А где встретимся?

— А где уж Бог пособит. Пока что хоть на Москве-реке, тут вот, у Чертольских ворот. Я шатер поставлю. Ну, с Богом!

Но Андреев еще медлил.

— Ну, — нерешительно начал он, обращаясь к приятелям, — а у вас что? Нашли, что ли, Пашку-то эту… ась?

Теряев махнул рукою.

— До того ли нам, милый человек, смотри, что на Москве делается!

Терехов тяжело вздохнул:

— Рвется мое сердце, Сеня, а что поделаю. Знаю только, что попадись мне этот поляк, я его так не оставлю… А Ольга… — Он помолчал и глухо прибавил: — Может, сгорела уже!..

— Ну, ну! — остановил его Семен. — Я теперь искать их буду. А теперь прощайте до утра! — И он спешно повел свой отряд по ярко освещенным улицам.

Город горел, и под звон набатов со всех сторон неслись крики отчаяния и ужаса. Народ метался во все стороны, то туша пожар, то спасая имущество, то убегая от невыносимого жара и дыма.

В то же время в дворцовой палате гетман Гонсевский держал совет со своими полковниками и изменниками-боярами. Вряд ли даже среди поляков находились в это время большие зложелатели, чем эти изменники. Особенно среди них волновался Салтыков.

— Что важности в Белом городе? — сказал он. — Сожгите его весь, и все-таки вокруг стены будут, которые ни вас не выпустят, ни к вам не впустят. Надо Замоскворечье зажечь! Сожгите все — и сразу проход будет. А то как сюда помощь от короля придет?

— Дело боярин сказал, — подхватили другие, — слушайся нас, гетман, жги весь город, иначе плохо будет!

Гонсевский сидел задумавшись. Ему жалко было прекрасного города, и не того он ждал от всего похода. Ему представлялись торжественная встреча Владислава, общее ликование, а там католическая Русь и великая слава Речи Посполитой. В то же время настоящее положение дел не позволяло долго думать. Здесь, в Кремле, без внешней помощи, запертые, как в мышеловке, без достаточного провианта и с малыми силами, поляки неизбежно должны были погибнуть. Надо было действительно и устрашить москвичей, и проложить себе дорогу. Гонсевский провел рукой по лицу, словно сгоняя с него грусть, и решительно сказал:

— Ну, на то воля Божья! Значит, решим теперь же: с завтрашнего утра будем жечь город. То, что в Белом городе не дожжено, дожжем да запалим Замоскворечье.

— А кто пойдет? — спросил Зборовский.

— Да много ли надо? Пан Маржерет пойдет для прикрытия со своей пехотой, а уланы, ну, хоть ротмистра Чупрынского да гусары с Ходзевичем пусть жечь пойдут. А теперь отдохнем!

Гетман поднялся с кресла.

— А за помощью уже послано? — трусливо спросил Салтыков.

— Ротмистр Свежинский поскакал в Можайск, да не знаю, доехал ли, — ответил Гонсевский и, обратившись к Зборовскому, отдал приказ: — А вы, пан, пошлите на Ивановскую колокольню выглядывать пана Струся. Если завидите его, сейчас со своим полком на коней и помогите ему к нам прийти. Ну, спокойной ночи.

Но хотя Гонсевский и пожелал спокойной ночи, вряд ли она была спокойной хоть для одного поляка.

— Ну, поживились мы с тобою! — сказал Боровский Казановскому. — И дернуло нас пойти с Жолкевским. Сам небось ушел да в королевском стане кичится.

— Ох, плохо дело! — вздохнув, ответил Казановский. — Если бы не сражения каждый день, офицеры разнесли бы меня на саблях.

А измученные, в крови и копоти офицеры тем временем предавались попойке как лучшему средству восстановить свои силы.

Ходзевич и Чупрынский на другой день чуть свет вышли под прикрытием Маржерета дожигать город. У каждого жолнера в руках были пакля, смоляные лучины и тлеющий фитиль. Они тихонько вышли, спустились на лед Москвы-реки и стали осторожно двигаться к Чертопольским воротам.

Вдруг пред ними очутились ряды плещеевских стрельцов и пушки Колтовского.

— Ишь, черти! — проворчал Чупрынский. — Не хотят в обиду даться.

— Вперед! — скомандовал Маржерет.

Его пехотинцы в кованых латах, с железными шлемами на головах двинулись вперед.

— Панове, панове, — вдруг взволнованно заговорил Ходзевич, — ворота!

— В бой! — заорал Чупрынский и бросился со своими уланами вперед.

Ходзевич заметил, что русские по оплошности оставили Водяные ворота под Пятиглавой башней открытыми, и поляки стремительно ворвались через них в город. Раздался вопль растерявшихся русских. Плещеев побежал со своими стрельцами. Ходзевич первый добежал до церкви Святого Ильи.

— Жгите! — приказал он.

И скоро запылала церковь, а за нею Зачатьевский монастырь и ближайшие дома.

— Чего вам? Чего, черти? — обозленно отмахнулся Чупрынский от двух жолнеров, спешно говоривших ему что-то.

— Нас послали из Кремля. Пан Струсь идет. Надо впустить его, а то москвичи задержат его под Деревянной стеной.

— Струсь идет, Струсь! — пронеслось среди поляков.

В то же время через реку по льду промчался в Замоскворечье отряд Зборовского.

— Жечь Замоскворечье! — закричал Маржерет, поворачивая фронт своих солдат.

Поляки бросились через реку. Смешавшиеся москвичи старались не пустить поляков, и те, пробиваясь через их толпы, косили их без пощады.

Колтовский бросился москвичам на помощь, но пехота Маржерета отбросила его залпом из мушкетов. Деревянная стена, огибавшая Замоскворечье, уже пылала. Треск пожара, залпы выстрелов, крики и стоны смешивались в сплошной гул. Стена представляла собой сплошной огонь. Со свистом и шипением он истреблял сухое дерево, и одна из башен с грохотом рухнула на обезумевших москвичей.

В тот же миг через груды развалин сквозь огонь и дым проскочил на коне неустрашимый полковник Струсь, крича:

— За мной!

Следом за ним друг за другом посыпались жолнеры, быстро проскакали огненную брешь и, выстроившись, ударили на русских.

— Хвала Богу! — кричали поляки.

Струсь со своим отрядом проскакал в Кремль. Гонсевский, плача от радости, обнял его.

— А вас, пан Свежинский, король сделает полковником! — сказал он храброму офицеру.

— Что теперь прикажете делать? — подскакал к нему Ходзевич.

— Дожигать город! — приказал Гонсевский. — Жгите к Лубянке!

Ходзевич снова повел своих жолнеров. Он рад был этой беспрерывной адской работе. Она заглушала терзания его сердца, наполняя его какой-то безумной радостью мести, и он снова с ожесточением бросился в узкие московские улицы.

Москвичи защищались с отчаянием погибавших, но против них была сама стихия. Ветер бросал огонь и дым им прямо в лицо, и они поневоле шаг за шагом отступали пред остервеневшими поляками.

Теряев бился плечо о плечо с князем Пожарским на Большой Лубянской площади.

— О, хоть бы мне умереть, только бы не видеть того; что довелось увидеть! — воскликнул он с отчаяньем, видя кругом пылающий город, но люди и в этот момент подхватили его и бросились бежать по направлению к Троицкой лавре.

Поляки победили. Смятенные русские бежали во все стороны, давя и толкая друг друга, от своих пепелищ, ища пристанища. Одни убежали к Троицкой лавре следом за Пожарским, другие бросились в Симонов монастырь, в Коломну, наконец, многие попрятались в слободы, которые уцелели от огня.

Поляки дожигали город еще и в четверг, убивая всякого, кого заставали на пепелище. Три дня горела Москва, и на ее развалинах в последний раз восторжествовали поляки. Как жадные шакалы, они выходили из Кремля, шарили по подвалам и разрушенным церквам Белого города и возвращались, отягченные добычей. Серебряная и золотая утварь, шелк, парча, драгоценные камни доставались им в таком изобилии, что простые пахолики играли в кости на пригоршни камней и потехи ради заряжали ружья жемчугом, священными ризами одевали коней, среди площади спали завернувшись в парчу и бархат.

Страшное это было торжество последней победы — торжество в разврате и пьянстве, среди дымящихся развалин и удушающего смрада обгорелых трупов. Но к торжеству примешивалось чувство тайного ужаса: каждый понимал, что здесь, среди сожженной Москвы, его ожидает гибель, потому что русские ополчения уже подошли и железным кольцом окружили Москву. Пан Струсь успел отбить ополчение Просовецкого, но вслед за ним сошлись Ляпунов, Трубецкой и Заруцкий с несметными полчищами.

Однако поляки все же ликовали до времени, и среди ликующих грустен был только один Свежинский; причиной его грусти было то, что Ходзевич не вернулся из последней вылазки и никто не знал, что с ним такое сталось.

— На то война, — философски заметил Чупрынский.

— Ах, если бы я знал, что он убит, — вздохнул Свежинский. — А если он в плену?

И его сердце почти угадывало истину: Ходзевич был убит, но смерть пришла к нему не сразу, а после немалых мук.

Глава IX Любовь и битвы

Не долго бражничали посетители того постоялого двора, куда пришли Ольга и Пашка. Скоро гости стали подниматься друг за другом и выходить из горницы. Когда Ольга и Пашка остались одни, хозяин спросил их:

— Ну а вы, молодчики, куда?

— Если позволишь, дяденька, мы здесь заночуем, — ответила Пашка.

— Что ж, места хватит! — сказал хозяин, а хозяйка начала расспрашивать Пашку:

— Вы чьи будете?

Пашка тотчас нашлась:

— Пробегом из Троицы.

Хозяин хлопнул руками по бедрам.

— И прошли? Ай да молодцы! Что же, с засылом к нам или так, попросту?

— Так, попросту, — ответила Пашка и, широко зевнув, прибавила: — И утомились мы, Господи Боже мой!..

— Так ложитесь, молодчики, — всполошилась хозяйка, — я сейчас вам и подушек дам… тут, на лавочках.

— Отдохните, что же, завтра всем работа будет, — сказал и хозяин, а затем загасил светец, когда хозяйка принесла подушки, и вышел.

Ольга прижалась к Пашке и зашептала:

— Жизни для тебя отдать мало, столько ты мне сделала: чем я без тебя была бы? Давно уже смерти отдалась бы, хоть и грех.

— Полно, есть о чем! — остановила ее Пашка. — Подумаем лучше, что дальше делать. Слышь, завтра затевается что-то.

— Ох, Паша, думай уж ты одна!

Пашка в темноте усмехнулась, но от этого не стали яснее для нее дальнейшие планы. Москва — что лес, кругом поляки; долго ли снова в руки к ним попасть? А счастье-то ведь не всякий раз!

И с этими тревожными думами Пашка заснула.

Усталость взяла свое, и Ольга с Пашкой крепко спали и тогда, когда в доме все поднялось и засуетилось.

Сквозь сон чудилось Пашке, словно кто-то воет и причитает:

— И чего тебе идти? — голосил кто-то. — И без тебя много. А вдруг на смерть идешь, меня вдовой оставишь, дом на разорение?..

Потом Пашке чудился плач, и когда она проснулась и встала на ноги, то увидела хозяйку двора, которая, приткнувшись в угол печки, заливалась горькими слезами.

— О чем ты? — спросила Пашка.

— Ой, соколик, — завыла баба, — нонче наши затевают с полячьем драться, и моего сокола туда потянуло. На кого я останусь, коли его убьют? Что с домом будет без хозяина? Изобидят поляки меня, горемычную.

— Ну вот еще, — сказала ей Пашка, — зачем так? Вернется твой хозяин и жив, и здоров, и никакой беды с тобой не приключится.

— Соколики вы мои, — завопила снова баба, — не уходите хоть вы от меня, не оставляйте меня!..

Пашка усмехнулась про себя, но тотчас приняла серьезный тон и сказала:

— Хоть и охочи мы подраться, ну да ин быть по-твоему — останемся твой дом беречь. А ты, хозяюшка, пока что поесть дай.

— Сейчас, сейчас, родненький, — повеселев, сказала хозяйка, — соберу, что от вчера осталось. — И, смахнув с глаз слезы, она стала готовить еду и питье.

Тем временем проснулась и Ольга.

Они сели за стол.

А на улицах уже началась свалка. В горницу вдруг влетел какой-то мужик, за ним еще два. Они схватили две скамьи, стол и с ними бросились назад на улицу.

— Ахти мне! — закричала хозяйка. — Разбойники!.. Что, на вас креста нет? Ляхи проклятые вы, что ли? Стойте же, стойте, дурные!

— Молчи, хозяюшка, полячье идет! — ответил один из мужиков, отталкивая хозяйку.

В тот же момент послышались выстрелы и крики. Слышно было, как кричали, ругались и хрипели с натуги сражающиеся; доносились и лязг сабель, и грохот падающих камней, и выстрелы, и стоны.

Хозяйка торопливо затеплила пред иконой свечу и начала молиться. Побледневшая Ольга прижалась к Пашке и в ужасе дрожала, как от озноба. Не терялась одна Пашка: она на всякий случай заложила дверь болтом и обнажила короткий меч.

Бой стихал. Сражающиеся, видимо, отходили в сторону, и наконец шум и крики сменила мертвая тишина.

— Стойте-ка, я посмотрю, — промолвила Пашка и осторожно вышла в сени, послушала и только тогда решилась выглянуть на улицу.

Она вся была загромождена сломанными столами, скамьями, телегами; грудой валялись огромные камни, всюду виднелась кровь; два мужика с топорами в руках лежали навзничь с раскроенными головами, несколько обезображенных трупов поляков валялись, придавленные конскими тушами.

Пашка поспешно вернулась назад и закрыла дверь.

— Страшновато, тетка! — сказала она.

— Господи, и за какие грехи на нас такое попущение! — завыла хозяйка. — Жили мы себе мирно да тихо, а пришли поляки и все разом разорили, и нет от Матери Господней нам защиты и покрова!

Ее причитания среди общего безмолвия наполняли душу Ольги безумным страхом. Ей все казалось, что вот сейчас сорвутся двери и Ходзевич со своими слугами ворвется в горницу.

Время шло мучительно долго. До них то доносился шум уличной битвы, то смолкал, и тогда безмолвие становилось страшнее шума и криков.

Приближался вечер. Вдруг тревожный звон набата почти со всех церквей огласил воздух, а за ним раздался внезапно такой вой ужаса, что все три женщины, как безумные, вскочили на ноги.

Вой приближался; в ту же минуту зловещий красный свет озарил комнату.

— Горим! Батюшки-светы, горим! — закричала хозяйка и в ужасе заметалась по горнице.

Пашка бросилась и распахнула дверь. Клубы дыма пахнули на нее; она отшатнулась, но тотчас схватила за руку Ольгу и смело бросилась вперед.

— Бежим! — кричала она, таща Ольгу и не слушая воплей обезумевшей от страха хозяйки двора.

Они пробились сквозь дым на улицу. Толпа народа беспорядочно бежала по ней, крича и толкаясь, а за ними, словно злые демоны, со свистом лились огненные языки и стлался дым.

Пашка, держа Ольгу, помчалась с толпой. Кое-как они выбрались на площадь и остановились перевести дух. Со стороны Кремля широкой волной разливался огонь, освещая озаренные ужасом лица толпы.

— Куда теперь? — в раздумье произнесла Пашка.

— Он, он! — вдруг закричала Ольга и, как безумная, рванулась вперед, так что Пашка едва не потеряла ее из виду.

Мимо них с отрядом стрельцов действительно проезжал Терехов.

— Петя, Петр! — кричала Ольга, стараясь догнать его, но Терехов не слыхал ее призывного крика и скрылся в пылающей улице.

Ольга упала без чувств в мокрый снег, и Пашка наклонилась над нею. Во все стороны бежали обезумевшие люди, воздух жег лицо и палил волосы, дым душил своим смрадом. Пашка с трудом подняла Ольгу и оттащила ее в сторонку. Там она начала растирать ее снегом. Ольга очнулась.

— Что привиделось тебе? — спросила Пашка.

— Паша, я видела своего жениха. Он побежал мимо нас!

— Ну? Куда побег? Какой из себя? — встрепенулась Пашка, но мелькнувшая мысль найти его тотчас оставила ее, как невыполнимая. — Ну, подождем, — сказала она, — может, опять встретим. А теперь можешь идти?

— Могу!

Ольга встала на ноги.

— Ну так пойдем!

Пашка ухватила Ольгу и снова потащила ее по улицам, но скоро силы начали оставлять и ее. Она увидела открытую церковь и вошла в нее.

— Отдохнем здесь, — сказала она Ольге, опускаясь на пол в совершенном изнеможении.

Ольга легла возле нее. Они заснули, но почти тотчас проснулись. В церкви было полутемно, в то время как зарево пожара освещало улицы, словно днем. Красный отблеск пожара западал через открытые двери и трепетал на ликах святых угодников, отчего те казались словно живыми. Но затем вдруг яркий свет озарил всю внутренность церкви. Пламя охватило иконостас и быстро затрещало и повилось по сухому дереву. Ольга и Пашка едва успели выскочить и побежали дальше, снова до первой церкви. Подле Лубянок они наконец остановились, войдя в притвор большой церкви, где и провели остаток страшной ночи.

Проснулись они поздно утром от мучительного чувства голода.

— Чего молчишь! — сказала Пашка. — Ведь по лицу вижу, что отощала крепко, есть хочешь!

— Да и как еще! — слабо улыбаясь, ответила Ольга.

Пашка встала с пола.

— Ну, базара-то нынче, пожалуй, и нет. Надо искать пойти. Ты тут схоронись, вот хотя бы за плащаницей, а я пойду поищу.

Пашка осторожно выскользнула на площадь. Кругом царила тишина, словно все вымерло; издалека доносился шум боя, а над городом траурным черным пологом навис густой дым, озаренный багровым светом пожара со стороны Замоскворечья.

Пашка осторожно скользнула в одну из улиц. В ней дома еще были целы, но, видимо, оставлены людьми. Ворота и двери — все было настежь; Пашка смело вошла в один из домов и пошла по опустевшим покоям. Кругом было все разворочено и разбросано, словно люди торопились бежать. Пашка внимательно осмотрела все поставцы и, на свое счастье, нашла жареную утку, хлеба каравай да кадочку меда. Она ухватила все это, взяла и небольшую плетенку с вином и быстро побежала назад к Ольге.

При виде еды княжну на время оставил всякий страх. Она жадно принялась есть, слушая вполуха рассказ Пашки, как вдруг совсем подле них раздался шум битвы.

Пашка вскочила на ноги и, заглянув в верхнее оконце над дверью, вскрикнула:

— Батюшки-светы! Полячье набежало и дерутся с нашими!

— Бежим! — закричала Ольга.

— Куда? Смотри, все кругом заняли!

Ольга взглянула из-за ее плеча. Площадь действительно была вся занята сражавшимися.

— Смотри, смотри, князь Теряев! — с испугом сказала Ольга. — Он тоже моим женихом был!

— Вижу! — ответила Пашка. — Только что это? Смотри, он с поляком дерется. Ишь, так и сечет!

Они совершенно забылись и стояли на высоком помосте, заглядывая в окно. Вдруг в самой церкви раздались голоса:

— В алтарь положи, — кричал голос, — под стенку. Живо, живо!

Они узнали голос, и обе похолодели от страха, боясь шелохнуться.

Вбежал Ходзевич и увидел их.

— А вы что тут делаете? — закричал он, бросаясь к ним и сдергивая Ольгу с помоста. Свет разгоравшейся лучины упал на ее лицо, и Ходзевич сразу словно обезумел. — Ты! Княжна? Опять нашел тебя! Ну, ну, не вертись! Не упущу теперь! Ох, сердце мое!

Он, как безумный, обнял княжну и стал осыпать ее лицо поцелуями.

— Помогите! — простонала она, лишаясь чувств.

— На помощь! — завопила Пашка, выбегая из церкви и бросаясь к какому-то воину, лица которого почти не видно было из-за густо разросшихся волос.

— Чего? — сказал тот. — Тебе драться надо, а ты о помощи!

— Ах! — воскликнула Пашка. — Там поляки! Я — баба! Скорей, а то она.

— Баба? — изумился воин. — Ребята! Там ляхи проклятые! — закричал он своему отряду и быстро кинулся в храм.

Огонь уже лизал низ иконостаса. При свете его воин увидел Ходзевича, осыпавшего безумными поцелуями молодого стрельца.

— Вот диво! — сказал он. — Бей!

Испуганные поляки заметались. Воин бросился на Ходзевича и страшным ударом рукоятки меча свалил его на землю. Кругом кипела сеча, и кучка поляков не могла более сопротивляться русским.

Воины уже тушили пожар, а Пашка радостно сказала их начальнику:

— Спасена, спасена!

— Или ты — тоже девка? — спросил он.

— Девка, девка! — ответила Пашка. — Мы уже два дня как по церквам от поляков прячемся.

Воин вдруг вскочил на ноги.

— Да не Пашка ли ты? — взволнованно спросил он.

— А ты откуда знаешь? — удивилась Пашка.

— А это — княжна Ольга? Господи, да как же я-то не признал ее! Ого-го-го! Ой, моя радость! — И волосатый воин, обняв Пашку, поднял и поцеловал ее.

Та вспыхнула от смущения и выскользнула из его объятий.

— Да ты-то кто, что все знаешь?

— Го-го-го! — забыв о бое, весело засмеялся воин. — Я-то — Андреев, друг Терехова, и ищем мы вас почитай полгода.

— Ольга, княжна! — закричала Пашка. — Жених твой здесь! Очнись! — И, не выдержав, она припала головой к груди Андреева и заплакала. Он весь затрепетал от ее ласки. — Уж и натерпелись мы! О Господи!

— Теперь всему конец! — нежно сказал Андреев. — Бог видно, привел меня.

В это время Ходзевич со стоном пошевелился.

— А его возьми! — вдруг переставая плакать, злобно сказала Пашка. — Это — похититель княжны!

— Ой ли? Ребята, вяжи этого ляха! Ну, за мной! Княж ну берите на руки, а я тебя.

Пашка засмеялась.

— Я-то и сама пойду!

Оставив бой, Андреев повел свой отряд назад в слободу, где они на время нашли себе пристанище. Он всю дорогу ухмылялся в свою косматую бороду и искоса поглядывал на Пашку, думая, что на всем белом свете не найти вовек такой красавицы.

Ольга по дороге очнулась. Пашка быстро подошла к ней и стала шептать ей что-то, и вдруг легче козы прыгнула княжна и ухватила за руки Андреева.

— Княжна! — дрожащим голосом произнес он.

— Семен Андреевич! Да въявь ли это? Где Петр? Жив? Я вчера видела его! Ах, и не верю, и сама вижу!

— Все, все живы! Сегодня ввечеру всех увидишь, а сейчас тебя и твою дружку к Маремьянихе доставлю.

— К моей мамке?

— К ней самой; она да Силантий тоже по всей Руси тебя искали. Ишь, — усмехнулся Андреев, — все искали — и Петя Терехов, и князь Терентий, и мамка с Силантием, а Бог привел мне вас отыскать. Ну вот и слобода наша Не обессудь!

Они подошли к крошечной, покосившейся избенке.

Андреев нагнулся, просунул голову в дверь и крикнул:

— Божья старушка, вот двух молодцов привел, приюти их! А мне в бой пора! — И он, смеясь, толкнул Ольгу и Пашку в двери и через минуту услыхал радостные крики Тогда он обернулся к своим молодцам и приказал им. — А этого ляха к нам волоките, да чтобы двое его стерегли, глаз не спущая. Ввечеру увидимся… А теперь в бой!

И он снова повел своих людей в бой с поляками Но с этой минуты всякая суровость исчезла с его лица, и оно сияло такой светлой радостью, что всякий, взглядывая на него, улыбался. Однако его радость не мешала ему быть еще злее в бою, чем пред тем; он врезался сзади в польскую пехоту на Лубянке и соединился с Тереховым, но в то время ополчение Пожарского уже бежало из Москвы, унося своего раненого воеводу.

Эта внезапная удача поляков и пожар Москвы произвели гнетущее впечатление на защитников Белокаменной. Мрачные и унылые возвращались в свою слободу князь Теряев-Распояхин, Терехов, Андреев и купцы Стрижов и Кузьмич. Рядом с ними шагал и Силантий Мякинный, держа под мышкой свой огромный окровавленный меч, а сзади длинной вереницей шли усталые воины. Кругом на площадях и улицах среди дымящихся развалин виднелись трупы поляков и русских; со стороны Замоскворечья огромным костром пылала Москва, и опять зарево пожара обращало ночь в ясный день.

— Пусть горит огнем Белокаменная, — пророчески сказал князь Теряев. — Это только на погибель самих же ляхов; в последний раз ликуют они, поганые. А я Богом и Пресвятой Троицей клянусь, что не оставлю меча, пока эти негодники у нас будут.

— И мы тоже! — воскликнули все.

— Горько только, что теперь они снова верх взяли, — добавил Стрижов.

— Говорю: это — последнее их ликование! — повторил Теряев.

Они вошли в ставку, которую временно устроил в слободе князь Теряев. Усталые, голодные, они поставили мечи в угол избушки и сели за стол. Слуга князя, все тот же Антон, быстро поставил на стол еду и мед, и все торопливо стали утолять свой голод.

Когда все насытились и нацедили меда, Андреев окинул всех ликующим взором и сказал:

— Ну а теперь, когда на время ратные дела в сторону, поведаю я вам великую новость!

Терехов сидел безучастно, нахмурив брови и подперев голову руками. Князь Теряев пытливо посмотрел на Андреева и спросил:

— Что за новость? Прокопий Петрович подоспел?

— Говорю тебе: ратные дела в сторону, — ответил Андреев, — а радость моя великая. Я самого Ходзевича зацапал!

Терехов вскочил как ужаленный; его глаза загорелись огнем.

— Где он? Куда ты его спрятал? — крикнул он.

Не выдержал и князь Теряев.

— Ну, молодец, Семен! Дай ты мне его, ради Бога, — сказал он, сжимая рукоять поясного ножа.

— Стой, князь, — дрожа, перебил его Терехов, — ты его мне обещал. Семен, где он?

— Постой! — остановил его Андреев. — Разве все это? Я, Петя, и княжну нашел.

— Ольгу! — закричал Терехов и, побледнев, опустился на лавку.

Теряев вскочил, потом сел снова и сказал с упреком:

— Зачем ты ему так сразу!

— Ну, с радости не умрет! Дай ему меда!

— Где она?

— У Маремьянихи.

Силантий сорвался с места и как ураган вылетел из горницы.

Терехов тоже очнулся и, оттолкнув чару с медом, бросился тоже к дверям. За ним побежали Андреев и Теряев.

— И Пашка с нею! Вот девка! — радостно крикнул по дороге Андреев.

Между тем Маремьяниха, увидев Ольгу, чуть с ума не сошла от радости. Она целовала ее, обливая ее лицо слезами, потом бросилась целовать Пашку и все время говорила без умолку и про свою радость, и про былое горе, и про Терехова, и про князя, а потом снова целовала и нежно ласкала Ольгу.

Княжна расслабла от счастья. Она лежала, полузакрыв глаза, улыбка счастья озаряла ее лицо, и она время от времени шептала:

— Мамушка, да въявь ли это?

— Въявь, мое дитятко, въявь, мое золото! — с плачем говорила Маремьяниха.

Ольга снова закрыла глаза,говоря:

— Ну, рассказывай еще что-нибудь. Паша, ты здесь?

— Где же быть мне?

Она тоже была рада, но к ее радости примешивалась и немалая горечь. Княжна теперь была среди своих, в семье, а она что? Теперь та же вольная девка, что была и раньше. И, видя, как мамка ласкает Ольгу, она чувствовала на сердце и горе, и жуть.

Мамка ухаживала и за нею. Она дала им отдохнуть, потом накормила их. Свет дневной сменился уже заревом пожара, и Маремьяниха начала устраивать ночлег. Вдруг дверь чуть не сорвалась с петель, и в горницу влетел Силантий. Меч со звоном полетел на пол, и верный слуга с размаху стукнулся коленями об пол и в волнении стал ловить руку Ольги.

— Боярышня ты наша, свет мой ясненький! Так жива и здорова! А я тебе, боярышня, всю казну сберег. Ты не бойсь, я за тебя горой, наше солнце красное, а тут и князь, и боярин! — бормотал он. — Вот и нашли!

— Ольга! — вдруг раздался голос Терехова с порога двери.

— Петя! — вскрикнула Ольга, и в один миг ее головка очутилась на его плече, и он сжимал свою Ольгу сильными руками.

Даже Андреев прослезился, смотря на них. Все отошли в сторону, и несколько времени царило молчание. Андреев боком, вдоль стенки, успел добраться до Пашки и стал возле нее.

Первый взрыв радости улегся. Князь Теряев подошел к Ольге и низко поклонился ей, а потом Пашке.

Все сели, Терехов не выпускал руки Ольги и все засматривал ей в глаза. После долгих месяцев тревог и мучений, после двух дней тяжелого ратного дела это был первый вечер, когда души всех были полны счастьем и тихой радостью.

Вскоре все заговорили наперебой. Казалось, каждый хотел в этот вечер рассказать все события со времени разлуки. Говорила и Пашка, к которой все отнеслись как к родной. Говорили до той поры, пока бледность не покрыла щек Ольги и она, прислонясь головкой к плечу Терехова, задремала.

— Тсс! — остановила тогда всех Маремьяниха. — Идите вы! Пора!

Терехов осторожно встал и, перекрестив Ольгу, нежно поцеловал ее в лоб. Андреев крепко толкнул в бок Пашку и сказал:

— До завтра!

Они вышли.

— А Ходзевича посмотреть хотите? — спросил Андреев.

Но Терехов был слишком счастлив.

— Ну его! — сказал он.

Князь сверкнул глазами.

— Ну, нет! Я этому ворону покажу сокола! — сказал он. — Семен, пойдем!

И они быстро прошли к избушке, где лежал связанный Ходзевич.

Поляк пришел в себя и теперь спокойно лежал на лавке.

Приход князя не удивил его.

— Ну, пан мой, вот мы и опять встретились. Как думаешь, не докончить ли мне того, что я тогда начал? — насмешливо заговорил Теряев.

Ходзевич холодно взглянул на него и довольно спокойно ответил:

— Только торопись, а то придут сюда наши — опять убежишь!

— Люди! — позвал князь.

Только то время, полное мести и злобы, могло так ожесточить души против своих врагов. Великодушный сердцем князь Теряев на время обратился в хищного зверя Спустя три часа в изуродованном, обугленном трупе никто не узнал бы красивого пана Ходзевича.

Теряев вернулся в ставку. Терехов еще не спал и сказал ему:

— Князь, нельзя здесь княжну оставить. Не дай Бог, и здесь жечь станут!

— Я уже думал об этом и говорил с Семеном. Завтра он возьмет дружину и свезет их всех к Троицкой лавре. Там они в безопасности будут, — ответил князь и ухмыльнулся. — Ну, Петр Васильевич, наш пан черту душу отдал!

Терехов кивнул головой.

— А знаешь, — сказал он, — я бы его на радостях выпустил!

— Ну, я не таков, — ответил князь, — добра не забываю и обиду долго держу в памяти. — Он потянулся, зевнул и добавил, смеясь. — А знаешь, Сеня-то эту Пашку полюбил!..

Рано утром Терехов пришел проводить Ольгу из слободы. Он добыл для нее колымагу, сам на руках донес ее и посадил на мягкое сиденье. Ольга уже весело смеялась.

— Рыбка моя, — сказал Терехов, — я к тебе что ни день ездить буду!

Пашка села рядом с Ольгой, Маремьяниха пред ними, и колымага медленно тронулась, окруженная людьми Теряева, под его начальством.

Ольга нагнулась к Пашке и, смеясь, сказала.

— Гляди-ка, как Семен Андреевич в твою сторону смотрит! Ты его сразу в полон взяла.

— Полно болтать глупости! — сердито сказала Пашка, однако вся вспыхнула и потупилась.

Ольга рассмеялась еще громче.

А Андреев шагал у завесы колымаги и время от времени невольно взглядывал на Пашку, когда завеса, вздрогнув, откидывалась в сторону.

К вечеру они пришли в посад Троицкой лавры, и Андреев поместил их в надежном доме.

Для Терехова и Андреева наступило время любви и битв. Не проходило дня, чтобы они не дрались с поляками, которые дожигали последние дома, а затем каждый вечер они скакали в Троицкий посад повидать Ольгу и Пашку. Андреев уже не таил своей любви от друзей и только не решался открыться Пашке.

Среди тревог, бедствий и битв наступил праздник Пасхи. Вряд ли еще когда случалось при такой обстановке праздновать русским этот торжественный, великий день. Казалось, и колокола не умели звонить весело в утро великого праздника, но для Андреева он наступил, потому что в этот самый день Пашка, потупившись, ответила на его признание.

— Уж и счастлив же я, Петя! — сказал Андреев Терехову, возвращаясь вместе с ним в Москву опять на ратное дело.

Терехов засмеялся и ответил:

— А еще от любви зарекался! Глупый!.. Без нее нет на земле счастья!

Глава X Последние события

Поляки отпраздновали последнюю победу, и для них наступили тяжелые времена. Во вторник на Святой неделе приблизился Ляпунов к Симонову монастырю, занял монастырь, заложил свой обоз и окружил его плотным «гуляй-городом». В среду, на другой день, пришел Заруцкий с туляками и казаками и стал обок Ляпунова по берегу Москвы-реки. Спустя недолго Ляпунов из Симонова монастыря подвинулся к Яузе и Коломенской башне. Друг за другом стягивались и остальные ополчения. Пришел князь Трубецкой с калужанами и стал против Воронцова поля; пришли ополчения владимирское, костромское, ярославское, романовское и стали у Петровских ворот. У Сретенских ворот стал Артемий Васильевич Измайлов, у Тверских — князь Мосальский и тут же, под начальством Андрея Палицына, двести стрельцов и слуги из Троице-Сергиевского монастыря.

Поляков окружили мертвым кольцом, разобщив их с внешним миром. Друг за другом русские отбивали у них городские ворота и, все суживая кольцо, заняли весь Белый город и заперли врагов в Кремле и Китай-городе.

Поляки стали уже с апреля терпеть недостаток, виной чего было их обычное легкомыслие. Когда они взяли Белый город, то набросились на золото, камни и дорогие материи, совершенно пренебрегая богатыми кладовыми, полными съестных припасов. Теперь же, когда Белый город достался снова русским, у поляков сразу обнаружился недостаток провианта. За кружку пива они платили уже ползлотый, за корову — пятьдесят злотых, за окорок — двенадцать.

Солнце начало пригревать, трупы убитых стали разлагаться и наполнили атмосферу удушающим смрадом. Поляки слабели, а русское восстание росло и крепло. Несколько смельчаков из поляков успели прорваться сквозь живое кольцо и бежать к королю Сигизмунду под Смоленск рассказать про бедствия войска Гонсевского, но королю было не до своих соотчичей. Одна надежда была у них на Сапегу, который пошел для них внутрь страны за припасами, но шиши ловко перехватывали каждый польский обоз, не говоря уже об ополчении, через кольцо которого трудно было пробиться полякам.


Поляки погибали. Но тут помогла им их хитрость. Они узнали, что в русском стане, где временная власть была разделена между Трубецким, Заруцким и Ляпуновым, происходит распря. Вольное казачество стало против земщины, и Заруцкий враждовал с Ляпуновым; поляки сумели воспользоваться этой враждой и, подделав почерк Ляпунова, написали от его имени предательское письмо и через пленного подкупленного казака переслали его в русский стан. Недовольные казаки воспользовались этой мнимой изменой Ляпунова и убили его.

Это убийство породило рознь в дружном ранее союзе. Ополчения стали отпадать и расходиться. Сапега ворвался в Кремль и привез массу припасов. Казалось, полякам снова улыбнулось счастье и Господь опять отвернулся от русских. Делагарди со шведами взял Новгород, на юге появился новый самозванец; Сигизмунд взял Смоленск

Но их торжество было слишком кратко. Дрогнули русские, лишившись своего объединителя Ляпунова, но не сняли совершенно осады, а шиши в это тяжкое время проявили всю свою необыкновенную энергию. У поляков вновь наступил голод. Уже четверть лошади стоила двадцать злотых, за пятнадцать грошей продавали ворону, за десять — воробья; начинали есть падаль.

И в это-то жуткое для поляков время раздался из Нижнего на всю Русь голос Минина-Сухорука. Кто не знает великого самоотвержения, которое проявили тогда нижегородцы, составляя свое ополчение, в предводители которого был избран князь Пожарский, уже излечившийся от раны, полученной на Лубянке? И со всех сторон к Минину и Пожарскому потянулись несметные полчища земских ополченцев.

Медленно, но твердо грозное ополчение двинулось к Москве, сбило по дороге все польские силы, что мешали движению, и наконец обложило Кремль и Китай-город.

Эти последние страницы из истории Смутного времени ужасны и незабвенны. У поляков наступил голод. «В истории нет подобных примеров, — говорит один из современников, — писать трудно, что делалось. Осажденные съели лошадей, собак, кошек, мышей, ели разваренную кожу с обуви, со сбруи, с гужей, с переплетов книг, грызли землю и объедали себе руки! Выкапывали гниющие трупы и ели их». Наконец, стали есть друг друга: слуга боялся пана, пан — слуги; человеческое мясо солили в бочках, голова стоила три злотых, ступня ноги — два. Современник говорит, что съедено было до трехсот живых людей и более восьмисот человеческих трупов.

Но, несмотря на это, поляки не сдавались. Их удерживали русские бояре-изменники, которые дрожали за свою жизнь. Но защищаться обессиленным полякам было невозможно.

Князь Трубецкой приступом взял Китай-город, и все поляки перешли в Кремль и там заперлись. Русские вошли в Китай-город, и первое, что они там увидели, были чаны с человеческим мясом.

Защищаться в Кремле было еще труднее, и поляки прежде всего выпустили из него всех женщин, жен и дочерей боярских. Пожарский, Минин и земские люди встретили их с почтением и проводили в свой стан.

Поляки стали совещаться о сдаче, но бояре по-прежнему противились; попасть в руки своих братьев им казалось хуже, чем умереть от голода; но на этот раз поляки не послушались их и послали просить о пощаде.

Они просили оставить им только жизнь, и русские начальники согласились.

И вот 24 октября 1612 года раскрылись ворота Кремля на Неглинную, и поляки выпустили бояр. Впереди шел Мосальский, за ним Андронов, Салтыков, Грамотин, купцы и дворяне. Их изнуренный вид возбуждал сострадание, и как ни ненавистны они были русскому сердцу, но милосердие взяло верх и Пожарский с Мининым с честью проводили их в земский стан.

На следующий день отворились все ворота.

Русские хотели обставить свое вступление в сердце столицы религиозной торжественностью. С двух сторон в Китай-город вошло духовенство во главе войска, сошлось на Лобном месте и отслужило благодарственный молебен.

Везде попадались чаны с человеческим мясом, отовсюду слышались стоны умирающих от голода. Русские кидали им хлеб, и поляки бросались на него, как собаки. У них отобрали оружие и погнали их в табор. Все имущество пленных было сдано в казну, и русские праздновали освобождение от поляков.

В этот торжественный день Терехов и Андреев женились, один на Ольге, другой на Пашке, и у обоих дружкою был князь Теряев…

Смутное время кончилось. Великим постом отговев, стали на Пасху сходиться земские люди для избрания царя, и им был выбран Михаил Романов, сын Филарета, героя и мученика за Русскую землю, томившегося в плену в Варшаве.

Недолго спустя после избрания царя Михаила князь Теряев один выехал из Москвы и направился прямым путем на Калугу, никому не сказав о цели своей поездки. У него была затаенная цель, сердце подсказывало ему, где его счастье. Он гнал коня, изредка останавливаясь на отдых, и наконец однажды под вечер увидел ветхую мельницу, когда-то приютившую его.

Сердце забилось в нем с неудержимой силой. Он сдержал коня и медленно подъехал к мельнице и постучал в ее дверь.

— Кто там? — раздался слабый старческий голос.

— Дедушка, пусти на ночлег!

— Ох, много разбойного люда шалит тут. Ты кто будешь?

— Проезжий, дедушка, заблудился в лесу! Пусти, сделай милость!

— Пусти, дедушка! — раздался вдруг за дверью молодой голос. — Говорю, пусти!

— Анюта, пусти! — закричал взволнованно князь.

— Князь!

Дверь распахнулась. Горячие руки обвили шею князя, пылкие губы прильнули к его губам, а подле, у раскрытой двери, стоял старый мельник и бледными губами шептал:

— Чудо Божье, чудо Господне!

* * *
Прошло года три. Русь слегка заживила свои раны, люди отстроились и отдохнули. Отстроились и Терехов с Андреевым. Они оба поселились в Рязани и были почти неразлучными друзьями; их дружбу еще более скрепляли жены. Как тот, так и другой отказались от всяких дел и мирно наслаждались сельской спокойной жизнью. У Терехова была уже дочка, которую он просватал за годовалого сына Теряева. А Теряев по-прежнему не мог успокоить свою горячую кровь и, будучи приближен царем Михаилом Федоровичем, не раз ходил войной против Литвы, шведов и против мелких смутьянов, еще нарушавших покой Руси.

Комментарии

АНДРЕЙ ЕФИМОВИЧ ЗАРИН (1862–1929) родился в семье литераторов — критика, переводчика и поэта Е. Ф. Зарина и прозаика Е. И. Зариной.

В 1883 году, будучи учащимся шестого класса Виленского реального училища, он был арестован и привлечен к дознанию по обвинению в хранении нелегальной литературы и в связях с лицами, принадлежавшими к «Народной воле». После месяца содержания под стражей был освобожден.

С 1884 года — в Петербурге; давал частные уроки, печатался в журнале «Детское чтение»; вскоре подвергся административной высылке в Саратов. В начале 1886 года вернулся в Петербург, служил в Государственном банке, затем в Управлении государственных имуществ Петербургской и Псковской губерний. Был знаком с Н. С. Лесковым, А. К. Шеллер-Михайловым, В. П. Мещерским, А. Н. Плещеевым. С 1888 года полностью посвятил себя литературней деятельности.

А. Е. Зарин выпустил более ста книг, среди наиболее известных — «Сорные травы. Две любви» (1890), «Дочь пожарного» (1892), «На изломе» (1901), «Казнь» (1902), «Власть земли» (1912), тринадцать книг повестей, рассказов, очерков, посвященных жизни русских царей и написанных к трехсотлетию Дома Романовых.

После Октябрьской революции А. Е. Зарин сотрудничал в газете «Деревенская коммуна», в «Красной газете», в журналах «Смена», «Красный пролетарий», «Вокруг света», опубликовал повести «Красный город» (1924), «Скрипач» (1925) и др. ряд повестей и рассказов, посвященных революционному движению в России.

Текст печатается по изданию: Зарин А. Е. Власть земли: Исторический роман. СПб.: Издательство А. А. Каспари, 1912.

 А. Н. Старков

Хронологическая таблица

1610 год
17 июля — свержение группой бояр во главе с З. Ляпуновым Василия IV Шуйского. Создание непосредственно вслед за этим боярского правительства — Семибоярщины — во главе с Ф. И. Мстиславским.

17 августа — заключение Семибоярщиной договора с С. Жолкевским о признании русским царем польского королевича Владислава.

Сентябрь — октябрь — вступление польско-литовских войск в Москву.

11 декабря — убийство Лжедмитрия II.

1611 год
Февраль — создание Первого земского ополчения.

19–20 марта — резня в Китай-городе, в Москве, унесшая жизни около семи тысяч москвичей.

Март — апрель — вступление Первого земского ополчения в стены Москвы.

3 июня — взятие поляками Смоленска.

Сентябрь — октябрь — формирование в Нижнем Новгороде Второго земского ополчения.

1612 год
Апрель — Второе земское ополчение вступило в Ярославль. Создание «Совета всей земли» — временного правительства во главе с Д. Пожарским и К. Мининым.

24 июля — первый отряд ополченцев вступил в Москву.

23–24 августа — ополченцы во главе с Д. Пожарским отбросили интервентов во главе с гетманом Я. Ходасевичем от Москвы.

22 октября — Китай-город взят отрядами Второго земского ополчения.

26 октября — подписание договора о капитуляции интервентов.

1613 год
Январь — созыв Земского собора, принявшего решение избрать на царство Михаила Федоровича Романова, внука царя Ивана IV Васильевича Грозного по боковой линии.

Комментарии

163

I. Калуга в 1611 году. — Здесь, а также далее, в первом предложении второго абзаца, очевидная неточность: как свидетельствует следующий тут же перечень событий описываемого года (…«тушинский вор» бежал… в Калугу и «— готовился к походу на Москву»; Скопин-Шуйский, «освободив Москву, вошел в нее…»; «Василий Шуйский сидел в Москве…»), речь идет не о 1611-м, но о предшествовавшем ему 1610 годе («тушинский вор» бежал в Калугу в самом конце декабря 1609 г., а через год, 11 декабря 1610 г., уже был убит, М. В. Скопин-Шуйский вступил в Москву 12 марта 1610 г., а умер в мае того же года; царь Василий Шуйский находился на престоле до 17 июля 1610 г., а 19 июля был пострижен в монахи).

(обратно)

164

Сигизмунд III Ваза (1566–1632) — король Речи Посполитой с 1587 г., великий князь литовский, один из организаторов интервенции в Россию в начале XVII в.

(обратно)

165

Скопин-Шуйский Михаил Васильевич (1586–1610) — племянник В. И. Шуйского, князь, боярин, русский полководец; в марте 1610 г. освободил Москву от осады тушинцев.

(обратно)

166

Заруцкий Иван Мартынович (? — 1614) — донской атаман. В 1606–1607 гг. примыкал к И. И. Болотникову, в 1611 г. — один из руководителей Первого земского ополчения; после распада последнего выдвигал на русский престол «псковского вора» Сидорку, выдававшего себя за царевича Дмитрия Ивановича, а затем Ивана, сына Марины Мнишек. В 1613–1614 гг. возглавлял крестьянско-казацкое движение на Дону и в Нижнем Поволжье, был выдан (вместе с Мариной Мнишек) правительству яицкими казаками и казнен.

(обратно)

167

Сапега Ян (1569–1611) — двоюродный брат Льва Сапеги, королевского секретаря Великого княжества Литовского и Речи Посполитой. Ян Сапега известен военными действиями под знаменами Лжедмитрия II и особенно двадцатимесячной осадой Троице-Сергиева монастыря; осада монастыря была снята в январе 1610 г. армией М. В. Скопина-Шуйского.

(обратно)

168

Ляпуновы Прокопий Петрович (? — 1611) — глава Первого земского ополчения и Захарий Петрович (? — после 1612) — станичный голова; участники свержения Василия Шуйского.

(обратно)

177

Шеин Михаил Борисович (? — 1634) — боярин, воевода; в 1609–1611 гг. возглавлял Смоленскую оборону.

(обратно)

178

Малюта — прозвище думного дворянина, приближенного Ивана Грозного, главы опричников Скуратова-Бельского Григория Лукьяновича (? — 1573).

(обратно)

179

с худоумным царевичем Федором… — Имеется в виду последний русский царь из династии Рюриковичей, сын Ивана Грозного Федор Иоаннович (1557–1598).

(обратно)

180

не радуя себя даже отъезжим полем. — Иначе говоря: не радуя себя даже псовой охотой.

(обратно)

183

Скопин… был предательски умерщвлен в Москве. — Широкое распространение получила версия, согласно которой М. В. Скопин-Шуйский был отравлен 23 апреля 1610 г. во время пира на крестинах у князя И. М. Воротынского дочерью Малюты Скуратова Екатериной, женой князя Дмитрия Ивановича Шуйского, брата царя.

(обратно)

184

Жолкевский Станислав (1547 или 1550–1620) — польский великий коронный гетман, с 1618 г. — великий коронный канцлер.

(обратно)

185

Гермоген (ок. 1530–1612) — русский патриарх в 1606–1612 гг.; с декабря 1610 г. рассылал по русским городам грамоты с призывом к борьбе против интервентов-поляков.

(обратно)

189

Шуйский Дмитрий Иванович (? — 1612) — брат царя Василия Шуйского, воевода.

(обратно)

190

Стр. 322. Голицын Василий Васильевич (? — 1619) — князь, боярин, воевода, участник заговоров против Лжедмитрия I и Василия Шуйского, один из претендентов на русский трон.

(обратно)

191

Делагарди Якоб Понтусов (1583–1652) — граф, шведский маршал (с 1620 г.), возглавлял шведские войска, двинувшиеся весной 1609 г. из Новгорода вместе с отрядами М. В. Скопина-Шуйского на освобождение Москвы, осажденной тушинцами.

(обратно)

192

в страшную майскую ночь 1606 года… — Имеется в виду ночь, когда был убит Лжедмитрий I.

(обратно)

193

в марте 1611 года. — Следует читать: «…в марте 1610 года», ибо упоминаемый далее в этой же и в девятой главе Лжедмитрий II к марту 1611 г. был уже мертв.

(обратно)

197

Потоцкий Ян (Яков) — польский военачальник, смоленский губернатор в годы польской интервенции.

(обратно)

202

при царе Михаиле… — Имеется в виду Михаил Федорович, первый царь из рода Романовых.

(обратно)

204

Лисовский Александр (? — 1611) — полковник, предводитель польских отрядов, действовавших на территории России в Смутное время; участвовал в осаде Троице-Сергиева монастыря.

(обратно)

205

на его осаду в Дмитрове, когда русские чуть их живьем не взяли… — В середине февраля 1610 г. Сапега, расположившийся с небольшим отрядом в Дмитрове, был разбит войсками русских (во главе с М. В. Скопиным-Шуйским) и шведов (во главе с Я. Делагарди). В то время Дмитров не был взят лишь потому, что на помощь Сапеге пришли располагавшиеся близ Дмитрова донские казаки.

(обратно)

206

Мархоцкий М. — польский военачальник, сражавшийся на стороне Лжедмитрия II.

(обратно)

207

Лев Сапега — королевский секретарь Великого княжества Литовского и Речи Посполитой, двоюродный брат воеводы Яна Сапеги (прим. верстальщика).

(обратно)

208

Русские задали нам перца в Иосифовом монастыре! — Имеется в виду восстание русских в стенах Иосифова монастыря против Ружинского в марте 1610 г. Остававшиеся после смерти Ружинского (4 апреля) в Иосифовом монастыре Руцкой и Мархоцкий были окончательно вытеснены оттуда русскими и иноземными войсками под началом Валуева, Горна и Делавиля: из 1500 поляков спаслось лишь 300 человек.

(обратно)

210

Жигимонт — Сигизмунд III Ваза.

(обратно)

213

Делавиль Домбаль П., де — французский военачальник в войске Делагарди.

(обратно)

215

в тяжелые дни 5 и 6 июля 1611 года. — Следует читать: «…в тяжелые дни 5 и 6 июля 1610 года» (упоминавшееся в предыдущей главе поражение русских войск под Клушином произошло 24 июня 1610 г.).

(обратно)

216

из дорогого рога единорога. — Речь здесь идет о носорожьем роге.

(обратно)

217

Воротынский Иван Михайлович — русский князь, воевода.

(обратно)

218

псалом сто восемнадцатый. — Речь идет о псалме «Блаженны непорочные в пути, ходящие в законе Господнем. Блаженны хранящие откровения Его, всем сердцем ищущие Его…».

(обратно)

219

Владислав IV Ваза (1595–1649) — польский король (с 1632 г.), сын Сигизмунда III.

(обратно)

220

И тогда на Девичьем поле стали приносить присягу Владиславу. — Присяга Владиславу была принесена 17 августа 1610 г.

(обратно)

223

ворота московские открылись настежь и… стали проходить через них польские полки. — Первые отряды польско-литовских интервентов вступили в Москву 21 сентября 1610 г.

(обратно)

224

Утром 9 октября 1611 года — Следует читать. «Утром девятого октября 1610 года…»

(обратно)

226

Так описывает тогдашнюю укрепленную Москву… польский офицер Маскевич. — Имеется в виду Самюэль Маскевич, автор «Записок», содержащих описание Москвы конца XVI — начала XVII в.

(обратно)

227

В темную ночь декабря 1611 года… — Следует читать: «В темную ночь декабря 1610 года…» (в пользу этой даты свидетельствует упоминание в конце следующего абзаца о том, что «в это время… был свергнут трона царь Василий Шуйский»; Василий Шуйский, как уже говорилось, был низложен 17 июля 1610 г.).

(обратно)

228

кварта не прошла еще… — Иначе говоря, жолнеры не отстояли еще и четвертой части дежурства.

(обратно)

231

Салтыков Михаил Глебович (? — до 1621) — боярин, в 1609 г. возглавил пропольскую группу русских бояр; с осени 1610 г. — помощник польского коменданта в Москве А. Гонсевского.

(обратно)

232

Андронов Федор — московский купец-кожевник.

(обратно)

233

Грамотин Иван Тарасьевич — подьячий, затем дьяк.

(обратно)

234

Маржерет Жак — французский ландскнехт, автор книги о России конца XVI — начала XVII в. (на русском языке: Состояние Российской державы и Великого княжества Московского, с присовокуплением известий о достопамятных событиях, случившихся в правление четырех государей, с 1590 года по сентябрь 1606. Соч. капитана Маржерета. Пер. с фр. СПб., Главное управление путей сообщения, 1830).

(обратно)

235

29 марта 1612 года… — Очередная неточность в датировке, ибо далее речь идет о событиях, случившихся в 1611 г… слова «…нами к Прокофию Петровичу был послан…» (с. 517) и «…а там и Ляпунов будет» (с. 525) свидетельствуют, что П. П. Ляпунов был еще жив (он был убит, как известно, летом 1611 г.); упоминаемые вскоре пожар Москвы и появление князя Д. Пожарского на Сретенке, а также его ранение относятся к тому же, 1611 г (март), и т. д. и т. п.

(обратно)

237

Плещеев Федор Кириллович — воевода.

(обратно)

238

Колтовский Иван Александрович — казачий голова.

(обратно)

239

Просовецкий Андрей Захарьевич — казачий атаман.

(обратно)

240

Сигизмунд взял Смоленск. — Ночью 3 июня 1611 г поляки вступили в город через пролом в стене (к этому времени из 80 000 жителей в живых оставалось около 8000).

(обратно)

241

Великим постом отговев, стали на Пасху сходиться земские люди для избрания царя… — Михаил Романов был избран на царство в первое воскресенье Великого поста, 21 февраля 1613 г.

А. Н. Старков
(обратно) (обратно)

Андрей Ефимович Зарин Четвертый. История одного сыска

I

На веранде роскошной дачи в Петергофе за утренним кофе сидел старый, заслуженный отставной генерал князь Чеканный, а напротив — его молодая жена, Вера Андреевна.

Вдруг князь сказал, роняя газету:

— Дергачева убили, процентщика. Помнишь его, Вера? А?

Ложка со звоном упала в чашку. Лицо Веры Андреевны покрылось бледностью, и она откинулась к спинке стула.

— Что с тобой? — тревожно воскликнул генерал. Она слабо улыбнулась и выпрямилась.

— Ничего, Валерьян, не беспокойся! Просто я услыхала слово "убили"…

Генерал покачал головою.

— Опять эти нервы! Поезжай-ка ты за границу или в наше Широкое. Ты, моя рыбка, совсем о здоровье не заботишься…

В голосе генерала слышалась вся нежность его чувства к молодой жене.

Она приветливо кивнула ему.

— Поедешь ты, и я с тобою! Ну, кого убили?

Генерал, уже успокоившись, отхлебнул кофе, затянулся сигарою и, взяв газету, стал читать вслух.

— Дергачева… Помнишь, я у него выручал векселя Павлуши? Такого армянского типа, крашеный!

Вера Андреевна кивнула.

— Ну вот его! Подле Павловска. Что-то таинственное. Нашли труп. Голова разбита топором. "Хотя при убитом оказались и часы, и перстень, и кошелек, и бумажник, — убийство все же совершено, видимо, с целью ограбления, так как боковой карман пальто вывернут и даже испачкан кровью. Преступник, очевидно, вытащил из него крупную сумму, после которой не стоило уже брать кошелька с несколькими рублями". А? Вот тебе и копил денежки! Тебе дурно, Верунчик, а?

— Я прилягу, — тихо сказала Вера Андреевна, — этот случай правда ужасен. Особенно когда знали человека.

Генерал отечески-нежно поцеловал жену в лоб и оставил ее у дверей будуара.

Вера Андреевна вошла в будуар и нажала кнопку звонка. Когда вошла горничная, она сказала:

— Паша, там, на веранде, осталась газета. Принесите ее мне!

Паша вернулась с газетой.

— Оставьте на столе. Если кто придет, извинитесь. У меня мигрень.

— Слушаю! — отвечала Паша и вышла.

Вера Андреевна нашла сообщение об убийстве и стала жадно выхватывать строки глазами.

"Вчера, рано утром, сторож Павловского парка, идя к своему посту, увидел у канавы, что отделяет Царскосельский парк от Павловского, труп. По прибытии судебных и полицейских властей открыто несомненное преступление…"

А потом: "…в трупе признали небезызвестного Петербургу дисконтера, Антона Семеновича Дергачева, проживавшего в Павловске на даче. По показанию прислуги он, как всегда, вышел из дому около 10 часов на музыку и не вернулся. Следствие ведется энергично…" И все.

В дверь осторожно постучались.

Вера Андреевна вздрогнула.

— Кто? Что надо?

— К вашему сиятельству посыльный. Пакет принес!

— Положите! Дайте посыльному мелочи! И больше не тревожьте меня.

Вера Андреевна заперла дверь, взяла пакет, быстро вскрыла его и облегченно вздохнула.

Потом на миг глаза ее затуманились, но, отгоняя страшную мысль, она прошептала уверенно: "Не может быть!" — и опять надавила кнопку.

Паша вошла снова.

— Затопите камин, Паша!

(обратно)

II

Катя с булками и «Петербургской газетой» в руках, как сумасшедшая, вбежала в комнаты, крича:

— Барыня, барыня! Нашего Дергача убили! Вчера убили! Топором!

Молодая красивая женщина выскочила из темной спальни в одной сорочке, босиком.

— Что ты говоришь? Ты врешь? Он третьего дня был у меня!

— Ну, вот! А от нас домой, а ночью его и хлопнули! Вот, читайте! Я нарочно газету купила! Мне в лавке Авдей сказал! Вот! — и Катя сунула в руки своей барыне газету.

Барыня опустилась в кресло и развернула газету.

— Тут вот, сейчас, как отвернете!

Барыня прочла напечатанный крупными буквами заголовок: "Убийство ростовщика".

— Читайте вслух! — попросила Катя.

Барыня стала коленками на кресло, совсем склонилась к газете и стала, медленно разбирая слова, читать описание убийства Дергачева:

— "Следствие ведется с энергией. На место преступления прибыл агент сыскной полиции. Пока еще ничего не открыто, но надо ожидать, что энергия следователя и ловкость агента скоро откроют преступника".

Барыня хлопнула рукой по газете.

— Это Степкино дело, — воскликнула она, — вот чье!

— Что вы, барыня!

— А я знаю, и ты не спорь! Дай скорее кофе, и я поеду!

— Куда?

— На него показать. Вот что!

Лицо барыни горело негодованием и обидой. Она стояла перед Катей в одной рубашке, с распущенными волосами и, махая перед ее лицом рукою, кричала:

— Что ты знаешь? Коли он сам мне грозил убить его! А теперь со мною рассорился, запил… и очень просто! Давай кофе! — окончила она и скрылась в спальне.

(обратно)

III

Николай Николаевич Савельев, двадцати трех лет, с красивым испитым лицом, проснулся в двенадцать часов дня с тяжелой головой от беспутно проведенной ночи.

Он позвонил и вошедшему человеку приказал подать себе кофе и газету.

Николай Николаевич, или Николушка, как звала его до сих пор мать, был выгнан из всех учебных заведений, включая даже частные гимназии. Отец для приличия пристроил его в правление одного банка.

Сам Савельев, вышедший из народа, был богатейшим человеком в Петербурге и пользовался широкой известностью в коммерческом мире как делец.

Николушка лежал и читал газету, как вдруг чуть не подпрыгнул, прочитав про убийство Дергачева.

Лицо его побледнело, он бросил газету и сразу выскочил из постели.

"Вот когда пропал так пропал!" — мелькнуло у него в голове, и на мгновение перед глазами пошли красные круги.

— Только Коська и выручит, — решил он вслух и поспешно начал одеваться, волнуясь и вздыхая.

(обратно)

IV

Судебный следователь Виктор Иванович Ястребов встрепенулся и ожил, когда приехал на место преступления и остановился над трупом Дергачева.

Вот сколько-нибудь интересное дело и, может быть, случай выдвинуться.

На него одним глазом смотрело залитое кровью обезображенное лицо, на котором топорщились седые усы. Обнаженная голова представляла сплошную рану и теперь была вся облеплена мухами.

Письмоводитель следователя, коротенький, толстый господин с красным лицом и толстым носом, звучно высморкался в синий клетчатый платок и полез в портфель за бумагой.

Ястребов тем временем с двумя околоточными, приставом и с понятыми производил осмотр.

Труп лежал навзничь с раскинутыми руками. Следов борьбы не было видно. По белому пикейному жилету лежала массивная золотая цепь с драгоценным перстнем вместо брелока.

— А что на цепи? — спросил Ястребов.

Околоточный осторожно вытащил оба конца цепи, и на одном оказался шагомер, а на другом тяжелые мозеровские часы.

— Ограбления нет!

— А это? — сказал пристав и указал на пальто. Левая пола его была откинута, и по ее светлой подкладке проходила кровавая полоса до бокового кармана, который был вывернут.

— Очевидно, из кармана поспешно выдернуто что-то, — сказал пристав.

— Да! да! Очевидно, — подтвердил следователь. — Ну, пишите, Севастьян Лукич, а вы, доктор, делайте свой осмотр. Личность опознана? Кто опознал? Молочница! Отлично! Ну, пишите!

Доктор стал исследовать рану. Удар, видимо, раздробил череп, и от удара лопнул и вытек левый глаз. Смерть была моментальна.

— Чем его убили?

— Тяжелым и острым. Топором, но только небольшим, с силой необычайной.

— Запишем! — сказал Ястребов.

— Больше ничего? — спросил пристав. — Можно отнести труп на квартиру?

— Да! Только осмотреть все карманы!

Сторож нагнулся и стал обыскивать по очереди карманы убитого.

Часы, шагомер, цепочка; в жилетке перочинный нож; в брюках кошелек и портсигар; в пиджаке бумажник и записная книжка, носовой платок. Все.

— Соберите все и завяжите в платок. Я осмотрю после. Теперь можно унести труп. Кто знает квартиру?

Ястребов кивнул письмоводителю и в сопровождении околоточного направился к квартире Дергачева.

(обратно)

V

Ястребов расположился в небольшом кабинете Дергачева за его письменным столом, уселся плотнее в кресле, закурил и сказал:

— Начнем! Пожалуйста, — обратился он к околоточному, — соберите — сторожа, который нашел труп, молочницу, что опознала труп, прислугу покойного и дворника. Начнем с них!

Околоточный ввел сторожа.

Следователь услыхал рассказ о том, как сторож шел к своему посту, увидел труп и поднял шум:

— Зовите молочницу!

Молочница только опознала труп.

— Зовите прислугу!

Лукерья вошла, и следователь при взгляде на нее невольно улыбнулся, столько в ней было задорного и чувственного.

— Как звать? Кто? Откуда? Года?

— Лукерья Анфисова, крестьянка Лужского уезда, двадцать лет, девица, православная, родители в деревне.

— Ну, расскажи, что он в этот день делал, куда ушел? Был ли у него кто, не ждал ли он кого? Все говори!

Лукерья рассказала.

— Так. Ну, а как жил он? Может, у него враги были? Была ли у него женщина? Расскажи все про его жизнь.

— Жили они оченно даже тихо. Редко, коли кто у них бывал. Разве по делу, больше богатые господа приезжали. А что, женщина у них есть. Караваева, Марья Васильевна. Племянник тоже есть. Только они его от себя прогнали совсем.

— За что?

— Поссоримшись были. Племянник пьет и, как напьется, сейчас его ругать. Жидом зовет, процентщиком и всяко! А им неприятно.

Глаза следователя сверкнули.

— Вот! А кто он? Как звать его?

— Господин Трехин, Степан Петрович. А что делает, не знаю. И где живет, не знаю. Озорник!

— Ну, что еще показать можете?

— А больше ничего не знаю!

— Идите! Кто там еще? Дворник? Зовите дворника!

Но вместо дворника в комнату вошел среднего роста, крепкий, с энергичным, умным лицом господин.

Следователь вопросительно взглянул на него.

Вошедший галантно поклонился ему и сразу выяснил свою личность:

— Присланный из Петербурга агент — Алексей Романович Патмосов.

Лицо Ястребова приняло приветливый, но и начальнический вид.

— А! Очень рад! Отлично, помогите нам! Я сейчас кончу последний опрос дворника! А вы бы на место преступления сходили.

— Я уже был, — ответил Патмосов.

— Ну, и отлично! Там, собственно, ничего существенного. Так я продолжаю!

— Прошу! — сказал Патмосов. — А мне позвольте найденное при убитом.

— Пожалуйста! На том столе!

Патмосов присел к столу, развернул узел и начал методически осматривать каждую вещь. Околоточный ввел дворника.

(обратно)

VI

Алексей Романович Патмосов являлся сыщиком по призванию, и сам Иван Дмитриевич Путилин, наш российский Лекок, отличал его за исключительные способности и остроумие.

В настоящее время этого Патмосова знают все, кому он нужен.

Он уже не служит агентом, занимаясь розысками по просьбе частных лиц, но к нему нередко обращается и сыскная полиция в затруднительных случаях.

(обратно)

VII

Следователь обратился к дворнику с обычными вопросами и в заключение спросил:

— Ну, что вы можете показать?

Дворник, молодой парень в новых сапогах, переставил ноги, переложил в другую руку фуражку и сказал:

— Так что барин как барин. За дачу заплатил сразу. Мне тоже платил аккуратно, только скупехонек был. Я ему переносил мебель, так он всего двадцать копеек дал, а обыкновенно рупь дают…

— Бывал ли у него кто-нибудь?

— Так что не замечал. Был тут два раза такой молодой господин, опять, евонная барыня была раз, а то никого.

— Ну, больше ничего! — хотел подвести итог следователь.

— Позвольте еще один вопрос, — мягким голосом произнес Патмосов.

Следователь с неудовольствием взглянул на него и сухо сказал:

— Пожалуйста!

Патмосов обратился к дворнику:

— Скажи мне, голубчик, у Лукерьи, что здесь служит, никого нет? Ни брата, ни кума?..

Дворник широко улыбнулся.

— Как же без этого быть! При ей питерский состоит. Как барина нет, так он и здесь!

— А кто он?

— Говорит, слесарь, а звать Прохором. Ухарь.

Следователь насторожился и быстро вмешался в допрос.

— Говоришь, он часто бывает? Когда был последний раз?

— А вчера; весь день. Барин ушел, а через полчаса времени она его до калитки проводила.

— Барин знал про него?

— Нет! Он словно сам путался с Лукерьей, так она прятала своего-то.

— Иди!

Дворник поклонился и вышел.

— Вы теперь еще раз Лукерью спросите, — предложил следователю Патмосов.

— Да, да, я это хотел! Позовите прислугу! — распорядился следователь.

Теперь, когда вошла Лукерья, он уже не улыбался ей и принял суровый вид.

— Я позвал вас снова, — начал он, — чтобы спросить, кто такой этот Прохор, который к вам ходит, где он живет и когда он был у вас в последний раз? — при этом он испытующе посмотрел на Лукерью.

Лукерья сразу изменилась в лице, но через мгновение оправилась.

— Земляк мой. Вот и ходит. А был вчерась и ушел, когда барин спал. Торопился на восемь часов.

— Как его фамилия, и где он живет?

— Резцов фамилия, а живет в десятой роте, у Селиванова.

— Номер дома знаете?

— Дому четырнадцать, а квартире тридцать восемь.

Патмосов написал на бумажке несколько слов и через письмоводителя передал Ястребову.

Тот прочел и сказал околоточному:

— Введите Копытова!

Околоточный снова ввел дворника. Лукерья исподлобья взглянула на него, и на лице ее выразилась тревога.

— Скажи точно, когда ушел с дачи этот Прохор? — спросил его следователь.

Лукерья стала белее бумаги.

— С полчаса после барина. Так что уж десять часов пробило.

— И врешь! — вдруг резко сказала Лукерья. — Это ты из ревности брешешь! Восьми не было!

— Говори! Я ж видел, как ты его провожала, а раньше того барин вышел.

— Врет он, господин судья, — заговорила Лукерья с яростью, — с ревности часы спутал.

— Да уж темно было, а в восемь разве темно?

— И темно не было!

— Ну, будет, — остановил их следователь, — идите!

Они вышли, переругиваясь.

— На сегодня все! — сказал следователь. — Собирайтесь, Севастьян Лукич! Ну, что вы нашли, что скажете? — обратился он к Патмосову.

Патмосов встал.

— Сейчас ничего не могу вам сказать, а завтра что-нибудь выяснится.

— Так, так! Завтра уже ко мне в камеру пожалуйте! Я там буду!

Патмосов поклонился.

— А за Прохором что-то есть! Кажется, мы на следу! — сказал следователь.

(обратно)

VIII

Ястребов ходил по своей камере, которая помещалась в его квартире, в Царском, и говорил письмоводителю:

— Мы должны с вами разыскать убийцу. Это первый интересный случай в моей практике. А то все воровство, кража со взломом, пьяные мазурики, мужичье. Этого же весь Петербург знает. Да!

— Господин Патмосов, — доложил сторож.

— Зови, зови! — закричал Ястребов и встал с кресла навстречу сыщику. — А, здравствуйте! Садитесь. Что новенького?

Патмосов поздоровался с ним, с Флегонтовым, сел и сказал:

— Да особого ничего; так, общие приметы…

— Ну, ну, поделитесь.

— Вот-с как мне пока представляется убийство…

Патмосов закурил и начал рассказ:

— Убитому Дергачеву кто-то назначил в этом месте свидание ровно на десять часов вечера. Дергачев, как вам известно, вышел сам около десяти и прямо пошел на свидание, придя с опозданием минут на десять. По-видимому, он кого-то встретил на дороге и пошел медленным шагом. Его встретил высокий, крепкий и нервный господин, и они стали о чем-то беседовать, спорить, снова беседовать. Потом спор обострился. Нетерпеливый господин не выдержал. Трах! И готово! А когда убил, то выхватил из его кармана то, что нужно, и ушел.

Следователь слушал его, кивая головою и слегка улыбаясь.

— Так, — сказал он. — Отлично! А чем ударил этот господин Дергачева, и что он вытащил из его кармана?

Патмосов засмеялся.

— Я не ясновидец! Впрочем, ударил он его чем-то вроде топорика. Может, косарем.

— А что украл?

— Бумаги! — уверенно ответил Патмосов. — Только не деньги. Видите ли, этот Дергачев ничем не брезгал и любил нечистые векселя. Так вот… такие векселя. А может, и деньги!..

— Может, деньги, может, не деньги, — усмехнулся следователь. — Так! Ну, а откуда у вас все эти подробности, дорогой…

— Алексей Романович, — подсказал Патмосов. — Какие подробности?

— Виноват, простите! Да вот насчет времени, роста, нетерпения и прочая.

— Это пустяки, — улыбнулся Патмосов, — вы сейчас сами увидите. У покойника оказался шагомер в кармане, а на шагомере значится пять тысяч семьсот шагов. Я стал мерить. От дачи убитого до мостика, что ведет в парк, ровно три тысячи двести шагов, то есть минут двадцать ходу, а так как он вышел совсем перед десятью, то, значит, пришел минут на десять-пятнадцать после десяти. Ясно?

Следователь кивнул.

— А что тот ждал в нетерпении, так видно по окуркам папирос. Он грыз их и подле мостика набросал целую кучу. Характерные окурки! — и Патмосов положил на стол сверток бумаги, в котором оказалось штук двадцать папиросных окурков. Они были с непомерно длинными мундштуками, причем самые мундштуки были изгрызаны. — Я их вчера собрал, — заметил Патмосов. — По дорожке валялись, а у мостика штук десять. Понятно, нетерпеливый.

— Ну-с, а рост?

— Да Дергачев роста среднего, а тот его по темени бил! Очевидно, высокий. Теперь дальше-с. От ворот до мостика я сосчитал девяносто шагов, а осталось, по шагомеру, две тысячи пятьсот. Вот они и ходили взад и вперед. Раз тридцать, а что иногда останавливались — видно было опять по окуркам. В ином месте вдруг три окурка.

— Что же вы думаете? — спросил следователь.

— Я бы пересмотрел его бумаги и записки. Быть может, там какой-нибудь намек. Вы смотрели бумажник?

— Смотрел; семьдесят пять рублей и три письма от какой-то любовницы.

Патмосов промолчал, потом сказал:

— Вы позвольте мне их?

— Сделайте одолжение. Севастьян Лукич, дайте! Ну, что вы еще узнали?

Патмосов осторожно взял три почтовых листика, уложил их в свой бумажник и ответил:

— Насчет Лукерьи и Прохора… Оба хороши, Лукерья судилась за кражу у барина на одном месте, где она служила. Но была оправдана, а этот Прохор два раза в тюрьме сидел за кражи.

Следователь вскочил.

— И вы молчали! Вот вам и убийца! Арестовать его, и все!

— Ваше дело, — сказал Патмосов.

— И думать нечего! Вот вам приказ. Пожалуйста! Заодно и обыск у него сделать, и сейчас же его ко мне переслать!

Догадливый Флегонтов уже написал постановление и подал Ястребову. Тот подписал бумагу и передал ее Патмосову.

Патмосов встал.

— Так я пойду!

— Пожалуйста!

В это мгновенье вошел сторож.

— Барыня вас видеть хочет. Сказывает, насчет убийства!

— Проси! — быстро сказал следователь и обратился к Патмосову: — Вы останьтесь!

Патмосов поклонился и отошел в угол камеры, где сел на стул.

В то же время в комнату порывисто вошла пышно и безвкусно одетая дама и обратилась к следователю:

— Вы господин следователь?

— К вашим услугам! — галантно ответил Ястребов, подавая стул.

— Который по убийству Дергачева?

— Совершенно верно!

— Я знаю убийцу! — сказала дама и, стукнув зонтиком, вызывающе оглядела стены камеры, следователя, письмоводителя и скромно сидящего Патмосова.

(обратно)

IX

Следователь смутился.

— Сударыня, это так важно! Вы позволите записать?

— Пишите, мне все равно! Как только Катя мне сказала, я сразу! Я его не боюсь, мерзавца…

Следователь мигнул письмоводителю и заговорил:

— По порядку, сударыня. Имя, отчество, звание и все прочее?

— Знаю, знаю! Звать меня Караваева, Марья Васильевна, кронштадтская мещанка, сирота, православная, двадцать четыре года, цеховая портниха. Вот и все! Довольно?

— Великолепно, — улыбался следователь, — теперь что вы имеете передать по делу об убийстве Дергачева?

— А кто убийца! Видите ли, я прямо, — начала она, оборачиваясь то к Ястребову, то к Флегонтову, я прямо скажу, что была на содержании у Дергачева. Скупой был покойник. Правда, возил гулять, платья дарил, вещь, коли заклад просрочен…

— Как? Он под вещи давал?

— А то как же! По клубам больше. Проиграются и закладывают.

— Так. Продолжайте.

— А денег всего сто рублей давал. У него племянник Степан Петрович Трехин. Только совсем разбойник. Пьет и буянит. Я уж вам всю правду говорю. Я попуталась с ним и даже денег ему давала, только с ним одно горе. А тут он с Дунькой связался. Да! Она у Коровина на содержании. Так вот. Этот Дергачев, покойник, царство ему небесное, раз мне и говорит: "Никого у меня нет. Люби меня крепко, а я на тебя все отпишу". Вот как я поссорилась со Степкой, и скажи ему это. Как он зарычит, как вскочит! "Да я, — кричит, — убью раньше того!" И убежал. Это в субботу было, а нынче читаю — и убил! Понятно — он!

Она порывисто перевела дух.

Наступила тишина. Флегонтов торопливо подал бумагу следователю.

Ястребов прочел вслух показание.

— Теперь подпишите его!

— С удовольствием.

Она сняла перчатку и старательно вывела свою фамилию.

Потом встала, взяла зонтик и сказала:

— Я вас очень просить буду поискать завещание.

— Есть, так отыщем! Ваш адрес?

— Поварской, дом пять!

— В случае чего мы вас потревожим. А Трехина адрес?

— Жил на Невском, пятьдесят четыре, в меблирушках, а сейчас не знаю!

— Благодарю вас!

— А убил он, это я знаю!

Караваева сделала общий поклон и, шурша юбками, вышла.

— Ну, что вы думаете? — спросил следователь.

— Разузнать надо, — сказал Патмосов.

— Непременно! Севастьян Лукич, напишите повестку Трехину.

— А как насчет Прохора Резцова? — спросил Патмосов.

Следователь развел руками.

— И не пойму! Вот история! Понятно, арестуйте. Что на него смотреть! Не он — отпустим! Теперь у нас двое.

(обратно)

X

Трехина искать не пришлось. Он приехал в квартиру убитого дяди и тотчас начал распоряжаться в ней как хозяин.

Это был господин лет тридцати трех, с типичной наружностью отставного поручика-скандалиста.

— Где ключи? — спросил он у Лукерьи, едва вошел в комнату.

— У следователя и пристава. Пришли, все описали, печати присургучили и ушли!

— Так! А ты стащить много успела? А? Ха-ха-ха! Ну, там я с ними поговорю! А теперь устрой закуску и водки! Скоро!

Лукерья засуетилась готовить завтрак новому барину. Он прошел в спальню, где, не снимая сапог, растянулся на дядюшкиной постели. Лукерья принесла ему завтрак.

— Свои истратила, — сказала она.

— Ничего, сквитаемся, — ответил Трехин и, обняв ее под колени, привлек на постель.

— Ну, говори, старый хрыч путался с тобою? А?

— Что это вы, какие глупости! — кокетливо усмехнулась Лукерья, оказывая ему слабое сопротивление.

— Рассказывай! Он ко всякой бабе, как муха к меду! Машка была?

— Была. К следователю ездила и на вас показала, а потом сюда.

— На меня? Что на меня?

— А что вы дядюшку своего убили! — сказала Лукерья.

Трехин выпустил ее и вскочил.

— Это она на меня! Ха-ха-ха! Со злости, значит. От великой ревности. Ну, уж и оттреплю я ей шиньон! Будет знать Степана!.. А что ей наследство улыбнулось — это верно!

— Она сказывала, что он уже написал.

Трехин опять вскочил и вытаращил глаза, словно подавился куском.

— Врет! — заревел он через мгновение и вдруг, схватив фуражку, вихрем вынесся из комнаты…

Следователь только что окончил обед и собирался отдохнуть, когда слуга доложил ему о господине, который непременно хочет его видеть.

— Обязательно и непременно! — раздался сиплый голос, и в комнату вошел Трехин.

Ястребов встал и вопросительно посмотрел на него.

— Трехин! Степан Петрович, оговоренный девицей Караваевой в убийстве своего дяди и, между прочим, пришедший узнать о наследстве, так как нет ни гроша! А по оговору готов отвечать.

Ястребов на мгновение растерялся.

— Простите, теперь неслужебное время, и по делу я вас прошу прийти ко мне завтра к одиннадцати часам.

— Очень хорошо!

— Что же до наследства, это меня не касается. На ввод есть законный срок, а до той поры все у судебного пристава.

Трехин словно опомнился.

— Очень хорошо! Прошу извинить! До завтра! — и, щелкнув каблуками, он повернулся и вышел.

Ястребов лег на диван.

— Чушь, — сказал он вполголоса, — убийца так открыто не появился бы. Просто баба из ревности наплела… Однако рожа разбойничья, — через минуту пробормотал он, — в уголовной практике встречаются всякие наглецы… Завтра выясню, — решил он и закрыл глаза.

(обратно)

XI

Патмосов вышел из вагона и, не заходя домой, направился в меблированные комнаты на Невский, в дом пятьдесят четыре.

— Где здесь живет Трехин? — спросил он дворника.

— А в номере шестнадцать, у Анфисовой. Вон лестница направо, — указал он.

Патмосов поднялся по лестнице, остановился у квартиры № 16 и позвонил.

Незапертую дверь открыли, и Патмосов увидел высокую старуху с нечесаными волосами и выпученными глазами.

— Трехин, Степан Петрович, дома? — спросил он.

Старуха энергично тряхнула головой.

— Третий день нет. Как ушел, так и нет. Вам что?

— Дело есть. Позвольте ему записку оставить.

— А, сделайте милость. Войдите к нему. Вот дверь направо!

Патмосов отворил дверь и вошел в типично меблированную комнату.

Он подошел к письменному столу и присел. В комнате появилась старуха и спросила его:

— Вы кто же будете? Из приятелей?

Патмосов кивнул.

— Чай, по "Зеленому якорю"? — сказала снова старуха и продолжала: — Его нет, а в газетах пишут, что его дядюшку ухлопали. Наследник теперь. То-то начудит!

— Не без этого! — вставил Патмосов.

Старуха подошла ближе и понизила голос:

— А он-то его ругал да поносил! Как напьется, так и ругать его! Тут в субботу вернулся пьяный-пьяный и ну кричать: "Убью я его, пса старого!" Даже страшно. Ан и накликал!

Патмосов встал.

— Я лучше зайду завтра!

— А записку?

— Нет, я уж на словах.

— Как знаете, а коли его завтра не будет, объявку сделаю и комнату сдавать буду. Ну его!

Патмосов отправился в сыскное и попросил найти Резцова, дав его адрес.

— Просто сыскать?

— Да! И если он есть на квартире, известить меня, а нет — поискать по городу и тоже меня известить. Арестую я сам!

Дома Патмосов достал бумажник, вынул из него три почтовых листика и начал внимательно прочитывать их.

Это были три письма, писанные, несомненно, одной и той же женщиной к любимому человеку, и для Патмосова, по мере чтения их, становилось ясно, что процентщик не может получать таких писем.

Первое письмо начиналось воплем любящего сердца: "Сережа, не мучай меня так безжалостно!" Дальше шло страстное объяснение в любви и опять просьба не говорить о чем-то — "об этом".

"Я не могу решиться на это никогда, никогда, — читал Патмосов. — Он для меня отец, я для него дочь. Могу ли я надругаться над его чувством и оставить его одинокого! Я и так считаю себя подлой, подлой. Не мучай же меня, Сережа, и не говори мне об этом", — оканчивалось письмо, и после него подпись: "Твоя В.".

Второе письмо касалось ребенка — "маленького нашего Сережи".

"Я была вчера у него", — написано было дальше, и следовало восторженное описание младенца.

И, наконец, третье — не письмо, а записка: "Бога ради, съезди туда и сегодня же сообщи мне, что с С.? У нас прием, и я как арестованная. Бога ради!"

И все.

Как они попали в бумажник Дергачева? Кто этот Сережа, эта В.? И что-то подсказывало Патмосову, что в этих письмах тайна убийства.

(обратно)

XII

Следователь еще спал, когда наутро следующего дня к нему приехал Патмосов и прямо прошел к нему в спальню.

— Вы извините меня, что я прямо лезу, но времени мало, — здороваясь, сказал он лежащему в постели Ястребову.

Ястребов встрепенулся.

— Что-нибудь новое?

— Резцова арестовал.

— Что же? Он?

— Сказать не могу, но странного много. Двадцать седьмого он ушел из квартиры и не показывался в ней. Я отрядил искать его по всем вертепам, и вот на Подольской, в непотребном доме, его нашли совсем пьяного. Он угощал компанию и хвастал деньгами. Я приехал и арестовал его. Свез в отделение к нам, и там у него нашли четыреста рублей и серебряный портсигар с монограммами.

— Спрашивали? — быстро спросил Ястребов.

— Украл, несомненно, но путает. Что был у Лукерьи, сознается; а где ночь провел — не указывает.

— Ну вот! Понятно, он убил! — воскликнул Ястребов. — Где же он?

— Вам его сегодня к одиннадцати часам доставят.

— Вы будете?

— Нет, я хочу на похороны сходить.

Ястребов стал одеваться, а Патмосов собрался уходить.

— Вот найденное у него и протокол обыска, — сказал он, кладя на стол деньги в засаленном кошельке и массивный портсигар.

— Из залогов, верно, — предположил Ястребов.

— Вы позволите взять его на несколько часов? — попросил Патмосов.

— Пожалуйста!

Патмосов ушел, а Ястребов напился чаю и прошел в камеру.

Флегонтов был уже на месте.

— Ну, Севастьян Лукич, — весело сказал Ястребов, — убийца-то, кажется, у нас. Сейчас приведут

— Кто же это, Виктор Иванович?

— А Резцов, слесарь Резцов!

— Патмосов то же говорит?

— Он и арестовал. Да что он! Знаете, они все сыщики только, как ищейки, если их по следу пустить. А чтобы додуматься до истины…

В этот момент дверь распахнулась, и в камеру в сопровождении сторожа ввалился Трехин.

— Вот и я! Честь имею кланяться!

Ястребов сердито посмотрел на него и строго сказал:

— Надо было доложить о себе, а не врываться.

— Я и не врывался, а если ваш сторож свою цигарку курит, мне некогда ждать. Я хочу еще на погребенье поспеть.

— Садитесь! — сказал ему Ястребов.

— Сел! — Трехин опустился на стул, вытянул ноги и закурил папироску.

— Рекомендую вам говорить только правду, — предупредил Ястребов и предложил обычные вопросы.

— Трехин, Степан Петров, православный, тридцати четырех лет, холостой, дворянин, поручик в отставке. Вот! Под судом не был, у следователя впервые! — Трехин затянулся папироской.

— Так. Так вот, некая девица Караваева обвиняет вас…

Трехин резко повернулся на стуле.

— В убийстве дяди! Ха-ха-ха!

— Что вы можете сказать по этому поводу? — сухо спросил следователь.

— То, что она — дура! Захоти я, и она сегодня же придет к вам и будет клясться, что наплела, но мне плевать!

— Однако вы не любили своего дяди?

— За что любить? Жид, закладчик.

— Вы грозили убить его?

— И не раз! И убил бы, если бы на момент попал, — сверкая глазами, ответил Трехин.

— Гм… И вот он убит… Где вы были двадцать седьмого числа?

— Разве я помню!

— Ну, постарайтесь припомнить. Припомните хотя, были вы в Павловске или нет?

— В Павловске? Был!

— И поздно уехали?

— В час ночи.

— И дядю видели?

— Видал.

— Где?

— На вокзале. Он шел и разговаривал с одним молодым человеком. Пошел мимо театра, по дороге к павильону.

Следователь быстро переглянулся с Флегонтовым.

— Ну-с, а вы, значит, сзади шли.

— Да, — угрюмо ответил Трехин, — я с ним говорить хотел.

— И что же?

— Не дождался, когда он кончит, и бросил их.

— Куда же вы пошли?

— А это уж мое дело, — резко ответил Трехин.

— Совершенно верно. Потрудитесь подписать ваши показания.

— С полным удовольствием! — и Трехин с росчерком подписал свою фамилию. — Извольте!

— А теперь, господин Трехин, — сказал следователь, — я вас должен арестовать и препроводить в тюрьму!

Трехин вскочил и исступленно завопил, тараща глаза:

— Что ж, вы мне не верите? Дворянину не верите? По оговору девки я — убийца?

— Пожалуйста, не кричите! — сказал Ястребов. — Возьмите его! — приказал он вошедшей тюремной страже.

Трехин хотел что-то сказать, приостановился, но вдруг с отчаянием махнул рукою и вышел из камеры. В эту минуту вошел городовой с рассыльной книгой.

— А! Резцова привели?

— Так точно-с! — ответил городовой, подавая книгу Ястребов расписался.

— Впустите его!

В камеру широким шагом вошел Резцов и остановился у порога с видом привычного ко всему человека.

Это был парень лет тридцати, типичный мастеровой, в высоких сапогах и пиджаке поверх парусиновой грязной блузы.

— Вас вчера задержали в доме терпимости на Подольской улице?

— Так точно.

— Кутили?

— Так точно.

— На какие же деньги?

— Нашел. Шел это ночью по Загородному мимо полка и нашел. Лежит папиросница. Я ее взял, а в ней деньги.

— Так. Лукерью Анфисову вы знаете?

— И очень даже хорошо. Земляки.

— Когда вы у нее были в последний раз?

— Позавчера, двадцать седьмого числа.

— И пробыли?

— Так часов до восьми. На восьми уехал.

— А не поранее?

— Никак нет. Спросите ее.

— Хозяина Дергачева вы видели?

— Не видел. Лукерья ходила в комнаты. Он обедал, потом спал.

— Так что вы ушли после него?

Резцов чуть улыбнулся и ответил:

— Зачем после, когда в восемь часов?

— А он ушел в котором часу?

— А я — то почем знаю! — уже резко ответил Резцов.

— Пока довольно, — сказал следователь и приказал увести Резцова.

— Господин просят войти, — сообщил сторож и подал Ястребову карточку.

Ястребов прочел: "Карл Эмильевич Розенцвейг".

— Проси!

В комнату вошел маленького роста, седой старичок, одетый в длинный нанковый сюртук, с тростью в руке.

Он церемонно поклонился, сел и, обернувшись всем корпусом к Ястребову, заговорил:

— Я за убийств господин Дергачев прошу взять господина Савельев. Да! Молодой господин Савельев. Николай Николаич! А почему? Господин Дергачев и я с ним давали денег под вексель, под гут вексель. И Савельев давал два вексель на тысячу двести рублей и брал у нас деньги. А потом мы узнал, что его папаша не давал свой подпись.

— Значит, этот Савельев дал вам с чужой подписью вексель?

— Ja! {Да! (Нем.).} С подписом отца, коммерц-советник Савельев.

Следователь кивнул.

— Ja! — продолжал немец. — А двадцать восьмого им был срок, и я видел, как Савельев этот был в Павловск и ловил Дергачев и был пьян. Это он убил его и взял вексель!

— Завтра я осмотрю бумаги покойного, и если этих векселей не окажется, я приму к сведению ваше сообщение.

— Пожалуйста! Это очень дурной молодой человек! Николай Николаевич, сын Савельева, свой дом на Гороховой, у Красного моста. Это он сделал!

Немец встал, торжественно откланялся и вышел. Ястребов вскочил с кресла.

— Вот вам и третий! Что вы скажете?

— Трудное дело, Виктор Иванович, — вздохнув, сказал Флегонтов. — Запутанное дело!

(обратно)

XIII

Патмосов подоспел к выносу тела.

Мимо него пронесли гроб и прошли немногие из провожавших, какие-то женщины и между ними Марья Васильевна. Лукерья собиралась запереть двери и идти тоже, когда Патмосов нагнулся и как будто поднял с порога серебряный портсигар.

— Смотри, обронил кто-то!

Лукерья взглянула на вещь и побледнела. Дверной ключ упал у нее из рук.

— Узнала? — тихо сказал Патмосов.

— Ничего не узнала! — грубо ответила Лукерья. — А напугали вы меня!

— Ну, так моя находка, — усмехнулся Патмосов и пошел к кладбищу.

Скоро он догнал процессию и зорко осмотрелся, но ничего из того, чего он ждал, не увидел.

Он дошел до кладбища, был в церкви и уехал домой с твердым решением отыскать "Сережу" и "В.".

(обратно)

XIV

На другой день Патмосов, еще лежа в постели, получил от Ястребова телеграмму, которой тот звал его к себе.

— Ишь его разбирает, — усмехнулся Патмосов и, отложив письмо в сторону, стал одеваться.

В это время раздался звонок, и в комнату Патмосова заглянула прислуга.

— Вас один барин повидать хочет! — сказала девушка.

— Проси! — Окончив туалет, Патмосов вышел в свой рабочий кабинет, куда уже входил пожилой господин, одетый с изысканной простотой.

— Алексей Романович Патмосов?

— К вашим услугам!

— Я к вам с рекомендацией от Ивана Дмитриевича, — сказал гость. — Выручайте, а я уж не обижу!

Гость протянул визитную карточку Путилина, на которой Патмосов прочел просьбу оказать всякое содействие подателю.

— Чем могу служить? Садитесь!

Гость опустился в кресло.

— Меня зовут Николай Поликарпович Савельев. Может, слышали?

Патмосов поклонился с улыбкою.

— Как же не знать Савельева!

— Известно вам, что у меня есть сын?

Патмосов кивнул.

— И о нем все известно?

— Не у дел, любит кутить, тратить…

— Сегодня, в шесть часов утра, я побывал у его приятеля, большого мерзавца, Константина Дмитриевича Носова. Ну-с, так тот объяснил, что сын мой дал этому Дергачеву с моей подписью векселей на тысячу двести рублей, получив восемьсот рублей, и двадцать седьмого, заметьте, был у него в Павловске, а двадцать восьмого им срок. Вот и все.

— И вы думаете?..

Савельев вытер платком вдруг вспотевшее лицо.

— Ничего не думаю и всего ожидаю. Так вот, просьба. Расследуйте это дело и, если можно, спасите мальчишку! — Савельев взял за руку Патмосова.

Патмосов сочувственно пожал его руку и ответил:

— Будьте покойны, по простому подозрению его не привлекут. Я выгорожу. А теперь вы можете взять его на поруки. Я сейчас еду в Царское.

Савельев встал.

— Я не забуду вам этого!

— Глупости! — ответил Патмосов, провожая гостя до самых дверей.

"И с чего он схватил Савельева?" — думал Патмосов через полчаса, идя к вокзалу Царскосельской железной дороги.

(обратно)

XV

Ястребов встретил его радостный и возбужденный.

— Вы у меня обедаете, — сказал он, — и поговорим. Я другими делами занят, но скоро освобожусь. Вы необходимы мне!

Патмосов поклонился.

До обеда было еще добрых три часа, и он не спеша направился к Павловску, мимо того места, где было совершено убийство.

Он шел дальше, глубоко задумавшись, когда вдруг услышал густой лай большой собаки; он обернулся; его нагонял всадник, а впереди всадника бежал огромный дог, оглашая пространство лаем.

Вдруг к ногам Патмосова упал предмет, при виде которого он вздрогнул всем существом.

Это был окурок папиросы. Окурок с таким же длинным мундштуком, такой же толщины, как те…

Патмосов с жадным любопытством взглянул в сторону удалявшегося всадника и увидел только широкие плечи и густые каштановые волосы, прикрытые соломенной шляпой.

Он рванулся было бежать за ним, но потом одумался, добрался до первой скамейки и сел на нее. Подле него дворник мел дорогу.

— Богатое место! — сказал ему Патмосов.

— Мое-то? — удивился дворник.

— Не ваше, а эта дорога! Сколько по ней собственных экипажей едет, сколько тысячных коней! А верхом! Вон сейчас проскакал. Кто это? Не знаете?

— Где их всех знать! Этот из Царского. Часто ездит. Пронесется туда, потом назад — и все! Завсегда с собакою.

Патмосов встал, кивнул дворнику и бодрым шагом пошел к Ястребову.

— Мы на балконе сядем, — сказал следователь радушно, — жара! У меня великолепнейшая ботвинья!

Они съели ботвинью, съели отбивные котлеты, малину со сливками, и, наконец, прислуга подала коньяк и кофе.

Ястребов налил кофе, предложил гостю сигару, рюмку коньяку и наконец, раскурив сигару, откинулся к спинке плетеного кресла.

— Ну-с, дорогой Алексей Романович, теперь поговорим! Вы знаете, я вчера еще арест сделал и ни свет ни заря уже допрос снял.

— Молодого Савельева? — сказал Патмосов. Ястребов вытаращил глаза.

— Вы откуда знаете?

— Я все знаю, — улыбнулся Патмосов, — но что же вы от него узнали и почему арестовали?

— На него вчера показания сделал компаньон Дергачева, Розенцвейг.

— Так!

— Он видел его с Дергачевым — раз, а два — у Дергачева были векселя с подложной подписью, работы этого господина Савельева.

— Так!

— Но что важно, на него указывает Трехин. Наконец, Савельев сказал сперва, что не видел, потом видел, и совершенно не говорит, где был ночью. Вот видите, подозрительно? А? Да, да! И еще! Векселей его я не нашел у Дергачева. Вчера с судебным приставом все пересмотрел. Векселей куча, и все по срокам разложены, а его векселей нет! А?

Патмосов молчал.

Ястребов поправился в кресле.

— Теперь этот Трехин! — заговорил он снова. — Тоже не говорит, где ночь провел, тоже видел Дергачева, и ко всему — неистовый человек. Совершенно одержимый! А убить — расчет, едва он узнал, что наследство может мимо носа пройти. А?

Патмосов опять промолчал.

— И, наконец, Резцов! Этот — прямо разбойник. Был на очной ставке с дворником и все свое: "Уехал в восемь часов, а деньги — нашел!"

— Портсигар Лукерья признала. Вот он! — Патмосов положил портсигар на стол и передал эпизод с Лукерьей.

— Вот видите! — оживился Ястребов и заговорил просительным голосом: — Теперь все от вас зависит, голубчик, Алексей Романович!

— Что же от меня-то?

— Обличить их надо! Где были, когда выехали, как убили, чем. Я вам бумажки уже изготовил. Сделайте обыски у них, опросите всех. Господи, да вы уж знаете все это! — взмолился Ястребов.

Патмосов встал, встал и Ястребов.

— Вот эти бумажки. Пожалуйста!

— Хорошо, я сделаю, — сказал Патмосов, прощаясь с хозяином.

— Ну вот. Ведь из трех уж, наверное, один убийца!

— Четвертый! — засмеялся Патмосов и, пожав руку хозяину, вышел в сад.

(обратно)

XVI

По пути домой Патмосов размышлял: «Который из трех? Да, понятно, четвертый! И этот четвертый — тот всадник с собакою. И это — убийство не для грабежа. Все ясно. А тайна — в письмах и там, подле Серёжи! Да, да!»

Дома он сел к столу, взял лист бумаги и написал:

"Уважаемый Николай Поликарпович! Знаю наверное, что сын ваш не совершил этого дела. Что касается опрометчиво подписанных бумаг, то они исчезли неизвестным образом. Ваш…".

Он подписался, вложил письмо в конверт и надписал адрес Савельева.

(обратно)

XVII

Таинственный всадник был найден Патмосовым на другой же день.

В двенадцать часов дня он уже сидел на той скамье, в парке Павловского вокзала, подле которой вчера видел всадника, курил, читал газету, гулял по аллее, а время ползло, как черепаха.

Но вот пошел второй час, и на аллее из Царского показался всадник.

Патмосов внимательно разглядел его.

Это был красавец блондин лет тридцати шести, с окладистой русой бородой, с пышными волосами, богатырь по сложению. Он ехал медленным шагом, держа руки на луке седла.

"Теперь ждать, когда поедет обратно", — решил Патмосов и пошел по прямой аллее до первого поворота в Царское.

Этого места всаднику не миновать.

И опять потянулись часы ожидания.

Но вот раздался лай собаки, и показался всадник.

На этот раз он ехал крупной рысью и мерно подскакивал на седле.

Патмосов проводил его глазами до следующего поворота и, заметив направление, быстро пошел за ним.

Дойдя до поворота, он увидел сторожа парка и спросил его:

— Скажите, в каком направлении проскакал господин на лошади? Еще с ним большая собака… Я поднял портсигар, который он обронил! — и Патмосов показал серебряный портсигар.

— А прямо в ворота и налево!

Дойдя до Софии, Патмосов с тем же вопросом обратился к городовому.

— По этой улице!

Дальше, на углу Велиовской, городовой ему сказал:

— Господин Санин, дом нумер девять!

Первая часть задачи была выполнена.

Патмосов прямо направился в полицейскую часть, назвал себя и попросил дать справку о Санине.

— В одну минуту! — с готовностью отозвался пристав. — Богатейший барин. Художник. Портреты пишет и, говорят, дешевле двух тысяч не берет! А? Зовут Сергеем Матвеевичем, а живет здесь в гостях, у князя Таруханова, кирасира.

— А в городе?

— В городе у него мастерская. Позвольте! — он заглянул в листки. — Тучкова набережная, три. Ишь куда занесло!

— Благодарю вас!

Патмосов почувствовал смущение. Такое лицо вряд ли может быть убийцей.

Вдруг он остановился посреди дороги и крепко хлопнул себя по лбу. А! Он — Сергей, и тот — Сережа! Что же это значит?

(обратно)

XVIII

На другой день Патмосов нарядился денщиком и направился на Тучкову набережную, три.

На тяжелой, массивной двери он прочел дощечку: "Сергей Матвеевич Санин" и смело дернул шнур звонка.

Дверь отворил молодой человек плутоватого вида, без пиджака, подпоясанный зеленым фартуком, с метелкой в руке.

— Чего тебе? — спросил он.

— Полковница прислала, — простодушно ответил Патмосов, — приказала спросить, когда приехать портрет писать?

— Сергей Матвеевич завтра быть обещался, — ответил слуга.

Патмосов не уходил. Он подмигнул слуге и сказал:

— А где тут у вас портерная, мил человек? Пивка бы парочку!

Лицо слуги тотчас изменилось.

— Подожди секунду, я надену спинжак и тебя проведу! Войди пока! — он впустил Патмосова в прихожую и бегом взлетел по лестнице во второй этаж. — Сичас! — крикнул он.

Патмосов огляделся.

Передняя представляла роскошную комнату, уставленную растениями и статуями. Взор Патмосова быстро скользил с предмета на предмет и вдруг приковался к длинной стойке для палок.

Патмосов стал перебирать трости.

Вдруг он нагнулся и быстро поднял лежавшую внизу палку.

Она была выточена из американского дерева и оканчивалась топориком вершка два шириною. Патмосов взял ее за середину и взмахнул ею.

Лицо его осветилось торжеством.

— Вот и я, — сказал слуга, сойдя с лестницы, — любовался?

— Много палок, — ответил Патмосов, — а с этой хоть на медведя!

— Редко берет. Последний раз брал, вернулся, швырнул: "Тяжелая, — говорит, — убери!"

— Давно брал? — небрежно спросил Патмосов, идя к двери.

— Нет. С ей он к князю уехал, а позавчера привез. Приезжал.

— Часто бывает?

— Теперь нет. Вот завтра будет.

Он запер подъезд, положил ключ в карман и пошел с Патмосовым, добродушно болтая.

— Мне у его житье, как на квартире. Что барин! Ей-Богу! Коли пришел кто — на чай тебе. Меньше полтины и не дают.

Они вошли в портерную, Патмосов спросил пива, и тот продолжал:

— Только комнаты убери, кисти вымой, и все! Кухарка готовит. Совсем барин! А жалованья — двадцать пять!

— Ваше здоровье, как вас звать?

— Василий Афанасьевич. А вас?

— Петр Демьяныч.

Они выпили.

— А давно вы у него на службе?

— Второй месяц. Раньше у него жил такой непутевый, пьяница: какие-то письма у него украл, ну, барин и выгнал!

Сердце Патмосова забилось.

— Письма? — повторил он.

— Мне Матрена сказывала. Барин, слышь, чуть не убил его. Потом выгнал.

Словно свет озарил Патмосова.

Допив пиво, он расплатился, крепко пожал руку Василью и сказал:

— Так передайте барину, чтобы подождал!

— Ладно. Приходи еще.

Патмосов проводил его до дверей подъезда, и они расстались.

(обратно)

XIX

Ястребов чувствовал раздражение на Патмосова.

— Опять не был, — сказал он Флегонтову, входя в камеру, — это черт знает что! Это недобросовестно! Что я без него буду делать, а?

В это время вошел сторож.

— Просит принять кухарка эта.

— Какая кухарка?

— Та, что у убитого служила.

— Зови, зови! — следователь оживился.

В камеру вошла Лукерья и с грохотом упала на колени.

— Виноваты мы, — тихо покаялась Лукерья, — ограбили покойника. Я и Прохор.

— Убил он? — спросил Ястребов.

— Что вы, прости Господи, — и Лукерья даже отодвинулась. — Ограбили его, точно…

Следователь разочарованно вздохнул.

— Как же, когда и что?

— Добро всякое, а денег тысячу.

— Когда же украли?

— Как барин на музыку пошел. Я — четыреста, а он — шестьсот взял. Вещи тоже взяли. Которые в щекатулке, внизу были. Заперли. Прохор и ушел.

— А где вещи?

— Его не знаю, а что у меня, так вот! — и Лукерья положила перед Ястребовым сверток.

Он развернул его и увидел пачку денег, два браслета, часы, цепочку, серьги и крупную брошь.

— Губа не дура! — усмехнулся Ястребов, отодвигая вещи. — Ну, молодец, что покаялась! Грамотная?

— Грамотная! — уже бойко ответила Лукерья.

— Ну, вот — подпиши! — Ястребов взял от Флегонтова записанное показание, громко прочел его и положил перед Лукерьей. — Подпиши!

Она подписала.

— Ну, а теперь тебя арестовать надо!

Лукерья покорно кивнула головой. Ястребов написал приказ, и Лукерью увели.

(обратно)

XX

Патмосов с утра стал готовиться к предстоящему свиданию.

Он наклеил себе бороду и на нос нацепил пенсне с темными стеклами.

После этого он надел форменные военные брюки, белый китель е полковничьими погонами, повесил шашку, взял общегвардейскую фуражку и с удовлетворением оглядел себя в зеркало.

Он еще раз оглядел все мелочи, взял три письма Веры Андреевны, тщательно спрятал их и суеверно перекрестился.

На улице Патмосов взял извозчика и поехал на Тучкову набережную.

Василий тотчас отворил ему. Теперь он был одет в серый казакин со светлыми пуговицами.

— Барин дома? — спросил Патмосов.

— Дома-с! Пожалуйте! — и Василий указал ему на лестницу.

На площадке показался художник в серой блузе. Солнце освещало его львиную голову, он был красив, как Антиной.

Сердце Патмосова сжалось.

Он предпочел бы видеть на его месте типичного злодея.

— Сюда! Сюда! — говорил звучным голосом Санин. — Ко мне, в мастерскую! С кем имею честь? Дурак-слуга сказал, что ко мне собиралась барыня.

Патмосов поднялся наверх и не решился пожать протянутую ему руку.

Он взял в одну руку фуражку, а другой вынул носовой платок.

— Полковник Снегирев. Вчера правда моя жена к вам собиралась и денщика послала, но жара, мигрень… знаете? И вот я вместо нее. А что до барыни, так, может, к вам еще кто собирался?

— Нет, нет, — поспешно ответил Санин, — избави Бог! Сюда! — Он отпахнул тяжелую портьеру, и они вошли в громадную мастерскую в два света, со стеклянной крышей.

Санин размашисто двинул мягкое кресло, поставил подле него курительный прибор и сказал:

— Садитесь, курите и говорите, чем могу служить, а я помалюю!

Он сел на табурет перед мольбертом и взял из вазы кисть.

Патмосов опустился в кресло и заговорил непринужденным тоном:

— У вас тут целый музей! Даже внизу: и зверинец, и коллекция палок. Прекрасные палки!

— Да, есть! — небрежно ответил Санин.

— Одна, которая с топором, — продолжал болтать Патмосов, в то же время следя за лицом Санина. — Недорогая, но незаменимая. Если ей стукнуть! Я знаю случай, когда одним ударом такой палки разбили голову, как орех. Вам, вероятно, случается бродить по пустынным местам?

Патмосов увидел, как омрачилось лицо художника и как дрогнула кисть в его руке.

— Палка дрянь, — сказал он после минутного молчания, — я велел ее убрать, а этот дурак все ее ставит.

Патмосов взял из ящика папироску с толстым, длинным мундштуком и спросил:

— Вы всегда курите эти папиросы?

— Всегда, — уже с некоторым раздражением ответил Санин, — а что?

Патмосов закурил и, стараясь казаться равнодушным, сказал:

— Приметные очень. Если бы вы совершили преступление, по одним этим папиросам вас могли бы найти и обличить!

Рука у Санина задрожала, и он быстро откинулся от мольберта.

— Я бы унес с собой свои папиросы, — сказал он с деланным смехом.

— А окурки? — тихо произнес Патмосов и замолчал.

Санин резко двинулся на табурете и, отвернув лицо, будто роясь в красках, сказал:

— Будьте добры объяснить мне цель вашего визита. Признаюсь, наш разговор начинает меня утомлять.

Патмосову стало жаль этого человека.

— Я хотел просить вас написать мне картину.

— Я картин не пишу, — глухо ответил Санин. — Я портретист.

— Здесь главным образом лица. Если позволите, я расскажу ее содержание.

Патмосов видел, как сбежала краска с лица Санина, и слышал его прерывистое дыхание.

— Расскажите, — глухо произнес он.

— О, в двух словах! — сказал Патмосов. — Ночь; дорожка вдоль оврага; на ней двое. Один энергичный, сильный, молодой, другой — пожилых лет, дряхлый, с хитрым, развратным лицом. И этот сильный поражает его в голову палкой, на конце которой…

Санин вдруг вскочил, и лицо его исказилось бешенством.

— Ты не офицер, ты — агент! — закричал он и бросился на Патмосова.

Тот успел отскочить за кресло.

— Что же, вы хотите и меня убить? — сказал он спокойно.

Санин остановился, схватился за голову руками и со стоном повалился.

Патмосов с глубоким состраданием смотрел на совсем недавно еще гордого и сильного человека, у которого теперь вздрагивали, как у ребенка, плечи.

— Арестуйте меня, — наконец глухо сказал Санин, — да! Я убил этого мерзавца, той палкой.

— Я не буду вас арестовывать, — ответил Патмосов, — поезжайте завтра в Царское, явитесь к следователю сами с повинной.

Санин поднял голову и с удивлением взглянул на Патмосова.

Тот угадал его мысль.

— Если бы вы убежали, я нашел бы вашу корреспондентку…

При этих словах Санин опять вскочил как бешеный.

— Откуда вам это известно?

— Из этих писем, — Патмосов показал три письма.

— Ее письма! Но я их все взял! — наивно воскликнул Санин.

— Не все! Дергачев был хитрее и три письма держал у себя в бумажнике.

— О, мерзавец! — проговорил Санин. — Он бы снова нас мучил!

Он помолчал, потом встал, прошел по мастерской, вернулся и сказал:

— Я вам все расскажу! Все! Судите!..

Патмосов молча кивнул.

Санин начал свой рассказ, сперва волнуясь, потом спокойнее, и его прекрасное лицо оживилось воспоминаниями любви.

(обратно)

XXI

— Это началось четыре года тому назад. Да! Четыре года будетсемнадцатого августа. Ее муж заказал мне с нее портрет, и я к ним приезжал для сеансов. Ее муж носит старинную аристократическую фамилию, богат несметно, красив, несмотря на свои шестьдесят четыре года, и благороден на редкость. Ей всего двадцать шесть лет, и он ее мужем является только номинально. Она — дочь его боевого товарища, осталась сиротою, и он не придумал лучшей формы опеки, как жениться на ней, и относится к ней как отец. Буквально. Она платит ему привязанностью и ухаживанием. И вдруг — я на дороге! Я со своей любовью!.. Да, так началась наша любовь.

Санин закурил папиросу, бросил ее, взял новую и заговорил снова:

— Должно было случиться то, что случилось. Она забеременела. Да! Это было наше счастье и наш ужас. Счастье — увенчать любовь свою живым плодом, ужас — открыться. Не для меня! Я всегда молил ее об этом, но для нее. Она была убеждена, что ее муж не перенесет этого открытия. Приводил ее в ужас и скандал, который мог разразиться в обществе. Она — женщина своего круга, своих понятий. Я понимал ее и разделял ее страхи. И тут нам выпала вдруг удача. Генерал уехал в Англию, оттуда в Америку на семь месяцев. Он звал с собою жену, но она уклонилась и назначила ему свидание в Париже… Это было удачей. Она уединилась и родила прекрасного мальчугана.

Лицо Санина озарилось широкой, светлой улыбкой.

— И началось наше новое счастье. Счастье отца и матери. Я его поместил в надежные руки, а потом решил, едва отнимут его от кормилицы, перевезти к себе. И все пошло прахом!

Он тяжело перевел дух и продолжал:

— Это случилось совсем недавно. Всего с месяц. Она приехала ко мне в безумном ужасе и показала письмо от какого-то негодяя. Негодяй писал, что знает про ее связь, знает, что у нее есть ребенок и где он и что он все это огласит, если она не заплатит ему пять тысяч рублей. За эту сумму он продавал ее письма. Письма ко мне! Я бросился в спальню, где в ящике стола держал ее письма. Их не было! Да, только тогда я понял, как надо беречь тайны. Надо сжигать все! Записку, ленточку, всякий знак. Надо держать себя с любовницей, как с зачумленной. А я, болван, берег ее каждое письмо как святыню!

Он ударил себя по лбу и сжал кулаки.

— Очевидно, их украл мой слуга. И едва уехала Вера, как я набросился на слугу. Я его встряхивал, как мешок, швырял, как кошку, я готов был пытать его огнем и железом. Он ревел, ползал на коленях и во всем сознался. Через других слуг-негодяев он узнал, что один мерзавец платит хорошие деньги за господские письма. Мой каналья был не дурак. Несомненно, он знал нашу тайну и отправился к этому Дергачеву. Да! И продал меня за триста рублей.

Он помолчал, потом продолжал:

— Слугу я выгнал, а сам поехал к Дергачеву в Павловск и вызвал его на вокзал. Там я объяснился с ним. Я предложил ему две тысячи.

Он вскочил, сел, снова вскочил, и лицо его теперь горело злобою.

— Тут и начались пытки! Он торговался и после каждого свиданья слал ей письма с угрозами, а она ехала ко мне и писала ко мне умоляющие письма. Это был месяц сплошных мук. Я все же выторговал тысячу. Он согласился отдать мне письма за четыре тысячи.

Санин горько усмехнулся.

— Значит, за тысячу он припрятал три письма! Ловко! Да? — и он продолжал: — Двадцать шестого числа я собрал всякими способами три тысячи рублей и известил его, что двадцать седьмого куплю свои письма. Я бегал, искал, но нашел еще только сто рублей. И я поехал.

Патмосов кивнул.

— Мы условились встретиться в десять часов вечера. Я ждал его, он не шел. Одно это ожидание уже обозлило. Наконец он пришел…

Санин перевел дух.

— И тут началось! Я сказал, что остальные четыреста я отдам ему завтра. Он ответил, как хам: "Тогда и письма" и хотел уйти. Я удержал его и стал упрашивать. Мы начали спорить. Он дразнил меня: то вынимал пакет из кармана пальто, то прятал его назад. И ничего бы не было, — сказал Санин, — если бы не пустяк.

Он тяжело перевел дух.

— Я взял его за пальто, за борт, а он вдруг заорал: "Вы хотите убить меня!" и толкнул. Во мне словно пружина лопнула. Все завертелось, закружилось, и, когда я очнулся, он лежал на земле. Я нагнулся. Кровь! Тогда я понял, что сделал. По моей палке текла кровь. Ко мне вдруг вернулось спокойствие. Я нагнулся к нему и выдернул у него из кармана пакет. Потом отошел, старательно вытер и вычистил палку и пошел на музыку. Повидал двух-трех человек и пешком вернулся в Царское, где живу у своего приятеля. Вот! — окончил он. — На другое утро я послал ей письма.

Он замолчал и опустился в кресло, закуривая пятнадцатую по счету папиросу.

(обратно)

XXII

Патмосов первый прервал молчание.

— Вы должны теперь открыться следователю, — сказал он, — сейчас у него трое в подозрении, и из них двое совсем невинны.

— Но как? Я тогда должен рассказать все? Открыть ее имя! Я не могу! — воскликнул Санин.

— Слушайте. Я помогу вам. Идите к следователю, расскажите ему факт убийства, а причину придумайте, какую хотите. Он любил женщин, был развратник.

— А эти письма? — сказал Санин. — По которым вы додумались?

Патмосов вынул их из кармана и решительно протянул Санину.

— Возьмите их и уничтожьте!

Санин жадно схватил их и воскликнул:

— О, теперь я спокоен! Берите меня!

— Нет, нет, вы сами!

— Согласен.

Патмосов сказал адрес и поднялся с кресла. Волнение душило его. Спокойствие Санина было трогательнее его недавнего отчаяния.

— Я иду! Вам надо приготовиться.

— Я теперь Голиаф! — засмеялся Санин. — В одиннадцать у него в камере!

Патмосов выбежал из мастерской.

Он вернулся домой и тотчас позвал к себе хозяйку, продиктовал ей друг за другом два любовных письма и записку с назначением свидания, подписав их все буквою "В".

— Все!

Молодая женщина встала.

— А теперь вы эти записки покажете мужу, — смеясь, сказала она.

— Да, да! Вы рискуете, — в тон ей ответил Патмосов и потом серьезно сказал: — Вы спасаете честь женщины, как люди понимают ее, и спокойствие семьи.

(обратно)

XXIII

На другой день Патмосов ехал в Царское Село к Ястребову, который успел послать ему четыре телеграммы.

— Что же вы, дорогой мой, так запропали? Я истомился, ожидая вас.

— Занят был, все этим же делом, — ответил Патмосов и, вынув из бумажника три письма, положил их на стол. — Вот письма, которые я брал. Они ни к чему.

— Я же говорил, — сказал Ястребов, — у него любовниц тысяча! Уберите, Севастьян Лукич.

Он кинул письмоводителю письма и снова спросил Патмосова:

— Ну, что же вы сделали за это время?

— Нашел убийцу, — ответил с улыбкой Патмосов.

Ястребов даже привскочил, и глаза его засверкали.

— Я говорил! Ну, рассказывайте, какие улики? Который из трех?

— Четвертый, — ответил Патмосов. Ястребов упал в кресло и захлопал глазами.

— Вы шутите?

— Нет, серьезно! Где же он?

— Он… — Патмосов поглядел на часы. На них было без двух минут одиннадцать. — Он сейчас будет здесь, у вас.

— Господина следователя можно видеть? — раздался звучный голос.

— Пожалуйте! — крикнул Патмосов, вставая. — Пришел! — сказал он тихо Ястребову.

Тот поднялся с кресла.

— Вот и я! — и на пороге камеры показалась мощная фигура Санина.

Патмосов горячо пожал ему руку и поспешил выйти.

(обратно)

XXIV

Слух о том, что Санин, этот милейший человек, даровитый художник, оказался убийцей, произвел в Петербурге сенсацию.

Зал суда был битком набит дамами высшего света.

Санин держал себя на суде с благородною простотою.

Он объяснил, как убил Дергачева, и рассказал о мотивах этого убийства.

Дело вышло из-за женщины, которую называть Санин не хотел.

Присяжные признали его виновным в убийстве в запальчивости и заслуживающим снисхождения.

Суд приговорил его к четырем годам каторжных работ.

Лукерья и Резцов судились за кражу и были осуждены: она — на два месяца, а он, как рецидивист, на поселение.

Трехин получил наследство и закутил так, что через месяц очутился в больнице.

Марья Васильевна стала выезжать и в скором времени обзавелась новым покровителем.

Что касается молодого Савельева, то пережитые им позор и страх совершенно образумили его. Он разорвал свои прежние знакомства, поступил к отцу на фабрику, где принялся основательно изучать дело.

Векселя исчезли, и надо предполагать, что они вместе с письмами попали к Вере Андреевне и сгорели в камине.


Остается сказать про Веру Андреевну.

Через два года после осуждения Санина она овдовела и со своим сыном Сережей поехала в Сибирь — к тому, кто так дорого заплатил за ее спокойствие. Когда Санин отбыл срок каторги, они поженились и поселились в Иркутске, где Санин опять стал зарабатывать сумасшедшие деньги.

(обратно) (обратно)

Андрей Ефимович Зарин Казнь

I

Знойный майский день сменился душным вечером. Заходящее солнце окрасило пурпуровым заревом полнеба и, еще не побежденное тьмою, слабо освещало землю. Утомленные зноем, горожане вышли на улицы, на набережную Волги, на» вокзал» – увеселительный сад над рекою, в городской сад» под липами» и гуляли, отдыхая от зноя и трудового дня.

В бледных сумерках по аллеям городского сада медленно бродили гуляющие в одиноком раздумии, влюбленными парами, веселыми группами.

В боковой тенистой аллее, на скамье, сидела кокетливо одетая молодая женщина; она оперлась обеими руками на ручку пышного зонтика и задорно смотрела на стоявшего перед нею и говорившего с ней господина.

Ему на вид было лет шестьдесят. Длинный, сухой, в цилиндре и темном пальто, он производил неприятное впечатление жестокою и грубою своей фигурою, которое на смягчалось и при взгляде на его лицо. Маленькие глаза в глубоких впадинах почти прятались под седыми косматыми бровями, длинные усы с подусниками, несомненно крашеные, спускались вниз, а за ними словно тянулся острый и тонкий нос; наконец, толстые губы и мясистые уши – все это не могло внушать доверия, а тем более симпатии к обладателю такой физиономии. А между тем этот худой господин говорил кокетливой женщине дрожащим от страсти голосом:

– Навигация началась. Ты скажи ему, что хочешь прокатиться, что мать достала тебе билет. Я передам его ей. И мы отлично проведем время. До Нижнего и назад. Хочешь, в Петербург проедем…

– В Петербург непременно! – подхватила собеседница. – Я собиралась с тобою зимой, он не пустил.

– Он ревнив, – заметил господин.

– Ох, и не говори! – женщина стукнула зонтиком. – Я думаю, он может убить тебя! – и она засмеялась, увидев, как он вздрогнул. – Нет, – успокоила она, – не бойся! Он подозревает, но ничего не знает наверное. Поэтому и злится.

– Но меня‑то знает?

– Кто же тебя не знает! – Она замолчала.

Мимо них прошли гуляющие. Господин отвернулся, стараясь скрыть свое лицо. Когда все прошли, он обернулся к женщине.

– Нет, здесь совершенно неудобно. Я пойду. Если уладишь поездку, пришли записку в банк. До свиданья! Я бы поцеловал тебя, но… – голос его при этих словах задрожал снова.

Молодая женщина рассмеялась.

– Что же, целуй!

Но господин только улыбнулся, причем казалось, что его острый нос на миг прильнул к толстой губе, и, чуть кивнув головою, он медленно пошел по аллее к выходу.

Молодая женщина посидела с минуту, потом встала и беспечно пошла той же дорогой, но едва она вышла на главную аллею, как кто‑то резко схватил ее за руку.

Она оглянулась, и улыбка тотчас исчезла с ее лица. Перед нею стоял господин лет сорока, высокого роста, широкий в плечах, с грубым лицом крестьянина; брови, усы и борода его были так светлы, что почти сливались с лицом, серые небольшие глаза светились злым блеском, широкий рот кривился злобою. Он был одет в изящное светлое пальто, светлый котелок и красные перчатки; в руках у него был зонтик.

Молодая женщина быстро оправилась от первого испуга и, видимо бравируя, сказала:

– Что у тебя за манеры? Ты совершенный мужик!

Он не обратил внимания на ее слова.

– У тебя было свидание с Деруновым? Да? Я его видел сейчас. Встретил.

Молодая женщина презрительно пожала плечами.

– Последнее время ты его видишь всюду: в стакане чая, в тарелке супа. Если ты его и видел, что это доказывает? Однако пойдем, чтобы не привлекать толпу, и дай мне руку!

Она ловко продела свою руку под его, повернулась к выходу и повела его. Он шел, продолжая говорить:

– Я знаю, что ты врешь и меня обманываешь. Знаю, что ты виделась с Деруновым, и, клянусь, если добьюсь факта – плохо будет! Ты не знаешь меня. Я убить способен… да, убить!

– Не жми так руку! И говори тише: все оглядываются.

Он понизил голос.

– Я, Катерина Егоровна, дорожу своим именем и не позволю себя вам дурачить. Я мужик, да – с! А вы благородная были девица; но я пробил себе дорогу, имею честное имя, и вы сами согласились носить его. Так носите с честью! Я, может, и по – мужицки понимаю ее, честь эту, но уж тут меня не переделать.

Екатерина Егоровна только презрительно пожала плечами. Он прошел несколько шагов и заговорил снова:

– Позор! Я спрашиваю: «Что будешь делать?» – «Сидеть дома». Я ложусь спать, просыпаюсь пить чай – и что же? Лушка мне чуть не в глаза смеется: «Чуть вы легли, барыня оделись и ушли!»

– Если я захотела прогуляться.

– Лжешь! Не прогуляться, а ты условилась и успокоила меня. Ты боялась, как бы я не вызвался идти с тобою!

– Все это твои выдумки. Ты сам раньше говорил, смеясь, что я не знаю, что буду делать через пять минут, а теперь – вот!

Они дошли до деревянного флигелька с раскрытыми настежь окнами, с обитой зеленым сукном дверью, на которой блестела медная доска с надписью: «Александр Никитович Захаров», и Екатерина Егоровна с силою дернула ручку звонка. Звонок громко задребезжал.

Курносая, вся в веснушках девушка распахнула дверь и впустила господ.

Александр Никитич быстро сбросил с себя пальто и, снимая на ходу перчатки, прошел в кабинет.

– Разогрей самовар и подай простоквашу, – донеслось до него распоряжение жены.

Он подошел к письменному столу и опустился в кресло. Прилившая к голове кровь стучала в виски и резала глаза. Он прикрыл их рукою и задумался.

Он сознавал отчетливо, ясно, что нет ничего пошлее ревнивых подозрений, но они сами лезли ему в голову и не давали ему покоя. С чего началось?.. Почему Дерунов?.. Правда, ей скучно с ним: она жизнерадостна и любит веселье, он угрюм и необщителен. Она иногда тосковала, иногда они ссорились и все‑таки жили складно, а теперь?.. Ему стали припоминаться случаи, когда, придя со службы, он обедал один, когда вечер за вечером она уходила в театр, к знакомым, оставляя его одного. Хозяйство запущено, все в забросе: пыль не сметена, иногда вечером перед самым чаем оказывается, что вышел весь сахар. Лушка заваривает чай… Потом вдруг у нее появились наряды. На какие деньги? Она говорит, что дает мать. Разве может давать мать из 60 рублей пенсии с ее замашками, а?.. И в то же время проверить это – мучительно позорно… и вдруг она едет в коляске с этим Деруновым! Что у них общего? Он богач, воротила в банке, а она? Жена думского бухгалтера! И, наконец, он с Деруновым незнаком. Она говорит, что познакомилась с ним у Можаевых, что он предложил ей прокатиться. Познакомилась – хорошо; но зачем же кататься? И, наконец, сегодня!.. Сперва встретил его, следом за ним ее. Какая она шла веселая и как испугалась встречи с ним… О – о!!

Александр Никитич схватился руками за голову и только тут заметил, что он сидит в шляпе. Котелок полетел на диван вместе с перчатками.

Он встал и в волнении заходил по комнате.

В дверь заглянула Екатерина Егоровна. Маленькая, полная фигурка ее в светлом сарпинковом платье была изящна; полное лицо с задорно смеющимися глазами, с пунцовыми губами и ямочкой на щеке, с пышно взбитыми волосами над белым лбом дышало чистотою.

– Ну, успокоился? – спросила она шутливо. – Иди чай пить.

Он остановился перед нею и невольно улыбнулся, хотя брови его еще были нахмурены. Потом он быстро привлек ее к себе и порывисто обнял. Она, сложив на груди руки, прижалась к нему.

– Отчего ты такой? – спросила она его тихо. Он крепче прижал ее к себе.

– Ах, я бы сам хотел перемениться, но что‑то порвалось между нами, и ты не хочешь поправить, а я не умею. Все оттого, что я люблю тебя, что я самолюбив, что я, раз усомнившись, не могу вернуть к себе с легкостью прежней веры.

– Я тебя ни в чем не обманываю, – прошептала она.

– Ах, это было бы так жестоко! – страстно сказал он и стал порывисто целовать ее лоб и глаза. – Если разлюбишь, скажи лучше прямо, но не обманывай, не лги! Я не могу быть в неведенье! Все, кроме обмана!

Она выскользнула из его объятий.

– Пойдем! А то опять самовар простынет!

Он обнял ее за талию и, успокоенный, счастливый, прошел с нею в ярко освещенную столовую.

……………………………….

После безумного взрыва страсти, который охватил Александра Никитича вслед за долгими ночами гнетущих сомнений, он лежал на постели и наслаждался сознанием взаимной любви.

Екатерина Егоровна прижалась к нему полными грудями:

– Милый, если ты хочешь совсем избавиться от своих подозрений, отпусти меня недели на три – четыре.

Он вздрогнул.

– Куда?

– Я проеду по Волге… До Нижнего… и назад. У мамы есть даровой билет первого класса. Ты по письмам моим увидишь, что, кроме тебя, мне ни до кого нет дела. Я вернусь и стану совсем другая. Ты все забудешь.

Он молчал. Она подождала немного и, обнимая его, заговорила снова:

– Ты знаешь, как у нас летом гадко. Пыль и жара. Я хоть месяц подышу полною грудью, и это почти ничего не будет стоить. Ты дашь мне… ну, двадцать пять рублей! Ты молчишь? Поедем вместе!

Он порывисто обнял ее.

– Разве я могу? Поезжай одна, отдохни, проветрись и вернись ко мне прежней. Нет, – поправился он, – сегодняшней!

Она стала целовать его лицо, и он зажмурился от ее ласк, нежась и млея…

……………………………….

(обратно)

II

Духота вечера смягчалась прохладою огромной реки. Воды ее поднялись высоко, она разлилась по отлогому берегу и казалась широкою, как море.

Пароходы уже тянули по ней караваны барок, пассажирские пароходы – гиганты быстро неслись пеня своими колесами воду, парусные и весельные лодки мелькали тут и там, «Зеленый остров» был затоплен, и лодки гуляющих скользили между деревьев, царапаясь дном о верхушки кустов.

Одна из лодок врезалась в крону тополя и стояла недвижно, в то время как пассажиры ее лениво наслаждались покоем.

Их было двое, и, хотя они не были похожи друг на друга, всякий признал бы их за двух братьев.

Один из них, тот, что сидел на веслах, был мужчина лет тридцати шести, плотный, с коротко остриженными волосами и красивою темно – русою бородою; серые глаза его смотрели мечтательно, но в них чувствовалась твердая воля, чувствовалась она и в резком подрезе ноздрей широкого носа, и в складке губ. Он сидел без сюртука, в жилетке с золотой цепью и крахмальной сорочке. Другой, сидевший на носу, был высок, строен и широк в плечах. Черты лица его были тонки и правильны, подвижные ноздри говорили о пылкости характера, большие голубые глаза то загорались азартным блеском, то становились тусклыми; длинные, густые волосы гривою лежали над его высоким лбом и, падая на воротник, почти закрывали уши. Маленькая острая бородка и небольшие усы открывали его изящно очерченный рот. Ему нельзя было дать более тридцати лет.

В синей рубахе, с расстегнутым воротом, стянутый в талии широким кушаком, он, откинувшись на корму, курил сигару, а на него любовным, задумчивым взглядом смотрел старший брат, облокотившись на колени расставленных ног. – Господи, как хорошо! Не оторвешься! – воскликнул после некоторого молчания младший. – Гоголь писал: «Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно…», а посмотрел бы он на нашу Волгу. Ширь‑то, ширь какая! А какая история, легенды, предания!..

– Стенька Разин и прочие, – отозвался старший.

– Шути! А и Стенька Разин разве теперь не достояние поэтов? Какая удаль, какой размах! Этот не караваны грабить, а на самую Москву шел – воевод ссаживать.

Старший не ответил. Младший глядел на небо, где уже догорал закат и темная туча ползла, как чудовище, медленно, но неуклонно, на безбрежную водную гладь, на город, который издали светился огоньками. Он погрустнел.

– Вернувшись назад, после восьми лет разлуки, как безумно хочется вернуть все пережитое, а оно уже ушло без возврата, и чувствуешь себя словно обманутым. Вот здесь, на этом месте, вернее, под этим местом, потому что вода залила остров, сколько перемечтал я с товарищами, каких клятв мы не давали друг другу! И что же?..

– Что же? Ты писатель, твое имя известно, тебя хвалит критика и любит читатель, – возразил брат.

Глаза младшего вспыхнули, он тряхнул волосами и сердито воскликнул:

– Ах, не говори мне о моем писании! Это мое проклятие! Я еще ничего не написал такого, что мне по сердцу; ничего так, как мне нравится. Все написанное надо бы разорвать, а между тем, по малодушию, я нес и продавал, потому что мне давали деньги, а они так нужны в Петербурге! Мое писание, моя известность! – повторил он с горечью. – Да разве это писание – в иллюстрированных изданиях для семейного чтения? Мои читатели! Э, Бог с ними! А критика? Напротив, я бы гордился, если бы меня бранили, а не хвалили бы так равнодушно – казенно. Разве о такой известности я мечтал и мечтаю? Нет, Яша! Подожди. Я еще верю в себя! А пока мне грустно, и томит меня иногда разочарование.

Он замолчал. Брат с любовью ему ответил:

– Ты всегда был таким. То полное презрение к себе, то вдруг сатанинская гордость. В тебе нет выдержки, и от этого ты неровен, как женщина, а иногда легкомыслен, как ребенок.

– Что же, я от этого не отказываюсь. У меня никогда не было твоего равновесия, а следовательно, и силы. Я всегда портил сам свою жизнь и вот теперь… Ах, как мне тяжело, Яша! – вдруг произнес молодой человек с тоскою. – Я терплю такую муку! Признаться, Яков, я думал, что в Петербурге сердце мое настолько износилось и я так опошлился, что уже застрахован от глупости, а между тем…

Лицо старшего брата опечалилось.

– Оставь эту мысль, Коля, – сказал он строго.

– Оставь, оставь! – пылко заговорил Николай, сверкнув глазами. – Ты никогда не поймешь этого! Ты отдал мне, неблагодарному, все свое сердце и всю свою любовь, так тебе ли судить о любви к женщине? Слушай! Ты всего не знаешь. Я ведь любил ее, а она меня. Когда я оканчивал гимназию, там, – он указал на город, – рука об руку я с ней гулял по аллеям сада. Она говорила мне о любви, она целовала меня!.. Разве это легко забыть? Потом наша переписка! У меня все письма ее смочены моими слезами. Нет, старая любовь не ржавеет. Я увидел ее, и в душе моей все воскресло снова! Я даже не понимаю, как все случилось. Я знаю, виноват я. Там я увлекся подлою бабой и прекратил с Аней переписку. Если она вышла замуж, то опять, я знаю, с отчаянья. Но разве от этого легче? Мне‑то? Когда я увидел ее в первый раз после восьми лет, я думал, что упаду в обморок. В лице ее все: и кротость, и доброта, и прелесть, и все та же святая невинность. И теперь, я знаю, она несчастлива…

– Ты объяснялся с нею? – взволнованно спросил Яков.

– Я не такая свинья. Я благодарен ей, что она не гонит меня от себя; зачем же я буду смущать ее? Но я знаю, я вижу, что она несчастна. И как иначе? Ведь все знают, что за птица этот Дерунов. Эгоист, сладострастник, гадина! Был оценщиком в ломбарде Почкина, стал управляющим, наворовал, занимается ростовщичеством, теперь директор банка и важная персона! Много ты по его приказам векселей протестуешь?

Яков усмехнулся.

– Бывает…

– И она его любит! – воскликнул Николай. – Да никогда! Он омерзителен ей, противен, страшен. Прошлый раз он при мне сделал ей сцену. Был груб, как извозчик. Ах, я могу убить его! – он с яростью отшвырнул сигару, и она описала в воздухе огненную дугу.

Яков побледнел.

– Николай! – сказал он строго. – Ни вслух, ни вполголоса, ни про себя не произноси такого слова. Слово – половина дела.

Николай гневно махнул рукою.

– Слово это сорвалось у меня, но так же сорваться может и самое дело. Ах, Яша, Яша, как я люблю ее! – проговорил он. – Вчера, в то время как ты смотрел на свои звезды, я, как мальчишка, ходил под ее окнами. Промелькнул огонь, остановился в спальной и погас. Яша, я застонал от боли!.. Я хотел камнем вышибить стекла и тем же камнем разбить ему голову.

– Опять! – воскликнул Яков.

– Ну да, опять! – угрюмо ответил Николай и резко сказал: – Едем домой! Пусти меня на весла.

Они поменялись местами, лодка заколыхалась; Николай повернул ее и затем с такою порывистой силой стал грести, словно хотел физической работой укротить свое волнение. Лодка быстро скользила по воде. Сумерки сгустились, и кругом было темно, только город сверкал огоньками, да по реке пароходы светились разноцветными огнями сигнальных фонарей, да изредка зарница освещала потемневшее небо.

Яков твердой рукою направлял лодку к сияющему огнями вокзалу, из залов которого вырывались звуки бравурной пьесы и разносились далеко по воде среди ночного безмолвия.

Правя рулем, Яков думал о своем любимом брате, с которым свиделся после долгой разлуки. Он был старше Николая на восемь лет и учился в пятом классе, когда они осиротели и остались без всяких средств. И вот он, шестнадцатилетний юноша, заменил родителей своему брату. Есть характеры, требующие подвига во имя любви, и к таким принадлежал Яков. Опекая брата, он словно нашел свое призвание. Он достал уроки, переписку, учился сам и учил брата. Когда он окончил гимназию, брат поступал в первый класс, и Яков отказался от университета. Учась в гимназии, он занимался в конторе местного нотариуса, и тот предложил ему у себя место. Прошло шесть лет; нотариус умер, нашлись люди, внесшие за Якова залог, и он стал нотариусом.

За десять лет он успел упрочить свое положение; любимый всеми, он расширил практику, и теперь у него был свой домик и накопленные сбережения.

В то время как Яков упорством и работой добивался самого ценного в жизни – спокойствия и уважения, – Николай метался в поисках своей колеи. Он оставил университет, пробовал быть актером, военным и, наконец, стал писателем. Воображение, искренность и горячее чувство при легкой форме изложения мысли выдвинули его из рядов посредственности, но отсутствие воли, упорства, порывистость натуры мешали ему подняться выше, и он, чувствуя это, нередко терзался, и терзания его, как и восторги, были сильны, необузданны, но мимолетны.

Яков любил брата, как мать любит сына, знал все его слабости и глубоко страдал за него. Теперь внезапное признание брата вызвало в его душе тревогу. Он знал, что у Николая сначала дело, а потом голова, и предчувствие беды сжимало его сердце.

Лодка тихо скользнула почти в уровень с платформою вокзала, мимо гигантского парохода, слегка ударилась носом в настилку пристани и стала. Яхт – клубский матрос принял лодку. Яков надел сюртук, Николай застегнул рубашку, они сошли с пристани и пошли домой.

Небо совсем заволокло тучами, и вдалеке слышались раскаты грома. Зарницы сверкали все чаще.

– Прибавим шагу, – сказал Яков, – сейчас дождь будет.

Буря бы грянула, что ли.
Чаша с краями полна. —
продекламировал Николай…

(обратно)

III

Маленького роста, худенькая, Анна Ивановна Дерунова, несмотря на двадцать пять лет, производила впечатление девочки. Ее большие синие глаза под темными бровями глядели доверчиво и открыто, ее нежное лицо не утратило способности от малейшего волнения краснеть до самого лба; масса рыжих волос, с оттенком светлого золота, ореолом окружала ее милую головку, и когда она склонилась над кроваткой Лизы, тихо напевая ей песню слабым голоском, то в своем светлом платье казалась ангелом, слетевшим к изголовью ребенка.

Девочка заснула, прижимая к груди крошечную куклу. Анна Ивановна перекрестила ее, выпрямилась и осторожно вышла из комнаты.

В просторной, светлой столовой, богато убранной солидной дубовой мебелью, на столе уже шумел самовар.

Анна Ивановна заварила чай и села на свое место в ожидании мужа, мечтательно устремив взор в раскрытое окно, за которым чернел сад. Огромное дерево черемухи качало своими ветвями у самого окна, и аромат ее цветов лился в комнату. На свет лампы в комнату влетела бабочка и забилась в предсмертной агонии о фарфор колпака.

Анна Ивановна сидела недвижно. Майская ночь со своею чарующей прелестью наполняла ее сердце волнением. О, с какою охотою она вырвалась бы из этих больших комнат, прижала бы к груди своей крошечную Лизу и побежала бы далеко – далеко по степям, через лес, через горы, дальше от всех этих лживых и грубых людей. Впрочем… и тут ее лицо вспыхнуло… кроме одного. Этого одного она любила и любит, но… она не должна даже думать про него. Это грех! И она тяжело вздохнула, обгоняя от себя весеннюю грезу, и сердце ее сжала тоска. Она поднялась, чтобы пройти в свою комнату за книгой, но в это время раздался резкий звонок, и она опять опустилась на свое место. Щеки ее побледнели, глаза затуманились, и лицо приняло покорное выражение.

В комнату вошел ее муж, Семен Елизарович Дерунов, тот самый, который час тому назад беседовал с Захаровой в сквере, и, молча кивнув жене головою, сел у другого конца стола.

Анна Ивановна взяла стакан, налила в него чаю в нажала кнопку звонка. В комнату неслышно вошла горничная.

– Подайте барину, – сказала Анна Ивановна, указывая на стакан.

– И принеси мне из кабинета вечернюю почту, – прибавил сам.

Горничная исполнила поручения и безмолвно удалилась. Дерунов придвинул к себе несколько писем, вынул из кармана перочинный ножик и, аккуратно вскрывая им конверты, медленно стал прочитывать письмо за письмом, изредка прихлебывая из стакана, причем острый нос его словно клевал в него.

Анна Ивановна пила из крошечной чашки, с нетерпением ожидая минуты, когда нальет второй стакан мужу и, тем закончив свои обязанности, уйдет в свою комнату и останется одна со своими мечтами. В столовой царила тишина, прерываемая только жалобной песней самовара.

Семен Елизарович допил стакан и дочитал письма. Анна Ивановна снова позвонила, снова явилась горничная и, исполнив свою обязанность, удалилась.

Анна Ивановна вздохнула с облегчением и хотела встать из‑за стола, когда муж вдруг остановил ее словами:

– Я хотел поговорить с тобою!

Она молча опустилась на место. Прошло несколько мгновений.

Семен Елизарович отодвинул письма, взял обеими руками стакан и, устремив свои маленькие глаза на жену, заговорил:

– Я узнал неприятную новость. Оказывается, этот молодой Долинин, что приехал сюда (Анна Ивановна вздрогнула и опустила голову) когда‑то был влюблен в тебя, и чуть ли не взаимно. Я ничего не слыхал об этом от тебя. Правда это?

Анна Ивановна подняла голову и взглянула на своего мужа вспыхнувшим взором.

– Правда! – ответила она. – Что же из этого? Если я не говорила тебе об этом, то только потому, что ты никогда этим не интересовался. Тебе не было дела до моего прошлого, ты не поинтересовался даже спросить меня, по любви ли я иду за тебя. Теперь ты спрашиваешь, и я отвечаю: правда! Но что из этого?

Глазки Семена Елизаровича сверкнули злым огоньком, острый нос на лице прижался к губе, что означало улыбку, и он ответил:

– Из этого – одно: ты должна прекратить сношения с этим молодцом. Я, ничего не подозревая, принял его у себя в доме, а в городе шушукаются и говорят всякую мерзость. (Анна Ивановна покраснела до корней волос.) Я могу и даже вправе не желать этого, и тебя не должно удивлять мое нежелание быть предметом сплетен. Ты напишешь ему (она сделала жест рукою)! Да! Напишешь сама, – подтвердил Семен Елизарович, – чтобы он забыл дорогу в наш дом, а для прекращения сплетен послезавтра уедешь на дачу. Покуда в сад…

Он замолчал и стал пить остывший чай. Анна Ивановна сидела молча, опустив голову.

– Ты чего же молчишь? – спросил он резко. Она подняла на него глаза.

– Что же мне отвечать? Хорошо, я напишу ему и перееду в сад, – ответила она тихо.

– И отлично! Я же, вероятно, поеду на месяц в Петербург, а вернувшись, переедем уже на дачу, – сказал он, и нос его опять прижался к губе.

Анна Ивановна встала и тихо вышла из комнаты. Семен Елизарович пытливо посмотрел ей вслед и с усмешкой сказал вполголоса:

– Поди, считает себя жертвою, а была нищей, когда я ее взял!

За его спиной послышался легкий кашель.

Он быстро оглянулся. За его стулом, в довольно развязной позе, стоял его лакей и наперсник Иван.

Лицо его было, несмотря на правильные черты, неприятно. Только долго всматриваясь в него, можно было увидеть, что это неприятное выражение получается от неморгающих век. Ему было на вид лет тридцать; вниз опущенные рыжеватые усы делали лицо его угрюмым.

Служил он у Дерунова лет десять, и прислуга рассказывала, что раньше он был шутник и балагур, но однажды его невесту, горничную Деруновой, вытащили из пруда, что в саду, мертвой, и с того времени исчезла веселость Ивана.

Барин же с того времени словно полюбил его еще сильнее, увеличил жалованье и приблизил к себе.

– Что скажешь? – спросил Дерунов.

Иван шагнул ближе.

– Пришла барыня под вуалем, – вполголоса сообщил он, – просила доложить.

– Высокая? – спросил Дерунов.

– Они были позавчера у вас, – пояснил лакей.

– Проси в кабинет и зажги там свечи. Я сейчас.

Он неторопливо допил свой чай, собрал письма и поднялся. Лицо его вдруг приняло холодное, хищное выражение.

Когда он вошел в кабинет, высокая, стройная женщина порывисто поднялась ему навстречу. Он спокойно поздоровался с нею и, сев в кресло у своего письменного стола, сухо спросил:

– Принесли?

– Нет, – глухо ответила она, – но, Семен Елизарович, если вы…

– Эх! – грубо перебил ее Дерунов. – «Если вы, если вы!«Это я слышал уже десятки раз! Я не так богат, и потом, чего вы так волнуетесь? У вашего мужа есть деньги, слава Богу, и если он ставил свой бланк…

– Бога ради! – с отчаянием воскликнула женщина, отбрасывая вуаль. Ее красивое лицо исказилось страхом. Она нагнулась к Дерунову, протягивая ему руки.

Дерунов откинулся к спинке кресла.

– У меня нет таких средств, чтобы бросать пятнадцать тысяч, – сказал он.

– Перепишем, – умоляюще произнесла молодая женщина.

Дерунов засмеялся сухим резким смехом.

– В третий раз! И опять с бланком мужа? Да, скажите на милость, для чего он тешится этими бланками?

Молодая женщина закрыла лицо рукою.

– Не терзайте меня! – проговорила она. – Вы знаете…

Дерунов вздернул плечами, отчего вся его фигура изобразила знак восклицания.

– Вот терзания и кончатся. Сегодня вторник… – произнес он насмешливо. – Так послезавтра, в четверг, я их и опротестую. Я подождал бы, но в пятницу должен ехать. До четверга! – и он резко встал с кресла.

Молодая женщина побледнела.

– И это последнее слово?

– Последнее!

Она накинула вуаль и, едва кивнув ему головою, скорее выбежала, чем вышла из кабинета. До него донеслось рыданье.

– Счастливой дороги! – вполголоса произнес он, надавливая кнопку звонка, после чего снова сел к столу и стал заниматься, справляясь со своей записной книжкой, щелкая на огромных счетах и что‑то замечая на листе бумаги.

А в это время Анна Ивановна окончила письмо к Долинину, загасила свечу и села у окна, устремив взор на покрытое тучами небо, на котором сверкали зарницы.

Письмо в пять строк, а какого труда, какой мучительной боли стоило написать его. У нее отняли друга, и теперь она одна, совсем одна. В темноте ночи никто не увидит, что глаза ее полны слез и что они медленно катятся по ее щекам.

В ее душе было так же темно, как в небе, только там сверкали зарницы… А у нее?..

Зачем он приехал?.. Он сразу смутил ее душу, нарушил покой, который она с таким трудом водворяла в своей душе. Долг, долг, долг! Она повторяла это слово и утром и вечером и приучила себя к нему, как наездник приучает коня к щелканью бича. И вдруг он явился, и вся эта баррикада рухнула и своими обломками готова раздавить ее сердце.

А теперь это письмо! Но это, может быть, к лучшему. Не видя его, она снова станет повторять свое заповедное слово, которое уже готова была забыть, – и победит, разбив свое сердце…

Она вздохнула. Сверкнула ослепительная молния, и по небу прокатился гром. Она встала, закрыла окно и в темноте начала молиться: «Господи, пошли мне силы идти, не спотыкаясь, моей дорогою, пошли мне силы исполнить клятву, данную пред Твоим святым алтарем».

Молитва успокоила ее. Она снова зажгла свечу и стала укладываться спать. Спустя час в спальню вошел муж. Она быстро отвернулась к стене, и он услышал ее глухой голос:

– Я написала письмо. Вон оно, на столе!

Дерунов взял листик бумаги, приблизил его к свече и внимательно прочел.

– Больше ничего не надо, – сказал он, кладя листик на стол, – конверт надписала? Отлично! Завтра я запечатаю его и пошлю по адресу.

И он стал медленно раздеваться, методично складывая на стул свою одежду.

В эту минуту снова сверкнула молния, и почти тотчас сухим раскатом прокатился гром. Из детской донесся плач Лизы. Словно спасаясь от гибели, Анна Ивановна выскочила из постели и бросилась в детскую…

Уже наступило ликующее утро после ненастной ночи, когда она вернулась из детской в спальню, вся дрожа от холода и волнения.

(обратно)

IV

Дама, посетившая Дерунова, была не кто иная, как Елизавета Борисовна, вторая жена Можаева.

Сам Сергей Степанович Можаев был одним из уважаемых лиц в городе. Хорошей дворянской фамилии, богатый домовладелец, хозяин огромного имения в двадцати верстах от города, светлого ума и энергичный, он был выбран городским головою уже на третье четырехлетие.

Сергей Степанович был не совсем обыкновенный человек. Окончив Дерптский университет, он увлекся наукою и посетил Йену, Берн и Гейдельберг; вернувшись в Россию, занялся адвокатурою, помещая в то же время в журналах статьи по экономическим вопросам; через пять лет бросил адвокатуру и увлекся электротехникой и, наконец, угомонившись, вернулся в свою родовую Можаевку, в родной город, и отдался сельскому хозяйству Здесь все вокруг занимались изготовлением подсолнечного масла, причем стволы подсолнухов, столь богатые поташем, бросались как отброс, – он тотчас же стал скупать их и открыл у себя в имении мыловаренный завод; там же он устроил лесопильню и мельницу, а в последнее время, найдя у себя фарфоровую глину, задумывал строить фарфоровый завод.

В этих его начинаниях главным помощником являлся Федор Матвеевич Весенин, технолог, приглашенный им сначала на мыловаренный завод, а потом ставший главным управляющим его имения, директором заводов и мельницы, правою рукою, другом и наперсником.

Маленького роста, сухощавый, но с широкими плечами и развитою грудью, небольшой круглой головою, всегда остриженный под гребенку, с резкими чертами лица, с быстрыми, умными черными глазами и черненькой бородкою клином, он походил на Мефистофеля со своею всегда насмешливой улыбкой. А Сергей Степанович Можаев представлял собою тип старинного русского барина. Огромного роста, массивный и величественный, с серебряными густыми кудрями до плеч, с седою окладистою бородою и ясными серыми глазами на лице, полном добродушия. Ему было уже 66 лет. Всю любовь своего горячего сердца он отдавал своей второй жене и дочери от первого брака, Вере Сергеевне, восемнадцатилетней девушке.

Она была вся в отца, но в ее фигуре, манерах, даже костюмах, сказывалась английская складка, оставленная ей матерью. Посторонним она казалась сдержанной, холодной, чопорной, но это не мешало биться в ее груди горячему сердцу; в разговоре она казалась не по летам рассудительной, но это не мешало ей мечтать и уноситься в фантастических грезах в неведомые миры; к окружающему она относилась внешне равнодушно, но на самом деле замечала любую мелочь; и мнение общества о ней горячо опровергала прислуга, зная, что в случае беды можно смело попросить защиты или совета у милой барышни.

Выйдя от Дерунова, Елизавета Борисовна перешла улицу, подошла к ожидавшему ее, видимо, молодому господину и, взяв его под руку, увлекла в ближайший глухой переулок.

– Мы пропали, – сказала она глухим голосом. – Он обещал в четверг протестовать, и, как нарочно, в четверг мы переезжаем. Я совершенно теряюсь. Если ты ничего не придумаешь, я убью себя… отравлюсь!

Он, словно в испуге, прижал к груди ее руку.

– Только не это, – сказал он, – подумаем…

Она пожала плечами.

– Что придумать? У нас нет денег! Я просила, умоляла его…

– Ну?..

– Он сказал, что подаст в четверг… и был груб!.. – она передернула плечами и замолчала.

В возбуждении они шли так быстро, что редкие прохожие обращали на них невольное внимание, но они не замечали никого и ничего.

Сворачивая с улицы в улицу, они вышли к Волге и вдруг очутились на задворках дома Можаева. Елизавета Борисовна подняла на своего спутника почти безумный взгляд.

– Видишь, – сказала она дрогнувшим голосом, – от судьбы не уйдешь!

Он, погруженный в мысли, не обратил внимания на ее слова. Вдруг лицо его просветлело. Он освободил руку и стал против Елизаветы Борисовны.

– Слушай! Если переписать вексель, то процентов надо, ну, положим, за год… – он поднял голову кверху, словно желая сосчитать количество их по звездам, но, не увидя их за тучами, опустил голову и сосчитал по пальцам. – Мы платили ему пятнадцать. Значит, две тысячи двести пятьдесят рублей. Соберем эти деньги.

Она с отчаяньем махнула рукою.

– Я же просила. Он не хочет слушать!..

Но он схватил ее руку и, крепко сжимая, сказал с уверенностью:

– Я пойду! Не бойся. Ведь он про тебя догадывается, это ясно. Я приду к нему как чиновник от губернатора с внушением, и он подумает, что ты открылась губернатору и тот меня послал, и – согласится.Согласится непременно! – воскликнул он и даже засмеялся. – Заплатим, перепишем, а там…

Она согласно кивнула головою, но тотчас ею овладела тревога.

– Где мы возьмем столько денег?

Но ее собеседника, видимо, охватило оптимистическое настроение.

– Пустяки! Я достану шестьсот рублей да вещей наберу на двести. Вот восемьсот. Достань остальные!

Она решительно тряхнула головою.

– Завтра пришлю тебе! – ив порыве радости обняла его. – Милый, как я люблю тебя! Ах, если бы не эти деньги, эти проклятые деньги, которые связали меня преступлением! Но когда я подле тебя, мне все равно. Иногда я хочу, чтобы меня судили.

– Лиза! – воскликнул он, не на шутку пугаясь.

– Да, хочу! – прижавшись к нему, страстно продолжала она. – Я бы тогда рассказала свою жизнь. Сказала бы, как меня уговорили выйти за него, как я томилась от его ласк, не находя в себе для него ни одного доброго слова, чувствуя себя оскорбленной, как раба, которую купили на рынке. Ах, Иван, если бы он был груб и жесток, развратен и глуп, я бы меньше ненавидела его. Да! И потом я бы рассказала, как встретила тебя и полюбила.

– Тсс! – испуганно остановил он ее. – Ты не понимаешь, что говоришь! Нас могут слышать! Мы подле изгороди, вдруг у вас в саду кто‑нибудь гуляет!

– Пусть! – сказала она упрямо. – Все равно они узнают про это рано или поздно. А ты? Ты разве отступишься?

Он побледнел, но в темноте она не увидела его лица.

– Нет!

– Так чего мне бояться! – сказала она.

– Однако нам грозит опасность. Бросим фантазии, милая, иди домой и приготовь назавтра деньги. Смотри, приближается гроза. Я провожу тебя!

Он нежно поцеловал ее, разнял ее руки и, взяв одну под свою руку, повел к дому. Они поднялись по крутому откосу.

– Иди! – сказал он, еще раз целуя ее.

В это мгновение ударил гром и гулко покатился по небу. Тяжелые капли упали на землю.

– Торопись! – сказал он.

– До свидания, милый! – Она быстро пошла, и он видел, как она скрылась в подъезде. Тогда он раскрыл зонтик и медленно, под проливным дождем, пошел в свою холостую квартиру, думая о Елизавете Борисовне, связь с которой и тяготила, и пугала его, и в то же время привлекала вспышками безумной страсти, во время которых он, слабый и безвольный, чувствовал себя полным энергии и жизни.

Елизавета Борисовна незаметно скользнула к себе в будуар, только горничная да швейцар знали об ее кратковременной отлучке. В это время в столовой был уже накрыт легкий ужин. Весенин с утра приехал из имения на велосипеде и почти все время сидел в кабинете с Сергеем Степановичем, обсуждая, по – видимому, что‑то важное.

Вера сошла в столовую и, заварив чай, задумчиво опустила головку на руку. Ее заставил очнуться веселый голос Весенина:

– О чем задумались, барышня?

Она вздрогнула, но, увидев Весенина, улыбнулась. Он сел за стол, недалеко от Веры, и с ласковой улыбкой выжидательно глядел на нее. Она вспыхнула.

– Вы засмеетесь, когда я вам скажу.

– А вы скажите!

– Ну… – девушка замялась, – вот у нас гроза бушует, мы в защите и покое, а там бедные женщины и дети жмутся друг к другу в непокрытых избах!.. – Она густо покраснела. – Вот вы и смеетесь!

Весенин действительно улыбался, но на ее упрек покачал головою.

– Я улыбаюсь, глядя на вас и радуясь. Когда я приехал к Сергею Степановичу, вы ходили еще в коротком платьице, при вас была мадемуазель и вы числились в шестом классе, – а теперь… красавица барышня!

– Не зовите меня барышней! Что за противное слово.

– Другим словом не выразишь. Ну, девушка! А что до непокрытых изб, Вера Сергеевна, то я не смеюсь! Нет. И мне дороги эти ваши мысли. Только теперь уже это прошло и скоро совсем кончится. Избы мы им покрыли, да и всего восемь дворов было раскрыто, хлеб они уже засеяли, а пока берут от нас задатки и кормятся.

– А тиф есть?

Весенин слегка поднял плечи.

– Это есть, хотя и не так сильно, как в других уездах.

– Мне можно будет помогать им?

– Тифозным? Нет. Там и доктор, и фельдшер, и сестра, но если вы хотите работы в деревне – у нас всегда ее достаточно.

– И вы мне поможете? – глаза Веры заблестели. Весенин радушно засмеялся и кивнул головою.

– А пока вы мне за это стакан чая. Вот и папаша идет!

– По рюмке водки сперва! – сказал Сергей Степанович, входя и садясь к столу.

– Можно!

Весенин налил водку, и они выпили.

– Так вы завтра же к Долинину, – заговорил Можаев, беря с блюда кусок рыбы, – и уж постарайтесь к его приезду все оборудовать.

– Да уж устроим!

– То‑то! А там и за работу! – Он с оживлением заговорил о будущей фабрике. Весенин поддерживал беседу, отвечая на всё его вопросы четко, быстро, но со своею неизменной усмешкою, которая скользила по его губам.

Вера налила чай и не столько слушала, сколько смотрела на собеседников. Она глубоко уважала обоих, считая их самыми умными и самыми честными из всех окружающих людей.

Весенин давал ей первые книги, отец выучил ее уважать человеческое достоинство, невзирая на сословные предрассудки. В их ясных, практических умах было столько поэзии, и широта их взглядов была так очевидна, что Вера издавна всех литературных героев соизмеряла с ними.

Она совершенно углубилась в свое созерцание, так же как отец с Весениным – в разговор, когда вдруг до ее плеча дотронулась рука ее мачехи. Она вздрогнула от неожиданности и, быстро встав с места, пересела на другой стул.

Елизавета Борисовна опустилась на хозяйское место, и, казалось, ничто не изменилось за этим столом. По крайней мере, когда Весенин попросил еще стакан чая, он ничуть не изумился, увидев вместо Веры ее мачеху…

(обратно)

V

Ясный жаркий день сменил грозовую ночь.

Было двенадцать часов, и город казался вымершим. Служащие люди сидели в кабинетах, в конторах, в присутствиях, прочий люд прятался от жары.

Сразу нельзя было разобрать, к какой категории населения принадлежал Антон Иванович Грузов. Внешность его была довольно забавна: когда он сидел, он казался человеком небольшого роста, но стоило ему встать, как поражал ростом чуть не великана, так длинны были его ноги в клетчатых брюках. Лицо его было бы обыкновенно, если бы не огромный красный нос и не вытаращенные глаза, глядевшие с некоторою назойливостью.

Он сидел за столом, заваленным бумагами, в комнате, перегороженной перилами на две половины, и внимательно рассматривал в зеркало ту часть лица под носом, на которой обыкновенно у мужчин в зрелом возрасте всегда есть какая‑нибудь растительность; но у Антона Ивановича ее не замечалось вовсе; на подбородке же росли длинные негустые волосы, что при его торчащих ушах и непослушных вихрах на голове придавало ему вид обезьяны капуцина.

– Косяков говорит, брей! Что же, я буду кожу бритвой снимать, что ли? – пробормотал он и отшвырнул зеркало, глубоко вздохнув.

Судя по всему, Антон Иванович бездельничал, но если принять во внимание, что сидел он в конторе нотариуса Долинина, у которого состоял письмоводителем, то, очевидно, он был занят, так как находился на службе.

В это же самое время Долинин с братом сидели в столовой и завтракали.

Николай говорил брату:

– Я начинаю оживать. Сегодня утром я чувствовал необыкновенный подъем духа. У меня начинают складываться идеи. Еще немного – и я сяду за роман. Давно уже я не писал, – вздохнул он.

– А стихи? – сказал Яков.

– Ну, это я не считаю! Все равно как фельетоны для» Листка». Разве это писание? Мели, Емеля! В стихах тонкие нюансы любви, в фельетонах – вздор. Роман – только роман!

– Ну, и давай тебе Бог, – с ласковой улыбкой сказал Яков.

– Почта и два с посыльными, – горничная положила перед Яковом пачку писем, который внимательно прочел адреса.

– Тебе, тебе, тебе, тебе! – сказал он и, отбросив Николаю четыре конверта, углубился в чтение писем. Николай жадно схватил конверты и вдруг замер. Ровный английский почерк женской руки показался ему знакомым. Он осмотрел конверт. Письмо без марки. «От Ани!» – чуть не сказал он вслух, и сердце его забилось радостью. Он быстро разорвал конверт, но едва пробежал первые пять строчек, как вскочил и с яростью ударил кулаком по столу.

Яков Петрович поднял с изумлением глаза.

– Что с тобою? – спросил он.

– Что? Они почему‑то решили меня выгнать отсюда. Читай! – и, бросив брату письмо, он большими шагами стал ходить по комнате.

– «Милостивый государь, – прочел Яков, – Николай Петрович! В силу сложившихся обстоятельств муж мой и я принуждены прервать с вами знакомство. Лично же я прошу вас не искать со мною встречи. Уважающая вас А. Дерунова».

Лицо Якова Петровича вспыхнуло, словно это он получил оскорбительный отказ от дома, но через мгновение прояснилось, и он сказал как бы в раздумье:

– Это все‑таки хорошо.

Николай остановился на середине комнаты.

– Что ты видишь в этом хорошего? Я оскорбил ее, их своим присутствием? Я сделал хоть один намек, позволил хоть один взгляд? Я ходил к ней и мучил себя, но без этой муки я не могу жить. Да, не могу! – он топнул ногою и повторил: – Чего же тут хорошего?

– То, – серьезно ответил брат, – что ваши опасные отношения прекращаются сразу. Ты знаешь…

– Ха – ха – ха, – прервал его Николай грубым смехом, – опасные отношения! Ах вы, ханжи! Провинциальные кроты! Опасные почему? По – настоящему она должна его бросить и идти за мною. Да, бросить! У вас тут все опасно, кроме тайного разврата. Лицемеры!

Яков Петрович строго посмотрел на брата.

– Брось фельетонный язык, – сказал он, – да, у нас много и разврата, и лицемерия, но тем дороже для нас чистая репутация, и, пошатнись она, ты не знаешь, с какою яростью набросятся те же лицемеры и развратники терзать ее. А ты готовил Анне Ивановне эту участь. Уже начали ходить сплетни про вас, скверные сплетни… Эх, Коля, перетерпи свою муку. Верь, и ей не легко! – ласково окончил Яков.

Николай тряхнул волосами, как конь гривою.

– Не могу! Ты видишь, как это письмо грубо. Она сама не могла написать его. Ее заставили. Пусть она сама мне это скажет, и я уйду!

– Николай, что ты хочешь?! – воскликнул Яков.

– Идти к ней!

– Но ведь об этом все узнают! Если ее заставили, то только он, и он ее замучает.

– Не убьет же, – нервно ответил Николай и, схватив шляпу, что лежала на подоконнике, быстро вышел. Яков с возмущением посмотрел ему вслед и подумал, отчего этот человек ни разу во всю жизнь не ставил преград своим желаниям, даже прихотям? И тут же обвинил себя…

Николай стремительно пересек контору, почти не заметив Грузова, который радостно его приветствовал, и пошел по узкой аллейке между двумя рядами кустов крыжовника к выходной калитке. Почти у самого входа он встретил одного господина, по фамилии Анохов.

Не будь он так взволнован, он заметил бы смущение Анохова, но теперь только мысль о свидании с Анной занимала его ум.

Анохов сделал попытку скрыться, потом с фамильярной развязностью воскликнул:

– А, Николай Петрович, куда стремитесь?

– Здравствуйте! По делу! – не замедляя шагу, ответил Николай.

Он не шел, а бежал, пока не увидел собора, а за ним кривую Покровской улицы. Здесь он вдруг приостановился. Что он будет говорить с нею? Как? Если действительно это ее письмо, ее желанье, тогда что? Он ни разу не коснулся прошлого, и, как знать, может, он ей противен?

Краска залила его лицо, но вдруг он увидел каменный домик с зеленою крышей, и самообладание покинуло его. В несколько шагов он очутился у крыльца и позвонил. Иван отворил ему дверь и, взглянув на него, сурово усмехнулся.

– Барыня дома? – спросил Николай.

– Дома – с! На веранде! – ответил Иван. «Очевидно, прислуге ничего неизвестно», – подумал Николай, но если бы он обернулся и увидел недоброе лицо Ивана, смотрящего ему вслед, он бы изменил свое мнение. Он быстро прошел пустой холодный зал, столовую и остановился в гостиной, замирая от волнения.

Через раскрытое окно он увидел ее, буквально в пяти шагах от него сидящей на дачном кресле. С книгой на коленях она устремила вдаль мечтательный взор. Нежный профиль ее лица казался нарисованным, золотые волосы короной венчали ее голову; светлое платье плотно облегало ее фигуру подростка, и если бы ее сейчас увидел художник, он нарисовал бы картину под заглавием» Мечта». Кругом было тихо, из глубины сада доносился голосок Лизы.

Николай стоял как прикованный к месту. Нет, не» Мечтой» художник назвал бы картину, а» Грустью». Действительно, пристально всматриваясь в лицо молодой женщины, Николай заметил горькую складку подле губ; увидел, как дрогнули ее ресницы и слеза тихо скатилась по щеке.

Он порывисто толкнул дверь на веранду.

Анна Ивановна выпрямилась в кресле; глаза ее устремились на него со страхом. Лицо побледнело, но через мгновение его залил румянец.

– Вы?! – произнесла она растерянно.

Николай, взволнованный, подошел к ней; лицо его пылало, голос дрожал; он судорожно мял в руках шляпу.

– Я! – ответил он. – Я сейчас получил от вас письмо и хочу знать, по своей воле вы написали его или нет?

Она не произнесла ни звука. Он подошел ближе и продолжал торопливо, сбивчиво свою речь:

– И все равно, если даже сами! Я пришел проститься, потому что не могу же я так уехать и не повидать вас! Не сказать ни слова. Нет, если так… я хочу все сказать, что еще не вылилось у меня с пера. Вы ведь читали меня? Вы знаете, вы одна знаете, чем болит моя душа… и вот…

Анна Ивановна встала и взялась рукою за свою грудь.

– Остановитесь! – сказала она умоляюще. – Я не должна, я не смею слушать. Бога ради!..

В голосе ее послышались слезы. Сердце Николая защемило. Ах, он бы хотел теперь упасть к ее ногам и плакать!

Она оправилась, но голос ее дрожал, когда она заговорила.

– Вы были так добры, когда мы снова с вами встретились, что я успокоилась. Я боялась встречи с вами, но потом оценила вашу деликатность, и мне дорого было ваше общество. Мне казалось, вы понимаете меня и помогаете мне нести мой крест, и мне было легко с вами. Но… люди злы… нашлись, которые вспомнили старое, и мы должны расстаться… Не мучайте же меня! Помогите мне до конца исполнить мой долг!

Кровь кинулась в голову Николая. Он резко топнул и заговорил с горечью:

– Долг! Глупое слово, жупел, придуманный для трусливых людей! Почему это долг? А то, что диктует сердце, – чуть не подлость? Почему вы, я должны страдать, а какой‑нибудь желчный пузырь, моща Кащея, наслаждаться? Вы – подчиняться, он – властвовать? Он?! Которого надо по – настоящему раздавить, как гадину!

Она протянула, словно защищаясь, руку, он же порывисто продолжал:

– Долг! Почему это долг? Кто предписал эти законы? Их выдумали господа для рабов, чтобы те легче переносили свист бича. Но все равно! Я хоть скажу теперь вам все, чем болит мое сердце…

– Николай! – произнесла она умоляюще.

Лицо его вдруг осветилось. Он приблизился к ней.

– Николай! – повторил он. – Как говорила ты это раньше… Я мог отвечать тогда: Аня! Ах, для чего прошло это время! Но я люблю тебя; через всю жизнь одну тебя. Никого, кроме тебя! Увлечения туманили мою голову, я падал, но едва вспоминал тебя, поднимался, и силы росли во мне. Нет, мой гений, мое счастье, скажи, ты думала обо мне? – он уже взял ее руки, отнял их от ее лица и всматривался в ее синие, полные слез глаза.

Она замерла и слушала его как в полусне, и по лицу ее струились неудержимые слезы.

– Зачем ты плачешь? – шептал Николай, приближая к ней свое лицо. – Скажи мне, ты не забыла меня? Любишь? Как могла ты выйти за него?

Они соприкоснулись лицами.

– Милый, всегда, всегда…

Он порывисто обнял ее, но в эту минуту раздался крик девочки.

– Мамочка! Милая!

Николай отпрянул. Анна Ивановна вдруг словно опомнилась и гневно взглянула на него, словно обвиняя его в своей слабости.

– Мамочка! – кричала Лиза. – Там жук! Большой! Поди сюда! – она вбежала на веранду и, увидев Николая, на миг смутилась. Анна Ивановна нагнулась и страстно обняла девочку. Потом, выпрямившись, она взяла ее за ручку и сказала:

– Ну, где жук? Пойдем! Покажи мне его!

Сходя с веранды, она обернулась к Николаю.

– Прощайте! – сказала она ему сухо. Николай стоял как пораженный громом.

Вон она, вся облитая светом, движется по дорожке сада, а подле нее вприпрыжку бежит ее дочь. Вот она скрылась за поворотом и ни разу, ни разу не обернулась.

После всего, что было только минуту назад, и – «прощайте!».

Он вдруг засмеялся и бросился прочь из дома.

Лицо Ивана озарилось мрачной усмешкой, когда он увидел бегущего через комнаты Николая. Он предупредительно распахнул дверь и проводил Николая взглядом, который шел по самому солнцепеку со шляпою в руке, неистово махая руками.

– Вы это откуда? – окликнул его хриплый голос. Николай остановился и увидел Дерунова.

– Вам что за дело? – резко ответил он, еле сдерживаясь. – И как вы смеете заговаривать со мной, вы, который…

Дерунов невольно отшатнулся от него.

– О, о, о, – смог только произнести он и поспешно отошел от Николая. Тот в безумии потряс ему вслед кулаком.

Иван не успел еще затворить дверей и впустил своего барина. Дерунов, торопясь, сбросил с себя пальто, шляпу и прошел в комнаты, а оттуда в сад. Встреча с Николаем не испортила его хорошего настроения.

Он застал в саду жену и дочь, рассматривающих жука, и весело поздоровался с ними.

– Кто был? – спросил он.

Анна Ивановна опустила голову.

– Николай Петрович!

– А! – Дерунов засмеялся скрипучим смехом. – За словесным подтверждением? Ну и отлично, отлично! – Немного помолчав, он добавил: – Завтра едешь и я тоже. Ты покуда в сад, а потом собирайся!

Он повернулся и прошел прямо в кабинет, где присел к письменному столу.

Через несколько мгновений он вызвал лакея и протянул ему конверт.

– Отнесешь Елизавете Борисовне Можаевой. Лично в руки! Понял?

Дерунов закурил сигару и прилег на диван. Мечты создавали ему сладострастные образы…

Николай шел не разбирая дороги, весь отдавшийся вихрю беспорядочных мыслей. То ему казалось необходимым немедленно уехать, то снова увидеться с Анной, объясниться с ней и убедить ее бежать; мысль, что она его любит, вдруг заставляла его счастливо улыбаться, а затем лицо его искажалось злобою, и он сжимал кулаки, вспоминая встречу с Деруновым.

– Куда летишь? – остановил его вдруг на дороге Силин, брат Анны Ивановны, товарищ Николая по гимназии. Он был в чесучовом костюме и широкой соломенной шляпе.

Николай на мгновенье очнулся.

– А, это ты! – сказал он рассеянно. – Здравствуй!

– Да что с тобою? – удивился Силин. – Словно не в своем уме. Ты послушай, что я скажу тебе. Катю Морозову знаешь?

– Пусти! – рванулся от него Николай.

– Вот чудак! – сказал Силин. – Ну, беги. Зайди вечером к сестре. Она уезжает, – крикнул он вслед.

Николай быстро повернул назад и в свою очередь взял Силина за рукав.

– Куда? – спросил он.

– В сад! – беспечно ответил Силин. – Ирод ее приказал ей завтра же ехать. Немедля! Мне велел прийти проводить ее. Самому, вишь, некогда. В Петербург едет! А знаем мы, что это за поездка!

Николая словно закружил вихрь.

– Что знаешь?

Силин засмеялся.

– Захарова, бухгалтера, знаешь? – спросил он.

Николай кивнул.

– Ну, так с его женой едет. Вертлявая бабенка, ну, а он любит…

– Мерзавец! – крикнул Николай. – Я бы убил его! – И, оставив в недоумении Силина, он быстро пошел к реке. Но на пути ему попался Захаров. Терзаемый ревнивыми подозрениями, он раньше срока возвратился со службы.

Оба взволнованные, они рассеянно поздоровались друг с другом.

– Гулять идете? – спросил Захаров.

– Гулять!

– А я жену провожать. По Волге прокатиться хочет.

– Завтра едет? – спросил Николай и зло усмехнулся.

Захаров побледнел.

– Завтра? – растерянно сказал он. – Я и сам не знал. Вы откуда это?

– Дерунов завтра едет! – грубо сказал Николай и пошел своей дорогой.

Захаров схватился за голову, потом топнул ногою и быстро побежал к дому. В дверях он столкнулся с рассыльным.

– Тебе чего? – спросил его Захаров.

– Письмо вот; госпоже Захаровой из банка.

Захаров жадно схватил письмо.

– Я передам!

Рассыльный замялся.

– Мне наказывали…

– Молчи! – остановил его Захаров и стал рыться в кармане. – Вот тебе, скажи, что ей передал. Иди! – он сунул в руку рассыльному ассигнацию и быстро рванул звонок. Рассыльный с удивлением посмотрел на деньги, на барина и быстро повернулся назад, зажимая деньги в руке, словно боясь, что его вернут.

Луша отворила дверь и впустила барина.

– Кто? – крикнула из комнаты Екатерина Егоровна и поспешила скрыть охватившее ее разочарование при виде мужа.

– Ах, это ты! – сказала она. – Отчего так рано? Обедать сейчас или подождешь? А я спала все время! Вот жара сегодня; ночью, верно, опять гроза будет!..

Она болтала, чтобы скрыть свою досаду, и, наконец, совершенно сбитая с толку его молчанием, спросила:

– Ты какой‑то расстроенный? Нездоров?

– Нет, здоров совершенно! С обедом подожди! – ответил он жене, не смотря на нее, прошел в кабинет и запер дверь.

Предчувствие беды охватило Екатерину Егоровну. Она прижалась, глазом к замочной скважине, но ключ мешал ей видеть комнату.

Захаров бросил письмо на стол и несколько раз прошелся по кабинету. В письме – конец его мучениям и, может быть, смерть. Он остановился. Наверное, смерть!

Что иначе значил намек Долинина?

Он решительно подошел к столу, разорвал конверт и бегло пробежал глазами. Подпись: «Целую тебя».

Он перечитал письмо снова: «Радуюсь, что твой дурак согласился. Вечером приходи к своей матери; я передам тебе билет. Там же объясню маршрут. Целую тебя»., Захаров тяжело опустился на стул. Разве после этого могут быть сомнения? Смерть! Смерть!

В дверь постучали.

– Обед подан! – раздался голос жены.

Его затрясло. Если он взглянет в лживые глаза этой распутницы, он убьет ее.

– Я не буду обедать, – ответил он глухо и, перейдя к дивану, лег на него. На миг он потерял сознание.

Вспомнилась ему его беззаветная любовь к ней, и стало жалко этой поруганной любви. Именно поруганной. Полюби она другого – было бы легче. Здесь же не может быть и речи о любви. Он стар и безобразен, но богат. Она продалась, продалась, как распутная… Он застонал, схватившись руками за голову.

– Сеня! – послышался тревожный голос за дверью.

– Уйди! – почти простонал он, похолодев от ужаса при мысли, что он должен ее увидеть, что это неминуемо.

– Только не теперь, не теперь, – пробормотал он как безумный, и вдруг нелепая мысль мелькнула в его голове. Он надел шляпу, для чего‑то сунул в карман револьвер, лежавший в столе, и осторожно вылез из окна. Крадучись, как вор, он обошел палисадник и почти бегом пустился к берегу Волги.

– Что с нашим барином? – с тревогой говорила Екатерина Егоровна, смутно чувствуя беду. Луша сокрушенно покачала головою.

– Надо полагать, заприметил что, – сказала она шепотом.

Екатерина Егоровна вздрогнула.

– Но ведь мы вчера помирились?

– А сегодня накатило, – объяснила Луша, – или, может, опять что подозрительное подвернулось!

Екатерина Егоровна беспокойно стала ходить по комнате. Тишина в доме пугала ее.

«Господи, хоть бы он крик поднял!» – думала она, с тоскою и страхом взглядывая на запертую дверь кабинета…

Наконец она не выдержала этого напряженного состояния, бросилась в спальню и через минуту вышла оттуда с накидкой на плечах и в шляпе.

– Луша, – сказала она, – я не могу больше мучиться. Если он спросит про меня, скажи, что я ушла к матери!

Луша вздохнула и сочувственно кивнула головою.

(обратно)

VI

Гром среди ясного неба не поразил бы так Елизавету Борисовну, как поразила нежданная записка от Дерунова.

Сухим официальным тоном он извещал ее, что в среду вечером, то есть сегодня, он занесет векселя Долинину для протеста на завтра, потому что дела заставляют его немедленно, рано утром в четверг, выехать в Петербург.

Елизавета Борисовна собиралась сделать прощальные визиты и теперь сидела одетая, с отчаянием на лице, держа на коленях злополучное письмо.

Из гостиной послышались тяжелые шаги; Елизавета Борисовна едва успела спрятать письмо, как в комнату вошел Можаев.

– Что с тобой? – спросил он с тревогою. – Ты такая бледная.

Она сделала попытку улыбнуться.

– Сейчас пройдет. Вдруг закружилась голова. Это, верно, еще вчерашнее.

– Ты бы прилегла, – участливо сказал Можаев, но она порывисто встала.

– Нет, нет! Я выйду и освежусь!

– На дворе жара.

– Я рассеюсь на людях… – и она пошла к выходу. Можаев остановил ее в дверях, обнял и нежно поцеловал ее холодный лоб.

Она поморщилась и, отодвинувшись от него, вышла из комнаты. Он с улыбкою посмотрел ей вслед.

Она торопилась, словно за нею гнались. «Пусть думают, что хотят», – решила она про себя и твердо направилась в канцелярию губернатора.

– Иван Герасимович Анохов здесь? – спросила она швейцара.

– Так точно!

– Вызовите его на минуту.

В грязной комнате приемной с грязной ясеневой мебелью за большим столом сидел чумазый юноша и яростно водил пером по бумаге; на скамьях вдоль стен сидели несколько человек. Толстый, краснолицый купец икал, приговаривая: «О Господи Иисусе!«Старая женщина свистящим шепотом передавала что‑то своему соседу, юркому господину в изношенном пиджаке, и тот сочувственно кивал ей лысой головою.

Елизавета Борисовна нетерпеливо ходила взад и вперед по комнате, и, когда в дверях показался Анохов, она порывисто подошла к нему. Все присутствующие встали и тоже двинулись к нему гурьбою, но он замахал на них руками.

– Потом, потом, – сказал он и обратился к Можаевой с тревожным шепотом: – Ты зачем? Принесла деньги?

– Вот! – она взволнованно подала ему письмо.

Они отошли к окну, в глубь комнаты. Анохов внимательно прочел письмо, и лицо его побледнело, но через мгновение он пришел в себя.

– Будь покойна, – сказал он решительно. – Я был в конторе Долинина и видел письмоводителя. Он задержит векселя во всяком случае. Только одно: приготовь деньги. Я сегодня же вечером повидаю его – и… завтра утром… Да, да! – он с беспокойством огляделся. – А теперь иди! Здесь неудобно. Что подумают.

Его слова успокоили ее, она улыбнулась. Он, положив письмо в карман, чинно подал ей руку и обратился к остальным посетителям.


Яков Петрович Долинин сидел напротив своего письмоводителя за столом, заваленным бумагами, но делать ничего не мог. Беспокойство за исчезнувшего Николая охватывало его все сильнее. Он знал его порывистый характер, понимал всю драму его души и в то же время холодел при мысли о встрече Николая с Деруновым.

Звякнул парадный колокольчик. Яков Петрович поспешно встал, думая встретить брата, но вместо него в комнату поспешно вошел Весенин и крепко пожал ему руку.

– Яков Петрович, я к вам!

Долинин дружески улыбнулся ему. Он любил этого подвижного человека, у которого деловитая серьезность сочеталась с веселым открытым характером студента.

– Что могу, все сделаю.

– Да вот, – заговорил Весенин, – Сухотин продает нам свое имение. Прокутился, – пошутил он, – только вся суть в том, чтобы до завтра обработать. Он приедет, подпишет, получит деньги – и в Париж! – И Весенин подал связку бумаг. – Главное опись, – продолжал он, пока Долинин перебирал бумаги, – видите, какая огромная, а? А ее до завтра! Мы не постоим за расходами, только кто бы взялся?

Антон Иванович, присутствующий во все время разговора, вдруг вытянулся во весь свой рост и осторожно, журавлиным шагом, подошел к Долинину, засматривая ему через плечо.

– Много, ой – ой много! – тихо приговаривал он, по мере того как Долинин поворачивал листы мелко исписанной бумаги.

– В том‑то и дело, – щелкнув пальцами, сказал досадливо Весенин.

Долинин с улыбкою обратился к письмоводителю:

– А небось, – сказал он, – если вас попросить, то вы к вечеру все перепишете?

Грузов погладил рукою воображаемые усы и слегка поклонился, не скрывая торжествующей улыбки.

– Так за чем же дело стало?! – воскликнул Весенин. – Антон Иванович, возьмите, пожалуйста. Сколько это будет стоить?

Грузов улыбнулся еще веселее.

– Если… две краснень…

– Да сделайте одолжение! – и Весенин живо опустил руку в боковой карман, но Грузов жестом остановил его.

– Я, Федор Матвеевич, отлично понимаю вашу душу и знаю, что вы заплатите. До окончания же работы денег брать не желаю!

– Как хотите!

– Ну, вот и улажено, – сказал Долинин и, увидев – в дверях прислугу, прибавил: – А теперь не хотите ли со мной пообедать?

– Какое! – Весенин махнул рукою. – Мне еще в двадцать мест! Ведь завтра все едут в деревню. А вот вечерок я у вас отниму.

– Милости просим!

– Пока всего хорошего! – и Весенин исчез так же быстро, как появился. Долинин посмотрел из окна, как тот легко сел на велосипед и покатился по аллее.

– Ловкая штука! – заметил Грузов. Долинин отошел от окна.

– А вы, Антон Иванович, пообедаете – и за работу! Ну, идемте!

Они прошли в столовую.

За обедом горничная подала Долинину письмо.

Он посмотрел на конверт и поморщился, после чего вскрыл его и бегло прочел записку.

– Держу пари, что от Дерунова, – произнес Антон Иванович с таким видом, словно обнаружил глубочайшую проницательность.

– Да, – ответил Долинин, – просит позволения зайти вечером и оставить у меня какие‑то векселя для протеста. Вы уж примите его за меня!

– А – а! Скажите на милость! – проговорил Грузов и поспешно стал глотать горячий суп.

Долинин ел также молча. Беспокойство снова овладело им. Два часа, как ушел брат, и его все нет. Дерунов, наверное, уже вернулся со службы из своего банка и вдруг встретился с ним там, дома!.. При этой мысли Долинин даже откинулся к спинке стула. Горничная убирала тарелки, заменяя их чистыми, уносила кушанья, заменяя их, и Долинин ел все механически, ничего не замечая вокруг. Он и поднялся из‑за стола только следом за Грузовым и, когда тот ушел к себе в контору, медленно поднялся по лесенке наверх, в свой кабинет. Это была уютная комната, с широкой софою, большим письменным столом, вся заставленная книжными шкафами. Из нее лесенка в шесть ступенек вела в крытую стеклянную вышку. Долинин занимался астрономией и подолгу просиживал на своей вышке, следя за течением звезд в телескоп или подзорную трубу.

Долинин лег на софу. Сон быстро сморил его, но мысли о брате занимали и сонный ум. Долинин вдруг увидел Николая. Он вошел к нему тихо, бледный, с окровавленными руками, и сказал: «Брат, я убил его. Я не мог осилить своей ненависти!»

Холодный пот облил Долинина. «Что ты сделал?» – воскликнул он в ужасе и вскочил.

– Вам сюда подать чай, барин? – спросила его горничная. Он еще не мог прийти в себя.

– Что? – спросил он, тревожно озираясь.

– Сюда, говорю, подать чай или сойдете? – повторила горничная.

– Брат не вернулся? – поинтересовался он, вспомнив сон.

– Нет еще. Как ушли, еще не вернулись!

– А! – Долинин вздохнул с облегчением. – Чай? – сказал он. – Чай снесите Грузову, а мне подадите потом, когда придет брат или Весенин. Сюда подадите!

И он опять остался один. Знойный день, как и накануне, сменился ненастной ночью. Опять гремел гром и лился дождь, все наполняя угрожающим шумом. Долинину стало жутко. Он зажег лампу. Влетел комар и с монотонным зудением стал биться о горячее стекло. Долинин раскрыл книгу, но не мог читать.

Заскрипели ступеньки. Он поспешно обернулся. Это был Весенин.

– Вот и я, – весело сказал он. – Ну и погодка! Ад на дворе. «Шел дождь, и перестал, и вновь пошел!.. «Скажите, что у вас тут делал Анохов? Вы его не видели? Странно! Он все тут вертится. От вас ехал – его встретил, теперь опять. Что вы такой бледный?

Весенин, видимо, был оживлен.

– Я? – ответил Долинин, откладывая в сторону книгу и вставая, чтобы подать Весенину руку. – Удивительно! Я не нервный вообще, но сейчас меня встревожил сон.

– Что за сон?

Долинин покачал головою и серьезно сказал:

– Никому не расскажу его, но долго не забуду. Вы верите в пророческие сны? – хрипло спросил он.

– Верю ли? – Весенин сел и закурил папиросу. В это время служанка внесла чай. – Видите ли, с другим бы я на эту тему позубоскалил, но с вами это неловко. Вы человек серьезный, – он улыбнулся. – Лично я реалист и по складу ума, и по образованию, и толковать свои сны не стал бы, но в то же время не смею отрицать пророческие сны, а потому… просто избегаю думать об этих материях.

– Я сам не верю в пророчества, но бывают ужасные сны!

Долинин провел рукою по лицу, будто смахивая кошмар.

– Вы поэт и достаточно взволнованны, – участливо сказал Весенин, – бросим эту тему и заговорим о живом деле. Я хотел бы до времени скрыть эту покупку… Главным образом от Дерунова.

Долинин с удивлением посмотрел на него.

– Видите ли… мы его подводим, и он ужасно обозлится. Сухотин ведь у него запутался, и он думает за гроши получить это имение, и вдруг – нос! От этого мы так и торопимся. Вот обозлится‑то!

Весенин рассмеялся.

– Это очень злой и мстительный человек, – предостерег Долинин, – он заплатит если не Можаеву, то вам.

– Ге! Что он мне сделает? – Весенин беспечно махнул рукою и потом, немного помолчав, заметил: – Не выношу этого господина, и в то же время жена его мне невыразимо нравится. Глубокая, сосредоточенная натура; вероятно, мечтательница и, несомненно, чиста до святости. Скажите, как такой негодяй мог жениться на такой девушке? Вернее, наоборот: как она могла выйти за него?

Долинин отвернулся, чтобы скрыть невольное свое волнение; затем, окутав себя дымом папиросы, ответил:

– Банальная история: бедность и лишения, больная мать, брат – шалопай, их усиленные просьбы – и к этому случайное легкомыслие человека, любимого ею…

– В экзальтированной головке, – продолжил Весенин, – сложилась мысль о разбитой жизни и явилось желание принести себя в жертву. Как по книжке! – окончил он и потом задумчиво прибавил: – Да, есть такие женщины, которые не успокоятся, пока не принесут себя в жертву! Есть дети?

– Дочь!

– Ну, хоть это ей утешение. Знаете, почему я ею заинтересовался?

Долинин покачал головою.

– Вера Сергеевна очень дружна с нею, и при этом тайно! – Весенин выпустил струю дыма. – Меня заинтересовала эта дружба, и я стал следить за madame Деруновой. И что же? Те же черты. Только Веру Сергеевну не ломала жизнь, она еще не любила и Бог уберег ее от разочарования, она и смелее, и экзальтированнее. Та же вся ушла в себя…

Долинин ничего не ответил. Весенин вдруг оборвал речь и замолк.

Заскрипела лестница. Долинин с тревогою взглянул на дверь и опять был разочарован. Нагнув голову, словно боясь ушибиться о притолоку, в комнату вошел Грузов с кипою бумаги.

Весенин быстро встал.

– Неужели окончили? – вскричал он.

– Все – с! Осталось считать, – улыбаясь, ответил Грузов.

– Вот спасибо‑то! Кладите сюда, – указал он на софу, – получайте деньги! Ай да Антон Иванович!

– А как же со считкою? – спросил он, пряча деньги.

– Идите домой, – ответил Долинин, – мы с Федором Матвеевичем считаем вдвоем. Я хочу дождаться брата.

– Они только что вернулись, – сказал Грузов.

Долинин вскочил.

– Когда? Что же он не вошел сюда?

– Сейчас только; промокли все, испачканы. Переодеться, говорят, надо!

Долинин быстро стал спускаться вниз.

Грузов кивнул ему вслед головою и сказал Весенину:

– Как мать родная любит. Не надышится!

– И тот его?

– Тот? Нет. Словно так и быть должно. Одно время денег в Петербург переслал – страсть!

– Почему же он так любит его? – спросил Весе – нин.

– Старший брат, – пояснил таинственно Грузов, – остались сиротами, и он ему вроде как за родителей был. Воспитал, обучил. Не женился из‑за него.

Весенин покачал головою.

– Значит, есть такие и мужчины, – сказал он вполголоса.

– Чего – с? – не расслышал Грузов.

– Нет, я сам с собою!

Долинин прошел через темную столовую, гостиную, миновал коридор и остановился подле открытой двери в темную комнату.

– Николай, ты вернулся? – спросил он тревожно.

– Вернулся! – ответил из темноты голос Николая.

– Что ты делаешь в темноте?

– Переодеваюсь. Вымок, выпачкался, ободрался…

– Где ты был?

– На реке, на горах. Везде!

– Придешь?

– Сейчас. Нет, пожалуйста, огня не надо! Не зажигай!

Долинину послышалось в голосе Николая тревожное опасение, что он увидит его лицо.

– Ну, ну! Так придешь?

– Сейчас! – уже нетерпеливо ответил Николай.

– Я велю разогреть самовар и подать поесть!

– Вы идите, – сказал он Грузову, вернувшись наверх, – мы здесь сами прочтем и сверим!

Грузов откланялся и, нагнувшись, осторожно стал спускаться с лестницы. Долинин повеселел.

– Ну‑ка, не хотите ли! – сказал он, беря бумаги. – Вот вам оригинал, а я возьму копию. Читайте, а я следить буду! Вы сюда, ближе. Вот так! Начинайте! А тем временем нам соберут ужин!

Он сел за стол и взял в руки перо. Весенин примостился сбоку и начал чтение:

– «Инвентарь имущества в усадьбах и прочих помещениях имения дворянина Я. П. Сухотина…»

– Так! – сказал Долинин.

– «Главная усадьба. Мебель».

В это время в комнату неслышно вошел Николай и молча пожал руку Весенину.

Долинин поднял голову и улыбнулся брату.

– «Зеркалов 18, – читал Весенин, – из них трюмо 3, простеночных высоких 7, туалетных 2 и в ясеневых рамах для прихожей и малых спален – 5».

Николай осторожно прошел на вышку, и, пока Весенин читал, Долинин все время слышал его беспокойные шаги у себя над головою.

Прислуга пригласила их ужинать. Они дочитали последнюю страницу и встали.

– Ну, завтра и к подписи, – весело сказал Весенин, – уж не знаю, как и благодарить вас, Яков Петрович!

– Пустяки! – отговорился тот. – Николай, ужинать!

– Не пойду! – ответил сверху Николай. Долинин смутился. Веселость сразу оставила его, и на лице отразилась тревога.

– Тогда до свиданья! – крикнул ему Весенин. – Я выпью рюмку – и домой!

– Всего хорошего! Я ваш велосипед в переднюю внес.

– Спасибо, жму вашу руку!

Долинин, надеясь, что Николай сойдет проститься с Весениным, не дождался, грустно вздохнул и повел своего гостя вниз.

Весенин торопился. Почти на ходу он выпил рюмку водки, закусил сардинкой и стал прощаться.

– Поди, часа два! – сказал он.

Долинин не задерживал его. Ему хотелось скорее остаться вдвоем с братом.

Весенин зажег у велосипеда фонарь. Долинин раскрыл дверь, придерживая ее, пока тот вывел велосипед.

– У вас аллейка‑то гладкая? – спросил Весенин.

– Гладкая!

– Ну так до завтра.

– Всего хорошего!

Долинин запер дверь, но не успел дойти и до середины конторы, как резкий звонок заставил его вмиг очутиться снова у двери и быстро распахнуть ее. Перед ним стоял встревоженный Весенин.

– Яков Петрович! Здесь было убийство! – сказал он. – На дорожке труп!

– Дерунова? – глухо спросил Долинин и ухватился за косяк.

Весенин испуганно взглянул на него.

– Пойдемте, взглянем! – он быстро снял с велосипедного руля фонарь и повел Долинина. Намокшая земля скользила под ногами, кусты брызгали водою. Весенин прошел несколько шагов, остановился и дрожащей рукою навел на землю фонарь. Свет ударил ослепительно яркой струею и осветил искаженное лицо Дерунова. Он был без шляпы, с обнаженной головой; страшный удар в висок выбил ему глаз и залил кровью все его лицо; здоровый глаз, широко открытый, с ужасом смотрел перед собою.

Весенин отвел фонарь в сторону и торопливо сказал:

– Я сейчас на велосипеде съезжу в полицию, а вы пришлите дворника приглядеть тут! Я мигом!

Он через мокрые кусты обошел труп и выбрался за калитку.

– Поехал! – крикнул он.

Долинин словно очнулся от охватившего его оцепенения, застонал и, спотыкаясь, побежал в дом. Свеча, с которой он провожал Весенина, погасла. Он побежал впотьмах, не заперев двери, натыкаясь на мебель и поминутно хватаясь за голову.

Поднявшись к себе, он бессильно упал на софу, но, услышав над собою те же монотонные шаги Николая, быстро встал и крикнул:

– Николай!

Что‑то ужасное было в его крике, потому что встревоженный Николай в один миг очутился подле него. Долинин взглянул на него безумным взглядом.

– Дерунова убили, – сказал он глухо, – у нас… в саду!

Николай пошатнулся и схватился рукою за край стола. Мысли его закрутились в бешеном хаосе, но, взглянув на брата, одна ужасная мысль заслонила собою все остальные.

Он выпрямился, в глазах его вспыхнула решимость.

– Брат! – звонко проговорил он. – Клянусь всем святым: это не я!

(обратно)

VII

Вдова жандармского полковника Авдотья Павловна Колкунова, или, как она любила, чтобы ее называли, полковница, жила с» сердцем, полным разочарования», по ее словам, и 60 рублями пенсии. Она когда‑то видала свет и потому, сохраняя его традиции, держала себя то величественно, как королева Виктория, то игриво, как придворная дама Наполеона III, то мечтательно – томно; она когда‑то считалась красавицей и потому старательно поддерживала это воспоминание всевозможными искусственными средствами, но провинциальная косметика не могла равняться со столичной, и румяные щеки полковницы походили скорее на пораженные экземой, а нежная белизна кожи приняла от времени и скверных белил синеватый оттенок, словно Авдотья Павловна брила себе и нос, и лоб, и все части лица, не тронутые местными румянами.

С тех пор как она выдала свою дочь замуж, жизнь ее обратилась в сплошное удовольствие. Она не отказывала себе ни в еде, ни в нарядах, ни в развлечениях и с чарующей грацией привлекала в свой дом молодых людей, которые были не прочь выпить и поесть у нее в гостиной, но бежали как очумелые при виде ее на улице.

С дочерью она была дружески – ласкова и товарищески – откровенна, и потому, когда Екатерина Егоровна прибежала к ней,расстроенная поведением мужа, она быстро успокоила ее.

Вечером сюда наведался Дерунов и передал ей билет, инструкции и деньги. Екатерина Егоровна, все еще смутно боясь мужа, осталась у матери ночевать и теперь, после крепкого и спокойного сна, свежая и радостная, сидела за кофеем. Против нее, в покойном кресле, небрежно развалясь и положив ногу на ногу, курила папиросу ее мамаша.

Чарующая красота ее юности не была еще восстановлена, и лицо имело буро – синеватый оттенок, словно не бритое дня три; тонкий нос ее шелушился, под глазами синели круги и длинные тонкие губы были почти черны, прикрывая ослепительно белые зубы петербургской работы. Она была одета в розовый пеньюар, обнажавший когда‑то дивные ее руки почти до плеч, – и в этом виде походила более на костлявую смерть, вздумавшую кокетливо принарядиться и закурить папиросу, чем на вдову жандармского полковника.

– Я только не знаю, – говорила Екатерина Егоровна, продолжая разговор, – как мне собраться и сказать мужу об отъезде. Луша не пришла за мною; значит, он меня не спрашивал.

– Пренебреги! – ответила полковница, выпуская дым кверху. – В высшем свете, мой ангел, на мужей не обращают внимания. Они – нуль!

– Но, мама, если он узнал…

– Тем лучше! – и полковница лукаво прищурилась. – Ты уезжай и требуй отдельный вид. Семен Елизарович поддержит тебя. Ты останешься в Петербурге, я приеду к тебе, и мы устроим салон! Ах! – она приняла еще более пленительную позу и предалась мечтаниям. – Мы привлечем к себе всю золотую молодежь. Будем устраивать пикники, гулянья… Я, Катиш, выучу тебя всем тонкостям кокетства, и ты будешь очаровывать! Когда‑то я слыла непобедимой; львы были у моих ног.

– Львы, мамаша?

– Ну да, светские львы, глупенькая! – снисходительно объяснила она и вздохнула: – Но твой отец был ревнив и перевелся в провинцию.

В это время в комнату вошла красивая, высокая девушка.

– Тебе что, Феня? – прервала свою речь Колкунова.

– Луша пришла к барыне…

– Луша! – встрепенулась Екатерина Егоровна. – Зови ее сюда! Мамаша, вы позволите?

– Позови ее сюда, Феня, – величественно сказала Колкунова.

Луша тотчас вошла в комнату. Она была бледна и взволнованна.

– Ну, что, Луша? Он зовет? Сердится? – спросила Екатерина Егоровна, нагибаясь через стол.

Луша покачала головою.

– Сидит запершись! – ответила. – Не слышно даже, а Семен Елизарович…

– Семен Елизарович? – удивилась Екатерина Егоровна. – Был?..

Луша опять качнула головою.

– Убиты – с, – тихо ответила она, – сегодня… все в городе говорят!..

Екатерина Егоровна вскочила с искаженным от ужаса лицом.

– Убит? – повторила она и, подняв руки кверху, закричала: – Он, он! О я несчастная! Он и меня убьет. Он грозился!..

Полковница выронила папиросу и всплеснула руками.

– Ах, ужас! Феня, Феня! – закричала она. – Поди, позови жильца нашего, скорее!..

– Алексей Димитриевич рано утром ушли, – сообщила Феня, – за ними сторож приходил. Экстра, говорит, убивство!..

– Вот! – воскликнула полковница. – Луша, ты права! Его убили! О люди! Нет нашего ангела! – Она тоже вскочила и грозно протянула руку: – Но тогда арестуйте убийцу!

– Он, он! – кричала Екатерина Егоровна, бегая по комнате. – Он грозился!

– Барыня! – заговорила Луша, вся дрожа. – Они все взаперти сидят, и не слышно их. Я боюсь идтить туда, потому они, верно, порешившись. Вот ей – Богу!

– Как? – полная нового ужаса, спросила Екатерина Егоровна.

– Не иначе как порешившись! Потому что ничего не слышно. Я даже убегла ночью, а теперь вернулась – и все тихо. Я – к вам!..

– Мамаша, что же мне делать? – простонала Екатерина Егоровна, опускаясь в кресло.

Мамаша развела руками.

– Теперь самое лучшее, – бойко заговорила Феня, – подождать, пока вернутся Алексей Димитриевич. Они законник, и все это им известно. Они и присоветуют!

– Да, да, Катиш! – оживилась полковница. – Это самое лучшее! Подождем его. Ты не уходи от меня… И ты, Луша. Там видно будет. Феня, пойдем! Помоги мне! Ох, как бьется мое слабое сердце!..

Она приложила руку к тощей груди и медленно поплелась из комнаты.

– А я, барыня, сбегаю за вещами и сейчас назад. Опять, квартиру запереть надо! – сказала Луша и, видя, что ее барыня сидит в оцепенении, тихо вышла из комнаты…

Весть о насильственной смерти Дерунова всюду производила ужасное впечатление.

Сергей Степанович Можаев один из первых узнал о ней от Весенина. Он широко перекрестился и сказал:

– Никто не знает своего смертного часа. Какая ужасная смерть! А мы вчера с вами костерили его! Что же, ограблен?

– Нет! – ответил бледный Весенин (он не спал всю ночь). – При нем и часы, и портмоне, и бумажник…

– Странно!.. Злой человек был. Врагов много!

Разговаривая, они прошли в столовую.

За самоваром с бледным, усталым лицом сидела Елизавета Борисовна, подле нее Вера внимательно просматривала газету.

Сергей Степанович ласково поздоровался с ними.

– Новость еще не дошла до вас? – спросил он, садясь к столу.

– Какая? – живо спросила Вера. Елизавета Борисовна только повернула лицо в сторону мужа.

– Дерунова убили! Федор Матвеевич на труп наткнулся, в садике Долинина, у подъезда… Лиза! – вдруг закричал Можаев, вскакивая со стула. – Лиза!

Вера успела поддержать свою мачеху, иначе она бы упала. Мертвенная бледность покрыла ее лицо. Весенин с готовностью налил стакан воды. Можаев стал на колени, схватил руки жены и в испуге встряхивал их.

– Лиза, что с тобою? Очнись! – говорил он растерянно.

Вера смочила водой виски мачехи. Она очнулась. Капли пота выступили на ее лице.

– Простите, – улыбнулась она, – но это так неожиданно. Я не могу. Я выйду. Вера, помоги мне! Спасибо, Серж!

Муж нежно обнял ее и повел из столовой. Вернувшись, он сказал:

– Она последние дни что‑то все на головные боли жалуется, бедная! Надо скорей в деревню, Федор Матвеевич! Веруша, наливай чаю. Что надо? – недовольно обратился он к вошедшему лакею.

– От Деруновых к барышне… – сказал тот нерешительно. Вера тотчас встала.

– Ко мне? Я сейчас, папа! Простите! – и она быстро вышла.

Можаев пожал плечами. Вера вернулась почти тотчас, бледная и взволнованная.

– Простите меня – я ухожу! – сказала она. – Вы уж сами хозяйничайте!

– Что еще? – спросил Можаев.

– С Анной Ивановной нехорошо. Истерика, потом обморок, лежит. Я возьму доктора и к ней! – торопливо ответила Вера, проходя в свою комнату.

– Вот она, смерть‑то! – сказал Можаев Весенину. – Так и захватывает все вокруг. Словно камень, брошенный в воду. За кругом круг…


Анна Ивановна лежала без чувств, но едва приходила в себя, как начинала биться в истерике. Прислуга растерялась. Брат Анны Ивановны, Силин, метался как угорелый, и, когда пришла Вера с доктором, все вздохнули с облегчением.

Степан Иванович Силин был славный малый. Огромного роста, с огненно – рыжей бородою по пояс, на вид ему можно было дать лет сорок, хотя в действительности ему было 23 года; он обладал громким голосом и раскатистым смехом, грозной внешностью, под которой скрывалось добродушное существо; наконец, в минуты задумчивости он казался глубокомысленным, умным, когда в действительности был далеко не из тех, что выдумывают порох. Когда сестра его вышла замуж за Дерунова, тот устроил ему место у себя в банке на 50 рублей, и Силин с жаром отдался наслаждениям жизни. Но все же банковская служба не удовлетворяла его мелкого честолюбия, и он устроился репортером при местных газетах. Судьба создала его для этого рода занятий. Он на лету умел схватывать информацию, из самых необыкновенных источников черпал сведения, бывал во всех слоях местного общества и слыл первым сплетником, хотя сплетни его не носили никогда злого характера. И теперь, следуя своему призванию, он едва успел освободиться, как помчался в редакцию местного» Листка».

Он ворвался в контору, как ураган, сразу наполнив своей особой все помещение. Длинноносая девица с чахлой грудью и тусклыми глазами подпрыгнула от неожиданности за своею конторкой и только воскликнула:

– Ах, Степан Иванович!

Толсторожий парень, меланхолически складывающий на полку номера газеты, выронил из рук толстую пачку.

Силин промчался мимо них, распахнул крошечную дверку и закричал с порога:

– Сенсационная новость! Убийство! Триста строк и не иначе как по три копейки.

– Степан Иванович, родной! Идите, идите, рассказывайте! Ну? – воскликнул редактор, поднимаясь ему навстречу.

Матвей Михайлович Полозов, редактор и издатель местного» Листка», был брюнет маленького роста и довольно объемистый в обхвате. Все лицо его было так густо покрыто растительностью, что только очки указывали на присутствие глаз среди этого волосяного леса, и, уже следя за ними, можно было разглядеть красноватый нос, на который упиралось толстое седельце очков.

– Как бы не так, – ответил Силин, пожимая руку издателю, – прошлый раз я вам сдуру рассказал про Мартынову, что родила двойню, вы напечатали, а я с носом! Нет, сперва условимся! – Он уселся и закурил.

– Шутник вы, право! – смутился редактор. – Ну да что с вами поделать. Пишите!

– Триста и по три?

– Милушка, пусть за две строки пятачок. По две с половиною. Средства у меня, вы знаете…

– Ну, один черт! – Силин махнул рукою. – Вы‑то уж слыхали?

Редактор встрепенулся.

– Про убийство? Да, да! Я к Долинину посылал, просил прийти. Спит.

– Не спит, а расстроен, – с ударением сказал Силин, – шутка ли, у них в доме! Через полчаса, как он вернулся. «Где вы были? Везде! Везде – значит нигде!» – Силин кинул папиросу и придавил ее каблуком, словно ставя точку.

– Милушка, да вы что же? – пролепетал редактор.

– Я? – пожал плечами Силин. – Ничего! Это первый допрос на месте. Всех спрашивали.

– Скажите!.. А он фельетон мне должен, – задумчиво протянул редактор.

– Фельетон он напишет. Ему что! Да и я это так, – успокоил его Силин, – ну, я сяду!

– Душечка! – сказал редактор, влюбленно посмотрев на Силина и доверительно положив ему на колено руку. – Только уговор: сегодня в» Газету» не идите!..

Силин с возмущением тряхнул головою.

– Нет, нет, дайте слово! – продолжал редактор. – А то помните с затонувшей баржей? А? И вообще все теперь сведения об этом деле чтобы у меня. Хорошо? Я вам уж три копейки дам! – расщедрился он.

– Три? Идет!

– Ну, вот и хорошо! Так пишите, милушка! Я вас оставлю!

Силин пристроился к столу и, макая перо, сказал вслед уходящему Полозову:

– Пришлите пару пива!

Перо его бойко заскрипело по бумаге.

«Весь город сегодня в необычайном волнении. Пролилась кровь, совершено убийство. И на этот раз убит не жалкий босяк в пьяной драке, не загулявший бурлак, а всеми уважаемый, известный делец, директор коммерческого банка. Убит не ради денег, а по каким‑то таинственным мотивам, и труп его, подброшенный или нет, был найден… Но не будем забегать вперед и начнем по порядку…»

Силин выпил залпом стакан пива, задумался и, налив второй стакан, на клочке бумаги отметил:

«1. Кто и как открыл труп? 2. Поза убитого, рана. 3. Первые меры. 4. Прибытие властей. 5. Прибытие следователя. 6. Первый допрос на месте. 7. Тайна».

– Так, хорошо! – одобрил он сам себя. – А извещение о похоронах в особой заметке. Ну!

Он выпил второй стакан пива и стал писать, не отрываясь, только и отбрасывая исписанные страницы в сторону.

Спустя час он встал, потянулся и, самодовольно взглянув на исписанные листки, аккуратно сложил их, придавил прессом и, взяв шляпу, вышел из душной комнатки.

Уходя, он поклонился девице с тусклыми глазами и сказал ей:

– Придет Матвей Михайлович, скажите, что на столе!

– Хорошо, Степан Иванович! – ответила девица таким тоном, словно он предложил ей выпить раствор сулемы и она с безропотной покорностью согласилась на это предложение.

Силин вышел и огляделся, после чего, беспечно насвистывая, направился в соседнюю улицу, перешел площадь, прошел по бульвару и совершенно неожиданно очутился перед дверью в редакцию» Газеты».

Ничего нет удивительного, что он вошел в нее, и совершенно естественно, что редактор – издатель» Газеты», Павел Петрович Стремлев, с радостным возгласом бросился пожимать ему руку.

– Рад, рад! – говорил он. – Два раза посылал за вами! В» Листке» не были?

Стремлев был еще короче Полозова, но в противоположность ему – не только на лице, но даже и на голове не имел ни малейшего признака растительности. Зато глаза его, выпуклые, словно выдавленные из орбит, беспокойно таращились и огромный нос, как руль у лодки, гордо высился над тонкими губами, что делало его голову похожей на птичью.

– Ну вот еще, – ответил Силин, – я ему свою двойню долго не забуду!

– И хорошо! – обрадовался Стремлев. – Так вы мне насчет убийства, а? Ваш родственник, – вздохнул он, – почтим!

– Великолепная статья, – сказал Силин, – таинственная подкладка, роман. Но…

– Что?

– Меньше трех копеек не возьму, и сколько напишется!

– Степан Иванович! – воскликнул Стремлев. – Где у меня средства? Вон тот каналья может: его отец гробы делал в холерный год, нажился. Так ему легко Долинина на фельетон позвать, а я…

– Ну, тогда я уж к нему пойду! – и Силин с равнодушным видом повернул к выходу.

– Ну, миленький, ну, дорогой! – Стремлев взял его под руку. – Ну, Бог с вами! Пишите! Только, – он умоляюще посмотрел на него, – уж в» Листок» не ходите!

– Э, шут с ним! – ответил Силин. – Ну – с, так я сяду! – и он положил шляпу.

– Садитесь, садитесь, – засуетился Стремлев и многозначительно прибавил: – Возмущения побольше! Упадок нравственности и прочая.

Силин кивнул головой и опустил перо в чернильницу. Часа через полтора он вышел из редакции, весело улыбаясь.

– Ну, сделал! – сказал он сам себе. – Теперь к сестре, обедать, потом с Лапой повидаться для нового запаса… Ах, если бы каждую неделю такой случай!..

(обратно)

VIII

Только к утру приехал судебный следователь, Сергей Герасимович Казаринов, длинный и тощий, с белокурою головой, на которой волосы росли почему‑то клочьями, в синих очках на остром и тонком носе. Он вертел беспрерывно головою, словно вывинчивал ее из плеч, и при этом нос его будто нюхал воздух.

Его сопровождал письмоводитель Лапа, постоянно имевший вид только что проснувшегося человека. Если его спрашивали, он сначала подымал голову и осматривался, словно ища глазами спросившего его человека, потом в свою очередь спрашивал: «А?» – и на вторичный вопрос уже собирался с ответом.

Казаринов был возбужден. Он давно сетовал на прозаичность своих дел (помилуйте, в пьяной драке Аким Степана зарезал, или Матренин любовник в ревности ее ножом полоснул! Разве это интересно?), и теперь убийство Дерунова, казалось, давало ему случай отличиться.

– А, Яков Петрович, Николай Петрович! И вы тут? – обратился он к Весенину. – Знакомые все лица! Ну, что без меня тут сделали?

Пристав доложил, что он составил протокол предварительного осмотра места и положения трупа, полицейский врач установил убийство и сделал осмотр трупа.

– А, а! – сказал следователь. – Проверим! Труп убрали? Нет? Вот и он? Откиньте‑ка парусину! Ох, был человек, и нет! Ну, займемся. Яков Петрович, вы устройте меня!

Яков провел его в свою контору, Лапа развернул портфель, и Казаринов начал предварительное следствие.

Сначала он заподозрил в убийстве Якова Петровича, потом его прислугу, потом Весенина и, наконец, Николая.

– Вы пришли поздно? После господина Весенина? Да?

Николай с видимым раздражением отвечал на вопросы. Яков следил за ним с нескрываемой тревогой.

– И когда вы пришли, трупа не было?

– Я же сказал!

– Да, да! Я и забыл… Ну, а где же гуляли все время? По дождю? В непогодь?

Николай передернул плечами.

– Везде был! В городе, на Волге, в горах.

– И вас везде кто‑нибудь да видел?

– Вероятно!

– Ведь вы же разговаривали с кем‑нибудь, а?

Николай хотел что‑то ответить, но, видимо, раздумал.

– Ни с кем! – сказал он.

– Ни с рыбаком, ни с мещанином каким‑либо. Но вы, вероятно же, ели, пили?

– Не ел, не пил!

Следователь пожал плечами. Подозрение его усилилось.

– Ну, а костюмчик, в котором вы ходили, вероятно, промок? – вкрадчиво спросил следователь. – Вы, вероятно, его сбросили?

– Наверное!

– И, вероятно, дома.

– Не на улице же!

– И вы позволите на него взглянуть? А?

– Сделайте одолжение, – ответил Николай и в раздражении громко закричал: – Лиза, принеси мою одежду, что я вчера снял!

– Но позвольте, – вмешался взволнованный Яков, – после его прихода ушел мой письмоводитель, вот при нем, – он указал на Весенина, – если бы был труп, он бы вернулся, поднял крик!..

– А – а! – протянул следователь, и в его уме Николай тотчас очистился от подозрений, а Грузов стал несомненным убийцей.

– Не надо пока! – отодвинул он принесенный прислугою костюм. – А где же ваш письмоводитель?

– Он, вероятно, скоро придет. К девяти часам!

Следователь кивнул и вдруг обратил свое внимание на принесенный костюм. Это была светлая суконная тройка и вышитая сорочка. Ее правый рукав, как и подкладка пиджака, был залит кровью.

– А что это, Николай Петрович? – спросил следователь.

– А вот что! – Николай быстро отвернул рукав рубашки и почти сунул к носу следователя свою руку, от запястья до локтя которой почти во всю длину проходила глубокая царапина. – Садился в лодку и о багор разодрал.

Следователь быстро закивал головою.

– Так, так! Но вы позволите? – и он указал на отложенные вещи.

– Сделайте одолжение!

– Занесите в протокол: рубашка и пиджак! – сказал следователь Лапе.

В это время на пороге конторы показался Грузов.

– А, – воскликнул следователь, – господин письмоводитель. Ваше звание? имя? отчество? фамилия? жительство? Так! Скажите, вы ушли от господина Долинина после возвращения его брата?

– После, – ответил Грузов, подходя к столу.

– Часу?..

– Во втором, в начале, – ответил Грузов.

– Так, так! А где вы шли?

– У нас один выход; вот тут!

– Через дорожку, в калитку? Так! И трупа не видели?

– Нет! – ответил Грузов.

Подозрение таяло. Следователь нахмурил белые брови.

– И ничего подозрительного? Крика? Стона?

– Ничего!

– А вы лично знали, что убитый должен был прийти к господину Долинину?

– Яков Петрович при мне получил от него записку. Но мы его уже не ждали.

– Почему?

– Поздно!

– Да, поздно! А еще кто‑нибудь знал про его намерения посетить господина Долинина?

– Уж этого не знаю! – Грузов развел руками и отошел от стола. Следователь устало выпрямился.

– Ну, пока все! – сказал он. – Яков Петрович, может быть, чайку?

– Сделайте одолжение! – Яков поспешно встал. – Я велел приготовить завтрак. Господа, милости просим!

За стол сели он с братом, Весенин, следователь, Лапа и пристав с доктором. Следователь разговорился.

– Вы меня извините, Николай Петрович! У меня система. Все (он указал рукою на всех, не исключая даже Лапы) у меня в подозрении – и я с этого начинаю. Это ни для кого не обидно. Мало – помалу лица передо мной оправдываются, и остается один (он поднял указательный палец), знаете, как в математике: с помощью исключения третьего! Ха – ха – ха! Возвращаясь домой, он спросил Лапу:

– Что вы думаете, Алексей Дмитриевич?

– А?

– Я говорю, что вы думаете об убийстве? Есть подозрения?

Лапа, будто проснувшись, раскрыл широко глаза и ответил:

– Надо навести справки, много справок, много…


Контора нотариуса Долинина приняла прежний вид. Спустя два часа Сухотин с Весениным совершили в ней крупную сделку, и Яков Петрович скрепил их договор. Грузов писал бумаги; Лиза гремела на кухне посудою; часы монотонно тикали в столовой. Николай куда‑то ушел, и сердце Якова, отчасти успокоенного, все еще тревожно сжималось. Он провел, как и Николай, бессонную ночь и успел увериться в его невинности, но тревога за него не покидала его сердца. Николай в одну ночь побледнел и осунулся. Он все время говорил с Яковом, как безумный. То радовался и убеждал, что Дерунов понес заслуженную казнь, то с ужасом и слезами думал о том, как перенесет эту весть Анна, что она заподозрит его. Потом говорил, что знает убийцу, и снова отказывался от своих слов. Едва уехал следователь и был убран труп, Николай оделся и вышел из дома.

Яков не мог заниматься.

– На сегодняшний день мы закроем контору, – сказал он Грузову, – можете идти, Антон Иванович.

Грузов стал убирать бумаги.

– А завтра?

– Завтра наведайтесь. Сегодня я уж утомился очень. Не спал… волнения…

«Странно, – подумал Яков, когда Грузов ушел, – на этого человека смерть Дерунова не произвела никакого впечатления. Словно он знал о ней еще вчера. Фу, какие скверные мысли!.. Дерунов был плохой человек…»

Грузов, наклонив голову и приседая в коленях, медленно брел по улицам, раскаленным полдневным солнцем. Путь ему предстоял немаленький.

Если пройти всю Московскую улицу, которая оканчивается оврагом, и перевалить за него, то очутишься в предместье города – «на горах». В этом предместье улицы не мощены и в жаркие дни уподобляются песочнице, а в дождливые – чернильнице; домишки в нем все деревянные, перекошенные, изредка с мезонином и балкончиком; селятся здесь торгующие на базаре мещане, владельцы домов, извозчики и в качестве жильцов – бедные конторщики, люди темных профессий, мастеровые и фабричные. Нравы здесь буйные и полное господство демократичного стиля, так что франт, появившийся на улице в модной шляпе, рискует обратить свое украшение в одно воспоминание. Днем по улицам шумной ватагой бегают ребятишки, гоняя какую‑нибудь несчастную собаку или отбившуюся от дома свинью; вечером и в тихую летнюю ночь сидят веселыми группами удалые мещане с девками и под визг гармони какой‑нибудь голосистый тенор выводит:

Она, моя милая,
Сердце мое вынула;
Сердце мое вынула,
В окно с сором кинула!
После чего хор весело подхватывает припев:

Алон, камбалон
Вдвоем, втроем пропоем!
Причем девицы стараются как можно пронзительнее визжать, и потом все раскатываются веселым смехом. А из раскрытых окон трактира» Зайдем здесь» льются томительные звуки старого, рассыхающегося органа, играющего» Дунайские волны».

В этом предместье, на краю одного из оврагов, как раз наискось от веселого трактира, в собственном домишке проживал Антон Иванович Грузов со своею матерью. Мать его была благообразная старушка, с лицом красным, как малина, и сморщенным, как печеное яблоко, с совершенно квадратной фигурою и толстыми короткими руками.

– Антоша! – воскликнула она, хлопая руками по бедрам, словно курица крыльями. – А обед‑то еще и не сварился!

– Я сегодня раньше, маменька. У нас история, – ответил сын, опускаясь в глубь дивана, потому что на диван сесть нельзя было, до такой степени сиденье его ушло вниз.

– А что же случилось, Антоша?

– У нас Дерунова убили!

– Ах ты Боже мой! – старушка опять хлопнула крыльями. – А кто же убил, Антоша?

– Да я – то, маменька, откуда знаю? – рассердился Антоша. – Вы лучше вот что: мазь приготовили?

– Как же, Антоша.

– Так дайте мне, я покуда ею до обеда усы помажу.

Старуха вытащила из печки жестяную кастрюлю с какой‑то мазью и сказала:

– А я бы, Антоша, тебе керосином советовала. От керосина волос скоро растет!

– Ну, и без вас знаю! Пробовал я этот керосин. Одна вонь!

И, перейдя к стенному зеркальцу, он захватил указательным пальцем изрядную порцию из кастрюльки и тщательно намазал ею верхнюю губу, отчего у него тотчас появились усы, но какого‑то странного серого цвета и жесткие, как жгуты.

– Теперь я до обеда прилягу, мамаша, – сказал он, идя в соседнюю каморку, – а вы загляните к Косякову. Скажите, чтобы он не уходил из дому, меня бы подождал. Дело есть! Так и скажите!..

– Хорошо, Антоша! Спи, голубок!

Грузов скрылся, и скоро из‑за деревянной перегородки раздался его богатырский храп…

Спустя два часа, выспавшись, смыв серую мазь с лица, плотно пообедав, Грузов приоделся и уже взял шляпу, но спохватился, зашел за ситцевую занавеску, где стояла постель его матери, и запустил руку под тюфяк.

– Антоша, что ты там ищешь? – спросила старушка, убирая со стола после обеда.

– Не ваше дело, мамаша! – закричал Грузов. – Сколько раз я просил вас не спрашивать о том, чего вы никогда не поймете! Пожалуйста, не лезьте сюда!

– Ну, ну, не пойду, Антоша, – испуганно ответила мать.

Через минуту Грузов вынырнул из‑за занавески, что‑то старательно упихивая в боковой карман пиджака, и сказал:

– Я теперь уйду, мамаша. Если бы кто пришел, скажите, что в трактире. Я там буду. Косякову‑то сказали?

– Как же, как же, Антоша!

Антоша надел шляпу и, нагнув голову, шагнул за двери и очутился в сенях, заставленных ведром для помоев, кадкой с водою, лоханью, корытом и всякой рухлядью, без которой не может обойтись кухонное хозяйство. Обойдя корыто, швабру, он крепко стукнул в дверь с другой стороны сеней, за которой и жил Косяков.

Никодим Алексеевич Косяков снимал комнату в домишке Грузова и состоял, таким образом, единственным квартирантом Грузова, а – попутно – и единственным его другом. Судьба, несомненно, хотя и не без его участия, немало поглумилась над Косяковым: она произвела его на свет балованным ребенком богатых родителей; потом, сделав его сиротою, помогла ему рано ознакомиться с» прелестью бытия», после чего, ранее благосклонно ему улыбаясь, вдруг нахмурила свое чело и начала трепать, встряхивать и метать несчастного Косякова во все стороны. Будучи безусым корнетом армейского драгунского полка, он прокутил в три года все наследство родителей, кроме нерушимого благословения, и бросил полк, увлеченный девятипудовой помещицей; оставленный ею за коварную измену с более воздушным созданием, он ухитрился сделаться управляющим у соседа помещика, который имел непобедимое влечение к всевозможным тяжбам. Прослужив у него два года, Косяков внезапно был лишен его доверия и покровительства, неосторожно взяв с соседнего кабатчика малую мзду за пропуск апелляции по делу своего патрона, – после чего судьба уже безжалостно начала его отделывать, как суровый родитель, разочарованный в своем детище.

Мытарил Косяков по письменной части по всем уездным экономиям, служил в городе в управе, был канцеляристом при полиции и, наконец, всюду претерпев неудачи и гонения, занялся свободной профессией ходатая по мировым учреждениям.

Грузов вошел в кухню, загороженную огромной русской печью, в черной пасти которой сиротливо жались друг к другу два муравленых горшка, спотыкнулся о брошенные на пол сапожные щетки и остановился на пороге большой комнаты, надвое разделенной выцветшей кумачовой занавеской. В углу под образами стоял комод, накрытый скатертью, на котором красовалось круглое зеркало; под окном стоял небольшой сосновый стол с банкою чернил, из которой торчала ручка пера, с кипою бумаг и рыжим портфелем; дальше стоял стол побольше, с шестью деревянными желтыми стульями, а в углу комнаты – небольшой столик и подле него глубокое вольтеровское кресло, не менявшее обивки и не знавшее починки, вероятно, со времен Екатерины; в этом кресле сидела женщина в грязном ситцевом капоте, с распущенными волосами. Когда‑то она была красавицей, но теперь лицо ее пожелтело и сморщилось, нос заострился и только большие, черные глаза с лихорадочным блеском сохранили еще прежнюю красоту. Но и в них, вместо былой гордости, отражалась какая‑то пугливость. Грузов кивнул ей головою.

– Никодим Алексеевич дома?

– Здравствуйте, здравствуйте! – затараторила в ответ женщина. – Дома, дома! Спит, спит! Вы подите туда, подите.

Она подняла руку, желтую и тонкую, и указала на занавеску.

– Только он сердитый сегодня, ух! – прибавила она. – Бранился, бранился и говядины мне не нарезал! Да! Вы разбудите его!

– С кем это ты, сорока? – раздался из‑за занавески заспанный голос. Женщина выразительно посмотрела на гостя.

– Это я, – отозвался Грузов, – вставай, что ли!

– А, ты, Антон! Сейчас! Что у тебя за дело такое?

– После! – ответил Грузов, садясь на стул в ожидании. За занавеской заворочались. В то же время голос говорил без умолку:

– Ладно, подождем! А моя‑то сорока какую штуку сегодня удрала. Пришел этот каналья Сиволдаев, что за буйство судился; где, говорит, Никодим Алексеевич? Ушел! А где бумаги? Сорока‑то ему: поищите на столе! Он нашел свое условие, взял его и ушел. Так пятнадцать целковых и свистнули. Ищи ветра в поле!

– Я ничего не могла сделать, – жалобно захныкала женщина, – купи мне длинную палку, я их бить буду. Я ему кричала, кричала…

– Хорошо, сорока! Я сказал, что три дня не буду тебе мяса резать, и – баста! А в другой раз… Ну, идем! Я готов!

И Косяков вышел из‑за занавески.

Это был мужчина лет сорока, довольно полный, внушительной наружности, с расчесанными густыми баками и с медным пенсне на носу, которое вздрагивало от резких движений его головы.

– Вот и я! Здравствуй! – сказал он. Грузов поздоровался с ним.

– Ты сиди смирно, сорока, – сказал наставительно Косяков женщине, – до моего прихода. Я приду и уложу тебя в постель. Вечером тебе Антонина Васильевна чаю принесет! Ну, идем!

– Дай хоть руку на прощание, – снова захныкала женщина, – не сердись на меня! Я не буду! – прибавила она жалобно.

Косяков протянул ей руку; она жадно поцеловала ее несколько раз и взглянула на него молящим взглядом. Он смягчился.

– Ну, ну, сорока, я простил уже! Завтра нарежу мяса, только в другой раз… – и он погрозил ей пальцем.

– Ты принеси мне камней, я кидать в них буду!

– Ладно, а теперь будь умницей. Сиди смирно. На тебе карты, гадай! – он быстро взял с комода карты, положил их перед женщиной и погладил ее по голове.

– Ну, идем!

– Идем! – отозвался Грузов.

– Прощайте, прощайте! Я нагадаю вам счастья! – кивая головою, сказала им вслед женщина.

– Постой, я на минуту! – произнес Косяков, когда они вышли в сени, и прошел к матери Грузова. Грузов вышел на улицу, и Косяков через минуту догнал его.

– Ну, Антонина Васильевна обещала и чаем напоить ее, и посидеть с нею, – сказал Косяков с облегченным вздохом.

– Тяжело? – спросил Грузов.

Косяков махнул рукою.

– И не умирает! – проговорил он с досадою. – Удивительно! Сидит, ест, пьет – и хоть бы что. Сохнет только. Будь деньги, я бы ее в больницу, на покой, отдельный нумер, сиделка – и с рук долой!

– Будут! – уверенно сказал ему Грузов. Косяков с удивлением взглянул на него.

– Здесь! – повторил Грузов и с таинственным видом ударил себя в грудь.

Они перешли улицу и вошли под гостеприимную сень трактира» Зайдем здесь». Для бражного веселья был еще ранний час, и в пустой зале, положив головы на грязные скатерти, крепко спали двое половых.

Грузов толкнул одного из них, отчего тот вскочил, испуганно метнулся в сторону, поправил для чего‑то скатерть, отмахнул мух грязною салфеткою и, наконец, вперил взор, полный готовности, на двух посетителей.

– Особняк, – приказал Грузов, – чаю, флакончик и закусить!

Половой метнулся как угорелый. Грузов степенно пересек залу и вошел в крошечную комнату, отделенную от общей драпировкой. Косяков послушно следовал за своим приятелем, не спуская с него недоумевающего взгляда. Они молча уселись и молчали, пока половой, извиваясь станом, с грохотом ставил чайную посуду, с показной живостью вытер рюмки и скрылся; молча выпили по три рюмки, и наконец после четвертой Грузов разрешил это молчание, энергично спросив Косякова:

– Друг ты мне?

– Друг! – не замедлил ответить Косяков.

– И если я к тебе с доверием, ты – могила?

Косяков только кивнул головою. Грузов постучал ножом по тарелке и сказал половому:

– Еще флакон.

Половой исполнил заказ и скрылся, а Грузов придвинулся почти вплотную к своему другу, наклонил голову и понизил голос:

– Слушай! Если к тебе приходит вдруг господин и говорит, к примеру, что вот, дескать, один господин принесет векселя другого господина для протеста и вы, дескать, пожалуйста, задержите их денька на два, на три, и вот вам сейчас синенькая, а там красненькая… Ты что? а?

– Взял бы! – убежденно ответил Косяков, но Грузов, очевидно, ждал ответа на другой вопрос. Он тряхнул головою и внушительно произнес:

– Начинаешь подозревать? Чуешь?

– Ну, понятно, – смущенно ответил Косяков, ровно ничего ни понимая.

– И ежели при этом два креза и один так, шантрапа? – добавил Грузов и, чокнувшись, опрокинул в рот рюмку. Потом, закусив, вытерев губы рукою и нагнувшись еще ближе к Косякову, он продолжал: – И потом вдруг убийство…

Косяков вздрогнул и отшатнулся, но Грузов ухватил его за рукав и шипел сиплым шепотом:

– И ежели ты идешь и вдруг – труп… самого креза…

– Дерунова? – с ужасом прошептал Косяков.

Грузов с укоризною взглянул на него.

– Не называй имени. К чему имя? И вдруг, я говорю, труп; ты нагибаешься, смотришь, и вдруг конверт; ты…

Косяков, казалось, стал понимать.

– Беру конверт и иду домой, – подхватил он. Грузов одобрительно закивал:

– Ты берешь конверт, идешь домой, раскрываешь его и вдруг находишь…

– Деньги! – воскликнул Косяков, и глаза его загорелись. Грузов отрицательно качнул головою.

Глаза Косякова потухли.

– Что же? – спросил он.

– Векселя! – ответил Грузов, подняв палец. Лицо Косякова не могло скрыть разочарования.

– На пятнадцать тысяч векселей с бланками креза! – повторил Грузов, поднимая палец еще выше, и спросил: – Ты что бы сделал?

– Снес бы в полицию и сказал, как нашел их, а то еще худо будет! – уныло ответил Косяков.

– И глупо! – сказал Грузов. – Пойми: с бланками креза, другого, и те самые, о которых хлопотал шантрапа! Понял?

Косяков промычал в полном отчаянье. Лицо Грузова приняло вдохновенное выражение. Схватив руку своего друга, он сжал ее и, придерживаясь облюбованной формы выражения, заговорил:

– Глупо! Было бы умнее, если бы ты рассуждал так: зачем крезу, вместо того чтобы просто давать жене своей деньги, ставить на ее векселя свои бланки, чтобы их из сорока процентов учитал другой крез, убитый? Было бы умнее, если бы ты подумал, что тут что‑то не того… А?

Грузов лукаво прищурился, а Косяков уже одобрительно промычал, и лицо его стало светлеть. Он начинал понимать суть дела.

– А потом ты вспомнил бы, что в этот день утром, а потом вечером к тебе прибегал тот шантрапа, дал тебе синенькую, обещал красненькую и все доподлинно знал о векселях, совсем чужих для него. Было бы умнее, если бы ты вспомнил об этом да подумал: о, да тут нечисто! Откуда шантрапа все знает, чего он заметался, зачем жене креза векселя писать, а самому бланки ставить, а?..

– Подлог! – воскликнул Косяков.

– Было бы умнее, – войдя в азарт, продолжал Грузов, – подумать: отчего этот крез упал, сраженный как раз на дороге к нотариусу, когда нес эти векселя?..

– Подлог и убийство! – воскликнул Косяков, стукнув по столу, но лицо его тотчас опять посмурнело. – Он бы унес векселя.

– А если внезапный шум и он испугался?

Грузов торжествующе глядел на Косякова, а тот глубокомысленно смотрел на прихотливый узор на скатерти, оставшийся от разлитого раньше пива.

– Но что же в этом толку? – произнес он, подумав.

Грузов, казалось, ждал этих слов. Он опять ухватил своего друга за рукав и заговорил:

– Было бы умнее, если бы ты раньше подумал, чем произнести эти слова. Если бы ты подумал, то сказал бы себе: этому шантрапе очень важны векселя, да и жена креза была бы рада их сжечь, да и оба они дрожат теперь, как овечьи хвосты. Ты бы вспомнил, что у тебя есть друг, и сказал бы: меня этот шантрапа знает, и меня уже допрашивал следователь, мне неловко держать их у себя; но у меня есть друг, и он сперва напишет письмо шантрапе, потом увидится с ним, потом станет торговаться. А потом, – оживляясь, шептал Грузов, – он то же сделает и с женой креза и обогатит и себя, и друга. А векселя отдал бы для безопасности ему, другу!

Лицо Косякова в третий раз просветлело и глаза загорелись, как у голодного волка при виде мяса.

– Ей – Богу, я так бы подумал! – воскликнул он. – И другом этим был бы…

– Ты, Никиша, – торжественно заключил Грузов.

– Антоша! – и Косяков от избытка чувств охватил голову Грузова и прижал ее к своему подбородку, отчего пенсне свалилось с его носа.

– И вот тебе они, – сказал Грузов, освобождая свою голову и вынимая из кармана пачку, завернутую в газету, – спрячь!

– Я под сорочку положу их! – объяснил Косяков, принимая пачку и пряча ее.

– Куда хочешь, Никиша. А теперь слушай!..

И они начали совещаться, причем теперь Косяков уже показал больше опыта и сметки, нежели Грузов.

Комнаты трактира давно наполнились гостями. Орган, не уставая, хрипел марши, вальсы и попурри; среди звона посуды раздавались смех, говор и визгливые женские возгласы, а Грузов с Косяковым все шептались, не слыша пьяного гама.


Приблизительно в эту же пору усталый Лапа вернулся домой и, избегая встречи со своей пленительной хозяйкой, осторожно пробрался в свою комнату, по дороге позвав к себе Феню, с которой он давно жил душа в душу.

Она вошла к нему, вся розовая от радости его видеть.

– Приуготовь, Фенюшка, самоварчик, – сказал он ласково, – да приди со мной посидеть. Что, старуха угомонилась?

– Полегли и она, и барыня. Я мигом!

Феня скрылась. Лапа переоделся в байковый халат с синими разводами и полулег на диван.

Минут через десять Феня внесла самовар, посуду и, заваривая чай, стала оживленно передавать события дня.

– У нас своя история, – рассказывала она, – барыня‑то молодая вчера от мужа бежала. Он у себя заперся, узнал про ее шашни‑то…

– Захаров? – лениво спросил Лапа.

– Он самый!

– А что за шашни?

– Не знаете? Я же говорила вам, – сказала с укором Феня, – она с Деруновым, с этим самым, – Феня понизила голос, – путалась. Вчера он приходил сюда, билет ей принес и деньги, чтобы по Волге ехать…

Лапа полулежал на диване в полудреме, почти не слушая Феню, но тут вдруг встрепенулся, раскрыл полусонные глаза, сел и, запахивая халат, переспросил:

– Дерунов? Вчера?

– Вчера, как вы спали… Вот чай; сахар сами положите… Ну, а муж‑то ее у себя заперся. Нынче Луша, горничная у них, пришла и говорит: «Все запертый сидит, порешился, верно». Мы ей говорим: «Сходи посмотри, а в случае чего полицию зови». Она и ушла. Только ушла, а через полчаса назад приходит, бледная вся и трясется. Он, говорит, отперся, и у него молодой Долинин сидит. Бегают они это по кабинету‑то и оба кричат. Один кричит: вы! Другой кричит: я! – и потом снова. Она и убежала. А потом мне и говорит: «Пойду снова, соберу вещи да и уйду от них. Ну, говорит, с ними! Еще греха наживешь…«Барин! Алексей Дмитриевич! Да что ж это вы так сидите: и сахару не положили, и чай простыл!

Лапа действительно словно замер. Он откинулся к спинке дивана и устремил неподвижный взгляд на карниз, где черным кружевом висела паутина.

При возгласе Фени он очнулся и рассеянно взглянул на ее оживленное лицо.

– А? Ты про что?

– Фу – ты, Господи, – воскликнула, смеясь, Феня, – я – то соловьем разливаюсь, а он спит!

– Я устал, Фенюшка. Сегодня работал много, – ответил Лапа, – и устал. Налей мне другой стакан чаю и сахару положи. Вот так, спасибо!

(обратно)

IX

Николай Долинин сразу не мог разобраться в своих чувствах. Сначала он был просто поражен, парализован страшною вестью от своего брата; потом, когда сознание возвратилось к нему, его прежде всего охватила радостная мысль, что Анна свободна, но эту радость тотчас сменил ужас, что мысль, мелькнувшая в голове его брата, могла явиться и у нее. Кровь стучала в висках. Ее надо видеть, видеть во что бы то ни стало! И как подействует на нее это страшное известие? Он хотел бежать тотчас, предупредить ее через Силина, но пристав не пустил его до приезда следователя.

Мысли беспорядочно кружились в его голове. Он стал думать об убийце, и вдруг – сперва мелькнуло в его голове подозрение, потом стало расти и укрепляться. Убийца – Захаров! Для него это стало ясно, как день… Он припомнил свои встречи с ним. Первую, когда он бросил ему пошлый намек; вторую – спустя три – четыре часа, может, шесть часов, на берегу Волги под проливным дождем.

Дождь загнал его в заброшенный шалаш рыбака. Он сидел в нем на обрубке дерева, когда в шалаш неожиданно вошел Захаров, без шляпы, дождь смочил его волосы, и они беспорядочно прилипли ко лбу, к щекам; потоки воды струились с его одежды, но он не замечал этого и показался Долинину словно помешанным. Взор его бессмысленно блуждал, все тело дрожало. Когда Долинин его окликнул, он нисколько не удивился встрече с ним, сел подле него на землю и, вынув платок стал вытирать мокрое лицо. Потом, подняв голову, сказал Долинину:

– Вы это верно мне намекнули. Она собиралась убежать с Деруновым… по Волге кататься… Я перехватил письмо и все узнал!..

Николай вспомнил его хриплый голос отчаявшегося человека и спросил:

– Зачем вы здесь в такую погоду?

– Я побоялся убить ее и убежал, – ответил он; потом помолчал немного, задумавшись, и заговорил, не обращая внимания на Долинина: – Меня возмущает обман! Целая система, изо дня в день, из часа в час, огромная сеть, сплетенная из лжи и притворства. Ночью она расточала мне ласки, нося в душе измену, днем лгала мне словами, улыбкой, глазами… Подлая женщина!.. И я любил ее!.. Я люблю ее! – он ударил себя кулаком в лоб. – От этого я и убежал сюда. Не будь любви, что мне в ее обмане? Пошла вон! Но когда любишь… когда долгими годами скопленное золото обратится вдруг в битые черепки… Убить мало! Гадина! А впрочем… Это не она. Это мать и тот… тот… развратник!

Он потряс в воздухе кулаком. Дождь продолжал литься и громко стучал по берестовой настилке шалаша. Долинин не перебивал его речи и смотрел на него,как на безумного.

– Вы их не знаете? – спросил его Захаров. Долинин покачал головою.

– Мать старая развратница и сводница. Она теперь бы готова была иметь любовника, хотя ей шестьдесят лет. Он… он! Кто же его не знает! Он за деньги покупает девушек… он соблазнил и ее… деньгами, нарядами… Я не могу, я получаю сто рублей, а она любит блеск, наряды… и попалась! Твари! – он выкрикнул это слово хриплым голосом и вскочил на ноги.

– Не ее, а их убить, их убить! – повторил он словно сам себе и, несмотря на дождь, быстро вышел из шалаша. Долинин закричал ему вслед, высунулся и увидел, как Захаров огромными прыжками бежал по дороге к городу. Ему стало страшно…

И теперь, вспомнив эту встречу и свои ощущения, подозрения переросли в нем в уверенность.

«Если он, – он должен сознаться… ради меня, – подумал он. – Я заставлю его! Да! Нельзя убивать безнаказанно людей и потом прятать концы. Убил иди смело сознаваться. Ведь не для грабежа это!«С этими мыслями, больше думая о себе, чем о Захарове, он пошел к нему полчаса спустя после отъезда следователя. Подойдя к двери, он крепко дернул шнур звонка, но на его звон никто не откликнулся. Он дернул второй, третий раз, стал стучать в дверь, потеряв терпение, но внутри было все так же безмолвно и ничто не обнаруживало признака жизни.

Николай оставил дверь и огляделся. Кругом было пустынно и тихо, ни один человек не проходил по улице. Он легко перешагнул низенький забор палисадника, окружавшего дом, и стал заглядывать в окна. Комнаты были пусты; он зашел за угол и наткнулся на открытое окошко. Заглянув в него, он увидел кабинет; в глубине его, на оттоманке, скорчившись, лежал человек, в котором Николай признал Захарова, и, раздраженный, стал громко и грубо звать его:

– Эй вы, как вас звать! – кричал он в комнату. – Вставайте, что ли! Я звонил, звонил! Что вы, прислугу‑то нарочно отпустили, что ли? Ну! Захаров!

Захаров при первом звуке его голоса вскочил как ужаленный и сел, бессмысленно озираясь по сторонам, не соображая, кто и откуда с ним разговаривает.

– Да взгляните на окно, черт возьми! – заорал Николай, потеряв терпение. – И откройте дверь, иначе я в окно влезу.

Захаров обратил к нему свое измученное, апатичное лицо и, узнав его, кивнул головою.

– Здравствуйте, здравствуйте! – ответил Николай. – Идите дверь открыть!

– Разве никого нет?

– Вероятно, если я полчаса звонил и стучал у двери.

– Я сейчас.

Спустя несколько минут Захаров впустил его в дом и пошел назад к себе в кабинет, уже не обращая на него внимания, но Николай решительно вошел за ним в комнату, запер окошко и, глядя на Захарова в упор, сказал ему:

– Сегодня ночью Дерунова убили. Вы знаете?

Захаров вздрогнул, лицо его вспыхнуло, глаза сверкнули, и он вдруг рассмеялся.

– Убит? Очень хорошо! Так ему и надо. Я…

– Да, вы! – жестко сказал Николай и с озлоблением добавил: – Вы – убийца!

Захаров перестал смеяться, угрюмо кивнул головою и ответил:

– Я! Разве я мог простить ему это! Я лелеял эту мечту и убил! – Он нанес удар кулаком кому‑то невидимому в воздухе. Николай отступил от него.

– Чем ударили его? – спросил он тихо.

– Я, я! – словно радуясь, подхватил Захаров. – Я силен! О – о! – Он вытянул свою мускулистую руку. – Я встретил его и вынул револьвер, но он был незаря – жен, и я бросил его… – Захаров вдруг задумался и опустился на диван.

Николай подошел к нему

– Чем же ударили?

– Револьвером, ручкою. Бац! Охо – хо, от такого удара треснет череп у буйвола!

– Зачем вы убили его у нас в саду? Места не было?

– Не было, не было, – повторил Захаров, – я его бац! Ха – ха – ха! – Он задрожал и стал ежиться в ознобе. Николай заметил, что он не переменил одежды и она была еще и теперь сырая.

– Так убийца вы? – будто не поверил Николай.

– Я, я! – ответил Захаров, дрожа и ежась.

– Вы должны донести на себя! – сказал Николай. – Мне нет до этого дела, и я пришел к вам для своего успокоения, а вы должны. А теперь лягте! – он кивнул ему и вышел из кабинета. Притворяя дверь, он видел, как Захаров, скорчившись, упал на диван.

В дверях он увидел сторожа.

– Тебе чего?

– К господину Захарову из управы. Просят его! – ответил сторож.

– Он болен!

– Тогда ключи спрашивают.

Николай вдруг словно очнулся и обозлился. Какое ему до всего этого дело?

– Надо, так и возьми! – резко ответил он. – Вон он там, в кабинете, валяется! А за мной двери запри! – и он быстро вышел на улицу.

«Теперь к Анне! Я успокою ее. Я все объясню, расскажу ей. Правда, я грозился, но угроза и дело – разница. Она поймет и потом сама будет рада. Захаров завтра сознается… а вдруг заболеет, умрет?.. Ну, да мне что! Теперь Аню, Аню!»

У крыльца дома Деруновых толпился народ, двое полицейских стояли для порядка, время от времени на крыльцо входили люди с серьезными, сосредоточенными лицами. Николай увидел Силина, поздоровался с ним. Силин пылко встряхнул ему руку.

– Полчаса, как перевезли его, – сообщил он, – и хлопот было!.. Банк на свой счет хоронит. На панихиду губернатор приедет. Ждем!

– Что сестра? – спросил Николай, думая только о ней.

– Убивается! Сначала истерика, обморок… беда! – он махнул рукою. – Я совсем растерялся. Бегаю, Пашка бегает, нянька бегает, Лиза плачет, а Иван как сыч… Спасибо, Вера Сергеевна приехала, доктора привезла…

– Что же с ней?

– Ну, теперь по – хорошему. Никого только к себе не пускает, кроме Веры Сергеевны; лежит пластом и все говорит: «Казнь, казнь!«Что, красиво? – спросил он хвастливо, входя в зал, и, не дожидаясь ответа, устремился к прибывшим. Николай прошел в угол за рояль и остановился там.

На высоком катафалке, окруженном тропическими растениями, лежал убитый. Часть головы его с поврежденным глазом была забинтована, а другая хранила бесстрастный покой. Выражение ужаса сгладилось на застывшем лице, и оно было таинственно и равнодушно.

Николай огляделся. Народу собралось много. Впереди всех стояла Вера Сергеевна, держа за ручку крошечную Лизу, немного поодаль стояли Можаевы, Весенин и брат Яков, в стороне отдельной группой у окна собрались судейские. Казаринов что‑то оживленно объяснял прокурору и председателю, делая совершенно не соответственные месту и времени жесты; дальше тесною стайкою сбились пайщики Дерунова, недалеко от Николая толпились служащие в банке, а в дверях, почтительно отскакивая в стороны при каждом новом появлении, стояли сторожа, артельщики и мелкие служащие банка.

Силин, приняв на себя роль радушного хозяина, обходил группы, беседуя то с одним, то с другим лицом, и весь сиял удовольствием от разыгрываемой роли. Время от времени он бросался к дверям встречать вновь прибывающих. В зале произошло движение. Вошел священник с дьяконом и дьячком, и, топая ногами, кашляя и сморкаясь, у дверей столпились певчие.

Силин подошел к священнику, но в эту минуту в дверях появился полицеймейстер. Силин бросился к дверям и перегнулся надвое, приветливо улыбаясь и слегка наклоняя голову. В зал вошел губернатор в сопровождении Анохова, который шел подле него бочком. Губернатор прошел через зал и остановился подле Можаевых.

Началась панихида. Николай почти не слышал ее. Вот лежит бездыханное, холодное тело Дерунова, и он равнодушен к нему, а всего только вчера он грозил ему кулаком и готов был убить его. Вчера он считал его преградою к своему счастью, а сегодня труп его – словно укор. Но кто причина его смерти? Не его ли грубый намек взорвал Захарова и тем самым поджег фитиль?.. Николай вдруг очнулся и оглянулся с тяжелым ощущением. В углу, с другого конца рояля, стоял Лапа и, казалось, дремал, некрепко держа в руках зажженную свечку.

«Я совсем расстроился», – подумал Николай и, стараясь сосредоточиться, стал вслушиваться в слова панихиды. Но плавное течение мысли сбивалось и дробилось. Подняв глаза, он увидел Можаевых, и мысли его приняли новое направление.

Как красива Елизавета Борисовна; рядом с мужем она выглядит его дочерью, так молодо и свежо ее лицо. Но сегодня она что‑то необыкновенно бледна и уныла. Неужели ее так поразила смерть Дерунова? Что он ей? Очевидно, у нее иные причины. Вот взгляд ее исподлобья обвел всех окружающих и остановился на нем.

Что это? Она словно зовет его взглядом. Какие удивительные глаза, какая сила выражения! Николай невольно подался корпусом, но тотчас оправился. Нет, это не его зовет ее взгляд! Он устремлен на Анохова, и тот его понял. Тихо, почти не передвигая ног, он приблизился к ней… Она уронила платок, он с ловкостью губернаторского чиновника нагнулся и поднял. От Николая не укрылся крошечный комочек бумаги, перешедшей к Анохову в руку. Это продолжалось всего мгновенье, но Николай в испуге осмотрелся, не видел ли кто‑то, кроме него, этой сцены, и взгляд его опять встретился с сонным взглядом Лапы. Казалось, он на миг проснулся, что‑то вроде улыбки скользнуло по его губам, и лицо снова приняло сонливое, апатичное выражение. Николай вдруг вспомнил про встречу с Аноховым. Зачем он приходил вчера к брату? Надо узнать!..

Панихида окончилась. Дерунов лежал уже в дорогом дубовом гробу. Посетители смешались, окружив губернатора. Служащие банка положили у катафалка огромный венок из традиционных пальмовых листьев, сделанных из кровельного железа; пайщики Дерунова, в свою очередь, выразили скорбь венком из дубовых листьев того же материала, и все медленно, шаркая ногами и жужжа, как осы, начали выходить из зала.

Николай остался на месте. Он не двигался до той поры, пока зал не очистился от всех посетителей. Дьяк монотонно читал над покойником, в зал осторожно вошел Иван и, поднявшись на катафалк, стал оправлять парчу. Тогда Николай вышел из своего угла и направился к дверям.

– Кровь! – вдруг закричал Иван не своим голосом. Николай быстро повернулся; дьяк умолк.

– Где, какая кровь? – спросил Николай.

Иван, бледный как полотно, указывал дрожащей рукою на повязанную голову покойника, и глаза его выражали панический ужас. На белой повязке ясно выступила просочившаяся кровь.

Дьяк глубоко вздохнул и перекрестился.

– С нами крестная сила! – сказал он. – Был убийца!

Иван, придерживаясь за край гроба, сошел с катафалка и постепенно оправился. Увидев Николая, глаза его вспыхнули злобою.

– Идите, барин! – сказал он грубо. – Панихида окончилась, барыни не увидите, братец их ушедши!

Николай с удивлением посмотрел на него. Откуда такая злоба в его взгляде и голосе? Неужели и он тоже?.. При этой мысли Николай вспыхнул и быстро вышел из зала.


Похороны Дерунова были великолепны. Действительно, как написал потом Силин в» Листке», проводить покойника собрался почти весь город.

Нищие, в ожидании щедрой милостыни, толпы зевак, собравшихся смотреть на убитого, наконец, обширный круг знакомых, клиентов, служащих в банке, приютские дети, которых он был попечителем, старики местной богадельни – все собрались проводить Дерунова в его последнее убежище, где нет печали и воздыханий, но жизнь бесконечная.

Длинный кортеж заполонил всю улицу. Впереди тележка, из которой сыпали ельник, затем два жандарма, духовенство и певчие, затем роскошные дроги под пышным балдахином с недвижимым трупом, за ними длинная вереница попарно идущих детей, потом старики, знакомые, а там колесница с венками, длинный ряд карет – и с обеих сторон толпы народа, пользующегося случаем посмотреть на богатые похороны.

Медленно, но неуклонно двигался Дерунов к своему последнему жилищу, и, несмотря на всю торжественность процессии, был ли хоть один человек из громадной толпы провожавших, который чувствовал бы истинную утрату со смертью Дерунова? Был ли хоть один, чья торжественная серьезность на лице не явилась бы пошлою маской? Упала ли хоть одна слеза в течение трех дней со смерти местного банкира и дельца?

Впрочем, несколько горячих слез упало из глаз Захаровой, которая шла под руку со своею величественной матерью, исполненная тайной грусти и разочарования.

Сама же полковница Калкунова сияла великолепием. Со стороны можно было подумать, что и похороны устроены только для того, чтобы она могла шествовать за гробом, – с такой величавостью и грацией она ступала по мостовой, усыпанной ельником.

– Злодей, негодник! – говорила она нараспев, подцепив по дороге Лапу. – Состоите у меня жильцом, я считаю вас другом своего сердца, и вы, находясь в самом водовороте дела, ничем не делитесь со своим другом. Ну, будьте же паинька! Что, убийцу нашли?

Лапа дремал подле нее, хотя из‑под опущенных век глаза его пытливо смотрели на Екатерину Егоровну, удрученную печалью.

– А? Что? Вы говорили, кажется… – очнулся он.

– Злодей, притворщик! – полковница кокетливо ударила его по руке и обнажила образцы искусства столичного дантиста. – Он нарочно притворяется, что не слышит Убийцу нашли?

– Найдут, вероятно, – ответил Лапа, – следователь очень проницательный человек. Простите! – и он вдруг оставил полковницу, глубоко возмущенную его изменой, но она тотчас успокоилась, ухватив за рукав Силина.

– Вообразите, мой ветреный поклонник меня бросил, Степан Иванович. Будьте же мне верны, мой рыцарь. Скажите, ваша сестра очень убивается? Ее здесь нет?

– Чертовски! – ответил Силин, с отчаянием осматриваясь, нельзя ли, кого‑нибудь подсунуть в жертву этой руине. – И ее здесь нет!

– Ах, как я ей сочувствую! – встряхнула полковница небольшим палисадником на своей голове. – Моя Катя и та скорбит, что же она? Когда умер мой муж, я, помню, отказалась утром от обычной чашки кофе и плакала, плакала… Скажите, вы все знаете, убийца найден?

Силин сделал серьезное лицо.

– В подозрении, в подозрении. Однако простите! – и, быстро рванувшись в сторону, он скрылся в толпе.

Николай шел рядом с братом, который разговаривал с Весениным, когда его кто‑то взял под руку, и он с удивлением увидел подле себя Лапу.

На этот раз Лапа не дремал и глаза его светились живым огнем.

– Хожу один в огромной толпе как неприкаянный и решился подойти к вам. Вы не в претензии?

– Ничуть! Чем могу быть полезен? – сказал Николай.

– Обществом, только обществом, – ответил Лапа. – Здесь такая арена для наблюдений, с кем же поделиться впечатлениями, как не с писателем. Ах, и я когда‑то писал! Стихи писал. Потом бросил, сознав, что это бред больной души и раздражение пленной мысли. Стал изучать право и сделался письмоводителем при следователе…

Николай шел молча, тяготясь непрошеным обществом Лапы.

– Удивительно, сколь чувствительны вообще женские натуры, – продолжал без всякой последовательности Лапа, – я не говорю про почтенную супругу податного инспектора. Она превратилась бы в гору, если бы не плакала при всяком чуть – чуть удобном случае, но взгляните, например, на Елизавету Борисовну Можаеву: на ней лица нет! Взгляните на Захарову, у нее глаза красны, как сигнальные фонари. Да и муж ее огорчен, верно. Он вчера и на службе не был. Вы не знаете, что с ним?

– Он болен, простудился, – ответил Николай, – мы с ним оба были под дождем в ту страшную ночь…

– А! – протянул Лапа. – Гуляли! – и он вдруг рассмеялся. – Вы не рассердитесь! Я не над вашей прогулкой. Смешно, что сама Захарова и ее прислуга уверены, что он в отчаянье сидел запершись, а он вышел и гулял себе вволюшку.

– Откуда вы знаете, что он заперся? – грубо спросил его Николай.

– Господи, да ведь я живу у ее мамаши. Вон та чучело! Как же мне не знать‑то! И сильно промокли? – вдруг спросил он.

Николай усмехнулся.

– Теперь обсохли; что было, то прошло, – ответил он с насмешкою.

– Не пойму, чего так она убивается? – сказал словно про себя Лапа и вдруг погрузился в свою обычную спячку. Николай отошел к брату; брат любовно взял его под руку, а в это время Весенин говорил:

– В ее печали что‑то мистическое. Она, верно, очень религиозна…

Николай насторожился.

– Вы про кого говорите?

– Про Анну Ивановну, – ответил Яков, прижимая к себе его руку, а Весенин продолжал:

– Наша Вера Сергеевна очень ей сочувствует и теперь пригласила ее к нам на все лето.

– А когда вы едете? – встрепенулся Николай.

– Хотели сегодня, ну, а теперь придется отложить до завтра.

Процессия пришла на кладбище. Гроб с останками Дерунова внесли в церковь. Провожавшие меньшею частью вошли в церковь, большею – разбрелись по кладбищу.

Елизавета Борисовна под тенью огромной липы, скрытая мраморным памятником и кустами сирени, жадно схватила Анохова за руку и заговорила:

– Наконец‑то! В первый раз после этого ужаса. Если бы ты знал, как я измучилась! Ведь это не ты?

Анохов изумленно поднял плечи. Лицо ее сразу просветлело.

– Ах, как я рада! Я думала, вы встретились, заспорили. Он сказал грубость, ты вспылил… Ах, что я вытерпела! А потом, – она опять схватила его руку, – относительно их…

– Будь покойна, – ответил Анохов, – я видел Грузова (письмоводитель у нотариуса), и покойник не приносил их, ну а в бумагах я задержу их.

– Как?.. Анохов улыбнулся.

– Я внушил губернатору, что у Дерунова могут быть компрометирующие бумаги, и он по моей инициативе снесся с прокурором. При описи бумаг буду присутствовать я и, едва их замечу… – он сделал выразительный жест.

– Милый! – она быстро оглянулась и, никого не видя вокруг, на миг прильнула к груди Анохова, потом опустилась на цоколь памятника и, держа руку Анохова в своей, нежно заговорила: – Завтра мы уезжаем! И на все лето! Впрочем, я буду приезжать, помнишь, как тогда? (Анохов кивнул и улыбнулся.) Но приезжай и ты! Будем видаться хоть раз в неделю. Иначе я умру. Я не могу жить в этом сплошном обмане без твоей поддержки!

Анохов взглянул на нее с любовью.

– Подожди немного, – сказал он, – мой патрон скоро переводится в Петербург на важный пост и берет с собою меня, а я тебя!

– Скорей бы! – вздохнула она и, резко встав, сказала светским тоном: – Теперь дайте мне руку и проводите до церкви!

Анохов почтительно подал руку. В это время мимо них прошел местный прокурор Гурьев, полный господин с бритым, мясистым, добродушным лицом, в золотых очках на курносом носе. Рядом с ним, вертя острым носом, шел Казаринов. Они оба почтительно поклонились Елизавете Борисовне и пошли дальше.

– Подозрения на всех, – продолжал следователь свою речь, – и на молодого Долинина, и на Грузова, и на прислугу, – но данных мало. Лапа ищет. Он по природе сыщик, ну и я…

– Помните одно, Сергей Герасимович, – густым басом ответил Гурьев, – что это дело сенсационное. Столичная печать уже обратила на него внимание. Вот вам случай отличиться. А кстати, – перебил он себя, – кто это пишет в» Новое время»? Не этот ли Долинин, он писатель, кажется?

– Нет, не он! Это Силин, зять покойного. Он и здесь пишет. Врет больше, – ответил Казаринов.

– Врет не врет, а от этих писак исходит якобы общественное мнение. Глуп он?

– Глуп! – уверенно ответил Казаринов.

– Так вы ему через своего Лапу, что ли, внушайте соответствующие мысли. Все, знаете, приятнее и для дела полезней, а то ведь он звонит, да не в те звоны…

– Лапа отлично это сделает! – засмеялся Казаринов.

– И главное, Сергей Герасимович, опасайтесь этих арестов. А то вы всегда, черт знает, человек шесть по подозрению упрячете да месяца по четыре держите. Помните, здесь не мужики!

Тонкий нос Казаринова покраснел.

– Я всегда действую по убеждению, Виктор Андреевич, и в настоящем деле я не постесняюсь, если это будет надо.

– Ну, ну, вот вы и вспылили, – добродушно сказал Гурьев, – ведь я же для вашей пользы…

И они пошли к могиле, где уже совершался последний погребальный обряд.

(обратно)

X

В доме Деруновых все было вверх дном. В кабинете покойника, вернее, убитого, прокурор, следователь, судебный пристав и, как чиновник губернатора, Анохов производили опись бумагам. Анохов с побледневшим лицом слушал слащавый голос следователя, когда тот, держа в руках толстую пачку векселей, диктовал фамилии векселедателей и суммы долга своему Лапе и приставу. Анохов тоже заносил эти фамилии на лист бумаги, в то время как Гурьев, лежа на диване со скучающим видом, чистил ногти.

– Евстигнеев 800 рублей; Семоненко 2 тысячи 500! Пурышев…

– Черт возьми, – прервал его прокурор, – почти весь уезд был в его лапах!..

«Не скрыть, не скрыть, – с ужасом думал Анохов, – он переберет их и передаст приставу, а тот, каналья, перевяжет их и присургучит». Но его ужас сменялся то проблеском надежды, то смутным тревожным подозрением по мере чтения следователя. Пачка приходила к концу, а имени Можаева все еще не появлялось в списке.

В это же время в столовой, гостиной, зале и других комнатах прислуга завертывала бумагой люстры, канделябры, картины, надевала чехлы на мебель; в комнате Анны Ивановны в детской шла торопливая укладка.

Анна Ивановна уезжала к Можаевым на лето. Силин метался по комнатам, отдавая приказания, следя за их исполнением, забегая то в кабинет – в роли хозяина, то к сестре – в роли заботливого брата. Суетилась и Вера Сергеевна, которой хотелось как можно скорее увести своего друга дальше от печальных воспоминаний, и только сама Анна Ивановна безучастно сидела на веранде. Лицо ее осунулось и побледнело, глаза ввалились и, окруженные синевою, казались огромными. Словно Анна Ивановна перенесла тяжкую болезнь.

И она, вероятно, предпочла бы всякую болезнь, даже смертельную, этому неожиданному удару.

Человек расстался с жизнью без покаяния, не простив людям и не прощенный ими. Может быть, за час, за минуту она роптала на него и корила его; может быть, даже в тот момент, когда над ним, отцом ее Лизы, была занесена рука убийцы, она желала от него избавиться. При этой мысли нервный комок подкатывался к ее горлу, душил ее, и она вся трепетала от суеверного страха. И кто убийцы?.. В тот день на этой же веранде… так же светило солнце… из сада доносился голос Лизы, и вдруг явился он! Он! В ту самую минуту, когда она о нем думала! Как пылало его лицо, как сверкали его глаза… Разве можно забыть такое лицо? И когда он заговорил, разве не был голос его полон угрозы? Она ведь знает, как он вспыльчив, он все мог, все!.. Нет, не из‑за угла; но если они ночью встретились и он вспылил… и разве он не грозил?.. И все она!.. Изменница, клятвопреступница… Разве была она честной женою, всегда ропща и тоскуя? И вот – казнь!..

Она в изнеможении прислонила голову к высокой спинке венского кресла.

– Анна Ивановна, – на веранду вышла разгоряченная от суеты Вера Сергеевна, – я Лизино все имущество забираю. И теплое, потому что… – Но, увидев, что Анна Ивановна делает усилие улыбнуться ей сквозь слезы, она подбежала к ней и заговорила с тревогой: – Опять, опять! Душечка, милая вы моя, да когда же вы перестанете так убиваться? Ну, что с вами, что пришло опять на память? Какие грехи? – она стала подле нее на колени и гладила ее бледные руки. Анна Ивановна поборола свою тоску и улыбнулась.

– Добрая девочка, – тихо сказала она, – и за что вы так меня полюбили?

– За все! – ответила Вера. – С вами с одной я чувствую себя так же свободно, как наедине с собой. И знаете, – впрочем, я уже говорила вам об этом, – я полюбила вас еще тогда, когда вы кончали гимназию, а я еще была маленькой девчонкой в шестом классе. Вон когда!

Анна Ивановна нежно положила свою руку на ее голову.

– Золотое сердце, вы для меня столько сделали в эти дни, что я не заплачу вам всей жизнью…

– Тсс! – Вера подняла кверху палец. – Об этом ни слова! Когда мы переедем к нам, тогда я спрошу у вас расчет. Прежде всего вы должны будете много есть, – Вера отогнула палец, – потом… Что вам, Иван, надобно? – прервала она свою речь, увидя стоящего в дверях Ивана.

– Виват, – сказал он, переминаясь, – там барыню просят, хотят беспременно видеть…

– Кто? – спросила Анна Ивановна. Вера поднялась с коленей, но еще не разжала руки с одним отогнутым пальцем.

Иван опять замялся.

– Все они – с, Николай Петрович! Шумят!

– Он! – вздрогнув всем телом, воскликнула Анна и торопливо, испуганно сказала: – Нет, нет, только не теперь! Скажите, что не могу… скажите – больна, занята!.. Вера! – она судорожно схватила ее за руку; Вера испугалась, увидев ее побледневшее лицо. – Скажите ему, подите сами. Скажите, что я не могу… чтобы он уехал. Да! – прибавила она твердо. – Уехал, уехал! – и, толкнув Веру, она снова опустилась в кресло в полном изнеможении.

Вера немедля, почти вслед за Иваном, вошла в гостиную и там увидела Николая. Он ходил и, смеясь, разговаривал с Силиным. Его смех после волнения Анны возмутил Веру. Она вся вспыхнула, окликнув его, но тотчас смутилась, увидев его лицо. Оно было радостно, когда он обернулся, и вдруг побледнело, словно вся кровь сразу отлила от него, а глаза растерянно устремились на Веру. Он даже не поздоровался с нею.

– Вы от Анны Ивановны? Что с ней? Она примет?

– Нет! – ответила Вера. – Она больна, она никого не может видеть, а вас… – она запнулась.

– В особенности? – с горечью подсказал Николай, и глаза его сверкнули.

– Нет! – тряхнув головою, решительно ответила Вера. – Она просит вас уехать.

Николай отшатнулся и повторил:

– Уехать?

Вера, совсем смутившись, только кивнула ему.

– Нет, нет и нет! – сказал он резко. – Я сейчас не буду назойлив, но я должен видеть Анну Ивановну и говорить с нею!

Иван стоял в дверях, и по губам его скользила насмешливая улыбка.

Силин с удивлением смотрел то на Николая, то на Веру, и, когда та поспешно ушла из комнаты, он обратился к Николаю:

– С чего ты разорался, скажи на милость? Вот уж не думал‑то! – он покачал головою и, подмигивая, прибавил: – Пережди! А ты сразу в карьер!..

Николай, не слушая его, повернулся и быстро пошел к сеням. У двери, будто возясь с ключом, его задержал Иван.

– Барыня думает, что это ваше дело, – произнес он тихо, но четко. Николай замер и гневно взглянул на Ивана; тот смотрел ему прямо в глаза, и в его взгляде Николай опять увидел непримиримую злобу.

– Да и мне тоже сдается, – добавил он нагло, распахивая дверь, – пожалуйте!

– Каналья! – задыхаясь, сказал Николай и с силою ударил по наглому лицу лакея.

В ту же минуту он одумался и растерянно остановился.

– Иван, простите меня! – виновато произнес он, но Иван, зажав нос рукою, сквозь пальцы которой сочилась кровь, свистящим от злобы голосом ответил:

– Помилуйте, Николай Петрович, нешто мы люди. Нас только бить можно да мораль про нас пущать. Смеем ли мы… – и, быстро повернувшись, оставил сени.

В страшном упадке настроения вернулся домой Николай.

– Ты там был? – с укором и тревогою спросил его Яков.

Николай швырнул шляпу.

– Там! Все меня подозревают, все! Даже их хам, Иван! Я ему морду разбил!

– Николай?!

– Да, да! Так‑таки и разбил! И жалею, что мало. Она не приняла, выслала Веру Сергеевну сказать: уезжайте! А этот скот вдруг мне в лицо: «Барыня думает, что вы, да и я то же думаю». Я – бац! Ах! – он схватился руками за голову. – Если Захаров завтра не признается, я пойду и сам донесу на него. Я не могу больше, не могу! Она завтра едет. Черт! – он топнул ногою. – Я не могу ехать за нею. Яша, что мне делать? – он опустился на стул и обхватил голову руками.

– Ждать, – ответил Яков, – успокоиться и ждать. Ты так волнуешься, что тебя можно счесть за убийцу. И из‑за чего? – добавил он задумчиво.

– Из‑за всей жизни! – пылко ответил Николай. – Ты или не знаешь, или не можешь понять этого!

– Мне кажется, – сказал Яков, – есть вещи в жизни, которые не берутся с бою. И потом, зачем тебе ее сейчас надо видеть?

– Убедить, что не я!

– Захаров скажет, и все объяснится.

– Ну, а мне тяжела каждая минута сомнения.

– Почем ты знаешь ее мысли?

– Я чувствую! В последний раз я был так резок…

– Замечательно, – с грустным, ласковым укором сказал Яков, – все время ты склоняешь я: я, меня, мне. Подумай же и о ней. Пусть она подозревает; значит, ты ей теперь ужасен. Так? Не пугай же ее; дай отдохнуть ее душе. А у тебя только ты! – Яков резко встал со стула и прошел в контору, где Грузов с усиленным вниманием разграфлял лист бумаги.

Николай долго смотрел на дверь, за которую вышел его брат, и сердце его смягчилось, и волнение вдруг успокоилось. Он грустно улыбнулся.

«Брат прав, – подумал он, – я часто упоминаю себя, но я же не эгоист! Если бы он мог понять, что тут на карту поставлена моя жизнь. Он проиграл свою, потому что я не верю ни в его покой, ни в его личное счастье… Но я хочу его, этого счастья! Неужели в этом эгоизм? Разве я ищу его за счет несчастия ближнего?..»

Он ушел в свою комнату. Грусть охватила его жгучею силою, он взял перо и стал описывать свое состояние. В это время прислуга подала ему письмо. Он разорвал конверт. Писал Полозов, редактор» Листка».

«Уважаемый, послезавтра ваш день, а от вас ни строки. Впереди еще цензор! Бога ради, пришлите завтра».

– Будет! – сказал он громко прислуге, ждавшей ответа, и усмехнулся.

Лучшее успокоение! Да, хорошо быть писателем: у него всегда есть шлюзы для спуска с избытком нахлынувших на душу ощущений!

Вечером он распахнул окно и лег на подоконник грудью. Полная луна выплыла на небо и светила ослепительно ярко. Николай смотрел на резкие тени, ложащиеся на дорожку от деревьев, и вдруг испугался. Тень высокого тополя легла у входа подле калитки, и Николаю на мгновение почудилось, что это труп Дерунова. Холодный пот выступил на его лице. Он вспомнил страшную ночь, потом задумался над мучительной смертью Дерунова, потом вдруг ему вспомнилось изречение из прописей: «Добрые дела не остаются без награды»; промелькнула в памяти история жизни Дерунова; страдания Ани; свои личные; что‑то роковое, вдруг разразившееся над ними, и он поспешно зажег огонь, сел к столу и на приготовленной бумаге четко написал заглавие фельетона: «Казнь».

Яков сидел в своей вышке и наслаждался ночью. Наблюдать небо было неудобно – слишком ярко светила луна и облака быстро и бестолково носились по небу, то очищая весь свод, то вдруг заполняя его, точно испуганное стадо.

Яков навел телескоп на одну звезду и долго смотрел на нее.

Скромный Альдебаран из созвездия Тельца светил ему кротким блеском. Он любил эту звезду. Когда‑то, гуляя с любимой девушкой, он долго вместе с нею любовался ею, и девушка, охваченная внезапным порывом восторга, сказала: «Пусть эта звезда будет наша!«Наша! Как мусульманин, молясь, смотрит на восток, так Яков, заканчивая свой скучный день, обращал последний свой взгляд на эту звезду, думая, что, может быть, он смотрит на нее в одно время с нею… из года в год уже много лет! Звезда все так же смотрит с неба, бесстрастно мерцая; повторяются душные летние чарующие ночи, но то, что было, прошло безвозвратно и никогда не повторится вновь.

Они были молоды и верили в счастье. Она уехала в Петербург, чтобы потом, когда он обеспечит свой день, вернуться к нему; уехала и – вышла замуж.

Яков вздохнул. Пусть она будет счастлива и покойна… Николай говорит, что он высушил свое сердце… Глупый мальчик!..

При мысли о нем он взволновался. Нелегко ему теперь, бедному! Чуткий, отзывчивый, неустойчивый, он весь отдается впечатлениям минуты и теперь переживает действительно страдания, хотя, быть может, завтра… Яков недовольно перебил себя. Нет, и завтра то же. Он верен в своих чувствах, хотя и легкомыслен порою.

Яков встал, спустился вниз и, подойдя к комнате брата, постучался.

– Войди! – бодрым голосом ответил ему Николай. Яков не узнал брата. Лицо его будто лучилось; он торопливо собирал листки исписанной бумаги и, взглянув на брата, засмеялся. – Я сейчас окончил фельетон для» Листка» и доволен своею работой. Ты думал меня увидеть убитым и утешать, а я теперь сильнее, чем когда‑либо. Наш Святогор – богатырь, прикасаясь к земле, получал силу; писатель черпает ее, изведя несколько листов бумаги.

Яков сел подле стола.

– Мне очень приятно видеть тебя таким молодцом. Трудно бороться с тем, что вне нас и нашей воли; но то, что в нас, всегда победимо.

– Хотя бы на время… до первой бессонницы.

– А ты работай, ходи больше, утомляйся – и не узнаешь бессонницы.

– Bene! {Хорошо (лат.).} – шутя ответил Николай. – Пойдем есть и за едой составим рецепт беспечального бытия!

Он встал и потянулся.

– У Некрасова есть строка: «Труд всегда меня животворил». Я всегда ее понимал, испытывал животворную силу труда на себе самом, и все‑таки лентяй. Почему это?

– Потому что ты никогда себя не дисциплинировал. Ты распущен…

– Идем есть! – перебил его Николай. – Жизнь – дорога, я – повозка, желанья – кони, разум – кучер и воля – вожжи. У меня гнилые вожжи и полупьяный кучер, кони мчат через поля и ухабы, шарахаются в стороны, но в конце концов где‑нибудь и станут, разбитые на все ноги… А она едет, – вдруг помрачнел он, – как мне грустно, Яша!..


Анна Ивановна действительно ехала в это время в просторной коляске рядом с Верою. Впереди сидела нянька со спящей Лизой на руках и девушка – служанка Можаевых.

Вера дремала, прислонясь головою к плечу Анны Ивановны, которая сидела, прижавшись в угол, и смотрела на облака, беспорядочно мятущиеся по небу. Как облака, мелькали в уме ее мысли, одна другой безнадежнее и печальней.

Странно. Когда муж был жив, она мечтала, на что‑то надеялась, чего‑то ждала. Теперь же вдруг словно оборвалось все разом; как огромная лавина, обрушившись на ветхую лачугу, стирает ее в порошок – так страшная смерть его разбила разом все ее мечты и надежды, погрузив ее сразу в беспросветный мрак и отчаянье. Не будь Лизы, она бы не задумалась… Нет, это страшно! Она просто ушла бы в монастырь и осталась бы там замаливать грехи своей мысли…

Сзади в коляске ехали Можаевы, муж и жена. Он крепко спал, несмотря на толчки неровной дороги, а она, как и ее гостья, терзалась тоскою, столь же сильною, хотя иного характера. Анохов успел ей написать. Векселей в бумагах Дерунова не оказалось, к нотариусу он их не отдавал, они исчезли. В наскоро набросанной записке чувствовалась тревога, и эта тревога передалась и Елизавете Борисовне. Она хмурила брови и с тоскою глядела на безмятежно спокойное лицо своего мужа, перед которым она была преступница, воровка, женщина, недостойная носить его имя.

Ах, скорей бы! И она стала думать о том времени, когда Анохов позовет ее за собою и она разом сбросит с себя ненавистные цепи лжи и притворства. Минутами ей и так казалось, что она не выдержит такой жизни, продлись она еще немного, а тут еще новое осложнение с этими векселями.

(обратно)

XI

Лушка заглянула в кабинет и, отойдя от двери, перекрестилась. С нами крестная сила, что еще будет дальше!..

По просьбе барыни и кондитера Воробьева, к которому она испытывала бурную страсть, Лушка решилась дослужить у Захаровых: быть при квартире и наблюдать за барином. Но каждый раз, заглядывая к нему, она пугалась не на шутку и успокаивала себя только тем, что шла к барынину комоду, шкафам или буфету и выбирала вещь позанятнее для своего будущего очага, у которого она приютится вскоре с Воробьевым.

Вначале Захаров поражал ее своей неподвижностью. Он лежал на диване, как чурбан, не поворачиваясь даже, и, если бы не глубокие вздохи, Лушка приняла бы его за мертвого.

А потом он насмерть напугал ее. Вот уже почти сутки он бегает как полоумный по комнате, говорит сам с собою, машет руками, грозит кому‑то. И не приведи Бог, увидит Лушку, что притаилась за дверью, – конец ей! Лушка крестилась, дрожала и потом как ошалелая бежала в барынину комнату, но через несколько минут любопытство пересиливало страх, и она снова кралась к кабинету.

– Пес, развратник! – исступленно хрипел Захаров и взмахивал своей огромною рукою. – Я не могу простить! Не могу! Кайся!

Он буянил с самого вечера. Лушка увязала изрядный узел, сходила к полковнице и там донесла обо всем своей барыне, снесла узел к кондитеру, вернулась – а он все бегал по комнате и исступленно махал руками.

Но когда на другое утро Лушка увидала его, сидящего у стола и торопливо перебирающего бумаги, сердце ее наполнилось небывалым ужасом.

«Не иначе как перед смертью», – подумала она, взглянув на клочки бумаг, как снег устилавшие пол комнаты. Но скоро она забыла свой страх, увлеченная переборкою барыниных вещей. Держа в руках сорочку с хитрой кокеткою, она собиралась присоединить ее к небольшой кучке отложенных вещей, когда вдруг услышала над собою хриплый голос:

– Слушай!

– Ай! – взвизгнула Лушка и присела на пол. Над нею стоял Захаров; глаза его смотрели куда‑то вдаль, как‑то странно разбегаясь и снова устанавливаясь в одну точку; сам он словно к чему‑то прислушивался и в то же время, не замечая Лушку, говорил ей хриплым шепотом:

– Иди и скажи своей гадине, что все!.. Я решил. Мой суд – и надо мной суд. Я не вернусь сюда больше, а она пусть здесь. Все ее! Я не страшный теперь… Скажи – иду!..

Лушка очнулась от страха, подняла голову и увидела выходящего на улицу барина. Она быстро поднялась и выглянула за ним вслед. Он шел низко опустив голову, о чем‑то рассуждая с собою, потому что махал руками.

– Топиться, вот тебе крест, топиться! – решила Лушка и, бросившись в комнаты, начала брать все, что попало под руку, и торопливо увязывать в узел…

………………………………..

Правительственная машина была запущена в ход. Важные чиновники сидели в своих кабинетах, важно курили папиросы и, судя по неподвижности их тел, вероятно, думали о важных делах; менее важные чиновники собирались кучками, как мухи на сахар, и передавали впечатления от вчерашнего дня; мелкая сошка быстро и неутомимо скрипела перьями, составляя отношения, перебеляя доклады и исписывая ворохи бумаги; а в приемной, изнывая от жары и томления, сидели просители, едва слышным шепотом нарушая торжественную тишину пустынной комнаты, в дверях которой стоял апатичный курьер, лениво позевывая и презрительно, нехотя отвечая на вопросы просителей.

В большой, высокой комнате со стенами, окрашенными масляной краской, за огромным письменным столом сидел Сергей Герасимович Казаринов, а невдалеке от него, за меньшим столом, – его письмоводитель и помощник Алексей Дмитриевич Лапа.

Вот уже неделя, как они все свое время проводили в поисках истины, а попутно и убийцы Дерунова. Лапа только что окончил сонным голосом чтение последних снятых показаний; Казаринов протер очки, зацепил их снова за уши и встал из‑за стола, извиваясь своим тонким станом.

– И все‑таки нет ничего ясного! Показания вдовы убитого, его зятя, прислуги, сослуживцев и – никакого света! Что вы ни говорите, мой прием вернее, не спорьте! (Лапа и не думал спорить, сонно качая головою над бумагами.) Всех по очереди! Убийца Яков Долинин, не качайте головою, я знаю, что не он! Но для начала я подозреваю его, спрашиваю и выясняю истину; далее – Весенин, прислуга, Николай Долинин и Грузов. О, за этого еще надо приняться! – он прошел по комнате и спросил: – Кого сегодня еще вызывали?

– Ивана Кочетова, – ответил Лапа и пояснил: – Лакей Дерунова, угрюмый парень, что вчера подавал нам завтрак.

– Ну, – следователь махнул рукою, – хоть и не спрашивай!

Он обошел стол, сел на место и тяжело вздохнул:

– А председатель торопит, прокурор тоже. Вы того дурака видели, Алексей Дмитриевич?

– А? Что? – проснулся Лапа.

– Зачем вы это всегда переспрашиваете? – раздражился следователь. – Силина, говорю, видели?

– Видел, – лениво ответил Лапа.

– Ну и что же сказали ему?

– Что все нити у вас в руках, что вы заняты установкою фактов – и тогда…

– Так, так, – закивал следователь, – отлично! Так пишут историю! – сказал он и позвонил. – Иван Кочетов здесь? – спросил он сторожа.

– Полчаса уже сидит.

– Веди его!

В комнате появился Иван; он был одет франтовато в парусиновую тройку; цепь с брелоками висела на его жилете, и среди брелоков выделялся огромный костяной череп.

Он угрюмо поклонился и остановился в выжидательной позе, отставив ногу и слегка наклонив голову.

– Подойдите ближе! – сказал Казаринов. Иван нехотя сделал два шага. – Вы Иван Кочетов?

– Я самый!

– Сколько вам лет?

– Двадцать восемь!

– Вы давно служите у Деруновых?

– Десять лет, еще барин поженившись не были.

– Ну – с, отлично! Теперь что вы можете сказать про своего покойного барина? Охарактеризовать его? Что, он добрый был барин, ласковый? – Казаринов поправил на носу очки с синими стеклами.

Тот помялся, потом решительно шагнул к столу, заложив руки за спину, и сказал:

– Хочу одно заявить, что убийца мне доподлинно известен!

Даже Лапа поднял голову и взглянул на Ивана, а Казаринов откинулся к спинке кресла от неожиданности и некоторое время смотрел растерянно. Но следователь не должен ничему удивляться, и Казаринов поспешил принять невозмутимый вид.

– Вы знаете убийцу? – сказал он. – Кто же это?

Иван переступил с ноги на ногу.

– А не кто другой, как господин Долинин Николай Петрович! Потому как они…

Казаринов выразительно взглянул на Лапу, но Лапа сидел опустив глаза; Казаринов кивнул Ивану, и тот, откашлявшись, продолжал:

– Потому нам доподлинно известно, что они, Николай Петрович, допрежь нашего барина любили нашу барыню, а она их. И как они вернулись, то очень серчали. И потом, как наш барин узнал про нашу барыню, то сейчас велел нашей барыне, чтобы им отказ, значит, от дому. Я и письмо носил.

– То есть Дерунов отказал от дому Долинину?

– Так точно, я и письмо носил!

– Ну – с, и потом…

– И сейчас на другой день Николай Петрович к нам не в себе прибежали; барина дома не было, они к барыне и там очень кричали, а потом назад в забытьи…

– Что значит – в забытьи?..

– Вне себя, – пояснил Иван, – бегут это, руками машут и без шляпы по солнцу. Я им вслед смотрю, а они с нашим барином встретились и кулаком на него…

Иван замолчал.

– Ну? – спросил следователь.

– А вечером барина и убили…

Следователь нахмурился.

– Почему же вы думаете, что это он?

– Кто же еще? Я наверное могу сказать, что они. Потому ненависть и, опять, по любви…

– Ну, а знать‑то вы ничего больше не знаете?

Иван обиделся.

– За руки нашего барина не держал, когда они его убивали, – ответил он, – чего еще надо! Я сказал, чтобы, значит, совесть очистить, а тамваше дело.

Он сделал движение, собираясь уйти.

– Подождите в коридоре немного. Я вас еще спрошу, – сказал следователь и позвонил.

Иван развязно поклонился и вышел.

– Ну, Алексей Дмитриевич, что вы скажете? Есть основания? – произнес следователь, обращаясь к Лапе.

– А? Что?

– Я говорю, недаром я подозревал этого столичного франта?

– Врет все, – сказал Лапа.

Казаринов откинулся к спинке стула.

– Позвольте, к чему это вранье? Какая выгода?

– Не знаю…

Следователь пожал плечами. В дверь заглянул сторож.

– Чего тебе?

– Господин какой‑то, – сказал сторож, – желает видеть. Говорит, очень нужно.

– Что ему? Как фамилия? – недовольно спросил следователь.

– Вот дал, – сторож подал следователю карточку.

– Захаров, – прочел следователь и вопросительно взглянул на Лапу. Услышав фамилию, Лапа моментально проснулся.

– Примите! – сказал он торопливо. Следователь с удивлением взглянул на своего письмоводителя.

– Проси! – приказал он сторожу.

Сторож скрылся, и на его место явился Захаров. Измученное лицо его с темными кругами под глазами было серьезно и покойно. Он приветственно кивнул головою и, подойдя к столу Казаринова, спросил его:

– Вы следователь, который занят убийством Дерунова?

Казаринов пытливо глядел на него и молча кивнул в ответ.

– Тогда арестуйте меня. Я убийца! – выпалил Захаров и, опустившись на стул, стал вытирать вдруг вспотевшее лицо.

Лапа, словно в ответ на свои мысли, несколько раз покачал головою, а Казаринов сперва выпрямился, потом согнулся, словно на пружинной спирали, потом стал в смущении протирать стекла и, наконец, сказал растерянно:

– Как же… вы?..

– Я ходил в полицию, да пристава не было; я к вам, чтобы скорее, – ответил нехотя Захаров.

– Но как же это вы?

– Убил‑то?.. Ручкой револьвера. В голову!

Захаров сделал жест. Следователь вздрогнул.

– В висок?

– В висок!

– Алексей Дмитриевич! – окликнул Казаринов, но Лапа уже быстро писал. Казаринов оправился. На лице его даже мелькнула улыбка, и, поправив очки, он очень вежливо предложил Захарову папиросу, сказал, что с его стороны очень благородно облегчить задачи правосудия, и стал предлагать вопросы. Захаров отвечал четко и ясно.

Он вышел из дому и взял револьвер с намерением убить Дерунова. Перед этим он очень волновался. Встретив Дерунова…

– Где?

– Где? Известно, на улице! – недовольный, что его перебили, ответил Захаров.

Следователь поспешил его задобрить.

– Простите! Совершенно верно! Вероятно, подле конторы нотариуса?

– Подле конторы, – ответил Захаров и продолжал свой рассказ. Он говорил плавно, без волнения, усталым голосом.

Встретив Дерунова, он затеял ссору и выстрелил в него. То есть хотел, но револьвер оказался без зарядов; тогда он ударил его. Раз, раз!

– Где же этот револьвер?

– Я его кинул в речку.

– Для чего же вы перенесли труп в палисадник?

Захаров помолчал, словно обдумывая.

– Так! – ответил он. – Перенес!

– Отлично! – сказал следователь, хотя никто бы другой не усмотрел в этом ничего даже просто хорошего. – Ну, а за что вы его?.. – и следователь сделал игривый жест, но тотчас в страхе съежился. Лицо Захарова вдруг исказилось ненавистью. Тяжелый кулак с грохотом опустился на стол, и он порывисто ответил:

– Никому нет до этого дела! Я знаю! Убил – и баста! Оживет, снова убью! Двадцать раз, сто раз убью!

– Так, так, извините! – закивал головою следователь. – Я для вас, собственно, а мне‑то что?

– Мое дело! – успокоившись, повторил Захаров.

– Конечно, конечно! – следователь наклонился и стал быстро писать, после чего позвонил в приемную. – Позови того, Ивана Кочетова, – приказал он сторожу, подавая ему написанный лист, и переглянулся с Лапою.

Иван вошел и вопросительно воззрился на следователя.

– Ты что же, продолжаешь обвинять Долинина? – спросил следователь.

– Врет! – быстро сказал Захаров. Следователь махнул ему рукою, а Иван со злобою взглянул на него и, отвернувшись, ответил:

– Собственно, как я рассуждаю, беспременно они, потому что…

– А вот они сознались в убийстве, – сказал Казаринов, – ты их знаешь?

Иван в изумлении отступил. Взор его с полным немоумением устремился на Захарова, и он словно растерялся от неожиданности. Потом оправился.

– Не может быть, они это так, – сказал он твердо.

Захаров вскочил.

– Я, я! – закричал он, ударяя себя в грудь.

Лапа внимательно посмотрел на них обоих и снова погрузился в полусон.

– Их дело! – пожав плечами, ответил Иван.

– Ты их знаешь? – повторил Казаринов.

– Как же – с! – усмехнулся Иван. – Только барин с ними знаком не был.

Казаринов кивнул.

– Теперь можешь идти, но не уезжай из города, я тебя еще вызову! – сказал он.

Иван поклонился и вышел.

– Господин Захаров, я вас уж арестую! – ласково сказал следователь.

– Я знаю! – ответил Захаров. Казаринов позвонил:

– Готово?

– Шестнадцатый нумер – ответил сторож.

– Проводи господина Захарова!

Тот равнодушно повернулся и вышел в сопровождении сторожа.

– Вот это счастье! – Казаринов потер от удовольствия руки. – Пришел сам с повинной! Как вы думаете, из‑за каких причин?

– Дерунов жил с его женою, – ответил Лапа.

– А – а! – протянул Казаринов и вздохнул: – Да, женщины! Всегда женщины! – правило Лекока – золотое правило!

Но Лапа, видимо, не разделял восторга Казаринова; перед уходом домой он долго рылся в архиве суда и достал оттуда тоненькое дело в синей обложке.

Придя домой, он облачился в халат и долго читал это маленькое дело, ухмылялся, качал головою и, вынув тетрадь, стал делать в ней выписки. Феня несколько раз заглядывала к нему и каждый раз уходила, надув губы. Наконец, не выдержав, она окликнула его.

– А? Что?

– Фу – ты! Вы и за работой спите, что ли? – рассердилась Феня. – Самовар подавать?

– Подай, радость моя, подай!

Она подошла к нему совсем близко.

– А правда, Алексей Димитриевич, что Александр Никитич в убивстве признался? – замирающим шепотом спросила она.

– Правда, красавица ты моя, правда! – ответил Лапа, не смотря на нее и старательно подчеркивая карандашом какую‑то строчку.

Феня ойкнула и убежала из комнаты.

Минуту спустя ойкнула Луша, ойкали Захарова и почтенная ее матушка, а Лапа, на мгновенье прислушавшись к этому общему визгу, улыбнулся и снова углубился в интересовавшее его дело.

Феня подала самовар, заварила чай и налила ему стакан. Прихлебывая чай, Лапа отложил в сторону дело, но оно не покидало его головы, светилось в глазах, отражалось в таинственной улыбке, и когда он пил чай, то казалось, что и в чае есть это дело, в растворенном виде.

(обратно)

XII

В провинциальном городе лучшее время для тайного свидания – полдень. Вечером везде много гуляющих, естественно праздное любопытство; глаза кумушек лучше видят, уши лучше слышат, и фантазия по канве самых обыденных явлений жизни ткет такие узоры, что даже» романистам» из» Листков» не снится ничего подобного. Утром чиновники и рабочие идут на работу, хозяйки и прислуга тащатся на базар, и каждый для» свежей новости» готов из пустой встречи создать сенсационное происшествие. Но в полдень, особенно в летний, жгучий полдень, все спит: чиновник над бумагами, рабочие на берегу, приказчик в лавке, даже будочники спят, прислонясь спиною или плечом к какому‑нибудь стояку, даже собаки найдут тенистое место под покосившимся забором. И преступная жена в это время может свободно идти к своему любовнику, заговорщики – совещаться, воры сбивать шайки и идти ограблять хоть местный собор.

Человек, написавший уже третье письмо Анохову, вероятно, знал досконально провинциальный распорядок жизни, назначая ему свидание в городском сквере между двенадцатью и часом, и Анохов, в светлой чесучовой тройке, в легкой соломенной шляпе, с камышовой тростью в руке, сидел в назначенное время, как есть, на той скамье, перед которой неделю назад стоял Дерунов, сгорая вожделением к чувственной Захаровой. Он выкурил уже три папиросы и, то и дело вытирая пот своего чела носовым платком, вырыл перед собою концом трости довольно глубокую яму, что свидетельствовало об его нетерпении, когда в конце аллеи показался господин в белой фуражке, серых брюках и синей визитке, с изящно расчесанными баками и колеблющимся при каждом шаге пенсне на красноватом носу.

Анохов, словно вгоняя назад выкопанное из ямы невидимое существо, ударил тростью по яме, встал и решительно подошел к появившемуся господину:

– Не зная вашего почерка, тем не менее твердо уверен, что вы – автор анонимных писем, а потому что вам угодно от меня?

Господин в пенсне изящно приподнял фуражку и, делая полупоклон, ответил:

– Изволили не ошибиться. Позвольте рекомендоваться: Никодим Алексеевич Косяков, некогда богатый человек, теперь частный ходатай по мировым учреждениям! Говорю это, собственно, потому, – добавил он, надевая фуражку, – что в нашем городе немыслимо сохранить инкогнито, и лично предпочитаю открытый образ действий.

Анохов нетерпеливо передернул плечами.

– Мне все равно, кто вы, я хочу знать только, чего ради вы писали ко мне свои наглые письма?

Он сел на скамью и стал опять выкапывать из ямы невидимое существо, а Косяков остановился перед ним, точь – в-точь как неделю назад Дерунов перед Захаровой.

– Хе – хе! – усмехнулся он, качаясь с носков на пятки и обратно. – Догадаться не трудно. Получив первое письмо, вы швырнули его, второе – тоже, хотя – как говорят ворожеи – на сердце у вас была тяжелая дума. Не для того ли, чтобы отвязаться от нее, вы вчера вместе с судейскими рылись в бумагах покойника? Хе – хе – хе! И не мелькнуло ли у вас кой – какой мысли, когда вы так аккуратно (Косяков раскланялся) пришли по третьем зову. Хе – хе – хе!

Анохов нахмурился и снова ударил тростью по невидимому существу.

– Я не понимаю вас, говорите яснее, – глухо сказал он.

Косяков почтительно поклонился.

– Допустим, что одна леди (я говорю предположительно) писала векселя и выставляла на них бланки своего супруга. Допустим далее, что эти векселя находятся в известном месте, из которого, по моему желанию, могут быть или отданы за приличное вознаграждение, или представлены судебному приставу?

Анохов копал яму, забрасывал ее песком, колотил по ней тростью и снова копал.

– Не могу понять, какое эта история имеет отношение ко мне?

Косяков снова поклонился.

– Продолжаю аллегорию. Может быть, леди была увлечена каким‑нибудь джентльменом. Может быть, бланки на векселях проставлялись более ловкою рукою этого джентльмена… Позвольте!

Косяков отскочил и заслонился рукою, потому что Анохов вдруг поднялся со скамьи и поднял трость. Лицо его было бледно, пот покрыл горячий лоб, но он сдержался и, воткнув трость в выкопанную яму, сказал с усилием:

– Не беспокойтесь, это я так. Продолжайте!

– Я против этого» так»! – грубо, оправясь от страха, ответил Косяков. – И не позволю к себе такого отношения. Бросим аллегории!

Анохов кивнул головою.

– Вы приходили справляться о векселях; значит, они вас интересуют. Вы знаете и эту леди, и этого джентльмена. Мои условия: сегодня вечером пятьдесят рублей за молчание в течение недели, и так каждую неделю, пока вы их не выкупите. Вот – с!

Анохов стоял против него. С трудом переведя дух, он сказал:

– Я интересовался ими, потому что тут замешаны мои друзья, и…

– Передайте это своим друзьям, – перебил грубо Косяков, – я мог обратиться к ней, но я знаю светское обращение!.. Передайте друзьям!

– Но вы знаете, с кем вы говорите, – вспыхнул Анохов, – я могу устроить вам высылку, и потом, потом… – вдруг перебил он себя, бледнея и отшатываясь от Косякова, – как вы достали их? Вы причастны к убийству! Берегитесь! – он потряс тростью.

Косяков насмешливо отмахнулся.

– Обвините меня в убийстве! – сказал он. – От нелепого обвинения оправдаться всегда легко, но векселя уже наверное тогда огласятся. А выслать меня? Я законник, милостивый государь мой, и знаю, что можно и чего нельзя. Вот за шантаж меня можно посадить на скамью подсудимых, но… – и он засмеялся.

Анохов закусил нижнюю губу. Косяков взглянул на него, поправил пенсне и, приподняв фуражку, сказал:

– До свиданья, до вечера! Если я не застану вас здесь с пятьюдесятью рублями в восемь часов, я обращусь к леди, ну а там! – он надел фуражку и, равнодушно посвистывая, медленно пошел от Анохова.

Анохов с тупым отчаяньем посмотрел ему вслед и бессильно опустился на скамью.

Вот откуда ударил гром! Какая‑то темная личность, в руки которой какими‑то темными путями попали эти несчастные векселя.

Анохов ясно увидел, что и он, и Елизавета Борисовна теперь во власти этого господина, что он будет мучить их до своей смерти – какой! – до их смерти, если они сразу не выкупят векселей.

Анохов с яростью ударил тростью о землю.

«К черту все!» – произнес он почти вслух, но тотчас покраснел от этой мысли.

Добро еще боролось с проникавшим в его слабую душу злом. Пусть даже нет более у него любви к этой сумасшедшей женщине, он вечный должник перед нею по долгу чести. Разве он не соучастник? Разве не для него она достала проклятые шесть тысяч, которые выросли до пятнадцати? Разве не он внушил ей эту подлую мысль?

Анохов поспешно встал и пошел к выходу.

Слабоволие и жажда наслаждений! Зачем он встретился с нею?.. Легкая интрига превратилась в крепкую связь, скованную преступлением… Чего бы не дал он, чтобы сгладить прошлое, забыть его!..

Он шел и бешено бил по земле тростью. Так негодяй, попавшийся в воровстве, кается в нем и злится, что пойман и уличен.

Анохов прямо прошел в канцелярию губернатора и занял там деньги, чтобы на неделю успокоить своего врага. «Но больше я не могу. Я не богач, я живу жалованьем и кругом должен, – сказал он сам себе, и у него опять мелькнула мысль: – Уехать, уехать… и как можно дальше!..»

Грузов сидел в конторе Долинина, проверяя реестровую книгу, когда услышал тихий оклик. Подняв голову, он увидел за окном Косякова и, дружески кивнув ему, тотчас встал с места и прошел в столовую, в которой работал Долинин.

– Яков Петрович, – сказал он, – вы мне позволите сейчас уйти? В другой раз я больше…

Долинин махнул рукою.

– Идите, идите. Сегодня, вероятно, и не будет никого. Отберите только повестки, которые разослать надо.

Грузов простился и через несколько минут входил с Косяковым в трактир» Звезда», сохраняя таинственное молчание заговорщика и терпеливо ожидая рассказа Косякова.

Спустя добрый час времени они снова вышли на улицу и направились к своим палестинам, но теперь торжественная молчаливость сменилась веселым оживлением. У Грузова котелок был сбит на затылок, фуражка Косякова набекренилась. Они шли под руку. Косяков бойко выбрасывал ноги, словно сбивал по панели камешки, Грузов высоко подымал, ступая, свои колени, словно давал киселя кому‑то невидимому, идущему впереди него. Оба они изрядно покачивались и, меняясь короткими фразами, заливались веселым смехом.

– Так припугнул? – спрашивал Грузов.

– У – ух как я его! – отвечал Косяков.

– Струсил?

– Дрожал как лист! Все, говорит, сделаю, не погубите карьеры!

– Ха – ха – ха!

– Наверное! Иначе ты знаешь? – Косяков останавливался и делал выразительный, но ему одному понятный жест рукою. Грузов радостно кивал, и они, взявшись под руку, снова продолжали свой путь.

В сенях своего домика они крепко поцеловались, и один вошел в дверь направо, а другой налево.

При входе Косякова больная жена его радостно заворочалась на месте и, смешав карты на столе, заговорила:

– Здравствуй, здравствуй! А я все гадала на тебя. Хорошо тебе будет, денег много, много. Только…

– Здравствуй, сорока! – снимая фуражку и идя за занавеску, ответил Косяков. – Значит, вела себя смирно, умницей и не плакала?

– Так, немножко, – ответила Софья Егоровна.

– Это с чего? Опять? – сердито откликнулся Косяков, причем за занавеской послышался треск кровати.

– Скучно мне, Никаша, – заговорила, оправдываясь, женщина, – сидишь, сидишь. Гадаешь, а потом думаешь… Вот бы гулять пошла, на улице светло, светло…

– Глупости, пыль, жара, – вяло отозвался Косяков.

– По пыли бы ногами потопталась. Господи! И за что мне!.. Опять, для тебя – вижу я – обуза обузой. Ни тебе хозяйкой, ни тебе женой. Урод, калека… умереть хочется. Лягу я в сырую землю в тесном гробу и буду лежать смирно – смирно…

– Будешь, будешь, – уже сквозь сон ответил Косяков и захрапел, а Софья Егоровна откинулась к спинке кресла, заломила руки в отчаянье и заплакала.

Спал и Грузов в своей крошечной комнате, предварительно намазав мазью верхнюю губу и наказав мамаше разбудить его к семи часам.

В семь часов он проснулся и, приведя себя в порядок, пошел к Косякову.

– Здравствуйте, здравствуйте, – радостно приветствовала его Софья Егоровна, – а вы за ним опять? Крикните ему, он и проснется. Я всегда его так бужу!

– Никанор! – крикнул Грузов.

– А? Что? Пора? – послышалось из‑за занавески.

– Самый раз!

– Я мигом!

Косяков заворочался и через минуту вышел, натягивая на себя пиджак.

– Моя‑то сорока, смотри, мне денег нагадала, – сказал он шутливо, – я ей за это орехов принесу.

– Принеси цветков мне. Я их поставлю и нюхать буду, а потом зажмурюсь и подумаю, что гуляю по лужку, – попросила Софья Егоровна, и лицо ее приняло мечтательное выражение.

– Фантазии все! Ну, да гадай лучше – и цветов принесу. Что нагадала еще? А?

Жена смутилась.

– Так, всякое…

Косяков взялся было уже за фуражку, но при ее словах остановился и сказал:

– Ну, что еще? Говори!

Она смутилась еще сильнее и едва слышно ответила:

– Так… глупости… будто казенный дом выходит…

Косяков вздрогнул. Как все невежественные люди, он был суеверен, и лицо его вдруг приняло сердитое выражение. Он подбежал к жене и торопливо стал собирать со стола карты.

– Казенный дом! – говорил он сердито. – Ах ты, глупая сорока! Еще напророчь, проклятая. Вот тебе, поганая, вот! И не будет тебе карт!

Он хлопнул ее картами по носу и быстро переложил карты на комод. Софья Егоровна заплакала.

– Никаша, что же я без карт? Одна! Милый! Не сердись на меня, глупую. Никашечка!

Но он надел фуражку и сердито вышел из комнаты.

– Нет на нее смерти и нет! – сказал он, когда они вышли на улицу. – Да, теперь я ее в больницу отдам, и кончен бал! Сил нет! Острог нагадала, нате‑ка!

– Брось! – успокаивал Грузов. – Гаданья – глупости.

– Все же неприятно! – ответил Косяков.

– Ну, ну, – остановил его Грузов, – что ты ему говорить будешь?

– Ему‑то? – Косяков передернул плечами. – Я уже обещал ждать неделю и буду! Но тем временем мы можем к ней наведаться? А?

– Подождем, – ответил Грузов, – все‑таки оно, знаешь, не того. Обещался и… вдруг…

– Как хочешь, как хочешь. Ну а через неделю снова.

– К нему?

– Ну да! Ты, собственно, прав, – Косяков тряхнул головою, – потому что он‑то уж оповестил ее всенепременно.

Грузов был очень доволен его одобрением и улыбнулся.

– Надо все, чтобы по чести, – сказал он, – если он будет платить, пусть он; если откажется, пусть она. Они поймут, что имеют дело с порядочными людьми.

– Верно, друг, верно! – кивнув, сказал Косяков, но при этом так прищурил глаза, что, взгляни на него в эту минуту Грузов, и он смекнул бы, что дружба при делах – крайне непрочная связь.

– Иди же! – сказал Грузов, когда они дошли до сквера. – Я зайду в» Золотой якорь» и подожду тебя. Он уже, наверное, там!

– Лечу! Мигом!

Косяков рванулся и устремился в сквер, но едва он переступил за его ограду, как тотчас умерил свой шаг и принял вид наслаждающегося вечерней прохладой господина.

Анохов действительно уже ждал его.

– Вот ваши деньги, – сказал он брезгливо, подавая Косякову конверт и не отвечая на его поклон. – За них вы должны молчать неделю! Так?

Косяков поклонился.

– Можно вам верить?

Косяков выпрямился.

– Я беру от вас деньги не считая и верю вам. Верьте и вы моему слову! – гордо сказал он.

– Отлично! Пройдемте сюда, здесь темнее… Так! Ну, а за сколько вы продадите все векселя?

– Не торгуясь – за половину!

Анохов повернулся и пошел прочь от Косякова.

«Это еще милостиво, – думал он со злобною усмешкою, идя по направлению к вокзалу, – мог спросить и десять, и двенадцать, и все пятнадцать тысяч. Милостиво! Но откуда их взять?.. Пятьдесят рублей и то не достанешь. Положим, она. Но на сколько времени хватит и ее? О, подлость!»

Он топнул ногою и прибавил шагу.

Молодой человек хорошей фамилии, он имел перед собою всю будущность и вдруг запутал себя так глупо, так гнусно… Положим, женщины великодушны. Дойди до огласки, она не скажет, что он делал надписи, но это все делалось для него – этого нельзя скрыть. Какой скандал!.. Разорвать связь и бежать. Но она бешеная, она все может.

Анохов даже похолодел при этой мысли.

Только на вокзале он несколько рассеялся. Манька – гусар, одна из звезд местного полусвета, села за его столик и вполголоса напевала ему отрывки из цыганских романсов; из зала доносилось пение хора. Широкая Волга чернела своею водною гладью, и взор терялся в полумгле летней ночи. На душе становилось ровнее.

Маньку отозвали в хор, Анохов на время остался один и отдался мечтам, так легко овладевающим слабыми душами.

Он уедет в Петербург, и там его тетушки и дядюшки похлопочут за него все в том же министерстве. Его могут сделать чиновником особых поручений при министре. Летние командировки, а зима вся свободна и в сплошных развлечениях. Можно будет подобрать девушку с деньгами, с влиятельной родней и жениться. Только бы здесь…

Его лицо опять омрачилось, но в эту минуту к нему подошел его товарищ по училищу, Краюхин, состоявший товарищем прокурора при местном окружном суде. Круглое, всегда довольное лицо его с маленькими черными усиками и круглыми глазами напоминало кота. Среднего роста, с небольшим брюшком и тою солидностью, которую стараются придать себе ограниченные люди, он являлся типичным представителем провинциальной бюрократии.

– Жан! – окликнул он Анохова. – Сидишь и, видимо, пребываешь в мехлюндии?

– А ты чего так сияешь? – спросил Анохов, здороваясь с ним.

– Рад и горд, – сказал Краюхин, садясь к столику, – мне поручено обвинение по делу об убийстве Дерунова, громкое дело! Я обдумываю речь! – И Краюхин многозначительно поднял брови.

– Какая же речь, если убийца еще не найден?

Краюхин улыбнулся.

– Между нами, – сказал он таинственно, – убийца найден. Пришел и сознался. Некий Захаров. Какой‑то бухгалтер… дикарь!

– Найден? – заинтересовался Анохов. – Какие же мотивы?

– Видишь ли, между нами… Ты позволишь? – он взял стоявшую на столике бутылку и налил из нее в стакан. – Мы собрали справки. Он отказывался объяснить, но мы добились сути. Дерунов этот жил с его женою. Смазливая бабенка, боец… – он отхлебнул из стакана. – Оказывается, они на другой день собирались с Деруновым ехать по Волге, и муж узнал. Узнал и… – ну, скажи, не дико ли это?.. – сейчас и расправа.

Краюхин развел руками и заговорил, уже не смотря на Анохова и, видимо, слушая самого себя:

– Пора же быть культурными людьми и не мстить смертью за измену жены. Легкие измены стали столь обыденным явлением, так вошли в нравы, что, ей – Богу, тогда бы пришлось перерезать семьдесят пять процентов жен и столько же мужчин, холостых и женатых. Чувство свободно! Я живу с чужою женою, что же за резон меня резать? Дико! Некультурно! Разведись, в крайнем случае, если тебе не страшен скандал, но резать?! – он вздернул плечами и уже спокойнее продолжал: – Тем более что я не век буду жить с нею. Она останется при муже, как скоро я к ней охладею и оставлю ее. Это так вошло в жизнь, так обыденно, что мстить за это кровью – значит, помимо всего, подрывать общественное спокойствие, зиждущееся на мнимом неведенье. Ведь была же кровная месть – она отошла в предание, пора и месть за измену призрачной супружеской верности сдать в архив. Женщина всегда обманет, обманывай и ты, но бить ее, убивать любовника… фи! Это только извинительно мужику, но не тем, кто хоть слегка причастен культуре. Я изменил женщине, она плещет мне в лицо кислоту, бьет у меня в квартире окна, стреляет в свою соперницу; мне изменила жена – я ее режу, убиваю ее любовника. Да этак жить нельзя будет! До сих пор старались в ревности находить смягчающее обстоятельство, я хочу первый восстать против этого! Убийство и есть убийство, а это еще с подкладкою дикости. Пора дать чувствам свободу!.. – он осушил стакан и долил его снова.

Под впечатлением его речи в душе Анохова сложилось решение. Он сочувственно кивнул ему головою и сказал:

– Действительно, ты прав! Чувство должно быть свободно, а мы его часто держим в рабстве и, вместо того чтобы сказать надоевшей любовнице: «Оставь меня», говорим ей по – прежнему о любви из глупого страха или сожаления.

– И в результате – нелепость! – убежденно сказал Краюхин. – Не стесняйся сам и не стесняй другого!

– Золотые слова! – подхватил Анохов и вздохнул с облегчением. – Ах, Жорж! – сказал он в порыве откровенности. – Я переживал это рабство чувства и только вот теперь сбросил с себя его цепи…

– По этому случаю выпьем! – засмеялся Краюхин и постучал стаканом по бутылке. – Еще бутылку! – сказал он лакею, отдавая ему пустую.

– Выпьем! – ответил Анохов. – А через три дня твой коллега dahin {Далеко (нем.).}!

– Куда же?

– В Питер! А там? Как устроюсь! Иначе, брат, мне не отыграться от…

– Можаихи, – цинично заметил Краюхин.

– Ну ее к черту! – грубо ответил Анохов.

(обратно)

XIII

«Убийца Дерунова найден и арестован». На другой день это известие было напечатано в местных газетах, но городские кумушки, опережавшие любого репортера, называли уже убийцу по имени.

– Слышали? – спрашивал один служащий в канцелярии другого.

– Слышал, – отвечал другой, и тогда спросивший тотчас отворачивался с недовольной миною, поджидая другого, менее сведущего.

– Слышали? – спрашивал он этого другого.

– Ничего, а что случилось?

Лицо вопрошавшего озарялось самодовольством, и он с видом человека, извещенного лично председателем суда, сообщал:

– Наш‑то тихоня, Захаров, арестован! Оказывается, он Дерунова‑то убил!

– Не может быть?!

Изловивший слушателя приходил в восторг. Он начинал оживленно рассказывать, возвышал голос, изменял его, махал руками и чуть не в лицах изображал сцены убийства, ареста, допроса и проч. Вокруг него собиралась кучка любопытных, и даже сторож, отойдя от вешалки, слушал вполуха.

Авдотья Павловна Колкунова, дымя папиросою, полулежала в позе отдыхающей у ручья нимфы и говорила своей дочери:

– Я всегда чувствовала, что он разбойник. Недаром мы ненавидели друг друга. Но не плачь, все к лучшему! Его отошлют на каторгу, и ты свободна… Мы уедем в Петербург и там…

– Но скандал, мамаша, – всхлипывая, отвечала Екатерина Егоровна, – меня звали к следователю и такое спрашивали… а потом то же будет и на суде.

Обольстительная полковница загасила папиросу и снисходительно улыбнулась.

– Дурочка ты моя! – сказала она. – Да ведь тебе теперь известность‑то какая! Чего бы не дала любая из нас, чтобы из‑за нее другого зарезали!

Екатерина Егоровна выдавила улыбку.

– Самоубийство и то возвышает женщину в глазах мужчин, а тут – на тебе! Понятно, – продолжала мамаша, – здешнее общество вознегодует, пожалуй, отвернется от нас, закроет двери, но только из зависти! А нам наплевать. Да пожелай ты теперь – ты всех мужей отобьешь, глупая! А она плачет.

Полковница поднялась, вальяжно села на диван и сказала:

– Налей мне кофе!

Дочь, видимо, успокоилась, и беспечная улыбка появилась на ее губах.

– Смотри, не сегодня – завтра к нам на вечерний чай столько напросится народу! – полковница плавно повела костлявой рукой по воздуху. – И все тебе сочувствовать будут!

При этом предположении дочка полковницы не удержалась и уже весело смеялась от удовольствия.


Волосатый Полозов в своей тесной конурке, называемой редакцией, стоял перед беспечно сидевшим перед ним Силиным и ласково говорил ему:

– Голубчик, вы сделали передо мной свинство; обещались, а сами и в» Газету» описание убийства отдали…

– За двойню! – перебил его Силин.

– Ну, хорошо, мы квиты! – торопливо заговорил Полозов. – Только теперь, милушка, не обманите! Одному мне. Я уж по шесть копеек дам, только на совесть!

– Идет! – согласился Силин. – Я, признаться, вас уважаю больше, чем его. Он любит сплетни сводить, а я таких не люблю, но уговор! – Силин поднял руку, а Полозов беспокойно стал трепать свою густую бороду.

– Принимать все, не вычеркивать ни строки и за все шесть копеек. Кроме того, сегодня двадцать пять рублей вперед. Я к Можаевым еду, – окончил он торопливо.

– Что же, – уныло ответил Полозов, – я согласен. Вот вам! – он полез в боковой карман пиджака, вынул засаленный бумажник, долго рылся в нем, слюня короткие пальцы, и подал Силину пачку затрепанных ассигнаций. – И что вы мне дадите?

– Каждый день сообщения по мере продвижения следствия. Потом интервью с его женою, – Силин загнул палец, – интервью с Иваном…

– Это кто же?

– Лакей покойного. Он все его шашни знал!

– Гм, – произнес редактор.

Силин продолжал:

– Интервью с Лушкой. Горничная Захаровых. Наконец, с защитником и прокурором! И отчеты из зала суда.

Редактором овладело оптимистическое настроение. Он закивал головою.

– Что же, валяйте! Жарьте, черт возьми! – произнес он, одушевляясь. – Мы задушим» Газету». Фельетон Долинина произвел вчера фурор. Триста нумеров продали лишних. Вы читали?

Силин махнул рукою.

– Он мне на просмотр давал. Перечти, говорит, и черкни, если что я лишнего махнул.

– Бойкий, бойкий фельетон, – похвалил Полозов, – особенно это место! – он схватил газету, поводил по ней носом и, указывая на строки пальцем, густым басом прочел: – «И верьте, нет мелкой гадости, нет преступной мысли, едва мелькнувшей в голове вашей, – я не говорю уже о преступлении, – которые не понесли бы за собою казни. Ничто не простится! Преступления против плоти казнятся немощью, против духа есть большая казнь, и, верьте, она настигнет: настигнет среди сна, среди игры и веселия, в момент упоения любовью. За все расплата, и путями таинственными, часто ножом убийцы замахивается незримая рука Вечной Правды». А, сильно? Ведь это намек на Дерунова, на его жизнь! – Полозов аккуратно свернул и положил газету на стол.

– Тут и я припустил малость, – сказал Силин, вставая, – насчет ножа‑то – это мое. Ну, до свидания, послезавтра я здесь, а завтра перешлю вам с нарочным!

Он ушел, а Полозов некоторое время задумчиво смотрел ему вслед и, наконец, со вздохом произнес:

– Каналья, слов нет, а нужный человек. И боек же!

Он покачал головою и уселся править корректуру.


Весть об аресте Захарова добралась и до Можаевки.

Было четыре часа. Все, кроме Весенина, уехавшего в город, сидели на широком балконе, выходившем в сад, и пили послеобеденный кофе. Лиза играла в саду: нянька качала ее в гамаке, и она весело смеялась при каждом взмахе.

Анна Ивановна, оправившаяся от первых впечатлений, задумчиво смотрела в сад. Вера то беспокойно взглядывала на нее, то ласково смотрела на отца, стараясь поддержать беседу, которую вел он один, отдохнувший среди природы от городских дрязг и увлеченный своими затеями, бодрый и веселый.

Какой контраст с ним, стариком, представляла Елизавета Борисовна. Она была совершенно безучастна и к окружающей природе, которая в этот час была великолепна в своем ослепительном сиянье, и к разговору, и к людям. Постоянная тревога наложила на ее лицо отпечаток, и оно побледнело, в то время как глаза вспыхивали лихорадочным блеском. Но едва она приходила в себя и замечала тревожный взгляд мужа, как тотчас начинала возбужденно говорить и смеяться.

Можаев рассказывал о столкновении с рабочими. – Никогда прежде этого не было, – говорил он, – пока не появился петербургский фрукт. Лодырь, слоняется, ничего не делая, и всех сбивает. Кроме того, оказался вором. Его поймали, как он с мельницы муку крал. Федор Матвеевич прогнал его, а теперь еще хуже. Сегодня время горячее, коси, не то поздно будет, а он – нате! – всех мужиков сбил, что дешево работают. Я на луг. Галдят, и он впереди всех.

– Ну, и что же? Ты им прибавил?

– Если бы я прибавил, я бы на себя руки наложил. Они решили бы, что я струсил. И ты знаешь меня, разве я мужика жму? Я этого Ознобова пригрозил прибить, а их пугнул. Стали работать, но вяло. А этого франта пришлось в холодную взять. Хлопот с ним!..

– Он опасен? – тревожно спросила Вера.

– Беспокоен, а как убрать его мирным порядком, и не придумаю. Придется станового приглашать и его выселить. Тем более он дальний.

– Откуда же он?

– Лужский мещанин из Петербургской губернии! А, Степан Иванович! – весело воскликнул Можаев, поднимаясь с кресла. – Милости просим! Обедали? Какие новости?

Силин стоял на пороге балкона во всем великолепии своей персоны. Просторный чесучовый пиджак, широчайшие брюки, белый жилет и цветное белье с небрежно повязанным галстуком, концы которого виднелись из‑под его густой бороды.

Он поклонился всем и потом, войдя на балкон, стал обходить всех по очереди. Сестру он нежно поцеловал в лоб; Елизавете Борисовне почтительно поцеловал руку; Вере пожал кончики пальцев и сказал:

– Хорошеете, барышня!

– Терпеть не могу этого слова! – ответила она.

– Ха – ха – ха! Вот и рассердил! – засмеялся Силин и, обмахиваясь шляпой, сел на свободный стул. – Вы простите, что я без зова. Так, знаете, соскучился; сестренку проведать захотел.

– Что вы, батенька, да мы всегда рады свежему человеку! – замахал руками Можаев.

Елизавета Борисовна вышла из своей меланхолии.

– Скука у нас тут! Мужчины за работой, мы все женщины и ничего, кроме усадьбы, не видим. Мы все рады вам. Говорите, что нового?

– Нового? – Силин обвел всех взглядом и, заранее предвкушая эффект, сказал: – Убийца Семена Елизаровича найден. То есть, вернее, сам открылся.

Анна Ивановна с замирающим сердцем обратила к брату свое побледневшее лицо. Вера порывисто обернулась к Силину. Лица всех выразили жгучий интерес.

– Кто же? – за всех спросила Елизавета Борисовна.

– Александр Никитич Захаров! Знаете его? Бухгалтер, – ответил Силин.

Глубокий вздох облегчения вырвался из груди Анны Ивановны, и краска вернулась на ее побледневшие щеки.

– За что? – еле слышно спросила она брата, но Можаев заглушил ее вопрос.

Он взволнованно поднялся с кресла и громко воскликнул:

– Захаров?! Да это нелепость! Я никогда не поверю этому.

Силин снисходительно улыбнулся.

– Могу вас уверить, Сергей Степанович! Он уже посажен, а я и корреспонденцию в Петербург послал.

– Что же из этого? – горячился Можаев. – Осудят его, я и тогда не поверю! Это человек из народа, с цельной и целомудренной душой, для которой не утрачены понятия добра и зла.

– Но, папа, – остановила его Вера, – ты не знаешь мотивов.

– Действительно, – сказала раздраженно Елизавета Борисовна мужу, – ты не даешь даже договорить Степану Ивановичу.

– Ну, ну, умолкаю и все равно не верю, – ответил Можаев и стал взволнованно ходить по балкону. – Какие же мотивы?

Но Силин так выразительно указал глазами на сестру и на Веру, что Можаев умолк тотчас и стал вполголоса напевать, хотя известие об аресте Захарова, видимо, волновало его. Его честная натура не могла легко смириться со своими разочарованиями.

Разговор как‑то сразу пресекся. Вера, подметив выразительный взгляд Силина, не решилась настаивать на вопросе, хотя и сгорала от желания узнать таинственную причину. Анна Ивановна опять погрузилась в свои думы, но лицо ее уже было спокойно и глаза ясно смотрели в даль, которая уже не пугала ее страшными призраками. Елизавета Борисовна заговорила с Силиным о городских новостях и сплетнях.

– Никаких новостей, – отвечал Силин, – все только и заняты что убийством. Разбирательство назначается на сентябрь. Обвинять поручено Краюхину, и он преисполнился важности. Забавнее всего madame Колкунова.

– Это кто?

– Теща Захарова. Она…

Анне Ивановне тяжело было это слушать. Она встала.

– Вера, пойдемте к Лизе, – сказала она, и обе они ушли с балкона. В эту минуту на пороге показался старик конторщик с длинной седой бородой, в круглых очках, с серебряной оправой.

– Сергей Степанович! – почтительно окликнул он Можаева.

– Что еще?

– Пожалуйте на минуту в контору.

– Вы извините, – сказал Можаев Силину и вышел. Силин с Елизаветой Борисовной остались одни.

– Так что же эта Колк… – тотчас заговорила Елизавета Борисовна.

– Колкунова! – подсказал Силин и оживленно стал передавать сплетни и анекдоты про полковницу, а потом и мотивы убийства.

– Фи! – презрительно сказала Елизавета Борисовна. – Неужели он был так развратен?

– О! – Силин махнул рукою. – Если бы вы были мужчиною, я бы порассказал вам…

– Бедная Анна Ивановна! – вздохнула Можаева.

– Да, она натерпелась, – ответил Силин, и лицо его приняло грустное выражение.

– Ну, а еще новости?

– Еще? Да никаких! – опять оживился Силин. – Вот разве Анохов еще…

– Анохов? С ним что?

Будь Силин ненаблюдательнее, он увидел бы, как побледнела Елизавета Борисовна при имени Анохова, и услышал бы тревогу в ее вопросе, но Силин ничего не заметил и продолжал:

– В Петербург собирается, переводится на другое место.

– А! – Елизавета Борисовна улыбнулась, и лицо ее разом просветлело, так что перемену эту заметил даже Силин.

– Вы словно за него обрадовались! – сказал он с удивлением.

– О да! – улыбаясь, ответила она. – Я всегда говорила, что с его способностями ему место не здесь.

Силин нахмурился:

– Скажите, с его связями…

Ему не нравилось, когда при нем хвалили другого. В это время на балкон, как ураган, ворвался Можаев.

– Друг мой, что с тобою? – спросила Елизавета Борисовна.

– То, что я чуть не избил этого негодяя Ознобова! Его, оказывается, выпустили, и он пришел в контору за каким‑то расчетом, который давно с ним покончен. Буянил там; я пришел, и он вдруг мне в глаза говорит: будьте – с, говорит, покойны, теперь мужика в кулаке не удержишь, у него и у самого кулак есть! И это при мужиках, что за расчетом пришли. Он прямо бунт готовит!..

– Пошли за становым!

– За становым – это уже скандал. Да нет, я один с ним справлюсь. Фу! – он опустился в кресло. – Вот, Степан Иванович, положение! Потраву простишь, порубку простишь, на другой день у тебя норовят в саду дерево выкрасть и в огород лошадей нагнать. Накажешь – стон пойдет!.. Работу не сделают, деньги требуют, а что помогал им в голодовку, лечил их, в долг лошадей им купил, семена дал – все не в счет. На то ты и барин!.. И что это Федор Матвеевич не едет!

– Ведь он обещался к вечеру!

Можаев не узнал голоса своей жены: столько в нем было гибкости и нежности. Он с удовлетворением взглянул на нее и любовно ей улыбнулся.

– Без него я как без рук, да и головы! А где Верочка?

– С Анной Ивановной! Знаешь, за что Захаров Дерунова убил?

– Ну?

Елизавета Борисовна пересказала. Можаев нахмурился.

– Ну, за это он мог. Он слишком непосредствен, а такие не знают полумер! Идемте в сад, Степан Иванович! Вы не видали еще моих оранжерей.

– С наслаждением! – с готовностью откликнулся Силин.

– Ну, а я насчет чая и закуски! – весело сказала Елизавета Борисовна и пошла в комнаты.

Свобода, свобода, свобода! Казалось, все пело в ее душе. Он уедет, и много – много к осени она полетит за ним, а там уже новая жизнь, новое счастье. Уже не краденое, а открытое, на зависть всем!

Проходя через зал, она взглянула в зеркало и не узнала своего лица: так оно было молодо и свежо.

Можаев показывал сад и оранжереи Силину. Он вдруг расположился к нему, видя, как благотворно подействовал его приезд на жену.

В одной из аллей сада, невдалеке от лужка, где играла Лиза, Анна Ивановна ходила с Верою. Вера обняла ее за талию и говорила ей:

– Я догадалась сразу, еще тогда, что вас так убивает, а теперь, когда вы вдруг повеселели, я все поняла. Ну, видите теперь, это не он!

Анна Ивановна покраснела.

– И никогда не мог он этого сделать! – горячо продолжала Вера. – Уже одно то, что он писатель, говорит о его порядочности. Я не знаю, обвиняй все его, я бы не поверила. Это все равно что говорили бы про Федора Матвеевича!

Анна Ивановна пристально взглянула на нее и, увидав, как Вера внезапно вспыхнула, улыбнулась и обняла ее.

– Милая вы моя, – ласково сказала она, – если вы угадали мое тайное горе, то только отчасти. Я не могу его вам поведать, но оно велико, моя дорогая. Слава Богу, вы никогда не будете его знать.

Вера с тревогою посмотрела на нее, потом обняла ее и порывисто сказала:

– Вы все забудьте, и через полгода он женится на вас, а мы будем радоваться.

Лицо Анны Ивановны вспыхнуло в свою очередь, но она тотчас подняла свою руку, словно защищаясь.

– Нет, этого никогда не будет, – ответила она, – это могло быть!..

– Фу, какая вы похоронная! – капризно сказала Вера.

– Чай пить! – раздался с балкона звонкий голос Елизаветы Борисовны.

Солнце закатывалось, и облака, покрывавшие запад, казались лужами крови, бросая от себя красноватый отблеск.

В воздухе было душно, сгущалась вечерняя мгла, и как‑то особенно приятно было сидеть на балконе и пить чай в эту пору. Анна Ивановна напоила Лизу и полусонную отнесла в кроватку.

Когда она вернулась и села подле Веры, Силин рассказывал о фельетоне Долинина. Он не помнил его точно. «Но там, – говорил Силин, – подпущено что‑то мистическое и так близко касается этого убийства, что всех заинтересовало, а редактор прямо в восторге».

Вера пожала под столом руку Анны Ивановны.

– Он талантливый, – сказала Елизавета Борисовна. – Несомненно! Это видно даже по его открытому лицу, по голосу, манерам, – отозвался Можаев, – я читал сборник его рассказов и увлекся ими. Мне он очень понравился.

Вера опять стиснула руку Анны Ивановны.

– Он был моим товарищем, – сказал Силин таким тоном, словно от этого зависела талантливость Долинина, – мы с ним дружим и теперь, а тогда… помнишь, Анюта? – спросил он сестру. Та смутилась, застигнутая врасплох, и обрадовалась, когда внезапное появление Весенина отвлекло от нее внимание.

– Чай да сахар! – приветствовал он.

– А вот и вы! Вас‑то нам и не хватало! – отозвалась Елизавета Борисовна. Вера задорно сказала:

– Федор Матвеевич сейчас уйдет в контору. Он очень занят.

– Сегодня я уж отработался! – ответил Весенин.

– И я, батюшка! – признался Можаев. – Ваш Ознобов задал звону нам всем. Того гляди, бунт будет!

– Ну, уж и бунт! – улыбнулся Весенин. – Елизавета Борисовна, дайте мне тарелочку простокваши, а я вам за это письмецо дам!

– От кого?

– От кого же, как не от вашей любезной madame Лоране. Пусть, говорит, ответят: сами на примерку приедут или мне к ним?

– Где письмо?

– Вот – с! Получите!

С едва сдерживаемым волнением Елизавета Борисовна схватила письмо и опустила его в карман.

– Ну, что нового? – предложил Силин обычный вопрос.

– Нового? Есть! – серьезно ответил Весенин. – Николая Петровича Долинина арестовали по подозрению в убийстве.

– Не может быть! – вскочил со стула Силин.

– Помогите! – вскрикнула Вера. – С Анной Ивановной дурно…

(обратно)

XIV

Был ранний вечерний час. Весенин, наработавшись за день, не торопясь ехал на беговых дрожках в усадьбу Можаевых, думая посидеть у них недолго и отправиться уже к себе на покой. За день он успел везде побывать и все осмотреть: был на сенокосе, на картофельном поле, на мельнице и лесопильне, виделся с подрядчиком, взявшим на себя кладку здания под завод. Ему ехать бы прямо к себе и залечь спать, но его тянуло к Можаевым, где после чая он послушает игру Веры, пожмет ее руку и услышит ее голос и смех.

Лошадь без вожжей шла привычной дорогой, лениво встряхивая головой и отмахиваясь хвостом от беспокойных оводов.

Вдали уже показалась усадьба. Лошадь осторожно стала спускаться по косогору, огибая речку, когда Весенина звонким голосом окликнула Вера. Он быстро натянул вожжи и обернулся. Вера поднималась к нему по берегу речки с мохнатым полотенцем и купальным чепцом в руке. Гладкое платье словно обливало ее стройную фигуру, соломенная шляпа с прямыми полями придавала ей мужской вид. Она поднималась легко и свободно, словно шла по ровному месту, и на ходу кричала: – Подвезите меня до дому, а то все купанье пропадет на этой жаре. Вы на Мальчике? Здравствуйте!

Она по – мужски встряхнула Весенину руку и села на дрожки спиною к нему.

– Только не гоните, а то я упаду. Ну, что нового?

Весенин тронул вожжами. Лошадь опять пошла ровным шагом.

– У нас новости обыкновенные. Скосили столько‑то, завтра пойдем на Гусиный луг; дай Бог, чтобы ведро подержалось. Вот разве новость: у Теплых Ключей волк овцу зарезал! Ну, а у вас что?

– Скука! Смертельная скука, – ответила Вера, – весь день одна. Мама в город на примерку уехала, папа с утра в кабинете. В городе колонизация…

– Канализация, – поправил Весенин.

– Без вас знаю! Ну, а ему забота. Завтра едет туда. Силин, шут этот, вместе с мамашей уехал. «Такая, – говорит, – новость, и я не знаю».

– За что вы его браните? – с упреком сказал Весенин.

– Ах, не люблю я таких! Ничего не знает, обо всем судит и себя чуть не известным писателем числит, а сам о пьяных драках отчеты пишет. «Мой, – говорит, – слог сразу узнать можно. Вы читали. Я написал…«Не люблю, – ответила Вера.

– Можно и не любить. Шут‑то зачем? Всякий по силам своим старается и промышляет о хлебе. А что Анна Ивановна?

– И не говорите! После обморока очнулась и замолчала. Смотреть страшно на нее. Вы ведь не верите, что он убийца? – вдруг спросила Вера и даже обернулась.

Весенин резко качнул головою.

– Ни минуты!

– Ну, вот! – обрадовалась Вера. – Я ей то же говорила. Она покачает головою и хрустнет пальцами. Вот подите! Он ведь хороший человек, честный? – опять спросила она.

– Безусловно, – ответил Весенин, – а что до хорошего, то я лично таких людей не люблю.

– Каких таких? Остановите лошадь, я боком сяду.

Весенин остановил. Вера пересела, и теперь он чувствовал у своей спины ее плечо, и ее дыхание касалось его уха.

– Ну, теперь говорите! Каких эта людей вы не любите.

– Неуравновешенных, – ответил Весенин, снова встряхивая вожжами, – нецельные они, безалаберные. У них чувства и желания на первом плане, и шут их знает, какое колено они выкинут!

– На то он и писатель, а не инженер, – возразила Вера, – вам все: «так как, так как, а затем: следовательно!»

– Непременно! – засмеялся Весенин. – Только вы напрасно сюда инженера вклеили. Просто рассудительный человек. Он может и писателем быть, и поэтом, и даже музыкантом, – но в жизни у него слово не расходится с делом и самое слово он почитает делом. А этот… Взять хоть бы его последний фельетон…

– Ах, я очень заинтересовалась им. У вас он есть?

– Есть‑то есть, да его, ей – Богу, и читать не стоит. Чушь.

– Вы все‑таки привезите его мне, – не сдавалась она и спросила: – А почему чушь? – Они въехали уже в усадьбу. – Ну, вы мне за чаем скажете! А теперь пустите. Спасибо! – она легко соскочила с дрожек и убежала.

Конюх взял лошадь. Весенин через сад направился к дому.

– Много наработали сегодня? – встретил его на балконе Можаев.

– Изрядно, завтра на Гусиный луг перейдем. А вы?

– Какой! Ничего не разберу. И городу взять на себя невыгодно, и сдать на подряд этому Плиссе опасно. А нынче же нужно решить так или иначе.

– Обяжите этого Плиссе. Всяких неустоек наворотите.

– А что взять с него? Шутите! Ну да справимся. А у вас как – покойно? Ознобов тих?

– Справимся! – засмеялся Весенин, и они вошли в столовую. Вера сидела уже за самоваром и пододвинула им налитые стаканы.

– Ну а теперь ваши разговоры прочь. И Федор Матвеевич объяснит мне, почему фельетон Долинина – чушь!

– Что это – лекция? – спросил, усмехаясь, Можаев.

– Да вот ваша девица про его фельетон услыхала и заинтересовалась, а я говорю ей, чушь. Теперь» почему» спрашивает.

– А! Ну, ну, валяйте!

Весенин обернулся к нему, потом к Вере и начал:

– Видите ли, он там новый мировой закон выдумал: возмездие! То есть что все дурное, содеянное на земле, на земле же и казнь свою претерпит. Это бы еще ничего, но дальше он уже запутался и дошел до того, что убийство есть акт какого‑то там высшего правосудия, и самый убийца только бессознательно творит чужую волю и почти прямо намекает, что Дерунов понес казнь за свою греховную жизнь. Мысль есть, но он не продумал ее, не обосновал и нанес всякого вздора.

Можаев с усмешкою покачал головой, но лицо Веры осталось серьезно, и она с сомнением спросила:

– Почему же вздор? Изъявший меч от меча и погибнет!

– Как почему, милая! – ответил Можаев. – Тебя сбивает с толку этот мистический характер, а сущность его сводится в тому, что, собственно, нет преступления и преступника, потому что его рукою творится акт высшего правосудия. Прямая чушь! Прежде всего у нас большинство преступлений совершается из корыстных целей и много жертв бывали при жизни очень хорошими людьми. А по этой теории – «так им и надо»! Прямая чушь! – повторил горячо Можаев.

– Что странного тут, – заметил Весенин, – так это то, что я уверен, ему мелькнула эта мысль, он отдался ей, нагородил, успокоился и забыл. Это просто работа расстроенных нервов, а не ума и, может быть, потому‑то и производит впечатление. Прочтешь раз – и покажется, словно бы и мысли есть; перечтешь – и одна чушь!

– Как и все фельетоны на отвлеченные темы, – добавил Можаев.

Но Вера, видимо, не согласилась с ними. Она перешла в гостиную, и оттуда послышались тихие аккорды.

– Мечтательница! – сказал с улыбкой Весенин. Можаев пожал плечами.

– Не пойму откуда. Мы ли с вами не старались сделать из нее трезвенную, а вот подите!

– Может быть, мы пересолили с вами, – предположил Весенин, подымаясь от стола. – Вера Сергеевна, прощайте! – крикнул он.

Она вышла к нему, и он с тревогою увидел, что она плакала. Лицо ее было грустно.

– С чего вы? – спросил он ее тихо.

– Я перестала понимать вас с папою, – ответила она так же тихо.

Весенин приостановился, недоумевая, но тотчас оправился.

– Пождите, договоримся! – ответил он весело. – А теперь до завтра!

– А со мною на неделю. Я в город, – сказал Можаев, – в случае чего – нарочного!

– Знаю, знаю, – ответил Весенин, спускаясь с балкона и выходя в темный сад.

Мимо него, как привидение, мелькнула фигура Анны Ивановны.

«Вот кто ее сбил», – подумал Весенин.

В ночной тишине глухо застучали подковы лошади о твердую, осевшуюся от зноя дорогу. Весенин выехал из ворот шагом и подогнал своего Мальчика. Дорога пролегала рощею. Старые березы и клены во все стороны тянули свои корявые ветки и в причудливом освещении луны казались старухами – нищенками в лохмотьях. Дорога, местами освещенная, местами исчезала в чаще, словно гигантская змея. Под неясным светом луны все выглядело фантастическим, странным: вон страшные гномы ведут свой хоровод, у них белые бороды и смешные колпаки, – но подъедешь ближе, и они снова обратятся в пни, поросшие седым мохом; вон русалка качается на ветвях дерева и расплетает зеленую косу, но это всего лишь сломленный сук березы со свесившейся вниз увядшей листвой; чьи‑то шаги гудят по лесу, и под ними хрустят ветви; чу! кто‑то стонет, вон леший залился страшным смехом, – но трезвый ум различит крик филина, прыжок внезапно проснувшегося зайца, отдаленный топот коней в ночном.

Не так ли и в жизни? Эти Долинины, – часть современной молодежи: смотрят на жизнь при призрачном освещении луны в таинственные ночные часы и вместо власти разума отдаются воображению. Не удивительно ли, что им видятся и причудливые образы, и таинственные знаки там, где все так ясно и просто, вокруг при трезвом свете сияющего дня…

Осознанное добро, ясное понимание цели, твердое следование по намеченному пути – все это относится на счет холодного расчета, сухого эгоизма, а метания из стороны в сторону, жалкие бессодержательные фразы, мистические фантомы увлекают сердца и умы…

– «Я перестала понимать вас…» – повторял вслух Весенин и невольно улыбнулся. – Поймешь, пойммешь! – весело усмехаясь, сказал он. – Уж наша размолвка поможет уразуметь тебе, где правда. Недаром же мы работали над твоей душою! – Он хлопнул вожжами, Мальчик прибавил шагу… Он выехал из рощи, и дорога пошла полем, освещенным яркою луною. Впереди показалась коляска запряженная тройкой.

– Сторонись, барыня едет! – сказал себе Весенин и своротил к краю дороги.

Когда коляска поравнялась с ним, из нее высунулась Елизавета Борисовна.

– Весенин, вы?

– К вашим услугам! Хорошо прокатились?

– Устала, смерть! В городе духота, истома. Никого нет, но все же я довольна. Долинина правда арестовали, но никто не верит в его виновность, кроме следователя! Прощайте!

Коляска покатилась. Весенин оглянулся ей вслед и подумал: «Вот трезвая, сильная натура, только сбитая с толку!»

– Ну, ну, Мальчик! – крикнул он.

В стороне виднелась мельница, подле нее ютился небольшой домик, окруженный садом, в нем и жил Весенин. Он постучал в ворота.

Почти тотчас высокий молодой работник распахнул их. Весенин сдал ему лошадь и вошел в дом.

Маленькая передняя, гостиная, соединенная со столовой, двери которой выходили в сад, кабинет и спальня составляли все его жилище.

Он прошел прямо в спальню и быстро разделся.

– Простоквашу подала, барин! – раздался за дверью голос Ефимьи, женщины, служащей у Весенина.

– Спасибо, Ефимьюшка! – ответил он. – Ешь с Елизаром на здоровье, а я спать буду.

– Али умаялся больно?..

– Смерть как!

– Ну спи! Господь с тобою!

Весенин слышал, как она хлопотала в столовой, вероятно убирая посуду, потом услыхал осторожный шепот работника – и погрузился в крепкий сон наработавшегося человека.

Небо очистилось, и яркий свет луны заливал кругом все окрестности и творил чудеса: воду реки он обратил в расплавленное серебро, темноту ночи перерезал зелеными полутенями, оживил каждый куст, дерево, и цветы, очарованные этим светом, изливали одуряющий аромат. Душный воздух не колыхался; кругом все спало, и торжественная тишина ночи, озаренной луной, распаляла молодые мечты и будила неясные желания.

Вера сидела у раскрытого окна, и на душе ее было и тоскливо, и сладко: ей хотелось что‑нибудь любить бесконечно, с чем‑нибудь слиться душою, молиться и плакать.

Она сидела у окна без кофты, на открытые грудь и плечи падал лунный свет; распущенные волосы волнами струились по ее плечам, окружая, как рамкою, ее бледное, мечтательное лицо с глазами, устремленными вдаль. Она томилась и искала выхода своим мыслям. Что‑то постороннее вторглось в ее душу, за одну неделю вся ее жизнь перевернулась, и она растерялась. Перед нею был открыт мир, чисты были ее мечты… Пока не разразилась гроза над Анной Ивановной, И она не узнала, что есть еще мир, неведомый ей, мир любви. Анна Ивановна – в порыве отчаяния отдавшая руку нелюбимому, старику, и томившаяся пять лет безнадежной страстью. Молодой Долинин – в порыве любви творящий безумства. Что это? Что за неведомая сила и ради чего люди переносят мучения? Все – разум, как говорят Весенин и папа, но есть мир чувств, где этот разум бессилен. На свете есть нечто совершающееся над нами помимо нашей воли, и Вера испытывала это на себе и томилась.

Она собиралась в деревню со своими планами. Ее ждали мальчишки и девчонки, которых она собиралась учить летом, она думала сговориться с учителем и устроить воскресные чтения, а теперь ни до чего ей нет дела, и все скучно, и ничто не удовлетворяет ее, все бесцельно, за что она ни возьмется. Даже Анна Ивановна со своею тоской порою утомляет ее, и ей хочется чего‑то неизведанного, какого‑то особого счастья, безбрежного, как море, бесконечного, как это звездное небо.

Не спала в эту лунную ночь и Елизавета Борисовна, вернувшаяся из города. Письмо от Анохова, пересланное ей через портниху и наполненное тревогой и страхом, не испугало ее нисколько. Она приехала к нему и скоро сумела успокоить его, напуганного шантажистами. Что значат пятьдесят рублей? Она будет платить им четыре, ну, шесть месяцев, а там он ее вызовет в Петербург, она уедет и в письме покается мужу. Бог даст – наступит время, и они расплатятся с господином Можаевым!

Ее лицо сияло таким неподдельным счастием, она так горячо целовала Анохова, что тот поддался ее ласкам и стал вторить ее мечтам.

Под впечатлением этих сладких часов Елизавета Борисовна нежилась теперь, раскинувшись в постели. Жизнь дается только один раз, отчего же не использовать ее всю на свое удовольствие? Что в этом преступного? Иногда ее тревожат ужасные мысли, но сегодня все злые призраки отошли в сторону и не пугают ее своими ребяческими пугалами, как раньше, вначале, бессонными долгими ночами.

Она давала обеты в верности, но разве знала она, что с нею будет, и разве можно справиться со своим чувством?.. И к чему…

Правда, было бы лучше, если бы муж был груб и гадок, вот хоть как этот… Дерунов, но что же делать, если она полюбила. Он поймет и сам. Ведь еще давно, много раньше этого, он говорил ей:

– Сердцу нельзя приказывать!

Неужели же теперь он станет думать иначе? Он не одинок, у него взрослая дочь, есть близкий друг. Он любит ее? Боже! А если и она теперь полюбила!..

И с успокоенной совестью она снова думала об Анохове и переживала в памяти часы, проведенные с ним.

Счастье дается раз в жизни!.. Ах, если бы не эти векселя, тогда ни в чем она не знала бы упрека совести. И мысль о них на один миг омрачила ее мечты, но только на миг. Жажда жизни и личного счастья опять победила угрызения совести.

(обратно)

XV

Прокурор окружного суда Виктор Андреевич Гурьев сидел в кресле и с добродушной улыбкой смотрел на Казаринова, который метался по комнате, махая руками и извиваясь телом.

– Ну, будемте хладнокровны, – сказал наконец Гурьев, кладя себе на колено исписанный лист почтовой бумаги, – начнем ab ovo {Букв.: «от яйца»(лат.) – т. е. с самого начала.}. Вы подозревали…

– Никого или, вернее, всех, – перебил Казаринов, взмахивая руками, – я делал разведки, исследовал почву, взвешивал мотивы…

– Отлично! – Гурьев поднял, словно защищаясь, руку. – Является этот Иван, лакей убитого, и доносит на Долинина. Так – с! А следом за ним господин Захаров с повинной. Понимаю, понимаю, – остановил он Казаринова, уже замахавшего руками, – вы совершенно правильно арестовали его и были сбиты с толку. К вечеру он был без сознания переведен в больницу: по заключению врача, он уже дней пять как в нервной горячке и бреду. Ко всему, при обыске в кармане его брошенного пиджака нашли тот револьвер, которым он якобы убил Дерунова и который бросил в реку.

Казаринов вздернул плечами и молча развел руками.

– Совершенно верно. Галлюцинация убийства – бред, и вы тут не виноваты. Но теперь? Вы подозреваете Грузова, вот письмо с доносом на господина Анохова, но у вас в подозрении только господин Долинин, вы только на него одного обратили внимание и арестовали его. Не поспешно ли это?

– Ах, Господи! Виктор Андреевич! – воскликнул Казаринов. – Все улики против него. Пропадал до ночи, рукав в крови, поводов так много, злоба так сильна и, потом, фельетон этот… Вы изволили читать фельетон?

– Да… положим, – согласился Гурьев, – но как же Грузов не видел тогда трупа. Объясните?

Лицо Казаринова приняло лукавое выражение.

– Он, кажется, Виктор Андреевич, в шашнях с прислугой Долинина и ушел задами не так рано.

– Это ваша догадка?

Казаринов кивнул.

– Гм! Ну, ваше дело! – Гурьев встал. – Я только об одном хлопочу, чтобы не было потом недоразумений. Эти лишние аресты, шум из‑за этого, вот и председатель волнуется… А в то же время следствие надо кончать, кончать! Да! А письмо‑то возьмите!

Казаринов простился и прямо из кабинета прокурора пролетел в свою камеру.

– Вот – с! – сказал он, кидая на стол удивленному Лапе письмо. – Читайте! Еще новый убийца! Тут черт ногу сломит.

Лапа лениво читал письмо.

– Ну что, – спросил Казаринов, когда Лапа дочитал.

– Чушь, – ответил Лапа, – он франт, трус. Где ему!

– Отлично – с! – с злорадством сказал Казаринов. – Грузов тоже ни при чем?

Лапа покачал головою.

– Я наводил справки, делал даже приватные обыски. Никаких намеков. Одежда та же, белье все цело, спокойствие духа и, потом, опять…

– Не такой человек! – докончил с усмешкой Казаринов.

Лапа кивнул.

– И Долинин невиновен, хотя против него все?

Лапа опять кивнул. Казаринов вышел из себя.

– Ну, а я говорю: он, он и он! И докажу это. Кого сегодня вызывали? – спросил он сухо. Лапа подал повестки.

– Опять Ивана этого.

– Вы велели.

– Отлично! Значит, надо. Еще кто? Грузов, Лукерья Воронова. Это кто?

– Прислуга Захаровых!

– А! – следователь поднял руку. – Разве не улика против него, что он приходил к больному Захарову и внушал ему признаться? А?

Лапа промолчал.

– Он, он! – повторил следователь и, сев на свое место, взял в руку звонок. Ну, начнем!

И, как прилежный паук, он принялся ткать паутину из свидетельских показаний, которые все плотнее и плотнее окутывали Долинина.

Все было против него, кроме его личного признания. Отсутствие алиби: окровавленный рукав пиджака и рубашки; свидание с Захаровым, обратившееся в улику, и, наконец, его отношения к Анне Ивановне, тайна души его, ставшая достоянием городской сплетни и судейской любознательности. Даже его статья, написанная им под впечатлением жгучего раскаянья за свою измену, и та против него!

Николай Долинин сознал опасность и из чувства самосохранения искал защиты. Он понимал ясно, что клятвы в невинности бессильны против улик и подозрения.

Лицо его побледнело и осунулось, глаза увеличились от черных кругов. Он все время или беспокойно ходил по камере, или лежал, с тоскою думая о позоре, который навлек на себя своим безумным поведением. Страшно быть обвиненным в пролитии крови ближнего; ужасно – невинным идти на каторгу, запятнав имя свое именем убийцы, но не менее страшно быть причиной позора любимой женщины! И если можно отбиться от тяжких подозрений в преступлении, то нет способа спасти ее от злоречья. «Жениться! – и Долинин злобно усмехнулся при этой мысли. – Значит, подтвердить все догадки. И согласится ли она на это?.. «При этих мыслях рассудок оставлял Долинина. Он метался по камере и стонал, как раненый зверь.

Прав был Яков, говоря об осторожности…

И Николай снова метался. Он словно потерял под собою почву, и только при вызове к следователю к нему возвращалось относительное спокойствие.

В эти дни, как и всегда, брат его явился ему утешением и опорой. Не проходило дня, чтобы он не посетил его и хотя на время вернул ему утраченную бодрость.

И теперь он пришел, едва унесли от Николая обед, и крепко поцеловался с братом.

– А у тебя и чай! – весело сказал он, увидя на столе два чайника. – Отлично! Выпью с удовольствием, потому что устал достаточно.

– Где был? – спросил его Николай.

– Где? Все по твоему делу! Не беспокойся, все обстоит благополучно! Слушай! – и, забыв о чае, он стал говорить: – Вот твой день: ты ушел из дома около одиннадцати, сейчас после завтрака, и вернулся домой в истерзанном виде около двенадцати часов ночи. Теперь вопрос, где ты пропадал это время?

Николай развел руками и воскликнул:

– Если бы я знал где!

– Стой! И не это важно, а главное, как вошел ты в дом? Потому что, согласись, ты мог, возвращаясь домой, сделать это дело. И только следователь, непонятно почему, интересуется, где ты был.

– Он думает, что я выслеживал…

– Ну, и пусть! Теперь я хожу по людям и выслеживаю все твои шаги. И вот что покуда. Ты из дома отправился прямо к Деруновым и вышел оттуда минут через двадцать, по дороге ты встретил: самого Дерунова, Силина и Захарова. В половине первого ты был в яхт – клубе л взял лодку. Матрос говорит, что боялся дать тебе, но потом дал. Вернулся через час.

– Я был на острове, это я помню.

Яков кивнул головою.

– Ну, вот! Было уже часа два, погода стала хмуриться, ты из клуба ушел. Вероятно, ты ходил по берегу, туда, к тоням, и в четыре часа тебя застал дождь; ты спрятался в шалаше и там увиделся с Захаровым. Он убежал, ты остался. Я нашел рыбака, который видел тебя в шалаше часов в шесть вечера. Из шалаша ты снова пошел шататься и забрел на Соколову гору. Там, верно проголодавшись, ты пил молоко, было восемь часов. Пил ты молоко у Авдотьи косоглазой. После этого ты спустился и с Федотом – рыбаком ездил в слободу и распорол себе руку. Федот говорит, весло сломалось, и ты щепкой разрезал, а не багром вовсе!..

Николай с изумлением смотрел на брата, и лицо его начало озаряться надеждою.

– Брат, ты волшебник! – воскликнул он, но Яков остановил его.

– Подожди! Ведь это было восемь часов. Ну, в половине десятого вы вернулись. Допустим, что ты пошел прямо домой и поспел к двенадцати. Но кто тебя здесь видел?..

– Брат! – вдруг воскликнул Николай, быстро вставая со стула. – До самой калитки меня провожала нищая с ребенком. Я даже боялся, что она хочет подбросить тебе ребенка, и, войдя в калитку, несколько раз оглянулся. Было темно, но я видел ее фигуру, и она, вероятно, видела меня! Найди ее!

Яков радостно хлопнул по столу.

– Вот след! – сказал он. – Я говорил, что человек не может быть не замечен и затеряться, как игла. Я обойду все трущобы, я найду ее! Будь покоен. Ну, а теперь пора. Тебе ничего не нужно?

Николай нахмурился.

– Если ты можешь, узнай: верит она, что я убил, или нет?

Яков крепко обнял брата.

– Хорошо! Я сам принесу тебе от нее ответ. Ну, до свиданья! А что еще?

– Пока ничего. Скучно, не читается, не пишется…

– А ты попробуй!

Яков поцеловал его еще раз и пошел домой. Что Николай невинен и он докажет это, Яков не сомневался, но все‑таки тяжело ему было на душе не только: от того, что подозрения легли на его брата, но что они поколебали даже его сердце. И при всей любви своей к Николаю его честная душа не могла не упрекать его.

Придя в контору, он сел к своему столу и стал пересматривать еще не вскрытые письма. Одно из них, видимо, поразило его, и он отложил его в сторону.

В это время звякнул дверной звонок, и в комнату ввалился купец Пеливанов, местный кабатчик и лесоторговец. Это был огромный мужчина с багровым лицом, толстым пузом, одетый в длиннополый сюртук и в сапогах бутылками.

– Уф! – запыхтел он, вытирая красным платком вспотевшее лицо. – И жарища же! Якову Петровичу мое почтение!

Он протянул Долинину широкую руку с короткими, как обрубки, пальцами и, сев подле стола, стал снова вытираться платком и пыхтеть.

– Беда с этой жары, – заговорил он, – вода чуть не неделей раньше спала. Плоты, того и гляди, не дойдут. Убытки одни, прости Господи!

Долинин смутно почувствовал цель его прихода и, не поддерживая разговора о погоде, прямо спросил его:

– С чем пришли, Евграф Семенович?

– Дельце есть к тебе, Яков Петрович, видишь ли… – Поливанов замялся и снова прибегнул к платку. Вытираясь им, он заговорил: – Ты уж не обидься, я по душе, значит, с тобою. Бумаги‑то свои, дела то исть, хочу к Лукьянову перевести, потому как это с твоим братом… оно и не того. Ты уж, Бога ради…

Долинин перебил его.

– Я сам думаю закрыть контору, – сказал он спокойно, – и вы только предупредили меня. Документы я велю ваши приготовить и передам, а книги будут у старшего нотариуса.

– Ну, вот, вот! А как братнино‑то дело? Сидит?

– Сидит! – ответил нехотя Яков.

– Ох! – вздохнул Пеливанов. – Все мы под Богом ходим. Истинно говорится: от сумы да от тюрьмы не отрекайся! Ну, прощения просим! – он тяжело поднялся, протянул свою лапу и, пыхтя, пошел к выходу.

Долинин с грустной усмешкой посмотрел ему вслед.

Он уже предвидел это. Ему ли не знать нравов города, где он родился, вырос и возмужал… И все‑таки жалко расставаться с делом, с которым он сжился.

Он не слышал, как в контору вошел Грузов, и когда поднял голову, то увидел его старательно переписывающим бумаги.

– Где были? – спросил его Долинин.

– У следователя, – слегка смущаясь, ответил Грузов и подобрал вытянутые под столом ноги.

Некоторое время они сидели молча, потом Долинин с усилием произнес:

– Антон Иванович!

– Чего – с?

– Как мне ни грустно, но нам придется с вами расстаться…

Грузов застыл с пером в поднятой руке и испуганно взглянул на своего принципиала {Принципиал – глава, хозяин.}.

– Я решил закрыть контору, – продолжал Долинин, – при теперешних условиях я все равно потеряю всю практику.

– Но ведь братца вашего оправдают, – сказал тихо Грузов.

– Я надеюсь, – ответил Долинин, – но это все равно. Так вот, – словно торопясь, сказал он, – в месяц приведем все дела в порядок и сдадим их. За это время вы приищите себе место. Я же завтра думаю сделать заявление о сдаче своей конторы.

Грузов насупился, отчего верхняя его губа вытянулась далеко вперед и стала походить на хобот.

– А теперь можно и кончать. Уже четыре часа! – Долинин встал, пожал руку Грузову и ушел в свой кабинет.

Он отказался от обеда и лежал на диване до позднего вечера. Потом вдруг поднялся, что‑то вспомнив, спустился в контору, взял письмо, заинтересовавшее его, и, надев шляпу, вышел из дома.


Грузов зашел к Косякову и застал его за игрою в карты. Он играл с женою в дурачки. Когда он проигрывал, Софья Егоровна хлопала в ладоши и радостно кричала:

– Остался, остался!

– Что нового? – спросил Косяков, сдавая карты. Грузов сел подле него и мрачно ответил:

– Яков Петрович закрывает контору! Я без места!

– Фью! – свистнул Косяков. – Подожди, и мы богатыми будем. Есть чего печалиться. Ходи! – сказал он жене.

Грузов недовольно поднялся, не встретив сочувствия друга, и прошел к себе. Там он долго рассматривал верхнюю губу в зеркало, помазал ее мазью, потом взял гитару и стал тихо наигрывать, погруженный в меланхолические думы.


Яков Долинин прошел несколько улиц и позвонил у дверей полковницы Колкуновой.

– Отворяйте, отворяйте, не заперто! Ах, кого я вижу! – услышал он слащавый голос и, оглянувшись, увидел полковницу, которая посылала ему поцелуй и кивала из раскрытого окошка.

Долинин нахмурился и вошел в переднюю.

Колкунова уже стояла в дверях гостиной с папиросою с левой руке и, широко улыбаясь, отчего с ее обвислых щек сыпалась пудра, говорила:

– Ах, Яков Петрович, как я довольна! Нас все, все оставили, и теперь, когда мой бедный зять вышел из тяжелого испытания белее снега, вы, как ангел – утешитель, являетесь в наш напрасно опозоренный дом!

И все время, пока она произносила эти слова, вздыхая и закатывая глаза, она тискала руку Долинина, словно доила ее, и незаметно влекла его в гостиную.

Долинин неохотно перешагнул порог комнаты.

– Мне, собственно, у вас… – начал он, но полковница перебила его, указывая на входящую в другие двери Екатерину Егоровну.

На ней было черное платье, что прекрасно оттеняло цвет ее лица, и кружевная косынка. Подойдя к Долинину, она с тяжким вздохом подала ему руку.

– Катя, благодари Якова Петровича за внимание, – возгласила полковница, – несмотря на то, что брат его ввергнут на место нашего Александра, он все‑таки пришел выразить нам…

– Авдотья Павловна, – не выдержал наконец Долинин, – я пришел по делу к вашему жильцу, Алексею Дмитриевичу, и у меня совершенно нет времени. Будьте добры, укажите, как мне пройти к нему!

Полковница подняла брови, отчего резкой чертой треснули на лбу ее белила, и раскрыла рот, но в этот миг в дверях показался Лапа:

– А я – то вас жду, Яков Петрович! Пожалуйте! Вот сюда! – он взял его под руку и повел по коридору.

– Невежа! – донесся до них презрительный голос полковницы.

– Навязчивая баба, – сказал Лапа, вводя Долинина в свою комнату, – я теперь домой иногда в окно лазаю. Садитесь, чаю нет. Феня со двора ушла. Добрая девушка и со способностями. Курите?

Лапа подвинул к Долинину папиросы и опустился на диван, придвигая гостю кресло.

Долинин сел.

В провинции все друг друга знают; и Долинин знал Лапу, но он в первый раз был у него в гостях и входил в более близкое общение, чем обыденная встреча двух внешне знакомых.

– Я получил от вас письмо, – начал Долинин.

– И пришли, – перебил его Лапа, – что и требовалось, хотя я, собственно, просил вас так больше…

– То есть как так? – не понял Долинин.

– Поговорить просто. Думаю, сокрушаетесь о брате, ну, я и того… поговорить!

Лапа не казался сегодня сонным, как обыкновенно, и из‑под его тяжелых век бойко и пытливо глядели маленькие глазки.

– Напротив, я занят, – сказал Долинин, – у меня теперь много хлопот и работы. Я ищу… – но, вспомнив, что Лапа письмоводитель следователя, он замолчал.

Лапа усмехнулся.

– Всех лиц, которые его в тот день видели, – досказал он, – положим, хорошо и это, хотя лучше, – он лукаво подмигнул Долинину, – искать самого убийцу.

– Где мне искать его, для этого нужно быть близко к делу, да и не по мне это.

– Да, – подтвердил Лапа, – сноровка тут. Главное, сноровка и потом приметы. Думали ли вы, почему так упорно показывает против него Иван? А?

– Иван? Кто это?

– Лакей Дерунова.

Долинин пожал плечами.

– Вот то‑то и есть. Откуда же известна нам тайна любви, письмо и все прочее? – сказал Лапа, протягивая руку к этажерке и доставая с нее тонкую тетрадь в синей обложке. – Так вот, откуда в нем ненависть? А?

– Не могу понять!

Лапа покачал головою.

– А помните вы повесть вашего братца под названием» Утопла»?

– «Утопленница», – поправил Долинин.

– Вот, вот! – кивнул Лапа. – А что там описано?

– Смерть девушки у Дерунова. Я вскоре после этого происшествия ездил в Петербург и рассказал ему, а он написал.

– Хе! А как он написал: барин соблазнил, лакей помогал! Да – с! А лакей‑то – Иван, а Иван был женихом ее, да еще Иван грамотен и самолюбив. Вот – с! – Лапа поднял палец.

– Что же из этого?

– Из этого – клевета на вашего братца и, кроме того… извольте прослушать!

Лапа стал читать из синей тетрадки сухие выдержки, но они настолько заинтересовали Долинина, что он не заметил, как прошло время. После чтения он еще некоторое время говорил с Лапою и потом взялся за шляпу. Лапа поднялся проводить его.

– Это гипотеза, понятно, – сказал он на прощание. – Нет, сюда! Я вас выпущу с заднего хода, через дверь, а то полковница, пожалуй, и стережет вас. Собаки не бойтесь!

(обратно)

XVI

Анохов, казалось, не уезжал из города, а обращался в бегство, так лихорадочно – поспешны были его сборы. С Петербургом он связался при помощи телеграфа, и едва получил оттуда благоприятный ответ, как тотчас стал укладываться. Ловкие артельщики с вокзала пришли в его холостяцкую квартиру и захлопотали, срывая со стен, снимая, свертывая и плотно упаковывая разный хлам в ящики.

Мебель он скоропалительно продал, частью своему другу Краюхину, частью знакомым офицерам местных войск.

И – велико ослепление любящих женщин – Елизавета Борисовна с нервным нетерпением торопила его отъездом.

Накануне она провела у него весь вечер, несмотря на то что Сергей Степанович уже был в городе и сплетня каждый час могла дойти до его слуха.

– Эх, что мне до него, до всех! – отвечала она на рассудительные предостережения Анохова. – Я иногда хочу, чтобы вдруг все узнали и мы бы на глазах всех оставили этот мерзкий город!

Анохов деланным смехом подавил свое смущение.

– Я теперь несколько оживаю, – в тот же вечер говорила она, – зная, что ты едешь в Петербург. Это уже половина дела. Еще немного, и следом за тобою я! Ты позовешь меня скоро? Да? Ты соскучишься обо мне?

– Месяц, два – и я тебя выпишу, – обещал Анохов, досадливо жмурясь от ее поцелуев.

Она приникла к нему.

– Я не выдержу и этого срока. Знаешь? – она лукаво посмотрела на него. – Я отпрошусь у мужа и за это время приеду навестить тебя, так, взглянуть! Взгляну и уеду…

Анохов замер на мгновение, и лицо его вытянулось, но она не видела его лица, а слышала только его ласковый голос.

– Как только получишь от меня письмо, так и приезжай. Я буду очень рад.

– А пиши опять через портниху…

Их разговор принимал то деловой тон двух соучастников, то мечтательный тон влюбленных, смотря по тому, кто начинал его после перерыва.

Был одиннадцатый час вечера, когда она чуть не задушив его своими объятиями, осыпав поцелуями его лицо, смеясь и плача, рассталась с ним.

– Уф! – вздохнул он с облегчением. – Последний сеанс! Сумасшедшая женщина, черт бы ее побрал. Измучила! Ха – ха – ха, в Петербург взять! На диво всем! И до чего можно додуматься в момент влюбленности… брр… мороз по коже.

В комнату осторожно заглянул слуга.

– Готовь постель! – приказал Анохов.

Полчаса спустя он уже лежал в постели и, засыпая, думал: «А ведь с нее станется. Не пройдет недели, и закатит в Питер, а там скажет: не хочу домой ехать. Все может сделать… Нет, баста! Приеду и сейчас же из Питера вышлю ей чистую отставку. Прямо из дядиной квартиры».

Провожать Анохова собралась целая компания. Он считался в городе славным малым, умеющим жить, и его любили как веселого собеседника и доброго товарища. На вокзале в буфете сидели: правитель канцелярии, несколько сослуживцев, непременный Краюхин и знакомые по клубу и кутежам. Анохов, в светлой паре мышиного цвета, с сумкой через плечо, сиял удовольствием.

За сытным завтраком, обильно поливаемым вином, Краюхин завладел беседою и теперь уже все общество, а не одного Анохова, посвящал в содержание своей будущей обвинительной речи.

– Молодой писатель, – говорил он, – и это для меня гораздо приятнее, чем обвинять какого‑то полудикого бухгалтера, в порыве ревности убившего любовника своей жены. Это вполне понятно. А здесь, – Краюхин поднял палец, и пухлое лицо его приняло торжественное выражение, – дело общественного значения! Культурный человек, как дикарь, отдается чувству! Нет преграды желаниям! Он влюбляется в замужнюю женщину, попирает этим священные устои и, мало того, стремясь к достижению цели, убивает ее мужа! Помилуйте! И так у нас слишком легко смотрят на брак, измены заурядны, нравственность падает. Что же будет, если мы эти измены введем в обычное явление, если мы, разнуздав свои чувства, отдадимся на волю страстям? Станем убивать мужей, любовников? Да этак жить нельзя будет! Нет, тем и дорога культура, что она отводит первое место не инстинктам и чувствам, а разуму, и культурный человек обязан во имя общественного блага уметь подавлять свои чувства!

Краюхин долго бы развивал эту тему, если бы не ударил второй звонок и носильщик, подхватив вещи Анохова, не увлек бы его в вагон. Провожавшие гурьбою устремились на перрон, и Краюхин отложил свою речь до отхода поезда.

Анохов стоял в дверях вагона.

Пробил уже третий звонок и зазвенел обер – кондуктор, когда вдруг сквозь толпу прорвался господин в потертом пиджаке, фуражке и растерянно воскликнул:

– Господин Анохов, как же это?

Поезд уже медленно двигался. Анохов широко улыбнулся и стал махать шляпою на возгласы провожавших.

– Господин Анохов! – воскликнул еще раз Косяков, а это был именно он, но поезд уже набирал ход, и Анохов, вероятно, не слыхал его возгласа.

Косяков опрометью бросился в контору Долинина и, забывшись, влетел в нее, громко зазвенев дверным звонком.

Долинин поднял голову от бумаг и вопросительно взглянул на него. В то же время Грузов, покраснев от смущения, быстро вскочил на своих журавлиных ногах и, поспешно взяв шляпу, неуклюже вышел из‑за стола. Косяков пришел в себя и, сняв фуражку, с чувством достоинства поклонился Долинину.

– Прошу извинения, – сказал он, прижимая фуражку к груди, – глубоко взволнованный неприятным происшествием, поспешил излить свое сердце к приятелю и в волнении забыл правила этикета. Прошу великодушно!

Долинин, видя смущенного Грузова, нерешительно державшего в руке шляпу, сказал ему:

– Можете идти, Антон Иванович, со своим приятелем. Наше дело не горит. Отдохну и я!..

Грузов пожал руку Долинину и вышел. Косяков еще раз прижал фуражку к груди:

– Прошу великодушно… – И пошел следом за Грузовым. Едва они вышли на улицу, как Грузов обернулся к Косякову с упреком на лице.

– Я тебя просил, Никодим. Какая неосторожность!

Косяков строго взглянул на Грузова.

– Это что я к нему вошел? Что, так сказать, обнаружил твое знакомство со мною?

Грузов смутился.

– Да… То есть нет… но если человек с известным положением и если вдруг его ожидает, может быть, карьера… – забормотал он, сбиваясь под строгим взглядом своего друга.

Косяков вдруг остановился и, прислонясь к фонарному столбу, сложив на груди руки, сказал:

– Объяснимся!

Грузов растерялся.

– Я, Никодим, ведь так… я, собственно. Ты, собственно, про что важное…

– К черту важное! – заорал, внезапно приходя в раздражение, Косяков. – Объяснимся!.. Ты мне намекал не раз на это, но я игнорировал, пропускал мимо ушей! Да! Теперь довольно! Что ты хочешь сказать? Что Никодим Косяков тебе не пара, что связь с ним роняет тебя в глазах общества, да? Косяков, отставной корнет, бывший богач, тебе не пара? – Косяков в азарте ударил себя по груди и придвинулся к Грузову.

Грузов подогнул колени и растерянно смотрел на взволнованного друга, а тот, все возвышая голос, продолжал:

– Со мной генералы дружили! Я – дворянин! А ты простой мещанинишка, и вдруг такая фанаберия! А? Так знай, я брошу тебя, и – все. У меня все в руках, и шиш тебе, коли ты скотина! – он гордо махнул рукой, повернулся и пошел по улице.

Грузов некоторое время стоял, сраженный неожиданностью, но потом сразу опомнился и в три гигантских шага нагнал оскорбленного друга.

– Никодим, Никаша, – забормотал он, хватая его за плечо, – прости, я ведь не то, не того. Ну, обругал, и будет! Никодим, ведь я душою…

Косяков презрительно отодвинул плечо.

– Как честный человек! – продолжал испуганный Грузов. – Хочешь, завтра пойдем в контору вместе. Я тебя с ним познакомлю. Ну, брось, Никодим, вот и» Медведь»! Зайдем, выпьем!

Отчаянье внушило ему эту блестящую мысль; блестящую потому, что это предложение сильнее всего, сказанного Грузовым, поразило Косякова. Он приостановился и сказал отрывисто:

– Я прощаю! Но в последний раз. Никто не смеет зазнаваться перед Косяковым. Зайдем!

Грузов облегченно вздохнул и, отворяя – перед Косяковым гостеприимную дверь, говорил:

– Ну, вот, ну, вот! А то ссориться!..

Они сели в углу за столиком, и Косяков, выпив две рюмки и поправив пенсне на носу, с убеждением сказал:

– Потому что я не подлец! Не то бы отлично тебя спустил побоку!

– Ведь я знаю, Никаша, – заискивающе ответил Грузов, – говори теперь, какие новости?

– Анохов удрал!

– К – к‑как? – Грузов, приготовившись выпить, поставил рюмку на стол и откинулся к спинке стула.

– Так! Должен был сегодня деньги заплатить – и удрал! Да еще смеется, каналья. Кланяется! Я его на вокзале видел.

Грузов растерянно посмотрел на приятеля.

– Как же теперь? – сказал он. Косяков резко ударил ладонью по столу.

– Не прощу этого! – воскликнул он. – Сегодня же письмо к его бабе, и – шабаш! Только теперь не пятьдесят, а сто!

– Сто! – Грузов сразу просветлел и весело закивал головою. – Так, так! Ты теперь им не спускай. Сто! И требуй выкупа. Вот!

– Ничего! – с усмешкой ответил Косяков. – По сто в неделю! Ха – ха – ха!

– Хе – хе – хе, – подхватил Грузов и потребовал еще пива иводки.

– Поживем! – сказал Косяков.

– Ах! – вздохнул Грузов, и лицо его приняло мечтательное выражение.

– Мамаша, – говорил он два часа спустя своей матери, сняв пиджак и сапоги и развалившись в кресле, – может быть, вас ожидает большое счастье. Может быть, сын ваш тыщи иметь будет!

– Дай Бог, Антоша, дай Бог! – с умилением сказала старуха и таинственно спросила: – Женишься, что ли?

– Отчего и не жениться тогда, – мечтательно сказал Грузов, – взять такую с музыкой и чтобы из пансиена!

– Ах, дай Бог, Антоша, дай Бог!

Грузов размечтался.

– Дом этакий на широкую ногу! Вечера, общество, танцы… приду со службы – кататься. Ландо этакое, пара лошадей и на козлах этакий кучер, – Грузов взмахнул руками. Антонина Васильевна слушала его и с умилением смотрела на его мечтательное безусое лицо.

Косяков в это время сидел за своим столом и старательно писал:

«Милостивая государыня, ввиду внезапного для меня отъезда господина А. и задержки связанного с его присутствием дела, считаю нужным просить вас обеспокоиться и неотложно явиться в городской сквер к двенадцати часам пополудни на шестнадцатое число сего месяца для принятия от меня к сведению весьма важных сообщений по делу, не терпящему никакого отлагательства».

– Так, – сказал он себе, перечтя письмо, – подписи не надо! Теперь конверт!

И, взяв, конверт, он надписал адрес, прибавив: «Немедленно, в собственные руки».

– Так! – повторил он, заклеивая конверт и вставая.

– Ну, сорока, соскучилась? – спросил он жену.

Та кивнула ему с кресла.

– Очень! Да я привыкла! Только вот с людьми беда!

– А что?

– Опять был мужчина. Тот, что раньше. Рылся, рылся. Я кричала, а он ничего!

Косяков встревожился.

– А где же старуха была?

– Не знаю. Я и ее звала. Нет, лучше, Никаша, ты мне камней принеси. Я, ей – Богу, кидать буду, а то что я? Я калека.

– Камней, камней! – повторил Косяков. – Глупости. Запирать тебя буду!

Она вдруг горько заплакала.

– Если пожар вдруг, я сгорю?

– Вытащат! – ответил Косяков и пошел спать за занавеску. Там он долго беспокойно ворочался. Второй раз приходит какой‑то неизвестный ему мужчина и роется у него. Смутное подозрение закралось в его душу. Он вдруг вскочил с кровати и подошел к жене.

– Ну‑ка, – сказал он ей, – обними меня! Вот так! Ну! – он нагнулся, обнял ее, подхватил под ноги и, кряхтя, перетащил на кровать. – Полежи немного, – сказал он.

Вернувшись назад, он отвернул кусок драной материи на сиденье ее кресла и заглянул под обивку. Пакет в белом конверте лежал на том же месте.

Косяков облегченно вздохнул и, вернувшись к жене, посадил ее снова в кресло.

– Никаша, не запирай меня! – проговорила она.

– Ладно, там увидим! – ответил он. – Теперь сиди смирно да гадай. Посплю, в дураки сыграем!

………………………………..

А все это время, с остановками в четыре и десять минут, мчался поезд, унося Анохова все дальше и дальше на север. Анохов оживал, и с каждым часом самоуверенные мечты овладевали им все сильнее. Пережитое уже казалось сном, а пылкая Можаева смутным призраком. Чтобы рассеять его, нужно только ничтожное усилие, и Анохов уже с улыбкою обдумывал содержание своего письма к ней.

(обратно)

XVII

Человек хотя и не может жить без общества, тем не менее время от времени душа его жаждет полного одиночества и покоя, жаждет отдыха от беспрерывных впечатлений и переосмысления их. И чем богаче одарена душа, тем чаще она прибегает к одиночеству как освежительной ванне. Душа порочная, напротив, боится одиночества и ищет забвения в суете и шуме. Но одиночество одиночеству рознь, и, если в другое время на личное усмотрение Николаю Долинину предложили бы просторную комнату с чисто выбеленными стенами, обеспеченное содержание и невозмутимый покой, он, быть может, с радостью бы принял предложение, не обратив внимания на то, что окно помещено на два аршина от пола, что мебель состоит из необходимых кровати, стола и – как милость – двух табуреток. Быть может, в этом уединении он, как Сильвио Пеликко, обессмертил бы свое имя, – но теперь… посаженный в тюрьму против воли, с позорным подозрением, с будущим, в котором он видел долгие годы страданий, – это одиночество являлось для него сплошным мучением. Трудно было в его возрасте, с его характером покорно подчиниться слепой и несправедливой судьбе, и, бессильный для активной борьбы, он задыхался от гнева.

Лицо его осунулось и побледнело, глаза горели, движения приобрели нервную торопливость, и он стал болезненно раздражителен и резок. И в то же время любовь к Анне Ивановне, разжигаемая препятствиями, охватывала его, как безумие, и он сгорал, мечтая о ней. Не проходило дня, чтобы он не передал брату письма к Анне Ивановне и не спросил бы о ней, и только раз получил от нее в ответ всего две строчки: «Мы оба наказаны за преступные мысли. Молитесь за меня, как я за вас!»

Эти строки привели его сперва в ярость, потом у умиление. Он глумился над ними, а потом целовал из и обливал слезами. Непостижимое что‑то установило, между ним и ею, и он еще сильнее разгорался к ней любовью при сознании этой тайной преграды. Воображение воскрешало перед ним картины его юношеской любви. С каким доверием, с какою чарующей смелостью, будучи девушкой, она отдавалась любви. Казалось, нет для нее, рядом с ним, никаких страхов! И какой испуганной и вместе с тем неприступною она явилась потом, сделавшись женою ненавистного человека, и теперь, снова обратившись в свободную женщину. Какая‑то тайна совершилась в душе ее, и он, якобы писатель, не имеет ключа к этой тайне!..

Было утро. Николай отпил утренний чай, сторож убрал посуду, и Николай монотонно ходил из угла в угол по своей камере, когда в коридоре раздались шаги, остановились подле его двери, и Николай услышал звон ключей. Он приостановился посередине комнаты. Дверь раскрылась, и в камеру, приветливо кивая лохматой головой, вошел Полозов, редактор – издатель местного» Листка».

– Наконец‑то я вас увидел, мой дорогой! – заговорил он с порога, идя к Николаю с протянутыми руками. – Как добивался я вас видеть, если бы вы знали! И вот только теперь получил разрешение от самого Гурьева. Ну, как вы чувствуете себя, Николай Петрович, ваше здоровье? – он пожал руку Николаю и сел на табурет, смотря на Николая через очки, для чего наклонил свою лохматую голову, словно хотел забодать. Николай с недоумением смотрел на Полозова.

– Благодарю, здоров, – ответил он, – чувствую же себя, как чувствовали бы, вероятно, и вы, сидя в остроге по подозрению в убийстве.

Полозов заерзал на табурете и деланно засмеялся.

– Хе – хе – хе! Такой же острослов! Однако это гадко, гадко! Я говорю про упадок духа. Помилуйте, здесь, в таком уединении при вашем таланте, да я бы… я бы воспарил! – и он, вскочив, взмахнул руками, как бы воспаряя.

Николай усмехнулся.

– Нет, ей – Богу, – сказал Полозов ласковым голосом, снова садясь на табурет. – Ну, что вам стоит? Оправьтесь! Знаете, чтобы оживить вас, что я вам предложу?

– Написать фельетон? – с усмешкой сказал Николай.

– Именно! – подхватил Полозов, тряхнув головою. – И, чтобы вам веселее было, я дам вам десять копеек, ну пятнадцать за каждую строчку! – он снял очки и с лучезарной улыбкой взглянул на Николая. – Милушка мой, пятнадцать копеек.

– Что же я напишу вам? Я ничего не знаю, никуда не выхожу, никого не вижу.

– Душечка, что хотите! Фантазию, так что‑нибудь, стихи, рассказ, свои впечатления.

– Фурор! – усмехнулся Долинин. – Подписать: «Июль. Местный острог»? Лишних тысяча нумеров по пятаку. Так?

– Так, так! Усиленная подписка. Смерть» Газете»! – Полозов встал и нежно взял Николая за руки. – Так вы согласны, милушка? А?

Николай молчал. Полозов сделал грустную мину.

– Вы, дорогой, моя надежда. Степан Иванович изменил. Обещался мне одному, пишет и в» Газету»…

– Вы ему отказали?

– Разве можно? – Полозов развел руками. – Эта гадина Стремлев только рад будет, а мне убыток. Потом, тогда другое дело, но теперь… Милушка!

– Многоуважаемый Николай Петрович! – вдруг раздался с порога крикливый голос, при звуке которой Полозов отскочил от Николая, как резиновый мяч, и грозно нахмурился.

В камеру, семеня ногами, вбежал Стремлев, но при виде Полозова запнулся сразу и остановился, не добежав до Николая. Лицо его исказилось язвительной улыбкой.

– Вот – с как, уже пролезли? Бойко! – сказал он Полозову, забыв о Николае.

Полозов грозно сверкнул очами и сказал:

– Николай Петрович старинный мой сотрудник. У меня не хватило бы наглости лезть к постороннему человеку!

– Хе – хе – хе, – язвительно заметил Стремлев, – скажите: «благородство»! Вас, сколько я знаю, никогда раньше не трогало несчастие ближнего. Вы на них только спекулировать можете…

– Однако я чужих сотрудников к себе не переманиваю!

– Хуже – с! – ответил Стремлев, хлопая себя руками по бедрам. – Вы у своих выманиваете сведения и печатаете будто от себя.

– На строках не обсчитываю, – волнуясь, не отступал Полозов.

– Ах, скажите! А несчастному корректору три часа учли?

– Подписчиков не ворую…

– А кто ворует? Позвольте узнать?

Стремлев, как петух, подбежал к Полозову и смотрел на него в упор сверкающими выпуклыми глазами. Полозов отодвинулся.

– Вы сами знаете, кто у Антипова за три рубля адреса купил, – ответил он, – я такой подлости никогда не допущу.

– Хе! – заволновался Стремлев. – Вы хуже, вы статьи из набора к себе берете, вы в прошлом году с подписным листом по домам ходили, вы!.. – взвизгнул Стремлев, прыгая и ударяя себя по бедрам.

– Ну, вы! – Полозов сделал угрожающий жест рукой, но в эту минуту в камеру вошел Яков Долинин.

– Брат! – обрадовался Николай.

Стремлев и Полозов наперегонки бросились здороваться с его братом, искоса бросая друг на друга злобные взгляды.

Николай с улыбкой обратился к ним.

– Простите, – сказал он, – ко мне пришел брат, и мы будем говорить о деле.

– Ну, ну, ну, – добродушно ответил Полозов, – я понимаю, мой друг, вполне! До свиданья покуда. Так я надеюсь? – прибавил он, пожимая Николаю руку с видом заговорщика.

Стремлев, вздохнув, тоже подошел к Николаю.

– Жалею, что зашел в столь неурочный час. Надеюсь, что в следующий… вы еще не дали слова? – он так же таинственно пожал Николаю руку и вышел, бросив презрительный взгляд на Полозова.

– Зачем они были? – спросил Яков, когда оба представителя местной печати скрылись.

Николай махнул рукой.

– Просили фельетон. Вот если бы петербургские так искали моего сотрудничества! – усмехнулся он, но лицо его тотчас приняло озабоченное выражение. – Ну, что она?

– Весенина не было, и письма я не получал, – ответил Яков.

Николай опустил голову.

– Закатилась звезда моя! – печально сказал он. – Знаешь ли, все эти дни и ночи я твержу одно: «Душа моя болит и тоскует… Милая, где ты?«не знаю, откуда это? Свое или чужое? Но в этих словах мое настроение.

Он сел на постель. Яков придвинулся к нему и, положив на его колено руку, ласково сказал:

– Зато я тебя обрадую!

– Чем? – Николай поднял голову.

– Вероятно, завтра тебя освободят.

– Ты шутишь? – Николай вскочил на ноги, снова сел и, схватив руку Якова, впился в него глазами. – Правда?

Яков радостно кивнул ему.

– Как? – Николай дрожал, как в лихорадке.

Яков на миг отвернулся, чтобы скрыть свое волнение, и потом заговорил:

– Помнишь, ты сказал мне про нищую с ребенком, что проводила тебя? (Николай кивнул.) Ну, я нашел ее! После этого я был у Гурьева, а сегодня ее допрашивают. Гурьев сказал, что он ни минуты не думал, что ты виновен…

– Брат, брат! – воскликнул Николай и, вскочив, обнял его. Грудь его вздымалась от волнения, он чувствовал, как спазмы сжимают ему горло.

– Как мне благодарить тебя!

– Не меня, – ответил Яков, – а одного человека. Ты потом сходишь к нему. Он мне и эту бабу сыскал, и, кажется, на убийцу набрел! Я обещал ему, что ты поможешь в открытии его!

– Все сделаю! – горячо ответил Николай. – Так завтра?

– Вероятно, – сказал Яков.

Завтра… Сутки, отделявшие Николая от этого блаженного часа, казались ему вечностью. Свобода! Право сидеть дома или выйти из него, идти куда угодно, на сколько угодно времени! Только тот, кто испытал неволю, может понять все блаженство благословенной свободы; как голодный понимает голод, так неволю и весь ужас ее понимает только заключенный.

Николай преобразился. Стан его выпрямился, и он снова смело смотрел вперед. Ведь не мог же брат надсмеяться и так грубо обмануть его! В первый раз он радостно приветствовал наступившую ночь и торопливо улегся в постель, желая заснуть и проспать вплоть до часа желанной свободы. Но сон долго не давался ему. Грезилась Анна Ивановна, свидание и объяснение с нею, думал он о новом счастье семейной жизни и давал обеты честно и неустанно трудиться. Словно из горнила чистилища выходила душа его, просветленная, примиренная, полная надежды и силы.

Он заснул и радостно проснулся под шум отворяемой двери. Сторож внес таз с водою для умывания и самовар с посудой.

«Когда же будет свобода и как она явится? – думал Николай. – Кто будет ее вестником?»

Он отпил чай и в волнении зашагал по камере. Дверь отворилась снова.

– Вас просят к господину следователю, – сказал сторож.

Николай взял шляпу, и вдруг ноги его подкосились. Часовой, его обычный спутник по коридору и по двору, на сей раз его не провожал. Он радостно, быстро пошел знакомой дорогой и смело отворил дверь в камеру следователя.

Казаринов приветливо поднялся к нему навстречу и протянул ему руку.

– Считаю долгом объявить вам, Николай Петрович, – сказал он торжественно, с сияющим лицом, – что вы свободны! Следствие сняло с вас подозрение.

Николай крепко пожал руку следователя и сел.

– Кому я обязан этим?

– Показанию нищей!

– Но ведь я говорил вам о ней раньше! – не выдержал Николай, и в словах его прозвучал упрек. Следователь смущенно пожал узкими плечами.

– Что поделаешь? Я делал вызовы ей, она не являлась, и я не считал себя вправе оказывать вам особое доверие. Для меня до вчерашнего дня ваша нищая была мифом.

– Кто же убил? – спросил Николай. Следователь опять пожал плечами.

– Простите, это пока служебная тайна, но правосудие не дремлет! – он поднял угрожающе руку. – И убийца будет настигнут карающей десницей закона.

Николай встал и протянул следователю руку.

– Жму руку, – сказал он, – направляющую карающую десницу закона!

Он подошел к Лапе, который лениво поднял голову от стола и бросил сонный взгляд на Николая.

– До свидания, – сказал ему Николай.

– Здесь принято говорить» прощайте»! – произнес Лапа, снова опуская голову.

Николай вышел. Казаринов взволнованно прошелся по кабинету и сказал:

– Алексей Дмитриевич, это черт знает что! Опять промах! Кто же убил?

– А? Что?

– Тьфу! Я говорю, кто убил?

– Кто‑нибудь да убил, – равнодушно ответил Лапа.

– Это и я знаю! – Казаринов резко повернулся. – Анохов? Грузов?

– Арестуйте их по очереди! – ответил Лапа.

– И арестую! – закричал следователь, выходя из себя. – О, черт! Вот ведь попалось дело. Будь у нас сыщики!..

Николай вышел из камеры и в коридоре увидел Якова с чемоданом в руке. В этом чемодане было все имущество Николая, взятое в тюрьму. Он подбежал к брату и порывисто его обнял.

– Ну все, слава Богу! – сказал радостно Яков. – Идем же!

Когда они вышли на улицу и Николай увидел яркий свет солнца, быстро идущих людей, экипажи, силы на миг оставили его. Он опустился на скамью, что стояла у дверей суда, и несколько времени сидел, лишившись сознания. Глаза его с детским восторгом смотрели перед собою, а по лицу разлилась и застыла блаженная улыбка. Яков стоял подле него и сквозь слезы смотрел на его измученное, но светящееся лицо.

(обратно)

XVIII

Великое чувство свободы, безумная радость от сознания, что грозный призрак суда и позора отошел в сторону и не вернется больше, целый день владели Николаем и погружали его в блаженное состояние. Говорил ли Яков, или кухарка, или дворник, он всем радостно улыбался и весело кивал головою, на дворе и в палисаднике он с невыразимою любовью смотрел на кусты и деревья; у себя в комнате, перебирая бумаги и книги, он даже заплакал от прилива счастья. Казалось, новая жизнь развертывалась перед ним, и вечером, за ужином, он с волнением сказал брату:

– Я испытываю необыкновенное счастье. Я будто заново родился! Веришь ли, для меня теперь все ново, и в то же время пережитый мною опыт остался со мною. Все теперь за мое счастье. Я повидаюсь с Аней, между нами выяснятся все недоразумения (я знаю, она любит меня!), и впереди жизнь, полная бесконечного счастья, разделенной любви и честной работы. Ты ведь бросаешь свою контору?

Яков кивнул.

– И отлично! Переселяемся в Петербург и живем вместе! Ты теперь не узнаешь меня. Нет уже прежнего легкомыслия, переходов от отчаянья до восторгов. Все ясно! Я предугадываю всю свою жизнь до смерти и не знаю только, что будет мною написано.

Лицо его светилось радостью, глаза сияли, и Яков с умилением смотрел на радостное лицо брата, утомленное недавним страданием.

– Ты говоришь вот, что отрекся от легкомыслия, – с улыбкою сказал он, – а за весь день даже не поинтересуешься, кому обязан свободою!

Николай хлопнул себя по лбу.

– Ах я! Но, ей – Богу, Яша, я все время об этом думал и собирался спросить. Кому же?

– Алексею Дмитриевичу Лапе! – ответил Яков.

– Лапе? Этому сонуле? Да знаешь ли, он на кладбище сделал мне первый допрос? А теперь…

– Вот поди же! Он оказался удивительным человеком. За время твоего сидения я с ним сблизился, и, поверь мне, я редко встречал таких благородных людей.

– Схожу к нему, скажу спасибо! Как же он помог?

– Нашел нищую, но главное, – он подозревает убийцу, и его подозрения похожи на правду. Он очень проницателен и, между прочим, вполне правдоподобно объяснил причину ненависти к тебе лакея Ивана.

– Какая же?

– А помнишь ты свою повесть» Утопленница»?

Николай кивнул.

– Иван читал ее. Я ведь тогда рассказал тебе действительный случай: эта утопленница была невестой Ивана, а ты сделал его сообщником насильника. Он не может простить тебе этого.

Николай удивленно пожал плечами.

– Но ведь там ни его внешности, ни его имени. Как он додумался?

– Он не из простых, – ответил Яков, – он очень много читает, много думает и, как у всех самоучек, у него необыкновенное самолюбие и гордость. Это интересный, сильный характер!

– Я завтра увижу его, – сказал Николай, – я буду у Силина; он там?

– Да! И вот уже одну из просьб Лапы и исполнишь. Порази его своим появлением и запомни его физиономию, потом расскажешь Алексею Дмитриевичу.

– Он подозревает его?

– Этот Иван очень любил свою невесту, которую соблазнил Дерунов и тем явился причиною ее смерти. Вполне возможно, что Иван не хотел простить этого.

– Восемь лет!

– Трудно постичь человеческий характер, – уклончиво сказал Яков и спросил: – Ты куда же завтра?

– Прежде всего к Захарову. Я ведь его считал убийцею и этим виноват перед ним. Он, говорят, уже выздоравливает.

– Встал и ходит!

– Ну вот! Потом схожу к Силину, все о сестре расспрошу, ну а от него к Лапе. Послезавтра в Можаевку! Все сразу!

– Дай тебе Бог успеха! – сказал Яков, вставая. – Теперь иди спать. Устал, чай!

– От волнений, – ответил Николай.

Братья поцеловались и разошлись.

Николай лег грудью на подоконник раскрытого окна и снова отдался своим думам. Мир и покой наполняли его душу. Ему хотелось всех любить, все обнять: и это звездное небо, и уснувшую землю с ее людьми. Немая тишина царила кругом, только слабо шелестели листы деревьев, и вдруг, прорезая тишину ночи, откуда‑то пронеслась звонкая нота заунывной песни. Еще, еще, и воздух наполнился тоскующими звуками.

Нет, я не верю,
Ты мне изменяешь,
Прости, моя радость,
Прости, мой покой…
пел чей‑то высокий, за душу хватающий голос. Волнение охватило Николая. Тяжелое предчувствие сжало его сердце, вдруг разом исчезла вся призрачная радость желанной свободы.

Он тяжело вздохнул, словно расставаясь с мечтами, закрыл окно и медленно стал раздеваться.

«Любит ли?» – думал он и опять с болью в сердце почувствовал, что душа прежней любимой им девушки теперь для него неразгаданная тайна, к которой нет ключа…


Старая городская больница помещалась у черты города и своими массивными серыми каменными корпусами напоминала крепость, угрюмую и печальную. Столетние липы и вязы окружали ее со всех сторон и под своими зелеными навесами скрывали низкую каменную стену, еще более придававшую больнице вид крепости.

Но старые больничные порядки давно уже сменились новыми, и больница считалась одним из надежных приютов для тяжелобольных. Несомненно, Захаров не оправился бы так скоро от своей тяжелой болезни в иной обстановке.

Николай вошел в калитку и, по указанию сторожа, пошел через сад по мощенной камнем дорожке. В саду группами гуляли больные в белых колпаках с черными клеймами и желтых халатах.

Николай уже приближался к одному из мрачных флигилей, когда его окрикнул визгливый женский голос:

– Николай Петрович, вы ли это?

Он обернулся и увидел почтенную Колкунову. Размалеванное, как у египетской мумии, лицо ее было прикрыто синей вуалью. Одета она была в черное шерстяное платье с вырезом, прикрытым кружевами, и короткими рукавами, обнажавшими выше локтя ее желтые руки, голову покрывала соломенная черная шляпа, на которой, как султан, в такт ее речи качалось растрепанное страусиное перо. Она порывисто подошла к Николаю, ухватила его за руку и стремительно заговорила:

– Вы и на свободе! О, как я рада! Я всегда говорила дочери: Катя, правда восторжествует! И вот! Еще на днях ко мне заходил ваш брат, и я утешала его. Какая мысль: вы – и убийца! Вы, вероятно, к нашему Александру? О, добрая душа! (Она снова схватила руку Николая и начала ее давить.) Побеседуйте с ним. Он тоже страдалец. Нелепые мысли одолевают его голову. Знаете ли (она понизила голос), он ненавидит меня! Вы поражены?

Она отодвинулась от Николая, чтобы посмотреть, насколько он поражен, и перо на ее шляпе заколыхалось. Переведя дух, она заговорила снова:

– Ненавидит! Да! Сейчас он меня почти выгнал от себя, топал, кричал. А я? Я ли не люблю его, как родного сына. Дорогой мой (она опять овладела рукою Николая), уговорите его принять Катю. Чтобы по – прежнему. Я наверное знаю, что Можаев оставил за ним его место, и все будет как раньше. О, будьте ее спасителем, не говорите» нет»! Я вижу, вы тронуты. Я скажу Кате!

Николай, оглушенный потоком ее речи, не произнес еще ни одного слова. Теперь он воспользовался минутой и, поспешно откланиваясь ей, сказал:

– Будьте покойны, если он меня спросит…

– О, спаситель! – крикнула вслед ему полковница. – Благодарю! – и она грациозно послала ему несколько воздушных поцелуев, которые проходивший мимо фельдшер принял по своему адресу, так как Николай уже успел скрыться в дверях флигеля.

Он прошел по широкому коридору и вошел в комнату с надписью» Палата № 8». Подле двери больной разметался в постели и протяжно стонал; рядом с ним бледный юноша, схватясь за ворот рубашки, удушливо кашлял, и на щеках его, как кровь, алел яркий румянец, а тут же невдалеке двое выздоравливающих равнодушно играли в шашки, и далее, у постели веселого рассказчика в белом колпаке, группой стояли больные и весело смеялись, заглушая и стоны, и кашель. Николай огляделся и увидел Захарова в углу палаты, у окна.

Благодаря худобе, всклокоченным волосам и желтому халату он казался великаном. Глаза его ввалились, лицо было бледно и безжизненно. Он стоял, прислонясь к подоконнику, и жадно смотрел в окно.

Николай подошел к нему и осторожно окликнул. Он быстро обернулся и, запахивая халат, с недоумением взглянул на Николая.

Николай назвал себя и прибавил:

– Помните, мы раз гуляли с вами? Ну, как теперь ваше здоровье?

– Отлично, благодарю вас, – ответил Захаров, – доктора не выпускают, а я бы уже давно выписался, потому что меня ждет служба.

– Да и скучно вам тут, я думаю?

– Скучно? Нет. Я даже был бы рад, если бы некоторые посетители отказались развлекать меня. Не вы, не вы, – поспешил он поправиться, – а вот хотя бы моя любезная теща. Была перед вами и страшно меня расстроила.

Лицо его нахмурилось и приняло землистый оттенок. Он помолчал и медленно заговорил:

– Кто просит ее становиться между мной и женою. Мы сами можем обо всем договориться, и, наконец, я не хочу ее! Не хочу! – он нервно запахнулся в халат, и на его лице выступили красные пятна. – Она и без меня будет счастлива, а я не хочу мучений. Довольно!

Николай нежно положил свою руку на его плечо.

– К чему вы волнуетесь? – с состраданием сказал он. – Выйдете из больницы, и само собою все решится.

– Отчего она сама не придет? – не слушая его, продолжал Захаров. – Боится! Не чиста совесть! То то и есть. Пусть придет и оправдается, тогда…

– Хотите, я уговорю ее прийти к вам, – сказал Николай. – Хотите, приведу?

Захаров посмотрел на него долгим взором, потом вдруг нахмурился, сердито запахнулся и ответил:

– Нет, это я так! Малодушие, я ненавижу ее, не надо. Бросим о ней, эти разговоры утомляют меня…

Николай замолчал.

– А что вы делать будете?

– Я? Я уеду в Петербург… На днях…

Захаров кивнул.

– И отлично. Одно посоветую: не женитесь! Соблазняйте лучше чужих жен. Ха – ха – ха!

Лицо его то становилось сумрачным, то краснело; он, видимо, волновался. Николай поспешил встать и протянул ему руку.

– До свиданья! Я до отъезда еще наведаюсь!

– Спасибо! Я провожу вас!

Захаров плотно запахнулся и провел его до калитки.

– Пришлите ее ко мне, – сказал он вдруг ему на прощание, – я, может быть… Если захочет, если захочет!..

Николай ушел от него, невольно улыбаясь. Вот люди! Рвут, мечут, проклинают и потом снова возвращаются к своему аду.

Он пришел домой, позавтракал и направился к Силину. На его звонок дверь отворил ему Иван, который с испугом отшатнулся.

– Вы?! – произнес он, задыхаясь.

Николай пристально, с усмешкой посмотрел на него.

– Я, – ответил он, – убийцу нашли, да только не меня.

– Кого же?

– Тебя! – резко сказал Николай.

Иван пошатнулся, по лицу его пробежала судорога, но через мгновение он оправился и злобно сверкнул исподлобья глазами.

– Шутки шутите, – хрипло произнес он, – я барину почитай десять лет служил!..

– Ты, да неужели! – закричал Силин, появляясь на пороге прихожей и протягивая руку Николаю. Иван быстро шмыгнул в другую дверь.

– Слышу знакомый голос! – продолжал Силин. – Думаю – неужели? Глядь, ты и вправду. Рад, рад! Иди сюда. Садись. Иван, тащи вино, что осталось. Да куда это он делся? Подожди!

Силин проводил Николая в гостиную, где временно основался, и исчез.

Через некоторое время он вернулся с бутылкою и двумя стаканами.

– Вообрази, заперся у себя и выходить не хочет, – заговорил он, сервируя стол. – Престранная бестия! Я и не замечал его раньше, а теперь прямо заинтересован. Постоянно беседует сам с собою, много читает, а тут еще начал повесть писать» с убивством», как он объяснил. Приносил начало читать мне. Чушь ужасная! Ну, пей! Рассказывай.

Он разлил вино и придвинул Николаю стакан.

– Что говорить? – ответил Николай. – Подержали и выпустили… Вот и все… У тебя, у вас что?

Силин засмеялся.

– Зять мне пользу принес хоть после смерти. Дал развернуться таланту. И молол же я!

– Ты и про меня напутал…

– Уж прости! Что поделать? Я думал ведь, что ты и вправду… того… что же, – смутился он, – я бы на твоем месте, пожалуй… Такая скотина, да я сам, веришь ли…

– Оставь! – остановил его Николай. – Скажи, и твоя сестра так думает?

– Фью! – Силин свистнул и повертел пальцем около лба. – Совсем свихнулась. А тут еще прочла твой фельетон, и – шабаш. Казнь, говорит. И все! Какая, кому, за что? Ничего не разберешь. Казнь! Ходит как в воду опущенная. Можаевых изводит – и все тут!

– Я к ней завтра еду.

– Напрасно. Не примет!

У Николая упало сердце.

– Почему ты так думаешь?

– Знаю, друг. Говорю тебе, свихнулась. Если бы не Лиза, капут: в монастырь бы пошла!

Николай вскочил как ужаленный.

– Врешь, врешь и врешь! – закричал он, хватая шляпу. – Я уговорю ее, не могла она вдруг измениться!

Он бросился из комнаты.

– Да постой, послушай! – пытался остановить его Силин, но Николай уже был в прихожей.

– Сумасшедший, – Силин махнул рукою и вернулся в комнату допивать вино.

Николай пришел домой взволнованный и потрясенный. Неужели же это правда? Неужели мысль о грехе и казни за него так сильно поразила ее ум, что она уже не может отделаться от нее? Но он увидит ее и поможет ей одолеть этот нелепый призрак! Не примет? Нет, этого не может быть!..

Вечером он все‑таки пошел вместе с Яковом к Лапе. Лапа жадно выслушал его рассказ.

– Так, так! – сказал он, кивнув несколько раз головою. – Теперь от вас еще одна услуга. Напишите письмо в несколько строк, как будто от нее, от той, убитой? Пусть она благодарит его за месть. Вы улыбаетесь? Он поверит! Я знаю наверное, что он беседует с нею на могиле. Да! Там я его и поймаю. Это он, он!

Суеверный страх охватил Николая. Неужели рукою убийцы может править любовь? А Лапа усмехался, потирал руки и выражал все признаки полного удовольствия.

– Не иначе как он! Не иначе! Вы увидите, как ловко я его изловлю! Ха – ха – ха!

(обратно)

XIX

Почтенные друзья, Грузов и Косяков, совершенно преобразились, на удивление всех» гор». Грузов не только облачился в изящную тройку горохового цвета, но даже приобрел под цвет ее пальто, цилиндр и перчатки, что преобразило его настолько, что местные кавалеры чуть не избили его под вечер, не узнав в нем своего соседа. Украшая свою внешность, Грузов уже мечтал в отдаленном будущем приобрести кусочек земли и таким образом увеличить свои владения, перестроив хату на манер английского коттеджа. Косяков, в свою очередь, не столько преобразил свою внешность, сколько украсил свою обитель, купив по случаю занавески на окна и ковер. Кроме того, теперь больная жена его всегда имела с правой руки картуз с орехами, с левой – мармелад, и, по приглашению Косякова, разделять ее унылое одиночество приходила старуха из соседнего оврага, мирно дремавшая напротив Софьи Егоровны, в то время как та, довольная присутствием живого лица, действительно уподоблялась сороке, говоря без умолку.

В недалеком будущем Косяков мечтал устроить жену при больнице, а самому переехать в город и открыть настоящую практику.

Но в последнее время мечты Грузова и Косякова стали омрачаться. Правда, две недели, каждую пятницу, они получали от Можаевой по сто рублей, но потом вдруг не только прекратились платежи, но даже и она сама не подавала признаков жизни.

Друзья пали духом.

Они по очереди стерегли дом Можаевых, думая увидеть Елизавету Борисовну, но она не показывалась в городе; они осторожно наводили справки о ней у прислуги, но без всякого результата, и лица их изменялись сообразно их характерам. Лицо Грузова вытягивалось и тускнело, в то время как лицо Косякова хмурилось и принимало угрожающий вид.

– Антоша! – сказал раз многозначительно Косяков, входя рано утром к Грузову, который тщетно высматривал в это время признаки усов в зеркале. Он быстро выпрямился и, кивнув ему, обратился к матери:

– Мамаша, оставьте нас. Сходите к Софье Егоровне!

– Как же, Антоша, ежели я хотела…

– Мамаша! – перебил ее Грузов угрожающим возгласом..

– Иду, уж иду! Не сердись! – старуха быстро оправила платок на голове и юркнула в дверь.

– Что, Никаша? – спросил тогда Грузов у своего друга, садясь и указывая ему на кресло.

Косяков грузно опустился. v

– Я, Антоша, больше ждать не могу. Баста! Пусть или выкупает, или скандал! – он угрожающе махнул рукою.

Грузов съежился.

– Но, Никаша… ежели скандал, тогда ведь мы…

– Глупости! Беру все на себя. Тебя никто не знает, а мне надоело. Я покажу ей зубы. Я решил.

– Что же ты решил, Никаша?

– Я еду туда! – он указал пальцем на окно, Грузов кивнул.

– И добиваюсь свидания! – окончил Косяков. – Сегодня еду!

Грузов кивнул еще раз.

– Хорошо, Никаша, – сказал он, вздохнув, – ты знаешь, я тебе во всем доверяю. Ты голова!

Косяков самодовольно улыбнулся.

– Я сегодня еду! Ты дай мне пять рублей! У меня своих мало; и потом, скажи старухе, чтобы за ней посмотрела, – и он указал на дверь.

– Хорошо, Никаша! Только как мы ее спать класть будем и все прочее?

– Гм! – Косяков задумался, но тотчас сообразил: – У нас тут Воробьев этот, кондитер, попроси его! Она его любит!

– Ну, ну! – согласился Грузов и полез в карман за деньгами. – Что же, с Богом! Я тебе во всем доверяю.

– Видишь ли, я сперва думал: ты поедешь, но тебе неловко, тебя все знают, и потом, ты не речист!

– Да, да! – согласился Грузов и встал. – Что же, пойдем выпьем посошок!

Через пять минут они сидели в алькове зала гостеприимного трактира» Зайдем здесь»…


Весенина последнее время все чаще томила тоска одиночества, и теперь, когда он после работы ехал к Можаевым по привычке провести вечер, это же чувство охватило его. Солнце уже опустилось за лес, и небо окрасилось заревом пожара, бросая на землю красноватый отблеск, природа смолкала, только кое – где перекликались изредка птицы да вдалеке куковала кукушка, и среди необъятной природы, под впечатлением тихо угасающего дня, Весенин почувствовал с небывалою силою свою тоску. Для чего он живет? Кому нужен?.. Вожжи выпали из его рук, и лошадь шла привычным шагом по знакомой дороге.

Почему так нелепо сложилась его жизнь и о том ли он мечтал в период юности? Прямо из института – сюда, в эту глушь, и здесь вся остальная жизнь. Что привлекло его? Бесспорно, Можаев – обаятельная личность, он полюбил его, привязался к его девочке, теперь Вере Сергеевне, но в этой семье скоро появился чуждый элемент, в лице второй молодой жены, и был же момент, когда он хотел расстаться с Сергеем Степановичем.

Хотел и – остался! Ему тяжело было расставаться с подростком Верою, – и дело расширялось, и ему стало жалко его.

Да разве все переделаешь? Вот теперь построится фарфоровый завод, придумается еще и еще новое; ему‑то что до этого? На его место найдутся десятки, сотни людей.

Дело, дело и дело, и ничего, кроме него. Скучно! И теперь сиротливо, а когда наступает зима и он все долгие вечера проводит в обществе старой Ефимьи – тогда жизнь становится невыносимой. Жажда личного счастья пробудилась в его душе и залила мучительной грустью.

Лошадь вдруг рванулась в сторону. Весенин очнулся, взял в руки вожжи и оглянулся. От опушки леса, приветственно махая белой фуражкой, к нему приближался какой‑то господин в городском костюме.

– Тысячу извинений! – заговорил он, приближаясь. Весенин остановил лошадь. Незнакомец с пенсне на носу, с роскошными баками изящно поклонился ему и сказал:

– Тысячу извинений за беспокойство! Быть может, вы спешите по делу, но я решаюсь отнять у вас драгоценную минуту!

Весенин сделал нетерпеливый жест.

– Я, собственно, городской обыватель, – пояснил незнакомец, – и весьма на краткое время прибыл сюда, остановившись в Раковичах у Селиванова (он указал на лес). Смею уверить вас, дело, не терпящее отлагательства. Вы же, если я не ошибаюсь, едете в сторону усадьбы почтенного Сергея Степановича Можаева, который в качестве мэра находится нынче в городе?

Весенин, не скрывая нетерпения, кивнул головой и вопросительно взглянул на незнакомца. Тот почтительно, поклонился.

– И, может, вы имеете доступ в дом господина Можаева?

– Я его управляющий и еду туда. Что вам от меня угодно?

– Несказанно обрадован! – воскликнул незнакомец. – Осмелюсь просить вас о самомалейшей услуге: будьте великодушны вручить это письмо по адресу.

Весенин взял конверт из рук незнакомца, и лицо его вспыхнуло, но он тотчас успокоился, едва прочел надпись на нем.

– Вам бы лучше передать его лично Елизавете Борисовне, – сказал с неудовольствием Весенин.

Незнакомец галантно склонил голову и прижал к груди руку.

– Осмелюсь просить! Единственно по незнанию местности и как городской житель. Вышел на дорогу в ожидании оказии – и вот! Не откажите в просьбе!

– Елизавета Борисовна вас знает?

– Смею ли мечтать? – воскликнул незнакомец. – Но, прочтя письмо, они оценят важность сообщения. Прошу!

Незнакомец снял фуражку и раскланялся.

– Хорошо, передам!

Весенин спрятал письмо и щелкнул вожжами.

«Таинственный незнакомец и еще более таинственное письмо, – подумал он, – будет ли довольна Елизавета Борисовна моим участием? Гм… Славная барыня, но сверчена, сбита и все словно по проволоке ходит. Надувает старика, верно. Ну, да мне что!»

Он оглянулся. Незнакомец стоял на дороге и провожал его глазами.

Весенин погнал лошадь и спустился с косогора к реке.

В доме оставались одни дамы. И жизнь в нем имела мрачный характер. Даже Вера не оживляла его, невольно подчиняясь общему настроению. Анна Ивановна вся ушла в свою полумистическую печаль, и бледное лицо ее приняло какое‑то строгое, горькое выражение; Елизавета Борисовна, веселая раньше, вдруг, в отсутствие Сергея Степановича, совершенно изменилась. Словно на нее обрушилось тяжелое горе. В доме царила тишина, и только Лиза иногда в детской резвости оглашала комнаты веселым смехом, но мать быстро останавливала ее.

Весенин застал в гостиной одну Веру. Она сидела задумавшись и бессильно опустив руку на клавиши рояля.

Весенин поздоровался с нею.

– Что делали сегодня? Где были? Какие дни‑то стоят! Великолепие! Да что вы такая? – произнес он шутливо.

Вера подняла голову.

– Тоска мне! – сказала она.

Весенин улыбнулся.

– Гуляйте, катайтесь верхом, в лодке, обойдите деревню, начните учить ребятишек. Мало ли дела! Читайте, играйте.

Вера махнула рукою.

– Здесь тоска, – сказала она тихо, – словно над нами висит несчастье. Мама совсем убитая. Я никогда ее такой не видела. Анна Ивановна, – Вера махнула рукой, – ну, я от нее отказалась. Она не от мира сего! Прежде, при муже, когда она тосковала, я понимала ее, но теперь! Ведь это ужасно, Федор Матвеевич, мне говорить не с кем! Хоть бы папа приехал!

Лицо Весенина стало серьезно, но он все‑таки поборол настроение и улыбнулся.

– На балконе, я видел, ужин собран. Зовите всех и пойдемте сами. Голоден я! А что до скуки, – сказал он, вставая, – то я все‑таки думаю, что она от нас… Боритесь с нею!

– Я и то борюсь, – ответила, улыбаясь, Вера, – да она меня, поганая…

– А вы ее!

Они вышли на балкон.

– Зовите барыню и Анну Ивановну, – сказала Вера горничной.

Анна Ивановна отказалась от ужина. Елизавета Борисовна сошла, чувствуя, что ее присутствие необходимо при взрослой падчерице, и приветливо поздоровалась с Весениным, но он не мог не заметить резкой перемены в ее лице, голосе и манерах. Очевидно, что‑то угнетало ее.

– Не знаете, когда вернется Сергей Степанович? – спросила она.

– Он не писал мне. У них еще заседания не было?

– Не знаю! Скучно нам здесь это лето, Федор Матвеевич, – сказала она и деланно улыбнулась, – прошлое веселей было.

– От вас зависит. Я вот и Вере Сергеевне про это же говорил, – ответил Весенин, – кто вам мешает?? Зовите гостей, устраивайте пикники, катанья…

Елизавета Борисовна устало покачала головой.

– Странная вещь, – сказала задумчиво Вера, – это убийство внесло и к нам какой‑то разлад.

Елизавета Борисовна вздохнула и деланно засмеялась.

– Глупости! Просто мы сами раскисли!

Вера ушла с балкона, и скоро из гостиной раздалась одна из унылых мелодий Мендельсона.

Весенин обратился к Елизавете Борисовне.

– Простите меня, – сказал он, – может, я взялся и не за свое дело, но какой‑то господин настоятельно просил меня передать вам письмо, для чего, кажется, он даже из города нарочно приехал.

При первых же словах Весенина Елизавета Борисовна обратила к нему лицо и не могла скрыть своего волнения, то краснея, то бледнея. Увидев письмо, она быстро схватила его и, разорвав конверт, пробежала глазами.

– Елизавета Борисовна, что с вами? – в испуге спросил Весенин. Она опустила письмо на колени и свесила голову. Слезы брызнули из ее глаз. При возгласе Весенина она оправилась и даже сделала попытку улыбнуться.

– Ничего, это так! – ответила она и вдруг, протянув руку ему, спросила: – Федор Матвеевич, вы честный человек?

Весенин с недоумением посмотрел на нее.

– Я прошу позабыть о том, что вы мне передали это письмо!

Она пожала ему руку и быстро ушла с балкона. Весенин некоторое время сидел, с трудом приводя в порядок свои мысли. Потом встал и крикнул с балкона:

– Вера Сергеевна, до свидания! Я еду!

Мелодия оборвалась на половине фразы, и в дверях показалась Вера. Он протянул ей руку. Она крепко пожала, и сказала:

– Приезжали бы хоть вы чаще. Днем бы! Гулять пошли!

– Где же мне? Я завтра на покос еду. Хотите, за вами заеду?

– Мама скажет: неприлично!

– Здесь‑то? Я уговорю её. Хорошо?

Вера кивнула.

– Так я часов в одиннадцать, а к обеду домой!

– Не обманите!

Мысль о завтрашней поездке с Верою на время примирила Весенина с жизнью и рассеяла его грустные мысли. Он забыл даже про Елизавету Борисовну и весело гнал домой лошадь.

Елизар отворил ему ворота и принял лошадь. Весенин, к удивлению своему, увидел в окнах своего дома свет.

– У меня есть кто‑то? – спросил он.

– Какой‑то барин из города, – ответил Елизар, – беспременно, говорит, хочу его видеть!

– Кто бы это? – вслух проговорил Весенин и торопливо вошел в комнаты.

– Простите меня, что я так бесцеремонно ворвался к вам, – встретил его в столовой Николай Долинин.

Весенин обрадовался ему. Николай Долинин был симпатичен ему, особенно теперь, когда он перенес испытания тяжкого подозрения, и, увидев его на свободе, Весенин радостно приветствовал его.

Он горячо встряхнул ему руку и сказал:

– Что вы, голубчик! Да вы и представить не можете, как я рад вам. Значит, гадость окончилась? Вероятно, Яков Петрович посоветовал вам отдохнуть у меня. Отлично! Я вас с деревней познакомлю!

Николай отрицательно покачал головой.

– Я завтра же уеду, – ответил он, – и приехал к вам с просьбою.

– Ну, какой?

Весенин пригласил пройти в кабинет и зажег свечи.

– Вы должны мне устроить свидание с Анной Ивановной, – сказал он глухо.

Весенин с изумлением взглянул на него.

– Да чего же устраивать? Поедемте завтра в усадьбу, вот и все!

– Ах, вы ничего не знаете! – с тоскою воскликнул! Николай. – Слушайте!

И, ходя из угла в угол по комнате, он рассказал Весенину всю историю своей изломанной любви и свои теперешние опасения.

– Она написала мне в тюрьму: молитесь обо мне. Брат ее уверяет, что она меня не примет. Я совершенно сбит с толку, ничего не понимаю, а мне надо же ее видеть! – с отчаянием воскликнул он. – Если я явлюсь перед нею вдруг, с ней Бог знает что может быть, она изнервничалась…

Весенин сидел, смущенный всем слышанным. Вот она, подкладка всей драмы! И ему вдруг стала понятна трагедия души Анны Ивановны. Он с грустью посмотрел на Долинина.

– Хорошо, – сказал он, – я завтра буду у них к одиннадцати часам и увижусь с нею. Ответ сейчас же и привезу вам. Помоги вам Бог!

Заря узкой полосой уже алела на небе, когда он уложил в столовой взволнованного Долинина и сам лег спать, но он еще не скоро заснул, думая о людских страстях. Неужели сердце его никогда не испытает чувства взаимной любви? Он тяжело вздохнул и закрыл глаза. Перед ним вдруг возник образ Веры.

(обратно)

XX

Тяжело жить с нечистой совестью, но жить еще при этом под постоянной угрозою обличения – ужасно. В порыве любви и надежды на близкое окончание своих мук Елизавета Борисовна с легкостью отнеслась к необходимости платить за молчание, но через две недели уже пришла в ужас от своего положения. Сто рублей каждую неделю, и нет уверенности, что в следующую не потребуют от нее двести, а там триста, сколько захотят эти жадные люди! Откуда доставать эти деньги? И она, совершенно потерявшись, охваченная бессилием в борьбе с этим тайным врагом, вдруг прекратила с ним всякое сношение. Как птица, притаившаяся в кусте от глаз хищника, она замирала от страха в предчувствии беды при каждом шорохе в саду, при каждом появлении Ефрема с почты. Беспрерывный страх напряг ее нервы до галлюцинации, и вот теперь ожидание разрешилось ударом! Она готовилась к нему, и все‑таки он обрушился на нее неожиданно. Этот негодяй пришел сам, виделся с Весениным; может быть, говорил с ним! И какое требованье выкупить все! Очевидно, это угроза, но он может потребовать от нее сколько угодно денег. Откуда достать их?

Елизавета Борисовна нервно, лихорадочно осмотрела все ящики своего туалета, вынула все содержимое из портмоне и с отчаянием смотрела на выложенные деньги: сорок пять рублей и копейки! Разве он помирится на этом?.. Вещи? Она достала шкатулку и пересмотрела друг за другом парюры, кольца, браслеты. Сердце ее сжалось тоскою. Расстаться с ними, отдав их в грязные руки шантажиста?.. И опять бессилие охватило ее, она опустила на колени руки и безучастно устремила перед собою взор. Будь что будет! Пусть он придет в ярость! Пусть сделает огласку; теряет он!.. Но следом за этим ужас охватил ее. О, чего бы она не дала, чтобы не утратить уважения этого благородного человека. Он поймет измену, простит бегство, но подлость, мелкую подлость заурядного мошенника! Краска стыда залила ее лицо. Она торопливо стала перебирать вещи и без разбора откладывала их в сторону одну за другой…

Вера испугалась, встретившись с нею утром. Она любила мачеху как человека, с которым она сжилась за многие годы.

– Мама, что с вами? На вас лица нет! Идите, голубушка, лягте! – сказала она участливо, целуясь с нею.

Елизавета Борисовна слабо улыбнулась.

– Нет, Вера, я просто дурно спала. Было очень душно сегодня!

– Это потому, что ваши окна выходят в цветник. Цветы душат вас, – с волнением сказала Вера.

Елизавета Борисовна согласно кивнула головою.

Анна Ивановна безмолвно сидела за столом и все время долгим испытующим взглядом глядела на нее, но в ее взоре было столько участия и ласки, что в измученной душе Елизаветы Борисовны на миг мелькнула мысль: «Вот кто бы мог быть моим другом. Она тоже страдает», и она с благодарностью взглянула на Анну Ивановну, та тихо улыбнулась ей в ответ и нагнулась к крошечной Лизе.

– Привет вам, а мне стакан чаю или кофе! – шутливо сказал Весенин, быстро входя в столовую.

– Вы? Так рано? – воскликнула Вера.

Елизавета Борисовна тревожно взглянула на него и побледнела.

– Я еще не за вами, – ответил Весенин, – мне надо зайти в контору, потом побывать еще дома, и тогда я уже к вашим услугам.

– Вы собираетесь куда‑нибудь? – спросила Елизавета Борисовна.

– Да. Вера Сергеевна скучает, и я предложил ей проехать со мною в наше новое имение, там снимают сено теперь. К обеду мы будем дома.

– Ты пустишь? – с тревогой спросила Вера. Елизавета Борисовна улыбнулась.

– Уезжай! Тебе правда скучно, а мы здесь с Анной Ивановной…

Вера благодарно кивнула мачехе и радостно засмеялась. Анна Ивановна сняла Лизу со стула и взяла ее за ручку.

– Мы пойдем в сад, – сказала она, – как няня управится, пошлите ее, Вера Сергеевна!

Весенин наскоро допил кофе и поднялся тоже.

– А я в контору!

Он вышел, нарочно обошел дом и со стороны двора вошел в сад.

Лиза возилась в песке, Анна Ивановна медленно брела по аллее и не заметила Весенина.

– Анна Ивановна! – позвал он ее. – Я к вам с поручением и просьбою.

Анна Ивановна остановилась и с испугом прижала к груди руку, краска залила ее лицо, она порывисто дышала.

– Что вы так взволновались, – ласково сказал Весенин, – присядьте. Это в двух словах.

Анна Ивановна послушно опустилась на скамью.

– Ко мне приехал Николай Петрович, – начал Весенин.

Она вздрогнула всем телом, и лицо ее стало бледнее мрамора.

– Он… бежал?.. – с усилием прошептала она.

– Что вы?! Он невинен, и его отпустили на свободу.

Анна Ивановна со вздохом перекрестилась, и краска вернулась на ее побледневшие щеки.

– Он приехал, чтобы повидаться с вами, и не решился этого сделать, не предупредив вас.

– Это невозможно! – с болью ответила она.

Весенин нахмурился.

– Это необходимо, Анна Ивановна! – убежденно произнес он. – Живые сношения не прерываются так… – он подбирал слово, – жестоко!

Анна Ивановна тихо покачала головою.

– Что я скажу ему? Зачем? – прошептала она.

Весенин взял ее холодную руку.

– Все, что передумали, пережили за это время, вы должны сказать ему! Он любит вас (она закрыла глаза), и ради этого чувства к нему надо отнестись с уважением. Да и вы сами? Разве вы не хотите увидеть его, разве вы не виноваты перед ним в том, что сомневались в нем?

– Я несла этот позор с ним вместе, – ответила она чуть слышно.

– Позора нет теперь! Вы свободны оба!

– Нет, нет, нет! – с ужасом воскликнула она. – Не говорите так. Между нами – стена, пропасть!

– Пусть! – ответил Весенин. – Это все вы должны объяснить ему. Увидите его – и скажите ему. Это необходимо.

Она закрыла лицо руками и тяжело дышала. Потом отняла руки. Лицо ее стало спокойно, она встала. Встал и Весенин.

– Хорошо, – сказала она, – пусть он придет сюда. В двенадцать часов, Лиза спать будет.

Она наклонила голову и повернулась.

– Сюда, в сад? – спросил вслед Весенин. Она кивнула головою.

– Вы это откуда? – крикнула с балкона Вера, увидев Весенина, идущего по аллее.

– Из конторы. Ну готовьтесь. Я домой и за вами. Самое большее три четверти часа.

– Не опоздайте! – погрозила Вера, и Весенину опять стало весело.

Он гнал свою лошадь в карьер и через двадцать минут уже соскочил с седла у ворот своего домика. Долинин выбежал ему навстречу.

– Ну, что? Она согласна? Позволила?

Весенин кивнул ему головою. Долинин в порыве восторга обнял его.

– Как благодарить мне вас? Что она говорила с вами?

Весенин не хотел смущать его радости.

– Со мной ничего; говорить с вами будет, – ответил он шутливо, – а теперь вот что: вы верхом ездите?

Долинин кивнул.

– Ну, и отлично! Елизар даст вам лошадь и укажет дорогу. Это раз; два – вы отсюда выедете ровно через час, тогда в усадьбе никого не будет. Вера Сергеевна уедет со мною, Елизавета Борисовна уйдет купаться, вы будете одни.

Долинин благодарно пожал руку.

– Затем, – продолжал Весенин, – приехав в усадьбу, вы прямо идите в сад и ищите там Анну Ивановну. Ну, все! – окончил он. – Елизар, давай двуколку!

Елизар вывел красивого Мальчика, запряженного в легкую двуколку. Весенин взял вожжи.

– Ну, желаю вам успеха, – сказал он, пожимая руку Долинину, – и до свидания за обедом!

Он вскочил в двуколку.

– Смотрите, через час, – крикнул он Долинину и выехал на дорогу.

………………………………..

Это был день свиданий. Долинин вошел в сад и нервным шагом шел по тенистой аллее с замирающим сердцем, ожидая каждую минуту увидеть ее. Что он будет говорить с нею, он не знал, но сердце его, истосковавшееся по ней, жаждало вылиться в мольбах, в упреках, в страстном порыве ласки или гнева. Аллея становилась все гуще и уже. Столетние ивы склоняли над нею свои корявые, золотые ветви, которые, сплетаясь, образовывали душистый свод; впереди Долинин увидел серый деревянный павильон с прогнившею крышей, с разбитыми стеклами в черных рамах. «Здесь», – подумал он и остановился в волнении. В тот же миг на пороге павильона он увидел Анну Ивановну и радостно бросился к ней…

А в этот же час по лужайке, среди густой заросли леса, недалеко от дороги и от купальни, медленно ходила Елизавета Борисовна рядом с незнакомцем, оказавшимся почтенным Косяковым.

В изящном летнем платье французского ситца, в соломенной шляпе с большими пригнутыми к лицу полями, с полотенцем и сумкою в руках, Елизавета Борисовна представляла странный контраст с Косяковым, в его белой фуражке, потрепанных брюках со вздутыми коленками и рыжих сапогах. Только сообщничество могло позволить этому господину так развязно идти подле прекрасной Елизаветы Борисовны и так фамильярно говорить с нею.

– Если бы я был один, – говорил, прижимая руку к сердцу, Косяков, – за один взгляд ваш я согласился бы…

Но гневный, презрительный жест сразу прервал его излияния, и он поспешил закончить:

– Но я только доверенное лицо и не смею…

– Поймите же, глупый вы человек, – с раздражением и отчаянием ответила Елизавета Борисовна, – что мне неоткуда достать семь тысяч. Мне и эти деньги доставать было трудно! У меня нет своих, все мужа…

– Но если муж стар и влюблен…

– Молчите! – резко крикнула она и тяжело перевела дух: «Господи, сколько унижения!» – Вот что, – сказала она, сдерживаясь, – скажите вашим: я не могу так! Я заплачу все деньги, но не сразу. Вы должны все засчитывать, и в год… меньше, я отдам их. А теперь вот! – она достала кошелек, высыпала из него все деньги и протянула их Косякову.

Тот внимательно пересчитал их и сделал презрительную гримасу:

– Сорок пять рублей! Это насмешка! – сказал он, пряча деньги в карман.

– У меня нет больше. Я дам вам еще вот это. Он стоит двести рублей, за него всегда дадут сто. Возьмите его! – она сняла с руки браслет и протянула его.

Косяков жадно схватил драгоценное украшение и стал его рассматривать.

Елизавета Борисовна с отвращением взглянула на него и горячо сказала:

– Я не спорю, мне огласка тяжела, но проиграете вы, вы одни. Ах, да вы и сами это знаете!

– Сладка месть, madame! – ответил Косяков и, кладя браслет в карман, сказал: – Хорошо, я уговорю компанию, и она согласится отстрочить. Я уговорю (он прикоснулся к своей груди), и она согласится на ваши условия. Мы все сосчитаем, но, – и он поднял корявый палец, – больше уже не допустим просрочки! Ни одного дня!

Елизавета Борисовна воспряла. Глаза ее блеснули благодарностью.

– О, ни одного часа! – сказала она с убеждением. – Только не сто рублей в неделю. Это так много!

Косяков поправил на носу пенсне.

– Я буду просить вас в следующую субботу прийти в наш городской сад. Днем, как и ранее. Имею честь кланяться, madame! – он галантно поклонился, высоко поднял фуражку и, склонив под нею свою голову, пошел по лесной тропинке.

Елизавета Борисовна вышла на дорогу и с облегчением вздохнула. Неделя свободы! После тяжелого, напряженного состояния и краткий отдых кажется счастием.

Она медленно шла по дороге, мечтая о свидании с Аноховым в Петербурге, когда мимо нее, как вихрь, промчался всадник.

– Долинин! – крикнула она с изумлением, но он уже скрылся в облаке пыли. Он, верно, и не заметил Можаевой, как и не услыхал ее возгласа. Отчаяние и гнев наполняли его грудь, и весь мир казался ему черной ямой…

Как она была прекрасна, когда появилась на пороге беседки! Бледная, похудевшая, крошечная, она в беседке среди вековых лип показалась ему воздушным эльфом, но каким холодом повеяло от нее, когда она движением руки удержала его первый порыв. Он сразу растерялся и остановился перед нею, тяжело переводя дыхание. Она заговорила первая.

– Вы хотели меня видеть, Николай, – сказала она тихо и покойно, – я согласилась увидеться с вами. Лучше объясниться… Как я рада, что вы на свободе и невинны! – она протянула ему руку и ввела его в беседку.

– И это все? – произнес он растерянно. Она грустно посмотрела на него.

– Все, – сказала она тихо. – Николай, поймите, между нами ничего не может быть более; труп между нами! Его труп.

– Он умер, и мы свободны, – сказал Николай; он чувствовал себя словно в тумане, почва ускользала из‑под ног, и он не находил ни слов, ни тона.

– О нет! – ответила она. – Он заковал нас. Да! Это казнь, посланная Богом за мои греховные мысли, за ваши гневные угрозы. Я роптала. Боже! (Она закрыла лицо руками.) Быть может, в отчаянье я желала ему смерти. И вот казнь! Он умер, он убит! Люди подумали на нас, потому что мысль – половина дела, и в мыслях вы… мы убивали его. Вы рады. Я читала вашу статью и поняла вас. Нет тайного для высшего правосудия (лицо ее вспыхнуло, глаза сверкнули и голос окреп). Правосудие осудило и покарало нас. Я поняла это!

Николай встрепенулся.

– Ложь! – воскликнул он. – Я не то писал! Я писал про него. Я писал, что смерть его есть акт высшего правосудия, потому что он был дурной человек!..

– Тсс! – остановила его Анна Ивановна. – Он умер!

Николай упрямо тряхнул головою.

– Дурной! – повторил он. – И он настолько поработил твою душу, что ты и сейчас не можешь освободиться от его гнета. Аня! – вдруг страстно заговорил он. – Вспомни прошлое, вспомни любовь нашу! Она не прерывалась. Все время ты думала обо мне, я – о тебе. Ты сама мне сказала. В последний раз ты обняла меня, теперь мы свободны; впереди счастье, жизнь, полная жизнь, а не жалкое прозябание! Без тебя мне смерть. За что же ты осудила меня, себя, наше счастье и нашу любовь? Аня!..

Он с мольбою протянул ей руки, но она нервно, порывисто отодвинулась, и глаза ее наполнились слезами.

– Нет, нет, нет! Николай, не мучай меня. Между нами все кончено! – воскликнула она с тоскою. – Труп, труп между нами! Что я сказала бы Лизе, когда она вырастет? – Она закрыла лицо руками, и слезы закапали у нее между пальцев.

Николай опустился на колени и жадно стал целовать ее похолодевшие мокрые руки.

– Все простится, все омоется любовью. Я грешен гневными мыслями, ты же чиста как снег. За что казнишь и себя, и меня? Обними меня, скажи, когда свадьба? – бормотал Николай.

Она резко встала и, вынув платок, быстро вытерла глаза.

– Никогда, – сухо ответила она. – Никогда, Николай. Встаньте! Простимся. Лиза, верно, уже проснулась.

Николай поднялся. Глаза его наполнились гневом.

– Ты зла и бесчувственна! – глухо произнес он.

Она покорно улыбнулась. Он снова упал и обнял ее ноги.

– Прости меня! Я схожу с ума!

– Вся жизнь наша была бы мукой, – сказала она тихо, – простимся!

– Не навсегда? – он умолял. – На время? На полгода, на год!

Она снисходительно улыбнулась.

– И через год я скажу то же!

– Но я тебя снова увижу?

Она нагнулась и поцеловала его в лоб.

– Я любила и люблю тебя, – сказала она тихо и выскользнула из беседки.

Николай рванулся за нею, но она уже скрылась. Он упал на скамью и глухо зарыдал…

Ему казалось, что жизнь его кончилась, и мрачной могилой являлся для него теперь весь мир. Для чего жить, мыслить, работать? Для чего биться его сердцу? О чем мечтать, во что верить, что любить? Тьма, тьма и тьма – и впереди никакого света.

Отчаяние и злоба охватили его душу. Он вскочил, пробежал через сад на двор, нашел лошадь и бешено помчался по дороге. «Смерть, смерть», – шептал он, нещадно погоняя коня, и уже чувствовал у своего виска холодный ствол револьвера.

(обратно)

XXI

С самого приезда в деревню это первый веселый день, как объяснила Вера Весенину, едва они отъехали с версту от усадьбы.

– А то такая скучища! С мамой что‑то творится: она то веселая, то грустная. Вот хоть сегодня: на нее смотреть страшно было. Анна Ивановна, та, кажется, в монастырь готовится. Все нервные такие, даже я разнервничалась, и тогда… помните?

– Это что вы перестали понимать меня? – улыбнулся Весенин и взглянул на ее полудетское лицо со строгими чертами англичанки.

Она кивнула головою.

– Мне тогда так понравилась статья Долинина, хотя ее вы только пересказали, ну… а потом я стала читать, и правда она странная.

– Она подкупает сначала тоном и тем, что в ней есть проблеск мысли, сказал серьезно Весенин, – но именно проблеск. Он сам не уяснил ее себе и, понятно, не мог и передать.

– Довольно! – остановила его Вера. – Я хочу веселиться, гулять, наслаждаться природою. Стойте! Я сорву ягоду.

Весенин осадил лошадь. Вера выскочила из двуколки и подбежала к кустику у опушки. Красные ягоды издали можно было принять за капли крови на зеленой траве. Вера вернулась с горстью ягод.

– Вы правьте, а я вас кормить буду! Помните, как раньше я кормила вас и папу.

– Я‑то помню! А вот вы?

– Я все помню! Вы с папой садились в шарабан, и я между вами. Мы ездили на мельницу. Там я гуляла с Ефимьей, что теперь у вас, и, вернувшись, кормила вас ягодами, которые собирала сама.

Весенин счастливо засмеялся. В свою очередь он мог ей признаться, что давно не проводил такого радостного дня. Они были на сенокосах, и Вера, дурачась, пробовала и косить, и грабить, и метать стоги, потом они остановились в избе старосты выпить чаю и закусить, и она выбежала порезвиться с детьми и вернулась в избу раскрасневшаяся, как вишня.

Степенная Василиса, жена старосты, с улыбкою взглянула на нее и, обратясь к Весенину, сказала:

– Вот бы тебе, Федор Матвеевич, жену такую!

Весенин вспыхнул и шутливо ответил:

– Выдумала, Василиса! Она барышня, а я управляющий: нешто пара!

– И – и, родимый, и не такие женятся, – возразила Василиса, – вон у нас тута енеральша на даче жила, так за ахтера вышла.

– А ты почем знаешь, что он ахтер? – хохоча, спросила Вера.

– Сказывали так у нас, барышня!

Вера долго смеялась над этим. Когда они возвращались домой, она вдруг спросила Весенина:

– Вы это в шутку ответили Василисе или серьезно?

Весенин смутился, почувствовав, как защемило его сердце при этом вопросе.

– В шутку! – ответил он.

– То‑то, – сказала Вера и задумалась. И внезапно у них словно иссяк разговор, хотя каждый думал свою думу.

– Вот и дом, и опять скука! – вздохнула Вера, завидя усадьбу.

– Хотите, – предложил Весенин, – я вас буду брать во все свои поездки по имениям и мало – помалу обучу хозяйству? И польза, и удовольствие!

– Правда? – Вера обернула к нему свое разгоревшееся лицо. Весенин кивнул.

– И как хочу‑то! – воскликнула Вера. – Спасибо вам. Вы все тот же дядя Федя!

Весенин на миг погрустнел. Ее возглас напомнил ему, что между ними добрых пятнадцать лет разницы. Дома их встретила бодрая, помолодевшая Елизавета Борисовна.

– Смотрите! – шепнула Вера Весенину. Даже Анна Ивановна казалась как‑то менее углубленной в себя. Весенин взглянул на нее и понял, что Долинин потерял всякую надежду, такое безмятежное спокойствие было на ее лице.

– Оставайтесь обедать, – сказала Весенину Елизавета Борисовна.

– Не могу. Я лучше вечером, – отказался он.

– Вот и гадкий, я снова перестану понимать вас, – капризно сказала Вера.

Он засмеялся.

– Я не хитрая штука. Снова разберете!

Он оставил общество и уселся в свою двуколку, полный небывалого счастья, но мысли его омрачились, когда вместо Долинина он нашел на своем столе записку.

«Прощайте и не поминайте лихом. Она отреклась от меня. Ваш Н. Долинин».

– Совсем словно оглашенный какой, – объяснила, подавая обед, Ефимья, – влетел это во двор, конь‑то весь в мыле (уж Елизар водил его потом, водил. Так и дрожит!), и сейчас на Елизара: беги, говорит, в деревню, чтобы в сей секунд лошади мне были. В город, значит. Елизар ему и то, и другое. Так и мечет. На, говорит, рупь тебе! За лошадей не торгуйся. Ну, и уехал!..

«Если бы такое письмо мне оставил брат его, я подумал бы, что он решился на самоубийстве», – подумал Весенин, но и Николая ему было жалко. Если вскоре у него пройдет это страдание, то теперь оно для него невыносимо тяжко.

Весенин прошел в спальню, взял книгу и прилег на постель, но читать ему не читалось. Необыкновенное чувство, которое он так долго, так настойчиво гнал от себя, теперь овладело им и наполнило ум его какою‑то расслабляющей мечтательностью. Он встал с постели и велел седлать лошадь. Все равно день его на сегодня закончен, и гораздо приятнее провести его остаток там, в усадьбе, чем в своей одинокой берлоге.

Он сел на лошадь и, напевая вполголоса, поехал по знакомой дороге.

Весенин застал дам играющими в крокет.

Они были оживлены, даже Анна Ивановна засмеялась, крокируя шар Веры.

«Странная женщина, – подумал Весенин, глядя на нее, – нанесла тяжелый удар любимому человеку и стала веселее, чем была прежде. Словно гору с плеч свалила!»

Елизавета Борисовна и Вера радостно приветствовали Весенина.

– Вот и отлично! – сказала Вера. – Вы с Анной Ивановной, а я с мамой! – и она поспешно сунула в руки Весенина молоток.

Весенин послушно стал закатывать свой шар. Недалеко от них няня качала Лизу на качелях, и при каждом взмахе качелей Лиза громко вскрикивала.

Вера с Елизаветой Борисовной, выигрывая каждую партию, громко смеялись.

Они начала играть пятую партию, когда со стороны дороги донесся звон колокольчика.

– Папа едет! – крикнула Вера и, бросив молоток, побежала из сада.

– Сколько в ней жизни, и как ей с нами скучно, – сказала Елизавета Борисовна, глядя вслед убежавшей Вере.

– От вас зависит затеять веселье, – ответил Весенин, – созывайте гостей, пикники, спектакли…

Елизавета Борисовна покачала головою.

– Нет, в этом году я остепенилась. Довольно!

Можаев, обнимая Веру, вошел в сад. Елизавета Борисона подошла к нему, и он нежно обнял ее свободной рукой.

– Шабаш! – сказал он весело. – Освободился на целый месяц. Уф! Теперь пиры задавать будем.

– А я только что советовал это же самое Елизавете Борисовне, – здороваясь, ответил Весенин. Она покраснела, почувствовав на себе ласковый взор мужа.

«Что он и что я?» – мелькнуло у нее в голове.

– Ну, а канализация? – спросил Весенин.

– Победил, будем сами устраивать. Назначили комиссию…

– На жалованье?

– И, вообразите, без жалованья. Вот как мы! Ну, потом все расскажу, теперь переоденусь. Лиза, чайку бы! – и он пошел через балкон в комнаты. Следом за ним ушла и его молодая жена.

– А я вам поиграю, хотите? – сказала Вера Весенину. – Анна Ивановна, идемте!

– Я здесь побуду, – ответила она и наклонилась к подбежавшей Лизе.

– Сегодня я вам сыграю благодарность, – сказала Вера Весенину, подходя к роялю.

– Как? – не понял ее слов Весенин.

– Благодарность! Я ведь на рояле все могу. Слушайте: вот» здравствуйте»! – она взяла несколько аккордов. – А это: «Отчего вы такой задумчивый?»

Весенин засмеялся.

– Сыграйте: «Сегодня хорошая погода».

– Я вам ничего играть не буду, – шутливо рассердилась Вера, – вы смеетесь. Музыка передает только чувства. Благодарность я могу выразить, привет тоже…

– Ну, играйте благодарность!

– То‑то!

Вера положила руки на клавиши. Была ли это ее импровизация или мотивы нескольких пьес, но Весенин никогда не слыхал от нее раньше такой оригинальной и красивой игры.

– Вы артистка, – сказал он с чувством, – и вдруг жалуетесь на скуку!

– Не все же для самой себя играть. Рубинштейну и то бы надоело!

– Чай пить! – позвал Можаев и, обняв Весенина, повел его в столовую.

– Ну, как вели себя наши дамы?

– Федор Матвеевич ничего не знает, потому что всего первый день с нами, – ответила за него Вера.

Можаев с улыбкой взглянул на нее. Все дела и заботы он отбросил от себя и теперь наслаждался тихим счастьем богатого семьянина. Чего ему не хватает? И его взгляд с любовью переходил от молодой жены к дочери.

Елизавета Борисовна передавала ему мелочи домашнего хозяйства, Вера шутила, даже Анна Ивановна говорила про Лизу, про погоду и про свое намерение ехать за границу.

Наступил вечер. Тонкий серп месяца показался в небе. Можаев закурил сигару, и кончик ее, как светляк, мерцал в темноте ночи.

– Ах, чуть не забыл, – сказал он вдруг, – тебе, Лиза, опять письмо от твоей портнихи. Уж не должна ли ты ей? – пошутил он.

– Где письмо? – сжросила Елизавета Борисовна, торопливо вставая.

– На! Провалялось в кармане. Не закури я сигары, и забыл бы!

Можаев подал ей конверт. Она с минуту посидела на балконе и незаметно скрылась.

– Жалко, что не поет никто, – сказал Можаев, – теперь спеть бы. Хорошим сильным баритоном. У меня был голос, когда я был студентом, только мы всегда пели одно и то же – «Gaudeamus»!

– А у нас так и этого не поют студенты. Как‑то вывелось, – заметил Весенин.

– Вообще дрянь молодежь. Дряблая! То ли дело мое время! – и Можаев заговорил про свои студенческие годы, проведенные в Дерпте. Гимнастика, спорт, дуэли на шпагах, дуэли на пистолетах, факельцуги и бесшабашное веселье в избранном корпорацией биргалле {пивном зале (нем.).}. Вера слушала его с восторгом.

– А вы, а ваши студенческие годы? – спросил Можаев Весенина.

– Я не был обеспеченным, как и большинство моих товарищей, – ответил Весенин и стал описывать свою жизнь в учебные годы. Занятия и рядом работа ради насущного дня, скитания по меблированным комнатам, холодная зима без теплой одежды, дни без обеда.

– То‑то вы такой и хороший, – воскликнула Вера, и, если бы не темнота, Весенин увидел бы на ее глазах слезы.

– Ну, однако, и по домам, – заявил Можаев.

Был уже поздний час. Уходя к себе, Можаев стукнул в дверь жениной комнаты, но на стук никто не отозвался. Он прислушался, в комнате было тихо.

«Спит уже», – сказал про себя Можаев и осторожно прошел по коридору в свой кабинет.

(обратно)

XXII

Елизавета Борисовна не слыхала стука в дверь своей комнаты, потому что лежала в это время на ковре подле своего туалета в обмороке. Свечка тускло освещала большую комнату, в глубине которой в полумраке виднелась широкая кровать.

Прошло немало времени. В доме все уже улеглись, когда Елизавета Борисовна пришла в себя, поднялась на колени и бессмысленно огляделась по сторонам, но едва взор ее упал на лежащий на полу исписанный листок почтовой бумаги, как она тотчас очнулась, и судорожный стон вырвался из ее груди. Она встала на ноги и поспешно подошла к двери. Слава Богу! Войдя в комнату, она не позабыла запереть двери.

Она вернулась к туалету, подняла письмо и, сев в кресло, начала читать его снова, судорожно сжимая горло рукою, чтобы удержаться от рыданий. Прочитав только первую страницу, она лишилась сознания. Что же в целом письме? Все то же! Он отказывается от нее. Он слишком дорожит ею, чтобы подвергнуть ее репутацию двусмысленным толкам. Ха – ха – ха!

Елизавета Борисовна испуганно оглянулась на страшный раздавшийся хохот и не сразу сообразила, что это смеется она сама. Нет надобности приезжать в Петербург, потому что он на днях уезжает за границу с князем Д. Что касается денег, то нет сомнения…

Она судорожно, злобно стала рвать письмо на мелкие клочки.

О, подлость, подлость! Он дорожит ее репутацией, опозорив ее в городе, убедив сделать подлог! И она так верила ему, так любила его до последнего часа!

В то время, когда она обнимала его, прощаясь с ним, он уже готовил измену! Она вдруг сразу поняла всю ничтожность его души, ей стало стыдно, стыдно до ужаса. Обман, ложь, преступление – и ради кого?

О, позор! Она заметалась по комнате в отчаянье и ужасе. Она задыхалась и взмахом руки обнажила свою шею и грудь. Глаза ее безумно блуждали, полуоткрытый рот выражал ужас и презрение. Есть ли еще женщина, так низко павшая, как она, так глубоко оскорбленная. Перед нею встал величавый образ ее мужа и рядом фатовская фигура Анохова. Где были глаза ее, сердце, ум?..

Она не жалела о своих разрушенных мечтах, о своем разбитом призрачном счастье. Вся гордость души ее вдруг возмутилась при сознании своего унижения. Ей стало жаль себя.

Она упала на постель и стала биться в истерическом плаче.

Он обессилил ее.

Она долго лежала на постели навзничь, устремив тупо взгляд в потолок, но мало – помалу силы снова вернулись к ней, и снова начались ее мучения.

Она задыхалась в комнате; ей нужно было движение, и она выбежала в сад с растрепавшимися волосами, с разорванным на груди лифом.

В саду было темно, теплый влажный воздух тяжелой пеленою лежал над землею, и резкий запах цветов недвижно стоял в нем, зажигая кровь и кружа голову.

Она не шла, а бежала по аллеям сада, тяжело переводя дух и все не находя желанного успокоения. И вдруг внезапная мысль осветила ее мозг.

Там, в конце сада, есть пруд, глубокий и грязный пруд, в котором когда‑то утонул кучер. И она сделает то же! Не в воде чистой реки, а в гнилом пруду она погребет свой позор, свое отчаянье. И, спотыкаясь, торопясь, она устремилась через полянку в конец сада, где, скрытый осокой, раскинулся сонный пруд.

Она бежала по узкой аллее среди кустов малины, когда ей навстречу вдруг вышла маленькая фигура, вся в белом.

Она в ужасе остановилась, колени ее подогнулись.

– Елизавета Борисовна, это вы? Что с вами? – услышала она голос Анны Ивановны.

Она очнулась и отпрянула.

– Пустите, – заговорила она бессвязно, – я ищу смерти, не держите меня!

Анна Ивановна крепко схватила ее за руки.

– Смерти? – повторила она. – Здесь, среди любви и счастья?

– Нет для меня счастья, я осквернила и любовь, и дом этот, и себя!

Она рвалась из рук Анны Ивановны, но та увлекла ее в сторону от рокового пруда. Наконец, они дошли до скамьи, и Елизавета Борисовна упала на нее.

– Скажите, что с вами? Не таитесь от меня, – настойчиво сказала Анна Ивановна и прибавила тихо: – Я тоже думала о смерти.

– Вы? – вдруг заинтересовалась Елизавета Борисовна. – Ах, я знала, чувствовала, что мы обе несчастны! Но что ваше горе в сравнении с моим? Я – преступница!.. – И, словно с беспамятстве, она рассказала ей про свое падение и последний удар, нанесенный ей этим дрянным человеком.

– Где же исход из этого позора, кроме смерти? – окончила она, рыдая.

Анна стояла подле нее и с материнской нежностью гладила ее волосы. При последних словах бледное лицо; ее вспыхнуло.

– Исход? – воскликнула она. – Покайтесь! Подите сейчас к мужу, упадите ему в ноги и все, все расскажите ему. Сломите свою гордость, и что он скажет, так и будет! Нет проступка, который не повлек бы за собой казни, и не в душе преступившего, а со стороны! Пусть же приговор этот скажет муж ваш!

– Муж? Мой муж?! – с ужасом повторила Елизавета Борисовна, безумно глядя на Анну.

– Он! В самом покаянии вам отрада. Его же суда вам не избегнуть и после смерти. Ах, я перенесла так много и так много передумала!

– Муж?! – повторяла Елизавета Борисовна и дрожала при одном упоминании о нем. – Да разве может он взглянуть на меня после всего этого!..

(обратно)

XXIII

Яков спал у себя наверху, в кабинете, когда к нему вошел Николай и сел в кресло перед столом. Яков проснулся и поднял голову.

– Ну, что? – спросил он. Николай отмахнулся рукою. В его жесте было столько отчаяния, что Яков встрепенулся и сел на диван.

– Что с тобой? Ты видел ее, говорил с нею?

– Со мной черт сшутил, – грубо ответил Николай, – ее подменили. Это не она. Ни прежней горячности, ни энергии, ничего! Тупое упорство и раскаяние в чем‑то!..

– Но она тебе‑то сказала?

– Казнь, казнь, казнь! Я казнюсь, ты казнись! Видишь ли, мы, оказывается, оба думали об его смерти, и он, чтобы наказать нас, помер! Ха – ха – ха! Может ли здоровому человеку с голову прийти такая чушь! – он хлопнул рукою по столу и встал. – Да, брат, все кончено! – сказал он обреченно. – Я просил у нее на год отсрочки, но что в этом. Будет то же самое!..

Он присел подле Якова и заговорил снова:

– Я ли не любил ее, Яша! В последнее время жил ею, дышал ею буквально! Я не мог представить себе счастья без нее! Да и теперь тоже. Что я? Птица с обломанными крыльями! И за что? Больно мне, Яша, больно! – он припал к плечу брата и горько, беспомощно заплакал.

Яков обнял его и утешал, как мать ребенка. Он гладил его волосы, целовал горячий лоб и уговаривал его ласковым голосом.

Николай очнулся и вытер мокрое от слез лицо.

– Нет, Яша, полно! – сказал он, подымая голову. – Тут все кончено. Теперь у меня к тебе одна просьба: дай мне денег, и я завтра уеду в Петербург.

– Но ведь ты хотел со мною. Я соберусь в неделю! – ответил Яков.

Николай качнул головой.

– Нет, мне час прожить здесь тяжко! Я задыхаюсь, я не могу больше. Отпусти меня!

– Разве я держу тебя, Николай! – с грустью ответил Яков. – Уезжай, а я уже следом за тобою… что же! – он встал в свою очередь и задумчиво стал ходить по комнате. – Правда, нерадостно для тебя прошли эти месяцы. Что же, там развлечешься, сядешь за работу; приеду я, и заживем мы с тобою! – Он постарался сказать последнюю фразу шутливо и ласково взглянул на брата. – Когда же завтра?

– С вечерним поездом, – ответил Николай, – днем схожу в редакцию, потом к Силину и уеду. Раньше не управиться.

– А к Лапе?

Николай словно вспомнил.

– Ах, к Лапе. К нему надо тогда сегодня. Сходим сегодня!

Яков кивнул головою. Николай сошел вниз разобраться в бумагах. Яков остался один, и горькая усмешка искривила его губы.

Ах, брат, брат, сколько себе и другим он причиняет страданий, как бурно страдает, и как скоро проходят мимо него все бури!.. А для него, Якова, одно расставание с насиженным местом – целая мука. Словно делит пополам он свою душу.

– Идем, брат! – позвал его Николай снизу. Яков сошел.

Нет, Николай страдал, и даже больше, чем он это высказал! Иначе не было бы его лицо так печально и глаза не смотрели бы так безучастно. Яков взял его под руку и дружески пожал его локоть.

– Вы?! – воскликнула Колкунова, увидев из окна двух братьев. – Неужели с пальмовой ветвью. О, как благодарить вас! Катя, Катя!

Она выбежала в переднюю, с исступлением жала руку Николая и звала дочь.

– Да, да, – резко ответил Николай, – пусть идет, ваша дочь, и он простит ее. А вас он действительно терпеть не может!

– Простит? – вскрикнула вошедшая в это время Екатерина Егоровна и томно поднесла платок к глазам.

– Катя, Катиш! – воскликнула полковница и бросилась к дочери. – Не волнуйся!

Яков дернул Николая за рукав, и они скользнули в комнату Лапы.

– Фу, – сказал Яков, – как вы можете жить у такой сумасшедшей старухи?

– Я не вижу ее, – ответил Лапа, – а увидев, не церемонюсь с ней. Мы сжились. Ну, принесли?

Николай кивнул и вынул бумажку.

– Только, я думаю, это мог бы написать всякий!

– Ну, нет! – ответил Лапа, читая бумажку. – Здесь важен почерк и слог вашей повести. Ведь он выучил ее наизусть!

– Неужели?

Лапа кивнул головою.

– Откуда вы знаете? – заинтересовался Яков.

– У меня Феня на это. Она познакомилась с женской прислугой у Деруновых, ходит туда и все про него знает. Знаете, что она у него нашла?

– Ну?

– Гирю в два фунта; она вся ржавая, и на ней несколько волос!

– Где же она?

Лапа махнул рукою.

– Там, где и была! Пусть полежит до времени.

Яков в волнении отер с лица пот.

– Неужели он сделал это из ненависти?

– Нет, из ненависти он хотел подвести Николая Петровича, убил же из личной мести. Я уверен, он поразит всех своим спокойствием на суде.

Яков и Николай поднялись.

– Куда же вы? А чаю?

– Нет, – ответил Николай, – мы уже дома. Я завтра еду в четыре часа. Приходите проводить.

– Вы, завтра? – Лапа пытливо посмотрел на него и потом, сочувственно вздохнув, крепко пожал Николаю руку. – Ну, желаю вам большего счастья, чем в нашем городе! – сказал он.

Братья вышли и всю дорогу говорили о странном Лапе.

На другой день Николай зашел к Полозову.

– Милушка, как я рад, что вы свободны! – воскликнул редактор» Листка», пожимая ему руку. – Статеечку принесли?

– Нет, еду в Петербург, Матвей Михайлович, и зашел с вами проститься и за расчетом, – ответил Николай.

Лицо Полозова сразу изменилось и все скрылось под волосами.

– А, гм… – пробормотал он смущенно. – Расчет… Да, да!.. Вот что, милушка, – встрепенулся он, – в книге‑то вы не записаны; надо подсчет строкам сделать! Я уже завтра, завтра утречком, а?..

Николай нахмурился.

– Я сегодня еду! – сказал он резко, но тотчас беспечно махнул рукою. – Тогда завтра к вам брат рассыльного пришлет! До свидания!

– Ну, и отлично! – оживился редактор. – Вот и ладно! А я к завтраму все приготовлю, а вы бы, милушка, мне из столицы корреспонденции, а? Вас здесь очень полюбили! Очень! – он схватил руку Николая и горячо потряс ее.

– Хорошо, – ответил Николай, – непременно!

Он вышел из редакции не в духе и направился к Силину. Иван растворил ему дверь; увидев Николая, он изменился в лице, но тотчас оправился.

– А за те слова, что вы намедни сказали, вас, Николай Петрович, отлично притянуть можно! – сказал он злобно и быстро выскользнул из передней.

Николай направился в гостиную. На диване, в одном белье, лежал Силин, задрав ноги на его подлокотник. Подле него на стуле стояли бутылка пива и стакан. При входе Николая он быстро сбросил ноги и радостно его приветствовал.

– Друг! – закричал он. – Не хочешь ли пива?

– Я к тебе на минуту, – ответил Николай, – сегодня я еду.

– Куда? – Силин сел на диван.

– В Петербург! И пришел просить тебя: скажи сестре твоей, что я освобождаю ее от ответа через год!

Силин встал.

– Что у вас там случилось, – недоумевал он, – ты в Питер, сестра за границу. Велела и паспорт ей добыть!

Николай махнул рукой.

– А я думал, вы поженитесь, – добродушно сказал Силин.

Николай пожал ему руку.

– И я думал то же, Степан, да не вышло, не по душам! – И, желая переменить тему, сказал: – А знаешь, мне Полозов за статьи ни копейки не дал. До завтра отложил, а я сегодня еду! Отдаст?

– А много?

– Я же ничего у него до сих пор не брал. Рублей сто – полтораста!

– Фью! – Силин махнул рукою. – Ищи ветра в поле. Ах ты, простота! С него рвать надо, да еще забрать вперед постараться. А ты – ни копейки!

– Ну, пусть разживается.

– Ни за что! – воскликнул Силин, бросаясь к столу. – Пиши мне доверенность. Я, брат, с него сдеру!

– А мне вышлешь? – усмехнулся Николай, подойдя к столу.

Силин нахмурился.

– Понятно! Шутник тоже!

Николай написал доверенность. Силин сразу расчувствовался и стал целовать его.

– Это покуда так, – говорил он, – я еще приду тебя на вокзал проводить, и знаешь что?

Николай покачал головою.

– Я сам в Питер думаю. Что служба? Служба дрянь!

– А Катя Морозова?

Силин вздохнул.

– Она, брат, на днях замуж выходит за окружного акцизника!

– Что же ты в Петербурге делать будешь?

Силин оживился.

– Репортерствовать! Я, братец, здесь руку набил, слог есть, а насчет смелости!.. Я на Везувий влезу, если пошлют, к Виктории в будуар войду, не то что там с головой побеседовать! А ты, – он взял Николая за руку, – порекомендуй меня. Все же товарищ!..


Николай уезжал. Лапа и Силин, помимо Якова, провожали его. Он был грустен.

– Проклятый для меня город! Сколько в нем я принял горя, и не перескажешь всего!

– Там счастье найдете! – утешал его Лапа.

Поезд тронулся. Николай стоял на площадке последнего вагона, чтобы дольше видеть вокзал и город, и приветливо кивал Якову, улыбаясь ему сквозь слезы.

«Прощай, родина! Много утечет воды прежде, чем я опять вздумаю взглянуть на твои дома и улицы». Сердце Николая сжималось тоскою. Здесь он родился, здесь он учился, здесь он впервые ощутил восторги вдохновения и первой любви. Как тосковало его сердце по родине и как хотел он снова увидеть те места, по которым ходил пылким мечтательным юношей, и что же? Как встретила его родина? Муки ревности и потом – отверженной любви, пятно подозрения и тюрьма! Вот ласковый привет родного города. Люди?.. Только Яков, брат, – его друг, а эти все Силины, Деруновы, Можаевы, что в них?..

Николай задумался о своей жизни. Каким пустоцветом показалась она ему в прошлом. Даже Богом данный талант он тратил, не приумножая и живя только сегодняшним днем, ни себе, ни людям не принося пользы. «Ленивый раб!» – прошептал он с горькой улыбкой, но тут же выпрямился и поднял глаза к светлому небу. Будущее в его власти! Пережитые испытания разве не дали емужестокого урока? Он помнит его и поведет так свою жизнь, что окружающие благословят его имя. Он не зарыл еще в землю малость, посланную ему, но приумножит ее.

Поезд покинул черту города и пригорода и мчался степью.

«Прощай, родина! Мир широк, велик. И ты, любовь, не оправдавдавшая моих надежд, тоже…»

Николай смахнул с лица слезы, и самоуверенная улыбка озарила его лицо.

– Ваш билет! – сказал кондуктор, выходя на площадку.

Николай вынул билет и подал его.

Р – раз! Кондуктор нажал ножницами и наложил штемпель. Николай улыбнулся своей мысли.

Этот билет – сердце; поезд – жизнь; кондуктор – судьба. Сколько еще неизгладимых пометок сделает она на сердце в течение всего пути!

(обратно)

XXIV

Анна Ивановна уехала за границу. В саду смолк веселый голосок и заливистый смех Лизы, на аллеях его уже не видно было маленькой, стройной фигуры ее задумчивой, печальной матери.

С ее отъездом Елизавета Борисовна потеряла единственную нравственную поддержку, и душа ее сломилась под тяжестью страданий. Она не могла переносить своего разочарования, чистая ясная улыбка Веры казалась ей укором; открытое честное лицо мужа – казнью, и, ко всему, страх перед негодяем, владеющим ее тайною, торгующим ее позором. Изнемогая от тяжких дум, не смея обратиться к мужу, она пропустила назначенное свидание, и письма, полные угроз, снова посыпались на нее через почту, оказией, с нарочными. Ужас, раскаянье, стыд, как злые демоны, терзали ее душу, и порою, оставаясь наедине, она казалась безумною самой себе. Чего ей стоило притворство днем, вечером, в полдень? Нет тяжелее казни за преступление…

Был душный день; собиралась гроза; страшное творилось в природе после нескольких дней палящего жара. Не тучи покрывали все небо, а какая‑то серая дымка, сквозь которую солнце просвечивало громадным кровавым кругом. Недвижный воздух томил удушающим зноем, и в природе, изнемогавшей перед грозою, замерло все: не слышно было ни стрекотания кузнечиков, ни пения птиц, ни шелеста травы, поникли цветы и листва деревьев висела бессильно, овцы сбились в кучу, пригнули головы к земле и стояли неподвижно, огромные собаки вытянулись в пыли и высунули свои черные языки, лошади беспокойно дрожали в стойлах, и крестьяне, смотря на небо, крестились и шепотом говорили:

– Помилуй, Боже! Не иначе воробьиная ночь будет!

И такое же томление терзало душу Елизаветы Борисовны. Она сидела на балконе и с тоскою смотрела в сад, вспоминая то недалекое время, когда она смело могла взглянуть на открытые лица и Веры и мужа. Какой‑нибудь год времени, и все изменилось: покой и счастье ушли без возврата, и наступили дни позора и ужаса. Только что полученное письмо жгло ей грудь, на которой спрятала она это гнусное послание.

Завтра ей грозят позором. Что же! Чем скорее, тем лучше.

Она закрыла свое побледневшее лицо руками и опустила голову на перила балкона.

На балкон вышел Можаев и остановился, с тревожной нежностью устремив на нее вопрошающий взгляд.

Он видел, что какая‑то тайная тоска гложет ее сердце. Гложет с того самого вечера, как он вернулся домой из города. И чего бы он не дал, чтобы узнать ее тайну и вернуть ей покой!..

Не одну в последнее время бессонную ночь провел он за решением этой загадки. Скука? Но разве не в ее власти окружить себя весельем и забавами. Разочарование… Может быть, она полюбила другого? При этой мысли он схватывался за голову, и кровь приливала к его лицу…

Елизавета Борисовна сидела недвижно. Он не выдержал тяжелого ожидания и тихо подошел к ней.

– Лиза! – окликнул он ее, ласково притрагиваясь к ее наклоненной голове.

– Кто?! – вздрогнула она всем телом и, увидев мужа, быстро встала. – Как ты напугал меня, – сказала она тихо, снова садясь, но он успел заметить слезы на ее глазах и внезапный испуг.

– Лиза, – заговорил он серьезно, – Бога ради, скажи мне, что с тобою? Я слишком люблю тебя, чтобы ты могла скрыть от меня свое состояние. Твоя веселость неестественна, твой смех неискренен, ты охладела ко всему и ищешь уединений. Лиза! – он сел подле нее и взял ее холодную руку. – Скажи мне все. Может, тебе наскучила монотонность нашей жизни? Хочешь, возьми Веру и уезжай за границу; прокатись по Волге…

Она отрицательно покачала головою.

– Созовем знакомых, устроим домашний театр, прогулки…

Она с ужасом подняла руку. Он замолчал и печально опустил свою седую голову.

– Милый, добрый, – вдруг сказала она и, подняв его руку, прижалась к ней воспаленными губами, – я тебе все скажу, все!..

Он встрепенулся и тревожно взглянул на нее.

– Только подожди немного. Не сегодня!

Он тихо поцеловал ее в лоб и ушел с балкона.

Она снова осталась одна. На лице ее вдруг отразилась решимость. Она быстро встала и прошла в свою комнату.

Вдали уже громыхало.

Вера одна сидела в. потемневшей гостиной и перебирала клавиши рояля.

Ей было и скучно, и грустно от каких‑то смутных предчувствий.

Весенин сегодня не приехал, и она чувствовала его отсутствие.

Вдруг порывистый ветер пронесся по комнатам и с такой силой хлопнул балконной дверью, что стекла разлетелись и посыпались со звоном. Занавесы поднялись как флаги; в саду зашумели деревья. В комнате сразу стало темно, как ночью.

Страх охватил Веру. Она бросилась в комнату мачехи, но дверь к ней оказалась запертою.

– Мама, – закричала она испуганно, – пусти меня, я боюсь!

– Не могу, Верочка, я занята очень! – послышался в ответ взволнованный голос Елизаветы Борисовны.

Вера вбежала к себе, зарылась с головою в подушку и замерла. Яркая молния озарила комнату, в тот же миг с сухим треском прокатился гром, и снова молния, снова гром, а затем с глухим шумом полился дождь.

Было что‑то ужасное в этом шуме. Казалось, он растет, ширится, небо разверзается все шире и шире… и ливень грозит затопить всю землю.

Елизавета Борисовна дописала последнюю страницу, сложила письмо, запечатала в конверт и, подойдя к комоду, выдвинула ящики и стала быстро перебирать лежащие в них вещи. Ручной сак скоро наполнился доверху. Она крепко защелкнула его, набросила на себя резиновый плащ и, оглядев еще раз комнату долгим прощальным взглядом, тихо отворила двери и вышла.

Кругом было пусто.

Она открыла запертую слугою балконную дверь, выскользнула в сад и, обогнув его сзади, через густые заросли крыжовника, дошла до ветхого забора и пролезла через отбитые доски на узкую тропинку широкого луга. Дождь лился сплошною массою, ветер рвал капюшон с ее головы, она спотыкалась и все шла и шла по мокрой траве в легких туфлях, с саком в руке.

Бежать как можно дальше от этих честных людей, бежать и где‑нибудь в глуши схоронить свой позор, свое унижение…

(обратно)

XXV

Непогода бушевала. Молнии сверкали, сопровождаемые трескучими раскатами грома; дождь низвергался на смятенную землю сплошным потоком, и ветер пригибал деревья до самой земли.

Старая Ефимья зажгла пасхальную свечу и, трепеща от суеверного ужаса, шептала молитвы перед иконою, отбивая поклоны. Весенин уже загасил лампу и приготовился заснуть, когда в соседней комнате услышал шаги и смятенный шепот.

– Кто там? – окликнул он.

– Федор Матвеевич, за вами с усадьбы! – отозвался из комнаты Елизар. – Степана пригнали. Экстра!

В один миг Весенин был на ногах и дрожащими руками зажигал свечу.

– Что случилось там? Где Степан?

Рослая фигура кучера показалась в дверях и отвесила низкий поклон Весенину.

– Не могу знать, Федор Матвеевич, только Сергей Степанович даже сами прибегли в конюшню и приказали гнать! – ответил он.

– Ты на чем?

– Как есть верхом! – ответил Степан.

– Елизар, подай Мальчика!

Весенин поспешно оделся в кожаную куртку и высокие сапоги. Испуганный непогодою, конь бешено рванулся из ворот и помчался по размытой дороге. Голова Весенина кружилась, сердце замирало от ужасных предчувствий.

Он бросил лошадь посреди двора и бегом вбежал в кабинет Можаева. Увидев его, он затрепетал от страха, так изменился Сергей Степанович. Одежда его была мокра, волосы растрепанны, глаза лихорадочно горели, и он, остановившись посредине кабинета, не сразу узнал Весенина.

– Вера? – с замирающим сердцем спросил Весенин. Можаев отрицательно качнул головою.

– Жена! – ответил он глухо. Весенин сразу успокоился, и мысли его прояснились.

– Больна?

– Вот, прочтите! Скорей только, дорога каждая минута! – он указал на свой стол, а сам тяжело опустился на диван и обхватил голову руками. Весенин поспешно подошел к столу и, взяв исписанный мелким почерком лист бумаги, стал внимательно прочитывать его. И по мере чтения негодование, сожаление, ужас попеременно овладевали его душою.

Это было последнее письмо Елизаветы Борисовны.

С отчаянием самоубийцы она рассказывала про свою измену, про свое преступление, про свое унижение и позор. День за днем она рассказала свою пытку последнего времени, невыносимые муки раскаяния и кончила мольбой о прощении. Она просила простить не ее, а память о ней, потому что она никогда больше и ничем не напомнит мужу о своем существовании…

Слезы застилали глаза Весенина, когда он, положив письмо опять на стол, обернулся к Можаеву.

– Что ты думаешь, – спросил он, – она умерла?

В первый раз он говорил ему» ты», и Весенин сразу понял, как сжились они с ним за все время и как прочна была их нравственная связь.

– Нет, – ответил он твердо, – она иначе бы прощалась тогда. Она бежала!

Можаев быстро встал и подошел к Весенину. На лице его блеснула надежда.

– Я сам так подумал. Я был у нее, там все раскидано. Видно, она брала что‑то; нет ее плаща. Зачем плащ? Если бы она…

Весенин кивнул. Можаев взял его за плечи.

– Я люблю тебя и верю тебе, – сказал он порывисто, – помоги же мне! Я люблю ее и не могу допустить мысли, чтобы она вне моего дома искала защиты и спасения. Измена – ошибка! Виноват я, только я, старый дурак, увлекшийся перед смертью! – он взялся за голову, прошел по кабинету и снова подошел к Весенину. – Дорогой мой, – произнес он молящим голосом, – я совсем потерял голову и обессилел. Найди ее, уговори, верни! Она не могла уйти далеко. Смотри, – он указал на окно, – какая ночь! Она нежное, избалованное дитя. Куда уйти ей?..

Весенин нежно взял его за руки.

– Дорогой Сергей Степанович, – проговорил он дрожащим голосом, – прежде всего успокойся, ляг вот тут, а я сейчас подыму людей…

– Тсс! – Можаев судорожно схватил его за руку. – Бога ради, без огласки! Чтобы никто не знал. Слышишь, никто. Даже Вера. Ты да я…

Весенин кивнул головою.

– Только ляг! Дай мне слово лечь, а я не вернусь без нее.

– Милый, спасибо! – Можаев обнял его, и в горле его заклокотали рыдания. – Иди, иди! – толкнул он его к двери…

– Я пришлю тебе человека! – крикнул, выходя, Весенин.

– Иди к барину и уложи его в кабинете, – сказал он испуганному человеку, встретив его в прихожей, – барину худо. Смотри только, шуму не делай и не беспокой барынь.

– Слушаюсь! – оторопело ответил лакей.

Весенин выбежал на двор.

– Степан! – звонко закричал он. – Тройку лошадей и коляску. Скорее!

План быстро созрел в его голове. Все равно метаться по дорогам нет смысла. Она уйти или уехать далеко не может, если не по железной дороге; по железной он нагонит ее в городе, куда поедет сейчас, и там посоветуется с Яковом Петровичем. Возьмет его…

– Не жалей, Степан, гони! – крикнул, впрыгивая в коляску, Весенин. – В город! В два часа!

– Го – го – го! Милые! – загоготал Степан.

Лошади рванулись. Коляска металась по колеям, комья грязи летели под навес коляски, конские копыта звонко шлепали по лужам и грязи.

Весенин сидел нагнувшись и только кричал» гони»! Быстрая езда среди непроглядной тьмы при блеске молнии и грохоте грома возбудила его, и мысли его быстро проносились в голове. В то же время он зорко смотрел по сторонам дороги при мерцающем свете экипажных фонарей. Дорога была пустынна. Будь она на ней, тройка бешено скачущих лошадей давно бы нагнала ее, но на дороге не было даже пня, похожего на человека.

– Стой! – крикнул Весенин подле дома Долинина. – Проводи лошадей, пусть передохнут. Нет! – поправился он. – Иди на почту, возьми тройку свежих и сюда назад! Тех пригонишь завтра в усадьбу. Если из ямщиков свободен Николай, пусть едет он.

Яков вскочил с постели, услышав оглушительный звонок. Что это? Кто это может быть?

Торопливые шаги раздались внизу, потом по лестнице. Яков поспешил зажечь свечку. Сердце его упало. Не случилось ли чего с Николаем?

– Простите! – раздался голос.

На пороге комнаты, весь забрызганный грязью, стоял Весенин.

– Я к вам как к другу!

– Что такое? Несчастье? – Долинин откинул одеяло и сел, забыв даже, что он в одном белье.

– Да! Помогите, что делать?

Весенин опустился в кресло и быстро рассказал суть дела. Яков внимательно слушал.

– Ну? Что делать? Где искать?

– Прежде всего бегите на вокзал. Ее все там знают. Справьтесь. Хотя бы вы должны были ее догнать… Сколько прошло времени?

– Пять, шесть, семь часов!

– Двадцать пять верст! Нет, ее не может быть в городе, даже если поехала, – уверенно сказал Яков. – Погодите! – он вдруг ударил рукой о колено. – Лапа!

Весенин не понял.

– Что Лапа?

– Если он согласится, он поможет. Никто, кроме него. Постойте, я оденусь и приведу его. Мигом!

– Но… Ловко ли?

– Такое дело! – воскликнул Яков и стал одеваться.

– А с этой канальей церемониться нечего, его бы под суд надо, да неловко. Вы просто разрешите мне еще как нотариусу, и я сделаю судебному приставу заявление о существовании векселей Можаева и Дерунова.

– Отлично! – согласился Весенин.

– Далее, – говорил Яков, уже одетый, – Лапа, наверное, уедет с вами. Надо его познакомить с Можаевым; я же вплоть до известия от вас буду сторожить все отходящие поезда. Ну, до свидания! Я прикажу подать вам чаю!

Он кивнул Весенину и сбежал вниз.

Гроза утихла, но дождь все еще лил как из ведра и напоминал Весенину громкий плач. Смутно было на душе. Он жалел и его, и ее и мгновениями вдруг пугался при мысли, что, может быть, в поисках своих они найдут только труп.

Как поступил бы он на месте Можаева? Конечно, так же. Даже без любви – так же; может ли тут быть два решения?.. Однако он и устал!.. Он вздрогнул и открыл глаза. Заспанная прислуга внесла стакан чая и ром.

Он с жадностью стал пить горячий чай.

Внизу хлопнули двери, послышались шаги.

Вошел Долинин с незнакомым человеком.

Так вот он, Лапа! Этот полусонный апатичный господин с полуприкрытыми глазами. Весенин подал ему руку и с недоумением взглянул на Якова, но тот твердо сказал:

– Алексей Дмитриевич согласился помочь вам. Он знает в лицо Елизавету Борисовну, и это облегчит дело. Он готов хоть сейчас, и потому…

– Едем! – делая последний глоток, окончил за него Весенин и встал. – За все вам спасибо, – благодарил он Долинина, крепко встряхнув ему руку.

– Глупости! – ответил тот. – А я сделаю заявление и буду следить! Ну, помоги вам Бог.

Лапа молча следовал за Весениным и молча уселся с ним в коляску.

– Гони вовсю! В Можаевку! – приказал Весенин, и коляска снова заметалась из стороны в сторону. Весенин первый прервал молчание.

– Как вы думаете ее искать? – спросил он.

– А? Что? – переспросил Лапа, словно очнувшись. Весенин нетерпеливо повторил вопрос.

– Я еще ничего не думаю, – ответил он, – Яков Петрович попросил меня. Я для него согласился. Мне нужно прочесть письмо, видеть дом, комнату, тогда…

Он замолчал и, казалось, погрузился в дремоту, потом вдруг спросил:

– Как вы спохватились ее? Когда? Кто?

– Я не знаю!

– Надо все знать, – ответил он и опять замолк.

Восток уже алел; дождь слабо сеял с хмурого неба, дул свежий ветер. Коляска сделала два бешеных скачка, завернула и въехала во двор.

– Ее бегство тайна для всех, – торопливо предупредил Весенин Лапу, выходя из коляски. – Я привез доктора!

Лапа молча кивнул головою и поплелся следом за Весениным.

Можаев вскочил при его входе. Он лежал на диване, прикрывшись пледом, одетый, и теперь, при борющемся свете лампы с дневным светом, показался Весенину еще страшнее.

– Ну, что? Нашли? Кто это? – вскрикнул он, отступая при виде Лапы. Тот скромно поклонился. Весенин поспешил объяснить.

– Разве нельзя было без этого? – с упреком прошептал Можаев. Весенин покраснел.

– Нет, – ответил он твердо, – надо быть в доме, надо следить на вокзале, надо везде искать! Долинин и Алексей Дмитриевич по службе умеют хранить тайны.

Можаев опустил голову.

– Что же, пусть ищет! – сказал он упавшим голосом.

Лапа выступил вперед и твердо изложил свои желания видеть письмо, видеть ее комнату, дом.

– Проводи его, покажи! Письмо вот! – покорно ответил Можаев.

Лапа сел к столу и внимательно прочел письмо, потом, нагнувшись, он поднял с полу конверт, разгладил его рукою и внимательно осмотрел его.

Можаев оживился. Следя за Лапою, он становился все внимательнее. Наконец, Лапа обернулся к нему.

– А как вы получили это письмо? – спросил он.

– Я не получил, а сам взял у нее со стола, – ответил Можаев.

Он замолчал. Молчал и Лапа. Можаев провел рукою по лицу и продолжал:

– Было часов одиннадцать. Я пошел проститься с нею, комната растворена… беспорядок. Я увидел письмо и взял…

– Одиннадцать? – Лапа вынул часы и взглянул на них, потом встал.

– Покажите ее комнату! – сказал он.

– Скажите, она жива? – дрогнувшим голосом спросил Можаев.

Лапа пожал плечами.

– Верно одно только: она не думала о смерти, когда писала, а там… по дороге!

– Ах! – простонал Можаев.

– Ты ляг! – сказал Весенин, выходя с Лапою. Они прошли и осмотрели комнату. Потом Лапа обошел дои и через балконную дверь вышел в сад.

– Ворота запираются? – спросил он. Весенин кивнул.

– Сад выходит на двор, на дорогу и?..

– На луг, – ответил Весенин.

– Идемте туда, – твердо сказал Лапа.

Весенин повел его по саду к стороне, выходящей на луг. С каждым словом, с каждым шагом он проникался уважением и доверием к этому полусонному человеку.

– Она не могла выйти через двор. Надо было бы беспокоить сторожа; не могла и на дорогу, потому что, я видел, – там каменная ограда. А здесь?..

Весенин указал на длинный забор, закрытый до половины кустами малины и крыжовника.

– А! Посмотрим!

Лапа подошел вплотную к забору и осторожно пошел вдоль него.

– Вот! – сказал он, остановись подле выпавших из забора досок. – И вот! – он нагнулся и снял лоскут материи, зацепившийся о гвоздь нижней поперечины.

Весенин вскрикнул.

– Куда можно выйти через этот луг? – спросил Лапа, вылезая на луг.

Весенин пролез за ним.

– Если идти прямо, то будет проселочная дорога на деревни Ворсклово, Турово, Слезино и Погост.

– Так! Ехать можно?

– Понятно!

– Дайте мне лошадь и объясните дорогу, – сказал Лапа, пролезая обратно в сад.

Весенин торопливо повел его домой.

– Он нагонит ее, – уверенно сказал он, вводя его к Можаеву. – Я ручаюсь вам!

Можаев с мольбою взглянул на Лапу.

– Я ничего не пожалею, найдите ее. Скажите ей…

– Вы сами ей все скажете, – перебил его Лапа, – я найду ее, и вы к ней приедете!

– О, да, да! Боже, как мне благодарить вас за услугу, – вскричал Можаев.

Лапа покачал головою.

– После, после. Вам отдохнуть надо, укрепиться! – сказал он добродушно.

В дверь кабинета постучали.

– Лошадь готова, – сказал Весенин, – идемте!

Лапа приостановился.

– Дайте мне денег, мелочи!

Можаев кинулся к столу и раскрыл ящик, полный мелкой монеты.

– Вот, – торопливо сказал он, – это для конторы. Для расчета, берите!

Лапа взял несколько свертков и опустил их в карман пальто.

– Теперь ведите меня! – сказал он.

(обратно)

XXVI

Весенин вернулся в кабинет и уговорил Можаева лечь. Он стал послушен, как ребенок, и тотчас лег. Весенин накрыл его пледом и, поправив подушки, сел подле него.

Как велика сила любви! Ничтожного человека она превращает в героя, сильного – в слабое и беспомощное создание. Умный, находчивый Можаев растерялся: энергичный человек, который один боролся с десятками, обратился в слабого ребенка только потому, что молодая жена его оставила.

– Я чувствую, как падают мои силы, – слабо заговорил он, – но в то же время знаю: найди он ее, и силы ко мне вернутся. Если же он ее не найдет или… что еще хуже… я умру! Я не могу вынести мысли, что все время со мною она была как в тюрьме, страдала, и я не знал этого, не догадывался!.. Чем искуплю вину свою перед нею?..

– Вы же любили ее, – сказал Весенин.

– Любил! – Можаев приподнялся и сбросил плед. – Слово не передает моего чувства!.. Но я должен был понять ее, стараться об этом. Ведь она не обманывала меня. Она говорила мне: я глубоко вас уважаю, как умного и честного человека; взамен любви я дам честную привязанность. Безумец! Я пошел на эту подлую сделку! Разве я не знал, что сердце ее запросит любви; разве я не видел, что она почти ровесница моей Вере. Не суди меня, Федор Матвеевич, я уже осудил себя. Мой товарищ, умирая, поручил мне дочь, и вот моя опека! Жалкий, нечестный старик!..

Он упал на подушку, и голова его заметалась. Весенин нагнулся над ним и стал успокаивать его, но сам чувствовал, что перед нравственной пыткой старика слова его бессильны.

День уже вступал в свои права. Ясный, ликующий день над землею, омытой дождем. Мир и любовь вместо смятенья и ужаса! Ясное, чистое небо вместо грозовых туч, животворное солнце вместо грозного блеска молний!..

Можаев задремал. Весенин вышел распорядиться по дому и по конторе. Люди просыпались. Он с тревогою думал, как спасти имя Елизаветы Борисовны от пересудов прислуги и скрыть переполох в доме. Он осторожно пробрался в спальню Елизаветы Борисовны, привел в ней все в видимый порядок и нарушил строгую чинность постланной постели; после этого он запер дверь в спальню и, сойдя в людскую, приказал ставить самовар.

– Пожалуйста, – сказал он молодой горничной, – скройте от барышни, что Сергей Степанович захворал, барыня вернется и скажет ей!

– Помилуйте, Федор Матвеевич, разве мы бесчувственные какие, не понимаем! – ответила горничная, и по ее лицу Весенин сразу увидел, что совершенно напрасны были все его предосторожности.

– Уберите комнату барыни, – сказал он ей внушительно – строго, подавая ключ от спальни.

Как быстро, незаметно промелькнула ночь, так томительно, долго тянулось утро. Весенин с нетерпением ждал выхода Веры, поминутно заглядывал в кабинет и без конца прислушивался, когда ему слышался конский бег на дороге…


Мучительна была истекшая ночь!

Под проливным дождем, сбиваемая резкими порывами ветра, замирая испуганно при ударах грома, в паническом страхе погони, Елизавета Борисовна бежала все вперед и вперед, спотыкаясь, падая, поднимаясь и ускоряя свой неровный шаг. Быстрые кони преодолели пятьдесят верст, а она, измученная; усталая, пробежала только длинное село, перелесок, скошенный луг и, обессиленная, упала у дороги в намокшей одежде, забрызганная грязью, в полубессознательном состоянии. Ей слышалась погоня; она силилась подняться, судорожно хватаясь руками за землю, и бессильно опускалась; вокруг чудились крики, голоса, ее куда‑то несли, она рвалась и, снова теряя силы, впадала в забытье, невыносимый кошмар душил ее, и она стонала…

В бледных сумерках наступающего утра Лапа свернул с узкой колеи на луг, подъехал к самому забору можаевского сада и медленно, осматривая каждую кочку, объехал весь луг, потом снова выехал на дорогу и шагом поехал по ней, вглядываясь в редкий осинник, поросший по краям дороги. Зоркий глаз его не усматривал никаких признаков. Не будь ночь так ужасна, ни один след не остался бы не замеченным им.

Огромное село раскинулось перед ним; он переехал узкою дорогою поле, растворил ворота и въехал на улицу. Несмотря на ранний час, в селе уже просыпались. Стоя посреди улицы, пастух, пронзительно дудя в длинную дудку, созывал скотину, бабы вереницею шли за водою.

Лапа подстегнул лошадь и поравнялся с ними.

– Эй, молодки! – окликнул он их весело. – Скажите ради Бога, не стучался ли ночью к кому‑нибудь странник в окошко? Надобно мне его больно!

Бабы испуганно столпились и зашептались друг с другом.

– Не, милый человек, – звонким голосом ответила одна за всех, – никого не было!

– Да кому и идтить было в такую ночь! – заметила другая.

Лапа кивком головы поблагодарил их и задергал вожжами.

«Прошла или обошла стороною, – думал он, – но тогда она должна просто блуждать без дороги, а случись это в темную грозовую ночь, она не ушла бы с луга, кружа по нему».

– Ну, ну! – прикрикнул он на лошадь и, обогнав стадо, выехал из села.

– На Турово прямая дорога? – спросил он пастуха.

– Во, во! – закивал пастух, указывая хворостиной. – Так все идет! Потом леском будет, а потом лугом, хорошие луга пойдут, а там и Турово.

– Далеко?

– Шесть верст, милый человек!

– Ну, ну! – Лапа снова тронул вожжи и теперь уже крупной конской рысью помчался по узкой проселочной дороге, грузно встряхиваясь на каждой кочке.

В Турове все уже проснулись. Стадо уже угнали, бабы принесли воду, мужики ушли в луга, и ребятишки весело бегали по улице, шлепая по лужам босыми ногами.

Лапу вмиг окружила их веселая толпа.

– А что, ребятки, – спросил Лапа, останавливая лошадь, – не стучался ли ночью к кому странник, человек Божий, а?

– Странник? – спросил белокурый мальчуган и, тряхнув головою, ответил: – Не! Никого не было! Мне тятька бы сказал!

– А у вас?

– Не, дяденька! Никого не было, – отвечали мальчишки хором.

– А урядник на лугу человека изловил, вот что! – произнес кто‑то.

– И врешь, бабу! – с азартом поправил его рыжий мальчик.

Лапа оглянулся.

– Может, странника, старика? – спросил он.

– Не!

Из толпы выделился мальчишка и бойко заговорил:

– Бабу! Мокрую такую и в сером балахоне. Семен Елизарыч под утро нашел ее, ее волоком и поволокли. Прямо к становому на дом.

– А где становой у вас?

– А вон, дяденька! – и мальчишки гурьбою устремились к красивой избе, на которой красовалась железная доска с надписью: «Канцелярия пристава 4–го стана».

Лапа бросил вожжи и торопливо вошел в квартиру пристава.

– Пристава мне! – сказал он, входя. Навстречу ему поднялся заспанный урядник.

– Спят – с!

– Разбуди!

Урядник почесал в затылке. Лапа опустил руку в карман, протянул сжатый кулак уряднику, урядник в свою очередь разжал и сжал свою руку, после чего лицо его тотчас озарилось готовностью и вся фигура выразила глубокое почтение к особе Лапы.

– Ты нашел женщину?

– Так точно – с! В бесчувствии – с! На лугу, у дороги.

– Где она?

– В покое – с! Пристав приказал сперва в холодную, ну а потом велел в покой. Где то есть у них допрос делают!

– Буди его! – нетерпеливо крикнул Лапа. Урядник стремглав бросился во внутренние комнаты.

Десять минут спустя Лапа прошел туда же, приглашенный урядником. Еще десять минут – и он, улыбаясь сам себе, сел в дрожки и погнал лошадь во весь ее бег, а в квартире станового шла суета.

Поднятая с постели жена его торопливо постилала в гостиной на широком диване чистое белье, в кухне стряпуха ставила самовар, урядник помчался сломя голову за земским врачом на пункт, а становой суетливо облекался в полную полицейскую форму.

– Ну, ну, ну! – погонял Лапа лошадь. – Скачи, лошадка, ты везешь добрые вести!..


Весенину было невыносимо трудно лукавить с Верою.

– Вы здесь, так рано? – с изумлением воскликнула она, сойдя в столовую. – Что случилось?

Весенин придал себе беспечный вид.

– Приехал в контору перед работою. Это для вас рано, а я с четырех часов уже на ногах! – ответил он.

Вера, видимо, успокоилась.

– Выпейте чаю с нами; я налью! Сейчас придут папа и мама!

– Барыня не придут, им нездоровится. Просили к себе подать, – быстро соврала горничная, лукаво взглянув на Весенина.

Он покраснел.

– Сергей Степанович уехал на мельницу! – сказал он Вере. Вера обеспокоилась. Она вспомнила, что мачеха не пустила ее к себе вчера вечером, и сомнение запало в ее душу.

– Я снесу сама маме! – сказала она. Горничная смутилась.

– Барыня просили… – начала она. В это время из кабинета раздался резкий звонок.

Вера с упреком взглянула на Весенина, который быстро вскочил.

– Это звонит папа! – воскликнула она, рванувшись с места. – Что случилось? Зачем вы лжете?

– Вера Сергеевна, голубушка Вера, – остановил ее Весенин, – я вам все скажу потом! – и, оставив Веру в полном недоумении и страхе, он прошел в кабинет.

Можаев проснулся.

– Вернулся? – спросил он.

– Нет еще.

– Сколько прошло времени?

Весенин посмотрел на часы.

– Два часа!

– Как мучительно ожидание, – прошептал Можаев.

– Я уйду и пришлю тебе чаю, – сказал Весенин, – я с Верой.

– Иди, иди!

– Налейте стакан чая, – сказал Весенин Вере, – я снесу его Сергею Степановичу!

– Он болен?

Весенин отрицательно покачал головою.

– Я вам все скажу, – повторил он и снова вышел.

Возвратясь, он напился чаю и, выйдя с Верою на балкон, взяв ее за руку, начал:

– Я вам расскажу семейную тайну, но вы должны помнить, что этим я нарушаю волю Сергея Степановича, а потому никогда, ни под каким видом вы не должны показывать, что знаете ее.

Побледневшая Вера кивнула головою. Весенин стал рассказывать, стараясь щадить целомудрие Веры, но она ясно понимала все недосказанное.

– Я всегда ненавидела этого Анохова! – сказала она в самом начале рассказа.

Звонок Можаева три раза прерывал рассказ. Три раза спрашивал Можаев – вернулся ли Лапа, и три раза Весенин отвечал отрицанием.

Вера вся трепетала, слушая рассказ. Под конец она не выдержала и зарыдала.

– Бедная мама! Бедная мама! Что с ней? Где она? О, как я хотела видеть ее вечером, и она меня не пустила!.. Вы думаете, он найдет ее?

– Наверное!

– Живою?

Вера даже затряслась при этом вопросе.

– Живою! – ответил ей незнакомый голос. Весенин быстро обернулся.

– Лапа! – воскликнул он. – Вы нашли ее?

Лапа кивнул головою. В кабинете Можаева снова звенел звонок.

Весенин вбежал в кабинет.

– Собирайся. Она найдена! – закричал он.

Вся прежняя энергия вернулась Можаеву. Он вскочил с дивана и подбежал к Лапе.

– Как мне благодарить вас, – воскликнул он. – Где она? Как вы нашли ее?

– После, теперь поедем.

– Едем, Федор Матвеевич.

Но Весенин уже хлопотал на дворе. Снова выкатили коляску и торопливо впрягли в нее лучшую тройку.

Лапа и Можаев вышли на двор и через минуту мчались по неровной дороге…

Вера, задумавшись, сидела на балконе.

– Федор Матвеевич, отчего все это? – спросила она.

– Что? – не понял ее сразу Весенин.

– Ах, это! Вот Долинин, Анна Ивановна, мама. Ведь они все, – она запнулась, – несчастные.

– Оттого, дорогая моя, что они все неуравновешенные. У них чувство, воображение развиты настолько, что перевешивают трезвый ум, и их никогда не может удовлетворить жизнь. Требований у них к ней столько, что они всегда и в любви, и в разочаровании несчастны.

– Все желают себе счастья, – ответила Вера.

– Но надо знать, что желать. Желай возможного. На земле есть много счастия, если человек сумеет поставить себя – ну, хоть на второй план. А то все для себя, потом и обижаются.

– Вы нашли свое счастье? – спросила его Вера, в упор глядя на него.

Весенин смутился.

– Я счастлив по – своему, – ответил он уклончиво.

– Неправда, – качнула головкою Вера, – я знаю вас! Вы иногда печальны. Вы не можете быть счастливы, потому что поставили себя чуть не на последний план, а говорите только так!.. Когда я думаю, что вот вернетесь вы домой и там сидите одни с этой Ефимьей, мне делается грустно. И это теперь, а зимою? Все занесет снегом, волки воют, вокруг никого…

Весенин тяжело вздохнул.

– Этого нельзя изменить, – сказал он.

Она быстро встала и, краснея, взглянула на него.

– Женитесь!

Он натянуто засмеялся.

– Кто пойдет за меня? Я даже не умею говорить с женщинами.

– За вас? – лицо Веры вспыхнуло. – Вы такой добрый, умный, честный, смелый и спрашиваете? Да всякая должна счесть за… – голос ее пресекся.

Весенин схватил ее руку, счастье волной подхватило его, и он нагнулся к пылающему лицу Веры.

– Ну, если бы я сказал вам?.. – прошептал он.

– Я бы! – Вера вдруг обвила шею Весенина руками и горячо поцеловала его. – Вот! Я всегда, всегда…

И, вырвавшись из его объятий, она убежала с балкона.

А в это время Можаев стоял на коленях подле дивана, на котором лежала бледная, изнуренная Елизавета Борисовна, и, целуя ее холодные руки, говорил ей:

– И как могла ты решиться уйти от меня? Не ты, а я виноват во всем, и мы все поправим. Это злое прошло и не вернется. Не бойся меня: ты и Вера – мои дочери. Мое счастие – твое счастие!

Елизавета Борисовна слушала его, закрыв глаза, и вдруг, обняв его, зарыдала:

– Ты простил! Я знала это и боялась этого больше всего, а теперь мне легко. Ты не гонишь меня, не презираешь?

– Что ты, Лиза! Разве я сам без ошибок!

– Ну, а я… я клянусь быть только твоей, жить только для тебя… верь!..

Она прижалась к его плечу и замерла в волнении. Можаев не выдержал и глухо зарыдал.

– Жизнь моя, счастье мое! – сказал он, прижимая к груди ее голову.

Елизавета Борисовна отдалась его ласкам и в первый раз в жизни почувствовала себя счастливою.

(обратно)

XXVII

Был обеденный час, когда Лапа вошел в столовую, в которой сидел Яков Долинин. Он быстро встал навстречу нежданному гостю.

– Ну, что сделали? Ее здесь не было.

– Она уже дома, – ответил Лапа, садясь к столу, и словно нехотя рассказал про свои поиски.

– И труда‑то не было, – окончил он рассказ, – нужно было только открыть направление, а там… далеко ли она уйти могла?!

Яков засмеялся.

– Вы гениальный человек и цены себе не знаете! – сказал он.

– А вот и знаю, – ответил Лапа, – вы и не думаете, зачем к вам пришел!

Долинин вопросительно посмотрел на него.

– Контору у вас купить. Вот зачем! Будет с меня в роли писаря околачиваться. Можаев дает деньги, экзамен я хоть сейчас сдам, а там женюсь. Чего еще! – он усмехнулся и потер руки. – Дело за вами только.

– За мной? – Яков пожал плечами. – Забирайте себе всю обстановку, я за нее с вас полушки не возьму. Вы спасли моего брата. Хотите еще Грузова в придачу?

– Грузова? Ну, ах, оставьте! Этот почтенный Грузов, вместе с Косяковым, делил деньги Можаевой.

Яков отшатнулся.

– Откуда вы это знаете?

– Я? – Лапа прищурился. – Я совершенно случайно. У Захаровых служит Луша, эта Луша дружит с моей Феней и состоит невестою кондитера с гор; на горах же живут эти приятели, и все толкуют про их дружбу и внезапное обогащение. Раз я знаю, откуда богат Косяков, ясно, откуда богатство и Грузова. Может быть, он получил векселя для протеста, узнал про смерть Дерунова и удержал их. Дерунов, оказывается, собирался протестовать их.

Яков покачал головою.

– Я рад, что расстался с ним, – сказал он. – Ну, а на ком же вы женитесь?

Лапа засмеялся.

– На Фене! Она славная девушка: и любит меня, и не привереда. До сих пор была во всем помощницей. Вот и теперь. Я здесь с вами, а она на кладбище Ивану спектакль готовит. Ну – с, пойду и я! – сказал он, вставая. – Так решено?

Яков крепко пожал ему руку.

– В любое время приходите – и оформим! Я хочу ехать послезавтра, но могу день, два промедлить. Хотя скучно! – сказал он.

Лапа ушел. Яков тоскливо огляделся. Действительно, скучно. Дом, с которым он свыкся, «отдается внаймы или продается»; люди, к которым он привык, останутся в родном городе, из которого он сам себя осудил на изгнание. Пуста и холодна его жизнь. Ему на миг стало завидно Лапе, который женится на Фене. Огласятся эти комнаты веселым женским смехом, детскими голосами, и, словно солнце, озарятся эти унылые покои холостяка. Он встал из‑за стола и, тяжело ступая, пошел к себе на верхушку, где провел так много времени в счастливом покое.

Лапа зашел на квартиру Казаринова.

– Где вы пропадали сегодня, Алексей Дмитриевич? Так нельзя, ей – Богу! – встретил его следователь упреком.

Лапа хмуро взглянул на него.

– Занят был, по экстренному делу!

Казаринов всплеснул руками.

– Смилуйтесь, – воскликнул он, – экстренное дело, когда у нас – у нас – это проклятое убийство! Гурьев смеется, председатель торопит. Конец июля, два месяца – и никакого следа!

Лапа усмехнулся.

– Дайте мне приказ об аресте. Я сегодня арестую настоящего убийцу, – сказал он.

Следователь даже подпрыгнул.

– Вы? Настоящего? Когда я…

– Ничего не мог сделать, – окончил Лапа, – ах, Сергей Герасимович, да разве, в кабинете сидя, до чего‑нибудь вы додумаетесь, что найдете? Надо на людях искать, спрашивать, нюхать. Разве это ваше дело?

– Кто же это, милый Алексей Дмитриевич? А?

– Пока не скажу!

– Но ведь в приказе я должен же имя проставить! – взволновался Казаринов.

– Оставьте пробел, а впрочем, как хотите. До свиданья!

Лапа повернулся к дверям. Казаринов удержал его за рукав.

– Вот уж и недоволен! – сказал он. – Ну, полно, полно! Я напишу!

Он сел за стол и достал бланки.

– Только, – приноравливаясь писать, сказал он, – пусть это между нами. А?

– Никому не скажу! – усмехнулся Лапа, беря приказ об аресте.

Не заходя домой, он прошел в полицию, предъявил приказ, проставив в нем имя Ивана Кочетова, и в сопровождении двух полицейских направился на местное кладбище. Навстречу им показался Иван. Он был неестественно весел. Глаза его сияли, он шел смеясь, говоря сам с собою и размахивая руками. Сзади него шла Феня, делая Лапе знаки. Лапа сравнялся с Иваном и положил ему на плечо руку.

– Ну, доволен! – сказал он. – Получил благодарность?

Иван испуганно отшатнулся от него.

– Дурак, – сказал Лапа, – ведь это нарочно писано, чтобы тебя поймать. Ну, кто убийца, говори теперь!

Иван рванулся из его рук, но в это время полицейские схватили его за локти. Иван сверкал глазами и тяжело переводил дух. Вдруг он встряхнул головою и усмехнулся.

– Ежели и нарочно, то я очень рад, – сказал он, – потому иначе она и думать не может.

– То‑то! – ответил Лапа. – Теперь они проводят тебя, и там ты оканчивай свой рассказ про Николая Петровича.

Иван злобно засмеялся.

– И напишу – с! – крикнул он в то время, как полицейские сажали его на дрожки.

Лапа взял Феню за руку и прошел с ней на кладбище. Она оживленно начала рассказывать ему.

– Как я увидала, что он идет, я на крест бумажку‑то и прилепи. Он пришел и стал молиться, а я смотрю. Потом, как увидит он бумажку‑то…

– Брось! – перебил ее Лапа, опускаясь на одну из скамеек у могильной ограды.

Феня тотчас замолкла. Он протянул ей руку и посадил рядом.

– Ты скажи мне лучше, надоело тебе у полковницы служить? А? Хотела бы ты замуж, сама хозяйкой? А?

Феня нахмурилась и потупилась.

– Кто же возьмет меня, – сказала она тихо, – и потом, очень я уж к вам привязалась. Не гоните меня! – и она подняла на него глаза, слезливо моргая ими.

– Дурочка, – сказал Лапа, обнимая ее, – а за меня пошла бы?

Феня вздрогнула.

– Шутите! Я простая, вы барин…

– А вот и не шучу, – серьезно ответил Лапа, – иди за меня. Я делаюсь нотариусом и женюсь на тебе. Ну, чего ты плачешь? Ах, глупая!..

(обратно)

XXVIII

Яков уехал, Лапа получил свидетельство и устраивал свою контору, в то время как Феня торопливо готовилась к венцу.

– Жаль, – говорил следователь Лапе, – что вы оставляете меня. Мне скучно будет без вас работать.

Лапа усмехнулся. Казаринов держал себя неприступно – гордо с того момента, как личность убийцы Дерунова была выяснена, равно как и акт убийства.

– Вот, – говорил он хвастливо в клубе, – осуждают мою систему: всех по очереди. А доказательство налицо! Как я добрался до этого Ивана? Кто мог про него подумать, а глядь, он‑то и есть!

Гурьев добродушно смеялся и говорил:

– Что и говорить, Сергей Герасимович у нас Лекок! Русский Лекок!

Силин подслушал этот разговор и написал в местную газету свою последнюю статью, в которой Казаринова называл русским Лекоком и воспел ему славу за то, что он удовлетворил общество, найдя убийцу и отдав его во власть правосудия.

После этого два дня спустя он уехал в Петербург искать счастия в нелегкой роли столичного репортера.

(обратно)

XXIX

Весенин снова ехал, как бывало, в усадьбу Можаевых, когда на дороге его окликнул заискивающий голос:

– Осмелюсь вторично!

Весенин осадил лошадь и, обернувшись, узнал Косякова. Тот приближался к нему, галантно кланяясь:

– К Елизавете Борисовне? – предупредительно спросил Весенин, закипая гневом.

Косяков изящно склонил голову.

– С письмом?

Косяков поклонился снова и поспешно вынул письмо из кармана.

– Знаете ли, господин Косяков, – заговорил Весенин, нагибаясь к нему, – как карается законом шантаж?

Косяков растерянно взглянул на Весенина и поспешно спрятал письмо в карман.

– О пропаже векселей уже заявлено приставу, – сказал Весенин, – и если ты еще раз появишься здесь, мерзавец, то я…

– Личное оскорбление? – угрожающе произнес Косяков.

– Что?.. – заорал Весенин. – Да тебя бить, каналья, надо! – и, взмахнув плетью, он ударил ею Косякова: раз, два! И погнал дальше свою лошадь.

Косяков отскочил, закрываясь руками, и опрометью бросился в деревню…

Грузов уныло сидел за столом и в сотый раз перечитывал напечатанное в газетах объявление об утрате из имущества Дерунова векселей Можаева, когда в комнату, как ураган, влетел Косяков.

– Пропали! – несвоим голосом закричал он. Грузов вскочил и заметался по комнате.

– Маменька, – завопил он, – прячьте меня. Идут! Ловят!

– Дурак! – остановил его Косяков. – Не ловят и не будут ловить, но все кончено!

Грузов сразу успокоился и даже повеселел.

– Что же, – сказал он, – на все воля Божия!

Косяков внезапно схватил его за шиворот и злобно потащил к себе.

– Стой! – крикнул он, вводя его к себе, и бросился на жену. Та закричала от испуга, но он в один миг взял ее в охапку и переложил с кресла на постель. Лихорадочно – торопливо отвернул он с кресла клеенку, вытащил пачку бумаги и с гневом швырнул ею в Грузова.

– Бери, дурак, и пошел вон! Завтра я съезжаю от тебя. Не умел сразу продать, скот!

– Но ведь ты же… – начал растерянно Грузов.

– Вон! – заорал, топая ногами, Косяков. Грузов выбежал от него в испуге.

На другой день сторож судебного пристава, подметая камеру, нашел на полу, у окна, сверток бумаги, в котором оказались векселя Можаева на имя Дерунова, и пристав, подивившись случаю, приобщил их к делу.

(обратно)

XXX

Прошло пять лет. В один из морозных дней Яков Долинин стоял у Доминика, закусывая пирожком рюмку водки. Вдруг до его плеча кто‑то дотронулся. Он оглянулся, и лицо его радостно просветлело. Перед ним стоял Весенин.

– Федор Матвеевич, какими судьбами? Надолго ли?

– На три дня! По делам. Присядем, рад вас видеть.

Они отошли к столику и сели, спросив бутылку вина.

– Ну, что поделываете? – поинтересовался Весенин.

Яков махнул рукою.

– Прозябаю! Служу в банке, управляю фабрикой, играю в винт и хожу в оперу!..

– Живете с братом?

Яков кивнул.

– Читал я его! – сказал Весенин. – Хорошо писать стал. Знаете, – он засмеялся, – разочарование в любви ему принесло пользу. Получился тон, и потом, у него прекрасно выходят идеальные женские характеры. Только везде Анна Ивановна! Между прочим, что с нею?

– С ней? – ответил Яков. – Она совершенно отдалась мистическому настроению. За границей ее уловили ксендзы, и она приняла католичество.

– Нежная душа, – задумчиво сказал Весенин, – она должна была вся отдаться любви и отдалась Богу. Ее дочка?

– Там, воспитывается в монастыре. Она в Милане!

– Вы откуда все знаете?

– Брат ее здесь, Силин. Он репортером в мелких газетах, так от него.

Весенин развеселился.

– Помню, помню. Хват такой? Ну, а он как?

– Он живет великолепно! Рублей по триста зарабатывает. Чем – не знаю, но франтит – страх. Теперь с одним приятелем театр открывает. Будет фарсы ставить!.. Ну а вы? Женились? – в свою очередь спросил Яков.

Весенин закивал головою.

– Женат! Двое детей, помещик, фабрикант и счастливый человек!

– А ваши?

– Старики‑то? Живут как голубки. Она примерная хозяйка, хорошеет и полнеет. Франт‑то этот, Анохов…

Яков перебил его:

– Попался на краже бриллиантов, но дело уже погашено, и он снова чиновник особых поручений. Вчера читал в газете: послан в Олонецкую губернию на какую‑то ревизию.

– Ну и пошли ему Бог! – махнул рукою Весенин. – Хотите, расскажу про Лапу?

– Что он? Счастлив?

– Совершенно! С Сергеем Степановичем уже расплатился. Дела процветают, и, знаете ли, не конторою…

– А чем?

– Юридическими советами! Найти что‑нибудь или кого‑нибудь – от потерянных документов до убийцы включительно, – отыскать зацепку, найти отвод, устроить проволоку – на все это он первый мастер, и юристы глядят на него как врачи на знахаря. А по виду все такой же сонный, вялый, потолстел только.

– И счастлив?

– Еще как! Трое детей у него. Одного я крестил. Господи, как бежит‑то время! – воскликнул он. – Давно ли мы все переживали передряги, и вот все тихо, мирно, покойно! Можно подумать, что без этих тревог не было бы и покоя. Даже подлейшие минуты в прошлом кажутся теперь сносными. Нет, я не верю в казни, которые проповедовал ваш брат!.. Напротив – все к лучшему!..

Он чокнулся с Долининым и осушил свой стакан.

(обратно) (обратно)

Андрей Ефимович Зарин Потеря чести. Трагическая история

I

Алексей Романович Патмосов благодушествовал. Семья только что позавтракала, и Алексей Романович пил свою чашку кофе, величиною с маленькую миску, и читал газеты.

Этот комфорт, это маленькое благосостояние досталось Патмосову далеко не легко. В течение вот уже двадцати пяти лет он работал на пользу общества, и в частности для отдельных лиц, с опасностью для жизни, в постоянном напряжении, в постоянной борьбе с самим олицетворением зла.

Патмосов известен всем, кому нужны его услуги, как частный сыщик. Скромный и честный, он знал не одну семейную тайну, вверенную ему. Изобретательный и находчивый до гениальности, смелый, решительный и сильный, он раскрыл в своей жизни сотни преступлений, настиг и предал в руки правосудия сотни преступников, и рассказы о его делах не менее занимательны, чем рассказы о подвигах фантастического Шерлока Холмса.

Теперь Патмосову уже 57 лет и он берется за дело только по особенной просьбе, но каждое взятое им дело он доводит до конца, увеличивая свою славу среди сведущих об его делах людей.

Даже наша образцовая сыскная полиция при каждом запутанном деле обращается к нему если не за содействием, то за советом.

Патмосов допивал последний глоток кофе, когда вошла прислуга и подала ему визитную карточку.

— Желают вас видеть!

— Попроси в кабинет! Патмосов взял карточку и прочел:

— «Андрей Федорович Колычев».

— Кто это? По делу? — спросила жена со свойственным женщинам любопытством.

— Вероятно, — ответил Патмосов, застегивая и одергивая свой домашний пиджак, — если это тот самый Колычев, то, можно сказать, фигура!

Небольшая комната кабинета, устланная ковром, с тяжелыми драпировками на дверях, имела характер и делового бюро, и уютного уголка. В простенке стоял американский стол с опускающейся доской, рабочий табурет и буковое кресло. По углам два высоких, узких дубовых шкафа, которые Патмосов звал своим» архивом»; вдоль одной из стен стояла широкая оттоманка, а напротив — диван, стол, мягкие кресла, в углу, против печки, шахматный стол, над которым висел телефон.

Все четыре стены комнаты были увешаны портретами негодяев и преступников, пойманных и обличенных им, спасенных им жертв, благодарных клиентов и снимками картин преступлений.

Патмосов с любовью сортировал их, и на каждой стене развешаны были фотографии своей категории.

Когда он вошел в кабинет, гость его рассматривал фотографии, висящие над диваном.

Он быстро обернулся и протянул руку Патмосову.

— Слыхал от людей, что не отказываете в помощи ближнему, и приехал к вам!

Это был высокий, плотный господин, лет шестидесяти пяти на вид, с седой, окладистой бородой, с сановитой осанкой человека, сознающего свое достоинство.

— Чем могу служить, всегда готов, — добродушно ответил Патмосов, — садитесь, пожалуйста. Послушаем!

Колычев опустился в кресло и еще раз взглянул на стену.

— Однако у вас коллекция! — сказал он. — И чисто ангельские и исполненные благородства лица — и тут же бритые головы и зверские физиономии. Скажите, это все преступники?

Патмосов улыбнулся.

— Мною обличенные и схваченные. Здесь много интересного для физиономиста! — Он оживился и с юношеским порывом подошел к портретам. — Вот женщина с лицом кроткой голубицы. Она заманивала к себе богатых людей и помогала убивать их. Я поймал ее на шестом! А вот этот соблазнял девушек и вел ими торговлю. Это просто убийца, а вот — благородное лицо, львиная шевелюра — это мой друг Санин, известный художник, который стал убийцей в запальчивости. А этот…

Тут Патмосов оборвал свою речь и добродушно засмеялся.

— Я‑то разболтался, а вы по делу! Простите, пожалуйста! — сказал он и сел против Колычева с готовностью слушать. — Ну — с, теперь вы рассказывайте!

Колычев закурил папиросу и озабоченно оглянулся.

— Будьте покойны! — успокоил его Патмосов. — Мы как в башне. Двойные двери, портьеры, а здесь, — он указал на открытую дверь налево, — моя уборная и спальня.

Колычев кивнул, выпустил струю дыма и, видимо затрудняясь, с чего начать, сказал:

— Я уж с вами с полной откровенностью…

— Не иначе, — улыбнулся Патмосов. Колычев вытер лицо платком и откашлялся.

(обратно)

II

— Видите ли, — начал он, — вы меня, вероятно, знаете…

— Действительный статский советник, домовладелец, гласный думы, помещик, владелец химического завода, председатель съезда химических фабрикантов, директор акционерного общества по выделке…

— Довольно, довольно! — остановил Патмосова Колычев. — Вижу, что знаете. Так вот дальше.

Патмосов с улыбкою кивнул.

— Вероятно, вы также знаете и моего старшего сына, Михаила?

— Михаила Андреевича? Позвольте? Да! Директор Южного банка и член правления Общества освещения?

— Да, да! Однако у вас тут адрес — календарь, — Колычев указал на лоб.

— Нельзя без этого. И потом, просто развивается память.

— Вы облегчаете мне мою задачу. Видите ли, — заговорил озабоченно Колычев и придвинулся к Патмосову, — меня начинает тревожить этот самый Михаил Андреевич.

Патмосов окаменел. Когда ему приходилось выслушивать подробности дела или исповедь, он овладевал собою настолько, что ни одним движением не выдавал ни своих мыслей, ни своих чувств.

Колычев продолжал, видимо волнуясь.

— Да, тревожит! Тревожит его поведение, его состояние. Стороной я слышал, что он играет очень крупно и несчастливо. У него есть средства. Я не говорю! Играть он может! Но вы знаете — для игры нет богатства. Игра все сожрет, как хорошая печь дрова! И он меня начинает очень тревожить. Очень! Вы понимаете, он не ребенок. Ему уже тридцать восемь лет, и у него взрослые дети. Я ему намекал, но не больше. Говорил со снохою, но та что же может? Вы понимаете, — повторил он в третий раз и встал от волнения, — я боюсь растрат. Боюсь позора. Для него, для меня, для нас!

Он тяжело перевел дух и нервно прошел по комнате. Потом остановился против Патмосова.

— Вот я вверил вам, так сказать, нашу честь. Помогите!

Патмосов помолчал, потом спросил:

— Какой же помощи вы от меня ждете?

— Я ожидал этого вопроса, — сказал Колычев. — Вот какой! Во — первых, вы постараетесь узнать о размерах его проигрыша и степени запутанности его дел. Во — вторых, вы посмотрите за ним. Может, он окружен шулерами. В — третьих, быть может, вы найдете возможность… остановить его… нет, я не то хотел сказать… Предупредить катастрофу, — окончил он почти шепотом и прибавил: — За вознаграждением я не постою. Если потребуются особые расходы, тоже…

Патмосов промолчал, словно не слышал последних слов Колычева. Он сидел теперь опустив голову и полузакрыв глаза. В голове его созревал план исполнения этой задачи, и в то же время он думал о бессонных ночах, которые предстоят ему, и колебался.

Колычев инстинктом заинтересованного проник в мысли Патмосова.

— Именем отца заклинаю вас не отказываться! — воскликнул он.

Здесь произошло что‑то странное. Патмосов поднял голову и вдруг увидел словно тень, на мгновение покрывшую Колычева. Патмосов вздрогнул и глухо сказал:

— Мое вмешательство не принесет пользы.

— Но оно мне даст хотя знание! Я вовремя сумею принять крайние меры! Не отказывайтесь!

— Хорошо! — просто ответил Патмосов. — Каким путем мне сноситься с вами?

— Лучше всего телефон, а затем лично. Утром — фабрика, днем — правление и съезд, вечером — дома. Я почти всегда дома. Знаменская, семнадцать.

Патмосов кивнул.

— Итак, вы взялись, — облегченно вздохнул Колычев, протягивая Патмосову руку, — теперь я могу спокойно заниматься своими делами. До свидания!

Патмосов пожал ему руку и проводил его в переднюю.

Когда он вернулся в кабинет, он увидел на столе чек на пятьсот рублей, на предъявителя.

«Отчего томит меня злое предчувствие?» — мелькнуло в голове Патмосова, но он тотчас прогнал эту мысль и подошел к телефону.

— Алло! Барышня, дайте мне номер 27–035! Готово! Благодарю! Алло! Кто говорит? Это ты! Здравствуй, Сеня! Слушай, голубчик, ты мне нужен. Вот что. Узнай немедленно, что говорят про Колычева, Михаила Андреевича. Не забудь имя. Это мне. Запиши! А потом, в каких клубах он играет в карты. Сегодня же утром! Потом приедешь ко мне, к девяти часам, и все расскажешь. Ну, до свиданья!

Он повесил трубку и дал отбой.

(обратно)

III

Семен Сергеевич Пафнутьев был ближайшим помощником Патмосова, помощником, в способности которого Патмосов сильно верил и на которого мог положиться, знал, что он не продаст и не предаст.

К вечернему чаю, как раз к тому времени, когда просыпался Патмосов после послеобеденного сна, Пафнутьев уже сидел в столовой и занимал веселой болтовней всех сидящих за чайным столом.

Хозяин тотчас увел его к себе в кабинет.

— Многого сказать не могу. Начну с конца, — сказал Пафнутьев. — Колычев играет везде, но главным образом в железнодорожном и купеческом. У вас есть туда вход?

— У меня вход всюду.

— А то бы я мог достать… Играет и в» Петровском», понятно, за золотым. И везде несчастливо. Проигрывает помногу. Один раз прометал двенадцать тысяч. Я тогда выиграл тысячи полторы… Говорят, он добрый семьянин. Говорят, отличный начальник, которого все любят. Говорят, что проиграл он очень много, и теперь дела его позапутались. Но это все уже надо узнать подробнее от служащих. На это время надо…

— Даю тебе сроку три дня, — сказал Патмосов.

— Отлично! И, наконец, он сегодня играет в железнодорожном! Вот и все!

Пафнутьев принялся за чай.

— Немного, а все‑таки спасибо! — сказал Патмосов. — Теперь слушай. Сегодня был у меня его отец…

И Патмосов рассказал все об этом посещении, о просьбе отца и о своем согласии.

— Ты мой помощник. На этот раз твое порочное увлечение картами пригодилось. Надеюсь, никто не знает о твоем занятии?

— Что вы? Разве я дурачок?

— То‑то! Сегодня мы поедем вместе, ты укажешь мне Колычева и будешь моим чичероне!

— Превосходно! Но вас‑то знает пол — Петербурга!

— Милый! Для этого есть грим и накладные волосы. Я буду крымским помещиком, собирающимся торговать сушеными фруктами, Яковом Павловичем Абрамовым. Запомни! У меня есть такие визитные карточки.

Патмосов прошел в свою уборную, где, открыв электричество, сел к туалетному столу и стал раскладывать все принадлежности и приспособления для грима.

— Чувствую, чувствую, что бесполезен, а отказать не мог, — бормотал он вполголоса, наводя себе брови и делая морщины…

(обратно)

IV

Был двенадцатый час ночи, когда Пафнутьев с крымским помещиком, Абрамовым, входил в подъезд железнодорожного клуба, где в то время велась едва ли не самая крупная игра.

Характерная черта в хронике клубов: крупная игра переходит из одного клуба в другой, как заразная болезнь, как чума. Вдруг объявится в одном, и туда почему‑то устремится и крупный, и мелкий игрок, а другие клубы на время обращаются в места пустынные. Потом, так же вдруг, в этом клубе игра упадает, игроки исчезают и появляются в другом клубе.

Только купеческий клуб держится в этом отношении неизменно, и игра в нем всегда крупная и ровная.

Пафнутьев и Абрамов сбросили шубы в швейцарской и направились в игорные залы.

Самый опытный наблюдатель не приметил бы на лице Абрамова следов грима, и близкий знакомый Патмосова не узнал бы его в этом господине с круглым брюшком, с седоватой бородкой, лихо закрученными усами, манерами отставного гусара и громким смехом.

— В прежнее время в банчишко резался, а этой игры не знаю, — громко говорил он, проходя маленькую комнату с мягкими диванами, на одном из которых уже спал проигравшийся и с горя напившийся игрок.

Игра была в полном разгаре.

В большом зале и двух малых толпились игроки, то переходя от стола к столу, то облепив какой‑нибудь стол, как мухи кусок сахара, то присаживаясь к столам, за которыми сидели те, которые метали банк, давали ответ и являлись центрами игры.

Бродившими были» мазчики», в большинстве или проигравшиеся уже, или имеющие очень маленькие деньги, хотя между ними встречаются и крупные игроки, признающие только понт.

У Патмосова в первое мгновение закружилась голова. Яркий свет сотен электрических ламп тускнел в облаках табачного дыма, который ел глаза и от которого першило в горле. Люди в отдалении казались тенями. Все смешивалось в общую кучу, и в этой атмосфере стоял непрерывный гул, который прорезывали отдельные, то хриплые, то звонкие, возгласы.

— Прием на первую! — кричали с одной стороны. — Двенадцать рублей, восемь рублей…

— Я покрыл!

— Банк покрыт!

— Ответ! — неслось с другой стороны. — Делайте игру!

— Комплект! Два куша!

А карточники ходили от стола к столу и, покрывая общий шум, кричали:

— Место! Место свободное! Новый стол!

И в общем шуме смеха, крика, говора, грохота стульев и шарканья ног, как отдаленная мелодия, слышался звон серебра и золота.

— Ну, руководи! — сказал Патмосов Пафнутьеву. — Прежде всего, где этот Колычев?

— Вот он, — шепнул Пафнутьев, показывая на стол.

Изящно одетый в темный пиджак, с изумрудным перстнем на левой руке, с сигарой в дорогом мундштуке, он производил впечатление джентльмена.

Физиономия его сразу располагала в свою пользу. Широкий лоб, черные, густые брови, под ними светлые, умные, серые глаза, ровный нос, полные губы, русая бородка и матовый цвет лица.

Играл он с благородным спокойствием, ничем не выражая досады на проигрыш, хотя, видимо, проигрывал, судя по тому, что каждый раз вынимал деньги из‑под большого серебряного портсигара, ставил их на стол и не получал назад.

Патмосов стал разглядывать других игроков.

Очередь метать дошла до Колычева. Он что‑то сказал своему соседу, и тот, мгновенно оживившись, закричал:

— Ответ!

Вероятно, все знали метку Колычева, потому что у стола тотчас поднялась давка. Через плечо и голову Патмосова потянулись руки с деньгами. Кто‑то попросил его поставить на крылья, кто‑то в круг.

Патмосов, чтобы не казаться праздным зрителем, следом за другими бросил в круг три рубля.

Он уже понял, в чем состоит игра экарте, в которую тогда везде играли, и сразу усвоил систему ставок и расчетов.

Стол моментально покрылся деньгами.

Сосед приподнялся, чтобы сосчитать сумму ставок, но Колычев с небрежной улыбкой остановил его и сдал карты.

Два козыря; туз; король с десяткой, — и у Колычева всего двойка.

— Комплект!

За плечом Патмосова весело засмеялись.

— Две недели уже так!

— На его метке только и поправляюсь!

— Вчера, в купеческом, я на нем с трех рублей четыреста сделал! — услыхал Патмосов голоса.

— Господа, берите деньги!

Патмосов получил три рубля выигрыша.

— Делайте игру!

Он оставил на столе шесть рублей и опять выиграл.

Колычев вынул бумажник и достал из него две бумажки по пятьсот рублей.

— Делайте игру! — раздался снова возглас после расчета, и Патмосов бросил все двенадцать рублей.

— Два куша!

Колычев бросил карты и снова полез в бумажник.

— Сделайте карты! — попросил он визави, и лицо его было по — прежнему спокойно и мило, только улыбка сошла с полных губ.

И опять:

— Сделайте игру!

Комплект, два куша, куш и опять комплект!

Патмосову стало совестно. Его три рубля обратились уже в сто двадцать рублей, а Колычев продолжал раздавать и раздавать. Патмосов перестал играть.

Наконец, Колычев проиграл снова, удар, полез в бумажник, вынул из него две бумажки по двадцать пять рублей, полез в кошелек, достал из него на сто рублей золота; пошарил по карманам, набрал еще тридцать рублей и позвал карточника.

— Принеси из кассы тысячу, — сказал он и бросил карты.

— Не везет! — сказал ему отставной генерал.

— Две недели. Больше! — ответил Колычев.

Карточник принес деньги.

Колычев рассчитался, положил в карман оставшиеся деньги и встал.

— Довольно! — и он пошел от стола.

Патмосов тотчас двинулся следом за ним, с рассеянным видом смотря по сторонам.

Вдруг он насторожился. К Колычеву подошел франтоватый господин и, поздоровавшись с ним, спросил:

— Вы куда? Домой?

— Домой, — ответил Колычев.

— Поедем в ресторан. У меня есть к вам серьезное дело.

— Ночью, в ресторан?

— Такое дело везде обделать можно! — смеясь, ответил тип.

— Что же, поедем! — согласился Колычев. — Куда?

Подошедший назвал лучший ресторан, и они направились к выходу.

Патмосов оглянулся. К нему тотчас подоспел Пафнутьев.

— Ужинать?

— Ужинай ты один. Я уеду. Разузнай же побольше о Колычеве, буду ждать, а теперь мне надо!

Он кивнул удивленному Пафнутьеву и быстро прошел в прихожую.

Выйдя на улицу, он тотчас сел в сани и велел гнать в названный ресторан.

Лихач пронес его по Невскому стрелою.

Патмосов сбросил шубу, поднялся наверх и прямо к управляющему.

Тот почтительно пригнулся.

— Не узнал, — засмеялся Патмосов и тихо сказал: — Это я, Патмосов!

Управляющий откачнулся с изумлением, а потом расцвел:

— Уж и искусник вы, Алексей Романович!

— Дело у меня. Вот что, дорогой! Я займу у вас тот кабинет, знаете?

Управляющий кивнул.

— А вы, как войдет сюда Колычев с одним господином… Знаете Колычева?

— Михаила Андреевича? Как же — с!

— Ну, так вы их в соседнем устройте. Поняли?

— Отлично, понял, будьте покойны.

— Так я иду!

Патмосов расположился в знакомом ему кабинете, из которого можно было наблюдать, что делается в соседнем, и спросил себе ужин.

Почти следом за ним соседний кабинет занял Колычев с своим знакомым.

Официант подал Патмосову ужин и скрылся.

Патмосов осторожно отодвинул известную только ему заслонку в стене и пристроился к ней.

Через нее нельзя было видеть сидящих в кабинете, но слышно было каждое слово.

Знакомый Колычева рассказывал анекдоты и острил.

Колычев жаловался на свой проигрыш и несчастье в игре.

— Было время, когда вы били! Теперь — вас! Ха — ха — ха! Закон возмездия!

— Но слишком жестоко, Владислав Казимирович! — ответил Колычев.

Наступило молчание. Вошел официант, что‑то поставил, что‑то принял.

— Больше тебя не нужно! — раздался голос того, кого Колычев называл Владиславом Казимировичем.

Патмосов услышал легкий звон стаканов, слова» за ваше здоровье», чоканье. И потом голос Владислава Казимировича вдруг превратился в сухой и резкий.

Патмосов весь обратился в слух, чувствуя, что сейчас он услышит самое для него интересное.

(обратно)

V

— Вот что, дорогой Михаил Андреевич, — раздавался голос Владислава Казимировича, — вы проигрались и запутались. Не спорьте, не спорьте! Я все знаю. Я знаю, что если бы вникнуть в ваши счеты с Южным банком… Ну, не буду, не буду! Молчу…

На мгновение наступило молчание, снова стукнулись стаканы, и опять тот же голос сказал:

— Так вот, я хотел предложить вам быстро поправить ваши дела.

— Как? — спросил Колычев.

— Игрою! — уверенно ответил Владислав Казимирович.

— Не понимаю!

— Очень просто. Я беседую с вами не от себя, а, так сказать, от товарищества на вере. Ха — ха — ха! Рассчитывая на вашу порядочность и скромность. Да — с! Мы играем без проигрыша. Хотите быть с нами заодно?

— Шул… — послышался голос Колычева, тотчас заглушённый другим голосом.

— Шулер, хотите сказать. Пусть! Чем тут возмущаться? Дураки испытывают счастье. Мы — искусство. Счастье вам изменило; искусство нас не подведет. Никогда!

Наступило снова молчание.

Патмосов слышал тяжелое, прерывистое дыханье Колычева, потом крупные глотки из стакана, стук резко поставленного стакана, и, наконец, Колычев произнес:

— В чем же выразится мое участие?

— Пустое! — послышался оживившийся голос Владислава Казимировича. — Вы будете только метать. Держать ответ, как всегда. И только!

— Своими картами?

— Не ваше дело! Вы будете брать карты со стола. Будьте покойны. Ведь мы знаем, с кем будем вести компанию!

— Все же я хочу знать, в чем моя роль и в чем тут дело.

Послышался вздох, смешок и затем голос:

— Ну, извольте! Вы берете карты. Мы сидим подле вас, стоим вокруг вашего стула. Вы закрыты. Вы сдаете три карты, а затем кладете колоду, подымаетесь! Заметьте! Так! И считаете удар. Потом садитесь и мечите. Больше ничего не нужно! Следующие удары вы можете не считать. Все готово! У вас уже другие карты, и вы всех — чик! чик! Ха — ха — ха! И пока вы с нами, мы даем вас с выигрыша ровно половину! А?

Патмосов замер, ожидая ответа Колычева, но тот молчал, и снова раздался голос его искусителя:

— У нас, видите ли, сейчас нет банкомета. То есть лица, внушающего уважение. Был Свищев, но на него стали коситься. Да! И мы остановились на вас. Не согласитесь, не надо. Мы найдем! Но вы без нас, Михаил Андреевич, не поправитесь. На счастье отыграться трудно. Ой трудно! А ваши дела…

Снова наступило молчание, звон бутылки о край стакана, стук поставленного стакана и тревожный голос искусителя:

— Так как же — с?

— Я согласен! — едва донеслось до слуха Патмосова.

— Я это знал! — радостно воскликнул Владислав Казимирович. — Вы умный человек! Смотрите, как вы скоро отыграетесь. Какой! Снова наиграете! Так наш? Руку! Ну, ну, не морщитесь! Мы хорошие люди, ей — Богу! Еще бутылочку!

Зазвенел звонок, дверь открылась.

— Заморозить еще одну головку!

Патмосов закрыл отдушину, позвал человека, расплатился и вышел.

— Довольны, Алексей Романович? — спросил его управляющий.

— Очень хороший ужин. Хороший у вас повар, — добродушно ответил Патмосов и спустился с лестницы

Он вернулся домой в подавленном настроении и, улегшись в постель, не мог избавиться от этого настроения и долго ворочался с боку на бок.

Что он скажет отцу этого несчастного человека? Как он должен поступить, проникнув в тайны шулерской компании. Вправе ли он скрывать эту тайну, быть соучастником, потому что среди них есть несчастный порядочный человек? Все эти мысли не давали ему покоя.

Послышался благовест к ранней обедне, а Патмосов еще не принял никакого решения.

(обратно)

VI

Было уже десять часов, когда проснулся Патмосов, и едва открыл глаза, как тотчас принял определенное решение относительно дела Колычева.

Это было решение ума и сердца, и Патмосов сразу почувствовал облегчение, словно он сбросил с себя тяжесть.

Он быстро встал, умылся, наскоро выпил чай и вышел из дому.

— За Нарвскую заставу! — приказал он извозчику, садясь в сани без торгу.

Колычев — отец сидел в своем кабинете на химическом заводе и делал расчет с химиком и управляющим, готовясь открыть при заводе отделение для фабрикации красок, когда ему подали карточку Патмосова.

— Проси! — приказал он сторожу и обратился к своим служащим: — Вы, господа, уж извините меня. Расчет отложим до завтра. Это очень нужный мне господин.

Патмосов уже входил в кабинет с торжественной серьезностью на лице.

Химик и управляющий собрали бумаги и, пожав руку хозяину, вышли.

Колычев быстро пошел навстречу Патмосову, с тревогою всматриваясь в его лицо.

— Здравствуйте, уважаемый Алексей Романович! Большой конец сделали, и в такой мороз! Вы бы по телефону!

— Не нашел возможным, — ответил Патмосов.

— Что‑нибудь особенное? Вы его видели? Узнали? — с тревогою спросил Колычев и спохватился: — Что ж мы стоим! Садитесь, пожалуйста. Вот и папиросы!

Они сели у стола друг против друга.

Патмосов вынул из кармана бумажник, достал оттуда полученный им чек на пятьсот рублей и положил его на стол, подвинув к Колычеву.

Колычев с изумлением отшатнулся.

— Что это значит, Алексей Романович? — спросил он.

— Простите, — тихо сказал Патмосов, — сейчас я не могу взять на себя вашего дела.

— Почему? — с изумлением воскликнул Колычев. Патмосов с минуту молчал, потом ответил:

— Я не хочу объяснять вам причин, уважаемый Андрей Федорович, но сейчас мне кажется, что я даже не нужен. И вообще в этом деле лишний.

— Но без вас я слепой!

— Мое зрячество причинило бы вам больше горя и ни от чего не спасло бы вашего сына.

— Он разорен? — обреченно допытывался Колычев. — Растратил?

— Вероятно, — ответил Патмосов, — хотя сейчас не могу сказать вам точно. Но могу сказать, что он теперь поправится.

— Я ничего не понимаю, — растерянно сказал Колычев, — слышу только, что вы отступаетесь, и чувствую, что‑то скрывается тут.

Патмосову стало тяжело видеть скорбь отца и честного человека.

Он быстро встал.

— Могу обещать вам одно, — твердо сказал он, — что я не оставлю вашего сына в минуту опасности. Теперь же не нужен. Вреден даже, — прибавил он с улыбкою и протянул Колычеву руку.

— Я в отчаянии и не знаю, что думать, — глухо сказал Колычев.

— Вы ведь не можете насильно вырвать его из Петербурга и отправить, например, за границу?

— Нет!

— Оставьте это дело своему течению. Он поправит, а тогда… тогда заставьте его уехать. Патмосов пожал Колычеву руку и быстро вышел. Колычев взглянул на чек, оставленный Патмосовым, и тяжело вздохнул.

Какая гроза собирается на его голову?..

Патмосов возвращался домой и думал, что иначе поступить он не мог.

Донести, но о чем? Факта налицо нет, и нельзя Колычева с его именем выгнать из клуба.

Поймать? Но он слишком опытен и знает, что один он не в силах обличить шайку и поймать на месте преступления.

Самое лучшее — отойти и наблюдать издали.

Если он что‑нибудь понимает, то для него несомненно, что Колычев быстро порвет сношения с этими мазуриками.

Вот тогда и спасать его.

А теперь — в сторону.

Он приехал домой.

— Вас ждут два господина, — сказала ему горничная.

Патмосов прошел в кабинет и приказал просить посетителей, которые ждали его в гостиной.

Патмосов беседовал с ними часа два, потом уехал с ними и вернулся домой только вечером.

Несмотря на усталость, он был весел.

Ему предложили крайне интересное дело, за которое он взялся с увлечением и которое отвлекало его от мыслей о Колычеве.

(обратно)

VII

В этот день Пафнутьев не видал Патмосова и на другой день приехал к обеду с коробкой конфет и кучею новостей.

Дружная семья села за стол, и никто бы не подумал, видя за столом Патмосова, что этот добродушный господин, отец, с которым так легко и свободно все шутят и разговаривают, — гроза темного Петербурга, воров, мошенников и убийц.

Обед кончился. Патмосов увлек Пафнутьева в свой кабинет и, когда горничная подала им кофе, запер за ней дверь и сказал:

— Ну, что? Колычев вчера выиграл?

— Вы откуда знаете? — удивился Пафнутьев. — Колоссально! Опять в железнодорожном! Все ждали раздачи и валили деньги, а он бил и бил! На мой взгляд, он вчера унес тысяч двадцать. Бил, как хотел, и что особенно умно с его стороны, так то, что он бросил игру, прометавши талию, и уехал!

— В чем же тут ум?

— Как в чем? На второй мог отдать все назад и своих прибавить!

Патмосов понял и кивнул.

— Скажи мне, посещая клуб, ты все‑таки делаешь что‑нибудь — следишь?

Пафнутьев засмеялся.

— А то как же иначе! — ответил он. — Это уже само собою. Я, к примеру сказать, знаю все игрецкие плутни, все мошеннические приемы, многие шулерские и, наконец, почти всех шулеров в лицо знаю.

— Владислава Казимировича знаешь?

— Это Калиновского? Как же! Но какой же он, Алексей Романович, шулер! Смелый игрок, и только!

Патмосов засмеялся.

— Так, так. Это видно, что ты всех шулеров знаешь. А Свищева?

— Не понимаю! — обидчиво пожал плечами Пафнутьев. — Вы это нарочно. Крупный коммерсант…

— Чем торгует?

— То есть он больше по комиссиям, — замялся Пафнутьев.

— Так! Ну, а кого же ты знаешь?

— Бадейникова! Вот это шулер!

Патмосов засмеялся.

— Милый, да ты такого знаешь, которого даже уличные мальчишки знают! Это тот, которого судили по подозрению в грабеже и убийстве?

— Да, он самый!

— Ну, знания! Да ведь тогда на суде выяснилось, что он за гусь! Ха — ха — ха!

Пафнутьев смутился.

— Ну, вот что, — серьезно сказал ему Патмосов, — сегодня опять поезжай в клуб и скажи, как играл Колычев, а за Свищевым и этим Калиновским последи внимательно и запомни, с кем они дружат, шепчутся. Понял?

— Понял, — сказал Пафнутьев и растерянно прибавил: — Да неужели они…

— Самые настоящие, мой милый! — сказал Патмосов. — А теперь иди к дамам. Я спать буду!..

(обратно)

VIII

У Патмосова явилось новое дело, которому он отдался всей душой. Он теперь пропадал по целым дням и то и дело уезжал из Петербурга.

Но Колычева он не выпускал из виду ни на один вечер.

За его игрою следил Пафнутьев и давал Патмосову подробные отчеты.

Патмосов слушал, бранил и хвалил Пафнутьева, наставлял его в дальнейшем и на вопросы, что он хочет делать и чего ждет, обыкновенно отвечал:

— Когда наступит момент, я возьмусь за дело. А теперь подождем!

В следующий раз, как и в первый, Пафнутьев приехал к Патмосову озабоченный и сказал:

— Колычев опять всех обыграл!

— Где и как?

— Теперь в купеческом. Бил целую талию, потом бросил и уехал. Тысяч четырнадцать набил!

— Ну, а за теми смотрел?

— Смотрел, но что же? Они оба были, и Свищев, и Калиновский, но вели себя безукоризненно. Свищев, когда уехал Колычев, проиграл тысячи две.

— Они сидели за столом, когда метал Колычев?

— Подле него!

— Ставили?

— Не заметил. Впрочем, Калиновский говорил потом, что проигрался в его метке.

— Говорил! Ох, Сеня, Сеня! Сколько времени тебя учить, что все видеть и слышать самому надо! Сегодня поедешь, и завтра, и послезавтра, — только следи за ними. Понял?

Пафнутьев молча кивнул, а потом не выдержал:

— Вы здесь сидите, а я все время играю, и вы не верите, что это вполне порядочные люди.

— Дурак ты, Сеня! — просто сказал Патмосов.

Прошло три дня, и Пафнутьев восторженно сказал Патмосову:

— Вы правы! Они оба очень подозрительны. За игрою Колычева они ничего не ставят, а только говорят, что проиграли.

Патмосов кивнул.

— Вчера на улице я видел их с Бадейниковым. Они о чем‑то говорили очень оживленно.

— Ну, ну! А с Колычевым?

— Незнакомы!

Патмосов улыбнулся.

— Теперь вот что, друг! Как только Колычев выиграет и поедет из клуба, последи за ним. Понял?

Пафнутьев уже ничего не возражал и на другой день приехал взволнованный.

— Вы словно через стены видите!

— А что?

— Я вчера поехал за Колычевым, он опять выиграл. Днем в купеческом, вечером в железнодорожном. Ну, поехал за ним, а он в» Ярославец»! Я туда. Он сел в зале, а потом, я смотрю, явился Калиновский. Они поздоровались и прошли в кабинет.

— Ну, ну! Теперь начинаешь понимать?

— Да! Что‑то есть между ними. Неужели Колычев…

— То‑то! А какой он теперь по виду?

— Совсем другой. Раньше он проигрывал, но был ровен, улыбался, иногда был веселый и всегда милый. А теперь — нервный, угрюмый, осунулся. Совсем другой!

Патмосов вздохнул.

— Нелегко это порядочному человеку.

— Что прикажете дальше делать?

— Дальше? — Патмосов помолчал и потом сказал: — Следи за ним до той поры, пока он из клуба не поедет прямо домой. Как это выследишь, сейчас же мне сообщи. Немедля!

— А если вы в отъезде?

— Ты всегда знаешь, куда я еду. Телеграфируй тотчас!

— А если что особое увижу?

— Ну, это до личного свидания отложишь!

Пафнутьев уехал, и Патмосов снова отдался своему новому делу, на время забыв о Колычеве.

Но через три дня Пафнутьев приехал к нему не в обычный час.

— Много необыкновенного!

— Ну? Они рассорились?

Пафнутьев опять удивился.

— Да! Но откуда вы все это знаете?

— Милый, этого надо было ждать, и только за этим я и поручил тебе следить.

— Да, да! Видимо, рассорились!

— Что же ты видел?

— Третьего дня, вечером, я увидел его в купеческом. Он метал и всех бил.

— Ну?

— А за столом не было ни Калиновского, ни Свищева, ни Бадейникова. Он был один!.. Наметал тысяч восемь и встал. Я за ним. Было уже двенадцать часов. Он только что вышел, как к подъезду подкатил Калиновский и прямо к нему. Они отошли, а я будто галошу уронил. Ищу и слышу. Калиновский сразу ему: «Ты, значит, без нас играл, как ты смел!«А он: «Я за свое счастье сыграть хотел». Калиновский снова: «Мы тебе в собранье назначили!» — «А я не захотел». — «Едем теперь!«Колычев сначала не хотел, потом поехал. Патмосов заинтересовался.

— Это третьего дня было? Так! Ну, а вчера?

— Вчера я был в железнодорожном. Смотрю, они все, а Колычева нет. Я и стал за ними следить. Вижу, волнуются. Пришли в буфет и заняли столик. Я занял рядом. Всего нельзя слышать, но обрывки доносятся. Калиновский сказал: «Он опять где‑нибудь за себя играет». — «Теперь его не удержать», — сказал Бадейников. Они совсем стали говорить шепотом. Потом Свищев вскочил и направился к выходу. «В купеческий!» — крикнул ему Калиновский. Я ушел, вернулся, они все сидели. Я занял комнату, через которую надо идти в буфет, и взял газету. Почти с час просидел. Вдруг идет Свищев, один и совсем расстроенный. Взошел в буфет, а оттуда они все уже трое. Я совсем спрятался. Они приостановились, и Калиновский сказал: «Изменил негодяй!» — «Тем хуже ему!» — сказал Бадейников, да так, что мне стало страшно.

Патмосов кивнул и решительно встал с дивана.

— Спасибо тебе! Ну, теперь мне надо действовать. Будем спасать его!

(обратно)

IX

На далеких Пороховых, среди крошечных домиков обывателей, стоит хорошенький серый домик с мезонином и балкончиком, с садиком и верандой, некоего Аникова, Ефрема Степановича, прогоревшего помещика, как его называют соседи.

В домике этом живет он один со своей служанкой, рябой Авдотьей, бабой лет тридцати двух, лихой и бойкой.

На какие средства живет этот Аников, никто не знает, и все думают, что он доживает последние остатки от своего благополучия.

Но живет он прилично и независимо, в некотором роде изображая барина среди окружающей его бедноты.

Едет он в город и из города всегда с целыми корзинками всякого добра. Нередко к нему приезжают господа, большею частью статские, и, видимо, по делам, так как бывают у него не больше часа, двух.

Живет Аников замкнуто, и те, которые изредка, посещают его, говорят, что у него есть комната всегда на запоре, куда даже не заглядывает его Авдотья.

Вообще Аников на Пороховых окружен некоторой таинственностью, хотя внешностью своей не представляет ничего примечательного.

Сухой, высокого роста, с длинной черной бородой, тронутой сединой, с лысой головой и мелкими, плутоватыми чертами лица, он ничем не выделяется из толпы и кажется самым ординарным человеком, а между тем этот Аников — человек в некотором роде исключительный, и таланты его не из обыкновенных.

Было часа три, обеденное время на Пороховых, когда к дому Аникова подъехал Патмосов и позвонил у его двери.

Рябая Авдотья открыла двери и впустила Патмосова в жарко натопленную прихожую.

— Барин дома?

Авдотья, вероятно предупрежденная, тотчас ответила: «Пожалуйте, ждут!» — и приготовилась помочь Патмосову снять шубу, когда на пороге показался сам хозяин и радушно сказал:

— Жду, жду! Собирался ехать, но получил письмо и остался ради дорогого гостя! Милости просим!

— Ну, что, совсем бросил?

— Совсем. Теперь помогаю только.

— Фабрика? — усмехнулся Патмосов.

Аников засмеялся.

— Именно. Пожалуйте ко мне. Я вам пуншику приготовил. С холоду это превосходно! — и Аников провел его по маленькому коридорчику, толкнул дверь и ввел в большую, жарко натопленную, светлую комнату с окном, устроенным под самым потолком.

— Это чтобы не подглядывали, — сказал он. Патмосов стал с любопытством осматриваться.

В комнате стоял широкий диван, два кресла и стол между ними, за которым теперь Аников хлопотал с пуншем. В углу стоял шкаф вроде буфета, а по двум стенкам большие сосновые столы, на которых грудами были навалены игральные карты без бандероли и в бандероли, а тут же рядом и самые бандероли, искусно вскрытые.

— И впрямь у тебя тут фабрика, — сказал Патмосов.

— Живу с этого! — вздохнул Аников. — Пожалуйте!

— Ну, покажи мне все! — сказал ему Патмосов.

Аников оживился.

— Для вас с удовольствием! Вот извольте видеть, — он подошел к столу и взял пачку карт, — это для подбора колоды. Здесь у меня ровно три дюжины колод вскрыто. Все одного крапа. Видите? Вот из них‑то я и подбираю.

— Как?

— Принцип один. По крапу. Извольте видеть, здесь крап звездочками. Смотрите на уголки. Вот на уголке одна звездочка, а вот две, а вот три, четыре, а вот одна и половинка. Поняли?

— Пока ничего!

— А очень просто. Здесь у меня три дюжины карт, то есть тридцать шесть в колоде. Это собственно для экарте готовятся и для макао. Теперь, изволите видеть, для экарте что нужно? Одна масть! Так? Я вот и подбираю. Пусть у всех червей будет одна звездочка в уголку, а бубен — две, у трефей — три, а у пик — одна и половинка. Хорошо — с! Сажусь, делю все карты по мастям и начинаю просматривать крап, просматривать и откладывать. Вот и все. Вы приехали. Вам нужно для экарте. Пожалуйте, вот колода и ключ к ней! Хе — хе — хе!

— А для макао?

— Там я жир мечу и девятки с восьмерками. Те еще легче. Жир, положим, звездочка в уголке, девятка — две, а восьмерка — три!

— И дорого платят?

— Дешевле как за пятьдесят рублей нет. Судите сами, одни карты мне с извозчиком двадцать рублей стоят, а из них много, если три колоды сделаешь. Да забота. В день талию сделаешь, да и будет! А длябанка так я по триста рублей беру. Помилуйте! Там каждая карта отмечена. Для такой колоды я по восемь дюжин порчу, а работаю иной раз недели по две! Только теперь мало их спрашивают, — вздохнул он, — делаю из любви больше! Вот, не угодно ли поглядеть! — он подбежал к шкафу — буфету, отпер и распахнул одну дверцу. — Вот мой товар!

В шкафу на трех полках лежали запечатанные в бандероль карты, и под каждой колодой видна была записка.

— Талии и ключ к ним! На всякую игру!

— Химик! — усмехнулся Патмосов. — Ну, теперь помогай мне!

Лицо Аникова приняло выражение деловитой внимательности, отчего сморщилось, словно он собирался чихнуть.

— Видишь, ты мне открыл свою фабрику — поверил! И я тебе поверю.

Патмосов подробно рассказал ему историю Колычева. Аников слушал, кивал и вставлял свои замечания.

— Очень просто. Они ему только подменяли! Свищева знаю и Калиновского! Кто ж Бадейникова не знает!.. Так…

Патмосов окончил и спросил:

— Что же ты думаешь? Как они ему отомстить могут?

— По — всякому, Алексей Романович! К примеру скажем, подложат ему талию, да сами и обличат его. В карман ему могут карты засунуть. Мало ли как! По — моему, ему теперь вовсе карты оставить надо. С огнем играть будет!

Патмосов задумался.

— Я помогу ему!

Аников улыбнулся.

— Простите, Алексей Романович, только вы ему тут не в помощь. Можете вы их накрыть, обличить и прочая. А как вы им помешаете его опорочить, не пойму! Нет, пусть он вовсе бросит дело или помирится с ними!

— Ну, хорошо, — нетерпеливо перебил его Патмосов, — теперь ты мне вот в чем помоги. Сведи меня с этим Свищевым и прочими.

— То есть как это?

— Извести, что я, ну, хоть московский шулер, одесский, что ли, и хочу в их компанию.

— Да ведь вас в лицо знают, кто вы такие!

— Эх! А еще умный, — засмеялся Патмосов, — ты ведь меня знал, а целый вечер за графа Косовского принимал.

Аников тоже засмеялся и махнул рукою.

— И то поглупел! Что же, я это могу. Я письмо напишу, а вы им его передайте.

Он тотчас сел к столу, достал бумагу и взял перо.

— Как вас назвать‑то?

— Яков Павлович Абрамов, крымский помещик!..

— Так и напишем! — и он стал писать, диктуя себе письмо вслух. — «Никаша или Поляк, вот рекомендую вам в компанию дельного человека. Называет себя Яковом Павловичем Абрамовым, имеет деньги и все знает, я с ним двадцать лет назад в Москве работал, а теперь он ко мне заявился, а я его к вам. Фабрикант с Пороховых»… Вот! Готово! А в случае, ежели откроетесь, так я скажу, что не вам письмо дал, а вы его, значит, похитили.

— Говори, что хочешь! — засмеялся Патмосов, беря от Аникова письмо. — Ну, спасибо тебе! Услуга за мной!

— Помилуйте! Что вы мне тогда сделали, я вовек не забуду! — сказал с чувством Аников.

Патмосов простился с ним и поехал домой, по дороге думая о катастрофе, которая может разразиться над Колычевым.

(обратно)

X

«Товарищество на паях», как назвал свою компанию Калиновский, совершенно растерялось, обозлилось и испугалось.

Колычев им изменил.

Это факт.

Сначала он стал играть потихоньку от них за свое счастье.

Они назначали игру в купеческом, он ехал в железнодорожный; они — в железнодорожном, он ехал в купеческий. И главное, ему везло!

Везло, и он объявил им, что больше им не товарищ.

Все к одному! Им было завидно, что ему так повезло, что он уже отыгрался и даже в выигрыше; было беспокойно, что он знает их тайну и их всех, и, наконец, самое главное, что они потеряли такого банкомета.

С деньгами, положением, пользующегося общим уважением.

Где найти такого еще!

Они сидели в клубном буфете, вполголоса обсуждая свое положение, когда к их столу подошел полный господин с седою бородкою, лихо закрученными усами и спросил:

— Кто, господа, из вас Свищев, кто Калиновский?

— Я! Я! — отозвались оба.

— Так вот вам от моего приятеля. Я здесь посижу! — он подал письмо, указал на свой столик в углу буфетной, отошел к нему, заказал себе кофе и стал наблюдать.

Три головы склонились над письмом, которое вскрыл и читал Свищев. Потом все трое оглянулись на этого господина и опять, сдвинув головы, стали негромко говорить, потом Калиновский встал и решительным шагом направился к этому господину.

Патмосов встал ему навстречу и протянул руку.

Калиновский горячо пожал ее, сел к столику и сразу начал:

— Нечего и говорить, вы наш! Приняты единогласно! Ха — ха — ха! Пойдемте знакомиться!

Патмосов встал и под руку с Калиновским подошел к столу, где сидели Свищев и Бадейников.

— Рекомендую, крымский помещик Яков Павлович Абрамов! Прошу любить и жаловать!

Все радушно пожали ему руку и приветствовали как нового товарища.

— Давно к нам пожаловали? Откуда?

— Так слонялся, — ответил Патмосов, — был в Москве. Игра большая, но никого не знаю. Попробовал на счастье и продулся.

— Нам на счастье нельзя играть. Мы от него отказались сами, — суеверно заметил Свищев.

— Это вы совершенно верно заметили, — сказал Патмосов и беспечно продолжал: — А приехал сюда с месяц — и вас первыми заприметил.

— Это как?

— А в купеческом один блондин ответ давал, так вы ему талийку!.. — и Патмосов сделал выразительный жест.

— Тсс!.. — остановил его Свищев.

— Господа! — сказал Бадейников. — Я предлагаю новое знакомство вспрыснуть и для него проехать… ну, хоть в» Ярославец». Там и поговорим!

Патмосов тотчас согласился, и все дружной компанией двинулись к выходу, а через пятнадцать минут уже входили в отдельный кабинет ресторана.

(обратно)

XI

Калиновский распоряжался. Он заказал водку с закуской, а потом ужин и вино.

И он, и его товарищи, видимо, были оживлены, и в лице крымского помещика видели посланную им судьбою помощь.

— Вот вы говорили про того блондина, — сказал Свищев, чокнувшись с Патмосовым, — так мы вам скажем, что обогатили его, честь ему вернули, деньги, а он, мерзавец, после этого и надул!

— Скажите пожалуйста! Украл?

— Нет, этого не удалось, — сказал Калиновский, — просто отказался от компании и за свое счастье играть стал.

— Скажи, за свой страх! — вставил Бадейников.

— Это мы увидим! Я этого так ему не оставлю! Да — с! — и Свищев хлопнул огромной ладонью по столу.

Сам Свищев, огромный, рыжий, с громадной головой на короткой шее, с грубыми руками, пальцы которых были словно обрублены, производил впечатление разбойника с большой дороги.

Калиновский с манерами выхоленного пана, с певучим голосом, плотный красивый мужчина, являлся типичным шулером, и, наконец, Бадейников, дополнявший компанию, производил впечатление альфонса. Жгучий брюнет, вероятно, одессит, невысокого роста, с деликатными манерами, с кукольным лицом, на котором резко, как нарисованные, выделялись усы и брови.

— Что же ты сделаешь, медведь? — засмеялся он.

— Подведу, назову жуликом, в морду дам! — прорычал Свищев.

Патмосову стало страшно за Колычева. Для него было ясно, что этого Свищева можно напоить, потом раздразнить, и он полезет на всякий скандал, как бык на красное.

— Ха — ха — ха! — засмеялся Калиновский. — Друзья, его и подводить не надо. Сам влетит! Вы думаете, счастья надолго? А?

Бадейников с улыбкою кивнул, а Патмосов сказал:

— Известно!

И Калиновский разгорячился.

— Я уверяю вас, — сказал он, перегибаясь через стол, — что этот Колычев под конец именно за свой страх на фокус пустится, и тогда… — Он сделал паузу. — Всем только следить надо!

Он опрокинул в рот рюмку водки.

— Именно! — мягко сказал Бадейников. — Только следить!

Лакей внес ужин. Разговор на время прекратился. Патмосов затронул другую тему.

— А Ефрем Степанович преотлично устроился, — заметил он.

— Еще бы! Чего ему? Сиди и работай, — подтвердил Свищев.

— Единственный у нас. Я думаю, на всю Россию! — сказал Калиновский. — Из Москвы приезжают. Одно слово, артист!

— А хорошо он работал? — спросил Бадейников у Патмосова.

— Умел! — ответил он и стал врать: — Мы с ним в Москве работали, в Нижнем, по Волге, на водах. Главное, штос и стуколка!

Свищев вздохнул.

— Тогда, говорят, дела были. Теперь что! Дрянь! Арапа этого развелось, что блох. Ей — Богу!

Патмосов знал, что» арапом» зовется игрок, приходящий без денег.

— Всегда они были! — сказал он. Бадейников засмеялся.

— А вот мы теперь и с них шерсть снимем!

— Как?

— Хотите с нами в компанию, расскажем! — решительно предложил Калиновский.

— Я для этого и ехал! — сказал Патмосов.

— Руку! — закричал Свищев, протягивая свою лапу. — Вот, Костя, и банкомет! А! — торжествовал он. — Бадейников! Требуй вина. Вспрыснем!

Ужин кончился. Лакей подал вино и кофе. Свищев захмелел и начал шуметь.

— А какое дело? — спросил Патмосов.

— Я клуб открываю, — скромно сказал Бадейников, — нашел уже основателей. Вот вы, здесь есть литератор Пирон…

— Водевили пишет! Тру — ля — ля! Опять, хронику! В» Листке», — вставил Свищев.

— Да! Потом редактор один, Сморчков, и отставной генерал. Откроем, и пойдет наше дело!

— У — ух! Вихрем! — жмурясь, проревел Свищев.

— Так вы наш? — сказал Калиновский. — За дружеский союз! Ура!

Они чокнулись.

— Теперь о деле, — серьезным тоном начал Калиновский, — вы отныне наш банкомет. Вас, понятно, учить нечему. Будете в ровной дележке. Мы откладываем двадцать процентов, а остальное поровну. Завтра начнем!

— Согласен! — сказал Патмосов. — Только не завтра.

— А что?

— Одно, завтра — пятница, а я в такой день — ни — ни! Второе, не знаю еще публики. Надо походить, оглядеться.

— Ну, ну! Недельку всегда переждать можно.

— А мы тем временем с тем прохвостом расправимся, — упрямо твердил Свищев. — Попомнит он нас! Да! Это ему так не пройдет. Нет, голубчик! Влетишь!..

У Патмосова от этих слов сжималось сердце.

Завтра же он будет у Колычева!

Ужин окончился. Друзья подхватили пьяного Свищева. Патмосов, пользуясь этим, выскользнул от них и уехал домой.

(обратно)

XII

Пафнутьев приехал утром не столько с докладом, сколько из любопытства.

— Ну, что? — встретил его вопросом Патмосов.

— Опять выиграл и опять был один!

— Играл в железнодорожном?

— Да!

— Много выиграл?

— Теперь уже очень много. Вчера тысяч шесть, да раньше, почти две недели. Какой, больше!

— Я думаю, он отыгрался, — решил Патмосов.

— Наверное! — с убеждением сказал Пафнутьев. Патмосов отказался от завтрака и поехал из дома. Он отправился в Южный банк.

— Михаил Андреевич в правлении? — спросил он.

— Так точно! — ответил швейцар, снимая с него шубу. — Пожалуйте наверх!

Патмосов поднялся во второй этаж и подал курьеру свою карточку.

Через несколько минут он вошел в роскошный кабинет директора Южного банка.

Колычев — сын поднялся к нему навстречу.

Патмосов вгляделся в его бледное, осунувшееся лицо и поразился его болезненному виду.

— Пожалуйста! — Колычев указал Патмосову на кресло, сел сам и придвинул к Патмосову ящик с сигарами.

Патмосов твердо взглянул ему в глаза и решительно приступил к делу:

— Я приехал из личного к вам расположения с просьбою прекратить игру в карты!

Колычев, видимо, не ожидал разговора на подобную тему и в изумлении откинулся.

— Но, позвольте, — начал он с обидною вежливостью, — на каком основании вы…

Патмосов поднял руку, перебивая его:

— Как расположенный к вам человек. У вас семья, отец, у вас положение, незапятнанное имя…

Колычев вдруг покраснел и выпрямился.

— Но позвольте! Я…

Патмосов опять перебил его:

— Вы рискуете потерять все! Потерять честное имя!

Колычев весь напрягся и почти крикнул:

— Никогда!

— А я говорю, можете! — повторил Патмосов. — Вы рисковали уже честью дважды…

Колычев опять хотел перебить Патмосова, но тот остановил его.

— Да! Дважды! — сказал он с ударением. — Вы знаете, про что я говорю…

Колычев побледнел и тревожно взглянул на Патмосова.

— Что я знаю, то знаю только я, — сказал Патмосов и продолжал: — Теперь вы отыгрались, да? Чего же вам больше? Мало вам ваших средств, мало тех испытаний, которые вы пережили?

— Но позвольте! — перебил его наконец Колычев, вздрагивая от волнения и негодования. — Кто вы? На каком основании вы все это мне говорите? Какие права ваши вмешиваться в мои дела и давать мне советы? Что угрожает мне? Почему мне не играть?

— Кто я? Вы, вероятно, не разглядели карточки. Я — Патмосов! Если вы про меня не слыхали, то скажу: я добровольный сыщик. Да! Я немало на своем веку обличил мошенников и не раз спасал честь порядочных людей.

Колычев тяжело дышал.

— Я видел ваш проигрыш и знаю условия, при которых начался ваш отыгрыш! Да!

Колычев невольно потупился.

— Теперь дальше. Вы разорвали с ними, но эти люди не прощают измены. Они считают вас изменником!

— Что они могут мне сделать? — тихо спросил Колычев.

— Все! И я вас предупреждаю, — Патмосов встал, — вы ставите на карту честь свою и своего отца!

— Никто не посмеет посягнуть на мою честь, — гордо заявил Колычев.

— Я сделал все, что мог сделать, — с грустью сказал Патмосов, — вам остается подумать о моих словах!

— Кто вас направил ко мне?

— Что вам до этого? Отчего вы не допускаете простого расположения к вам?

— Благодарю вас, — холодно сказал Колычев, — но вашим советам не последую. Я люблю игру и ее ощущения. Бояться же каких‑то негодяев мне не приходится.

— Но вы с ними были вместе! — невольно воскликнул Патмосов.

Колычев вспыхнул, потом побледнел. Он тяжело перевел дух и почти прошептал Патмосову:

— Я искупил это страданиями бессонных ночей!

Патмосов молча поклонился и вышел.

Колычев стоял посреди своего роскошного кабинета, скрестив на груди руки.

(обратно)

XIII

В двенадцать часов ночи Патмосов входил в игорные залы железнодорожного клуба.

Дымный воздух, душная атмосфера, казалось, были насыщены какими‑то нервными токами, от которых движения делались порывисты, глаза загорались.

Со всех сторон неслись возгласы:

— Делайте игру! Место! Одно место! Прием на первую! Я занял!

И звенело золото, раздавался смех на одном конце и резкие проклятия — на другом.

Мимо Патмосова прошел Колычев, направляясь к столу. Он не узнал Патмосова в крымском помещике Абрамове и, задев его плечом, извинился.

Карточник уже приготовил для него место.

Патмосов прошел следом за ним и остановился, замешкав.

За столом сидели Калиновский и Бадейников, заняв места между играющими, а Свищев стоял как раз позади стула Колычева.

Колычев, садясь, окинул его презрительным взглядом; Свищев нагло усмехнулся.

Патмосов тронул Свищева за локоть. Тот обернулся, и лицо его расплылось в улыбку.

— А, Яков Павлович! — воскликнул он, ухватив его под руку и увлекая. — Где пропадал? И адреса не сказал! Ах, мошенник! Где живешь?

— Пока у Аникова!

— Фью! У черта на куличках. Ну, ну! Поиграем, гарни займешь. С треском! Мы решили, — он понизил голос, — у тебя игру делать. Иногда… Понимаешь?..

Они вошли в читальню, которая была пуста.

— Да! — сказал Свищев, видимо уже выпивший. — Заведем игру! С тобой можно вести дело, не то что с тем прохвостом!

Он ткнул пальцем на игорный зал.

— Сегодня пришли посмотреть на его игру и успокоить его, — шепотом сказал он, — а завтра закатим ему спектакль! Попомнит он нас! Ха — ха — ха!

У Патмосова похолодели руки.

— Где?

— Найдем! Либо здесь, либо в» Петровском», либо в купеческом! Время хватит! Нет, нам изменять нельзя. У нас союз! Верно, Яша, а?

— Как же иначе‑то? — машинально сказал Патмосов.

— То‑то! Пойдем, выпьем!

— Пойдем!

Патмосов пошел к буфету, страстно желая увидеть Пафнутьева.

Пока они стояли у буфетной стойки, к ним подошел Калиновский.

— А, и ты тут! — поздоровался он с Патмосовым и сказал, обращаясь к Свищеву: — Удивительно везет ему! Все берет по два куша и прямо на счастье. Даже смотреть противно! Костя следит, а я ушел.

— Ну, завтра сорвется! — сказал Свищев, жадно прожевывая бутерброд.

— Пойду посмотрю да рискну красненькой, — проговорил Патмосов и пошел из буфетной.

В игорном зале толпились у стола, где метал Колычев.

Патмосов увидел перед ним груду денег. Он приминал рукою бумажки и насыпал на них рубли, очищая место.

— Делайте игру! — произнес он, готовясь сдать карты.

Патмосов увидел, что Бадейников поставил двадцать пять рублей.

Колычев сдал и убил комплект. Он приподнялся и стал сгребать деньги.

Лицо Бадейникова побледнело и глаза сверкнули ненавистью.

Колычев рассовал деньги по карманам, бросил карты и встал от стола.

В эту минуту Патмосов увидел Пафнутьева и схватил его за локоть.

— Узнай, как хочешь, где играет завтра Колычев, и приезжай за мной так, чтобы мы были в клубе раньше его, — сказал он ему и оттолкнул от себя.

Навстречу шли Свищев с Калиновским и улыбались ему.

(обратно)

XIV

Патмосов не спал всю ночь, волнуясь и мучаясь при мысли о том, что может случиться завтра.

Он всей душой был на стороне этого несчастного безумца и в то же время чувствовал, что здесь случай будет иметь гораздо большее значение, чем его вмешательство.

Вторично предупредить его — бессмысленно. Известить отца — только породить напрасную тревогу.

На одно мгновение у него мелькнула мысль предупредить старшин клуба, но тогда он должен объяснить, почему те готовят Колычеву скандал. Этого он не мог сделать.

И какой скандал? Что они задумали? Как исполнят?

Нет, это первое и последнее дело Патмосова! Не его дело оберегать человека. Его дело — раскрыть преступление, накрыть преступника и передать его в руки властей. А здесь?

И Патмосов чувствовал свое бессилие.

Утром он встал угрюмый и расстроенный.

Он заперся у себя в кабинете и отдался любимому своему занятию: пересмотру архива и составлению записок.

Сколько интересных дел! Какая находчивость! Какая смелость и сообразительность!

После обеда он лег, по обыкновению, отдохнуть и проснулся освеженный, сильный и бодрый, когда в комнату к нему постучался Пафнутьев.

— Ну, где?

— В купеческом, — ответил Пафнутьев, — чистая удача! Я пошел за ним следом. Он прошел в столовую и стал считать деньги. К нему подошел его знакомый, и они сговорились быть сегодня в купеческом. Там большая игра будет!

— А час?

— Он, вероятно, около двенадцати будет. Лучше к одиннадцати поспеть, чтобы не проворонить.

— Вот что, Сеня! Будем следить за ними, его беречь. И чуть что, сразу кидаться на них и ловить… Хотя я совершенно не знаю их плана!

— Будем следить! — сказал с жаром Пафнутьев. — Только едем скорее. Уже время!

— Хорошо, хорошо! Я мигом! — сказал Патмосов, скрываясь в своей уборной.

Спустя несколько минут из уборной вышел крымский помещик Яков Павлович Абрамов, а через пятнадцать минут они уже были в клубе.

(обратно)

XV

— Теперь мы каждый сам по себе, — сказал Патмосов, поднимаясь по роскошной лестнице на второй этаж.

Клубный зал уже шумел, как пчелиный улей. Здесь нравы и порядки были все иные. Карточники не выкрикивали дикими голосами приглашение занять место, играющие не кричали» прием на первую!». Вся игра велась в широком масштабе, и самые игроки старались казаться солидными, если таковыми не были.

В этом клубе играют почти исключительно на ответ, а в игру с ограниченным банком садятся играть только самые богатые люди, которые вчетвером ведут многотысячную игру.

Огромный зал от входа направо был полон. Столы тянулись направо всего зала, и вокруг каждого толпились игроки, без умолку говоря, смеясь, ссорясь, отчего в воздухе стоял сплошной гул.

Но главный интерес и самые крупные игроки сосредоточились у большого стола, налево от входа в зал, «под портретом».

В то время как за другими столами удар не превышал трехсот — четырехсот рублей, за этим большим столом не было удара менее трех — четырех тысяч. За этим столом бывали удары в несколько десятков тысяч, и старожилы помнят феерические выигрыши и проигрыши в сотни тысяч.

Патмосов остановился посредине зала и внимательно огляделся.

Он тотчас увидел Свищева, Калиновского и Бадейникова. Они ходили порознь, время от времени останавливали некоторых игроков и о чем‑то говорили с ними.

Патмосову казалось, что они составляют заговор против Колычева.

Бадейников увидел Патмосова и подошел к нему.

— Все еще присматриваешься?

— А что же еще делать? Играть на авоську не намерен. Вот и смотрю!

— Погляди там игру! Крупно играют, — указал Бадейников на большой стол.

Патмосов двинулся к большому столу. За столом сидело восемь человек, и право держать ответ переходило к каждому по очереди.

Вокруг теснились понтирующие.

Патмосов дошел до самых игроков и остановился у одного за спиною. Против себя он увидел Пафнутьева и едва заметно кивнул ему.

Знакомый Патмосову нотариус держал ответ и то бил, то отдавал, причем в первом случае весело смеялся, а во втором краснел и фыркал.

Наконец, он проиграл два раза подряд и с досадою бросил карты.

Кругом засмеялись.

— Кто теперь подержит? — спросил сидящий в очереди. — Я не буду!

— Давайте тогда мне! — раздался голос. Патмосов вздрогнул и увидел подошедшего Колычева.

Он был весел. Бледное лицо его оживляла улыбка.

— А, Михаил Андреевич! — воскликнул, пыхтя, нотариус. — Вот кому и карты в руки!

— Садитесь! — уступил ему место отказавшийся.

Колычев сел и стал собирать карты. Сидящие за столом дружески здоровались с ним и, пока Колычев готовил карты, пересмеивались и болтали.

Патмосов приготовился. Его отделяло от Колычева несколько человек, и он решился во время игры незаметно пробраться до его стула. Пафнутьев стоял напротив, и Патмосов подал ему знак сделать то же. Они двинулись, но с боков Колычева, оказалось, стояли люди, не уступавшие никому своих мест.

Колычев приготовил карты и положил их посредине стола.

— Ну, я сниму! — сказал нотариус и. снял карты.

Колычев приготовился.

— Делайте игру!

— Ну, для начала! — сказал нотариус и поставил сто рублей. Со всех сторон потянулись руки, и скоро стол покрылся ассигнациями.

— Триста в круг! — сказал, подходя, известный подрядчик и бросил на стол целую связку трехрублевых ассигнаций. Он собирал их в клубе, и его пачка с каждым днем вырастала. Он приписывал ей особые свойства и никогда не производил из нее платежей.

— Все сделано! — спокойно сказал Колычев и сдал карты.

Первая бита, вторая дана, третья бита. Куш из круга.

Колычев отложил карты и стал собирать деньги и производить расчет.

Патмосов приковался взглядом к лежащим картам и не сводил с них взгляда, но никто их не тронул.

Колычев сел, собрал деньги, взял в руки карты и опять сказал:

— Сделайте игру!

Опять зашелестели ассигнации. На этот раз счастье изменило Колычеву, и он отдал комплект. Лицо у него напряглось, губы сжались.

— Что, Михаил Андреевич, — засмеялся нотариус, сгребая свой выигрыш, — не все бить, приходится и расплачиваться!

— Карта не лошадь! К утру повезет! — сострил кто‑то.

Колычев расплатился, причем ему пришлось вынуть свои деньги, и, смешав карты, начал их готовить для новой талии.

Он тасовал сосредоточенно, молча.

Патмосов оглядел толпящихся игроков и невольно вздрогнул. За спиной Колычева стоял огромный Свищев и, злорадно усмехаясь, делал кому‑то знаки глазами. Патмосов осторожно покосился и увидел молодого офицера.

Колычев окончил тасовку и положил карты на стол для съемки.

Через стол протянулась рука Бадейникова.

Теперь по бокам Колычева оказались и Бадейников, и Калиновский.

Патмосов кивнул Пафнутьеву и снова сделал попытку приблизиться к Колычеву, но стоящие подле не дали ему места. Попытка Пафнутьева оказалась неудачной также.

— Сделайте игру! — сказал Колычев, беря в руки карты.

Деньги со звоном и шелестом посыпались на стол. — Игра сделана!

Колычев сдал и открыл три козыря. Комплект! Он отложил карты и стал собирать деньги. Патмосов опять приковался глазами к картам.

— Позвольте, — вдруг раздался задорный голос, — я из двадцати пяти рублей пятнадцать ставил, а вы все берете!

Патмосов невольно взглянул на говорившего господина. С щетинистыми рыжими усами, с наглым взглядом, он горячился с естественным жаром.

— Сделайте одолжение, получите сдачи десять рублей! — спокойно сказал Колычев и, собрав деньги, опустился на стул, взял карты и заявил: — Сделайте игру!

Снова деньги, снова сдал Колычев карты и снова открыл двух козырных тузов. Комплект!

— Невероятно!

— Черт возьми!

— Этак без сапог уйдешь! — раздались возгласы, а Колычев собрал деньги и снова сказал: — Сделайте игру.

Игроки разгорячились. Старая примета, что после двух взятых третья бита. И на стол посыпались удвоенные, утроенные ставки.

Колычев опять сдал карты и открыл на этот раз — четырех козырей!

— Невозможно! Что же это! Вот так съемка!

Колычев приподнялся собрать выигрыш, как вдруг раздался голос, покрывший общий шум и поразивший всех, как выстрел.

— Господа! — резко прокричал кто‑то.

Патмосов быстро оглянулся и увидел молодого офицера. Он был красен, и глаза его горели негодованием.

— Господа, я требую, чтобы были сосчитаны и проверены карты!

— Что — о? — выпрямился Колычев, бледнея. — Что вы хотите этим сказать?

— Ничего — с! Просто требую проверки, после нее я готов дать объяснения!

— Проверить! Старшину! Это невероятно! — вдруг со всех сторон послышались озлобленные голоса.

— Что за подлость! — закричал, наливаясь кровью, нотариус. — Какая проверка?

— Мерзавцы! — проговорил подрядчик с презрением, но кругом с неистовством кричали: «Проверить!» — и чьи‑то руки быстро высовывались из толпы и хватали со стола не взятые Колычевым ставки.

Колычев стал бледнее бумаги. На губах его выдавилась презрительная улыбка, и глаза метали огонь. Позади его Свищев кричал:

— Старшину сюда!

Патмосов побледнел и почувствовал, как липкий, холодный пот выступил на его теле.

Он все понял! В тот момент, когда рыжий усач поднял спор из‑за сдачи, карты были обменяны.

Колычев погиб, и он, старая лиса, допустил эту погибель!

Если бы не толпа, сдавившая его со всех сторон, он бы упал.

— Позвольте, господа! — протискиваясь в толпе, произнес дежурный старшина. — В чем дело?

Колычев разжал губы.

— Вот господин поручик требует проверки всех карт, — сказал он.

— На каком основании? — строго спросил старшина.

— Да — с? Как он смеет? — воскликнул горячий нотариус.

— И смею! — запальчиво произнес офицер. — Считаю невероятным такое счастье и прошу проверки. Я отвечаю!

— И ответите! — глухо произнес Колычев.

— Во всякое время! — поклонился ему офицер. — Если…

— Вы извините, Михаил Андреевич? — сказал старшина и собрал карты.

— Пожалуйста! — ответил Колычев, продолжая стоять. Только теперь он оперся на стол руками.

— Вы помогите, Петр Степанович! — обратился старшина к нотариусу и, заняв место, начал быстро считать карты.

Во всем зале наступила гробовая тишина. Все давно бросили играть и окружили большой стол тесной толпой.

Патмосов слышал в тишине биение своего сердца и не спускал взгляда с Колычева.

Старшина сбрасывал по две карты и громко считал, а нотариус тут же делал проверку.

— 28, 30, 32!

— Верно, верно, верно!

— 56, 58, 60!

— Верно!

— 100!

— Верно!

Старшина поднял руку и показал четыре карты.

— Счет верен! — сказал он. — Две колоды, 104 карты!

— Я прошу разложить карты по фигурам и очкам! — выкрикнул тот же офицер.

— По фигурам! Просим! Разложить! — снова раздались голоса.

— Небывалая подлость! — закричал нотариус.

— Вы мне ответите за это! — крикнул ему офицер.

Старшина вопросительно взглянул на Колычева.

Тот нервно передернул плечами и усмехнулся.

— Прошу и я! — сказал он.

Старшина и нотариус собрали снова карты и начали раскладку.

Опять наступила мертвая тишина. Нотариус и старшина стали выбрасывать тузов. Вдруг нотариус поднял руку с картой и замер. Колычев взглянул и покачнулся.

— Что у вас? — спросил тихо старшина.

— Покажите карту! — закричали голоса. Нотариус бросил на стол карту. Третий туз червей!

Старшина бросил на стол четвертого туза!

— Что же это? — пролепетал растерянно Колычев.

— Я прошу смотреть дальше! — закричал офицер. Старшина растерялся, нотариус был теперь бледен.

Что это? Что?

10 валетов, 11 восьмерок и только 4 двойки, 6 десяток.

Рыжий господин вдруг выдвинулся к столу.

— Очень просто! Была подменена талия, 17 карт были сброшены, а так как упавшие 17 были неизвестны, то вот и путаница!

— Вор! Шулер! Отдай назад деньги!

— Господа, я ручаюсь! — надсаживаясь, закричал старшина.

— А это что? — вдруг заревел Свищев и на глазах у всех вытащил из кармана Колычева карты.

— Мошенник! Протокол! Пусть отдаст деньги!

Колычев выпрямился во весь рост и стал шевелить побледневшими губами, но слова не вылетали из его сдавленного горла.

Вдруг он с отчаянием взмахнул руками и бросился от стола.

Толпа невольно расступилась от его порыва.

Он побежал к лестнице.

Толпа опомнилась и пришла в неистовую ярость.

— Держите его! Ловите! — закричали кругом. — Вор!

— Он нас два месяца обыгрывал! — ревел Свищев. Патмосов очнулся от ужаса и, быстро найдя Пафнутьева, сказал ему:

— Поезжай в сыскное. Спроси телефон. Звони во все части. Пусть оповестят все гостиницы, чтобы задержали его, он не переживет! Понял?

Пафнутьев кивнул и бросился со всех ног к выходу.

— Поймать, схватить! Я разъясню все завтра. Теперь его спасти! — бормотал Патмосов, торопливо занимая телефонную будку. — Барышня, дайте номер 14–73!.. Благодарю! Откуда говорят? Кто? Отлично! Пожалуйста, как только вернется ваш барин, скажите ему, что господин Патмосов все объяснил! Поняли? Все объяснил! Попросите барыню не оставлять барина ни на минуту. Я сейчас приеду!.. Все!.. Алло! Барыня! Дайте номер 5–0–7! Благодарю! Кто у телефона? Так! Барин дома? Попросите его к телефону! Андрей Федорович, вы? Здравствйте! Это я! Патмосов! Из клуба! Случилась беда! Оденьтесь. Я еду к вам! Да, да! Большая беда! Но еще все поправимо! Еду!

Патмосов повесил трубку, быстро сбежал с лестницы, оделся, вышел на улицу и, взяв первого извозчика, крикнул:

— Гони на Знаменскую, семнадцать! Скорее!

Извозчик погнал свою лошадь.

(обратно)

XVI

Его, видимо, уже ждали. Подъезд и лестница были освещены, и едва Патмосов подъехал, как швейцар выскочил из подъезда и стал суетливо отстегивать полость.

— Пожалуйте! Барин ждет! Во второй этаж!

Патмосов сбросил швейцару шубу и стал подниматься по лестнице. Швейцар позвонил снизу. На площадку лестницы выбежал Колычев — отец, бледный, взволнованный.

— Что с ним? Что случилось? Рассказывайте! — Колычев схватил Патмосова за руку, повлек через анфиладу комнат и остановился в маленькой гостиной. Красный свет фонаря смягчал бледность его лица.

— Что с ним? Все, все! По порядку!

Патмосов коротко рассказал все, что проглядел, и затем страшную развязку.

Старик упал на диван как подкошенный и закрыл лицо руками. Хриплый стон вырвался из его груди.

— Все! Сразу все! И сын, и доброе имя! Едем! — Колычев — старик быстро поднялся. Лицо его стало спокойно и решительно. — Куда мы поедем?

— Сейчас к нему на квартиру, потом в сыскное. Я уже послал туда своего помощника.

— Тогда скорее!

У подъезда уже стояла собственная лошадь Колычева.

— Надеждинская улица. Это рядом.

Через три минуты они были у подъезда и звонили. Швейцар отпер дверь и почтительно вытянулся.

— Сын вернулся?

— Никак нет еще! — ответил швейцар.

Старик почти взбежал по лестнице. Патмосов едва поспевал за ним.

Им отворили тотчас, и едва они вошли, как к ним выбежала жена Колычева.

Это была молодая женщина с прекрасным лицом. Теперь лицо это было бледно и искажено страхом, большие глаза припухли и были красны от слез.

— Папа, что с Мишей? — бросилась она к старику и, увидя Патмосова, отшатнулась. — Это вы говорили по телефону?

— Я, — глухо ответил Патмосов. — Я прошу вас не волноваться, но мы боимся за него. Он… он сильно проиграл и в отчаянье. Если он приедет…

— О, я не отойду от него. Я успокою его!

— Мы его теперь поедем искать!

— Господи! — вдруг с отчаянием воскликнула молодая женщина. — С ним револьвер! Он всегда его берет с собою.

Патмосов на миг потерял самообладание.

— Не будем терять времени! Едем! — воскликнул он и бросился на лестницу.

Теперь Колычев — отец бежал за ним. Они вскочили в сани.

— На Офицерскую! — сказал Патмосов.

— Гони вовсю! — крикнул Колычев, и сани помчались по пустынным улицам.

— Как мы его найдем?

— Только случаем, — ответил Патмосов. — Я велел своему помощнику оповестить полицию, а та — гостиницы, но это нельзя сделать так скоро. Для быстроты я просто приказал арестовать его. Там же выясним остальное, лишь бы перехватить момент!

Сани летели, как ветер.

Вот и Офицерская. В сумраке ночи вырисовалось неуклюжее здание Казанской части. Над подъездом сыскного отделения тускло горел фонарь.

— Стой! — крикнул Патмосов.

Швейцар открыл дверь.

— Кто дежурный?

— Расовский, Карл Эмильевич!

— Семен Сергеевич приехал?

— С час времени!

Патмосов и Колычев поднялись на третий этаж, быстро прошли по пустому коридору и вошли в дежурную.

У телефона стоял Пафнутьев. Дежурный чиновник поднялся навстречу.

— А, Алексей Романович! — приветствовал он Патмосова.

Колычев — отец бессильно опустился на скамейку. Патмосов поздоровался с чиновником и спросил:

— Ну, что сделали?

— Как вы приказали. Да скоро, видите ли, не сделаешь. Вот сейчас еще Семен Сергеевич с Васильевской говорить будет. И тогда все. Надо будет ждать.

В этот момент Пафнутьев взял трубку и заговорил:

— Васильевская часть? Так! Говорят из сыскного. Сейчас оповестите по всем участкам, чтобы обошли все гостиницы и, если в какую из них приехал с полчаса назад господин, блондин средних лет, хорошо одетый… Да! Немедля арестовать, обыскать и дать знать сюда! Поняли?.. Да! да! да! Немедля!

Пафнутьев повесил трубку и обернулся к Патмосову.

— Все части оповестили, а что же дальше?

— Ждать.

— А откуда они выехали? — спросил дежурный.

— Из купеческого.

— Угол Графского и Фонтанки! Так. А не спросить ли, Алексей Романович, по ближайшим гостиницам? А?

— Понятно, можно. Только в таких случаях обыкновенно, когда человек придет в себя, то оказывается уже на другом конце города. Спросите!

— Гостиница» Москва».

Телефон заработал…

Время шло томительно медленно.

Колычев — отец сначала сидел, потом вскочил и начал нетерпеливо ходить по коридору.

Патмосов сидел неподвижно, в сотый раз думая, что, не отвернись он тогда, и он поймал бы их за подменой колоды.

Вдруг зазвенел телефон, и в тишине пустых коридоров этот звонок отозвался чем‑то страшным и зловещим.

Патмосов вскочил. Колычев в один миг очутился в дежурной комнате.

Дежурный снял трубку. Наступили томительные мгновения.

Он слушал и говорил:

— Так. Так. Так.

Потом повесил трубку и обратился к Патмосову:

— Полчаса тому назад в» Варшавской» гостинице застрелился господин Колычев.

— Туда! — закричал истерически отец и побежал из сыскного.

Патмосов едва поспел вскочить в сани.

— К Варшавскому вокзалу! В» Варшавскую» гостиницу! Гони! — закричал Колычев, и они снова помчались. Лошадь фыркала, разбрасывая пену, и казалась несущимся облаком.

— Застрелился! Застрелился! — бормотал старик, то кутаясь в шубу, то распахиваясь.

Патмосов молчал. Старик опять бормотал:

— А что же и сделать! Вдруг шулер! Директор банка! А? А растрата есть? Есть растрата?

— Надо думать, нет!

— Эх, Миша, Миша! И какая голова был! Какое сердце! Эх! — и старик весь содрогнулся.

— Подъезд направо! Стой! — сказал кучеру Патмосов и потянул его за кушак.

(обратно)

XVII

В гостинице уже была полиция, коридорные и швейцар были растеряны. Управляющий был бледен и чуть не плакал.

— И что это за напасть! — жаловался он. — Месяца не проходит, чтобы кто‑нибудь не застрелился!

— Где, где? — страшным шепотом спрашивал Колычев, идя по коридору.

— Сюда пожалуйте!

В номере собрались пристав, околоточный и доктор. Городовой стоял у двери и отгонял любопытных, которые вышли их кухни, из соседних номеров по коридору.

— Это отец! Пусти! — приказал Патмосов городовому.

У преддиванного стола, в кресле, неуклюже перегнувшись через ручку, полулежал труп Колычева. Расстегнутая сорочка была вся смочена кровью, в свесившейся руке был зажат револьвер. Лицо его было безмятежно спокойно.

На столе лежали записная книжка, бумажник, кошелек, часы с цепочкой, два перстня и карандашом твердым почерком написанная записка:

«В бумажнике — 6 700 рублей, в кошельке — 175 руб. 60 коп. и два купона. Часы и цепочка. Кольца с изумрудом и с бриллиантом. В смерти никого не винить. Жить не мог после позора, но совесть моя чиста. Колычев, Михаил. Надеждинская, 34».

Колычев — старик подошел, всплеснул руками и простонал:

— Миша! Миша, голубчик! Что ты сделал?

Околоточный поддержал его и опустил в кресло.

(обратно)

XVIII

Самоубийство Колычева в свое время наделало шуму, особенно в среде игроков. Имя его было очищено от позора, но молодая жизнь погибла, и не всякий узнал истинную подкладку этого темного дела.

Свищев, Калиновский и Бадейников были высланы из Петербурга.

Патмосов был угнетен.

Он даже слег от волнения, вернувшись с тяжелых похорон.

— Помни, Сеня, у всякого свои обязанности. Я за это дело не должен был и браться. Что я ему — нянька? Я предупредил его, он меня чуть не выгнал. Наше дело — найти преступника, открыть преступление!

— Но вы же сделали, что могли, — возразил Пафнутьев, — негодяи все‑таки открыты и теперь высланы.

Патмосов слабо махнул рукой.

— Во — первых, они не обезврежены. Во — вторых, они сейчас высланы, а завтра будет новый градоначальник, и они вернутся. Эти мерзавцы ненаказуемы!

Слова Патмосова оправдались.

Свищев, Калиновский и Бадейников снова в Петербурге и составляют то же товарищество на вере. Бадейников взял в аренду карточную игру одного из столичных клубов и благоденствует, собирая несчетные рубли с бедняков, предающихся азарту.

(обратно) (обратно)

Андрей Ефимович Зарин Пропавший артельщик

I

Когда Патмосов вышел проводить своего помощника — любителя Пафнутьева в переднюю, тот уже надел пальто, пожал руку хозяину и двинулся к дверям. Патмосов задержал его:

— Подожди минутку. Мне несут телеграмму!

Удивленный Пафнутьев остановился, горничная поспешила открыть дверь, и на пороге действительно показался телеграфный рассыльный.

— Патмосову!

— Давай сюда, — сказал Патмосов, черкнул карандашом на расписке свое имя, дал рассыльному монету и двинулся к кабинету, говоря Пафнутьеву:

— Войди на минуту! Ничего, что в пальто. Ну, куда зовут?

С этими словами он включил электричество, подошел к столику и развернул телеграмму.

— «Нужны немедленно. Дело, Нежин. Богучаров», — прочел он и засмеялся. — Ну вот, ты тосковал без дела.

— При чем же тут я? — уныло заметил Пафнутьев.

— Непременно и ты! — воскликнул Патмосов. — Ты мой ученик, без тебя нет» школы». Ха — ха! — он развеселился. — Ну, начнем с газеты. Смотри поезда.

Он заглянул Пафнутьеву через плечо и сразу нашел справку.

— Отлично! Я еду в четыре курьерским. А ты — с вечерним. Снимешь в гостинице, там одна, дешевый номер и жди меня. Понял? Ну, иди!

Пафнутьев просиял от удовольствия и горячо пожал руку Патмосову.

В дверях он приостановился.

— Скажите, Алексей Романович, как вы узнали, что несут телеграмму?

Патмосов засмеялся.

— Эх, простота! Я живу на самом верху. Если кто идет сюда, значит, ко мне. Раз. Теперь одиннадцать часов. В гости ко мне мало кто ходит, и час для гостя поздний. Если по экстренному делу, то человек бежал бы, а этот шел типичной поступью рассыльного. Почтальону — поздно; посыльному тоже. Значит…

— Телеграмма! — окончил Пафнутьев.

— Ну, вот! Подумаешь, так и хитрости никакой нет. Ну, иди!

(обратно)

II

Было девять часов прекрасного летнего вечера, когда Патмосов приехал в Нежин. Оставив свой чемодан на вокзале у сторожа, он спросил дорогу в контору постройки и пошел пешком.

Контора помещалась на лучшей улице города и занимала дом, нанятый у местного богатого помещика.

Миновав красивый решетчатый деревянный забор с крепкими воротами, Патмосов вошел в открытую калитку и очутился на широком дворе. Справа стояла сторожка и, видимо, баня; слева — конюшня и два сарая, а прямо перед воротами красовался прочный дом в два этажа, с резным крыльцом.

Патмосов поднялся по широкой лестнице на крыльцо и остановился у запертой двери, на которой была прибита жестяная дощечка с надписью: «Контора».

На его звонок дверь распахнулась, и молодой, рослый парень, заслонив дверь, спросил:

— Вам кого?

Патмосов сказал.

— Кто там, Василий? —послышался оклик, и на пороге освещенной комнаты показался среднего роста, крепкий мужчина в чесучовой паре.

Он приблизился и тотчас радостно воскликнул, протягивая обе руки:

— Вы, Алексей Романович! Вот, спасибо! Я, признаться, вас раньше, чем завтра, не ждал. Василий, устрой самовар, ужин, вино подай; да живей!

Богучаров взял под руку Патмосова, провел его через небольшую, темную комнату, потом через просторную канцелярию и ввел его в свой кабинет.

У широкого окна стоял письменный стол, рядом — этажерка, по одной стене — чертежный стол, по другой — широкий оттоман и комод.

На столе ярко горела лампа и лежали листы исписанной бумаги.

— Это мой кабинет и спальня, — пояснил Богучаров, — а здесь столовая и тоже спальня! — он провел Патмосова в смежную, освещенную висячей лампой комнату, где стояли буфет, обеденный стол, стулья и такой же, как в кабинете, оттоман.

— Вы здесь и расположитесь, — сказал он Патмосову, — а теперь садитесь. Сейчас за едой и поговорим.

Тем временем Василий, осторожно ступая, входил в выходил, приготовляя стол для ужина.

— Мой Личарда, — сказал шутливо Богучаров Патмосову, указывая на Василия, — смышлен, каналья, мастер на все руки и мне предан без лести.

(обратно)

III

Патмосов с аппетитом поужинал.

Василий разлил чай. Богучаров подвинул ром и коньяк, предложил сигару и сказал:

— Ну — с, а теперь о деле!

Патмосов покосился на Василия, который расстилал теперь постели, но Богучаров тотчас же успокоил его:

— В моем рассказе секретов нет, а и будь они — Василий свой человек.

Патмосов кивнул.

— Вот какое у нас дело, — сказал Богучаров и начал свой рассказ: — Надо вам объяснить, что мы от Московско — курско — воронежской железной дороги проводим ветки Конотоп — Пироговка, Рыльск — Суджа, Круты — Чернигов и Круты — Пирятин. Я заведую всеми работами, и здесь у меня помещается центральная контора. Тут у нас и касса, а в кассе несгораемый сундук, но в нем я обычно не держу больших денег. Тысячи две, три. Все же расчеты с подрядчиками я произвожу чеками на киевское отделение коммерческого банка и, когда нам бывают нужны большие деньги, беру оттуда же.

Патмосов кивнул. Богучаров отхлебнул из стакана и продолжал:

— Такие случаи бывают два раза каждый месяц. Первого и пятнадцатого — расчет с рабочими. Берем тысяч до тридцати. И двадцатого — расчет со служащими, тысяч двадцать. В этих случаях едет наш артельщик в Киев, берет из банка деньги и привозит сюда, в сундук, и лежат они у нас не дольше, как двенадцать, четырнадцать часов. До Киева сто шестьдесят верст. Утром он уедет, а в девять или одиннадцать часов уже назад.

Патмосов допил чай. Василий неслышно взял у него стакан и налил свежего чаю, после чего почтительно отошел в сторону.

— Можешь идти теперь, Василий, — сказал Богучаров.

Он встал, проводил Василия и, вернувшись, продолжал:

— 25–го мая я, видите ли, в Москву уехал и вернуться мог не раньше, как числа 5–го, 6–го. Ну, а 1–го расчет, да еще надо было одному человеку здесь двенадцать тысяч отдать. Я, уезжая, и выписал чеки — на двенадцать и на двадцать тысяч. Всего на тридцать две. И уехал. Приезжаю домой сюда, и что же? Оказывается, артельщик уехал, деньги получил, в Нежин вернулся и пропал. Пропал, как иголка в стогу сена!

Патмосов с тем же невозмутимым видом курил сигару и медленно прихлебывал чай.

— Понятно, следствие, — уже волнуясь, продолжал Богучаров. — Узнал, что он деньги взял, в город приехал, но в контору не заходил и домой не вернулся. Следователь расспросил всех и решил, что артельщик скрылся с деньгами, напечатал публикации и успокоился.

Богучаров взволнованно перевел дух.

— А я уверен, что здесь преступление, что он убит! — заключил он. — Вот вас и выписал. Помогите!

Он замолчал. Патмосов опустил голову и сосредоточенно вылавливал из чая косточку от лимона. Выловив ее и бросив в блюдце, он спросил:

— У вас есть подозрения?

Богучаров смутился.

— Видите ли, — ответил он, — я не решился бы сказать этого никому другому. Дело вот в чем. Матвеев, артельщик этот, лет пятидесяти, рябой, некрасивый и, кажется, довольно грубый, а жене его сейчас двадцать шесть лет. Бабенка вертлявая, смазливая. Детей у них нет, и про нее всякая сплетня ходит. Чертежник у меня тут был, разбитной такой малый и красивый. Лентяй и кутнуть любит. Я рассчитал его. Так она, говорят, с ним путалась.

— А артельщик ваш всегда деньги в сундук прятал, когда привозил?

— Всегда! Кажется, раз только с собой домой унес.

Патмосов кивнул.

— А кто у вас контору стережет?

— У ворот дворник. Внизу два сторожа: один Василий, вы его видели; а другой — Михей. Здоровенный мужик. При лошадях кучер, а здесь — я!

— А этого чертежника вы давно разочли?

— В середине мая, перед отъездом.

— Так что он мог знать про деньги?

— Вполне! — Богучаров махнул рукой. — Да разве здесь утаишь что‑нибудь! Чеки проводятся по книгам, пишутся открыто, иногда весь день на столе лежат. По семейному. Я думаю, все знают, когда Матвееву ехать и сколько он привезет…

— Занятия у вас с какого часа?

— С десяти.

— Ну, значит, я успею осмотреться, — сказал Патмосов.

— Я к вам Василия приставлю.

— Пожалуйста. А теперь уже простите. В сон клонит.

Богучаров засмеялся.

— И я хорош! Уже два часа! Уморил вас. Сам‑то я выспался.

Он пожал руку Патмосову и вышел в соседнюю комнату, притворив дверь.

(обратно)

IV

Чуть только рассвело, Патмосов встал и полуодетый осторожно вышел из комнаты. Богучаров спал, обняв обеими руками подушку и оглашая комнату храпом. Патмосов тихо прошел мимо него и вошел в большую комнату с двумя высокими конторками, четырьмя письменным столами и шкафами вдоль стен. Это, несомненно, была комната счетоводов. Тяжелые, огромные бухгалтерские книги, на каждом столе счеты, на высоких иглах наткнутые квитанции. Следующая комната по фасаду, размером с кабинет Богучарова, была, несомненно, чертежная. Из средней бухгалтерской комнаты через маленький коридор можно было пройти в небольшую комнату, надвое перегороженную проволочной решеткой, с дверью и оконцем, как обыкновенно в кассах.

Патмосов задержался здесь и стал внимательно оглядывать каждый уголок комнаты. Дверь перегородки оказалась запертой, но сама перегородка не доходила до потолка. За проволочной решеткой стояли: небольшой стол со счетами, стул и массивный железный сундук.

Патмосов с легкостью акробата перелез через перегородку и остановился подле сундука.

Постороннему наблюдателю показалось бы, что Патмосов читает какие‑то микроскопические надписи, с такой внимательностью он осмотрел весь сундук и его замок.

Потом он присел на корточки и вдруг тихо свистнул.

Глаза его впились в одну точку. Он нагнулся, словно нюхая пол.

Не отрывая глаз от пола, он прополз на карачках до перегородки, перелез обратно, и опять пополз, то совсем пригибаясь к полу, то проводя по нему пальцами.

Из маленькой комнаты дверь вела в просторную переднюю. Все так же по полу на коленях Патмосов дополз до выходных дверей и здесь встал на ноги, после чего из передней через боковую дверь оказался в столовой, разделся, лег и почти тотчас заснул.

(обратно)

V

— Заспались с дороги! — услышал Патмосов голос Богучарова, раскрыл глаза и увидел инженера с полотенцем в руках. На столе шипел кипящий самовар, и Василий только что внес вычищенные одежду и сапоги Патмосова.

— Я в минуту! — сказал Патмосов, быстро вставая. Богучаров прошел к себе.

— Умываться сюда пожалуйте! — пригласил Василий.

Патмосов прошел за ним в переднюю, где на табуретке стоял таз. Василий взял кувшин с водою и помог умыться.

— Ты мне дом‑то покажешь? — спросил Патмосов, утираясь полотенцем.

— Сделайте одолжение! — ответил Василий и прибавил: — Дом‑то не велик. Обошли раз, и все!

— Что, Матвеева любили у вас?

Василий переступил на другую ногу.

— Ничего, все ладили.

— Жена ходила сюда?

Василий усмехнулся.

— Она бы ходила, да он не пускал. Ревновал очень. Тут чертежники, конторщики. Народ молодой.

— Убивается?

Василий опять усмехнулся.

— Непохоже. Да он, может, и убежал с деньгами‑то! Следователь говорит: не иначе.

Патмосов вернулся в столовую и быстро оделся. Вошел Богучаров.

— Ну, с добрым утром! Чай пить будем?

Они сели за стол. Богучаров сказал:

— В вашем распоряжении это помещение и мой Василий, а я сегодня, раз вы уже здесь, на линию проеду. Будьте как дома. Если вам спросить надо насчет дела, то, пожалуйста, вот у него и еще у бухгалтера, а тот уже вам всякого предоставит.

Он допил чай и поднялся.

— Ну, я еду! Василий, вели подавать! — он взял фуражку и вышел.

Патмосов допил чай, взял палку и надел шляпу. В ту же минуту вернулся Василий.

— Ну, веди меня! — сказал ему Патмосов.

— Здесь вот и все! — указал Василий. — Сергея Петровича помещение и контора. Это — касса. Теперь новый артельщик, — он, не останавливаясь, провел Патмосова через комнату, — здесь передняя. Народ толчется, а это — выход. Одни двери!

Он вывел Патмосова на площадку лестницы.

Патмосов спустился, сосчитав четырнадцать ступеней, и остановился на нижней площадке, на которой были две двери направо и налево, кроме выхода на двор.

— А это куда?

— Здесь кухня, — сказал Василий, — только ее мы занимаем. Я и Михей, сторожа.

Он отворил дверь. Открылась огромная комната с плитой и русской печкой. По стенам стояли две кровати, подле кроватей — сундуки; у окна — большой сосновый стол и табуретки.

При входе Патмосова с табуретки встал и вынул изо рта трубку высокий, плечистый и бородатый мужчина с угрюмым лицом. Он нехотя поклонился Патмосову.

— Другой сторож, Михей! — пояснил Василий и сказал ему: — Иди наверх! Сейчас собираться станут, а я при них!

— Ладно, — лениво отозвался Михей.

— Вот и все. А на той стороне, — сказал Василий, — такая же огромадная комната. Была людская, а мы ее кладовой сделали.

Василий перешел на площадку лестницы и показал другую комнату. Она была действительно завалена всяким добром.

— Вот и весь дом! — заключил Василий.

— Отлично! — отозвался Патмосов, выходя на двор.

— С этой стороны двор, — показал Василий, — а с боков и сзади сад. Прекрасный сад! Пожалуйте!

Патмосов пошел за Василием.

Сад был действительно прекрасен. Густой, тенистый, он охватывал дом с трех сторон. В глубине сада стояла закрытая беседка.

— Хороший сад, — сказал Патмосов, возвращаясь назад и зорко осматривая дом.

— Лучший, можно сказать, в городе, — похвалился Василий.

— А это что? — вдруг спросил Патмосов, указывая палкой на маленькие окна в доме на уровне с землею. С переднего фасада таких не было.

Василий небрежно махнул рукою.

— Это? А это сухие погреба.

— Какие? — спросил Патмосов.

— Сухие! Это такие, что в них лед не кладут, а так, что в легком холоде держать надо. Варенья там, вино и прочая…

— Что ж ты мне их не показал?

— А чего в них? — ответил, пожимая плечами, Василий. — Они у нас пустые.

— Любопытно поглядеть. Сухой погреб.

— Что же, пожалуйте!

Василий ввел его опять в дом, прошел за лестницу и подвел к маленькой двери, запертой на висячий замок.

Вынув из кармана ключ, он отпер замок и открыл дверь. На них пахнуло холодным воздухом.

Они спустились на шесть ступеней и очутились в полутемном узеньком коридоре с земляным полом.

Василий открыл дверь направо.

Патмосов увидел низкое, просторное помещение с глиняным полом, освещенное двумя окнами.

Пол погреба был слегка взрыт.

— А это почему?

— Глину берем отсюда, когда надо, — ответил Василий, — печку поправить или что…

— Так! — Патмосов вышел и толкнул другую дверь налево.

— То же самое! — сказал Василий. Патмосов окинул быстрым взглядом другой погреб и тотчас вышел.

— Я потому не показал, что пустое, — говорил Василий, ведя Патмосова назад. — А на дворе служба! — он запер дверцу в погреба и снова вывел Патмосова на двор.

Патмосов остановился.

— Ну, службы я и сам осмотрю, — сказал он, — а ты вот что сделай. Сходи на вокзал; там я у сторожа свой чемодан оставил. Принеси его!

Он дал Василию пятьдесят копеек.

— С полным удовольствием! — услужливо ответил Василий, бросаясь за шапкой в свое помещение.

(обратно)

VI

На Лицейской улице, в маленьком домике, окруженном садиком, жила молодая жена пропавшего артельщика.

Она разговаривала на кухне со своей прислугой, девчонкой Гапкой, когда у раскрытого окна показалась голова Патмосова и он, приподняв шляпу, спросил:

— Могу я видеть госпожу Матвееву?

Она вздрогнула и покраснела.

— Да, это я! — ответила она и тотчас засмеялась. — Вот дура‑то! Пожалуйте в комнаты, через крылечко. Я сейчас! — она пошла из кухни и открыла дверь.

Он вошел в чисто убранную комнату, служившую, видимо, и гостиной и столовой, и сразу приступил к делу.

— Я, сударыня, — сказал он, — сюда от артели прислан. Узнать все о пропавшем вашем муже.

Она сразу побледнела и испуганно взглянула на Патмосова.

— Что же вам надо?

— Все узнать, и, если вы что сказать можете, скажите!

Она опустилась против Патмосова на плетеный стул и сказала:

— Одно я знаю, что его убили! Да!

— Почему вы так думаете?

— Он очень честен был, чтобы сбежать с деньгами. И бежал бы тогда из Киева. Зачем ему сюда ехать? А потом, он и сам опасался.

Патмосов насторожился.

— Говорил что‑нибудь?

— Да! Перед этим вдруг у кассового сундука замок испортился. Он тогда тоже деньги привозил. И разве это можно, — с волнением сказала она, — чтобы все знали, когда он за деньгами едет!

— Обычно он когда возвращался, если с деньгами?

— К девяти часам, а то и к одиннадцати. Зайдет в контору, деньги запрет и домой.

— А с собой уносил?

— Нет. Он очень боялся. Еще убьют, говорил.

— Я к вам до отъезда еще зайду! — сказал Патмосов, вставая.

Матвеева сразу повеселела и быстро встала.

— Пожалуйста! — ответила— она. — Я всегда дома, — и потом добавила: — Мне очень важно, чтобы доказали, что его убили. Тогда артель мне залог вернет.

Патмосов вышел и направился назад к конторе.

Работа была в полном разгаре. Костяшки счетов щелкали с беспрерывным, сухим треском. Люди входили и выходили. За столами и конторками сидели служащие, уткнувшись в огромные книги, перебирая разноцветные бланки, считая, выписывая.

За высокой конторкой сидел бухгалтер. Эта был очень симпатичного вида, с открытым, радушным лицом господин.

Увидев Патмосова, он соскочил с высокого табурета.

— Бухгалтер, Антон Егорович Тугаев, — отрекомендовался он, — Сергей Петрович уже про все говорил.

Патмосов почувствовал крепкое дружеское рукопожатие.

В конторе на минуту водворилась тишина, и все присутствующие уставились на Патмосова.

— Я хотел поговорить с вами, — начал он.

— Очень рад буду, — быстро сказал бухгалтер, — мы в три часа окончим занятия; теперь половина второго. Пожалуйте ко мне обедать, и поговорим.

— Отлично! — согласился Патмосов.

(обратно)

VII

Тугаев, идя с Патмосовым к себе домой, говорил без умолку, забавно жестикулируя и предупреждая в стремительной речи все вопросы Патмосова.

Он охарактеризовал всех служащих, пропавшего артельщика и его жену, прогнанного чертежника и самого Богучарова. Было интересно и забавно его слушать.

— А что вы думаете об этом случае? — осторожно спросил его Патмосов.

— Удрал с деньгами! — решительно сказал Тугаев. — Убить его никто не мог. Он был себе на уме. А следователь у нас гениальная личность. Лекок! Вот и моя обитель. Милости просим! Катя, к нам гость; подавай обедать! — закричал он.

Патмосов следом за ним прошел через прекрасный сад и вошел в хорошенький домик.

Навстречу им вышла жена Тутаева, молодая, красивая женщина.

Тугаев снимал небольшую помещичью усадьбу. Они прошли на веранду.

— Совсем особняк, — сказал Тугаев, — кухня через двор, и в нее звонок. Великолепно!

Они сели обедать.

За столом им прислуживала хорошенькая девушка с невинным детским лицом и большими карими глазами.

— Невеста нашего Василия, — тихо сказал Тугаев. — Необыкновенная чистота! Прямо хоть икону пиши!

Уходя от Тугаева, Патмосов сказал:

— У меня к вам просьба.

— Пожалуйста!

— Я пришлю к вам человека. Так вы его на несколько дней пристройте в кухне. Только от себя. Понимаете?

Тугаев усиленно закивал.

— Понял, понял! А перегородка сегодня не заперта!

— Благодарю вас!

Патмосов ушел.

Богучаров вернулся, когда Василий, уже приготовив постели для отдыха, подавал Патмосову самовар. Они напились чаю. Василий ушел. Богучаров поднялся.

— Ну, я спать. Заморился!

— Я попросил бы вас, Сергей Петрович, назавтра с раннего утра услать куда‑нибудь Василия, — сказал ему Патмосов.

— Будет, — ответил Богучаров, — а что?

— Да хотел бы основательнее все пересмотреть в доме, и чтобы никто не знал. Михей будет у вас наверху занят, а я и похожу по дому.

— Великолепно. Ничего нет проще! А у вас что‑то есть! — сказал он, стукнув себя по лбу. — Ну, спокойной ночи!

(обратно)

VIII

Патмосов опять поднялся с постели, чуть рассвело, и опять прошел в кассу, где стоял сундук.

На этот раз он внимательно осмотрел дверь перегородки, после чего вернулся и заснул снова.

Богучаров разбудил его, и Патмосов у стола увидал неповоротливого Михея вместо Василия.

— Исполнено, — сказал, смеясь, Богучаров, — до вечера не будет!

— Отлично! — отозвался Патмосов и пошел умываться.

Михей подавал воду.

— А где ты был в тот вечер, когда артельщик за деньгами уехал! — спросил его Патмосов.

— Я‑то? — лениво ответил Михей. — На именинах был, у кума. Еремеем звать. Пошли с кучером вместе в семь часов, а вернулись к утру.

— Кто же в конторе оставался?

— А Василий.

— И дворник?

— Кирилл о ту пору у барина Тугаева находился. Дворник у них запил, а барыня боялась. Он и пошел.

— Значит, Василий один был?

— Один. Да у нас тихо. Стеречь нечего. Для формы только.

Патмосов отдал ему полотенце и вернулся в столовую.

Богучаров уже пил чай.

— Сегодня я весь день дома. Обедать в три часа будем, — сказал Богучаров, — а до той поры оба займемся.

Тотчас после чая Патмосов начал свои розыски. Он вынул из чемодана клещи и отвертку, опустил их в карман и, взяв шляпу с палкой и портфель, вышел из конторы, но, спустившись с лестницы, он пошел не к двери, а за лестницу, к маленькой дверке, ведущей в сухие погреба. С помощью клещей он выдернул один из пробоев и спустился по лесенке; потом открыл дверь налево и вошел в погреб. В погребе он провел с полчаса, после чего вышел, закрыл дверь, тщательно приладил пробой на прежнее место и осторожно пробрался в кухню.

Здесь он достал сапоги Михея и Василия и подошел к столу. В портфеле у него оказалось два восковых снимка со следов.

Он аккуратно примерил к ним сапоги. Лицо его выразило удовольствие.

Он поставил сапоги на место и затем с ловкостью заправского вора отвинтил петли у сундуков Михея и Василия, а затем без труда поднял крышки и стал шарить в сундуках.

После чего он привел сундуки в прежний вид, задвинул их на прежние места и вышел на лестницу.

Тихо насвистывая, что у него всегда служило признаком хорошего настроения, он вернулся в контору и обратился к Богучарову:

— Не можете ли вы мне устроить железный щуп. Знаете, палку, на конце острую, аршина в полтора.

— Скоро?

— Хоть сейчас, — ответил Патмосов.

— Ну, сейчас не успею, а к обеду!

— Отлично! А теперь я выйду.

— В три часа обед!

— Не опоздаю!

Патмосов направился к жене Матвеева.

Она сидела на ступеньке крыльца и, смеясь, весело говорила с чертежником.

Увидя сыщика, она страшно сконфузилась не то за свой смех, не то за собеседника и, торопливо поднявшись, спросила:

— По делу, верно?

— На одну минуту, — предупредил Патмосов и, вынув из кармана крошечный сверток, подал его Матвеевой: — Не узнаете ли?

Она с недоумением развернула бумажку и тотчас вскрикнула:

— Запонка Корнила Матвеича!

— Вы уверены?

— Как же! У него эта зацепка ослабла, и она раз выпала из рукава.

Патмосов взял от нее запонку и спрятал ее в жилетный карман.

— Благодарю вас. Больше ничего, — сказал он.

— Вы бы хоть чаю откушали…

— Некогда мне. Всего хорошего!

Патмосов вышел, и лицо его светилось торжеством победы.

Он опять вернулся в контору.

— Ну, вот вам и шест! — сказал Богучаров, указывая на угол.

Патмосов радостно ухватился за него, торопливо вышел и снова спустился в погреб.

К трем часам он вернулся с довольным лицом.

— Узнали что‑то!

— Все, — ответил, смеясь, Патмосов и прибавил: — Кроме главного! Да, еще просьба: не можете ли вы весь завтрашний день никого не отпускать из конторы: ни Михея, ни Василия, ни дворника, ни кучера?

Богучаров кивнул.

— И еще! Скажите, пожалуйста, Василию и всем, что вы хотите его перевести.

— То есть как?

— Ну, на хорошее место в Петербург, Москву, в Сибирь, что ли! Только совсем отсюда, и подальше.

— С Машей? — засмеялся Богучаров.

— Можете и с нею. Вообще переводите в награду.

— Хорошо. Только что это вы задумали? Не Василий же?..

— Он, видите ли, необходим мне, — сказал Патмосов, — а слух этот, чтобы других успокоить! — и он тихо засмеялся.

(обратно)

IX

Уже смеркалось, когда Патмосов подошел к подъезду единственной в городе гостиницы и спросил Пафнутьева.

— Номер четырнадцать, второй этаж направо, — ответил швейцар.

Патмосов поднялся и постучал в дверь. Пафнутьев сам раскрыл дверь и воскликнул:

— Наконец‑то!

Они поцеловались.

Коридорный подал самовар и посуду. Пафнутьев заварил чай и достал ром.

— Ну, теперь слушай! — сказал Патмосов и, прихлебывая чай, рассказал ему все про исчезновение артельщика.

— А вы как решили, — спросил Пафнутьев, — убили его?

— Убили! — ответил Патмосов.

— И вы уже нашли? — с обидой спросил Пафнутьев.

— Нашел, все нашел, — ответил Патмосов, — кроме главного сообщника.

Пафнутьев заметно оживился.

— Надо найти еще одного. Их, видишь ли, двое было. И потом — деньги. Деньги главное! Вот тебе и работа. Слушай‑ка! — и Патмосов по порядку рассказал про свои розыски, открытия, находки и догадки. — Ну, а теперь тебя на сцену! — добавил он. — Слушай внимательно. Оденься проще и завтра днем иди в контору вот с этим письмом, — он положил на стол письмо, — придешь, спросишь Тугаева и дашь ему письмо. Видишь ли, ты будто просишь место. Лакеем раньше у господ служил. Он тебя у себя на кухне пристроит. Понял? Ты там сойдись со всеми. Кажется, там кучер, дворник, повар и девушка Маша. И за этой Машей следи. Куда она, кто к ней. Если что узнаешь, то сообщи Тугаеву.

(обратно)

X

Патмосов сидел в столовой и потирал себе руки от удовольствия.

Василий накрывал стол к обеду, и его лицо, вопреки обыкновению, было угрюмо. Михей сказал, что будто Богучаров отправляет его куда‑то.

— Что это ты, словно с похорон? — шутливо спросил его Богучаров.

— Я… ничего!

— Хмурый! Или с Машей поссорился? Я тебе дело хорошее устроил, — не умолкал Богучаров.

Патмосов молча ел, исподлобья следя за ними.

— В Москву, в главную контору, верный человек нужен, так вот я о тебе и подумал. На три года, по шестьдесят рублей. Можешь и Машу взять. А?

Василий сделал видимое над собою усилие и ответил:

— Что же, я со всей готовностью. Хоть завтра!

— Лучше и не надо быть, — согласился Богучаров. — Завтра и поезжай.

Василий не ожидал этого и даже опешил. Потом с усилием улыбнулся и выдавил из себя:

— После обеда дозвольте только к Маше сбегать.

Патмосов толкнул Богучарова.

— Сегодня, — ответил Богучаров, — лучше я к тебе Машу пришлю. Мы с Алексеем Романовичем уходим к Тугаеву, а контору на одного Михея я не хочу оставлять. Тебе ведь все равно?

Василий снова изменился в лице.

— Как вам будет угодно, — угрюмо ответил он и замолчал.

После обеда Богучаров и Патмосов собрались идти к Тугаеву.

— Так смотри же, не уходи. Я Машу пришлю! — сказал Богучаров Василию.

(обратно)

XI

Тугаевы встретили гостей с радостным возгласом:

— Вот отлично! Устроим винт, а потом я вас такой запеканкой угощу! — воскликнул Тугаев. — Катя, распорядись!

Жена Тугаева вышла.

— На веранде устроимся, — суетился Тугаев.

— У меня просьба к вам, — сказал Богучаров, — отпустите Машу к Василию.

— Можно! — ответил Тугаев.

На веранде закипел самовар; Тугаев раздвинул ломберный стол.

(обратно)

XII

Они доигрывали пятый робер, когда чуткое ухо Патмосова услышало легкий стук о перила веранды.

— Я на минуту оставлю вас, — Патмосов быстро встал и, выйдя из‑за стола, спустился в сад.

Пройдя несколько шагов, он увидел подле себя человека.

— Ты, Сеня? Уже вернулся? Что узнал?

— Пошел за ней следом, — тихо заговорил Пафнутьев, — она у Василия с добрый час пробыла. Вышла и, вместо дома, в сторону пошла.

Патмосов закивал головою и потер руки.

— Так, так! Ты за ней…

— Я за ней, — повторил Пафнутьев, — она — на базарную площадь, вошла в трактир, скверный такой, а через минуту назад…

— Не одна, — сказал Патмосов.

— Да! С ней какой‑то мужчина. Я в темноте не разглядел его, видел только, когда из дверей вышел. Одет рвано, борода щетиной. Они за будкой притаились. Я в темноте к ним. Что говорили, не слыхал, только и разобрал: «Буду», — сказал он. Потом он опять в кабак, а она домой!..

— Так, отлично! — тихо произнес Патмосов.

— Что теперь делать? — спросил Пафнутьев.

— За ней следить. Вовсю, голубчик! Завтра утром ко мне приди. Будто насчет места. Будто я нанял тебя, что ли.

Пафнутьев неслышно скрылся в темноте. Патмосов направился обратно к веранде.

— Ну, мы без вас бросили играть, — сказал Богучаров, — с вас два рубля и сорок копеечек!

— А теперь, господа, отведайте мою запеканку и карасей в сметане! — провозгласил Тугаев, суетясь у накрытого стола.

Час спустя Богучаров с Патмосовым возвращались домой.

— Что же, открыли еще что‑нибудь? — спросил дорогою Богучаров.

— Каждый час приносит нам новое. Не будьте нетерпеливы, — шутливо ответил Патмосов.

— И завтра все?

— Думаю, что завтра.

— И деньги?

— Вероятно!

— Десять процентов ваши, — воскликнул Богучаров, — это премия.

— Идет! — согласился Патмосов.

Они постучали в калитку. Дворник тотчас отворил ее.

Патмосов отстал от Богучарова.

— Эту ночь не спи, Кирилл, — сказал он дворнику, — запри калитку, иди к себе и меня жди. Хоть всю ночь. Я заплачу тебе.

— Слушаю — с!

Патмосов нагнал Богучарова у дверей. Со скамьи поспешно поднялся Василий.

— Ну, вот и мы! — сказал Богучаров. — Постели готовы?

— Все сделал.

— Можешь идти, я запру.

Василий тотчас ушел.

— Я сейчас и спать, Сергей Петрович! — сказал Патмосов, направляясь в столовую.

Он закрыл дверь, торопливо вынул из чемодана черные брюки с черной сатиновой рубашкой, револьвер и небольшой сверток. Затем он быстро переоделся в черное, задул лампу, крадучись, вышел из комнаты, открыл входную дверь и очутился на лестнице.

— Ну, ну! И это хорошо! Давай делить.

— Машка достанет их и завтра принесет. Ты пятьсот получил? Теперь как сделать?

— Их уж тютькой звали! Фью! — послышался хриплый смех.

— Твое дело, — сказал Василий, — теперь тебе еще десять тысяч, и в стороны!

— Давай десять. Мне што! Уйду отсюда и закурю!

— То‑то, давай! Для того и звал. Как дать?

— Попроси отложить поездку. А ночью я опять буду, и поделим.

— А если гнать будет?

— Не соглашайся. Уедешь без дележа, тебе хуже. Мне все едино пропадать, а тебе не с руки! — и в сиплом голосе послышалась угроза.

— Для чего ж я звал тебя, — миролюбиво сказал Василий, — я по — честному. Ссориться не хочу.

— Ну и все! Значит, завтра об эту пору!

— Хорошо!

— Ну, и иди себе. Я курну, да и с Богом!

— Тогда прощай!

— Иди себе! Сторожи господ! — с насмешкой сказал сиплый голос. — А тот франт, значит, с носом?

— С носом! — уже выходя из беседки, ответил Василий.

В беседке вспыхнула спичка, и Патмосов увидел грубое лицо с крючковатым носом.

Патмосов ощупал левый карман и тихонько подкрался.

Приятель Василия несколько раз пыхнул папиросою, потом встал.

Патмосов замер. Приятель Василия прошел совсем подле него, бросив в траву папироску. Патмосов приноровился и, едва тот оказался к нему спиною, бросился на него, и в одно мгновение полузадушенный бродяга лежал навзничь на земле.

Еще мгновение — Патмосов ловко забил ему рот платком, что‑то звякнуло, и приятель Василия почувствовал наручники. Он зарычал и с яростью вскинул ногами. Патмосов поднялся с земли.

— Поздно, милый! — спокойно сказал он. — Ты лучше будь умницей, встань и иди за мной!

С этими словами он ухватил бродягу под мышки и, поставив на ноги, взял за шиворот.

— Вот так! А теперь пойдем.

Ловким приемом он ухватил его сзади и без труда повел из сада через двор в сторожку дворника.

— Тсс! — сказал он дворнику, увидев, что тот от изумления готов закричать. — Вот, на сбережение, бери!

Он толкнул бродягу, от которого дворник испуганно отшатнулся.

Наручники тихо звякнули.

— Мы его, Кирилл, пока в баню запрем, — сказал Патмосов, — ключ у тебя?

— У меня!

— Иди отопри! Тихо только.

Патмосов вывел своего пленника из сторожки, провел несколько шагов и втолкнул в низкую дверь бани.

— Давай веревку! Черкни спичкой.

Дворник зажег спичку. При ее свете Патмосов захватил ноги пленника, стянул их петлею, усадил его на лавку и завязал веревку вокруг ножек лавки.

— До завтра не умрет, — усмехнулся он и обратился к пленнику: — Ну, до свидания, друг! Не сердись. Идем, Кирилл! Запирай!

Дворник послушно запер дверь.

Патмосов опустил ключ в карман и сказал:

— Смотри, никому ни слова! А то худо будет. Завтра, когда прикажу, возьми с собой кучера и веди его ко мне. Теперь иди спать!

(обратно)

XIV

Как и раньше, Патмосова разбудил Богучаров. Василий ловко и расторопно приготовил утренний чай.

Патмосов быстро встал, умылся с помощью Василия и сел за стол. Василий убрал его постель и вышел.

— Ну, — поздоровался Богучаров, — сегодня узнаем?

— Сегодня, — ответил Патмосов, намазывая масло на хлеб, — и сегодня же я еду.

— Так скоро?

— Чего вам еще? Четвертый день!

В это время появился Василий с письмом в руке.

— К вам от Антона Егоровича, — сказал он, подавая письмо Патмосову, — а на словах передать велели, что на службе не будут!

Богучаров поднял голову.

— Что с ним? Кто пришел от него?

— А новый человек их! — ответил Василий. — Говорит, нездоров.

Патмосов тем временем читал письмо, и лицо его выразило полное удовлетворение.

Это был отчет Пафнутьева, написанный им под видом письма от Тугаева.

Пафнутьев писал: «Я стерег Машу и не спускал с нее глаз ни на минуту. Вскоре, как вы ушли, все легли спать. Около двух часов ночи Маша выскользнула из кухни. Я — за нею. Она в сенцах достала заступ, после чего пошла прямо через двор в сад. Здесь она быстро начала копать. Я решил, что она достает деньги, подкрался к ней неожиданно и быстро ее схватил. Она вскрикнула. Я зажал ей рот и связал руки. В эту минуту на ее крик вышел на веранду сам Тугаев и чуть не застрелил меня. Я окрикнул его; он спустился ко мне и, когда я рассказал ему, в чем дело, оказал мне помощь. Связанную Машу мы отвели в чулан и заперли там до вашего распоряжения. Вернувшись, стали копать землю и почти тотчас нашли узелок с деньгами, завернутый в клеенку. Деньги сложили назад, не считая, завернули, как было, положили в яму и снова засыпали землею. Господин Тугаев вызвался сторожить деньги и Машу, а я пришел к вам. Что делать дальше?»

— Так. Отлично, — Патмосов сложил и спрятал письмо в карман, — скажи этому Алексею, — обратился он к Василию, — чтобы он остался здесь и ждал меня. Я сегодня еду и его с собой увезу.

— Так это решено? — спросил Богучаров.

— Совершенно. Я свое дело кончил, — ответил спокойно Патмосов.

Василий повернулся и вышел.

— Вы знаете, что у вас есть сухие погреба? — поинтересовался Патмосов.

Богучаров кивнул.

— Ключ от них у Василия. Устройте так, чтобы все пошли с вами в эти погреба. И Василий. Возьмите Михея с лопатою. Поняли? Предлог? Ну, скажите, что хотите туда машину поставить!

В конторе послышались голоса.

— День начался! — сказал Богучаров, вставая.

Он вошел в контору, поздоровался со всеми, позвал Василия, приказал ему передвинуть столы и при нем обратился к старшему чертежнику:

— А что, Иван Иванович, не хотите ли со мною спуститься в наши погреба?

— Для чего?

— На днях к нам машина печатная придет. Так я хочу ее там поставить… Надо посмотреть, пройдет ли она, где установить ее и как с полом; настилать или оставить земляной. Ключ у тебя, Василий?

— У меня.

— Так и ты пойдешь. Вели Михею заступ взять!

— Сейчас хотите? — спросил Василий.

— Пока народ, и сходим. Пойдемте, Иван Иванович?

— Отчего же! Пойдемте!

— Отлично! — Богучаров обратился к остальным: — Господа, кто хочет в сухие погреба идти, смотреть, куда машину поставить? Ум хорошо, а десять лучше!

Служащие поднялись со своих мест.

— А кто же в конторе останется? — спросил Иван Иванович.

— Артельщик и мой гость, Патмосов. Ну, Василий, веди!

Василий пошел вперед.

— Михей! — крикнул он. — Возьми заступ и иди с нами!

Михей выглянул из своего помещения.

— Иди, что ли! — повторил Василий. — Заступ возьми! Эх, дурья башка!

Михей взял из склада заступ.

Богучаров, Иван Иванович, конторщики спускались с лестницы. Василий отпер замок и распахнул низенькую дверь.

— А все‑таки прохладно, — сказал Богучаров, осторожно ступая по ступенькам.

Как только все ушли, Патмосов вышел в переднюю и, поздоровавшись с Пафнутьевым, сказал:

— Молодец, Сеня! Теперь все у нас. Я другого‑то тоже изловил. Ну, последний акт! Василия знаешь?

Пафнутьев кивнул.

— Ну, вот тебе наручники. Стань позади него и, как я махну, сразу его бери! Идем!

И он торопливо вышел на лестницу, а Пафнутьев за ним следом.

(обратно)

XV

Василий ввел всех в погреб направо. Богучаров для виду приказал измерить его шагами, потрогал стены.

Чертежник стал говорить про недостаток света, когда в погреб вошел Патмосов и перебил его:

— А, вы тут! Преинтересные помещения. Вы в другой погреб не заглядывали еще? Помещение такое же, но занятней!

Было в его словах что‑то такое, что все как‑то невольно насторожились.

Патмосов взглянул на Василия и увидел, как лицо его побледнело и исказилось кривой усмешкой. За его спиной стоял наготове крепкий Пафнутьев.

— Сюда, — сказал Патмосов, открывая дверь в погреб налево, — только, пожалуйста, этих накрышек не трогайте! — указал он на куски картона, разбросанные на полу в разных местах.

Богучаров, чертежник, за ними остальные конторщики вошли в погреб.

— А где же Михей с лопатою?

— Михей, где Михей! Позовите Михея! Конторщики раздвинулись, и между ними протиснулся Михей с заступом.

— Вы позволите? — спросил Патмосов у Богучарова и, не дожидаясь ответа, указал ногою: — Копай здесь, Михей!

Василий стоял в самых дверях, а позади него стоял насторожившийся Пафнутьев.

Михей воткнул заступ и надавил на него ногою.

В ту же минуту произошло внезапное замешательство.

Василий вдруг повернулся и, видимо, хотел бежать, но Пафнутьев молниеносно ударил его в грудь, и, когда Василий вытянул руки, он сцепил их наручниками.

— Это что же? — спросил изумленный Богучаров.

— Убийца, — ответил Патмосов. — А здесь убитый! — и он указал на землю.

Василий, бледный как полотно, прислонился к притолке двери.

Среди присутствующих пронесся ропот.

Никто не хотел верить, чтобы общий любимец, Василий, мог быть убийцей.

Патмосов обратился к Богучарову:

— Что произошло убийство, я понял, увидев следы крови подле кассы. Их выскоблили и замазали краской, затерев воском. Упал, разбился… Копай, копай, Михей! В длину копай, до окна!..

В погребе царило молчание. Патмосов продолжал:

— Что замешан тут погреб, я догадался, когда Василий, показывая мне дом, избежал погреба, а потом неохотно показал этот, левый. Я сразу увидел на земле следы. На другой день вы услали Василия, а я осмотрел погреб. Вот следы…

Патмосов снял картонки, и Богучаров увидел ясные отпечатки сапог. С первого взгляда было видно, что следы оставлены двумя, а не одним человеком.

Михей перестал копать и уставился на следы.

— Василия сапог, — сказал он, указывая на один из следов, — я ему подметку подбил и срезал. Вон!

— Копай, копай! — остановил его Патмосов и продолжал: — Я тотчас сделал с них восковые снимки. Выходя из погреба, я вдруг увидел запонку. Серебряная чернь и золотая подкова.

— Матвеева! — крикнул один конторщик.

— Совершенно верно! Это мне сказала его жена. Значит, Матвеев здесь был. У него эта запонка плохо держалась и, значит, нечаянно здесь выпала. Как? Болталась рука, задела о косяк, и запонка упала. И я решил, что он здесь.

Патмосов указал на землю. Михей в страхе выронил заступ.

— Ну, трус! — сказал Патмосов. — Копай, не бойся!.. После этого я прошел в комнату служащих и пересмотрел их вещи. У Василия под кроватью сапоги, совершенно по этому следу. Это ведь и Михей признал! Глупый, он их снял и припрятал, вместо того чтобы износить или вовсе продать… Копай, Михей!..

Среди тишины слышалось только прерывистое дыхание Василия.

Все отшатнулись от него, и он стоял теперь у всех на виду, в трех шагах от ямы, которую копал Михей.

Патмосов продолжал:

— В сундуке его я нашел белые штаны, у которых правая штанина в крови. Я их там и оставил. Следователь их найдет! Он нес труп за плечами. У убитого была разбита с правой стороны голова, и кровь пачкала правую штанину!.. Но их было двое! Кто же второй? Я стал расспрашивать, кто оставался ночью в конторе тридцать первого мая, оказалось — он один. Дворник был у Тугаева на даче, Михей и кучер на именинах. Как произошло убийство, ясно. Артельщик приехал с вокзала и хотел спрятать в сундук деньги, но его схватили, убили, здесь схоронили, деньги отняли. Но их было двое. Кто был этот второй? Куда спрятаны деньги?

— И вы узнали? — спросил Богучаров.

— Узнал! Я нарочно попросил вас сочинить отъезд Василия. Это сразу подняло переполох.

Василий издал звук, похожий на рычание.

— Надо делить деньги, — продолжал Патмосов. — Если они у другого, надо получить свою долю; если они у него, надо выплатить товарищу; если они у третьего лица, надо их достать и опять‑таки поделить. Значит, необходимо всем видеться…

Богучаров и чертежник с нескрываемым изумлением глядели на Патмосова.

— И они увиделись, — сказал Патмосов. — В эту ночь я арестовал товарища Василия, прибежавшего к нему в сад на свидание.

— Вы? Один? — воскликнул Богучаров. Патмосов улыбнулся.

— При сноровке это очень легко. В эту же ночь Маша выкапывала в саду Тугаева деньги и была настигнута моим помощником! — он указал на Пафнутьева.

Василий с яростью взглянул на него и злобно рассмеялся.

— Где же они? — воскликнул Богучаров.

— Деньги там же, в земле. Их бережет Тугаев. Маша у него в чулане, а приятель Василия здесь!

Он вынул из кармана ключ и, подавая одному из конторщиков, сказал:

— Сходите, пожалуйста, к дворнику, дайте ему этот ключ и велите привести того… арестанта. Пусть с кучером идет!

Конторщик схватил ключ и выбежал.

— Копай, Михей! Теперь осторожнее. Понемногу… Как я узнал, что здесь труп? Я просил у вас, Сергей Петрович, щуп и им прощупал!

Патмосов замолчал, и в тишине слышны были только хруп заступа и шум сбрасываемой глины.

(обратно)

XVI

В погреб донесся шум шагов, голоса, и через минуту кучер и дворник ввели соучастника Василия в его страшном преступлении.

Он глядел исподлобья, как затравленный волк. Проходя мимо Василия, он пытливо взглянул на него, и под его взглядом Василий словно оправился.

— Вот он, — сказал Патмосов, — я его вчера после свидания с Василием взял. Стой! — закричал он Михею и нагнулся. — Теперь снимай совсем осторожно!

Михей нагнулся и дрожащими руками стал вынимать тонкие слои глины.

Образовавшаяся яма имела вид могилы. Все столпились вокруг нее.

Слой за слоем сбрасывалась глина, и вдруг один из конторщиков крикнул:

— Волоса!

— Ухо! — крикнул другой.

Михей сбросил еще слой — и мало — помалу перед присутствующими обнаружился труп убитого Матвеева.

Уложить его было, видимо, трудно, и он лежал на боку с подогнутыми ногами.

Одет он был в коломенковый пиджак и такие же брюки. Потемневшее лицо его было все залеплено глиной и казалось ужасным.

Все отшатнулись при виде страшной картины, и только один Патмосов стал на колени и совсем наклонился к трупу.

Через минуту он поднялся и сказал:

— Они его задушили веревкой. Набросили петлю. А когда он падал, то ударился о сундук головой. Отсюда и кровь!

Богучаров стоял бледный.

— Никогдабы не подумал про него, — прошептал он и спросил громко: — Что же теперь делать?

— Пошлите за следователем!

— А с ними?

— Отведите в тот погреб, и пусть пока постерегут.

(обратно)

XVII

Богучаров, едва Патмосов вошел в контору, горячо пожал ему обе руки и сказал:

— Я слыхал о вас много, но то, что видел, превосходит все рассказы.

— Пустое дело, — ответил Патмосов.

— Господин следователь! — объявил, вбегая, Михей.

В комнату вошел полный, с самодовольным лицом господин.

— А, наш Лекок! — поздоровался он с Патмосовым. — Позвольте познакомиться: следователь города Нежина, Анчуткин!

— Очень приятно, — сухо ответил Патмосов.

— Жду врача, — сказал следователь, — вы позволите пока снять с вас показания?

— К чему вам беспокоиться, — мягко ответил Патмосов, — было бы лучше, если бы вы все без меня сделали. Произведите следствие, улики все налицо, и кончено. А зачем я?

— Честь открытия! Хе — хе — хе, — смущенно засмеялся следователь.

— Я не гонюсь за ней, а время мне дорого. Если угодно, так я вам пришлю по почте свое показание. Идет?

— Что же, если вы такой несговорчивый, — сказал с видимым удовольствием следователь.

— Вот и отлично!

— А деньги? — снова спросил Богучаров.

— А вы их уже с господином следователем с места возьмете, — сказал Патмосов.

— Доктор приехал! — доложил Михей.

— Ну — с, я иду! Надеюсь еще с вами встретиться, — любезно сказал следователь Патмосову.

Патмосов молча пожал ему руку.

(обратно)

XVIII

Следствие не обнаружило ничего нового. Убийство было совершено так, как его описал Патмосов. Убийцы во всем признались, называя во время своих показаний Патмосова» чертом».

Они осуждены были на каторгу, а Маша отделалась только тюрьмою.

К досаде следователя, явилась необходимость в показаниях Патмосова, и его удивительный розыск был оглашен на суде.

(обратно) (обратно)

Зарин А. Е. Скаредное дело

1
Как только князь Теряев-Распояхин женился, так сейчас же отстроил себе усадьбу в любимой своей вотчине, под Коломной. Быстрая, светлая речка омывала ее с задней стороны, на которой раскинулся огромный сад. Передней стороной усадьба выходила на переднюю дорогу и казалась маленьким острогом [острог - крепость], так высок и плотен был частокол, обносивший ее, так крепки и массивны были ворота со сторожевой башенкой сбоку. Иначе и нельзя было. То время, когда отстраивался князь, было неспокойное время. Только-что окончились смуты и едва-едва оправилась Русь: избавилась от самозванцев и выбрала на царский трон первого царя из дома Романовых.

Русские прогнали поляков и казаков, были уничтожены войска самозванцев, но повсюду еще шли грабежи и убийства: по дорогам бродили шайки разбойников, и всякие бесчинства творились не только на проезжих дорогах, но и на городских улицах и даже в самых домах. Князю Теряеву, как верному царскому слуге, случалось нередко отлучаться из дома на долгое время и, дорожа покоем жены и своего маленького сына, он и выстроил не столько красивые, сколько прочные хоромы.

Тотчас за воротами был еще огород с невысокими воротцами, а за ним уже шел широкий двор с мощной улицей к теремному крыльцу. По сторонам улицы были разбросаны служилые избы для охранной челяди, во главе которой стоял любимец князя и княгини, старый стремянный Антон. Дальше, вглубь двора, размещались хозяйственные постройки: бани, конюшни, кладовки, погреба, повалуши; а самый терем в два этажа с башенной пристройкой, с крепкими дубовыми стенами, толстой дверью и тяжелыми ставнями - стоял посреди крепких избушек, как богатырь во главе своей рати, и князь, выстроив его, с довольством бахвалился:

- Сам пан Лисовский наедет, так и от него отобьюсь!..

В лето 7128-ое по счислению того времени, а по нашему в 1619 году, в жаркий полдень 11 июня, молодая княгиня Анна Ивановна вышла на заднее крыльцо терема посидеть на ступеньках, подышать чистым воздухом и полюбоваться сыном своим семилетним богатырем, что резвился на заднем дворе с сенными девушками.

Крылечко, огражденное раскрашенными балясинами, было широко и просторно. Молодая княгиня села на верхней ступеньке на толстый ковер; подле нее стоял жбанчик холодного квасу, и она наслаждалась тихим покоем счастливой женщины.

Молодая, красивая и дородная, мужем любимая, и мать, и жена, и хозяйка, - она считала себя счастливейшей женщиной и с умилением взглядывала время от времени на своего сына. Разогрелся ее Миша, распарился; черные волосенки, подстриженные кружком, сбились на лоб и завесили его сверкающие радостью и весельем глазки. Молодые, здоровые девушки с веселым смехом бегали от него, играя в горелки; а он летал соколом, гоняясь за ними.

Великая радость для матери любоваться своим первенцем!

И природа словно ласкала и благословляла их. Ясное, безоблачное небо сияло над ними; солнце лило свои лучи, наполняя воздух жгучей истомой, и кругом ласково шелестела листва густого сада, который начинался сейчас от этого двора.

Для полного счастья молодой княгине не хватало только ее любимого мужа. Великое дело свершалось для всей Руси в это время; великая радость наполняла сердца всех любящих своего царя. Из тяжкого польского плена возвращался Филарет Никитич, великий подвижник за свою родину, отец царствующего Михаила. Вся Русь делила радость царя своего, и князь Терентий Петрович был отозван того случая ради в Москву. Любил царь Михаил за его воинскую удаль, за смелые речи и решительный нрав. Любя жаловал его и скучал без него, несмотря на то, что сильные братья Салтыковы всячески старались очернить его.

Мягкий царь Михаил, хоть и склонялся под волею своей матери и ее приспешников, Салтыковых, а все же не мог не ценить того, кто не щадя живота своего, от молодой жены и сына-малютки ходил иметь и Маринку [Марину Мнишек; после смерти Калужского вора (второго Лжедимитрия) она выдавала своего шестилетнего сына Ивана за царя; атаман Заруцкий и казаки были на ее стороне; она замутила Поволжье и сидела в Астрахани, где ее и изловили] с Заруцким, и донского атамана с его шайкою, и всяких других разбойников, никогда не отказывался от ратного дела.

Чувствуя вражду против себя царских клевретов и сознавая необходимость жить ближе к царю, чтобы не попасть по какому наговору в опалу, князь много раз говорил княгине:

- Переедем жить в Москву, - там я палаты выстрою.

Но княгиня каждый раз отказывалась.

- Не привыкла я к городской жизни, князь, - говорила она, - не неволь меня. Люблю я простой обычай, и не хочу гоняться за боярынями-привередницами. Слышь, они и брови чернят, и щеки сурмят, и лицо белят. Где мне тягаться с ними? Только на посмех всем буду!

И князь покорялся ей, находя в ее словах немало правды. И приходилось ему делить свое время между Москвою и Коломною, между царским дворцом и своим домом. Случалось, что неделями и больше не бывало его дома, и теперь, когда царь ждал встречи с отцом своим, он и вовсе не отпускал от себя князя, советуясь с ним о всякой малости.

От Москвы до Коломны всего сто верст. Случалось, затоскует князь по жене да по сыну, сядет на коня возьмет с собой верного стременного да и полетит в Коломну. Угоняет двух коней, повидает жену, сына, а на другой день уже назад мчит, унося с собой горячие ласки.

А княгиня жила тихой сельской жизнью, счастливая сыном своим да любовью мужа.

Плотно покушала княгиня за обедом, сладостей наелась и теперь брала ее измора: то и дело прикладывалась она к жбанчику, чтобы освежиться; но глаза начинали уже слипаться, и княгиня поднялась, тяжело вздыхая, чтобы пойти отдохнуть, когда вдруг до ее звука донеслись звуки волынки, резкое бряцание и бой барабана.

Она приостановилась и окликнула одну из девушек.

- Матреша, сбегай-ка до ворот, - сказала она. - Глянь, никак потешные шумят.

Девушка стрелою помчалась на передний двор и через минуту вернулась, весело крича:

- Скоморохи идут!

Княгиня улыбнулась. Сон на время оставил ее.

Девушка подбежала к крыльцу и, едва переводя дыхание, быстро заговорила:

- И уж что за занятные! Почитай, полтора десятка будет. Медведя ведут с козою, а у других сопелки, домры, накры [род теперешних тарелок]. Один с куклами, а другой с гуслями, старый-старый!.. Повели позвать!

- Повели позвать, княгинюшка! - смело заголосили сбившиеся в кучу девушки, а Миша взбежал на крыльцо, обнял колени матери и запросил тоже:

- Повели, матушка! Золотце, прикажи!

И самой княгине захотелось развлечься. Она улыбнулась и кивнула головой.

- Ин, быть по твоему! - сказала она, гладя черную головку, и приказала той же Матреше:

- Вели им к нам сюда идти!

Матреша вспрыгнула козою и скрылась за зданиями.

- Скоморохи, скоморохи придут! - хлопая в ладоши, кричали девушки.

Княгиня снова опустилась на верхнюю ступеньку крылечка. Маленький Миша сел и прижался к ее коленям, а девушки столпились у крыльца и замерли в ожидании.

Через несколько минут послышался шум шагов, осторожный говор, бряцание цепи и из-за угла терема вышла толпа скоморохов. Матреша обогнала их, подбежала к крылечку и весело крикнула:

- Вот занятно-то, девушки!..

Скоморохи подошли ближе, остановились в почтительном отдалении от крыльца и земно поклонились княгине.

- Встаньте, встаньте, прохожие люди! - ласково сказала княгиня.

Они встали и выпрямились, держа в руках войлочные колпаки и гречишники.

Их было человек 12 и все они производили впечатление шайки бродяг или разбойников, так ободраны были их одежды и так в то же время был дерзок внешний вид каждого. Впереди всех стоял поводырь со своим медведем. Сам огромный, как медведь, с рыжей косматой бородою, с одним глазом и черной дырой на место другого, в сермяге и с босыми ногами, он производил отталкивающее впечатление убийцы; рядом с ним, держа в поводу козу, стоял маленький парень в пестрядинной рубахе, лицом, изъеденным оспой, с жидкими волосенками на остроконечной голове; его раскосые глаза бегали во все стороны, а тонкие, бескровные губы растягивались до самых ушей, за ними стоял гудошник, высокий, седой, слепой старик с угрюмым лицом и рядом с ним мальчик, держащий гудок старика. А дальше стояла толпа рыжих, черных, белых оборванцев с беспечным лицом и наглым взглядом.

- Куда путь держите? - спросила княгиня ласково.

Рыжий поводырь тряхнул своею гривою и ответил:

- На Москву, государыня-княгиня! Слышишь, там на три дня от царя веселье заказано.

- Так, так, - сказала княгиня, - к нашему царю батюшке его батюшка ворочается.

- Дозволь потешить, - проговорил тот же поводырь.

- Что же потешьте! Чем тешить будете?

- Я что повелишь нам смердам. Есть у нас и гудошник: песню споет; есть и куклы потешные и медведь наученный и коза-егоза, и плясуны и сказочники, что повелишь государыня!

Девушки умоляюще взглянули на княгиню, и она сразу поняла их желания.

- Ну, кажите все по ряду! - сказала она.

Рыжий великан поклонился и дернул медведя за цепь. Тот зарычал и поднялся на задние лапы. Девушки с визгом сбросились в кучу, как испуганное стадо. Миша прижался к коленям матери, да и сама княгиня побледнела, услышав страшный звериный рев.

- Ну, ну Мишутка, поворачивайся! - грубым голосом заговорил косой поводырь, ударяя его палкой, - покажи на потеху, честным людям для смеху, как лях кобенится, на красну девку зарится!

- А ты коза-егоза, пляши для веселья, как смерд с похмелья! загнусил его товарищ, дергая козу за веревку. В это время загремел барабан, зазвенели накры, затрубил рожок - и началось представление.

Коза с усилием поднялась на задние ноги и завертелась на месте, а медведь рыча поджал передние лапы, словно в бока и, откинув голову, стал важно ходить взад и вперед.

Лицо княгини озарилось улыбкой, девушки поджав руками животы и перегибаясь, звонко смеялись.

- А покажи теперь, как этот лях до лесу утекает, продолжал поводырь, и медведь стал на четвереньки, жалобно замычал и поспешно побежал под ноги своему хозяину; а коза то опускалась на передние ноги, то вновь поднимала их и опять вертелась. Показал медведь и как девки горох воруют, и как баба в кабак идет, похваляется, а из кабака выйдя по земле валяется.

Потом его сменили плясуны. Четыре парня под музыку затеяли пляску.

Подробного описания тогдашней скоромошьей пляски до нас не дошло, но по словам Олеария [Олеарий, бывший при голштинском посольстве в России в царствование царя Михаила, в 1634 г., составил подробное описание быта русских того времени; книга его является едва ли не единственным толкователем источником сведений о том времени, и ни один историк не миновал ее при изучении быта русского народа; существуют так же описания других иностранцев, как-то: записки Беера, Гербенштейна, Пеерле, Мержерета и других, но они все страдают неполнотою сведений и самыми фантастическими измышлениями], срамота этих плясок была неописуема и с ним можно согласится, судя по тому рисунку, который он сделал, изобразив одну из "фигур" скоморошьей пляски.

Современный писатель не решается описать этого рисунка, но в тогдашнее время понятия о приличном и неприличном были иные, и теремные девушки без всякого зазора потешались скоморошьим плясом.

После плясунов выступил мужичонка с куклами. Он надел на себя нечто вроде кринолина, потом вздернул его головы и образовал таким образом некоторое подобие ширм, из-за которых стал показывать кукол, говоря за них прибаутками (некоторое подобие современного Петрушки).

Девушки покатывались со смеху; Миша не отрываясь смотрел на кукол загоревшимся взором, и княгиня милостиво улыбалась скоморохам.

А потом выступил гудошник и, водя смычком по струнам гудка, запел заунывную, длинную песню о том, как Шуйские погубили славного Скопина, как пришел он на пир и жена его дяди подносила ему чару зелена вина; как замутилась голова его с того зелья, что было подсыпано в вино, и как привезли его умирающего домой, где горьким плачем и воплями встретила его тело молодая жена.

Затуманились всех, слушая заунывный, гнусный речитатив под однообразное гудение струн, и по белому лицу княгини скатилась слеза; но скоро грусть, навеянная песней, сменилась истомою, и княгиня решительно поднялась с крылечка.

- Ну, люди добрые, потешьте девушек, - сказала приветливо, - а я пойду... Мишу на верх отведешь немного погодя, а их Степанычу накормить вели, да пиво пусть выставит! - сказала она, обращаясь к пожилой девушке и медленно, вперевалку, прошла в покои, где было полутемно и прохладно.

- Ну, что вам, девушки, любо? - меняя прежний подобострастный сон на грубый, спросил рыжий. - Сплясать, что ли?

- А хоть спляшите, а там опять кукол, - бойко отозвалась Матреша.

Пожилая девушка стала подле Миши и ласково обняла его. В это время Миша вдруг вскрикнул. Ему показалось, что слепой старик стал зрячим и смотрел на него.

- Что ты, родимый? - встревожилась девушка; но Миша уже оправился и смотрел на скомороший пляс; а в это время слепой гудошник под грохот нестройной музыки говорил рыжему:

- Как его ты возьмешь, Злоба? Ишь сколько девок вокруг: какой вой подымут!

- Не бойся! - ответил Злоба. - Коли Поспелко взялся, так будет слажено. Он ногу из стремени скрадет, не то што! - и он толкнул в бок раскосого поводильщика козы.

- Удумал, Поспелко?

Тот ухмыльнулся.

- Беспременно заночевать надо, - сказал он, - а всего допреж узнать, тот ли он, кого надоть, чтоб не занапрасно стараться.

- Ввечеру все дознаем, - ответил Злоба.

2
До самого заката солнца, от которого в те времена считалась ночь, потешали скоморохи дворню и так всех уважили, что Степаныч, княжий дворецкий, отпустил им не только пива, но даже выставил кастрюлю крепкого меду. С поздним вечером сошли с верху и сенные девушки, и долгое время продолжалось бражничество в княжеской усадьбе промеж дворни и скоморохов.

Рыжий расспрашивал полупьяного Степаныча:

- Чья усадьба-то будет?

- Князя Теряева-Распояхина, - коснеющим языком отвечал Степаныч. Первеющий князь! Теперь у царя, у батюшки, дай Бог ему здравствовать, в ближних состоит. Во-о! - и он поднял кверху корявый указательный палец.

- Один сынок-то?

- Как перст. Теперь княгинюшка дышит на него, не надышится. Что глаз бережет! Пошли ей Бог здоровья!

- Хороша княгинюшка ваша! - ввернул свое слово косоглазый Поспелко.

- Золото! - вмешалась Дунька. - Она из простых, в род, как мы с Матрешкой, ну, и душа сними!

- Ишь ты!..

- Антон сказывал, что князюшку нашего ляхи посекли, - он его на мельнице укрыл; а она, выходит, княгинюшка-то наша, там за ним и ходила, раны заговаривала.

- Ратный человек?

- Наш-то? - удивленно спросил Степаныч. - Первый воин. Он и ляхов бил, и Маринку изловил, а впоследях шведов бил. Вот он какой!

- А что же у вас ратных людей во дворе вовсе нету? - спросил слепой старик.

- Ратных-то? У нас полтора сорок ратных людей, а сейчас всего десять, потому что князь их на Москву увез. Для почету!..

А пьянство шло своим чередом, и к полуночи половина пирующих лежала под лавками.

В это время Поспелко толкнул Злобу и вышел с ним на двор.

- Идем, што ли! - сказал он.

Злоба даже опешил.

- Красть?

- Уготовиться, дурья твоя голова! - ответил Поспелко. - Иди, што ли! Мне твоя сила нужна.

Он обогнул терем, перешел задний двор и спустился в сад. Перейдя его поперек, он остановился у высокого тына и сказал, указывая на крепкий столб:

- Расшатать да вытащить его надоть. Рыжий великан с изумлением взглянул на него своим единственным глазом.

- Да нешто я медведь?

- Дурья голова! Мы подкопаем его, а там палку подложим, ну, и подымем!

- А для чего?

Поспелко засмеялся.

- Тебя на место его поставить, дубина! Право слово! Зачем тын ломать! Чтобы дорогу иметь, щучья кость!

- Ну, ну, комариный зуд! - проворчал рыжий, - и сам знаю. А зачем ход?

- Ход-то? Слушай! По утру мы уйдем, я и убегу да через это место в сад. День прокараулю и скраду его, а скравши к вам приду. Вы меня в перелеске ждать будете. Понял, что ли? - и он толкнул его под бок.

Рыжий великан не ответил, но, судя по тому рвению, с каким он начал копать землю, можно было сообразить, что он понял и одобрил план своего косого товарища.

Темная, душная ночь прикрывала их скаредное дело, и только усиленное сопение свидетельствовало об их старании. Скоро они подкопали столб, затем Поспелко сунул рыжему в руки толстую орясину, и крепкий столб, как зуб под рукой дантиста, выдвинулся, оторвал обшивку и грохнулся наземь.

- А теперь и назад, - сказал Поспелко. - Надо думать, что дозорные людишки не доглядят до завтра, а там ищи ветра в поле! - и он тихо присвистнул.

- И воистину ты "Поспелко", - с чувством удивления к уму своего приятеля сказал рыжий. - Везде поспеешь, как бес!

- А ты дубье стоеросовое! - ответил ухмыляясь Поспелко, но тотчас же переменил тон. - Федька десять рублей обещал?

- Десять? - подтвердил рыжий.

- Кому говорил-то?

- Май сказывал; опять Распута слышал.

- То-то, а то он живо и в нетях.

- Ну, от нас не уйдешь. И куда ему рапату [тайный притон для игры и пьянства] девать?

- Их Нижнего-Новгорода ушел.

- А здесь встретился!

Они вышли на чистый двор и легли под дерево, на траву. Подле них, привязанный к дереву, огромной черной тушею лежал медведь и тут же на длинной веревке бродила коза. Вся усадьба погрузилась в сон. Маленькому Мише виделись во сне веселые скоморохи, молодой его матери снился муж нежный и ласковый.

Едва летнее солнце взошло на небо, как все проснулось и зашевелилось в усадьбе. Сенные девушки под досмотром более пожилой Натальи принялись за свое рукоделье. Степаныч, громыхая вязкой ключей, полез по амбарам и кладовушкам, отпуская то овес, то крупу, то масло. Поднялась княгиня, и со своим первенцем в домовой церковке, под гнусавое пение и чтение дьячка, что жил у них при усадьбе, стала слушать часы, истова крестясь и без устали кладя земные поклоны. А там отпустила она Мишу с несколькими девушками поиграть до полдника, а сама пошла в свой терем и села за пяльцы.

- А где скоморохи? - спросила она свою постелицу, вспомнив про них.

- Ушли, матушка-княгинюшка, чуть свет ушли, - ответила та, и в тереме наступила тишина; только слышно было, как костяная игла с легким скрипом проходит через материю, да мухи с жужжанием носятся по душной горнице. Из открытого окна вместо утренней прохлады, стал уже вливаться знойный воздух, когда княгиня княгиня со стороны сада услышала тревожные переклики девушек, приставленных к Мише, и вдруг вскочила, охваченная неясным предчувствием беды. Минуту спустя она стояла уже на крыльце, бледная, взволнованная, и ее волнение мигом передалось всей дворне.

- Где же, где? - повторяла в нетерпеливом томлении княгиня.

Дуня, бледная как полотно, выбежала из сада, со всего размаха бухнулась в ноги княгине и завыла во весь голос:

- Матушка-княгиня! - бей нас, слуг негодных: упустили мы нашего сокола, никак не найдем! Может, шалит, может беда приключилась!

- Миша!.. - не своим голосом закричала княгиня и в один миг очутилась в саду.

- Миша, птенчик мой, отзовись! - кричала она, бегая по саду. - Очи мои светлые, сердце мое, Мишенька, откликнись! - стонала она, метаясь уже, как безумная, по кустам и дорожкам.

- Ау! - перекликались по саду рассыпавшаяся повсюду челядь.

- Влас, тащи лодку! - кричал, стоя на берегу, кудлатый мужичонка в холщовой рубахе.

Княгиня с чистых дорожек бросилась в кусты малинника, обрывая о колючие ветки тяжелую материю сарафана, царапая белые руки, и вдруг закричала не своим голосом.

В крике ее было столько горя и ужаса, что он словно ударил каждого слышавшего его, и все стремглав бросились к месту, откуда он раздался.

Глазам всех представилась ужасная картина. С безумно горящими глазами, растрепавшимися волосами, княгиня стояла на крошечной луговинке у реки и, потрясая золотым позументом, что служил Мише опояской, кричала неистово:

- Украли! Скоморохи украли! Будьте вы прокляты, кто смотрел за моим ненаглядным! Миша мой! Сердце мое! Очи мои! Ослепили меня злодеи, очи мои вынули! Что я скажу князю своему? Куда побегу, где искать буду? Что вы стали? - кинулась она вдруг на толпу. - Седлайте коней, скачите за ними, вырвите сына моего, закуйте их в цепи, сюда приведите! Я им глаза выскребу! Изменники!..

Все с ужасом попятились от нее и только теперь увидели вырванный столб из тына.

- Миша! - еще раз закричала княгиня и рухнула на землю, хрипя и колотясь в нервном припадке.

Все растерялись. Первой спохватилась пожилая Наталья. Она протискалась вперед и властно заговорила:

- Чего стоите, рты разинувши, вместо того, чтобы дело делать? Аким, иди сейчас седлай коней да возьми хоть 6 человек и по всем следам гоните! А ты Влас, сейчас на коня и до князя-батюшки на Москву спеши. Не жалей коня, - слышишь? А ты, Ерема, бери телегу и в Коломну гони. Слышь, там бабка Ермилиха, - ее сюда вези. Не поедет - волоком тащи! Ну, ну! кричала она, топая и махая руками. - А вы, девушки, берегите княгинюшку да в баньку ее, прямо в баньку! Ишь, с ней от испуга ушибиха [так называлась падучая болезнь - вероятно, от слова ушиб, ушибиться] приключилась.

Девушки испуганно подошли к княгине, осторожно подняли ее и понесли из сада. Расторопная Наталья, захватив власть, уже не выпускала ее, и голос ее звучно раздавался то здесь, то там, отдавая приказания.

Словно борзые по зайцам на облаве, во все стороны рассыпались люди Теряева, ища следы ушедших скоморохов, рыская вдоль большой дороги по перелеску и по той стороне быстрой речки. Не щадя коня, мчался Влас в Москву, и, скача по дороге, казался движущимся пыльным столбом. Чуял он, что, может, едет на верную смерть от руки разгневанного князя, над этим и только боялся, загнав коня, не найти на подставу другого.

Ерема трясся в телеге, торопясь в Коломну; а в это время княгиня в беспамятстве металась на широкой скамье в предбанной, и пожилая Наталья вспрыскивала ее святою водой с уголька и читала отпускные молитвы.

Девушки суетясь раздевали княгиню, а она стонала и, вдруг приходя в себя, начинала причитать звонким, голосом:

- Соколик мой, Мишенька, светик мой ясный! Сердце мое, свет очей моих! Я ли тебя не любила, я ли тебя не холила мое, золото! Взяли тебя лихие люди, тащат тебя как горлицу, обижают тебя, ново белого! Крикни мне, соколик, громче! Отзовись на мои слезы горькие! Уж как я полечу на них, моих ворогов, и ударю, как сокол на воронов. Вы терзайте мое тело белое, пейте мою кровь горячую, лишь отдайте князю-батюшке его первенца!

Потом она вскрикивала и снова начинала колотиться в припадке.

Девушки не могли удержать слез и горько плакали, а Матрешка с Дуней, как безумные выли и колотились головами о дубовые стены. Чуяло их сердце, что не простит князь во гневе своем их вины окаянной.

Даже дворецкий княжий, Степан и тот ходил, свесив голову, сознавая свой проступок перед княжим домом. Словно грозовая туча повисла над усадьбой, словно ждали все судного часа и трепетали в таинственном, суеверном ужасе. Страшен бывал князь, когда гневался...

А скоморохи тем временем быстро шли вперед, сторонясь большой дороги и пробиваясь лесом и зарослями по тропинкам, известным только Злобе, Козлу да косолапому парню, которые в смутное время были в Шишах [в смутное время беглые крестьяне составляли шайки, которые преследовали поляков, убивали их, грабили; поляки в смех прозвали их шишами, но потом дрожали при упоминании этого слова, и часто малая горсть шишей разбивала целые польские отряды], а в первые годы царствования по этим же местам занимались разбоем.

Шли они спешным шагом, не зная устали. Впереди их шагал Злоба, ведя в поводу медведя и таща за руку выбившегося из сил маленького Мишу. Мягкие сафьяновые сапоги его уже разорвались, и из них торчал угол холщовой портянки; шелковая рубашечка висела на плечах его клочьями, и он то и дело падал от устали.

- У, княжье отродье! - злобно проговорил наконец рыжий великан и, взбросив его себе на руку, зашагал еще быстрее. Ему мало было дела до того, что сердце Миши билось словно пойманная птица, что личико Миши застыло с выражением смертельного ужаса, а глазки его смотрели почти безумно. Живой или мертвый, лишь бы был он действительно первенец князя Теряева.

Только одно это и знал рыжий поводырь, да знал еще, что худо им будет, если они не уйдут от погони.

3
Через два дня после описанных событий, накануне великого торжественного дня встречи царя с вырученным из неволи отцом, а именно 13 июня, за каких-нибудь полчаса до захода солнца, зажимая нос от нестерпимого зловония, шел по Москве через рыбный рынок мужчина средних лет, обликом-иностранец, костюм-воин. Высокого роста, широкий в плечах, с открытым веселым лицом, которое освещали ясные, доверчивые голубые глаза, с окладистой русой бородою, отбыл бы красавец, если бы кровавый шрам не пересекал его лица огненною полосою, начинаясь над правой бровью, проходя через раздробленную переносицу и теряясь в левом усе. На голове путника была медная шапка, или прильбица, с кольчужной сеткой, ниспадавшей на плечи и шею; на нем был синий кафтан с желтыми рукавами, поверх которого были надеты кожаные латы с железными набойками, или юшман; на ногах красовались огромные сапоги из желтой кожи, доходившие почти до бедер. Широкий кожаный кушак обхватывал его талию, и на нем спереди висел поясной нож, а сбоку короткий и широкий меч.

Несмотря на жару, поверх юшмана на плечах его висела еще короткая суконная епанча. Он торопливо переходил рыбный рынок, на котором уже никого не было, и угрюмо бормотал что-то по-иностранному, очевидно, ругаясь.

Рыбный рынок, прилегавший одной стороною к овощным рядам, представлял собой небольшую площадь, только частично застроенную ларями. Торговцы обыкновенно приезжали сюда возами, с которых и вели торги. Вряд ли по своей неопрятности в Москве было еще другое подобное место. Уснувшую рыбу торговцы без околичностей бросали прямо на землю, мелкая рыбешка падала на туже землю просто случайно; тут же иной голодный поедал соленую рыбу, кидая остатки ее наземь, и все это, покрывая площадь толстым слоем гнили, разлагалось и наполняло воздух ядовитым, удушливым смрадом. Русский нос сносил его, и в базарные дни здесь торговля шла развалом; но иностранцы с ужасом упоминают в своих записках об этом рынке.

В не базарные дни площадь обыкновенно пустовала, и только бродячие собаки стаями ходили по ней, жадно роясь острыми мордами в смрадной рыбной падали.

Шедшему казалось, что он умрет посреди этой площади, и наслаждение выразилось на его лице, когда свежий ветерок дохнул на него с реки Москвы, мост через которую примыкал к другой стороне площади.

Иностранец отнял руку от носа, вздохнул полной грудью и остановился у начала моста, пытливо оглядываясь по сторонам.

Узкий, недлинный мост, настланный на широкие суда, выходил на безлюдную мрачную местность, так называемое Козье болото. Там, на другой стороне реки, посредине площади стояла виселица, еще не разборная от недавней казни, и мрачной громадою высился эшафот, - лобное место, высокий помост на толстых сваях, к которому вело несколько ступеней; на помосте стоял тяжелый, широкий обрубок, вроде тех, которые можно видеть теперь в местных лавках.

Иностранец отвернулся, вздрогнув от страха и взглянул вдоль берега. Немощеная улица была покрыта пылью и грязью, несмотря на июньский зной. На ней, то высовываясь вперед, то уходя назад, стояли дворы с убогими избами. Иностранец, не видя людей, постоял минуту в нерешительности и потом смело двинулся вдоль берега направо. Вдруг лицо его прояснилось и он ускорил шаг. У одних ворот растворилась калитка и чьи-то сильные руки вытолкнули человека на улицу. Он сделал два скачка, замахал руками и упал, ткнувшись с размаха лицом в пыль. Иностранец быстро подошел к нему и нагнулся, толкнув его в плечо.

- Говоряй мне, где Федор Беспальцев? А? - спросил он у него ломанным языком.

Упавший сделал попытку поднять голову, замычал что-то и опять ткнулся носом в пыль. Он был весь оборван: посконная рубашка едва прикрывала его наготу, босые ноги были грязны и изранены.

Иностранец постоял над ним, потом выпрямился, решительно подошел к калитке и застучал кольцом. Не получив ответа, он вынул нож и его медной рукоятью с такой силой стал ударять в калитку, что гул ударов огласил всю улицу.

Этот способ оказался действительный.

- Ты опять буянить! - раздался со двора злобный голос, и здоровенный детина в синей пестрядиной рубахе широко распахнул калитку и рванулся было вперед, но иностранец ударом в грудь откинул его назад, во двор, и следом за ним переступил порог калитки.

Детина с изумлением взглянул на него.

- Тебе что нужно? - спросил он.

- Федор Беспальцев туты? Мне его выдайть!

- Здесь! - грубо ответил детина. - Тебе зачем его?

Лицо военного вспыхнуло.

- Ню, ню, грюбий мужик! Мой дило есть! Веди! - крикнул он.

Детина тотчас смирился.

- Иди, что ли! - сказал он и, замкнув калитку, повел его по двору к большой избе. Иностранец положив на нож руку, твердо ступал за ним.

Детина ввел его в темные сени, провел через просторную горницу, в которой у стола, за штофом вина, двое каких-то посадских играли в кости и, пройдя темную кладовку, ввел его в другую небольшую горницу, сказав в полутьму кому-то:

- К тебе, хозяин!

После этого он ушел.

Иностранец остался один и, напрягая зрение оглянулся.

Полутемная горница почти до половины была загорожена огромной печью. В углу горницы перед закоптелым образом трепетно мерцала лампада.

В душном воздухе пахло пылью, мятой, сырой кожей, потом, образуя смрадную атмосферу; сквозь небольшое слюдяное оконце тускло светил догорающий день. Иностранец разглядел у окна маленький стол с лавкою подле него и, шагнув к нему, опустился на лавку.

В тот же миг с печки раздался сухой кашель, с лежанки свесились грязные босые ноги и маленький, корявый мужичонка, с поредевшими рыжими волосами, опустился на пол и щурясь подошел к пришедшему.

- Кха, кха, кха! Что-то не признал тебя, добрый молодец, - заговорил он, шепелявя и кашляя. - Откуда ты? Кто? Какой человек тебя ко мне прислал?

И он закашлявшись опустился на длинный рундук, что стоял по стене, и заболтал головой. Красноватый отблеск заходящего солнца ударил в оконце и осветил мужичонку.

Маленького роста, с ввалившейся грудью и с рыжей лохматой головкой на длинной, тонкой шее, он казался жалким заморышем; но стоило приглядеться к его лицу, чтобы тотчас переменить о нем мнение и, вместо сожаления, почувствовать страх и брезгливость.

Реденькая бороденка и вылезшие усы почти не прикрывали его тонких синеватых губ, искривленных усмешкою; маленькие подслеповатые глаза глядели как-то в сторону, но в то же время неотступно следили за каждым движением гостя; тонкий нос, загнутый книзу, казалось, нюхал воздух.

Это был Федька, по прозванию Беспалый, бывший тягловый мужик боярина Сабурова.

Если другим тяжелые дни смутного времени принесли горе и разорение, то ему они дали возможность нажиться, и он, не брезгуя ничем, жадно и торопливо набивал свою мошну.

Он раньше был в вотчине боярина под самой Калугой, в то время, когда там жил Калужский вор с Маринкой, с паном Сапегой, с князем Трубецким, с Заруцким и несметными войсками. Вотчина боярина должна была доставлять часть довольства вору, и Федьке поручено было возить в Калугу боярское добро. В то время Федька не мало поживился от поляков, служа им шпионом. Немного спустя, когда поляки, обиженные боярином Сабуровым, убили его и разорили его усадьбу. Федька вместе с ворами залез в боярские хоромы и во время пожара и битвы натаскал там всякого добра, да кроме того успел подглядеть, куда верный боярский холоп упрятал боярскую казну. Поздно ночью забрался он в заветное место и открыл боярскую кубышку.

Вскоре вора убили, и в Калуге началась такая суматоха, что брат убивал брата. Федька, не долго думая, захватил свою казну и пробрался в Нижний, где занялся тотчас корчемством. Он буквально не терял мгновения и даже в великий момент поднятия народного духа, когда Минин Сухорукий тронул все сердца на успех родного дела, подле его трибуны вдруг стала расти куча денег и сокровищ, - Федька сумел из этой груды уворовать немало ради своей пользы. Как шакал, он шел за ополчением, торгуя вином и пивом, держа у себя скоморохов, и, наконец, когда относительный мир осенил Русь, он окончательно переселился в Москву, выстроил себе на берегу Москвы-реки крепкий дом и стал содержать рапату. Так назывались в то время тайные корчмы, притоны пьянства, игры и всякого бесчинства. Пьяница, распутный ярыга и боярский сын, подлый скоморох и иноземный наемник находили здесь все и во всякое время: вино, игру, табак и даже деньги, если у нуждающегося была какая-нибудь рухлядь.

Как паук сидел Федька в норе и ткал свою паутину...

Теперь кашляя он зорко осмотрел пришедшего и уже успел сообразить, за каким делом тот пришел к нему. Иностранец дал ему прокашляться и ответил, коверкая слова:

- Я будить капитэн, Иоганн Эхе, а посилял мине к тебе мой камрад Эдвард Шварцкопфен...

Федька затряс головой и вздохнул.

- Помню, помню! Я ему коня достал и десять рублей дал. Хороший был воин! Сколько он мне добра приносил! Теперь уж нет того. Ляхи, будь они прокляты, все побрали. Чего не унесли, в землю закопали, а остальное опять в казну ушло. Теперь князья-то да бояре оправляться стали; теперь и кубок, и стойку, и братину без торга взяли бы, а их то и нет!

Федька развел руками.

- Ню, ню! - улыбаясь сказал Иоганн Эхе, - я тебе буду услужайть. Смотри, вот это я тебе принес. Возьми пожалуйста!

С этими словами он откинул свою епанчу и протянул Федьке кожаную торбу. Федька торопливо вскочил с сундука, и глаза его хищно сверкнули, но он поспешил сдержать свой порыв.

- Сем-ка, я огонь засвечу, - сказал он и нагнулся к подпечью, откуда достал каганец со светильней, воткнутой в остывшее сало, и горшочек с углями. Присев на корточки, он раздул уголья, запалил об них тонкую лучину и зажег светец. Светильня затрещала, и огонек, тускло мигая и коптя, слабо осветил часть горницы. Федор поставил светец на пол, подошел к двери, заложил ее на щеколду, заволочил оконце и тогда только, подойдя к столу, развязал дрожащими руками торбу. Эхе, опершись локтями на стол, с ожиданием смотрел на него.

Федька вынул наперстольный крест, смятую серебряную чашу, кубок, два ковша и целую горсть самоцветных камней. Раскосые глаза его засветились, жадность озарила его лицо, но осторожная скупость торговца победила его волнение, и он, притворно вздохнув, сказал:

- Ох, хорошие штуки, да где мне, убогому, взять их! - и он отодвинулся от стола, с удовольствием видя, как изменилось вдруг лицо Эхе.

- Возьми, пожалуйста! - заговорил тот просительным тоном. - Я здесь совсем чужой, никого не знаю. В Стокгольм хотел бывать, здесь остался; в Стокгольм ехать - ничего нет; здесь служить - коня надо, кушать надо, искать надо, до царя идти. Возьми, пожалуйста!

- Хорошего коня я тогда твоему латинцу достал! Ой хорошего! Тогда другие дела были: тогда деньги везде были, в грязи деньги валялись, а теперь... - он развел руками и окончил решительным тоном: - Нет, пойти к другому!

- Я никого не знай тут, - ответил жалобно Эхе.

Сильный, молодой швед смотрел с мольбою на плюгавого Федьку, которого в другое время, может, раздавил бы как гадину.

И тогда, и теперь, и во все времена нужда одинаково унижала достойного перед недостойным.

Федька опять вздохнул.

- И то, сказал он сочувственно, - пойдешь на базар продавать, сейчас какой-нибудь дьяк или приказный привяжется: откуда? Краденое! Тут тебя сейчас в разбойный приказ и руку отрубят, и вещи отберут.

Эхе побледнел и судорожно схватился за рукоять ножа.

- Откуда у тебя это все? - спросил Федька, - награбил?

Эхе вдруг вспыхнул и так хлопнул по столу широкой ладонью, что Федька мигом отскочил в сторону.

- Мой не вор - запальчиво ответил швед, - мой воин! С генерал Понтусом Делагарди мой ваших врагов биль, в Тушино биль, в Москва биль; с генералом Горном ходиль тоже! Да! Мой не вор! Ви вор! Когда нам субсидиум не даваль, ми на Псков ходиль, потом с генералом Понтусом и Горном Новгород брали! Много наших убили, ну, и ми! Ми все брали, жгли, резали! Все наше! Ми кровью взяли, с оружьем! Я для этого верно половин гросс резал! Вот!

Он пришел в одушевление, махал ножом, и шрам его горел словно раскаленный железный прут.

- А ты говоришь: краль! Мой не вор! - Он тяжело перевел дух и вдруг кротко улыбнулся и смиренно повторил: - Купи, пожалуйста!

Федька, дрожавший и читавший уже отходную, снова почувствовал свою силу и вылез из-за печки, куда забрался от страха.

- Ишь ты какой! - сказал он. - То "пожалуйста", то ругаешься. Ну, да ин быть по-твоему! Сколько тебе денег надо?

Лицо Эхе сразу ожило.

- Дай два сорок талеров и хорошо будет!

Федька подпрыгнул на месте, услыхав такую сумму, и хлопнул даже руками по бедрам.

- Али ты не в уме? - воскликнул он! - Два сорок! Да у кого есть теперь столько денег? У казны, разве! Я бедный смерд, Федька убогий, и два сорок! Полсорока хочешь, а то бери себе! - окончил он грубо и отодвинул от себя торбу.

Глаза Эхе вдруг потухли, лицо побледнело; он уныло опустил голову, но здравый смысл подсказал ему, что все равно, выхода ему нет, и он покорно ответил:

- Карашо! Ты меня грабил, а не я. Только я буду два, три яхонты брать себе.

Федька так обрадовался своей сделкой, что не стал спорить. Эхе со смутным пониманием отобрал четыре лучших камня и тщательно спрятал их за пояс.

- Постой за дверьми, пока я управлюсь! Я скоро, - сказал ему Федька, не желая при нем лезть в сундук за деньгами.

Эхе послушно вышел и остановился в сенях, слушая как Федька отпирает свой сундук и звенит деньгами. В эту минуту со двора к сеням подошли люди и невольно привлекли на себя внимание Эхе. Он стоял в темных сенях и с недоумением смотрел на них. Рыжий, кривой поводырь, бросив на двор медведя, тянул за руку хорошенького мальчика, который заливался слезами; маленький раскосый мужичонка шел рядом и держал мальчика за другую руку.

Они вошли в сени и, наткнувшись на рейтара, видимо, смутились, но раскосый быстро оправился и спокойным голосом спросил Эхе:

- Федька-то в каморе, што ли?

Эхе был поражен виденным и невольно произнес вместо ответа:

- Зачем у вас мальчик этот? И чего он плачет? Мальчик! - нагнулся он к ребенку, - ти кто?

Но рыжий быстро и грубо рванул мальчика за руку и заслонил его собою.

- Ты, мил человек, сказал он резко, - за своим присматривай добром, а другому в кошель не запускай лапу!

- Я! Я вот хочу знайть!.. - вспыхнул Эхе, но в эту минуту Федька раскрыл дверь, увидел, в чем дело, и поспешно позвал к себе воина.

- На тебе деньги, считай! - сказал он, махая рукой рыжему, который ввел ребенка. Эхе успел их заметить, считая деньги и укладывая их за пояс. Уложив деньги, он почувствовал что голоден и устал, и сказал хозяину:

- Я у тебя заночевайть буду. Мой хотел на Кукуй, но не знай пути.

Федька ласково кивнул ему.

- Исполать! Иди! Иди! Там все найдешь: и табак, и карты, и зернь, и вино. Прямо через сенцы иди! Вона дверь! - ответил он, толкая его из горницы.

Эхе пошел, но едва дверь за Федькой закрылась, он вернулся к ней и стал слушать. Гудел рыжий, пищал раскосый, шепелявил Федька, плакал жалобно мальчик, и Эхе, с трудом прислушиваясь к быстрой речи, понял, что мальчик приведен по приказу Федьки за десять рублей и что мальчик боярский сын. Послышался звон денег, и Эхе едва успел войти в общую горницу, как сзади его послышались голоса рыжего и Федьки.

4
Когда вошел капитан Эхе в большую горницу он не узнал ее сразу, такое буйное веселье царило в ней вместо прежней тишины. В большой печи ярко горел огонь, не смотря на душный, летний вечер; в трех углах в высоких поставцах горели пучки лучин, наполняя густым, едким дымом горницу и застилая им низкий потолок. За двумя длинными столами, что стояли по сторонам горницы, в различных позах сидел всякий народ с разгоряченными лицами. Одни играли в косточки, другие в кости, третьи, собравшись кучкой, просто пили водку и пиво. Среди нарядов мужчин виднелась и дерюга, и поскона, и суконный кафтан, и воинский убор У конца стола сидел почти раздетый пьяныйарыга и, стуча оловянной чаркою, кричал:

- Лей в мою голову! - остались еще алтыны от материнского благословения!

Подле него расположилось несколько стрельцов, дальше знакомые нам скоморохи, какой-то купчик из рядов, все с пьяными лицами, то задорными, то добродушными.

По горнице, услуживая гостям, юрко сновали два подростка в синих дерюжных рубашках без опоясок, грязные, босоногие. В углу горницы, подле печи, стояла бочка с водкой и два бочонка с пивом, и подле них сидел тот самый парень, который отворил капитану калитку.

Эхе вошел, огляделся и сразу узнал давно знакомую ему картину. Он почувствовал за своим поясом тяжелые талеры, вспомнил, как в своих походах он купил и веселился, и тотчас же махнул рукой одному из подростков. Тот мигом понял его знак и торопливо поднес ему оловянную кружку с водкой.

- Пей во здравие! - сказал он, кланяясь гостю. Эхе кивнул ему, встряхнул головою, поднял кружку и залпом осушил ее, прищелкнув языком от удовольствия.

Близ сидящие заметили рейтара и с любопытством следили за ним.

В то время уменье выпивать считалось одною из доблестей, и всем понравилась молодецкая ухватка Эхе.

- Вот это по нашему: хлоп и нету! - закричал ярыжка, взмахивая руками как крыльями.

- Иди к нам, ратный человек! - позвали его к себе стрельцы.

Эхе сел подле них.

- Тащи, малец, братину! - крикнул один из стрельцов. - Немчины славно рубятся, да и пить не дураки тоже!

- Дело говоришь, Михеич! - весело отозвался другой стрелец помоложе.

Мальчишка поставил на стол муравленный горшок, наполненный водкой, и небольшой ковшик. Михеич разлил им водку по кружкам.

- Откуда рубец у тебя, немчин? - спросил он.

- Этот? - сказал Эхе. - Ваш русский бил, в Москве когда были.

- Эге-ге! - усмехнулся Михеич, - может, и мой бердыш. Я тогда с князем Пожарским у Никитских ворот с немцами бился.

- Жарко бил! - сказал Эхе. - Кругом горит. Все кричат, тут русский воин, там русский: с города: и меч, и смола, и камни.

- А ты что же думал, немчин, что мы матушку Москву вам, псам, отдадим? - подходя пьяной походкой, спросил ярыжка.

- Мой ничего не думал. Мой служил у генерала Понтуса Делагарди, а он у генерала Гонсевского служил!

- Ну, вот и намяли бока! - захохотали кругом.

Эхе покраснел.

- Потому, что поляк глюпий, - сказал он.

Не ходи, кума, на лед,

Там провалишься!

Раздалась веселая песнь скоморохов, и они пустились в пляс. Один из мальчишек, изображая женщину, затоптался на месте, махая платком.

- Люблю! Отхватывай, Алешка! - закричал молодой стрелец.

В это время Эхе заметил кривого рыжего и его товарища. Они пили и о чем-то спорили. Эхе перешел на другое место и сел подле них, думая услышать имя хорошенького мальчика.

- Волчья сыпь! Пять рублей кожею дал, - говорил рыжий.

- Себе и бери их, а нам отдай серебро! - ответил раскосый.

- Тоже! Все пополам. Кожаные пропьем, а эти разделим. Эй, Алешка! закричал рыжий.

К нему подбежал плясавший мальчишка.

- Пить будем! Тащи красулю!

- Важно, ой, важно! - вскрикивал купчик, глядя на пляшущих скоморохов, и, вдруг, взвизгнув, сам пустился притоптывать.

Я в кусточки пошла,

Добра молодца нашла!!

Стены затряслись от топота ног.

- Вот как у нас, немчин! - кричал купчик отплясывая.

- Умеешь так? Уф! - и он упал на лавку, вытирая грязной рукою вспотевший лоб.

- Будет плясать! - сказал он, - пить станем. Всех пою! Молчаливый до времени, он стал теперь угощать всех водкой и заговаривал с каждым.

- Пирование у нас теперь будет. Эх! На три дня!

- Закурим! - отозвался угрюмый подъячий.

- Чай, и вы затем сюда пришли? - спросил Михеич у скоморохов.

- Вестимо, за тем же, - ответил раскосый, товарищ рыжего. - Теперь говорят, на площадь-то и мед и пиво выкатят: на три дня гулянка!

- Слышишь, из тюрем выпустят!

- Всем ярыжкам награда будет!

- Ну?!

- Кому плетью, кому просто тычком! - все засмеялись.

- Что же будить завтра? - спросил захмелевший Эхе.

- Ах ты, немчин, немчин! - с укором сказал купчик. - Завтра наш царь батюшка своего батюшку сустретить. Из полона вызволил его, сердешного, от ляхов поганых!

- Нас то завтра по всей дороге вытянут: стой! - гордо заявил молодой стрелец.

- А вы, чай, к Федьке за ребятишками? - спрашивал временем рябой подьячий у рыжего.

- Вестимо, не без этого, - ответил он. - Калечных надоть да плясунишку.

- Есть у него, есть! - сказал тот. - Намеднись он их штук шесть купил. Жмох!

- Уж это как быть должно!

Компания хмелела. У Эхе уже слипались глаза.

- Где у вас спать-то можно? - спросил он у старшего парня, что разливал водку.

- Клети есть для того, - ответил он, - идти хочешь? Эхе только промычал в ответ.

- Алешка, крикнул парень, - веди немчина в клеть на ночевку!

- Идем! - сказал шустрый Алешка и ухватил Эхе за епанчу и провел капитана в клеть, что стояла особняком в глубине двора; но Эхе не мог заснуть, не смотря на выпитое. Он снял тяжелые сапоги и латы, отвязал меч, но из осторожности не снимал кушака и камзола и ему было невыносимо душно в тесной клети; он вышел на двор, обошел избу и вошел в сад, который тянулся позади нее. Бродя по саду он наткнулся на большой деревянный сарай с маленькими оконцами.

Чем-то таинственным, мрачным веяло от этого здания, запрятанного в чаще, особенно теперь, среди ночной тишины и мрака. Эхе, положа руку на нож, осторожно обошел вокруг сарая и уже хотел уйти, как вдруг в стороне послышались шаги. Он спрятался за дерево и увидел Федьку Беспалого. Он вел за руку мальчика и говорил ему:

- Ну, ну, не хнычь! Здесь много таких мальчишек и девчонки есть. Тебе весело будет!

- Мамка моя! Мамка моя! Не хочу тут быть! - говорил мальчик, задыхаясь от слез.

- И мамка сюда придет! Ну, иди, что ли! - И, отворив дверь сарая, толкнул туда мальчика и снова запер дверь висячим замком.

Эхе вышел из засады, когда Федька удалился, и неохотно побрел в свою клеть. В своей походной жизни он видел всякие виды и приучился не вмешиваться в чужие дела; но этот мальчик и его участь как-то интересовали его помимо воли. Он вошел в клеть, но спать уже не мог и беспокойно ворочался с боку на бок. Наконец, встал, надел латы, взял шлем, опоясался мечом и вышел на двор, а потом на пустынную улицу.

5
Князь Теряев-Распояхин, во время пребывания своего в Москве, гостил всегда у Федора Ивановича Шереметьева, начальника вновь основанного аптекарского приказа, с которым сдружился после неудачного похода под Новгород против Делагарди, когда был ранен и лечился через него у врача Дия.

Федор Иванович души в князе не чаял и отвел ему на все времена две горницы в своем доме, который считался одним из самых богатых домов во всем Китай-Городе.

Сейчас после разорения построил ему эти хоромы немец из слободы.

Они были выстроены с теремами, с башенками, с клетями и холодушками, с расписными печами внутри и затейливыми балясинами снаружи. На обширном дворе раскинулся еще добрый десяток изб да бани, да сараи, потому что Федор Иванович держал у себя до 500 человек челяди, как подобало знатному в то время человеку.

Князь Теряев не чувствовал у него ни малейшего стеснения и, случалось, даже не видел своего хозяина несколько дней; но теперь они все время были неразлучны.

Царь Михаил отличал их перед прочими, и они в совете помогали составить порядок встреч возвращавшегося Филарета Никитича. Царь поручил князю Теряеву стеречь приближение Филарета к Москве и тотчас известить его об этом, чтобы самому во-время поспеть для встречи.

С раннего утра уезжали и Шереметьев и князь из дома, один в приказ и боярскую думу, как единственный государственный человек, другой к царю для беседы и, сходясь дома за обедом, они говорили между собою о делах государских.

Оба они одинаково радовались возвращению твердого, решительного и смелого умом Филарета.

- Конец царевым приспешникам, - говорили они, - будет! Не все потехи, теперь и дело будет!

И эту радость с ними смутно делили все русские...

Еще чуть брезжило утро, когда Влас скорее свалился, чем сошел с коня перед домом Шереметева и стукнул кольцом в калитку.

- Кто стучит? - спросил его сторож.

- Господи Иисусе Христе, помилуй нас! Влас, смерд князя Теряева!

- Аминь! - послышался голос, и калитка медленно отворилась.

- Куда коня поставить? В доме ли князь-батюшка? - спросил Влас, снимая свой колпак.

- Коня-то во двор, - там коновязь есть, - ответил сторож, отворяя ворота, - а что до князя, то оба - два только обедню отстояли и тотчас на Верх поехали.

Влас видимо ожил.

- А стремянные его, Антон?

- Тот здеся. Вон, четвертая изба под ваших людишек отведена. Там и коновязь.

- Прости, Христа-ради! - сказал Влас и, держа в одной руке свой шлык, а в другой коня за повод, пошел по указанному направлению.

- С Богом! - ответил сторож, затворяя тяжелые ворота.

Влас дошел до большой, просторной избы и, привязав коня, стукнул в дверь.

- Господи Иисусе Христе, помилуй нас!

- Аминь! - ответили изнутри. Влас отворил дверь и вошел Охрана Теряева, большею частью бывшие шиши в смутное время, сидела за столом и хлебала любимое толокно [похлебка из овсяной муки] из большой мисы. Увидев Власа, все радостно загалдели:

- Влас! Али в гонцах?

- Здорово! Садись с нами!

- Какие вести? С чем радостным?

Все ли здоровы?

Влас истово помолился в правый угол и потом отвесил всем общий поклон.

- Хлеб да соль! - сказал он.

- Садись к мисе ближе, - ответил ему за всех Антон, - речи после будет. Чай умаялся?

Влас присел, взял ложку, перекрестился и жадно принялся за еду. Только тогда, когда очищена была вся миса и Влас положил ложку, Антон спросил:

- Ну, с какими вестями? До князя?

Влас вздохнул.

- До князя! - ответил он, - а как сказать и в ум не возьму. Гневлив он и лют во гневе-то.

- А что за вести? - снова спросил Антон, - али худые?

- Вести-то... такие вести. Одно слово: кнут вести!

- Да не томи нас-то! - крикнул Антон. - Али на глаз князю?

- Не для-ча на глаз. И так можно. Сорому нет, а только...

- Эх, лисий хвост, будешь говорить, что ли!

- Что говорить-то! В два слова вести-то: князюшку нашего скоморохи скрали, и матушка-княгиня вне себя в бане лежит, воет!..

Антон вскочил, но тотчас опустился на лавку и словно окаменел.

- Что ж, погоню-то нарядили?

- А когда стрянулись?

- Как выкрали-то? - послышались вопросы, на которые Влас только отмахивался. Антон залпом выпил целый ковш квасу и оправился.

- Ох ты, Господи, беда акая! - сказал он сокрушенно.

Влас сумрачно зачесал в затылке.

- Теперь и рассуди, каково мне ему эту весть принести.

- Убьет, как есть, убьет!

- Ну, вставай с лавки, - сказал Антон, - ложись спать и не думай! Я сам князю про горе расскажу, а ты опосля придешь, позову!

Влас вскочил и поклонился Антону, коснувшись руками до полу.

- По гроб жизни тебе спасибо, Антон Дементьевич! - сказал он с чувством.

Все полегли отдохнуть, только один Антон не мог заснуть после полученной вести и сумрачный ходил по заднему двору, поджидая своего любимого господина и думая, как осторожно передать ему страшную весть; но размышлять долго не пришлось, потому что вскоре к нему подбежал шустрый отрок и сказал:

- Князи наверх зовет!

Антон побледнел и вздрогнул.

- Да рази он вернулся?

- Сейчас вернулся.

Антон перекрестился и с видом решимости пошел в княжеские покои.

Князь уже сбросил с себя кафтан и доспехи и теперь ходил по горнице в легкой синей ферязи поверх желтой рубахи.

При входе Антона он ласково кивнул ему и спросил:

- Что людишки наши?

- Живем твоей милостью, батюшка-князь, - ответил Антон и переминаясь прибавил: - Влас с вотчины твоей приехал.

- Влас? - встрепенулся князь. - Зови его! С какими такими вестями? Али худо? - он тревожно взглянул на Антона, и тревога его усилилась. Знаешь? Говори! - сказал он, подходя к Антону. Антон упал ему в ноги.

- Ох, батюшка-князь, дурные, черные вести! Не доглядели твои слуги верные......

Князь тяжело перевел дух.

- Что случилось? - тихо спросил он.

- Сына твоего скрали скоморохи! Княгинюшка...

- Сына? Скоморохи?! - не своим голосом вскрикнул Теряев.

Антон взглянул на него и испугался: так от гнева перекосилось его лицо.

- На коня! В погоню! Зови Власа! - снова закричал князь, быстро схватывая шлем и меч.

- Куда заспешил, Терентий Петрович? - послышался дружески веселый вопрос, и Шереметьев вошел в горницу.

- Домой, в вотчину, ответил князь.

Шереметьев развел руками.

- С чего? Али беда какая, упаси Боже?

- Беда и есть, - ответил князь. - Сына скрали! Наследника мово, сердце! - Он сжал руки так, что они хрустнули.

Лицо Шереметева сразу изменилось.

- Ах, горе какое! Ах, беда какая! Как же так? Кто?

- Скоморохи!

- А завтра тебе в ночь на встречу ехать!

- О, эта встреча! - воскликнул князь. - Ну как мне радоваться с ними, когда такая тоска в сердце? А? Что же ты, смерд? - крикнул он вдруг на молча стоявшего Антона.

Антон кубарем вылетел из горницы и, ворвавшись в избу, заорал благим матом:

- Вставайте, что ли, черти! На коней все, живо! Князь на вотчину едет!

6
Словно спасаясь от врагов, мчался князь на своем аргомаке, и за ним едва поспевала его малая дружина. Бурей пролетели они через деревни, что изредка встречались на их пути, вздымая облака пыли, и мужики, бросив свои работы, пугливо шептались:

- Видно, опять воры или ляхи на нас идут: ишь, как князь Терентий Петрович промчал!

- Борони Боже! Може на его вотчину наехали!..

На пятой версте, Антон, задыхаясь, сказал князю:

- Князь-батюшка, дадим коням передохнуть: неравно зарежем таким угоном!.. самим хуже будет!..

Князь словно очнулся и взглянул на своего коня. Кровавая пена летела с него клочьями, бока судорожно вздымались и, когда князь сдержал его бег, видно было, как дрожали его ноги.

- Твоя правда, - ответил с досадою князь. - Передохнем часа с два времени. Коней отводить, потом вытереть досуха и напоить! Ишь замаялись! А ко мне Власа зови!

Князь сошел с коня у дороги и, войдя на опушку леса, стал ходить взад и вперед. Антон принял его коня. Дружинники, друг за другом подъезжали к месту стоянки на измученных конях и облегченной вздыхали, с трепетом косясь на сумрачного князя.

Антон осторожно подошел к князю и положил на землю высокое седло. Князь в изнеможении опустился на него.

- Иди до князя! - сказал Антон Власу, когда тот подъехал.

Влас взглянул в строну князя и обомлел.

- Забьет! - прошептал он.

- Иди, чтобы хуже не было, - повторил Антон.

Влас сделал несколько шагов и, не доходя до князя, упал на колени и пополз к нему, воя и причитая:

- Будь милостив, государь! - неповинен я, подлый смерд твой, в беде твоей! Послали меня, раба твоего недостойного, умишком скудного, до твоей милости, чтобы всю правду тебе сказать, как перед Богом!

Он медленно подползал, ежась от страха, и все жалобно выл, надрывая душу. Князь поднялся с седла, взглянул на него, и у Власа на миг онемел язык, так грозен показался ему его владыка.

Высокий, плечистый, с сухим, острым лицом, обрамленным черными, как смоль, волосами, с горящим взглядом, князь в своем золоченом шлеме со стрелкою, в сверкающих латах, с мечом у бока, олицетворял, действительно, в эту минуту властную силу, не знающую преград в своем гневе.

- Говори все, как было! Откуда скоморохи взялись?

- На Москву шли, государь, по пути зашли к нам, по пути.

- Кто позвал?

- Княгиня-матушка зазвала. Скуки ради, потешить чтобы ее, государыню, и князюшку.

- Днем?

- Днем, государь, сейчас, почитай, после обеда.

- А потом ушли и увели?

Влас задрожал при его вопросе.

- Не так государь, - пробормотал он, - опосля они у нас заночевали, а в утро...

- Ночью бражничали?

- Не смею утаить! Было!..

- Ну, ну!..

- Под утро. Ушли это они и все. А потом князюшка с сенными девками в сад убег, в прятки, слышь играли. Он и сгинул. Пошли искать, а из тына целая тычина вынута, а подле той тычины государыня опоясок нашла и обмерла.

Князь вскочил, как ужаленный.

- И княгиня больна, государь! Меня девка Наталья к тебе погнала, а Ерему за бабкой, а Акима в погоню. Может, и нагнал злодеев-то!

Князь схватил руками за голову. И жена больна! Может умирает!

- Что с княгиней? - спросил он мрачно.

Влас снова стукнулся лбом в землю.

- Ушибиха, государь! - слезливо ответил он. - Бьет ее сердешную, карежит, и кричит она криком.

Князь опустился на седло и снова вскочил. Может, она умирает, а он ждать здесь будет - и, не в силах сдержать своего нетерпения, он приказал снова седлать едва передохнувших коней.

Садясь на коня, он вдруг словно вспомнил.

- А ты бражничал тоже? - спросил он Власа.

Тот упал ему в ноги.

- Согрешил окаянный, как и все.

- Двадцать батогов! - сказал он Антону и вскочил в седло. И снова началась бешеная скачка.

Мрачные мысли заполнили голову князя. Скрасть его наследника, его гордость! Не иначе тут, как чей-то злой умысел. Слов нет, крадут детей скоморохи, но еще слышно не было, чтобы из княжьей усадьбы увести осмелились. Может, и дома где-нибудь гнездится измена.

- Я покажу им! - почти вслух произнес князь, и в глазах его словно сверкнули молнии.

Наконец показалась усадьба. Князь вынесся вперед, оставив всех далеко за собою, и, подлетев к воротам, быстро соскочил с коня. С наворотной башенки его заметили еще издали и, едва он подъехал, как ворота распахнулись настежь. Мрачнее тучи вступил князь на свой широкий двор и почти не взглянул на челядь, которая стояла на коленях позади Степаныча, растянувшегося плашмя.

- Где княгиня? - спросил он, ни на кого не глядя.

- В бане, государь-батюшка! - ответило несколько робких голосов.

Князь тут же на дворе снял свой меч, шлем и латы, отдал их Антону и в одном шелковом кафтане пошел прямо в баню, что стояла на заднем дворе, невдалеке от сада.

- И будет вам ужо! - сказал Антон перепуганной дворне.

Князь вошел на крыльцо бани и несколько мгновений простоял, собираясь с силой; потом разом толкнул дверь и вошел в первую горенку. Там сидела высокая, сухая, с желтым, сморщенным лицом старуха и несколько сенных девушек. Увидев князя, они взвизгнули и, как дворовая челядь, повалились князю в ноги. Одна старуха не стала на колени и смотрела на князя живыми черными глазами.

Князь пытливо посмотрел на нее и спросил:

- Ты и будешь бабка-повитуха, что из Коломны?

Старуха отрывисто поклонилась князю в пояс и ответила:

- Истину, батюшка, молвил: я и есть!

- А звать тебя?

- Звать, батюшка-князь, Ермиловной от Сорочьих.

- Ты и княгиню пользуешь? Что с ней?

- С испугу лихая болезнь, батюшка. Опять и гнева твоего боится. Как подумает о тебе, так ее и бьет. Ты уж не будь к ней немилостив! - бойко проговорила она, снова отрывисто кланяясь.

Князь сверкнул на нее взором, но она не опустила своих глаз.

- Ведь и ей не радость. Сынок-то, что свет в окошке, - продолжала она. - Я к тому, что теперь она в расслаблении. Напугаешь ее, корчи снова зачнутся и не заговорить мне. Помрет!

Князь вздрогнул и отступил.

- Помилуй Боже! - сказал он смирясь. - А заглянуть можно?

- В щелочку! Подь сюда!

Девки все время стояли на коленях и давались диву, как сумела смирить Ермиловна грозного князя. Воистину, привороты всякие знает!..

- Посмотри, пойди! - говорила тем временем старуха, - а я подготовлю ее, болезную, а опосля до нее придешь.

- Ладно, старая, - ответил князь и осторожно заглянул в щелку. В предбаннике, прямо на полу, на пышной перине лежала молодая княгиня в полубесчувственном состоянии. Бедная! Как побледнела она: лежит, что плат, белая. Лицо осунулось, нос и подбородок заострились, а вокруг глаз легли темные круги. Сердце князя сжалось тяжелым предчувствием. Он обернулся к старухе.

- Умрет - не видать тебе Коломны!.. - сказал он.

- Зачем умирать? Жить будет, - ответила старуха. - Иди пока что, а то еще по голосу признает, всполохнется.

Князь осторожно вышел и прошел в дом. Там он вошел в молельню, всю завешанную образами, и упал на колени перед иконою Николая Чудотворца. Некоторое время он лежал молча, прижавшись лбом к полу, потом поднял голову и, широко крестясь, заговорил громко и внятно:

- Святый угодник и чудотворец, вразуми и наставь! Да не знает мое сердце злой неправды, да не опустится рука моя на невинного! Владыко и чудотворец, не оставь милостью: помоги найти сына, а я за то воздвигну храм имени твоего.

Он встал, приложился к образам и успокоенный вышел на крыльцо и позвал Антона.

- Зови Степаныча - сказал он, садясь на верхнюю ступеньку.

Не подошел, а подполз, как раньше Влас, к нему старший ключник.

- Ну, мой верный слуга, расскажи-ка мне, - начал с суровой усмешкой князь, - как ты скоморохов господским добром угощал да всю ночь с ними, старый пес, бражничал?

- Смилуйся, государь! - стукаясь лбом, заголосил, ключник. - С приказу княгинюшки брагой и пивом поил.

- Что ж это она на всю ночь гульбу заказала вам всем? Не верится что-то!

- Смилуйся - повторил Степаныч.

Князь встал.

- А сведи меня к месту, где татьба сделана!

Степаныч поднялся и дрожащими шагами пошел впереди князя.

- Туда, батюшка, указал он на место, где из тына был вытащен тяжелый столб.

Князь заглянул в яму.

- Ишь, локтя два земли выкопано, сказал он, - одному и не управиться. А кто дозорным ходил в ту ночь?

- Яшка-пузырь да Никашка, да Петька Гуляйко!

- Позвать!

Антон бросился к службами. Три здоровенных парня подошли к князю и упали перед ним на колени.

- Чай тоже бражничали? - спросил князь с усмешкой.

- Бес попутал!... - воскликнули все трое.

- А! Ну, всыпь им столько батогов, чтобы глаза на лоб вылезли, да здесь же, у колдобины! - распорядился князь и пошел назад к крыльцу.

- А кто с князюшкой был?

- Дашка да Матрешка!

- Позвать!

И снова, валяясь в ногах князя, завыли и заголосили две сенные девки.

В знак печали они успели отстричь свои длинные косы и разорвали сарафаны. Князь злобно посмотрел на них.

На том свете вы за радение свое ответите, а теперь под Казань грех замаливать пойдете. Есть там у меня вотчина, а по соседству монастырек. Туда и будете!

Дашка без чувств упала на землю. Из толпы челяди выступил огромный детина и опустился на колени.

- Смилуйся, князь: она невеста просватанная! Матушка-княгиня сама благословить изволила.

Князь нахмурился.

- Звать тебя?

Аким, во псарях у твоей милости.

- Ты погоню правил?

- Истину говоришь. Только что я мог? - он развел руками. - Лошаденки худые, кругом лес; опять, может, два часа, может, три - времени стрянулись. Они тропинками да чащей!

- С кем ездил?

- А тут пять людишек прихватывал.

- Всем по двадцати батогов! - решил князь и поднялся.

- Ему вдвое! - сказал он Антону, указывая на Степаныча.

Стон и крики огласили усадьбу. Князь сидел в своей горнице и, сжимая голову руками, снова думал неотвязную думу.

Кому надо? Не иначе, как по наговору сделано! И где спрятали? Может, и найти уже поздно. Убили, искалечили! И он вдруг вспомнил, как недавно казнили двух скоморохов за то, что подьячего сына скрали и очи ему выжгли. Вспомнил и вскочил, словно ужаленный.

- О-о-о! И что за горемычная доля! Что за муки мученические!

Искать! Он рванулся с лавки. А где искать? Куда гнаться? И он снова сел. Ну, хорошо! Завтра в эти дни много скоморохов на Москву придут. Наверное, и те воры будут, а что толку? Что же, всех в застенок не перетаскаешь!

Ах, не будь этих дней! Не будь этой встречи! - снова с горечью подумал он. Нарядил бы он погоню во все концы, сидел бы сам подле Аннушки и ждал бы вестей; а тут тоска на сердце, душа, что туча, - а должен ехать и со светлым лицом делить царскую радость.

Он заломил руки.

Лестно отличие царево, да подчас, ой, как тяжка его великая ласка!

- Батюшка-князь! - окликнул его с порога Антон, - девка Наталья до княгинюшки просит. Оповещена она.

Князь быстро встал и пошел к княгине. Все ушли и оставили их одних. Уж и целовались они и плакали! Горе словно крепче спаяло их, и князь, на миг позабыв о сыне, думал только о ее здоровье.

- Как выздоровлю по монастырям пойду. Отпусти меня, господин мой!

- Да нешто я супротив! Моли Бога, только сама-то, сама-то недолго недужься. Ты в монастыри, а я погоню наряжу да в разбойном приказе оповедь сделаю, да боярину Петру Васильевичу отписку дам. Пусть он в Рязани у себя поищет.

И долго они говорили, утешая и лаская друг друга. Лютая злоба стихла в сердце князя и сменилась тихой грустью. К вечеру он простился с княгинею.

- Завтра по Москве дела, а в ночь встречать нашего батюшку выеду. В почете мы!... - прибавил он с усмешкою. - А ты поправляйся! Бабка-то сама по себе, а дьячку вели у нас в молельной читать все время!

Он вышел и отдал приказ Антону готовиться в дорогу.

- Да опроси челядь, кто из них лучше в лицо скоморохов помнит. Двоих в Москву возьми! Лошадей дать под них! Ну готовься!...

7
Не радостен и не светел лицом был князь Теряев, собираясь в ночь на великую торжеством встречу митрополита ростовского, Филарета Никитича.

- Ты уж не кручинься так-то! - уговаривал его Федор Иванович. Смотри, может, завтра твои людишки скоморохов соглядят. Тогда живо мальчонка найдем.

Теряев в ответ только вздохнул, обряжаясь в свои лучшие доспехи. Он надел дорогой шелковый тигиляй, поверх его легкий бахтерец с нашитыми на плечах, спине, груди и локотниках серебряными с золотой насечкою пластинками, надел наручни, наколенники из такого же серебра, легкие и блестящие, зеленые сафьяновые сапоги с серебряными подковами и подвязал меч.

Шереметьев вышел проводить его на крыльцо. Княжеские дружинники стояли нестройной толпою.

Антон держал в поводу серого в яблоках аргамака.

- Ну, пока что, прощай! - сказал Теряев, надевая на голову легкий шлем с острой, как конец копья, верхушкой. Шереметьев поцеловался с ним.

- В полдень встретимся. Я при царе буду.

- Ин так!

Князь легко вскочил на коня и взял в руки длинное копье. Дружинники в миг очутились тоже на конях. Ворота раскрылись, и конный отряд медленно поехал по спящему городу за реку Пресну.

Царь Михаил Федорович, чтобы почтить отца своего, выслал ему три почетных встречи: первую в Можайске с архиепископом рязанским Иосифом, с князьями Димитрием Михайловичем Пожарским и Волконским, вторую на Вязьму: с вологодским архиепископом Макарием, боярином Морозовым и думным дворянином Пушкиным, третью - с митрополитом Ионою, князем Трубецким и окольничьим Бутурлиным - на Звенигород и на полпути - князя Теряева-Распояхина с тем, чтобы увидев великого страдальца, упредить его и, прискакав до царя, оповестить о приближении его батюшки.

Князь проехал верст двадцать и стал станом, далеко вперед себя услав четырех конных, чтобы они, влезши на деревья, сторожили с вышек дорогу.

Сойдя с коня, но не снимая доспехов, встретил он восходящее солнце с мрачными думами и тоскою на сердце. Всюду мерещились ему то его Миша, то любимая жена. Мечется она, быть может, умирая, и в тоске кличет его; а он должен со светлым лицом оповестить царю великую радость. Видится ему Миша: тащат его лютые разбойники, каленым железом выжигают его светлые глазки; бьется он в руках палачей, зовет своим голоском тятю; а его тятя должен со светлым лицом оповестить царю великую радость.

- Горе мне, горе! - закричал не своим голосом князь и в отчаянии упал в траву ничком.

Холодная роса смешалась с горячими слезами и смочила лицо и волосы князя.

Антон, видя отчаяние своего господина, перекрестился и вздохнув сказал:

- Не коснусь до волос своих ни бритвой, ни ножницами, пока не объявится молодой князюшка!

Этот обет и несколько утешил его волнение; как вдруг он увидел мчащихся к ним четырех всадников.

- Едут, едут! - кричали они, показываясь в облаках пыли.

Антон подошел к князю и тихо позвал его. Князь поднял голову, и лицо его выражало полное недоумение, словно он только что проснулся.

- Едут! - сказал Антон своему господину.

Князь тотчас вскочил на ноги и быстро оправился.

- Коня!

И они помчались, гремя доспехами, в Москву. Толпы народа уже запрудили улицы. Антон скакал впереди и громко кричал:

- Дорогу князю! Дорогу гонцу царскому!

Народ испуганно шарахался в стороны, давя слабых и толкаясь.

Князь со своим отрядом добрался до Кремля и сошел с коня.

На площади, от царского терема, от самого Красного крыльца, князь Трубецкой двумя шпалерами ставил стрельцов в зеленых кафтанах с алебардами в руках.

Увидев князя, он кивнул ему.

- Едут! - ответил князь и вошел в теремные ворота.

Во дворце шла суета. Окольничьи бояре, думные, стольники, кравчие, все, кто знатные и местом выше, толпились в царских покоях, готовясь к выходу. В длинных парчевых кафтанах с воротами, подпиравшими их стриженные в скобку затылки, с длинными бородами, в высоких шапках, они важно ходили и стояли, не в силах сделать ни одного свободного движения.

Увидев князя, они все окружили его. Он поднял руку и сказал:

- До царя батюшки! Где царь?

- В молельной! - ответили все хором, а боярин Стрешнев прибавил:

- Сейчас из Вознесенского прибыл. У матушки-царицы, дай ей Бог многие лета здравствовать, благословение принял.

В это время к князю подошел окольничий Борис Михайлович Салтыков.

- Государь - батюшка в беспокойстве...

- Иду - ответил князь.

Царь Михаил Федорович, окруженный слугами, перешел из молельной в свой покой.

Князь вошел и опустился на колени.

- Государь, твой батюшка, да продлит Бог его жизнь, на три часа времени пути от Москвы, - сказал он и, ударившись лбом об пол, поднялся на ноги.

Царь милостиво кивнул ему головой.

- Спасибо на доброй вести, князь Терентий! Жалуем тебя к нашему столу на пирование.

Князь снова стал на колени и стукнулся лбом в землю.

- Жалуешь не по заслугам убогого раба своего, - сказал он.

- А теперь пойди, милостиво приказал государь, - прикажи звон поднять. Уж и велика радость моя! - прибавил он.

Его молодое, несколько грустное лицо осветилось неподдельной радостью, и на карих глазах блеснули слезы.

- А мы, государь, твоей радостью рады, холопы твои! - поспешно ответили ему окружавшие его бояре, рабски целуя его в плечо и почтительно беря под руки, чтобы вести. Князь вышел на Красное крыльцо и махнул рукою. И тотчас загудели колокола Успенского собора; их звон подхватили колокола, доски и била других церквей, и воздух наполнился радостным гулом.

Тронулось шествие из Кремля с хоругвями, с крестами и иконами за реку Пресну.

Народ двигался густыми волнами по улицам, ломая напролом боков своих заборы, срывая ставни, давя и толкая друг друга. Все двигались к месту встречи царского отца с сыном, и скоро огромное поле было все заполнено людьми всякого звания, возраста и пола.

Капитан Эхе, несмотря на жару, в своей прильбице, латах и епанче, терся тут же в толпе, стараясь протискаться вперед. Он так работал локтями, словно гуляй городок в разгар битвы, и со всех сторон на него сыпалась отборная брань.

- Ах, латиниц оголтелый, чтоб тебя разорвало!

- Куда прешь, леший? Не видишь, - живая душа?

Но капитан смело двигался вперед и, наконец, остановился в переднем ряду, рядом с каким-то дьяком. Нос у дьяка был сизый, обрюзглое лицо лоснилось от пота, синие губы отвисали, и он бормотал про себя:

- Господи Иисусе Христе, Сыне Божий!

- Едут! Едут! - гулом пронеслось в толпе.

И, действительно, в облаках пыли показался торжественный поезд. Впереди шли вершники по два в ряд, за ними целый полк стрельцов, потом послы, ездившие за высокими пленниками, и, наконец, огромная карета, запряженная восемью лошадьми цугом, а сзади царские встречные, посланные вперед, и опять стрельцы и дружины высланных навстречу князей и бояр.

И едва показалось это шествие, как в царском стане все пришло в движение. Заколебались в воздухе кресты, завеяли хоругви и длинным рядом установилось духовенство по чину.

Царь без шапки, с радостным, ликующим лицом, пошел быстро, забыв о царском сане. Шествие остановилось. Из колымаги вышел высокого роста человек в монашеской рясе, в клобуке, и двинулся к своему царственному сыну.

После тяжкой разлуки и волнений, сын увидел своего отца, перед которым в робости своей привык всегда покорно смиряться.

После гонений и плена, отец увидел своего сына, возмужавшего, окрепшего, волею народа вознесенного на необычайную высоту.

И взволнованный отец, почитая высокий сан своего сына, упал на землю и распростерся перед ним. Сын с воплем изумления и радости упал тоже. "И оба лежаста на земле, от очию, яко реки, радостныя слезы пролияху", повествует летописец, описывая этот радостный момент.

Все поле огласилось плачем, но это были радостные слезы. С просветленными лицами поднялись враз отец и сын и заключили друг друга в объятия.

Народ обнажил головы и упал на колени.

Даже капитан Эхе сдернул свою прильбицу и стал на колени.

- Да, да, - бормотал он, - ошень должны быть радые!

- Ошень, ошень! - передразнил его дьяк. - "И ангелы ликуют на небесах", вот; а ты, латиниц, "ошень"! И дьяк поднял кверху палец.

Поезда смешались. Отец с сыном, держась за руки, вошли в колымагу, и все тронулись к Кремлю. Народ побежал рядом с колымагою, сдавливая участников торжества. Все уже знали, что на Красную площадь выкатили бочки вина, и все спешили на даровое пирование.

Гул от звона и веселых кликов стоял в воздухе. Филарет сидел, держа за руку своего сына, а другою благословляя народ, и слезы умиления катились по его суровому изможденному лицу.

- Словно вновь рождаюсь! - говорил он, а сын его заливался слезами и целовал отцовскую руку.

У Кремля их снова встретило духовенство. Филарет вышел из колымаги и приложился к выложенным иконам. В соборе его встретил приехавший в Москву в то время Феофан, патриарх Иерусалимский, и отстоял благодарственный молебен. Филарет вошел, наконец во дворец и почти час оставался глаз на глаз со своим венчанным сыном. В Москве шло пирование. Выпущенные из тюрем колодники, пропойцы, ярыжки и скоморохи метались по улицам, наполняя их криками, песнями и бесчинствуя среди общего ликования.

8
Великий отец венчанного сына твердым шагом вошел в царские палаты и сказал сыну:

- В молельную!

Сын повел отца через приемные покои, через тронную палату, через свои горницы и ввели его в угловой покой, весь завешанный образами, перед которыми в драгоценных паникадилах тускло мигали неугасаемые лампадки. Дневной свет, врываясь через разноцветные стекла окон, побеждал таинственный сумрак углов, и свет лампадок тенями скользил по строгим ликам угодников.

В углу перед киотой стоял аналой, а перед ним был разостлан коврик.

Филарет вошел, осенил себя широким крестным знаменем и, став на колени, припал головой к полу.

Сын опустился с ним рядом в своем великолепном царском уборе, и трогательную картину они являли собою в этот торжественный момент.

С почтением, близким к благоговению, смотрел сын на своего отца; а тот в темной расе, с серебристыми волосами, со строгими чертами подвижнического лица, подымал свой стан, благоговейно крестился и снова падал ниц перед иконами.

Сын не мог молится, тронутый молитвами своего отца. Он смотрел и думал, как он мал и скуден перед своим великим отцом, так много послужившим родине, так пострадавшим за нее и от свои и от недругов. Чувствовал он, что близок миг, когда отец призовет его к ответу, и собирался с думами, и трепетал, и боялся, забыв свой трон и венец и видя себя только покорным сыном.

А Филарет продолжал молиться, и слезы оросили его лик, и смягчились суровые черты его энергичного лица.

О чем он молился?

Неисповедимыми путями ведет Господь жизнь человека, умаляя великого, возвеличивая малого.

Может быть, перед умственным оком Филарета промелькнула вся его жизнь. С молодости судьба взыскала его, наградив умом, доблестью и красотой. В ранних годах, водя войска на окраины, он покрыл себя славой победителя и пленял всех обаянием своей личности. Было время, в царствование Федора и потом Бориса Годунова, когда он считался первым щеголем при дворе, и много женских сердец завидовали счастью Ксении Шестовой.

Но сильнее их завидовал своему боярину пугливый Борис Годунов и, наконец, разразился над ним опалою. Силой постригли его в монахи и заключили в Антониево-Сийскую пустынь, где он промучился шесть лет, разлученный с женой (тоже постриженной) и дорогими детьми. Димитрий Самозванец возвратил его, возвел в сан митрополита ростовского и ярославского и дал ему душевный покой. Но недолго наслаждался им Филарет Никитич. Наступило смутное время, когда он показал всю доблесть свою, величие духа своего, посланный для переговоров с поляками, и потом наступило тяжкое время пленения.

И вот сын его венчан на царство, сам он снова на родине и народ русский смотрит на него с упованием. Не его ли заслугами отличен и возвеличен Михаил, этот нежный, слабым умом юноша, подчиненный власти своей матери? Не на его ли плечи ляжет теперь крест, возложенный на слабую шею сына? И он то смиренно благодарил Господа за милость, посланную ему, и за величие сына; то, полный честолюбивых мыслей, просил у Господа благословения на трудный подвиг правления.

Наконец, он встал, освеженный молитвою, и нежно помог подняться сыну, царское одеяние которого по своей тяжести требовало не малой силы от носившего его.

- Благослови! - припал к его руке Михаил.

- Благословен будь! - ответил отец, осеняя его крестом, и помолчав сказал:

- Господь Бог, правя волею народа, наложил на слабые плечи твои великое бремя. Поведай же мне, что делал, что думаешь делать, кого отличил и кого карал за это время!

Сын покорно опустил голову.

- Где государевы дела правишь? - спросил отец.

- Тут, батюшка!

Михаил ввел отца в соседний просторный покой, уставленный табуретами и креслами без спинок; посредине его стоял стол, покрытый сукном, на нем стояла чернильница с песочницей в виде ковчега и подле них лежали грудой наваленные белоснежные лебединые перья.

Подле чернильнице на цепочке был привешен серебряный свисток, заменявший в то время колокольчик, тут же лежали уховертки и зубочистки, а посредине стола длинными полосами нарезанная бумага. Исписанные полосы потом склеивались и свертывались в трубку, образуя свиток. Невдалеке, сбоку, лежала грифельная доска с грифелем в серебряной оправе.

По стенам покоя стояло еще несколько столов. На одних лежали грубо начерченные географические карты и астрономические таблицы с символическими изображениями созвездий; на других стояли часы, до которых Михаил Федорович был большой охотник.

Филарет строгим взглядом окинул покой и опустился на кресло, положив руки на его налокотники. Царь, все еще в облачении, сел напротив, и некоторое мгновение длилось тяжелое для него молчание.

- Слышал я, начал Филарет, - что в великом разорении царство твое?

- В великом, - прошептал царь Михаил.

- Что от врагов теснение великое, казны оскуднение, людишками гладь и бедствия всякие?

Царь опустил голову, но потом поднял ее и заговорил:

- Как пришли послы от земли до нас с матушкой, мы тотчас отказались. Замирения нет, раздор везде, вражды и ковы. Со слезами просит стали. Что делать?..

Филарет задумчиво покачал головой.

- Млад был, - сказал он, - скудоумен: окроме кельи матери что видел?..

Царь покраснел.

- Оттого и отнекивался и трепетал венец принять, но умолила и благословила матушка.

Он перевел дух и, отстегнув запонки у ворота своего кафтана, продолжал:

- До Москвы шли, поляки извести хотели. Крестьянин с Домнина Иван Сусанин, спасибо, злодеев с дороги сбил. На Москву пришли - разорение. Двора нет. Все огнем спалено и народ в плаче и бедствии. Молился я Господу: "Вразуми!" Не было тебя, государь-батюшка, не знал кому ввериться.

Филарет кивнул.

- И пошли бедствия на нас отовсюду. Поначалу Заруцкий с Маринкою смуту чинили. Князя Одоевского послал. Избили их. Ивашку повесили, Маринка в Коломне померла. А тут шведы Псков разбивали. Князя Трубецкого послал, его войско рассеяли, шведы Новгород грабили, - стал замирения просить, а там Лисовский лях, яко волк, по матушке Руси рыскал, воеводу Пожарского его изымать послал, увертлив пес. Разбойники на Волге собрались. Ляхи обижали. А тут и все разом: Согайдачный с казаками приспел, ляхи с Владиславом, под самую Москву от Покрова подошли. Не помоги Пресвятая Богородица, взяли бы Москву, а меня полонили. Помогла Заступница, и отбились, а теперь сделали договор, что бы мир на четырнадцать лет и шесть месяцев.

- Знаю! - остановил его Филарет и встав начал тихо ходить по горнице. Лицо его сурово нахмурилось.

- Казны не хватало, - тихо продолжал царь, - спасибо, людишки помогли: весь скарб снесли! Опять земские посошные брали с каждого быка.

- Слышь, подле себя дрянных людишек держишь, - заговорил вдруг Филарет. - Михалка да Бориска Салтыковы что за люди? Скоморохи, приспешники! А Морозов в загоне, Пожарский в вотчине!..

Царь покраснел.

- Любы мне Салтыковы, - ответил он тихо. - Скука берет подчас, а они такие веселые. Опять матушка им быть при мне наказала.

Лицо Филарета вдруг вспыхнуло.

- Не бабьему уму в государственное дело вмешиваться. Ей грехи замаливать, а не царя учить!

Михаил затрепетал. Он уже чувствовал над собой могучую волю отца.

Филарет подошел к нему и заговорил:

- Господь избрал тебя священным сосудом милости Своей и величия. Тяжкое бремя возложил на тебя народ твой, так будь царем: дай мир уставшим воевать, хлеба голодным, - будь покровом и защитою. Велик подвиг твой, так не скучать надобно и от скуки скоморохов держать, а трудиться неустанно, думая о благе народа своего. Окружить себя надо людьми ума государственного, а не бабьи наговоры слушать. Возвеличить имя свое надо и уготовить наследникам царство обильное, миром упокоенное!

Царь опустился на колени и проговорил потрясенный:

Батюшка, помоги!

Лицо Филарета просияло, он поднял сына и поцеловал его в лоб.

- Не оставлю тебя своим разумом! - сказал он. - Ну, а теперь, пожалуй, и опять на народ надобно. Заждались, чай тебя бояре: пирования ждут.

9
У храброго капитана рейтаров Эхе треском трещала голова в вечер торжественного дня въезда Филарета в Москву. Целый день онпьянствовал за царский счет и теперь сам не понимал, как снова очутился в рапате Федьки Беспалого. Он сидел на лавке. Рядом с ним, положив голову на стол дремал тощий дьяк с сизым носом, и тут же стояла огромная ендова водки, а с дугой стороны Эхе пьяный ярыжка, видимо, пил за счет капитана. В рапате стоял, как говорится, дым коромыслом: скомороший пляс, крик, песни, стук костей, громкая брань и ссора играющих.

- И вовсе ты не дьяк, сизый нос, - кричал ярыжка, видимо, чем-то задетый за живое. - У дьяка сума толстая, как брюхо, шапка бобровая, кафтан суконный; а ты есть оборвыш какой-то и шлык потерял!

- Яко пес брехающий! - поднимая голову, ответил дьяк, на миг протрезвляясь. - Язык плете, сам не разбере. С полгода назад я бы тебя в яме сгноил, на правеже бы забил, ибо был при пушкарском приказе отписной дьяк. Вот тебе, волчья сыть!

- А звать тебя?

- А звать меня Ануфрием Буковиновым!

- И врешь же ты, бесстыжие твои глаза! - с жаром вдруг вмешался в спор усатый стрелец. - Всех-то я наперечет знаю, и дьяки там испокон веков Федор Епанчинин да Василий Голованов, а ты просто отписчик из аптекарского приказа, а за пьянство тебя Федор Иванович Шереметьев палкою бил и со двора согнал.

- Ого-го! - загоготал ярыжка. - Пей, немчин, на посрамление его! Ай, да дьяк! Пьяница окаянный!

- Не пьяница я, брехун злоязычный, заплетающим языком ответил дьяк, не то есть пьяница, кто упившийся, ляжет спать, а то есть пьяница, кто упившийся, толчет, биет и сварится!

И с этими словами он опустил голову и захрапел.

- Водки! Табаку! Гуляй душа! - раздались в это время буйные крики, и ватага полупьяных, оборванных людей вломилась в рапату. Рыжий детина, что стоял у бочки за целовальника, мигом скрылся.

Толпа бросилась на бочку, поставив ее стоймя, и огромный мужик, вскочив вперед, могучим ударом кулака выбил из нее дно.

- Го-го-го! Ой, любо, братики, и мне! - загоготал пьяный ярыжка, выскакивая из-за стола.

В это время в горницу вбежал сам Федька Беспалый. Лицо его было бледно, волосенки растрепаны. Он поднял руки кверху и жалобно заголосил:

- Смилуйтесь, люди добрые! Мало ли вам дарового от царя-батюшки выставлено! Почто меня, сиротинку безродного, животишек решаете?

- Угощай, во здравие царей! - кричали пьяные голоса.

- Ой, бедная моя головушка!..

Федька беспомощно замахал руками.

- Добрый воин, помоги! - обратился он к Эхе. - Порешат они мое добро, ой, порешат!

- Я вам все покажу. За мной ребятки! - закричал ярыжка.

- Ой, не слушайте его, оголтелого, - завопил Федька, - сам меду бочки выкачу!

В горнице творилось нечто невообразимое.

Скоморохи и гулявшие гости, все присоединились к пьяной ватаге. Иные подле бочки торопились покончить с водкой, другие, открыв рундучок, набивали табачным зельем себе карманы, третьи стремились выбраться во двор, к хозяйскому погребку.

Эхе вдруг протрезвился, и у него вдруг выросла и окрепла мысль, раньше едва мелькавшая в его голове.

Мальчик!.. хорошенький мальчик в руках грубого скомороха; жалобный плач мальчика... Федька Беспалый с тем же мальчиком и опять жалобный плач. Эти воспоминания не давали покоя доброму Эхе, и весь день, во время самого буйного разгула, они вдруг пробуждались в пьяной голове рейтара, и он останавливался с недопитым ковшом в руке, и на лице отражалось сожаление.

- Выручу его! - мелькало в такие моменты в его мозгу и, вероятно, движимый этими мыслями, он и попал в рапату.

Теперь он все сразу припомнил, и в тот же миг в его голове созрело решение.

Он выпрямился во весь свой богатырский рост, положил одну руку на поясной нож, другой зажал пояс с деньгами и двинулся в толпу, что скучилась у дверей. Два ловких поворота плечами - и он без труда очутился на дворе, по которому, направляясь к погребу, уже бежало несколько оборванцев.

Эхе быстро перешел двор, обогнул избу и вошел в сад, прямо направляясь к сараю, в который прошлой ночью Федька Беспалый тащил хорошенького мальчика.

При слабом свете летней ночи он скоро увидел его и нашел дверь, запертую висячим замком. Не долго думая, он вынул нож и быстро, привычной рукой стал щипать им дерево вокруг прибоя. Скоро прибой уже чуть держался. Он положил нож и сильным толчком сорвал пробой, после чего распахнул дверь и вошел в сарай. В сарае было темно. Смрадный воздух после благоуханий сада закружил ему голову; под ногами зашуршала солома.

- Мальшик, а мальшик! - позвал он в темноте, чувствуя, что какие-то живые существа возятся в этом смрадном и темном помещении.

- Здесь, дяденька! - пискнул чей-то слабый голос. - Ты кто будешь?

- Глюпий! Иди сюда! Я тебя увести хочу, - ответил Эхе.

- Дяденька, и меня! Родименький, и меня! И меня! И Меня! - слабо зазвенели детские голоса с разных концов, и Эхе в недоумении остановился, разведя руками.

- Постой, дяденька, я огня засвечу! - нашелся один из них, и к удивлению капитана, в углу сарая, сперва слабо замерцал огонек, потом загорелась и лучина.

Эхе осторожно прошел в угол на свет и вздрогнул. На клочках гнилой соломы сидел безногий мальчик. Маленькое лицо его было сморщено в кулачок, глазки слезились и, протягивая лучину Эхе, он олицетворял собой тупую покорность.

- Ты кто же, мальчик? - спросил его участливо Эхе.

- Я?.. Я не знаю... - ответил мальчик. - Взяли меня давно-давно. Украли и привели сюда. Тут мне ноги жгли, потом крутили их, пока я не обезножил, и теперь меня Федька Беспалый за четыре алтына нищим дает. Сухоногим меня зовут. Меня он испортил.

- И меня! У меня глаз выжгли!..

- А у меня пальцы отрезали!..

- А мне руки вывернули! - раздались опять детские голоса, и тени оборванных, полунагих детей окружили его и тянули к нему свои руки; а со двора доносились крики, ругательства и пьяный смех.

У Эхе зашевелились волосы на голове.

- Бедний дети! - сказал он с чувством. - Мне нужен только один мальчик, которого вчера сюда дали вам!

- Это Мишутку тебе! - хором ответили мальчики. - Вон он в углу лежит. Огневица с ним. Мишутка, за тобой добрый дядя пришел!

Но из угла никто не отозвался на детский крик.

Эхе подошел с лучиной к углу и увидел раскинувшегося на соломе в жару того самого мальчика, которого вчера вечером привел скоморох к хозяину. Он быстро нагнулся и поднял его на свои сильные руки.

Он собирался уже уходить, когда новая мысль мелькнула у него.

- Слюшай! - сказал он всем. - Мой не могить вас брать за собой, но ви одни и дверь открыти. Не бегайть через двор: там пьяний, а бегай через собор и вон! Везде лучше, как здесь!

Безногий мальчик застонал от скорби и ужаса, но Эхе тотчас услыхал бойкий голос другого мальчика.

- Не бойся, Сухоног: я возьму тебя на плечи и выволоку. Будем жить вместе. Лазаря петь горазды, - чего еще нам?..

Маленькие тени друг за другом выходили из дверей и крались через сад. Здоровый мальчуган, лет тринадцать, пронес на плечах Сухонога и скрылся. Эхе дождался, пока не ушли все до последнего, и, бережно взяв больного мальчика на руку, с ножом в другой, двинулся из сада. Он не знал другой дороги, как через дверь, и решился идти по ней.

В это время пьяные крики перешли в дикий рев. Эхе увидел огоньки, зайцем пробежавшие по моховым стенам избы, и вдруг зарево осветило весь сад, двор, ватагу пьяных людей и Федьку Беспалого, который метался по двору, как безумный, то подбегая к горящему зданию, то отскакивая от него.

Эхе, не обращая внимания, благополучно перешел двор и быстрым шагом пошел по знакомой уже дороге через рынок и овощные ряды. Пожар разгорелся, охватил соседние постройки и далеко освещал все окрестности. С Москвы-реки неслись вопли погорельцев, толпы внезапно отрезвившихся людей бежали на пожар, а Эхе торопился уйти от пожара подальше, бережно неся на плече ребенка, который горел в огневице и палил его щеку жаром.

Выбирая более трезвых людей, Эхе у всех спрашивал дорогу в немецкую слободу и скоро вошел в нее. Те же моховые избушки, но они стояли ровными рядами, образуя прямую улицу, из которой во все стороны шли узенькие проулочки; и на Эхе сразу пахнуло чем-то родственным.

Он смело постучался в ставень первого оконца.

Через несколько минут калитка скрипнула, и из нее осторожно высунулась стриженная голова. Эхе быстро заговорил по-шведски, потом ломаным немецким языком, объясняя, кто он и зачем сюда пришел.

- Иди, иди ко мне! - радушно ответил ему немец, впуская его в калитку. - Я здешний цирюльник, Эдуард Штрассе, с сестрой живу! Милости просим, - горенка найдется. Сюда, сюда! Он запер калитку тяжелым засовом и ввел гостя в чистую горенку.

Эхе тотчас положил ребенка на лавку, подсунул ему под голову свою епанчу и огляделся.

В горенке стоял незатейливый шкап и подле него поставец с несколькими кубиками и чарками, у стены - стол, покрытый чистой скатертью и несколько табуреток; под ними на полке стояли банки с пиявками, ящик, вероятно, с ланцетами и несколько склянок с разноцветными жидкостями. По дугой стене тянулась лавка и над нею висела одинокая скрипка, а в углу, в ногах больного мальчика, стоял собранный скелет. Эхе тяжело опустился на стул в то время, как цирюльник наклонился над мальчиком и внимательно осматривал его.

- Благодарю тебя! - сказал рейтар на ломаном немецком языке. - Я никого тут не знаю в целом городе и пропал бы, кабы не ты.

- Ну, ну! - ответил немец. - Каждый из нас дал бы тебе приют. Мы все знаем, что такое одиночество среди этих дикарей, и потому живем очень дружно. Сегодня мы заперлись так рано потому, что русских боялись. Они пьют сегодня, а как напьются, то бывают очень буйны и часто к нам пристают.

Немец оставил мальчика, бережно поправил ему голову.

- Что с ним? - тревожно спросил Эхе.

- Так, маленькая горячка, лихорадка, а по ихнему, - немец усмехнулся, - огневица! Они, - он обратил к Эхе свое добродушное лицо с лукавыми глазами, - эту болезнь лечат, спрыскивая водой с уголька, ну, а мы питье даем, а потом натираем, чтобы испарину вызвать. Вот Каролина все это сделает!

Он встал и вышел, а через минуту вернулся с высокой белокурой девушкой. Она, вспыхнув под пристальным взглядом Эхе, сделала ему книксен, а потом быстро повернулась к мальчику и нежно поправила его волоса, сбившиеся на лоб.

- Откуда у вас такой птенчик? - спросила она.

Эхе рассказал все, что знал про мальчика.

На глазах Каролины выступили слезы.

- Бедный, бедный! Я буду за ним ходить, как за своим родным! - С этими словами она взяла мальчика на руки и бережно унесла его из горницы.

- Сделай все, как я сказал! - крикнул ей вслед ее брат.

Потом он обратился к Эхе и сказал ему:

- Большое беспокойство вы себе взяли с мальчиком. Несомненно, он краденный. Может быть он знатного роду, и беда, если вас с ним поймают. У русских, что вы им не говорите, правду только в застенке узнают. Сколько там наших погибло, сами на себя наговаривая!

Эхе нахмурился.

- Я не мог иначе сделать, ответил он просто, - а от судьбы не уйдешь!

- Так, - сказал цирюльник и спохватился. - Ох, мой Бог, - воскликнул он, - что же вы не разденетесь? Мы вас здесь положим. Пожалуйста! В доспехах тяжело.

Эхе не заставил себя просить и, отстегнув пояс, быстро снял кожаные латы и тяжелые сапоги, оставшись в синих рейтузах и кафтане.

Штрассе встал, снял с поставца две чарки, вынул из шкафика плетеную бутылку, кусок рыбы, хлеба, сыр и, поставив на стол, сказал:

- Милости просим! Закусите, а потом выпьем вместе, и вы мне расскажите про себя.

Эхе и тут не заставил себя просить и, работая челюстями, в то же время стал рассказывать свою несложную биографию. С пятнадцати лет все война. Как иной работает пилою, молотком, ножницами и иглою, так он работал мечом. Был он во Франции, потом в Италии, потом ушел оттуда, поступил к Понтусу Делагарди и с ним уже не расставался. Сперва со Скопиным они били поляков и воров, потом к полякам перешли и здесь, в Москве, под началом Гонсевского, сидели в осаде, потом опять на сторону русских перешли и поляков били, а потом уже, когда русские платили им жалованья, они стали от себя воевать. Взяли Новгород и его ограбили. Тут Делагарди ушел, а Горн остался. Вышло с русскими замирение. Он пошел из Новгорода, чтобы в Стокгольм вернуться, да вот теперь этот мальчик.

Собственно ему все равно, где быть. И он передумал: теперь здесь наниматься будет. Что ж хороший солдат всегда нужен!

- Есть, ведь, здесь иноземные генералы? - спросил он.

- Есть, как же! - ответил Штрассе. - Вот хотя бы наш полковник Лесли! И воины тоже нужны. У них, что ни год, то война.

- Лесли! - воскликнул Эхе, да я его знаю и он меня! Вместе с ним под Клушиным были!

- Ну, вот и хорошо! Завтра нельзя идти: верно, у них все еще пирование будет, а через день, через два я хоть сам вас к нему провожу, сказал Штрассе и вставая прибавил: - Ну а теперь и спать можно.

- Благодарю вас! - ответил Эхе.

Штрассе вышел, вернулся и, устроив постель для Эхе, ушел окончательно. Эхе разделся, вытянулся на лавке и заснул богатырским сном.

Спустя два дня Эхе виделся с Лесли, и тот, приняв его на службу, послал в Рязань для обучения стрельцов строю.

Миша уже выздоровел. Эхе хотел было взять его с собой, но Каролина краснея стала просить его оставить мальчика у них на время. Эхе согласился и, купив коня, тронулся в путь. Дорогою он только и думал, что о цирюльнике и его сестре.

- Ге! - решил он в конце своих дум. - Она оставила у себя ребенка, чтобы меня видеть!

И при этой мысли лицо его осветилось счастливой улыбкой. Потом он стал думать о Мише. Непременно надо найти его родителей. В то же время, при воспоминании о предостережении Штрассе, страх заползал в его душу, теперь не за себя уже, а за доброго цирюльника и его красивую сестру.

И думая то об одном, то о другом, он продолжал свой путь.

10
В тяжелые годы смутного времени земля была разорена и ограблена. Многие города были сожжены до тла, боярские усадьбы сравнены с землею. Сама Москва представляла одни развалины, сожженная и разграбленная поляками. По разоренной земле, как обрывки грозовых туч, рыскали шайки разбойников, буйных казаков, жадные до наживы, польские банды дожигали недожженное, разоряли остатки, грабили нищету. В то же время атаман Заруцкий с Мариною, провозгласив нового самозванца (Ивашку, малолетнего сына Калужского вора), грозили привести на Москву турок и татар; незамиренная Польша, враждующая Швеция громили Русь на окраинах, и в это-то страшное, тяжкое время взошел на престол шестнадцатилетний Михаил Федорович, окруженный мелкими, корыстными людьми, не могущими дать совет и в боязни за себя отстраняющими честных и доблестных.

Страшную картину представляла собою в то время Русь. Имена Заруцкого, разбойника Баловня, дерзких полесовщиков, кровавыми пятнами испятнали страницы истории многострадальной Руси.

Летописец, современный царствованию Михаила, бесхитростным языком описывает ужасы того времени:

"Во градах же московского государства", пишет он, "паки начася от воровских людей быти грабежи, убийства всюду; во время же междуусобия многие казаки ворующие пакости деяху, и мнозии от них таковому делу научишися и не хотяху от воровства перестати, паки собравшеся также деяху. Некий онаго собрания старейшина, его же называху Баловнею, с ним же в собрании простии людие, казаки, боярские людие воровству научившиеся, ходяху по московскому государству и запустению предаваху, воююще всюду; едини от них воеваху на Романах, на Углич, в Пошехонье, в Бежецком верху, на Белеезерь, в Кашин, в Каргополе, в Новгородском уезде, на Вологде, на Ваге и в прочих тамо прилеглих местах; друзие же казаки воеваху "украиные северские грады, всюду сотворяющи разбои и убийства, и многое ругательство являху над прочими: иных древием преломаша, стоящие древеса наклоняюще привязоваху, и тако ломаху; инех же огнем сожигаху; и тако над мужеским и женским полом различные муки сотворяху; иная убо их коварствия невозможно писанию предати; и бысть повсюду стенание и плач"...

И не было никого, кто бы утешил это великое горе. Сам Михаил, от природы добрый, совершенно безвольный, хотя и обладал умом, но не получил никакого воспитания и едва умел читать, вступив на престол. Чуткий к правде, он все-таки разобрался в нуждах народа и сделал бы все посильное, но ему в этом мешали окружавшие его люди, среди которых не было ни одного достойного советника.

Голландец Масса так писал о тогдашнем состоянии России: "Царь их подобен солнцу, которого часть покрыта облаками, так что земля московская не может получить ни теплоты, ни света... Все приближенные царя несведущие юноши; ловкие и деловые приказные - алчные волки; все без различия грабят и разоряют народ. Никто не доводит правды до царя; к царю нет доступа без больших издержек; прошения нельзя подать в приказ без огромных денег, и тогда еще неизвестно, чем кончится дело: будет ли оно задержано или пущено в ход".

И при всем этом надо было земле русской вновь отстраиваться, надо было отбиваться от врагов внешних и внутренних, а на это все нужны были деньги, деньги, деньги.

Всех чинов люди шли к царю, говоря, что они проливали кровь за родину, а теперь терпят великую нужду, и просили сукон, хлеба, соли, оружия, денег, прибавляя без всякого зазора, что иначе им придется идти на дорогу с разбойным делом. Надо было снаряжать войска, нанимать иноземцев и повсюду развозились призывные грамоты с мольбою о деньгах, хлебе, сукне и всяких запасах. Давали, сколько возможно, но всего было мало. С неимущих посадских требовали сто семьдесят пять рублей посошных, а они умирали с голоду. Кроме этого, местные воеводы не мало думали и о своей пользе и, якобы в рвении своем к государству, не жалели крутых и жестоких мер к взысканию пошлин. Во всех городах торговые площади оглашались воплями людей, выведенных на правеж.

Это был тогдашний способ взыскания денег с неисправных должников.

Каждый день таких должников, приводили толпами на площадь и били их палками по ногам дотоле, пока кто либо сжалившись не выкупал их, платя недоимку. Впрочем, через четыре недели ежедневного истязания несостоятельного отпускали, но вряд ли бывали примеры такой редкой выносливости.

А в то же время монастыри один за другим выпрашивали себе льготы от повинностей, и благочестивая Марфа (мать царя) не только освобождала их, но нередко отписывала им даже вотчины.

Для усиления доходов задумали везде строить кабаки, и казна сама взялась курить вино, но много ли мог пропить нищий, не имеющий и на хлеб?

Служилые люди и боярские дети, не получая жалованья, разбегались, оставляя свои полки. Земледельцы и люди посадские бежали от воевод и прятались по лесам, как дикие звери.

Стрелецкие полки были полны своеволия, и надо удивляться, как смогла Русь отбиться от поляков во время вторичного их прихода с Сагайдачным. Все-таки общее горе соединяло сердца всех, и люди в момент опасности как муравьи сплачивались дружно и неразрывно.

И тут-то, на счастье России, из тяжелого польского плена вернулся Филарет и взял в свои сильные руки правление.

Не мало понадобилось времени великому патриарху московскому, чтобы разобраться в делах государственных, и сердце его не раз обливалось кровью и сжималось тоской.

Уходя в молельню, он плакал в отчаянии и просил у Бога помощи и потом снова с писцами и думными дьяками принимался за тяжелый труд. Мысль, что обездоленная Русь видит в нем своего заступника, подкрепляла его. Задача сделать сына своего правителем мудрым, удваивала его энергию, и после долгой работы он ехал в царские палаты и подолгу беседовал с сыном, который подчинялся ему.

Не было мелочи, до которой не доходил бы Филарет. Узнав, что сын его выдал голову Пожарского Борису Салтыкову, он распалился гневом и говорил сыну:

- На што посягнул! Кто твой Бориска, тобой за день возведенный в бояре, и кто князь Димитрий Михайлович? Не его ли волею собраны дружины и изгнаны ляхи? Да и раньше он лил кровь свою под Москвой, а и того раньше был отличен от прочих. И он, муж дивный, шел с непокрытой головой по двору этого Бориски! Позор! Поношение!

Михаил потупил голову.

- Награди его! - сказал патриарх.

И Михаил вновь обласкал Пожарского, пожаловал ему в вечное пользование и потомственное владение село Ильинское, в Ростовском уезде, и приселок Назорный с деревнями; село Вельяминово и пустошь Марфино в Московском уезде и в Суздальском село Нижний Лацдек и посад Валуй, - но не вернул этим сердца доблестного воеводы.

Салтыковы потемнели, как тучи и неделю не казали глаз ко двору. Запечалился и царь Михаил и, чтобы рассеяться поехал молится русским святыням.

А патриарх продолжал свое трудное дело, чиня суд и расправу.

Он приблизил к себе Федора Ивановича Шереметева, князя Теряева-Распояхина, Шеина, брата своего Ивана, и они подолгу беседовали о делах государства.

- Казну, казну увеличить допреж всего! - твердил Шереметьев.

- А с чего?

- Отдай в откупа соборы с податей, кабаки отдай, соль обложи, все, что можно! Слышь, проездное возьми, опять за провоз!

- Тяжко! С кого брать? С неимущего?

- Это в конец разорит Русь, - с жаром заметил Теряев.

Филарет ласково взглянул на него.

- Ишь вспыхнул! Вот таким я отца твоего знал, Петра Дементьевича, царство ему небесное!

Все встали и перекрестились.

- А я все свое, - повторял Шереметьев. - Соберем казну, отобьемся, тогда всем полегчает и все с лихвой вернем.

Филарет решительно встал.

- Ин-быть по твоему! - сказал он. - Начнем с налогов. Только допреж всего хочу перепись учредить. Обмозгуй, Федор Иванович, до приезда царя!

И началось залечивание тяжких ран России, нанесенных смутным временем и бесправием. Сильнодействующими были лекарства, приложенные к больному тылу, и поначалу застонала Русь под властной рукой, но великие деяния великого деятеля принесли свои плоды и на время успокоили Русь.

Первая перепись в России всполошила все население. Едва приехал царь из своего поломничества, патриарх уговорил его на это дело, и писцы, дьяки и воеводы деятельно принялись за тяжелую работу, составляя платевые книги, закрепощая людей и, между прочим, кладя первое прочное основание позорному крепостному праву. По записям этим крестьяне, приписанные к вотчине какого-либо боярина, уже оставались за ним без права перехода к другому; в то же время боярин приобретал над крепостными своими неограниченную власть.

11
Но, как ни ласкал князя Теряева царь Михаил, как ни отличал его сам Филарет, ничто не радовало князя и никто не видел улыбки на его сумрачном лице.

С того самого дня, как пропал маленький князь, усадьба Теряева-Распояхина оглашалась стоном и плачем. С трудом поправилась молодая княгиня, Анна Ивановна. Встала с кровати бледная, тощая, смерть смертью, и долгими часами сидела в своей молельне, в отчаянии смотря в одну точку. Словно гробовая плита легла на ее сердце, и только приезд князя на время оживлял ее. Она становилась тогда как безумная: бросалась в ноги князя, ловила руки его и выкрикивала проклятия на свою голову, моля князя о прощении.

- Анюта, встань! Негоже так, - пытался уговаривать ее князь, подымая с полу: - грех да беда на кого не живут. И я бы провинился также, как и ты. Тайного врага не убережешься; да и Бог не без милости. Подожди, найдется, - дай мне срок!

Но княгиня продолжала терзаться невыносимой мукой. Ее болезнь кручинила князя не меньше пропажи сына.

Он вызвал Ермилиху и сказал ей:

- Лечи княгиню: занедужилась она дюже!

Ермилиха поклонилась в пояс.

- Не вели казнить, вели слово молвить, князь-батюшка! - заговорила она тонким, льстивым голосом. - С глазу княгинюшка недужится, не иначе как с глазу! Уж я ли ее не пользовала: и травой, и кореньем, и наговором. Одно теперь осталось, князь-батюшка!

- Что?

- По монастырям вести, о здоровье молебны служить, потому всякий сглаз от лукавого.

Князь молча прошелся по горнице.

- А про... сына узнала? - спросил он с запинкой.

- А по молодом князюшке панихиды служить надо. Коли жив, сейчас к дому повернется.

Князь угрюмо кивнул.

Богомолье, действительно, лучшее средство. Он приказал княгине собираться, снарядил целый обоз и послал ее в Троицу, к Николе на Угрешь, в ближний Юрьевский монастырь.

Остригла княгиня в знак печали свои роскошные волосы и поехала молиться русским святыням.

Хоть не помогли панихиды и не находился пропавший сын, но сама княгиня оправилась и стала спокойнее; только сенные девки шепотом рассказывали, что порой, случалось, вскрикнет она ночью как-то страшно, пронзительно и вскочит с постели, словно обуянная.

Все угрюмее становился князь день ото дня. По дружбе к нему, дня не проходило, чтобы в застенке разбойного приказа приказный дьяк не пытал одного-двух скоморохов, но ничего не говорили пытаемые о княжеском сыне.

Антон, в знак печали отпустивший волосы, с двумя взятыми из усадьбы слугами, обошел все кабаки и репаты, все тюрьмы и приказы, но нигде не встречались те подлые скоморохи, что скрали младенца.

Отчаяние охватывало всех, и с каждым днем терялась надежда на отыскание маленького князя.

Как в злую тюрьму, приезжал князь в свою усадьбу и почасту, не видясь даже с женой, видел в своей горнице, выслушивая доклады своих гонцов, которых слал он во все стороны.

А Миша, благодаря нежному за собой уходу, быстро поправился, и Каролина не могла налюбоваться хорошеньким мальчиком.

- Не иначе, как какой-нибудь боярский или княжеский, - говорила Каролина. - Ты как думаешь, Эди?

Добрый цирюльник качал головой и, вынимая из рта свою трубку, подзывал мальчика к себе.

- Ты скажи, мальчик, - спрашивал он чуть не в сотый раз. - Кто твой фатер? Папа? Откуда ты?

Миша ничего не мог ответить на это, зная только, как зовут его самого.

Он рассказывал Каролине про терем, про сад, про сенных девушек и про веселые игры. Рассказывал про отца: как он славно сидит на коне, какой у него шлем и латы, как одеты их слуги. Наконец, дрожа и бледнея, тихим шепотом рассказывал, как его украли, как волокли волоком, пугали и били, как бросили в темный сарай, где было много, много детей, но из его рассказов никто не мог додуматься, кто его родные.

Немцы из слободы друг за другом навещали Штрассе и, слушая русского мальчика, задумчиво качали головами.

- Беда вам с ним будет, герр Штрассе! - говорил ему толстый булочник.

- О! Большой беда наживете с ним, - говорил сосед литейщик.

- О, mein Gott! Если узнают только! - восклицали другие немцы, а пожилые немки таинственно отзывали Каролину и шептали ей:

- С этим мальчиком твой брат и себя погубит, и тебя, и всех нас! Он не простой мальчик. Его наверное ищут...

- О! Он расскажет, было ли ему у нас худо... - беспечно отвечала Каролина. - Миша, тебе худо у нас?

Миша поспешно обнимал ее и говорил:

- Нет! Я, правда, к мамке хочу и бегать негде, но я люблю тебя!

Каролина смеялась.

- А вы хотите, чтобы мы с Эдди его прогнали! - Куда? На улицу, чтобы его снова украли?

Соседи только вздыхали и не решались спорить с глупыми Штрассе.

- И потом, разве есть у нас на него право?

Его нам один капитан поручил... капитан Эхе! При этом имени Каролина всегда краснела, а Штрассе решительно говорил.

- Нет! Мы ничего не боимся. Мы худого не делаем. Не бойся, Миша, говорил он мальчику, - я скоро буду одеваться и пойду в город, буду искать и найду! Не бойся.

- Теперь я ничего не боюсь! - бойко отвечал Миша, чувствуя, что здесь его, действительно, никто не обидит.

Но бедному Штрассе и не снилась та беда, которая нависла над его головой.

12
Только в то время, полное суеверия и невежества, мог произойти подобный случай, и он был бы похож на анекдот, если бы тот же Олеарий не засвидетельствовал его в своих записках.

После разграбления рапаты Федьки Беспалого, ошалевшие пьяницы гуляли еще с добрую неделю, все увеличивая тот угар, который закружил их беспутные головы.

Выгнанный приказный, Онуфрий Буковинов, облыжно для почета и наглости именовавший себя дьяком, пристал к двум посадским и с ними крутился по Москве, напиваясь, сквернословя, играя в зерн и голосом великим распевая срамные песни, за что посадские поили его зело.

Дню по шестому, уже под вечер, бродя из одной тайной корчмы в другую, шли они, сцепясь руками, вдоль Москвы реки, и дьяк говорил им коснеющим языком:

- Согрешихом окаянный! Согрешихом! Несть мне спасения, упился убо, яко свинья непотребная. Да!

- Ишь, разобрало! - засмеялся один из посадских. - Пил-пил, а теперь на-ко!

Тут они завернули в Немецкую слободу.

И вдруг дьяк потянул к себе посадских, задрожал как осиновый лист и совсем трезвым голосом зашептал, щелкая зубами от страха.

- Гляньте, милостивцы, к немчину в оконце! С нами крестная сила!

Посадские глянули, и хмель разом выскочил из их головы.

- Наше место свято! - залепетали они, осторожно приближаясь к окошку.

А там, не подозревая никакой опасности, немец Эдуард Штрассе играл на скрипке, отдыхая после дневной работы.

- Вишь, мертвец-то! - шептал дьяк, тресясь от страха и выглядывая из-за плеч посадских.

- С нами крестная сила! - отвечали крестясь бледные посадские.

А А скелет от ветра, что дул в щели домика и дверь, тихо шевелил своими длинными руками, нагоревшая светильная мигала, и от ее колеблющегося света голова скелета, казалось, тоже покачивалась в такт музыки.

- Наше место свято! - не своим голосом завопил дьяк и бросился бежать, а за ним, едва переводя дух, пустились посадские.

Как безумные они ворвались в рапату Ермила и, обессиленные бегом и страхом, попадали на лавки. Их окружили пьяные гости и с любопытством смотрели на них. Вероятно, случилось с ними что-либо, особенное! Лица их были бледны как холст, глаза глядели с безумным ужасом.

- С нами крестная сила! - бормотал дьяк.

- Наше место свято! - говорил невнятно один посадский, а другой крестился и твердил:

- Да воскреснет Бог...

- Не иначе, как воры напали, - сказал один из гостей, - может, убийство где видели...

Хозяин рапаты, Ермил, не выдержал и в нетерпении встряхнул дьяка за шиворот.

- Эй! Божий человек! Кто это у вас, у соколов, ум отнял? Что с вами?

- С нами крестная сила! - оправляясь произнес дьяк и, обводя всех мутным взглядом, сказал: - Чорта видели!

Все в испуге шарахнулись в сторону.

- Где? Когда? Что мелешь? - заговорили кругом через минуту.

Дьяк уже оправился и приготовился к рассказу.

Горло бы промочить, сказал он, смотря на Ермила.

- Пей! - ответил тот, выставив ему целую кружку водки.

Дьяк отпил с добрую половину, крякнул и начал рассказывать:

- Идем мы, и вдруг этого немчина оконце! Мы и заглянь! А там - с нами сила Господня! - немчин-то на лютне играет таково жалостливо, а мертвец стоит перед ним головой помахивает, в ладоши плескает и ногами шевелит, а потом как захохочет и огонь погас!

- С нами крестная сила! - крестились пьяницы.

Дьяк сразу почуял, что от своего рассказа он не мало выгоды иметь может, и пошел с ним их кабака в кабак. И действительно, никто не жалел для него водки и всякий торопился угостить его, лишь бы послушать рассказ про немчина-кудесника.

На другой день дьяк разузнал, как зовут этого немца, и уже не скупился на подробности. Теперь уже не один скелет плясал под музыку немца, а целая толпа мертвецов выплясывала срамные пляски.

Нелепый слух пошел по Москве: из кабака на улицу, по торговым рядам, из рядов в дома и хоромы, в терема и палаты и дошел до самого царя.

Тот обмер от страха и тотчас призвал к себе боярина Нашокина, который сидел в разбойном приказе:

- Возьми мне этого немчина, приказал он, - и узнай доподлинно, как он с черной силой знается. Узнав - донеси.

Боярин земно поклонился царю и тотчас отрядил стрельцов с приставом к главе, чтобы они схватили и привели к нему немчина, Эдуарда Штрассе.

Эдуард Штрассе сидел в своей комнате и старательно приготовлял мазь из трав, Каролина, весело напевая, хлопотала на кухне, а Миша сидя на полу, стругал дощечку, как вдруг на улице раздались громкие крики, послышался шум, какое-то сметенье, и толпа людей остановилась у домика Штрассе.

- Сюда! - послышались голоса. - Ну, с молитвою Божией! Ребята, не робей! С нами Бог!

В комнату вбежала побледневшая Каролина, Штрассе вскочил на ноги.

- Стрельцы к нам! - закричала Каролина.

- Спрячь покуда Мишу! - приказал Штрассе, стараясь казаться спокойным.

- Миша, бежим!

Каролина схватила Мишу за руку, и в ту же минуту с грохотом распахнулись двери. В дверях нерешительно остановился толстый пристав, за ним виднелись стрельцы.

- Ты есть колдун и ворожей, немчин Штрассе? - спросил, дрожа от волнения, пристав.

- Я, - ответил Штрассе, - только я цирюльник, а не колдун.

- Молчи! - закричал расхрабрившись пристав, - тебя велено взять и в при...

Пристав не окончил фразы и попятился назад бормоча:

- С нами крестная сила!

Взгляд его упал на скелет, которого он не заметил ранее, и ему показалось, что скелет смеется.

- Убери эту нечисть! - закричал он, - мигом убери!

- Это скелет! - ответил Штрассе, - он мертвый, одни кости.

Он подошел и поднял костяную руку скелета.

- Убери! - завопил в страхе пристав. Штрассе засмеялся и закрыл скелет занавеской.

Пристав тяжело перевел дух.

- По цареву приказу, берите его! - приказал он стрельцам, отодвигаясь в сторону.

Стрельцы дружно бросились на Штрассе.

- За что? Что я делал? - закричал бедный немец.

- Ужо в приказе узнаешь! - отвечали стрельцы, быстро скручивая ему руки.

- За колдовство! - сказал пристав.

- Я? Колдун?!

- Иди, иди! - и стрельцы поволокли его на двор.

В эту минуту выбежала Каролина и бросилась к своему брату.

- Брат мой! Эди! - закричала она, - за что они тебя взяли? Куда?

- Отойди! - грубо сказал стрелец, толкая ее в грудь.

Она пошатнулась.

- Куда вы его ведете?

- В приказ! - ответил по-немецки ей Штрассе. - Меня обвиняют в колдовстве.

- Это безумие!

- Прочь! - закричал в ярости стрелец, которого она ухватила за рукав, и ударил ее. Она упала без чувств.

Стрельцы окружили Штрассе и повели его с собой.

Все население слободы наполнило дом бедного Штрассе, сожалея о нем и Каролине.

Ее привели в чувство и окружили заботливой внимательностью.

- А ты не можешь оставаться тут, - сказали ей соседи, - мы тебя спрячем.

- А Миша?

- И его! Где он?

Миша дрожал от страха и с плачем прижался к Каролине. Она обняла его и зарыдала.

- Миша! Милый мальчик! Нашего Эди взяли в приказ! - произнесла она сквозь слезы, - мучить будут.

Миша вдруг словно понял ее горе.

- Найди моего батьку, - сказал он твердо, - и он его вызволит!

Немцы с умилением улыбнулись.

- О! - сказал булочник, - надо немного поискать его фатер!...

13
В смутное время, когда русские бились с ворами, поляками, казаками, у князя Теряева-Распояхина был закадычный друг и крестовый брат, боярин Терехов-Багрев. Вместе они сломали все походы, бились с ним рядом плечо о плечо и не раз спасали друг друга от смертельной опасности.

Дружба спаяла их, как два звена одной цепи, и чтобы закрепить ее и на будущее время, они торжественно поклялись породнить детей своих.

Так и случилось. У князя был сын Миша, у боярина родилась дочка, и, когда им исполнилось по четыре гола, родители обручили их, согласно обычаям того времени.

И теперь князь не мог не отписать Багреву о том несчастии, которое постигло его.

Боярин жил в Рязани, и туда поскакал посланный от князя гонец с печальной вестью.

Совершенно противоположный по характеру князю, боярин Терехов-Багрев, едва окончилась война, взял свою молодую жену, уехал в Рязань, отстроился и вдали от мирских дел и почестей зажил тихой жизнью степенного семьянина, издали следя за успехами князя и радуясь за него.

Дом он устроил на славу, окружил себя многочисленною дворней и совсем устранился от всякого дела.

И боярыня была с ним одного склада, радуясь больше миром да спокоен, чем почетом. На радость им и на счастье, росла у них малолетняя Олюшка, оглашая своим лепетом терем и девичьи. Обручили они ее по сговору с сыном князя Теряева-Распояхина, и не было у них уже никаких ни дум, ни забот.

Даже от почетной должности губного старосты отказался боярин, сказав просившим его:

- Кланяюсь низко за высокую честь, господа честные, а только не по мне сия тягота великая. Живу я со всяким в миру и добром согласии, а тогда и ссора, и зависть, и корысть. Простите, Христа ради! Угостив выборных, он наделил их по обычаю подарками и отпустил с честью, проводив без шапки до самых ворот.

Тихо и мирно протекала его жизнь.

Рано по утру поднявшись с постели, собирал он всю свою челядь и со своей женой шел в церковь, что стояла на его дворе, и слушал заутреню, которую пели священники Микола и дьячок Пучеглазов. Потом каждому из дворовых наказывал работу на день и шел с управителем по кладовым и амбарам, по клетям да подклетям, блюдя и пересчитывая добро; а тем временем жена его с старой своей кормилицей задавала сенным девушкам работу и затем сама садилась за пяльцы.

Два часа спустя все снова шли в домовую церковь и слушали обедню, после чего до обеденной поры боярин занимался своими делами. Говорил ему управитель про домашние дела и делишки, а он чинил над своими холопами и суд и расправу; приезжали из его вотчин, - из под Москвы, из под Калуги людишки со своими челобитьями, заказами, когда с данью или подарком, и боярин слушал их, кого награждал, кого за волосы трепал, кого батогами наказывал, и наконец в двенадцать часов шел обедать со своей женой, коли гостя не было. Обедал он плотно, сытно, запивая медом и винами жирные блюда, хотя в постные дни берегся от всякой снеди и чтил каждый пост неукоснительно.

После обеда ложился он на пуховые перины в своей горенке и спал до вечерни.

И в то время, как храп его оглашал покои от низа до верху, спала и его супруга в своем тереме, спала и вся челядь по своим клетям, все, кроме сторожа у ворот да мамушек, что доглядывали за дочкой боярской.

Просыпался барин и шел к вечерне, отстояв которую, уже весь отдавался семейной жизни: принимал гостей, играл в тавлеи, в шахматы, слушал захожего странника, а иногда шел в терем к жене и там прохлаждался.

Каждый год в декабре месяце в память дня, когда он встретил и полюбил жену свою Ольгу, он устраивал великое пирование. Выходила в те поры боярыня со здравым кубком для каждого гостя и что ни раз, то новом сарафане, и диву давались гости, глядя на их богатство.

Наверху, в тереме шло женское пированье, внизу угощал всех боярин, и никто из его пира не вставал сам: всех потом люди по домам развозили, и очнувшись каждый находил у себя подарок: кому плать, кому соболя, кому ручник вышитый, кому шапка, а воеводе да губному старосте, да стрелецкому голове дорогие кубки или ковшики.

Близким другом у боярина в Рязани был Семен Андреевич Андреев, что делил с ним тоже труды в смутное время, а жена его Палагея Федоровна почти не уходила из терема боярыни.

От такой покойной жизни раздобрев боярин Петр Васильевич, и как оденется он бывало в парчовый кафтан с воротником выше головы, а поверх его накинет шубу соболью, наденет шапку бобровую в аршин вышины да пойдет переваливаясь, на высокую трость опираясь, по рязанским улицам, - всякий ему сторонится: шапку ломает, низкий поклон отдает.

Не так, как Терехов, устроил свою жизнь Андреев. Счастлив и он был, но на иной лад. Он был стрелецким головой и, любя ратное дело, не давал себе отдыха, то выходя на ловлю разбойников, то прикрепляя к земле тягловых людишек, то помогая воеводе собирать подати да недоимки.

В вечер, с которого ведется рассказ, после вечерни Андреев, придя в гости к Терехову-Багрееву, застал у него еще двух гостей, что было делом довольно редкостным.

Сидели у него сам воевода рязанский, боярин Семен Антонович Шолохов да губной староста, дворянин Иван Андреевич Сипунов.

Шолохов был статен ростом и красив лицом. Черная короткая бородка округляла его полное лицо, и оно казалось добрейшим человеком, только купцы да посадские люди знали, как обманчив его вид, когда он без торгу набирал себе и жене своей товар или на правеж выбивал по третьему разу один и тот же налог.

Не было тогда лютее его.

Губной староста был, напротив, человек мягкого, покладистого характера, ума острого, но безвольный и только неподкупная честность выделяла его из среды служилых людей.

Они чинно сидели за столом и вели беседу, запивая домашним малиновым медом, когда вошел Андреев.

- А, друже! - обрадовался ему Терехов, - садись, гостем будешь!

Андреев перекрестился на образа, чинно поздоровался с каждым, спрашивая его о здоровье, наконец, сел и отхлебнув меда, сказал Терехову:

- А я к тебе с радостной вестью.

- Ну, ну! - сказал Терехов.

- Давал я на Москву отписку, что хорошо бы у нас стрелецкие полки немецкому строю обучить, как то на Москве делают и почитай, как год прошел без всякого ответа...

- Надо было в пушкарский приказ посул послать, вставил воевода.

- Ин и не надо! Я через князя Терентия послал-то. Прямо в царевы руки.

- Ну?

- Ну, а теперь, глядь, сегодня ко мне приехал немчин. Таково смешно по нашему лопочет. Слышь, по приказу цареву его Ласлей [Лесли] ко мне прислал. Теперь учить будет.

- Ереси еще наведет, прости Господи! Слышь, они, басурманы, постов не уважают, икон не чтят, - сказал губной староста.

- Тьфу! Еретики! - отплюнулся Терехов-Багреев, потом сказал: - У тебя новость и у меня тоже новость есть. Только нерадостная. Собственно к тому я вас, гости честные, и просил, - и он поклонился воеводе и старосте. Те ответили ему поклоном тоже.

- Что же за новости, боярин? - спросил староста.

- А уж не знаю и сказать как, - начал Терехов. - Слышь, получил я сегодня грамоту от друга своего, князя Терентия Петровича Теряева-Распояхина.

Староста и воевода кивнули.

- И пишет он в ней, печалится, что его сына скоморохи скрали...

Воевода вдруг поперхнулся медом и закашлялся, отчего лицо его налилось кровью.

- А в том и мне горе и супруге моей, - печально продолжал Терехов, а потому как ведомо вам, за сына этого самого моя Олюшка просватана.

Воевода оправился и смело заговорил:

- А тебе что с того печалиться? Коли жених пропал, для твоей дочушки-то их не мало найдется. Не в монастырь же ее!...

Терехов тихо покачал головой.

- Неладно говоришь, боярин, прости на слове! Что она пяченая [пяченая невеста: от которой жених отказался; такая девушка считалась опороченной и ей одна оставалась дорога - вмонастырь] у меня, что ли? Ульщать вздумал... последнее дело от слова отректись! А еще вот, пишет он, заговорил боярин снова, - что сыск делает. Так просит и меня ему пособить. Коли вернется скоморох, попытать его малость, не знает ли чего. Так я на этом вам низко кланяюсь.

Терехов встал из-за стола и, кланяясь так, что рукой касался пола, сказал:

- Не оставь уж меня, сиротинушку, боярин Семен Антонович! Не оставь и ты меня, Иван Андреевич!

- Что ты, что ты, боярин! - в один голос вскрикнули воевода и староста, а староста прибавил:

- Слышь, к нам тут какие-то скоморохи пришли. Так я завтра же их в застенок возьму: хочешь, приди сам допрос чинить!..

- Буду милостив! - сказал боярин.

Староста кивнул головой.

- Теперь же и ухвачу: чай, сидят в кружале да бражничают! И староста взялся за шапку.

Вскоре ушли и воевода с Андреевым.

Воевода, лишь только вернулся к себе домой, как тотчас послал за дьяком, Егоркой Балагуровым.

Егорка, а по городу - особливо промеж мещан и посадских - Егор Егорович, являлся типичным дьяком того времени. Был он толстый и жирный, с отвислым животом, пьяница горький, до наживы жадный, со старшими раболепен, с младшими дерзостен. В переводе на наше время и понятия воеводский дьяк был в роде правителя дел канцелярии губернатора, с несравненно большими полномочиями, потому что соединял в себе власть и исполнительную, а за безграмотностью воеводы был не ограничен в своем произволе.

Войдя в горницу и низко поклонившись, дьяк с трепетом увидел, что воевода хмурится и не в духе.

- Слышь, заговорил воевода, - через кого ты отписку получил от Федьки Беспалого?

Дьяк откашлялся.

- Так, от смерда, скоморошника!

- Вот то-то! А завтра этого скомороха Ивашка Сипунов на дыбу потянет. Слышь, князь нашему-то боярину отписал, а он нам челом бил. Ты вот тут и смекни!

- И смекать, боярин, нечего. Пойду на кружало, - чай они еще там бражничают, и скажу им. Так они так-то сгинут отсюда!..

- Дело! Так поспешай. Егорка!

- Твой раб, боярин! - ответил дьяк, низко кланяясь и пятясь исчез за дверью.

Воевода облегченно вздохнул и прошел в терем к жене своей.

Та еще не ложилась спать и клала земные поклоны в молельной, когда воевода окликнул ее; она обернулась.

Это была высокая, сухая женщина, с черным, цыганского типа лицом, с злыми глазами и тонкими губами.

- Что еще? - спросила она грубо.

Воевода вздохнул.

- Ох, Матрена, сказал он, - скаредное дело с тобою мы учинили! Беда нам будет.

- Говори толком, Бога для! - нетерпеливо крикнула Матрена. - Что еще неладно? Али купцы...

- Купцы пишто... Что купцы?.. Князь Теряев-то нашему боярину грамотку прислал...

- Ну? - Лицо Матрены приняло сосредоточенное выражение.

Пишет, что евойного сына скрали. Сыск просит сделать...

- Эх! - вздохнув успокоилась Матрена. - А ты что ж думал, что князь этакое дело да так и оставит? Эх голова, голова!

- Не то, Матрена, а как здесь эти самые скоморохи и их Сипунов возьмет...

- А ты дьяка напередки пошли...

- Я и то! Егорка-то уже побег...

- Матрена опять вздохнула с облегчением.

- Так о чем ты гнусишь-то?

- А о том, что занапрасно все это: я боярину-то закинул, так оно так-то повернул мне слово! - воевода сокрушенно махнул рукой. - Не отдаст он своей Ольги за нашего Ванюшу, ни в жисть!

- Дурак! - гневно сказала Матрена. - Ей-то еще четыре годика. О чем говорить загодя? Иди спать лучше!

Она гневно покачала головой и прибавила:

- Лишь бы у князя сыновей не было, а то мое уже дело...

- Мальчонка-то жаль... - вздохнул воевода.

Жена его презрительно усмехнулась.

- Эх, горе-воевода! Тебе бы в мамки идти, а не на воеводстве быть, сказала она.

Воевода снова вздохнул и стал креститься на образа.

14
Опоздал дьяк Егор Егорович. Когда он вошел запыхавшись в кружало, там еще все гости были в великом смущенье.

- Слышь, заговорил пыхтя дьяк, - скоморохи, что из Москвы, не здесь ли?

Целовальник низко ему поклонился и ответил:

- Были здесь, господин честной, только сейчас их от нас забрали.

- Кто, куда? - Дьяк выпучил глаза и грузно упал на скамейку.

- Надо-быть, по какому татебному делу, - ответил кланяясь целовальник: - приходили стрельцы и отвели по приказу судебного старосты. В яму полагать надо!

- В яму, в яму! - передразнил его дьяк.

- Что глаза-то таращишь? Не видишь, что испить хочу! Борода тоже!

Целовальник со всех ног бросился исполнять приказ дьяка и поставил перед ним целую ендову меда, а гости тем временем, боясь нового соседства, друг за другом оставили кружало.

- В яму! - ворчал недовольно дьяк. - Нет, чтобы спрятать их, голова с мозгом! А теперь перед воеводою я в ответе. У-у, песьи дети! Так и норовят дьяка своего подвести. Ну, да ты у меня погоди! Изловлю я тебя с табашным зельем, отрежу твой длинный нос!

Целовальник в страхе даже ухватился за свой нос и стал торопливо кланяться дьяку.

- За что гнев твой? - заголосил он жалобно. - Сам знаешь, что и я, и животишки мои, все в твоей руке. Я ли скуп для тебя? А ты не за что грозишь мне!

- Погоди вот ужо! - бурлил и грозил дьяк, притягивая мед и в тоже время думая, как бы ему обелиться перед воеводою.

А с задержанием скоморохов поспешил Андреев, радея о друзьях своих. Едва он услыхал от губного старосты про скоморохов, как тотчас послал в кружало стрельцов, чтобы схватить их.

- Их было трое из тех, что посетили двор князя Теряева, хотя ни один из них не знал про кражу княжеского сына. Их тот-час привели в разбойный приказ и всех троих заперли в клеть до утра.

- Они сели на грязный, вонючий пол и сперва стали догадываться, за что их взяли, потом ругаться, а там, чуя беду неминучую, горько заплакали.

- На другое утро, ни свет, ни заря, губной староста Сипунов оповестил боярина, что скоморошные люди забраны, и коли будет его желание, пусть придет в губную избу, чтобы вместе допрос чинить этим ворам.

Терехов велел поднести посланцу ковшик пенника, сказал что будет, и сейчас же после заутрени, наскоро отдав приказание управителю, оделся в темный будний кафтан и важно опираясь на палку, пошел в губную избу, - она же служила, так сказать, и местным разбойным приказом.

Там уже ждал его губной староста.

- Здраву быть! - сказал кланяясь Терехов.

- И тебе, боярин! - ответил Сапунов. - Там их и допрашивать станем!

- Ин быть по-твоему! - согласился Терехов.

В это время в избу вошел воеводский дьяк, Егорка Балагуров, и, помолясь иконам, низко поклонился обоим.

- Прости, милостивец, заговорил он униженно, - поскольку боярин, воевода наш, со вчерашнего в опохмелке, так и заказал мне, непотребному рабу, Егорке, на сыске стоять.

- Что же, - согласился Сипунов, - воевода в своем праве. Пойдем, боярин!

Они вышли из избы на двор, обнесенный высоким частоколом с крепкими воротами. Против ворот, снова за изгородью тянулись ключи (ямы), где сидели уголовные преступники, вместе с несчастными неплательщиками, во дворе, по трое и десятками, смотря по помещенью.

Впереди, против избы, стоял мрачный сарай с широкою, как ворота дверью. Это и был застенок. На земле перед дверью стояла окровавленная плаха, валялись колодки и обрывки ржавых цепей.

Сипунов открыл дверь, которая заскрипела на петлях, и они очутились в страшном помещении. Полутемный сарай с поперечными балками вместо настланного потолка, с земляным полом, как бы делился на две части. На лево стоял длинный стол с письменными принадлежностями. Позади него тянулась скамья, по бокам стояли табуретки, недалеко от стола стоял аналой, с крестом на нем; направо же валялись доски, стоял небольшой помост, на котором на боку спускалась веревка с толстым крюком на конце; в углу, треща горящими углями, дымилась жаровня и в полутьме виднелись страшные орудия пыток: палки, веревки, доски с набитыми гвоздями, плети, кнуты и острые клещи с длинными ручками.

Два заплечных мастера встретили пришедших низкими поклонами.

- Приведите-ка, молодцы, скоморохов, коих вчера забрали: сыск малый сделаем, - распорядился Сипунов и стал залезать на скамью, позади стола.

- Садись, боярин, пока что, - пригласил он Терехова, который с трудом уселся на конец скамьи.

Дьяк покашливая сел на табурет, у края стола, приготовил бумагу и очинил перо.

В это время до них донеслось бряцание цепей, заскрипела дверь, и в сарай друг за другом вошли со скованными руками три скомороха.

Они вошли, упали на колени и в голос завыли:

- Смилуйтесь, бояре, во имя Христа! Ни в чем не повинны! Ни татьбою, ни убийством не занимались! Отпустите, Бога ради! Ходим мы нищи и ноги: с того, что дадут, только и живы!

- Ну, вы! - закричал на них дьяк, - волчья сыть, молчать! Правьте лучше ответы боярину!

И при этом они хитро подмигнули ближайшему к нему скомороху. Тот, маленький, подслеповатый, словно сразу понял знак дьяка и смиренно замолчал.

- Сказывайте имена ваши, - сказал Сипунов. - Пиши Егорий Егорьевич, если взялся за дело!

- Ну, вы! - окрикнул их снова дьяк и ткнул пальцем на первого. - Тебя как?

- Иван, а прозвищем Наливайко!

- А тебя?

Красивый, лет девятнадцать, парень, тряхнув головой, бойко ответил:

- Антошка Гусляр!

- Тебя?

Третий парень, лет тридцати, стукнул в землю лбом и жалобно сказал:

- Емелька Беспутный!

- Чем занимаетесь и откуда пришли? - повторил дьяк вопрос и прибавил: - В Москву идете, што ли?

Иван Наливайко ответил за всех.

- Скоромошьим делом, милостивец! Скоромошьим, да песенным. А пришли прямо из-под Тулы, на Москву идем, милостивец!

Дьяк довольно крякнул, и по губам его скользнула улыбка.

Сипунов взглянул на Терехова, а Терехов только печально вздохнул и потряс бородой.

- Чего ж их спрашивать? Вестимо, ничего не ведают, - тихо сказал он.

- Оставить сыск? - спросил Сипунов. Терехов кивнул. Добродушный Сипунов словно ожил; ему было тяжело пытать людей занапрасно и он, приняв грозный вид, сказал:

- Ну, на этот раз идите на все четыре стороны! Молодцы, будете с них клепы! А наперед, чтобы в нашем городе не чинили буянств. Слышь, вчера до полуночи бражничали.

Скоморохи раз по десять ударили лбом в землю и вскочили на ноги. Молодцы стали сбивать наручни. Сипунов и Терехов вышли.

- Слышь, - обратился Терехов к дьяку, - не откажись сегодня ко мне зайти! Хочу другу отписать, а от этого дела отвык за время. Попишка-то у меня старый еле видит. Писать и некому.

- Рад, боярин, за тебя живот положить, - кланяясь ответил дьяк и веселый пошел к воеводе, торопясь успокоить его.

Угрюмый вернулся Терехов домой и тотчас позвал к себе жену. Та сошла к нему встревоженная, с испуганным лицом.

- Ай, что стряслось, Петр Васильевич? - спросила она, едва переводя дух. И ушел ты сегодня не во время, а теперь меня позвал?

- Садись, жена, - ответил боярин. - Действительно стряслось. Помнмишь, мы за княжего сына свою Олюшку прочили? По рукам ударили?

- Помню, батюшка! Как не помнить! - ответила жена Терехова, - еще на Москве то было. А что? Али полаялись?

- Пустяки, говоришь: дружбы нашей мечом не рассеч! Дело в том, что княжего сына ономедни скоморохи с вотчины скрали!

- Ахти мне! - воскликнула боярыня и даже изменилась в лице.

- Петр Васильевич, - сказала она помолчав, - что ж теперь нам-то делать?

Терехов нахмурился.

- Что делать, про то я знаю. А сказал тебе на тот случай, чтоб про эту помолвку с бабами меньше языком трепала. А теперь иди!

Не успела выйти боярыня, как в горницу спешно вошел Андреев и едва поздоровался с Тереховым, как сказал ему:

- Зачем скоморохов отпустил?

- Коли они из-под Тулы...

- Брешут! Сейчас доподлинно услыхал, что из Москвы. Разговор такой слыхал, что дьяк Егор Егорович их вызволил, а для чего - не возьму в толк. И окромя того, кажись и княжой сын объявился.

- Шутишь? - откинувшись в изумлении, воскликнул Терехов.

- Что за шутки! Ты слушай! Немец-то мой...

- Какой немец?..

- Ах, ты! Да вчерась-то я говорил, что мне из Москвы немца для стрельцов прислали.

- Ну, ну, запамятовал! - успокоил его Терехов. - Дальше-то что?

- Ну, вот и слушай! Сегодня это поучил он нас всех, строй показывал, а потом я его к себе завел. Поместил-то я его у себя пока что. На дворе клеть есть, там он и живет...

- Ну?

- Вот он и стал про себя говорить. А потом и говорит, есть в Москве корчма. Ее какой-то Федька Беспалый держит...

- Федька Беспалый? - повторил Терехов. - Ну, так что ж, что в Москве корчма есть?

- Да постой, дай, кончу! - остановил его Андреев. - Так слышь, к этому Федьке-то скоморохи мальчика привели и продали. Мой-то немец все это видел, а на другую ночь скрал его. Говорит, Федька-то много таких ребят для нищих держал, сарай полный, что мыши...

- Ну?

- Ну, немец-то скрал его, да к другим немцам отвел. Он теперь у них там, на Кукуе.

- Обасурманили мальчика.

- Зачем? Я к тому, что может это княжой сын и есть.

- Княжой? Ах ты, Господи! Слышь, Семен Андреевич, расспроси ты своего немчина, как да что, пошлем до князя нарочного.

- Беспременно. К чему я и пришел к тебе. А только ты мне скажи: зачем ты скоморохов отпустил и к чему дьяк им мирволил?

- Ну, тоже, Сеня, откуда ты знаешь это?

- Откуда? Мой мальчишка видел, как скоморохи уходили. Сели это у нас под садом, один и баит: "Спасибо дьяку, надоумил. Ляпнули бы, что из Москвы, повисели бы на дыбе". Другой ответил: "Надо полагать, Злоба какую ни на есть важную отписку посылал с нами". Ишь куды завернул! Обмерекать надо, боярин. Может здесь и измена какая есть. Лях-то не дремет.

Терехов задумался.

- А что? Пожалуй, кто и мутит. Ну, а как же с князем-то? А? вспомнил он.

- Послать беспременно надо. Хочешь, мы этого немчина снарядем и без отписки всякой?

- А и ладно задумал, Сеня! Накажи ему да и спосылай! Только послание все же напишем, потому князь горячий и неравно его с первого слова на дыбу потянет.

- И то, - согласился Андреев.

- А дьяка этого велю в шею со двора. Неравно правда что недоброе, так беды не оберешься. Как-нибудь сам наскребу.

- Так я пойду, снаряжу его.

- Иди, иди, Сеня! Бог нам его привел, - и Терехов набожно перекрестился. - Ежели да сразу на след напали, прямо чудо Божие.

- Воистину! - ответил Андреев. - Ну, так я пойду, а ты готовь грамотку!

- Ладно.

Андреев ушел. Боярин прошел в свою рабочую горницу, достал перо, бумагу и кряхтя стал составлять послание своему другу.

В тот же день вечером капитан Эхе, снабженный и казной и грамотой, ехал назад из Рязани на своем сильном коне в коломенскую вотчину князя.

15
Князя Теряева узнать было трудно, так он изменился со времени пропажи своего сына. Смуглое лицо его точно почернело, глаза ввалились и горели лихорадочным блеском. Как слуга его Антон, он в знак своей печали отпустил бы волосы, но постоянная служба при царе не допускала этого, и он кручинился еще более.

В то время как жена его у себя, на усадьбе, могла и плакать, и молиться, и горько сетовать, - он все время должен быть ходить с веселым, светлым лицом, тем более, что царские приспешники, братья Салтыковы всегда готовы были истолковать его печаль в дурную сторону.

А нельзя было не печалиться.

Почитай, два месяца прошло, а о сыне ни слуху, ни духу. Сколько за это время боярин Колтовский по приказу боярина Нашокина скоморохов перепытал, - никто ничего не сказал, даже следа не подал.

И Терехов-Багрев безмолствует.

Каждый раз, как наезжал князь к себе в вотчину, княгиня торопливо спрашивала его:

- Ну, что?

И каждый раз, он должен был, потупив голову, только вздыхать в ответ, после чего княгиня начинала горько плакать.

Верно, с силой и властью не все можно сделать.

Князь в суеверном малодушии звал к себе ворожею Ермилиху, сыпал ей деньги и говорил:

- Найди мне сына!

Но и она не могла помочь ему. Хитрая баба брала деньги, смотрела на воду, бормотала о злых людях, о недругах, но не могла указать ни воров, ни на место, где укрыт княжеский первенец.

- Эх, князь, - говорил ему Шереметьев, - положись на милость Божию! Не убивайся так! Бог поможет, - сыщется твой сын.

- Сыщется! - с горечью говорил князь, а каким? Может его ослепили злодеи, может, ног и рук лишили. Ах, кабы знать, где мои враги.

И он злобно грозил сжатым кулаком.

А тем временем капитан Эхе уже приближался к его вотчине с радостной вестью, и однажды, когда князь приехав из Москвы, сидел задумавшись в своей горнице, к нему вошел Антон и, низко поклонясь, сказал:

- Слышь, княже, немчин какой-то с Рязани приехал: от боярина Петра Васильевича грамотка.

Князь выпрямился словно от удара и воскликнул:

- Где? Давай!

Антон подал ему свиток с восковой печатью на тесемке.

Князь дрожащей рукой сорвал шнурок и, развертывая свиток, сказал Антону:

- Гонца в избу сведи! Напой, накорми!

Антон ушел, а князь стал читать каракули боярина, своего друга.

"И слышь, немчину этому про твоего сына ведомо. С того и посылаю до тебя. А княгинюшке твоей от нас поклон зем..."

Князь не дочитал до конца послание и, выскочив из горницы, закричал не своим голосом:

- Эй! Кто есть!

На зов к нему подбежал отрок.

- Беги в избу! Вели Антону немчина сюда привести. Живо!

Давно никто не видал такого оживления в лице и в движениях князя. Он не мог сидеть и бегал по горнице. Заслышав шаги, он сам отпахнул дверь и, увидев Эхе, с порога закричал ему:

- Что знаешь про сына?

Эхе смутился и почесал правой рукой за ухом.

- О каком сыне?

- О моем, моем! - закричал нетерпеливо князь.

Эхе покачал головой.

- Про мальшик говорил. А мой не знайт, ваш сын, не ваш сын, - ответил он.

- Про какого мальчика? Ох, да говори же!

- Дозволяй мне пить! Горло сохло. Жарко.

Князь захлопал в ладоши.

- Меду ковш!

Мед появился тотчас. Эхе выпил с половину ковша и, вытерев рукавом усы, медленно начал свой рассказ.

Князь жадно его слушал, не прерывая до самого конца.

Эхе кончил и замолчал. Князь сидел, опустив голову, что-то соображая, и вдруг вскочил на ноги.

- Антон, зови слуг! - приказал он и, взяв Эхе за рукав, потащил его к крыльцу, куда Антон торопливо согнал дворню.

- Был рыжий скоморох с теми? - спросил князь у слуг.

- Был, князь-батюшка! Поводырем был, - ответило несколько голосов.

- А с ними щуплый такой, был?

- Был, был! И мальченка еще. Да много их, чтоб им пропасти не было! раздались снова голоса.

Лицо Теряева просветлело.

- Коней, Антон! - закричал князь. - И ты, немчин, со мной! Едем к твоему приятелю! Ну, живо!

И через десять минут они мчались по дороге в Москву.

Эхе и Антон не могли на своих конях поспеть за кровным аргамаком князя, и он скакал далеко впереди их; но когда они сделали роздых на полпути в съезжей избе, князь не гнушаясь посадил с собой за стол Эхе и Антона и снова стал расспрашивать немчина.

- Расскажи мне, какой он из себя?

И эхе опять описывал мальчика, описывал сарай, в котором нашел его, рассказывал о своих мытарствах с ним и, наконец, про доброго немца-цирюльника и его сестру.

- Не приметил ли ты складня на нем? Цепка из золота, кольчужками?

- Нет! - покачал головой немец. - Голая шея, ничего не было.

- Не он! - упавшим голосом сказал князь. - У того складень, наше благословение.

- Эх, князь! - вмешался Антон. - Да нешто вор этот, Федька, оставит у него золото?

- И то! - оживился князь. - Верно! Он, он, мой Михайло! Но уж этому, - лицо князя потемнело, и он стукнул кулаком по столу, - Федьке, вору и разбойнику, будет солоно! Завтра же его в разбойный приказ уведут и там... - Он не окончил, но Эхе, взглянув на него без слов понял, что ожидает содержателя рапаты, и вздрогнул.

Князь забылся: его увлек поток мыслей и чувств, и он продолжал говорить вслух:

- Но кому нужен был мой Михалка? Может, они просто крадут и ждут выкупа... Не слышал я про такие дела... Крадут для нищенства да для скоморошьего дела, так больше от посадских да торговых людей... Ну, да уж доберусь я до правды: огнем и водою, дыбой и плетью, всем, что в застенке есть! А пока, - вдруг очнувшись, резко сказал он, - поедим да соснем малость!

И, сразу оборвав речь, он подвинул к себе миску с вареной курицей и ендову с вином.

Была глубокая полночь, когда они вновь сели на коней и помчались в Москву. Они ехали молча. Князь, почти уверенный, что его сын найден, думал о том, кому понадобилось это страшное преступление, и и горел местью и ненавистью к неизвестному вору.

Антон, как верный слуга, зная опасности большого путешествия по большой дороге, на которой шалили и скоморохи, и беглые тягловые, и заблудыжный посадский, зорко осматривал в ночной полутьме и прислушивался к тишине; а Эхе, - видавший за свои походы и кровь, и резню, и разбой, и преступления, - с размягченным сердцем мечтал о минуте, когда он увидит прекрасную Каролину и скажешь ей... Нет, он ничего ей не скажет, а только посмотрит на нее нежно-нежно и вздохнет от полного сердца: вот так!

При этом Эхе вздыхал с такой силой, что Антон с изумлением взглядывал на него, придерживая на миг свою лошадь.

- Прямо в слободу веди, немчин! - отрывисто сказал Теряев, когда они въехали в московские ворота.

- Гут! - ответил Эхе, ударяя коленями лошадь.

Наступило уже утро, и Москва проснулась. Со скрипом тащились на базар телеги, нагруженные сеном, курами, рыбой, убоиной и всякими овощами; в рядах открывались лари; к убогой церкви плелся поп, стуча костылем по твердой земле, и во все стороны шли люди, торопясь купить, продать или поспеть в назначенное место.

Наши всадники пересекли весь город и со стороны Москвы-реки въехали в слободу.

- Узнаешь дом-то? - спросил князь.

Эхе только усмехнулся.

Ему ли не узнать? С закрытыми глазами он не прошел бы мимо него.

- Тппру!..

Но что это?... Ставни закрыты, из трубы не вьется приветливо дым, в то время когда все вокруг живут уже дневной жизнью...

Эхе быстро спрыгнул с коня и стал стучать в калитку.

Молчание.

Он стал бить по очереди в закрытые ставни.

То же молчание.

- Ты что же это? На смех? - закричал нетерпеливо князь.

Эхе растерянно, убитым взглядом посмотрел на него.

В это время их успела окружить толпа, привлеченная криком и стуком.

- Эй, вы, басурмане! - крикнул князь. - Этот ли дом немчина-брадобрея?

- Так тошно, боярин" - ответил один из немцев, толстый булочник, снимая перед князем колпак.

- Где же он, собака?

- В приказе! - закричали со всех сторон. - Приходил народ, бил и вон... Бедный Штрассе!

Эхе, молчавший все время и словно обезумевший, вдруг встрепенулся и обратился к толпе с немецкой речью. Все бросили князя, окружили Эхе и, заговорив сразу, подняли оглушительный крик.

Аргамак князя пугливо шарахнулся в сторону, но князь нетерпеливо осадил его. Он сгорал от нетерпения и досады. Теперь, когда он уже собирался обнять сына, опять что-то стало на его пути.

- Ну, что там? - закричал князь Эхе, когда толпа на мгновение смолкла.

- Его взял в разбойний приказ на питки, на смерть!

- А мой сын? - не думая о бедном цирюльнике, спросил князь.

- А его спасал Каролина. Они убежал и спрятались...

- Где?...

- Надо сперва достать гер Штрассе! Они в тайнике.

Князь с силою махнул в воздухе плетью.

- Разве не знают тайника эти люди? Скажи, что я все сделаю, я выручу его! Покажи мне сына!

Эхе торопливо заговорил с немцами.

- Яа! Яа! - послышалось со всех сторон, и несколько человек, отдалившись из толпы, приветливо закивали князю.

- Они покажут нам, - сказал Эхе, - только надо спасти гер Штрассе. Они говорят, клянись!

- Яа, Яа! - закричали немцы.

Князь быстро снял шлем.

- Клянусь! Хотя и не зная вины его, спасти этого брадобрея, если не поздно.

- Яа, гут! - сказал булочник. - Еще не поздно. Мой его видел...

- Идем! - сказал Эхе.

Булочник пошел вперед, рядом с Эхе, который вел в поводу своего коня; князь с Антоном ехали сзади.

Булочник провел из в переулок, ввел в свой дом, перешел чистый дворик и остановился подле бани.

- Здесь! - сказал он князю. - Сичас!

Князь быстро соскочил с коня и двинулся за булочником.

Тот крепко постучал в дверь и что-то крикнул по-немецки. В ответ ему раздался женский голос, показавшийся князю райской музыкой.

- Что же? - нетерпеливо крикнул он.

- Сичас! - ответил булочник, и дверь в это время медленно отворилась; из-за нее выглянуло бледное, встревоженное лицо Каролины.

- Каролина!... - воскликнул Эхе, бросаясь к ней.

- Эхе!.. - взволнованно ответила Каролина и распахнула дверь.

В это мгновение князь нетерпеливо оттолкнул ее и вбежал в баню.

Посреди бани стоял его маленький Миша и с недоумением и страхом глядел перед собой.

- Миша! Сын мой! - закричал князь, бросаясь к сыну.

- Тятя! - радостно откликнулся Миша.

Князь схватил его, поднял и, сжимая в своих объятиях, осыпал поцелуями. По его суровому лицу струились слезы. В баню вошли Антон, Эхе, Каролина, булочник и еще несколько немцев и все с умилением смотрели на эту сцену.

- Довел Бог! - шептал Антон, утирая рукавом слезы. - Через басурманов показал свою милость.

- Он, он! - радостно повторял князь, смотря на сына и страстно целуя его.

Через несколько минут он успокоился и сел на лавку, посадив на колени Мишу.

- Почему же вы сразу искать среди бояр не стали? - спросил он. - Про мою беду все знали.

- Эдди хотел, - ответила Каролина, - хотя и не он нашел, а капитан, она показала на Эхе, - но в это время с ним случилось несчастье.

- Несчастье? Какое? - князь теперь только вспомнил по арест какого-то немца.

- О, ужасное! - воскликнула Каролина, заливаясь слезами, и начала свой рассказ.

Держа на коленях своего найденного сына, сияя радостью, слушал князь тяжелую историю ареста бедного Штрассе из уст Каролины.

Она окончила и упала перед князем на колени, протянув к нему с мольбой руки.

- О, спасите моего брата за вашего сына! - молила она князя.

- Помоги им, тятя! - со слезами сказал и Миша, прижимаясь к отцу. Они добрые! Они жалели меня: все к мамке отвести хотели.

- Никакой награды мне не надо, спаи его! - прибавил и Эхе, опускаясь перед князем на колени.

- Ин быть по-вашему, коли тут нет колдовства! - сказал князь вставая. - Не забывали Теряевы чужой ласки да помощи и мой Михайла не забудет ее. Ну, Антон, на коня!

Он вышел неся на руках сына, и вскочив на коня, поскакал во двор Шереметева.

Федор Иванович еще не выехал из дома.

- Радуйся, боярин! - закричал князь, подымая на руках своего сына: вызволил!

- Радуюсь, князь! Господь с тобой!

- И с тобой!

Они поцеловались.

- Чай, изморился князенок-то? - ласково сказал Шереметев.

- Нет! Он у немчинов жил: они его добро кормили. Разве вот оскоромили, ну да младенец.

- У немчинов? Ин они детей крадут?

- Не то! Слышь, какая притча-то! - И князь рассказал, как был скраден Миша и как спас его Эхе.

- Того Федьку беспременно буду просить в приказ взять, потому тут козни чьи-то.

- Не без того, - согласился с ним Шереметев.

- Так и смекаю. Да вот еще: я им за свою радость клятву дал. Помоги советом! - И князь рассказал про немца и его горе.

Шереметев покачал головой.

- Трудное дело, князь! - сказал он. - Тут-то без тебя за пять дней у нас всего понаделалось. Царь женится надумал.

- Ну?

- Верно! Сегодня уже и грамоты разосланы, чтобы смотрины готовить. Царь-то не в себе все время, а тут этот немчин подвернулся. Царю и страх: нет ли колдовства, чтобы ему навредить, как тогда с Хлоповой [Мария Хлопова - первая царская невеста; родственники ее не понравились Салтыковым, и они оговорили, что Холопова порчена; на беду, она объелась сладкого; все Хлоповы вместе с бедной Марией были сосланы; Царь сильно тосковал о ней и долго не хотел жениться].

- А все-таки я слово дал! - ответил князь.

- Слово дал, держись! Только не иначе, как самому челом бить надо.

- Ну и ударю! Разве мало у меня заслуг перед царем? - сказал князь вставая. - Допреж всего к боярину Колтовскому поеду, чтобы он с дыбой-то повременил; а там и к царю.

- Ну, ин быть по-твоему! - ответил Шереметев. - А мальчонка в вотчину пошлешь?

Хотел бы мать порадовать, да боюсь одного пускать опять на бабий дозор. Нет, пущай пока что, со мной погостит.

- И то ладно! Ну, я со двора.

- Да и я тоже!

Князь ласково простился с сыном и, поручив его Антону, поехал исполнять свое княжеское слово, данное честным немчинам.

В грязном углу Китай-города, на Варварском кресте, под горой, обнесенные высоким тыном, стояли тюрьма и подле нее разбойный приказ со всеми нужными пристройками: караульной избой, жилищем заплечных мастеров и страшным застенком. В народе звали это страшное место почему-то Зачатьевским монастырем.

Сюда-то и приехал князь в первую голову.

Соскочив с коня у ворот, он отдал повод часовому стрельцу и быстро вошел в калитку.

Большой грязный двор с лужами не то грязи, не то крови, с тяжким смрадом гнилых ям, где томились узники, горелого мяса и разлагающейся крови, - производил тяжкое впечатление страха и мерзости. Кругом валялись орудия казней и пыток; из дыр, закрытых решетками, слышался лязг цепей, а из огромного сарая - стоны и крики пытаемых.

У князя замутилось в глазах. В это время через двор к тюрьме пошел заплечный мастер, молодой парень, с добрым лицом, покрытым рябинами. Он был в пестрядиных штанах, босоног, с сыромятным ремешком вокруг головы.

- Эй! - крикнул ему князь, - проведи меня до боярина, Якова Васильевича!

- Он в застенке! - ответил остановившись парень.

- Зови его сюда, - закричал ему князь. - Скажи, князь Теряев кличет! Ну, или шкуры своей не жалеешь.

- Кликнуть можно, отчего не кликнуть! - отозвался парень и лениво вернулся в страшный сарай.

Князь остался среди двора. Распахнулась низкая тюремная дверь, и оттуда вывели старика, по рукам и ногам спутанного цепями. Что-то страшное было в его лице. Князь вгляделся и увидел, что рот у него был разорван и оба уха отрезаны.

Он отвернулся.

Князь Терентий Петрович! - услышал он голос и обернулся. Боярин Колтовский в одном кафтане и скуфейке стоял перед ним и ласково ему улыбался.

- Здравствуй, боярин! - поздоровался с ним князь и невольно прибавил: - страшное у тебя дело.

- Приобыкши... - ответил боярин.

Он был высок ростом и худ, как щепа. Длинная черная борода делала его еще выше и тоньше; острый нос, тонкие губы и маленькие глаза под густыми ресницами придавали лицу его зловещее выражение.

- По делу к тебе, боярин! Сослужи мне службишку, а я уж отслужу, как раб твой, - сказал князь кланяясь.

- Ну, ну, - перебил его Колтовский, - я за приятеля завсегда рад. Да что мы тут! Пойдем в избу! Нет, в избу! - усмехнулся он, заметив, как вздрогнул князь и покосился на застенок. И он повел князя через двор к низкому зданию, что стояло напротив застенка.

Они вошли в избу. Пройдя сенцы Колтовский ввел его в просторную горницу. В углу висели образа до самого низа. У стены перед высоким креслом стоял длинный стол с письменными принадлежностями. В горнице помимо этого стояли скамьи, табуретки, кресла и по стенам висели укладки, а уголь занимал огромный рундук.

- Медком или вином потчевать повелишь, - спросил боярин, войдя в горницу. - У меня тут в укладке есть! Опять курник жена изготовила, - с собой ухватил.

- Не пойдет в глотку, боярин! Спасибо на угощении! - ответил князь.

Боярин усмехнулся.

- А я так приобыкши!.. - ответил он снова и раскрыл одну из укладок. Князь увидел в ней чарки и кубки и целый ряд кувшинов и сулей.

Боярин взял с полки одну из сулеек; потом, нагнувшись и засунув руку в глубину укладки, вытащил муравленный горшок, взял две стопки, ложку и вернулся к столу.

- Мы здесь, князь, - говорил он, ставя все на стол, - по-домашнему, только без хозяйки. Случается иной раз с утра уйдешь, да весь день с ночью, да еще день без выхода тут. Как татарин - и не помолишься! Да вот и сегодня работы, ахти сколько! Выпей князь! Не хочешь. Ну, твое здоровьице!

Боярин выпил стопку, крякнул и, запустив ложку в горшок стал есть курник.

- А ты, князь, рассказывай, что за дело! - сказал он.

- Дело-то? А допреж всего мое дело... - начал князь и рассказал про похищение сына своего и про Федьку Беспалого.

- И прошу, боярин, тебя о том, чтобы ты Федьку этого в приказ взял и опросил бы для чего и по чьему напущению такое сделал?

- Что ж, это можно, - ответил боярин. - Выдь-ка, князюшка, на двор да похлопай в ладоши!

Князь тотчас вышел и хлопнул. От сторожевой избы отделился стрелец и спешно подошел к нему.

- К боярину! - сказал князь, возвращаясь в горницу.

Боярин тем временем выпил еще стопку, и острый нос его закраснелся.

- Ты, Еремка? - сказал он стрельцу. - Ну, и пусть ты! Возьми-ка ты с собой Балалайку да Ноздрю и идите вы на Москву-реку, супротив Козья болота, у моста. Так, князь? Ну, так туда! И опросите, там ли Федька Беспалый, - он рапату держит. Слышь, жгли его не так давно.

- Знаю его, боярин, - отозвался стрелец.

- Бражничал у него, поди?

- Бывало!

- Ну, так и говорил бы сразу. Так бери этого Федьку и волоки сюда, а добро его стереги, оставь хоть Ноздрю. Потом дьяка пошлем в царскую казну взять. Иди-ка!

Стрелец поклонился и вышел.

- А вот и сделали! На допрос-то придешь? Звать, что ли?

- Беспременно. О том просить хотел.

- Ну, быть по-твоему! А еще в чем дело?

Боярин выпил еще стопку и налег на курник.

- А еще о немчине Штрассе, - сказал князь.

Боярин откинулся и перекрестился.

- С нами крестная сила! Что тебе до него?

- Пытал ты его или нет?

- Нет! Так, плетью бил только. Такой щуплый... Сбирался на дыбу; ну, а тут государево дело объявилось, так пока в яме держу.

- Так молю тебя, боярин, не трожь его дня два еще. Я о нем царю челом бить хочу, потому он за моего сына заступник, а в вине не причинен.

И князь рассказал про дело немчина.

Боярин от вина посоловел и подобрел.

- Ну, ну, пока что не трону его. Тут государево дело, так и не до него теперь.

Князь встал, подтянул пояс и низко поклонился боярину.

- Ну, спасибо, боярин, на ласке! Теперь за мной черед. Твой слуга.

- Что ты, Бог с тобой! Давай поцелуемся лучше!

И боярин обнял князя, а потом пошатываясь пошел проводить его.

- Что за дело? - спросил князь дорогой, услышав пронзительный вопль из сарая.

- Государево, говорю, - сказал Колтовский. - Слышь, писарь Миколка Харламов след вынул и ворожейке Матрешке Курносовой, наговора ради, отнес; а то видел псарь Андрей Перезвон да Кривошлык; про то и сказали! Теперь правды ищу. Хе-хе-хе! Длинниками всю подлинную узнаю; колышки под ногти пущу, всю подноготную выведу. Хе-хе!

- Брр! - вздрогнул князь.

- Приобыкнуть надо, - хлопая по плечу князя, сказал боярин. - Ну, здрав буди!

- Зашли, как Федьку приведут, на Шереметев двор!

- Беспременно!

И боярин, пошатываясь пошел в застенок, а князь вышел и сел на коня.

Живая голова, увидев свежего человека, вскрикнула голосом смерти и ужаса. Конь шарахнулся, насторожа уши. Князь сжал его коленями и поскакал к патриаршему дому.

Он решил хлопотать сперва у Филарета, чуя в нем более склонного к убеждению человека; а там, в случае отказа, действовать по его наущению.

Въехав на Кремлевскую площадь, он сошел с коня и взял его в повод. Проходя мимо царских палат, он обнажил голову.

16
Князь Теряев даже не ожидал, что его ходатайство за бедного немца увенчается таким быстрым успехом.

Филарет ласково встретил его, порадовался за него, узнав, что сын его найден, и на его просьбу сказал:

- Для народа это делают, а потом и царь по малодушию да наущению Салтыковых. Что до меня, то я и часа бы немчина не держал! Проси царя, я ему от себя тоже скажу!

И, отпуская князя, прибавил:

- А сам из Москвы не отлучайся! Занадобишься вскорости!

Царь Михаил устало выслушал князя и сразу согласился отпустить немчина. Он даже не расслышал хорошо просьбы князя, погруженный в сладостные и тревожные мысли о предстоящей свадьбе.

С отпускной грамотой князь проехал к Колтовскому.

- Сейчас и отпущу его, - сказал боярин. - Только не следует ему в Москве оставаться. От народа беречься надобно!

- А что Федька? - спросил князь.

Боярин развел руками.

- Убег! Как сгорело его гнездо скоморошье, так он и ушел куда-то. Никто даже следа не знает.

Князь злобно стиснул кулаки и сверкнул глазами.

- Попадется еще, а сейчас просьба к тебе одна великая. Коли попадет к тебе какой скоморох проклятый, попытай его насчет сына. Может и доберемся до правды!

- Это можно, князь! Всякого лишним разом подвесим! Это легко!

- Всех бы их перевешал! - злобно произнес князь.

Не из таких он был натур, чтобы прощать обиды и мысль, что его старания остались неотомщенными, отравляла ему радость.

- Все сделал, теперь и домой ненадолго, - сказал он, встретившись с Шереметевым.

- Ну, вот и радость! Только оборачивайся живее!

- В день обернусь, - ответил князь, - а пока я так задумал: возьму к себе я этого немчина воина-то и того брадобрея. Там во дворе у меня лишний сруб найдется; а немчину-то ужо накажу за сыном смотреть.

- А что ж, по хорошему удумал! - согласился боярин.

Князь хлопнул в ладоши.

- Позови, отроче, ко мне Антошку!

И когда Антон явился, он приказал ему:

- Скачи в слободу и накажи нашему немчину, чтобы он беспременно со мною нынче на вотчину ехал, а про того немчина скажи, что он вызволен и ему тоже прочь из Москвы ехать надо. Так, дескать, князь его к себе ан вотчину зовет.

- Слышь, - обратился он к Шереметеву, - мой-то Михалка полюбил уж их очень! Так не забудь, скажи толково! - прибавил он Антону.

Верный стремянный поклонился и вышел.

Эхе сидел возле грустно молчащей Каролины и только тяжело вздыхал.

- О, будь я при вас, я бы отбил вашего братца! - сказал он вздохнув глубоко.

Каролина покачала головой.

- Нет! Их много было. Они и меня чуть не убили. Не спрячь я Миши, Бог знает что бы было. Нет, с ними нельзя драться!

- А оттого, что окон не закрыли, - вмешался с азартом булочник. Сколько раз я говорил ему, а он все со смехом. Молодой человек!

- Эдди, Эдди! - раздирающим голосом воскликнула Каролина, - что со мной будет теперь, как тебя замучают эти звери!

- Тсс! - испуганно зашипел булочник.

- Не плачьте, Каролина, - робко произнес Эхе, - я не буду оставлять вас, если вы меня не прогоните. Я буду работать, увезу вас в Стокгольм! Согласитесь!

Каролина взглянула на мужественное лицо воина и невольно улыбнулась его преданности.

Эхе радостно закивал головой.

- Я жизнь за вас отдам!

Каролина протянула ему руку и благодарно пожала ее.

В этот миг открылась дверь, и на пороге ее показался измученный человек в грязном изорванном платье, с бледным лицом и растрепанными волосами.

- Эдди!.. - не своим голосом закричала Каролина и бросилась к своему брату.

- Гер Штрассе! - закричал Эхе.

- Штрассе! - кричал булочник.

- Штрассе! Штрассе вернулся!... - разнеслось по слободе, и скоро домик булочника был переполнен народом. Все хотели видеть злосчастного цирюльника, слышать его рассказ, выразить ему сочувствие.

Но, когда собралась толпа его друзей, виновник торжества, полуживой от пережитых волнений, лежал уже на постели булочника в полубеспамятстве и подле него находились только Каролина и Эхе.

- Бульону ему - и здоров будет! - суетился булочник, входя в горницу. - Вина стаканчик. Так, Эдуард, крепись!

Эдуард улыбаясь кивал головой и слабым голосом благодарил всех за участие.

Вдруг среди них появился Антон. Он приветливо поклонился всем и передал предложение князя.

Каролина первая опомнилась.

- Передайте, что мы исполним волю князя, - сказала она Антону.

- А ты со мной поедешь? - обратился он к Эхе.

- Я теперь для князя все сделаю! - энергично ответил Эхе и тотчас стал со всеми прощаться.

Каролина краснея протянула ему руку.

- Мы скоро увидимся с вами, - сказала она ему.

Эхе просиял и несколько раз кивнул головой, потом вдруг порывисто нагнулся, поцеловал Каролину и выбежал из горницы.

Также втроем скакали Эхе, князь и Антон назад из Москвы в вотчину, только в седле у князя сидел еще его сын, который несмотря на бег коня, всю дорогу говорил без умолку.

Все ужасы, пережитые им, как бы не коснулись его, и он рассказывал про мальчиков, каких видел в темном сарае, про скоморохов и наконец про добрых немцев с простотою ребенка, передающего свои несложные впечатления.

Князь слушал его лепет и страстно прижимал его к своей груди левой рукой.

- Мамка-то как обрадуется! - говорил он время от времени.

- А она плакала?

- Все время!..

- И мне скучно было, - вздыхал маленький Миша.

- Теперь не будет, Михайлушка! - ласково говорил ему князь, и суровое лицо его смягчилось нежной улыбкой.

- Едут!.. - заорал во все горло Акимка, чуть не кубарем скатываясь со сторожевой башенки.

- Едут!.. - закричал Влас, бросаясь к терему.

- Едут!.. - подхватила Наталья, вбегая в горенку к княгини.

Они слыхали разговоры Эхе, присутствовали на допросе дворни, видели спешный отъезд князя, его радостное лицо, и с догадливостью дворовых людей смекнули, что князь уехал за сыном.

Эту догадку Наталья осторожно передала княгине, которая только с сомнением покачала головой, но все же сердце ее не могло не поддаться надежде, и она горела, думая про себя радостную и тревожную думу.

Увидит она своего Мишеньку, только каким? Слыхала она рассказы про скоморошьих детей краденых: им и руки вырывают, и ноги ломают, и слепят их.

- Едут!.. - закричала Наталья.

Княгиня быстро встала из-за пялец, но силы тут же оставили ее, и она побледнев опустилась на пол.

Наталья быстро схватила в руки рукомойник и, набрав воды в рот, обрызгала ею княгиню.

- Матушка, - завопила она, - до того ли теперь! Радоваться надо! Эй, девки, берите княгинюшку, вздымайте за рученьки!

Две дворовые девушки вбежали и подхватили княгиню. Она оправилась и улыбалась, только бледное лицо выдавало ее волнение.

- Ведите меня на красное крыльцо! - прибавила она.

Девушки осторожно вывели ее, а князь уже въезжал в растворенные настеж ворота на широкий двор, на котором толпилась радостная дворня.

Князь осадил коня, спрыгнул с него и, подняв высоко своего сына, радостный пошел к крыльцу.

- Вот тебе, княгинюшка, сын наш! Живой и здравый! Радуйся! - сказал он, ставя сына на верхнюю ступеньку.

- Мамка!

- Мишенька мой! - слились два возгласа, и княгиня, упав на колени перед мальчуганом, целовала его и обливала слезами. Побледневшее и осунувшее лицо ее светилось неземнымсчастьем. Смоченные слезами большие глаза ее сияли, как звезды.

Видя ее радость, князь отвернулся и смахнул с ресниц невольной набежавшие слезы. Чтобы скрыть волнение свое, он обернулся к дворне и сказал:

- Пить вам на радостях наших мед да пиво сегодня! Дарю всем сукна на платье, а девкам ленты в косы! Радуйтесь с нами, да вперед...

И он шутливо пригрозил плеткой.

- Живи, князь с княгинюшкой на радость! - закричали дворовые.

Князь подозвал Эхе.

- А тебя, добрый человек, не знаю чем и жаловать, - сказал он. - Звал я к себе и тебя и немчина. Дам я вам срубы и землицы отведу, а ты, если захочешь, живи при нас и заодно воинскому искусству обучай моего Михалку. По гроб тебя не оставлю!

Эхе схватил руку князя и порывисто прижал ее к своим губам.

- На всю жизнь служить буду! - горячо ответил он. - Думал в Стокгольм ехать. Не надо теперь Стокгольм! Только... - начал он.

- Что еще? - спросил князь.

- Меня полковник Лесли в Рязань посылал, стрельцов учить, а я...

- Будешь сына моего учить! - с улыбкой перебил князь. - Не бойся! Я в Рязань отписку дам, а Леслею сам скажу!..

Эхе успокоился и улыбнулся.

- А будет война, со мной пойдешь! - добавил князь.

В вотчине князя царила шумная радость. Княгиня в ноги поклонилась князю и обняла его колени.

- Простишь ли ты меня, окоянную, что не досмотрела?... - сказала она.

- Бог с тобой! - взволнованно сказал князь, поднимая жену. Теперь надо бога благодарить. Стой! Я обет дал выстроить у нас церковку Николаю Чудотворцу! Пойдем помолимся!

- Помолимся! - радостно ответила княгиня.

Князь послал нарочного за священником для молебна. К вечеру приехал священник.

В то время было много священников, оставшихся после московского разорения без церкви. Они ютились при чужих приходах, выходили днем на базар, и иной священник за калач служил молебен, а за алтын обедню.

Седенький, в лаптях и онучах, в рваной, заплатанной рясе, с бородкою клинушком, он робко переступил порог княжеских хором и дрожащей рукой благословил князя с княгиней.

Князь поклонился ему в землю, потом принял благословение, поцеловал ему руку и сказал:

- Как звать, отче?

- Отцом Николаем, родимый, Николаем! При Козьме и Демьяне стоял, да вот пришли ляхи; церковь опозорили поначалу, потом сожгли, доченьку в полон взяли, жена умерла от горя, сначала ослепнув от слез, и оставила меня сиротинку, без паствы, без друга, как былиночку!

Голос его задрожал и пресекся, из глаз скатились слезы, он опустил голову.

Князь тихо взял его под локоть.

- Бог не оставит тебя своей милостью, как нас не оставил, - сказал он, улыбаясь жене. - Вот пропадал сынок наш, - скоморохи украли. - Нынче нашли его мы к своей радости. По тому случаю обет дали церковку выстроить. Будь у нас попом и живи спокойно!

Священник заглянул на него растерянно, смущенно улыбнулся и тихо сказал:

- Сон въявь! Истинно, Господь Бог указует пути нам; а мы, что дети малые, неразумные, и не знаем Его помысла!

В это время вошла Наталья с девушками и спешно уставила стол питиями и явствами.

- Откушай с дороги, а там отдохни! Завтра сослужим Богу...

- Во имя Отца и Сына и Святого Духа! - благословил отец Николай трапезу.

На другой день князь не мешкая указал место для церкви и отрядил слуг за лесом. И, все устроив, с радостным сердцем поехал в Москву.

А спустя три дня к княжеской усадьбе подъехали два воза со скарбом немчина Эдуарда Штрассе.

Сам он с сестрой шли позади возов. Эхе их встретил и указал им место, где селиться, а потом свел их в избу, временно для них назначенную.

Княгиня не побоялась позвать к себе Каролину и обласкала ее.

Миша, увидев ее, бросился ей на шею и весело смеялся.

- Расскажи мне все, девушка! - сказала княгиня.

- И рассказывать нечего, - тихо отвечала Каролина. - Счастливы мы от княжеской милости теперь на всю жизнь.

И потом она все-таки рассказала все от первого появления у них ночью Эхе с мальчиком до встречи с князем. Рассказала про испытанный ужас, когда взяли ее брата, про то, как она с Мишей пряталась, как боялась за брата, как все говорили, что его казнят. А потом, как приехал князь, словно ясное солнце, и все обернулось к хорошему.

И до конца.

Народ, прослышав, что брат ее на свободе, хотел сам расправится с ним, и некуда было им податься, если бы князь не оказал им приюта.

При этом Каролина опустилась на колени и поцеловала руки княгини.

- И Бог с тобой, девушка! - ласково сказала ей княгиня. - Живите на здоровье! А что не нашей вы веры, так слышала я, что в Бога верите и Христа нашего чтите!

Однако, княгиня, все-таки, после ухода Каролины позвала отца Николая и велела ему окропить свои горницы святой водой, с соответствующей молитвой.

Всем было весело и радостно.

Князь, приехав в Москву, говорил Шереметеву:

- Всем радостен и для полного счастья только бы мне вора поймать! Не могу успокоится, лишь о нем думаю. Так вот кровь и бурлит от гнева.

- Горячка ты, княже! - шутя отозвался Шереметев, гладя бороду. Однако я так смекаю, что этот Федька не без напущения действовал. Ну, да правда наверх, как масло на воде всходит. Дождемся!

17
Во время беседы князя с Шереметевым в горницу вошел дворецкий.

- Чего тебе? - спросил Шереметев.

- Да вот за князь Терентием Петровичем засыл.

- От кого?

- От боярина Колтовского!

Князь быстро встал.

- Кто прислан?

- А надо быть, стрелец.

Князь вышел в сени, оттуда на крыльцо. Внизу стоял стрелец. Увидев князя, он низко ему поклонился.

- Будь здоров, князь, на многие годы! Боярин Яков Васильевич заказал кланяться тебе да сказать, что вор тот, Федька Беспалый у него в приказе с утра сегодня. Не соизволишь ли заглянуть?

- Благодари боярина на доброй вести, - взволнованно сказал князь, да и тебе спасибо! Лови!

Князь кинул ему из кошеля, что висел у пояса, толстый ефимок и возвращаясь крикнул дворецкому:

- Коня мне!

Полчаса спустя князь снова был в знаменитом Зачатьевском монастыре и, сидя с боярином в избе, с нетерпением расспрашивал его о Федьке.

Боярин опять прихлебывал из сулеи, на этот раз вино аликантное, опять заедал его добрым куском буженины и объяснял все по порядку.

- Ишь ведь горячка ты, князь! Сейчас: что сказал? Я же его и не допрашивал вовсе! Как обещал тебе, так и сделал: чини сам допрос, а меня потом каким ни на есть добром отблагодаришь. Слышь, ты ныне к царю близок.

- Взял-то ты его откуда? - спросил князь.

- Да вот поди! Людишки-то мои везде толкаются, опять и средствия тут у нас разные есть. Потянули это мы единожды одного скомороха, а он и укажи: в Ярославле, дескать, теперь Федька этот, там рапату держать собирается. Ну сейчас туда отписку, да там его и взяли, а оттуда сюда. Что ж, пойдем, поспрошаем?

Боярин поднялся и кивнул князю.

Князь пошел за ним.

Они перешли грязный двор и вошли в застенок.

Обстановка и убранство внутри сарая были то же что и в Рязани, только сарай был побольше, да и мастеров числом тоже больше. Мастера сидели у нехитрых снарядов, приказный дьяк уже сидел за столом.

Боярин перекрестился на образа, пролез за стол, указал место князю и сказал дьяку:

- Князь Теряев на место меня допрос чинить будет, а ты пиши да, в случае что, указывай!

Дьяк поклонился поясно князю и снова сел, готовя бумагу и перья. Его взрытое оспой широкое лицо с огромным сизым носом и крошечными глазками, с жиденькой бородкой и толстыми губами, приняло омерзительное подобострастное выражение.

Он прокашлялся и сказал мастерам:

- Федьку, по прозванию Беспалого!

Один из мастеров скрылся. Князь нетерпеливо повернулся на месте. Минуты ожидания показались ему часами. Наконец послышалось бряцание цепей, скрипнула дверь, и в сарай ввели Федьку. Он был жалок, опутанный цепями; невыразимый ужас искажал и без того обезображенные черты его лица.

Войдя он упал на колени и завыл.

- Пресветлые бояре, кому что худо я сделал? Разорили, сожгли меня тута посадские да ярыжки; ушел в Ярославль, греха подальше и там сымали меня сыщики и сюда уволокли. По дороге поносили и заушали, в яму бросили, а чем я, сиротинушка пови...

- Молчи, смерд! - закричал на него вдруг князь. - Ты Федька Беспалый? Отвечай?

- Я бояр... - начал Федька, но взглянув на князя, вдруг побледнел как бумага и не смог окончить слова.

- Знаешь кто я?

Федька собрался с духом.

- Как не знать мне тебя, князь Терентий Петрович! Кто тебя по Москве не знает...

Князь нетерпеливо махнул рукой.

- Ответствуй теперь, для чего, по чьему наговору, или по собственной злобе, или корысти ради, моего сына заказал скоморохам скрасть, а потом заточил его?

Федька сделал изумленное лицо.

- Смилуйся, государь! - завыл он. - Николи твоего сына в очи не видел, ведом не ведал. Кто оплел меня, сиротинушку?

- Брешешь пес! Говори по правде!

- Дыбу!.. - коротко сказал дьяк кивая мастерам.

Федьку вмиг подхватили под руки, в минуту сняли с него цепи, еще минута, и слух присутствующих поразил раздирающий душу крик.

Трудно сказать, взяли ли мы с запада (через Польшу) всю целиком систему допросов "пристрастием" и весь инвентарь дьявольского арсенала, или дошли до него сами, только печать нашей самобытности, несомненно, лежала и тут. Известно, что от татар мы взяли только кнут да правеж, но ко времени описываемой эпохи у нас был так полон застеночный обиход, что в пору любой испанской инквизиции. Правда, все у нас было проще: вместо знаменитой "железной девы", которая пронизывала жертву сотнею кинжалов, оставляя нетронутым только сердце, у нас имелись две доски, утыканные гвоздями. Клали на одну доску, прикрывали другой и для верности ложился на нее заплечный мастер, вместо не менее знаменитой "механической груши", разрывавшей рот, у нас забивался просто клин с расклинием, вместо обруча надевалась на голову простая бечевка и закручивалась, пока у пытаемого не вылезали глаза, ну, а клещи, смола и сера с тем же успехом, хотя и без знаменитых сапог... Рубили у нас головы, четвертовали, колесовали, жгли и в дополнение сажали на кол и зарывали в землю.

Несомненно, все это осталось нам в наследство от Ивана Грозного.

Федьку потянули на дыбу; дюжий мастер повис у него на ногах, и руки, хрястнув в предплечьях, мигом вывернулись и вытянулись, как канаты. Другой мастер сорвал с Федьки рубаху и замахнулся длинником...

- Спустите! - тихо приказал дьяк.

Веревку ослабили.

Федька упал на пол.

Мастер плеснул ему в лицо водой из ковша.

- Скажешь? - спросил Федьку дьяк, когда тот очнулся.

- Ох, батюшки мои, скажу! Ох, светики мои, все скажу! - простонал Федька.

- Все?

- Как перед Истинным Богом все! Ох, косточки мои! Ох!

- Знал, что мой сын? - глухо спросил Теряев.

- Ох знал! Знал, государик мой!

- Сам скоморохов заказывал?

- Ой, нет! Просто привели, я и признал... да!

- Сына-то? Что ты брешешь?! - не утерпел боярин.

- Подтяни! - сказал дьяк.

Блок заскрипел снова.

- Ой, не надо! Ой, милые, не надо!

- Ты так говори, стоямши, с усмешкой пояснил дьяк.

Федьку поставили на ноги и слегка приподняли его руки, одно движение мастера и он мог висеть на четверть аршина над полом.

Федька стал давать показания. Князь торопил его. Бывали минуты, когда Федька заминался, его подтягивали или оглушали ударом длинника, и он продолжал свою повесть.

Приезжала до него бабка колотовка из Рязани, Матрена Максутова, прозвищем Огневая. Была красавицей, ныне воеводством занимается. И привезла она ему наказ от воеводы рязанского, Семена Антоновича Шолохова, чтобы он де извел щенка князя Растеряева, за что посулил сорок рублей, а в задаток полсорока. Бил он, Федька, с ней по рукам, а потом засылал на княжию вотчину скоморохов, сговорившись на десяти рублях. Привели его, мальца, как есть в канун въезда Филарета в Москву от плена польского, он схоронил его, а там, на другой день рапату разбили, сожгли и мальца у него скрали... Только ему и ведомо.

Князь сидел сжавши голову руками и, казалось, ничего не слышал. Признание Федьки изумило его и совершенно сбило с толку. Боярин Шолохов, воевода Рязанский? Был он в думе на Москве, потом был послан на воеводство... вот и все. Не было про меж них ни ссор, ни какой зацепки. С чего ему?

- Что Матрена тебе говорила? Для чего воеводе мое сиротство нужно? наконец, спросил он.

- Не сказывала, светик мой, не сказывала! Ой, не тяните! Как перед Богом говорю, не знаю!

Князь махнул рукой и встал. Колтовский вышел за ним.

- Ну, вот, князь, и дознались! Теперь ищи своего врага...

- Все мне враги!

- Что ты? Кто все?

- Воевода этот, Матрена, Федька Беспалый, скоморохи... всех изживу!

Боярин усмехнулся.

- Ну, Федьку я на себя возьму. Поспрошаем его насчет казны, а там и на виселицу. Воеводу с Матрешкою этой, может и сам доймешь, ну, а скоморохов... - боярин развел руками, - много их больно, князюшка!

- Травить псами у себя на вотчине заказал, а сам бить их буду!

- Не перебить всех! - засмеялся боярин и сказал. - Однако, не помяни лихом! Прощай, князь! А я пойду Федькину казну искать.

И хрипло засмеявшись, он пошел в застенок. Князь вскочил на коня и поехал в дом Шереметева.

18
Пылкий князь рвал и метал в нетерпении, горя местью к мало знакомому воеводе рязанскому.

Вскоре поехал он на Верх, чтобы бить челом царю, и вдруг узнал, что царь с матушкой своей поехал к Троице, а оттуда на Угрешь, на богомолье. А там, поехали по городу бирючи клич кликать: девиц на царские смотрины собирать. Потянулись вереницею по Москве возки, колымаги, забегали по дворцу царские слуги, размещая всех.

Приехал царь, начались смотрины, не до князя и не его жалобы царю было.

Кинулся князь к патриарху, тот хоть и принял его ласково, но ответствовал:

- Невместно мне в столь суетное дело вязаться. Бей челом царю на том, чтобы он выдал тебе воеводу головою, а я в стороне; у меня дела государские, а не сия пустяшь.

- Но, святый отче, до того же царю теперь? - взмолился князь.

- Потерпи!

А тем временем дочь боярина, князя Владимира Тимофеевича Долгорукова, княжну Марию Владимировну на Верх взяли и царской невестой нарекли.

Не медлил царь и вскорости была назначена свадьба.

Поскакал бы в Рязань князь и глаз на глаз переведался бы с воеводою, если бы не удержали его Шереметев да жена. Для своего успокоения на время взялся он за постройку и стал выводить себе палаты на Москве-реке, недалеко от немецкой слободы.

Из слободы вызвались охотно помогать ему чертежник да кровельщик, и действительно на удивление всем строились пышные хоромы князя. В три этажа выводил немчин терем, а за ним становилась церковь маленькая, а там летник да бани, да службы, да клети, да кладовки, да подклети, и наконец, садовник, тоже из слободы, наметил богатый сад с прудом и фонтаном.

Строилась церковка и на вотчине, и не будь этих строек, умер бы с досады и нетерпения князь. Только и отвел он душу свою, что длинную отповедь своему другу Терехову послал, моля его в то же время ни своей бабе о том не говорить, ни воеводе словом не намекнуть.

"А коли можешь окольностью правду допытать, в кую стать он черную злобу на меня имеет, то допытай и допытавши отпиши. А я, царя повидавши, бить челом буду, чтобы выдал он мне пса смердного головою, и ужо от него правды с дыбы дознаю".

19-го сентября праздновалась свадьба царя Михаила с Марией Долгорукою. Пышная была свадьба.

Царь был светел и радостен, как Божий день.

Молодая невеста сияла царственной красотою, и патриарх со слезами умиления на глазах соединил их руки.

Великое ликование было и по всей Москве. Царь приказал народу выкатить две сотни бочек меду и триста пива, и в то время, как пировал сам в терему, народ пил на площади, гулял и оглашал воздух радостными криками.

В царских палатах в четыре ряда были поставлены столы, каждый на двести человек, а наверху стоял на особом возвышении под балдахином малый стол, за которым сидели царь с венчанной царицей и патриарх. Подле них стояли шесть стольников, два кравчих и четыре подносника, что разносили жалованные от царя кушанья.

Когда пир дошел до половины и был дан роздых, во время которого гостям разносили вина: барц, аликантское и венгерское, - молодая царица встала, поклонилась гостям и вышла из покоев.

Пир продолжался. Время от времени стольники подходили то к одному, то к другому боярину и, поднося ему кубок с вином или блюдо с ястью, говорили:

- Великий государь, царь Михаил Федорович жалует тебя, боярин, чашею вина (или блюдом)...

Боярин вставал и кланялся царю.

Вставали все и кланялись отличенному, а он в ответ кланялся каждому особняком. Стольник возвращался на место, кланялся царю и говорил:

- Великий государь, боярин бьет тебе челом на твоей милости.

Потом пир продолжался.

Царь особенно жаловал князя Теряева то чашею, то блюдом, а к концу пира подозвал его к себе и стал милостиво говорить с ним:

- Слышал, князь, строишься на Москве?

- Строюсь, государь! - ответил, стоя на коленях Теряев.

- Что ж, как стройка идет?

- Ладно, государь: немцы из слободы радуют очень!

- То-то, стройся, чтоб ко мне ближе быть. Люб ты мне, князь! Еще с того времени люб, как со мной на соколиную охоту выезжал, спускать кречетов учил.

Князь поклонился.

- А теперь на радостях я тебя порадовать охоч. Слышал, ты все собирался селом мне бить, да мне-то все недосуг был. Сказывай теперь, в чем твоя просьба!

- Великий государь, на обидчика своего бью челом тебе! - и князь крепко ударился трижды лбом об пол.

- Что ты, князь Терентий? Вставай скорее! Говори, кто тебя чем забидел, - мы тут думой рассудим! - и царь шутливо показал на присутствующих.

Князь поднялся и начал рассказ про свою обиду от первого часа, как узнал про пропажу сына.

Рассказал он про страдания жены своей, про свои мучения, про напрасные розыски, потом про немцев, про то, как сына нашел и, наконец, про допрос Федьки Беспалого и его оговорь.

- Что я сделал тому боярину, не ведаю; за что он на мня такое зло замыслил, не удумаю. Прошу, государь, об одном тебя, не прости ты моему супротивнику, отдай его мне, чтобы я от него правду дознал! - и князь снова повалился царю в ноги.

- Великое злодейство! - сказал содрогаясь царь. - Ну, да не тужи" Выдам я его тебе головою: сам правду доведаешь. Приди завтра утром, - при тебе указ велю написать; а теперь выпей чашу во здравие!

И пир снова пошел своим чередом.

Далеко за полночь разъехались гости по домам своим. Шереметев дорогою говорил Теряеву:

- Отличил тебя нынче государь супротив всех! Держись теперь Верху ближе; выведешь хоромы и сейчас княгиню перевози.

- Теперь правды дознаюсь! - не слушая его, повторял князь, и лицо его светилось злобной радостью.

На другой день, сейчас после заутрени, князь явился на Верх бить снова челом царю на вчерашнем посуле.

Странное смятение поразило его в покоях. В сенях князь Черкасский озабоченно говорил о чем-то с Иваном Никитичем. С царициной половины спешно вышел князь Владимир Долгорукий. Иван Никитич обратился к нему:

- Ну, что?

Князь скорбно качнул головой.

- В аптекарский приказал послать!

Князь Теряев подошел к ним и поздоровался.

- Али что случилось? - спросил он тревожно.

Князь Черкасский кивнул.

- Царице занедужилось, как с пира ушла; в ночь похужило, а теперь криком кричит...

Все в унынии смолкли.

Дворецкий вышел и сказал:

- Государь князя Теряева перед очи зовет!

Князь вышел и через минуту бил челом своему царю.

Вчерашняя радость сошла с лица Михаила и сменилась скорбной тенью.

- Встань, сказал он князю. - Жалую тебя к руке моей.

Князь порывисто поцеловал царскую руку.

- Вот то, о чем просил ты. Подай, Онуфрий!

Дьяк спешно подал царю два свитка, скрепленных царской печатью.

- Тут, - сказал царь, - наказ чтобы того воеводу сменить, а на место его ставлю друга твоего, сменить, а на место его ставлю друга твоего, Терехова-Багреева, а тут, - он взял другой свиток, - наказ, чтобы шел к тебе Шолохов с повинной головой, а потом в приказ его возьмем.

Князь повалился к царю в ноги.

- А ты, Онуфрий, сие немешкотно с гонцом пошли, да еще наказ боярину Терехову изготовь, дабы все описью принял; и казну, и хлеб, и зелье, и свинец, и весь наряд.

Дьяк поклонился. В это время в палату вошел Шереметев.

- Ну, что государыня? - быстро спросил царь.

- Не ведаю, государь! Сейчас только туда дохтуров Дия да Бильса спослал.

- О-ох! - простонал царь, закрывая лицо руками, - наказует меня Господь сверх сил.

19
Боярин Терехов-Багреев ходил сам не свой, получив от князя послание.

- Чтой-то? - думал он. - И ума не приложу к такому окаянству. Для чего боярин Семен Антонович такое скаредное дело замыслил? И в дружбе не были и делить ничего не делили. Поди ж ты! Оплел его этот Федька поганец и все! Пишет: допытайся! Когда ж это я в жмурки играл? Ишь тоже допытчика нашел!..

И после многих лет послеобеденный сладкий сон бежал от его глаз. В конец измучился со своей тайной добрый боярин. Ольга Степановна стала приставать к нему:

- Свет Петр Васильевич, да поведай ты мне: али горе какое, али черная немощь напала на тебя? Глянь, сокол мой: все-то мы извелись на тебя глядючи. Кажется, все у нас есть: дом-полная чаша, Олюшка растет на радость, да и жених ее отыскался. А ты?..

- Уйди! - угрюмо отмахивался от нее боярин. - Не бабьего ума дело кручина моя, вот что! Такое умственное дело...

- Так ты бы дьяка Егора Егоровича покликал. До всего дошлый человек!

- Ахти! - всплеснул руками боярин. - Ну и что же ты лотошишь такое! Дьяк! У дьяка душа продажная, а тут тайна! И боярин поднял кверху палец, толстый, как добрый сучок.

- Ну, Семена Андреевича. Он друг тебе, брат названный и думать горазд.

Лицо боярина просветлело. Он закивал головой.

- Вот, что дело, то дело! Добрая ты жена, Ольга моя, свет Степановна! Вели-ка, чтобы спосылали кого за Сенюшкой. Кланяется, мол, боярин и по делу просит!

В тот же вечер, распивая черемуховый мед и заедая оладьями, боярин долго беседовал с другом своим Андреевым.

- А главное, теперь и в толк не возьму, жаловался боярин, - как мне вести себя с воеводою. Держать хлеб-соль или откачнуться? Прямить ли ему?

Андреев погладил бороду.

- Нет, Петя, сохраним все в тайности и за всем примечать будем. Словно ты и грамоты не получал; а я уж знаю, как дело повести.

Боярину стало словно легче. После того он не раз делил хлеб-соль с воеводою, и мысли о послании князя отошли у него в сторону.

В те поры добрый был обычай от времени до времени, скуки ради, пиры устраивать, и на тех пирах добрый хозяин дарил гостей, кого чашей, кого блюдом, кого шапкой а гости, опохмеляясь, на другой день слали от себя доброму хозяину подарки отдариваясь. Для корыстных воевод этот обычай обратился в способ брать взятки. Как оскудеет казна воеводская, сейчас он пир устраивал. Созывал на пир гостей, людей торговых, купцов проезжих и дарил их скудно, а на другой лень ждал от них добрых подарков, и плохо было тому, кто не угождал воеводскому оку корыстному.

Созвал гостей и воевода Семен Антонович Шолохов. Для прилики бил челом и боярину Терехову и Андрееву, и многим другим именитым в городе людям, и съехались гости на честной пир со своими холопами.

Огромная горница была установлена столами с местами человек на двести, в голове стола сели воевода, губной староста Андреев и боярин Терехов. Далее сели именитые купцы, еще далее гости именитые, что отчество на "вичь" писаль, а дальше кто где простые гости да посадские из толстосумов.

Воевода захлопал в ладоши и пир начался.

Слуги внесли на огромных блюдах жаренных гусей и индеек, нарезанных на куски.

Воевода встал, низко поклонился гостям и просил откушать.

- Ешь, Ефимович, во здравие, - с усмешкой сказал рыжебородый купец своему соседу, - а завтра расплачиваться будем.

- В этом году третий раз пирую. Грехи наши тяжкие! - вздохнул Ефимович.

Тем временем воевода беседовал со своими соседями.

Недавно вернувшийся из Москвы дворянин Стрижов передавал московские новости, а слуги обносили гостей супами, несли щи, лапшу куриную, несли уху и рассольник, каждому по вкусу.

- Ишь, ведь, - вставил слово свое боярин Терехов, - как вашему другу Тереше повезло: вверх идет!

- Это кто? - спросил Стрижов.

- Да князь Теряев-Распояхин!

На лице Стрижова выразилось почтение.

- Важная особа! - сказал он. - Царь при мне его в окольничьи пожаловал, строится на Москве приказал, всякое отличие ему идет.

Андреев взглянул на воеводу и заметил, как жирное лицо его покраснело. Он ткнул боярина в бок и сказал:

- Да окромя милостей и счастье ему: слышь, сына-то у него скоморохи скрали, а теперь...

- Что? Или еще родился? - тревожно спросил воевода.

- Нет! Сыскал сына-то!

- Врешь! - не своим голосом вскрикнул воевода. Лицо его посинело, жилы на короткой шее вздулись.

- Зачем врать! Пес врет, - ответил Андреев. - Да еще сымал главного татя, Федьку какого-то Беспалого, пытал его, тот с дыбы ему доказывал.

- Меду! - едва слышно прохрипел воевода, быстро отстегивая запонку на ворот рубахи.

Даже гости испугались вида воеводы и повставали с мест, но воевода оправился и махнул рукой.

- Чего повылезли? - сказал он грубо. - Чай, еще и не в полпир! Эй, вы! - торопитесь с медами!

Слуги торопливо забегали, разнося меды, томленные и варенные, малиновый, яблочный, смородинный и прочих ягод.

Началось питье. Воевода, видимо, оправился и торопил гостей пить, покрикивая на них.

- Пей - душа меру знает! - выкрикивал он время от времени.

После питья началась снова еда. Понесли жирный курник, оладьи, варенухи, бараньи почки, одно за другим, все тяжкие блюда, от которых немцу бы давно был карачун.

Наконец слуги убрали все со стола и, поставив перед каждым чашу или стопку, или кубок, начали разносить мед и вина.

Воевода встал и громко сказал:

- Во здравие и долголетие великих государей наших, царя Михаила Федоровича и родителя его, преславного святого патриарха всея России, Филарета Никитича!

После этого он выпил до дна свою чару и опрокинул ее над своей головой.

- Во здравие и долголетие! - подхватили гости, и всяк проделал то же.

После этого стали поочередно пить за воеводу, за губного старосту, за стрелецкого голову, за боярина Терехова, за Стрижова, за прочих дворян, а там за каждого гостя особо и гости быстро захмелели.

Стало темнеть. В горницу внесли пучки восковых свечей. Крик и смех смешались в общий гул, как вдруг дворецкий подбежал к воеводе и что-то тревожно зашептал ему.

Воевода словно протрезвился, гости стихли.

- Ко мне? - громко сказал воевода, - гонец царский! Клич его сюда, встречай хлебом-солью! - и он торопливо встал и шатаясь пошел к дверям.

В дверях показался посол, дворянин Ознобишин, Воевода опустился на колени и стукнулся лбом в пол.

- Воеводе, боярину Семену Антоновичу Шолохову грамота от государей! громко сказал гонец.

- Мне, милостивец, мне! - ответил воевода. - Пирование у нас малое. Не обессудь!

Гонец подал две грамоты воеводе. Тот обернул руку полою кафтана, принял грамоты и благоговейно поцеловал царскую и патриаршую печати.

- Може, на случай здесь есть и боярин Петр Васильевич Терехов-Багреев?

- Здесь, здесь! - ответили протрезвившиеся гости.

Боярин с недоумением встал.

- Здесь я, батюшка! - отозвался он.

- И до тебя грамота от государей! - сказал гонец, протягивая свиток, после чего сбросил с себя торжественный тон и просто сказал: - Ну, поштуй!

Воевода встрепенулся.

- Откушай за здоровье государей! - сказал он, беря с подноса, что держал уже наготове дворецкий, тяжелый кубок, - а кубком не обессудь на подарочке!

- Здравия и долголетия! - ответил Ознобишин и махом осушил кубок.

- Сюда, сюда, гость честной! - суетясь повел гонца воевода в красный угол. - Здесь тебе место. Чем поштовать?

Гонец лукаво усмехнулся и ответил:

- Грамотки бы прочел сначала!

- Чти, чти! - загудели гости.

Воевода и сам торопился узнать содержание грамот, и теперь растерянно искал глазами своего дьяка, но на пустом месте, где прежде сидел дьяк, торчали только его здоровенные, железом подкованные сапоги; сам же он уже мирно храпел под стулом.

- Свинье подобен! - с злобным отчаянием сказал воевода.

Андреев поднялся и сказал.

- Давай, что ли, боярин, я прочту!

- Прочти, прочти, светик! - обрадовался воевода, протягивая Андрееву свитки.

Андреев взял их и, поцеловав печати, осторожно развязал шнуры и распустил один из свитков.

Кругом все стихло.

Андреев откашлялся и стал читать:

"Воеводе рязанскому, боярину Семену Шолохову. Бить челом на тебя нам, государям, наш окольничий, боярин князь Терентий Теряев-Распояхин на том, что ты в умысле злом и лукавом заказал Матрешке Максутовой, бабе подлой, скрасть его сына, Михаила".

- Господи помилуй! - пронеслось меж гостей.

Воевода стоял, держась о край стола и смотрел на Андреева безумным, неподвижным взором. Шея его вздулась, лицо посинело. Он судорожно рвал на вороте рубаху.

"А та баба подлая сие дело скаредное, продолжал читать Андреев, передала Федьке Беспалому, что в приказе обо всем с дыбы покаялся. И мы, государи, сие челобитие князя приняли и на том порешили: чтобы ты, боярин, сие дело скаредное учинивший, шел с повинной до князя, коему выдаем тебя головой!" - А подписи, закончил Андреев, - "Божьей милостью, великий государь царь и великий князь Михаил Федорович и многих государств господарь и обладатель". А другая: "Смиренный кир Филарет Никитич, Божьей милостью великого государя царя и великого князя Михаила Федоровича всея России самодержца, по плотскому рождению отец, волей Божей по духовному чину пастырь и учитель и по духу отец, святейший патриарх московский и всея России". Андреев замолчал. Наступила гробовая тишина, дьяк очнулся под столом от жуткого молчания и осторожно вылез.

Воевода тяжело перевел дух и прохрипел:

- Другую!

Андреев развернул другой свиток.

"Боярину Семену Антоновичу Шолохову. Приказываем мы, государи, сняться с воеводства рязанского и все дела свои, и росписи, и весь обиход, и наряд воеводский, зелье, казну, свинец, хлеб и пушкарский обиход сдать по росписи боярину Терехову-Багрееву, коему воеводство править и нам прямить".

- Жжет! - не своим голосом крикнул воевода и грузно упал на стол.

- Дурно ему! Воды! Знахаря! - закричали смутившиеся гости.

- На воеводство тебя, Петя! - сказал, подходя к боярину, Андреев.

Боярин с ужасом замахал руками.

- Господи, страсти какие! - прошептал он.

Тем временем воеводу слуги унесли в опочевальную. Гости стали расходиться и каждый низко кланялся новому воеводе.

Вдруг к нему подошел дворецкий.

- Боярин просит тебя до него.

Терехов быстро поднялся, несмотря на свою тучность, и поспешил к бывшему воеводе.

Он лежал как гора, на широкой постели и тяжело хрипел. Из свесившейся руки в глиняный таз текла черная кровь, ловко выпущенная татарином-знахарем.

Увидев Терехова, он взглядом подозвал его к себе и зашептал:

- За попом послал! Смерть идет... Где ж мне до князя с головой?.. Тебе покаюсь... грешен... сбила меня жена с тобой породниться... свово сына за твою дочь прочили... жадны были, на твое добро зарились. Опять, и сына любим... Я нет, а они все свое... Удумали для начала княжонка извести, а там и самим свататься. Прости, боярин, тебе как на духу каюсь!

- Бог простит! - не веря своим ушам, смущенно бормотал Терехов.

В это время в опочевальню вошел священник.

Воевода рязанский смещался с своего места Божьей властью...

20
Князь Теряев-Распояхин уже отстроил свой дом и сад разбил, и церковку домовую освятил, перевез княгиню со своим Мишей, оставил в вотчине славных немцев Штрассе и Эхе, - но все еще медлил править новоселье.

Не до того было всем близким до царского Верха людям. Все разделяли царскую тревогу и печаль и ходили унылые, словно опальные. С утра по Москве несся колокольный звон и народ толпился в церквах, молясь о здравии молодой царицы. С того самого часа, как встала царица из-за пира, ей занедужилось и вот уже третий месяц на исходе, как хуже и хуже ее болезнь. Приковала она ее к постели, засушила ее тело, очи ввалились, нос заострился, на щеках словно огневица горит и все кровями кашляет. Доктора голову потеряли, видя как тает красавица, стали знахарей из Саратова звать, с Астрахани: с Казани, - ничего не помогало царице.

Измученный скорбью, царь неустанно молился, и уста его только одно шептали:

- Божий суд! Наказует меня Господь не по силам моим.

Свободное время он боялся оставаться один, окружал себя ближними и сидел между них, не говоря ни слова, унылый и скорбный.

Только время от времени приходили к нему и докладывали о здравии царицы. А она, голубка, лежала: медленно сгорая от злой болезни и думала горькую думу о людском зле, что в то время всякую болезнь приписывали глазу или отрав.

Царь сидел за столом. Справа и слева от него стояли новые часы. Одни показывали, как солнце всходит и закатывается, как в полночь показывается месяц, другие каждый час играли сладкую музыку. Но не радовали его эти диковины.

Вокруг него стояли бояре, Ближе всех князь Теряев и Шереметев с Черкасским. Ждали часу, когда ударять к обедне, а до того царь принимал челобитные. Но ни на одного из вошедших даже не взглянул царь, и бумаги отбирал Шереметев.

И вдруг среди тишины вместо звона церковного донеслось в горницу скоромошья песня.

Эй жги!..

Ехал дьяк по улице
На сиротской курице,
А жена за ним пешой
Заметая след полой...
Звонкий голос несся, мешаясь со звоном балалайки.

Бледное лицо царя окрасилось румянцем, глаза вспыхнули. Он выпрямился и гневно сказал:

- В час скорби скоромошья песня! Непригоже!..

Князь Теряев вдруг рванулся с места. Глаза его загорелись.

- Государь! - сказал он. - Скоромошье дело - бесово дело! Только людей сбивают с пути. А ныне и того богопротивнее. Дозволь скоромошьий приход изничтожить!

Царь устало кивнул головой.

- Негожее дело, срамное дело, - тихо сказал он, - и отцы наши говорят: "И думал истинно, как отвратити людии от церкви, и собрав беси, преобрази в человека и идяще в соборе велице пришед во град и вси бияху в бубны, друзия в козищи и в свирели и иния, сквернословя и плясахом, идяху на злоумысление к человеком, мнози же оставивши церковь и на позоры бесов течеху..."

Но князь уже не слышал царской речи. Как голодный зверь выбежал он из дворца, прыгнул на своего коня и, кивнул челяди:

- За мной! - пронесся по улице.

Пьяный посадский, идя впереди веселой компании, бренчал на балалайке, выводя тонким голосом:

Эй жги! Говори, говори!

Князь наскочил на него, и в один миг балалайка вдребезги разлетелась об голову посадского.

Князь бросил обломанный гриф и сказал:

- Царь запретил скоромошьи приборы. Иди и бей их!

Посадский обалдело посмотрел на него, потом вдруг заревел:

- Бей скоморохов! - и бросился с этим криком по улице, а за ним его пьяные товарищи.

А князь скакал дальше, направляясь в самое шумное кружало Балчуг.

Как всегда, там стоял дым коромыслом: скоморохи пели и плясали, дудели, играли и барабанили на потеху ярыжек. Князь ворвался и приказал именем царя отбирать от скоморохов гусли, свирели, домры, бубны и угольники.

Скоморохи подняли вой, но князь с каким-то жестоким удовольствием бил их инструменты и кричал:

- Будет вам народ соблазнять!

Три дня он со своей челядью рыскал по городу, именем царя уничтожая скоромошьи инструменты. Разбитые, с порванной кожею, с оборванными струнами кидались они на возы и посылались в разбойный приказ на сожжение.

Рассказывают, что в эти дни пять полных возов было сожжено палачами.

Князь словно успокоился, насытив жажду мести скоморохам; с того момента, как он получил от Терехова-Багреева отписку с рассказом обо всем случившемся, вся ненависть его сосредоточилась на одних скоморохах, и теперь ему сразу стало легче.

На другой день он даже вызвал слабую улыбку на лице царя, когда рассказывал про свой поход против них.

Царь одобрительно покачал головой.

- Богу, слышь, сие угодно было, - сказал он. - Царице полегчало!

Все окружающие благоговейно перекрестились.

- Слышь, - продолжал царь, - с Казани мурза прибыл, настой из трав ей дал, ей, голубке, и легче стало. Был у ней ноне от утрени, говорил с ней. Такая ли ныне хлипкая стала"

И царь замолк. Потом снова обратился к князю:

- Ну, а что у тебя? Был воевода с головой?

- Нет, государь, помер.

Царь широко перекрестился.

- Упокой Господи душу раба твоего... Как его-то?

- Симеона...

- Симеона, - повторил царь. - С чего же помер?

Князь рассказал все по ряду.

Царь опять перекрестился.

- Видна карающая десница Господа. Истинно, суд Божий осудил и казни обрек слугу неправедного! Что там? Чего ты молчишь?

Он вдруг поднялся с кресла и тревожно посмотрел на Шереметева, который только что вошел. Слышно было, как в сенях тревожно бегали люди.

- Что там? - повторил царь бледнея.

Дверь распахнулась и в горницу с плачем вбежал князь Долгорукий.

- Кончается!.. - проговорил он рыдая.

Царь выпрямился, но тут же покачнулся. Шереметев и князь успели подхватить его под руки.

- Ведите меня!.. К ней!.. К голубушке!..

Он рванулся вперед.

Прорезая воздух, уныло, гулко ударил колокол. Раз, другой...

Царь опустился на колени и заплакал.

Кончается!.. - произнес он. - Господи, я грешен... виновен, меня и карай! За что ее-то?

Царь плакал, а царица тихо кончалась, после трех месяцев непрерывной болезни, начавшейся с первого дня свадьбы.

Протяжный звон колоколов и бил огласил Москву; жители повалили в храм и там в слезах молились за упокой души отошедшей в вечность царицы.

Время излечивает всякие раны. Прошло два года, думные бояре стали просить царя о его женитьбе, стоял на том и его отец, патриарх. И царь женился вторично на Евдокии Лукьяновне Стрешневой, дочери простого дворянина.

Князь Теряев возвышался подле царя и вскорости был назначен в Думу.

Прошло еще добрых двенадцать лет, и молодой князь Теряев был обвенчан со своей невестой Ольгой Тереховой, после чего отличился как воин в походе под Смоленском.

Эхе женился на Каролине и вместе с молодым князем делил трудный поход; а Эдуард Штрассе был отличен Шереметевым и взят лекарем в аптекарский приказ.

(обратно)

Андрей Ефимович Зарин В поисках убийцы

I Страшные находки

Было раннее морозное утро, когда Тишка, с крючком на руке и мешком под мышкой, прошел по Зелениной улице, что на Петербургской стороне, юркнул в ворота дома купца Пузикова, деловым шагом прошел первый двор, на котором два младших дворника готовились таскать дрова по квартирам, и в самом конце двора нырнул за каменный флигель, где очутился подле выгребной ямы, зловонные испарения которой сковал мороз.

Тишка, мальчуган лет двенадцати, в стоптанных валенках с огромных мужицких ног, в рваном вонючем полушубке, в теплой шапке, повязанной каким‑то тряпьем — не то остатками башлыка, не то серой штаниной, с деловым видом шмыгнул носом, бросил на пол мешок, поднял крышку ямы, для чего‑то крепко, по-извозчичьи выругавшись, и влез в нее.

С деловым видом Тишка запустил свой крючок в мусор и стал разворачивать и разбирать его с видом знатока. Вот пузырек от одеколона, банка от мази, да еще фарфоровая, сбитый башмак, жестянка, кости, тряпки. Тишка извлекал из общего мусора и выбрасывал их в мешок, лежавший подле ямы.

Куча росла. Летом работа шла бы более быстро, потому что тогда каждая вещь сама по себе — бери только. Теперь же самые разнородные предметы холод спаял в один комок, и Тишке приходилось разбивать такие комки крючком или разламывать их руками. Но добыча все же оказывалась немалая.

Вдруг его крючок вонзился во что‑то мягкое и большое.

Тишка запустил его поглубже, ухватился за палку и стал тянуть, отрывая добычу от примерзшего мусора.

Вот из кучи выдвинулся большой кусок словно бы мерзлого мяса. Тишка напрягся. Еще, еще… Тишка рванул и вдруг, выпустив крючок из рук, с искаженным от ужаса лицом в один миг вылетел из ямы, но вместе с тем не мог отвести взор от страшного предмета, извлеченного им из мусора.

То, что он вытащил теперь, совершенно выходило из области его практики и привело его в ужас.

Поверх ямы с вонзенным в мясо крючком тряпичника лежала согнутая в колене человеческая нога — одна нога. На ней был белый нитяный чулок, перевязанный красной тесемкой под коленом, а с другой стороны — рваное мясо и кусок расщепленной кости.

Тишка вдруг завизжал и, оставив мешок и кучу собранного им мусора, бросился во двор, где работали дворники.

В его визге было что‑то такое, что дворник Дмитрий, с полным равнодушием слушавший вопли избиваемого под воротами участка лихого мазурика, отодвинулся от вязанки дров, которую собирался взвалить на спину, и двинулся к вопившему Тишке.

— Чего ты? — спросил он, когда тряпичник ткнулся ему в ноги.

— Там… там… и-и-и-о-ой! — провизжал Тишка.

— Что там? Где? Ишь, непутевый! — с недоумением проговорил Дмитрий.

— Чего он? — выбежав из дверей черной лестницы, спросил его другой дворник.

— А шут его знает! Надо быть, напугался чего, — ответил Дмитрий, — ишь ведь…

Тишка при виде обоих дворников начал успокаиваться.

— Там ворошил, — кивая головой в сторону выгребной ямы, сказал он голосом, полным ужаса, — и вдруг… нога…

— Нога? — воскликнул прибежавший дворник и весело загоготал: — Сама собой? Го-го-го!

— Ишь, что почудилось! — сказал Дмитрий. — Ну, ну, пойдем! Где нога?

Оба дворника двинулись к выгребной яме, а Тишка поплелся за ними.

На дворе показалась горничная в байковом платке.

— Анфиса Алексеевна, — закричал веселый дворник. — Пожалте ногу смотреть!

— Какую там ногу? — весело выкрикнула горничная.

— Самую заправдашную, вроде привиденья, — ответил дворник.

— А ну вас! — отозвалась горничная, однако поправила пококетливее платок на голове и двинулась за дворниками.

Они зашли за флигель, подошли к выгребной яме и отпрянули от нее все трое, а Тишка в отдалении защелкал зубами.Горничная огласила двор пронзительным криком, веселый дворник словно онемел, а Дмитрий взмахнул руками и глухо произнес: «Вот те как! Нога! И впрямь нога!» Но через мгновение он очнулся, быстро схватил Тишку за шиворот и деловито сказал веселому дворнику:

— Беги сейчас, зови старшого, а я тут побуду. А ты никуда! — обратился он к Тишке. — Потому ты нашел, тебе и отвечать.

Дворник бегом пустился за старшим, горничная продолжала визжать, Тишка ревел во весь голос, а Дмитрий задумчиво глядел на отрубленную ногу в нитяном чулке с вонзенным в нее крючком тряпичника.

Почти в то же время и почти то же самое произошло и на дворе в доме под № 68 на богатой Сергиевской улице. Только в куче мусора оказалась не нога, а рука, и нашел ее не глупый Тишка, а смышленый парень Григорий Силантьев.

Увидев такую находку, он поспешно положил в свой мешок все добытое им из ямы, перекинул мешок через плечо, неторопливо прошел через двор, вышел из ворот и уже тогда задал тягу. Рука, отрезанная по самое плечо, с судорожно сжатыми пальцами, промерзлая, лежала поверх мусора в яме.

Великолепный дог генерала Чупрынина совершал свою утреннюю прогулку. Обнюхав и исследовав все углы и тумбы переднего двора, он забежал на задний, заглянул там в выгребную яму, прельстился недвижно лежащей рукой и, ухватив ее в свою громадную пасть, степенной рысцой побежал со двора на лестницу, в кухню, в расчете позавтракать мясным блюдом.

Генерал Чупрынин вставал рано. Денщик обычно растирал его ледяной водой, после чего генерал умывался, садился в кабинете к круглому преддиванному столу и за стаканом крепкого кофе читал «Новое время».

В это утро Чупрынин выпил уже с полстакана кофе, прочел телеграммы и только что приготовился к высокому наслаждению, которое он всегда испытывал от чтения статей Меншикова, как вдруг из кухни раздался такой невероятный визг, что генерал отбросил газету и вскочил с кресла.

— Безобразие! — пробормотал он и нажал кнопку звонка.

Денщик очутился в кабинете раньше, чем раздался звонок.

— Ты опять там, каналия?.. — начал генерал, но, увидав растерянное лицо денщика, переменил тон и спросил: — Что такое?

— Так что, ваше превосходительство, Милорд руку ест, — пробормотал денщик.

Из кухни раздавались истеричные вопли. Генерал встрепенулся.

— Взбесился, что ли, и грызет?

— Так что, ваше превосходительство, со двора принес и ест.

— Что? — остолбенел генерал. — Со двора руку?

— Так точно-с! — дрожа подтвердил денщик.

— Что за черт! — выругался генерал.

— Серж, что там такое? Какой‑то ужас! — проговорила генеральша, выглядывая из спальни.

— Глупость какая‑то! — ответил генерал, быстро шагая к кухне, откуда неслись плач и вопли.

Горничная визжала в истерике, толстая кухарка хлопала себя по бедрам и не своим голосом кричала:

— Отдай! Отдай, отдай!

Из‑под стола слышалось сердитое рычанье огромного дога.

Генерал крикнул на безумно вопивших «Молчать!» — что, однако, не возымело никакого действия, и нагнулся, чтобы заглянуть под стол.

Дог зарычал еще грознее.

Генерал невольно отпрянул. Под передними лапами собаки лежала человеческая рука, отрезанная по самое плечо. Дог успел вырвать из нее кусок мяса.

Через мгновенье генерал очнулся.

— Дай кочергу! — скомандовал он денщику. — Бери щетку! Отнимай у него! Милорд, иси, брось! Я тебе!..

Голос Чупрынина гремел, как труба; горничная визжала; кухарка бессмысленно вопила: «Отдай, отдай!»; генерал стучал кочергой, денщик — щеткой; собака рычала.

Генеральша не выдержала, и из ее спальни послышались крики:

— Мадемуазель!.. Спрячьте детей! Серж! О Боже!..

Собака с окровавленной мордой была выгнана на лестницу: денщик вытащил щеткой руку на середину кухни, и генерал с нахмуренным лицом созерцал и обонял ее, так как она успела уже оттаять и потемнеть.

Женщины пришли в себя и робко прижались к углу кухни, всхлипывая от волнения.

— Зови старшего дворника! — крикнул генерал денщику. — Это — правая рука какой‑то женщины, несомненно убитой, — заключил он. — Руки не трогать с места! — сказал он горничной и кухарке, теперь онемевшим от ужаса, и пошел из кухни успокаивать свою супругу.

(обратно)

II Страшный багаж

Найденная рука и нога побывали в участках, а затем с соответствующими протоколами были препровождены в прозекторскую Обуховской больницы. Теперь они лежали на клеенке, обложенные льдом, посиневшие, страшные ужасом того преступления, которое было совершено над их владельцем.

Почти весь штат сыскной полиции, доктора и следователь собрались у страшных находок. Начальник сыскной полиции держал в руках протоколы полиции и делился мыслями со следователем.

— Да, — сказал он, хмуря белые брови, — несомненное преступление.

— Несомненное, — подтвердил и следователь.

— И преступник очень ловкий, вроде Джека-вспарывателя. Репортеры были? — обратился он к агентам.

— Заходили двое, обещали прийти еще раз, — доложил молодой человек с прыщами на лице.

— Тайн никаких, — сказал начальник. — Рассказывайте всем.

— Слушаю-с! — ответил молодой человек.

— Фотографии сняли? — спросил начальник у помощника.

— Во всех видах, — ответил тот — плотный, коренастый господин, похожий на фельдфебеля в отставке.

— Ногу в чулке и без чулка?

— Так точно-с.

— И руку?

— И руку.

— А опрос сделали? — обратился начальник сыскной полиции к агентам, в участках которых были сделаны страшные находки.

— Так точно-с, — ответили в голос оба агента; один — маленький, рыжий, в веснушках, другой — высокий, тощий, как голодающий индус, и черный, как жук.

— Так. А измерение и описание?

— Сделаны.

— Ну, проверим, — сказал следователь и взял протоколы врачей; начальник развернул протоколы полиции, а помощник вынул из кармана два листка. — «Нога, — сказал следователь, смотря на протокол. — Левая нога, отрезанная от трупа женщины неискусной в операции рукой. По виду ноги владелица имела около тридцати лет». Ну, это — их специальность, — пробормотал следователь. — А вот, — и он начал читать: — «Согнута в колене, под углом в сорок градусов».

— У меня тридцать шесть, — сказал начальник.

— Видите ли, — объяснил его помощник, — она была мерзлая, потом оттаяла, потом ее мерили и согнули, когда замораживали. Вот-с.

Начальник кивнул головой.

— Ну, это не нужно. Дальше!

— «Кожа ровная, гладкая, на мизинце мозоль, под коленом родимое пятно, величиной с серебряный пятак», — продолжал следователь.

— Верно-с!

— «Выше колена повреждение, причиненное острым орудием…»

— Это Тишка-тряпичник крючком, — пояснил рыжий агент.

— Ну, ну, — недовольно произнес следователь и продолжал: — «Уж над мертвой ногой, причем вырван кусок мяса. Нога отделена от паха сначала острым орудием, а затем кость грубо перебита топором или сечкой, отчего конец ее неровен и расщеплен. Длина ноги от конца кости до ступни один аршин четыре вершка».

— Верно, четыре вершка, — подтвердил помощник.

— «Рука, — продолжал следователь, — правая, несомненно женская, отделена от плечевого сустава грубо и неумело. Длина от конца расщепленной кости двенадцать вершков с половиной».

— Верно.

— «Выше локтя рана, очевидно сделанная зубами собаки».

— Генеральская собака, — сказал помощник.

— И все.

— Однако немного, — сказал следователь и задумался.

А начальник решительно произнес:

— Непременно надо найти правую ногу и левую руку.

Агенты смущенно переглянулись.

— Да, да! Осмотреть все выгребные ямы! Мы найдем этого злодея, — и начальник поднял палец.

— Что же, — сказал следователь, вздохнул и закрыл портфель, — нам, пожалуй, делать здесь нечего. Едем?

— Я тоже, — сказал начальник.

— Что прикажете делать с рукой и ногой? — спросил фельдшер.

— Пусть полежат пока, — ответил следователь. — Так я пошел.

— Всего лучшего! — распрощался с ним начальник сыскной полиции и сказал помощнику: — И мы домой!

Они уехали в свое управление.

Едва начальник вошел в кабинет, как пред ним явился дежурный чиновник.

— Что такое? — недовольно спросил начальник.

— Сообщение по телефону, — ответил дежурный, — от жандармского управления Варшавского вокзала.

— Ну, в чем дело?

— В Вильну пришел багаж, а в нем голова и рубленое мясо.

— А… а, — взволнованно воскликнул начальник. — Вот и след. Это от той же женщины. Ну, что дальше?

— Его переслали сюда, а нас спрашивают.

— Сюда доставить, доставить немедленно! Чухарев, поезжайте вы, — закричал начальник, обращаясь к рыжему агенту.

Тот от радостного волнения застегнул пиджак на все пуговицы и воскликнул:

— Лечу, лечу… в один миг.

— И сейчас же мне доложите, — сказал начальник. — Известите по телефону следователя и прокурора.

Чухарев умчался.

Начальник вышел в общую комнату и обратился к помощнику:

— Август Семенович, пойдемте‑ка! — и снова направился в кабинет.

Оставшиеся агенты ожили.

— Без Патмосова не обойтись, — сказал молодой человек в прыщах.

— Уж будто? — отозвался черный агент.

— Кто же найдет?

— А хоть бы я? — ответил тот.

— Нет, это не так легко. Если бы какой след, а то на — рука и нога, — сказал пожилой агент. — Над этим и сам Путилин[194] задумался бы.

— А Патмосов найдет, — с уверенностью повторил прыщавый молодой человек.

— Тот может, — согласились все.

Между тем начальник с помощником сидели в кабинете, курили и обменивались впечатлениями.

— Вот случай! — возбужденно и радостно говорил начальник. — Преступление — и никакого следа. Интересно, как бы справился тут Путилин?

— Гм… — пробурчал помощник, дымя папиросой. — И нам, пожалуй…

— А мы найдем, — воскликнул начальник. — Нынче для этого нужны совсем другие приемы, мой милый Август Семенович; мы, сидя здесь, в кабинете, доберемся. Да.

— То есть как же?

Лицо начальника просияло; он закурил новую папиросу, откинулся на спинку кресла и почти крикнул:

— Умом, Август Семенович, умом! Путилин и Лекоки всякие чутьем брали, а мы — умом. Да!.. Найдем эту женщину.

— А как найдем?

— Кусочками. Вот теперь еще голова, а там руку, ногу…

— А потом?

— Восстановим ее, а там — кому нужна ее смерть, и дальше, дальше…

Помощник, выпустив струю дыма, покрутил головой, не смея спорить со своим начальником.

А в это время Чухарев уже летел обратно в канцелярию с новой страшной находкой, завернутой в две рогожи. Он выскочил из саней у подъезда, суетливо приказал сторожам вынуть поклажу и бросился в кабинет начальника.

— Привез, — заявил он, тяжело переводя дух. — Вот протокол и донесение, — и он подал бумаги.

— Надо подождать прокурора и следователя, — сказал начальник. — Обуза! — и он вздохнул.

Товарищ прокурора и следователь приехали почти тотчас. Все прошли в общую комнату, где их уже ожидала коробка с почтовым извещением;

«Большой скоростью. Город Вильно. Станиславу Личинскому. Немецкая улица, № 68».

Со всех сторон было написано: «Осторожно».

— А что там? — спросил начальник, указывая на коробку.

Чухарев вздрогнул и заморгал.

— Вскройте! — приказал следователь.

Сторожа привычной рукой сняли веревки, ловко вспороли клеенку и раскрыли большую коробку, из тех, в каких портнихи возят платья.

— Крышку!

Сторожа расстегнули ремень, сбросили крышку и отшатнулись с побледневшими лицами. По комнате распространился тяжелый запах разлагающегося трупа.

Товарищ прокурора, следователь и начальник с помощником приблизились к коробке и, нагнувшись, заглянули в нее. Было от чего содрогнуться даже привычному человеку. Наполнившие комнаты агенты поочередно подходили, заглядывая из‑за спины начальства, и в ужасе отшатывались.

В коробке стояла большая, глубокая глиняная чашка овальной формы, наполненная кусками рубленого мяса, и на этой груде кровавого, почерневшего мяса лежала безносая голова с выражением безмятежного покоя на обезображенном лице; темно-русые волосы покрывали часть страшного мяса.

— Необходим доктор, — сказал начальник. — Вызовите по телефону!

Все в сыскном отделении пришло в волнение. Сверху спустили фотографа с камерой и стали снимать страшный багаж с боков и сверху. Все служащие перебывали в комнате и заглянули в коробку.

Наконец приехал доктор, и начались осмотр и подробная опись страшной посылки.

— Редкое, исключительное дело, — произнес следователь. — Помню, было когда‑то убийство Зона, после того еще два случая посылки трупа багажом, но такого изуверства не было.

— Что‑то невероятно злодейское, — возмутился молодой товарищ прокурора. — Вы, доктор, говорите, молодая женщина?

— Лет тридцати.

— Рука и нога, несомненно, ее, — воскликнул начальник сыскной полиции.

— Ясно, ясно, — подтвердил его помощник.

— Что это — сумасшествие, безумная месть или ревность? — мечтательно заговорил товарищ прокурора. — Ужасно!

Следователь со спокойным лицом быстро писал, составляя протокол.

— И пахнет же! — сказал он, ставя точку и кладя перо.

— Необходимо отправить в прозекторскую, — произнес доктор, — я произведу анализ и исследование.

— Просто в чашке?

— Понятно. Это все остается вам.

— И никаких следов! — воскликнул начальник полиции. — Я думал, что по голове узнаем жертву, но лицо так обезображено…

— А коробка, веревка, клеенка? — сказал следователь.

— Мало ли их? Преступление совершено не ранее как неделю назад. Следов нет, — произнес начальник, покачав головой, и шепотом прибавил помощнику: — Но мы их придумаем и найдем.

На другой день столичные газеты были полны описаниями страшных находок, багажа и всего темного кровавого дела. Даже так называемые большие газеты выделили это происшествие из обычной хроники, а мелкая пресса посвятила ему целые столбцы.

Кухарки, горничные и швеи взвизгивали и закрывали лицо руками, когда в мелочной лавке бойкий приказчик читал кровавые описания. Дворники, лакеи и писари с деловым видом обсуждали это происшествие. То же, в немного измененном виде, происходило и в семьях чиновников среднего круга, и в салонах высшего круга.

(обратно)

III Действующие лица

Присяжный поверенный Алексей Петрович Горянин праздновал двадцатую годовщину своей свадьбы. Хотя это событие в течение остальных дней в году и сам Горянин, и его жена признавали за несчастье своей жизни, все же они праздновали его, пользуясь случаем устроить необходимую для связей вечеринку. А на этот раз Горянин только что получил хороший гонорар и сделал вечер, не скупясь на расходы.

Большой зал, гостиная, кабинет и даже спальня, обращенная в карточную, не считая столовой, были ярко освещены и предоставлены гостям, которые сидели, ходили, стояли поодиночке и группами, оживляя красиво убранные комнаты.

Хозяйка дома, томная Евгения Павловна, красивая сорокалетняя дама, сидела на диване в гостиной с двумя пожилыми дамами, окруженная мужчинами. Ее муж, Алексей Петрович, с возбужденным лицом проносился из комнаты в комнату, то подсаживаясь к одним, то останавливаясь подле других, там угощая, здесь устраивая партию в винт, и олицетворял собою радушного хозяина.

В кабинете его приятели пили пунш и разговаривали о прокурорах, речах, процессах и гонорарах. В зале молодежь танцевала под рояль; в гостиной гремел граммофон, в спальне-карточной раздавались возгласы: «Пики, трефы, четыре пики, малый шлем, без одной», — и голос генерала Чупрынина в общем шуме гудел, как шмель в летний полдень.

В гостиной Евгения Павловна изнывала, стараясь поддержать скучный разговор с двумя пожилыми дамами и в то же время удерживать подле себя мужское общество. Вдруг, словно на помощь ей, вошла Дьякова.

— Душечка, Елена Семеновна, побудьте с нами, садитесь! — радостно воскликнула Евгения Павловна.

Несколько мужчин быстро, как на пружине, вскочили с мест и подвинули Дьяковой стулья и кресла. Она опустилась в кресло и стала обмахиваться веером.

Это была красивая брюнетка, лет двадцати семи, полногрудая, высокая, с алыми губами и матовой кожей. Если прибавить к этому, что она третий год вдовела и обладала изрядным состоянием, то не покажется удивительным, что несколько человек из числа находившихся в кабинете, оставив пунш и товарищей, перешли в гостиную, а бывшие в гостиной мужчины как‑то подтянулись, глаза их замаслились, и на лицах их расплылась улыбка.

Дьякова отлично понимала настроение окружающих и, обмахиваясь веером, заговорила тоном капризного ребенка:

— Дорогая Евгения Павловна! Мужчины несносны… Они умеют только ухаживать, говорить пошлости и ничего занимательного. Я пришла отдохнуть с вами.

Горянина снисходительно улыбнулась.

— Вы жестоки к ним. Я, как хозяйка, должна заступиться за моих гостей. Господа, вы обязаны сейчас же увлечь нас беседой, — обратилась она к мужчинам.

Молодой товарищ прокурора (из лицеистов) поправил на носу пенсне, выпятил грудь и картаво произнес:

— Но, уважаемая Евгения Павловна, такое оскорбление… и всем сразу! — он развел руками. — Елена Семеновна не в духе и за это…

— Да, я не в духе, — заговорила, перебивая его, Дьякова, — сегодня я целый вечер только и слыхала у вас какие‑то юридические разговоры.

— Влияние профессии, — засмеялся адвокат.

— Позвольте, — выступил из толпы военный юрист, — вы несправедливы. Если бы вы, например, прислушались к теме, которую мы только что дебатировали в кабинете, то непременно заинтересовались бы, хотя она и юридическая.

— Отчасти, — сказал молодой капитан.

— Что же это за тема? — спросила Дьякова.

— Ну, послушаем, — пропела Евгения Павловна.

— Вот видите, — оживился юрист, — извольте послушать. — Он изящно оперся о спинку кресла, в котором сидел молодой товарищ прокурора, и, слегка покачиваясь, заговорил: — Уважаемый Петр Станиславович, — он указал на стоящего поодаль полного пожилого господина с бритым лицом, — уверяет, что в настоящее время почти нет скрытых преступлений.

— Это что значит? — спросила Дьякова.

— То есть таких, которые совершенно остались в полной тайне.

— Как же мы о них можем знать, если они остались в полной тайне? — спросила Дьякова, снова обмахиваясь веером.

— Браво, браво! — раздались кругом голоса. — Петр Станиславович побит сразу.

Полный господин сделал шаг вперед, и на его бритых губах мелькнула снисходительная улыбка.

— Семен Николаевич несколько извратил мои слова. Это — продолжение разговора, отвлечение в сторону, и мысль, не мне принадлежащая. Я сказал собственно о преступнике.

— Но если есть скрытое преступление, то, значит, и преступник скрыт? — заметила Дьякова.

— Браво! — крикнул капитан.

— Вы чрезвычайно остроумны, — сказал с легким поклоном полный господин.

Хозяйка дома поспешила тотчас представить его:

— Петр Станиславович Светевич, наш прокурор, гроза защиты.

Светевич снова поклонился.

— Что гроза при современных громоотводах? — сказал он шутливо и продолжал: — Да, сударыня, но я не то имел в мыслях. Я утверждал, что, раз преступление обнаружено, преступник уже не скроется. Да! При современном ведении следствия и постановке сыскной части преступнику не укрыться. Вот мои слова.

Он замолчал и отодвинулся.

— Прошу извинения, — заговорил военный юрист. — Я действительно передал содержание уже дальнейшего спора.

— А как же, — заговорила Дьякова, — вот в Петербурге, где‑то на Выборгской стороне, нашли застреленную женщину, а убийцы нет. Да вот и теперь… убийство Нолькен на острове Эзеле, в Вильне — Друцкого-Любецкого.

— Найдут!

— Ищут и найдут! — сурово сказал прокурор.

— Вот мы об этом и спорили, — включился молодой капитан. — Согласитесь, что если преступление задумает умный, с воображением человек, то он может выполнить все так тонко и обдуманно, что окажется совершенно в стороне.

Дьякова вдруг вздрогнула.

— Да, этот спор интересен, — сказала она.

— Что за тема! — томно произнесла Евгения Павловна.

— Если исключить действия сумасшедшего, — сказал прокурор, — то преступник не сможет совершенно устранить себя уже потому, что в преступлении, несомненно, замешаны его близкие интересы. А кроме того, всегда наблюдается психологическая черта в преступниках. В последний момент они теряются, и не бывает случая, чтобы они не оставили какого‑нибудь заметного следа, приметы.

— За исключением случаев гипнотического внушения, — насмешливым, резким голосом произнес брюнет с внешностью актера.

Он стоял позади всех у притолоки дверей, и все обернулись, услышав его замечание.

Дьякова сразу встрепенулась, и на ее лице появился легкий румянец.

— Это вы, Григорий Владимирович? Что же вы не подойдете? — воскликнула хозяйка.

Гости расступились.

Брюнет, изящно одетый в смокинг, легко и быстро подошел к дамам.

— Где же вы были? — с упреком спросила Горянина. — Господа, Григорий Владимирович Чемизов, — отрекомендовала она брюнета.

Последний пожал руки нескольким из окружающих. Дьякова обратила на него общее внимание, спросив его:

— Что вы сказали про гипнотизм?

— Я сказал, что преступление может быть совершено человеком в гипнозе, по внушению, — просто ответил Чемизов. — Тогда будет трудно найти преступника.

— Ну, это уже из области романа, — с улыбкой заметил прокурор. — Одно время на эту тему таких романов появилась целая серия.

— Роман — это жизнь, а жизнь часто дает темы, которые не решается обрабатывать романист; они кажутся слишком фантастичны.

— Чемизов, — спросила хозяйка, — вы занимались гипнотизмом?

— Гипнотизмом, спиритизмом, чернокнижием, всем, — раздался веселый голос Горянина, пробегавшего через гостиную. Он на мгновенье остановился, дружески поздоровался с Чемизовым и сказал Дьяковой: — Заставьте его показать свои знания.

— Глупости! — пробормотал брюнет.

— Не краснейте, а удивляйте! — сказал Горянин и побежал дальше.

— Вот если вы действительно в силах, устройте нам преступление по внушению, — настаивал военный юрист.

— Да, да, — подхватила хозяйка, — Елена Семеновна, просите!

— Непременно… он должен! — воскликнула Дьякова. — Правда, Григорий Владимирович?

Чемизов молча поклонился. Лицо его побледнело. В ту же минуту по всем комнатам пронеслась весть об интересном опыте, и гостиная переполнилась народом.

— Перейдемте в зал, — предложила хозяйка, поднимаясь с дивана.

В зале тотчас образовалось нечто вроде сцены. Все поспешили занять стулья, и Чемизов остался один посреди зала.

Он провел рукой по лицу и, обратясь к сидящим, сказал:

— Хорошо, я продемонстрирую один опыт, если вам угодно: совершенно неповинный, ни о чем преступном не думающий человек совершит ужасное преступление. Кто желает подвергнуться опыту?

Со всех сторон раздались голоса; несколько студентов и барышень просили с умилением.

Чемизов остановил свой выбор на молодом товарище прокурора, и тот, видимо, остался доволен возможностью играть роль.

— Я попрошу вас с двумя провожатыми выйти на минуту в соседнюю комнату, — сказал Чемизов и, когда товарищ прокурора вышел, продолжал: — Теперь я попрошу барышню или даму.

— Я, — вызвалась Дьякова. — Вы усыплять меня не будете?

— Ни на минуту. Теперь прошу запомнить, что я вам скажу. Вы должны будете делать все, что я вам укажу.

Дьякова кивнула.

— Пожалуйте! — крикнул Чемизов.

Молодой товарищ прокурора — невысокого роста, фатоватого вида рыжеватый блондин — с вызывающей улыбкой подошел к Чемизову:

— Что прикажете делать? Убивать? Грабить?

На лицах гостей промелькнула улыбка.

— Теперь пока сядьте, — спокойно сказал Чемизов.

Товарищ прокурора вдруг смутился, а в зале наступила тишина.

— Снимите пенсне, примите покойную позу! Вот так! — Чемизов усадил гипнотизируемого, поправил руки, откинул ему голову и начал опыт. Он не делал обычных пассов, а просто остановился над ним и стал смотреть на него, потом резко и громко сказал: — Спи!

У товарища прокурора мотнулась голова, и он, несомненно, заснул.

— Он спит, — сказал Чемизов. — Теперь, господа, знаете ли вы его настолько, чтобы поверить ему, что он не в заговоре со мною?

— Да он вас в первый раз видит, — сказала хозяйка. — Вы, наверно, и не знаете, кто это.

— Я здоровался с ним, когда вы меня назвали.

— Это — Хрюмин, Аркадий Львович, наш друг, — сказал Горянин. — Он скорее изобличит вас.

А Хрюмин, видимо, сладко спал. Чемизов обратился к Дьяковой:

— Теперь я попрошу вас сесть вот хоть к роялю, а потом, когда я подам знак, прилягте на этот диван. Да, да, не стесняйтесь, общество извинит нас. После этого господин Хрюмин зарежет вас.

Дьякова вздрогнула.

— Как будто! — улыбнулся Чемизов, заметив ее страх, и обратился к хозяину дома: — Алексей Петрович, будьте добры дать разрезной нож.

— Какой? Бронзовый, костяной?

— Лучше деревянный, если есть.

А Хрюмин мирно спал на стуле и даже полуоткрыл рот.

Горянин принес нож.

— Спасибо. Я положу его сюда. — Чемизов положил нож на столик подле рояля, а затем обратился к Елене Семеновне: — Пересядьте, пожалуйста, вот сюда, к роялю. Я начинаю. — Он положил руку на голову Хрюмина и застыл, видимо делая нравственное напряжение, потом выпрямился, дунул в лицо Хрюмина и громко сказал: — Проснитесь!

Хрюмин почти сразу открыл глаза, огляделся, словно что‑то вспомнил, затем, надев пенсне, встал и сказал:

— Ну что, интересный опыт?

— Ничего себе, — ответил ему военный юрист. — Вы спали как сурок.

— Только‑то? — усмехаясь, сказал Хрюмин и перешел через зал.

Все смотрели на товарища прокурора, а потом на Чемизова с недоумением и легкой усмешкой. Чемизов отошел к хозяйке и опустился подле нее.

Вдруг Хрюмин встал. Все его лицо, вея фигура преобразились. Он тихо пошел к Дьяковой, сидевшей у рояля, нежно сказал ей:

— Прощай, голубка! Я пойду позаймусь, а ты ляг.

Он тихо поцеловал Дьякову в лоб и опять отошел на свое место, словно играл свою роль на сцене.

Гости замерли. Хозяйка ухватилась за руку Чемизова и проговорила:

— Мне страшно!

Чемизов подал знак Дьяковой, и она, перейдя от рояля к дивану, прилегла на него, кокетливо расправив? юбку.

Прошло несколько мгновений. Хрюмин снова перешел зал. Теперь и походка, и движения его были совершенно иные, чем до тех пор. Он взял со стола нож и стал осторожно красться к Дьяковой.

Евгения Павловна впилась в руку Чемизова; Дьякова приподнялась, и лицо ее выразило ужас. Ужас охватил и всех присутствующих — на их глазах совершалось убийство.

Забавный, фатоватый Хрюмин был теперь страшен. Он снова приблизился к Дьяковой и поднял нож.

— Ай! — раздался ее истерический возглас, и она, сразу сев на диван, забилась в угол.

— Ай-ай! — раздались возгласы.

Хрюмин выронил нож и снова очнулся.

— Что с вами? — спросил он у Дьяковой.

— Ай! — закричала она и, оттолкнув его, бросилась от дивана.

Хрюмин совершенно растерялся, и его лицо стало так забавно, что впечатление пережитого страха у всех исчезло и раздался дружный смех.

— Что такое? Я ничего не понимаю, — растерянно сказал Хрюмин.

— Ничего, дружище! — со смехом воскликнул капитан. — Ты сейчас объяснялся в любви Елене Семеновне и до смерти напугал ее… Ха-ха-ха!

— Господа, ужинать, — закричал Горянин, — дамы ведут кавалеров.

— Вы — ужасный человек, — тихо сказала Дьякова Чемизову, ведя его в столовую.

— Ужаса не существует, — ответил он, — ужас — это неведение. Узнайте — и нет ужаса.

— Я хочу вас узнать, — прошептала она.

Гости садились за стол. Горянин суетился подле них, пока все не уселись, а затем стал удивлять всех закусками, гастрономическими блюдами и винами.

— Однако что это было за представление? — спросил прокурор за ужином.

— Убийство по внушению, — ответил Чемизов. — Вообразите, я решил убить эту женщину и убиваю ее рукой ее мужа. Вот и все. Найдите убийцу!

— Ужасно, — прошептала Дьякова.

— Да-с, найдите, — вдруг загудел с конца стола голос генерала Чупрынина. — Третьего дня, ваше превосходительство, Милорд мне на кухню женскую руку принес. Да-с!

— Ах, это вам? — раздался возглас.

— Мне, — отозвался генерал и продолжал: — И потом читаю — ногу нашли, а там — голову. А? Найдите убийц!

— Эти будут найдены, — уверенно отозвался прокурор.

— Замечательное явление, — подхватил военный юрист, — повторяется тип преступления — корзинки, отправка багажом.

— Опять преступление? — воскликнула Дьякова. — Говорите, Бога ради, о другом.

— За здоровье двадцать лет проживших в супружеском согласии, — шутливо крикнул Горянин, поднимая бокал.

Гости охотно поддержали тост и поспешили к виновникам торжества с бокалами и поздравлениями. Настроение повысилось, и вечер пошел своим чередом. После хорошего ужина в тоне беседы всего общества чувствовалась какая‑то особенно дружественная нотка, словно все друг с другом сблизились.

Жизнь ведет людей каждого своей колеей, но судьба незримо перепутывает следы, сбивает дороги и ткет свой узор из тысячей жизней, переплетая их, как искусная ткачиха на своем станке. Не раз случается, что чуждые друг другу люди, не знавшие до того один другого, внезапно начинают влиять на счастье и несчастье другого: вдруг в тихую жизнь одних ураганом врывается жизнь какого‑то нового индивида, ранее чужого, и происходит катастрофа. В мире всегда так. Никто не знает, зачем что‑либо случится, куда влечет судьба, откуда является какое‑либо влияние и для чего свершается то или иное событие. То, что люди зовут случаем, чаще бывает неизбежным и роковым.

Чемизов проводил Дьякову и поехал к себе домой; генерал Чупрынин доиграл девятый робер и отправился домой со своей генеральшей. Хрюмин и прокурор тоже вернулись в свои квартиры. Горянины проводили последних гостей и стали устраивать себе спальню в кабинете, так как их обычная спальня, превращенная в карточную, носила следы пребывания многих гостей. А судьба плела свой узор и вплетала нити жизни в клетки своей канвы.

(обратно)

IV Поиски наудачу

Генерал Чупрынин с женой всем рассказывали про вчерашнюю находку их Милорда. Прокурор, бывший на вечере у Горянина, лично заинтересовался этим делом, и в течение недели во всех слоях общества только и говорили что о таинственных кровавых находках, а в газетах репортеры наживали денежки, спеша производить во всех статьях не только сообщения из полиции, но даже собственные соображения на тему: «Таинственное преступление».

Суд передал это дело следователю по особо важным делам, а градоначальник на обычном докладе начальника сыскной полиции сказал ему:

— Особенно прошу обратить внимание на это преступление. Оно наделало много шума, да и вообще в столице не может быть не раскрыто такое страшное дело.

— Употреблю все старание, ваше превосходительство, — ответил начальник сыскной полиции и, вернувшись с доклада, сказал своему помощнику: — Во что бы то ни стало, Август Семенович, это дело надо распутать. Нашумело оно, и мы должны отыскать преступников.

— Употреблю все старание, ваше превосходительство, — ответил помощник.

— Что нашел доктор?

— В чашке нарублено мясо всего трупа. Доктор нашел там большой палец руки, пальцы ноги, внутренности.

— Я думаю сначала поручить дело этим… как их?.. которые нашли.

— Чухарев и Калмыков.

— Вот им. Каковы они?

— Старательные и горят рвением.

— Ну, ну! И каждый день мне доклад.

— Слушаю, — сказал помощник начальника сыска и, выйдя из кабинета последнего, тотчас вызвал к себе Чухарева и Калмыкова. Когда те явились, он сказал им: — Его превосходительство поручает вам расследование дела о таинственном преступлении. Теперь у вас случай отличиться. В городе только и говорят об этом деле.

Лица Чухарева и Калмыкова просияли.

— Употреблю все старания, — сказали они в один голос.

— Ну и с Богом! Каждое утро мне докладывайте, как идет дело.

Агенты поклонились и вышли из кабинета помощника начальника.

Маленький, рыжий и более экспансивный Чухарев, едва они вышли в коридор, сказал Калмыкову:

— Мы, Потап Никитич, пройдем в «Плевну» и поговорим. Надо действовать согласно; дело мозговое.

— Пройдем! — мрачно ответил Калмыков.

Они спустились вниз, оделись и через двадцать минут уже сидели в отдельном кабинете трактира «Плевна». Перед ними стояли графин водки, селедка, грибы, вареный картофель и горячая солонина; несмотря на раннее время, из общего зала до них доносились звуки вальса «Дунайские волны».

Чухарев налил в рюмки водку, чокнулся с Калмыковым, опрокинул рюмку с таким видом, словно это была вовсе не водка, а уксусная эссенция.

— Вот и поговорим! — начал Чухарев. — Прежде всего это — несомненное преступление…

— Дурак, — лаконически сказал Калмыков. — Кто же не знает, что это — преступление?

— Я это для слога. Ну, хорошо. Итак, убита женщина.

— Опять это все знают.

— Ах, не перебивай! Убита женщина. Но чего ради? А? Из ревности — раз; чтобы отвязаться — два; чтобы ограбить — три.

Чухарев отложил вилку и, выставив красную, веснушчатую руку, загибал на ней пальцы.

Калмыков слушал и ел с таким мрачным видом, словно на тарелках лежали не солонина, картофель, грибы и прочее, а куски изрезанной женщины.

Но Чухарев забыл о еде и продолжал:

— Разберем. В первом случае я допускаю женщину, но в остальных двух — только мужчина. Ищи мужчину. А какие следы? А?

Калмыков, продолжая хранить молчание, налил себе четвертую рюмку водки, выпил и стал доедать солонину.

А Чухарев продолжал:

— А какие следы? Никаких. Но есть кончики, — он поднял палец, увидел себя в зеркале и лукаво подмигнул себе, — и какие кончики!..

— Да говори, черт тебя возьми, попросту! — вдруг почти крикнул Калмыков, окончив еду, потому что на тарелках ничего не осталось.

Чухарев обидчиво взглянул на собутыльника и торопливо проговорил:

— Я разумею веревки, клеенку, картонку и глиняную чашку.

— Это значит, ты полагаешь необходимым разведать, кто купил эти предметы?

— Единственный способ.

— Неделю тому назад, десять дней, две недели? — вопросительно произнес Калмыков.

— Единственный способ, — повторил Чухарев.

— По всему Петербургу?

— Единственный спо… — начал было опять Чухарев свои излюбленные слова, но Калмыков не дал ему договорить, а прервал его выкриком:

— Ну, ты и ищи!

— А ты?

— А я буду опознавать личность — предъявлю фотографию по участкам.

— Без носа?

— И без носа.

Чухарев обиженно засопел:

— Что же, мы друг другу не помешаем. Иди опознавай, а я искать буду. Только вот… — лицо его приняло умильное выражение, — что откроем, так вместе. Идет?

Калмыков кивнул.

— Ну, и отлично! — оживился Чухарев. — Выпьем и идем. Эй, малый! — и он, ухватив звонок, стал неистово звонить.

В кабинетик влетел половой.

— Чего изволите?

— Графинчик, солонинки и поросеночка.

Половой взмахнул грязной салфеткой, сунул ее под мышку и исчез.

— Пойдем и прославимся, — сказал Чухарев, потирая руки.

Спустя два часа они выходили из трактира «Плевна», пылая рвением сейчас же пуститься на розыски, и никто не заподозрил бы их в том, что они только что расправились с тремя графинами водки и с полудюжиной бутылок пива. Только Чухарев несколько оживленнее махал руками и чаще смеялся, а Калмыков стал еще мрачнее и угрюмее.

Помощник начальника сыскной полиции, узнав о том, что надумали эти два агента, беспрекословно распорядился отпечатать фотографию убитой по количеству участков для Калмыкова и выдать Чухареву веревки, клеенку, коробку и чашку.

На другой день агенты принялись за работу. Она была немаленькая.

Чухарев с утра до поздней ночи ходил с веревками по всем лавкам, спрашивая, не помнят ли покупателя этих веревок, но веревки были самые обыкновенные, и первый сыщик только и слышал один ответ: «Мало ли народа ходит? Где всех упомнить? Такая веревка везде есть. Может, и у нас куплено. А как узнаешь?» Но Чухарев не унывал и продолжал свой обход с настойчивостью монаха, давшего обет.

Калмыков не отставал от него в упорстве. Он взял список всех гостиниц и меблированных комнат и, пока фотограф печатал копии снимков с обезображенной головы, с одним экземпляром фотографии совершил обход всех вышеуказанных учреждений с целью опознания убитой. Но и его преследовала неудача. Хозяева, хозяйки, коридорные, прислуга при взгляде на мертвую голову с безносым лицом вздрагивали от ужаса и омерзения, а потом говорили: «Как такую узнать? Не припомним!» Однако Калмыков тоже не унывал.

Каждое утро оба этих агента аккуратно являлись к помощнику начальника сыскной полиции и уныло говорили:

— Ничего не нашли. Ни следа.

— Ну, молодцы! — укорял их помощник. — А я еще вас хвалил. Ищите, а то худо будет.

Агенты выслушивали этот укор и снова отправлялись на поиски.

Между тем помощник начальника сыскной полиции в свою очередь являлся к своему патрону и, разводя руками, заявлял:

— Ничего не нашли, стараются, но никаких следов.

— Ах, Господи! Режете вы меня, Август Семенович! — восклицал начальник. — Пригрозите им, пусть стараются.

— Я и то…

А начальник, в свою очередь окончив доклад градоначальнику, говорил последнему:

— А по розыскам об изрезанном трупе еще ничего не открыто.

— Возмутительно! Вероятно, мало стараетесь. Этак нельзя. Необходимо раскрыть это дело, необходимо!

— Приложу все старания, ваше превосходительство! — бормотал начальник и возвращался в свою канцелярию не в духе. — Черт знает что, — горячился он, обращаясь к помощнику. — Ведь убийца должен быть, Август Семенович? А? Так его непременно найти надо. Вот что.

— Приложу все старания, — отвечал помощник и на следующее утро распекал Чухарева и Колмыкова.

А они ли уже не старались? Чухарев обошел все лавки с веревками и теперь ходил с клеенкой, Калмыков разослал карточки по участкам, и их видели все дворники, а результат был все тот же, вернее — никакого результата.

Калмыков стал еще мрачнее и даже на время отказался от водки, а Чухарев потерял всякую развязность и ходил как мокрая курица.

Преступление налицо, а преступник исчез, как ключ в воду. А ведь, сколько людей его видели и могли бы уследить! Где‑нибудь жила его жертва, и он посещал ее, и кто‑нибудь отворял ему двери, помогал раздеваться и провожал его. Кто‑нибудь продал ему и веревки, и клеенку, и чашку, и картонку, кто‑нибудь нес его страшный багаж; кто‑нибудь писал и выдавал ему квитанцию. И вот, если бы собрать всех этих людей и расспросить…

Чухарев хватался за голову и рычал так, что его жена испуганно вздрагивала.

«Собрать и расспросить», — сказать это легко, но когда в столице насчитывается чуть ли не два миллиона жителей, это является невозможным делом.

— Путилин и тот отказался бы, — шептал Чухарев, в отчаянии всплескивая руками.

— Завтра отказываюсь. Ну их, пусть выгоняют! — вдруг заявил Калмыков, выйдя однажды от помощника начальника, от которого только что получил обычный разгон.

— И я с тобой, — подхватил Чухарев. — Найти невозможно.

И вдруг в эту самую минуту появился человек, который не только знал убитую женщину, но указал и убийцу.

Чухарев и Калмыков сразу ожили.

(обратно)

V Блеснувший свет

Как раз в ту минуту, когда Чухарев высказал полное сочувствие своему сотруднику по розыску, подошел господин и сказал, видимо теряясь:

— Как бы мне господина начальника повидать или кого из старших?

— Вам на что? — быстро спросил Чухарев. — Если заявление о краже или просто пропажа, то надо к дежурному.

— Что дежурный! — откликнулся посетитель. — У меня важнейшее дело. Во какое!

— Тогда к начальнику, — сказал Чухарев и закричал сторожу: — Степан, к его превосходительству.

Сторож обратился к посетителю:

— Как доложить о вас?

— А скажи — купец Семечкин, саратовский купец. Так и скажи! Егор Егорович Семечкин.

Сторож ушел докладывать, а Чухарев внимательно оглядел купца Семечкина. Это был плотный, коренастый мужчина, лет сорока трех, с типичным лицом русского смышленого человека. Его серые глаза глядели с легкою усмешкой, сочные губы слегка улыбались; у него были русые волосы, рыжеватая борода, красные, крепкие щеки. Одет он был в клетчатую тройку; толстая золотая цепь висела у него на жителе, а на указательном пальце правой руки сверкал крупный бриллиант.

— А по какому делу? — не удержав любопытства, спросил Чухарев.

— Сродственница тут у нас пропала. А у вас… — начал Семечкин.

Чухарев так и впился в него взором, но в это мгновение к ним подошел сторож и сказал купцу:

— Пожалуйте!

Семечкин не окончил фразы и пошел за сторожем.

— Подождем! Кажется, по нашему делу, — сказал Чухарев Калмыкову, весь дрожа от волнения.

Калмыков только кивнул, и они прошли в общую комнату, где собирались агенты всех участков.

Тем временем Семечкин вошел в кабинет начальника сыскной полиции, сел по его приглашению и рассказал ему свое дело:

— Сродственница жила у меня в Саратове, не так чтобы близкая, вдова моего троюродного брата, купца Коровина. Брат, как помер, весь ей капитал и торговлю оставил. На рынке он торговал, большущий магазин имел — посуда, керосин, свечи и отделение с бакалеей. Хорошая торговля была. А я, собственно, по хлебной части, мельница у меня.

Семечкин достал платок и вытер лицо. Начальник слушал его, нетерпеливо барабаня пальцами по столу.

— В чем же дело?

— Дело‑то тут и начинается, — сказал Семечкин и, спрятав платок, продолжал: — Как братэто, значит, помер, и осталась Настасья Петровна молодой вдовой с магазином, капиталом и как есть одна…

— Без детей, хотите вы сказать?

— Вот именно-с… Тут все за ней. Известно, невеста очень интересная. И я тоже вроде как бы жениха.

— Молодая, говорите?

— В самый аккурат. Тридцать два года. Ну-с, а она веселится и живет. И все «хи-хи-хи» да «ха-ха-ха». И вдруг это к нам гость из Питера. И через кого втерся — не пойму… так, навождение. Сам, значится, курский мещанин, я уж потом справился, Антон Степанович Кругликов, а уж ловкий да обходительный, что тебе барин первостатейный.

— Вы, пожалуйста, о деле. Ведь это — рассказ какой‑то, — нетерпеливо перебил его начальник сыскной полиции.

— О деле и говорю-с, по порядку докладываю, — ответил Семечкин и невозмутимо продолжал: — Усы рыжие, борода рыжая, волосы рыжие, а лицо белое-белое, что маска. Губы красные, а глаза бегают, как жуки. Говорить мастак, да все эдак деликатно, а уж франт — не приведи Бог! Джентльмен — одно слово. И бабы все от него без ума, только и слов: «Кругликов» да «Кругликов». А пуще всех Настасья Петровна.

— Это — вдова?

— Она самая. Прошло немного времени — и вдруг она решила магазин продавать и в Питер. Тут на нее все напустились, и я тоже. Как можно! Я на коленках стоял, просил. Ни-ни… «Еду», да и все. А тот, Кругликов то есть, уехал и письмо к ней. Я уж это доподлинно знаю. И продала… за тридцать тысяч с товаром и лавкою. Лавка‑то каменная, особнячок. Да-с, так вот продала, значится, вдовушка дело свое, деньги собрала и уехала.

Семечкин замолчал.

Начальник сыскной полиции, видимо еще ничего не поняв и теряя терпение, спросил:

— В чем же дело?

— А в том, что пропала наша вдовушка, что сквозь землю провалилась… то есть ни слуха ни духа. Писем никаких. Ейная сестрица у нас, в Покровской слободе, замужем за Козявкиным, дюже забеспокоилась. Стали через знакомых справляться, не слыхать ли что‑либо, значит, о беглой вдовице — куда тебе! Нет. Теперича я на розыски поехал, и нет ее ни в Москве, ни в Петербурге.

— Ну-с, так что же, собственно, вам надо? Она — женщина свободная, совершеннолетняя, со средствами. Может, она по России катается, может, за границей, — сказал не без раздражения начальник.

— Так‑то оно так, — ответил Семечкин, — только сдается нам, что здесь что‑то неладное. Думается, что этот самый Кругликов ей голову смыл. И вот по этому самому, чтобы помощи у начальства поискать да все разузнать, я к вам и явился.

Начальника вдруг озарила мысль. Он нажал кнопку звонка к помощнику и, когда последний явился, сказал ему:

— Дайте‑ка сюда, Август Семенович, фотографию той… из посылки.

— Слушаю-с! — и помощник немедленно удалился.

— Сейчас я вам покажу карточку, — продолжал между тем начальник, обращаясь к Семечкину.

Через минуту помощник вошел с фотографией. Начальник взял ее и передал Семечкину. Тот взглянул на нее и завопил:

— Она… она! Настенька, милая, что он с тобой сделал?! И нос, паршивец, отрезал!.. Ой, чуяло мое сердце! — и купец, вынув платок, стал вытирать катившиеся из глаз слезы. В своем горе он был истинно жалок. — Вот, — всхлипывая, продолжал он, — ведь упрашивал ее, словно чуял беду, — не послушалась. Эх, Настя, Настя!

— Так вы признаете ее? — быстро спросил начальник.

— Да как же-с? Пошлите в Саратов, каждый ее признает.

— Август Семенович, это очень важно. Мы сразу открыли ее. Теперь только схватить преступника, — сказал начальник сыскной полиции помощнику, а затем обратился опять к купцу: — Позвольте вас спросить…

— Спрашивайте! Я сам ничего не пожелею, лишь бы найти мерзавца, погубившего Настеньку, — энергично сказал Семечкин.

— Прежде всего вы. Кто вы? Где остановились?

— Я же говорил, — ответил Семечкин, — саратовский купец первой гильдии Егор Егорович Семечкин, вдовый, православный, сорока трех лет. Живу здесь на Невском, в меблированных комнатах «Монплезир».

— Так! Вас к следователю вызовут.

— А куда хотите, лишь бы схватить того мерзавца, то есть Кругликова.

— Ну, теперь он не уйдет, — с улыбкой сказал начальник сыскной полиции. — Много через неделю вы его увидите здесь. А теперь повторите, как вы назвали убитую.

— Вдова купца первой гильдии Анастасия Петровна Коровина, тридцати двух лет, из Саратова.

— Так. Нет ли у вас ее фотографии?

— Как же-с… с собой принес. Извольте! — и Семечкин подал начальнику фотографическую карточку.

Тот увидел жизнерадостное молодое лицо типичной русской красавицы и воскликнул:

— Отлично! Ну, а того как звать?

— Курский мещанин Антон Степанович Кругликов.

— Вы записали, Август Семенович?

— Все.

Начальник встал, давая понять Семечкину, что прием окончился.

— Идите к себе домой и ждите. Вы увидите, как мы его живо сцапаем. Да! И сами не уезжайте… ни-ни! Вы еще нам пригодитесь.

— Никуда-с… будьте без сомнения, — сказал Семечкин, кланяясь и на цыпочках уходя из кабинета.

Начальник радостно потер руки и сказал помощнику:

— Вот удача‑то! А? Сразу все открылось — и жертва, и преступник. Увлек, завел, убил и ограбил. Ну-с, Август Семенович, будем действовать. Наши молодцы здесь?

— Кажется, здесь еще. Сейчас! — помощник выскочил в коридор узнать, не ушли ли Чухарев с Калмыковым, и тотчас же вернулся в кабинет начальника, — Здесь.

— Так, — сказал начальник и нахмурился. Потом он встряхнул головой и решительно заговорил: — Пусть идут в адресный стол и узнают, где жили этот Кругликов и Коровина. Потом один пойдет по указанным адресам и разузнает все про их жизнь. Пусть возьмет фотографию. А другой пусть пройдет по участкам, где они были прописаны, и тоже наведет справки. Затем пошлите телеграмму с допросом, что за птица этот Кругликов. В Курск пошлите, затем в Саратов — откуда он взялся и куда выехал, затем в Москву, не жил ли такой, и по всем большим городам. Поняли? И делайте это сейчас, не медля.

— Слушаю-с, — сказал помощник и, выйдя из кабинета, тотчас приказал позвать к себе Чухарева и Калмыкова.

Те оба сразу ожили, едва услыхали сообщение помощника.

— Теперь уж он от нас не уйдет. Мы живо, — воскликнул Чухарев. — Я, Август Семенович, сразу почувствовал что‑то, едва увидел этого Семечкина.

— И я, — мрачно сказал Калмыков.

— Ну, хорошо! Вот вам инструкции — и с Богом, — сказал им помощник начальника и углубился в составление телеграмм.

Чухарев и Калмыков прямо направились в адресный стол. Они прошли в справочное отделение и, как свои люди, начали перебрасывать карточки. Чухарев искал Кругликова, а Калмыков — Коровину.

— Есть! — сказал Калмыков.

— И я нашел, — отозвался Чухарев и, вынув бумажку, взял карандаш и начал делать выписки.

«Приехал 10 октября, прописан по Литейному проспекту, в д. № 51, меблированные комнаты. Жил до 1 ноября.

Прописан в Толмазовом переулке, в д. № 3, меблированные комнаты. Жил до 25 ноября.

Прописан — Невский пр., дом № 54, меблированные комнаты. Жил до 5 декабря. Выехал».

Больше справок не было. Хотя после каждой справки значилась отметка: «Выехал из города».

— Так, — сказал Чухарев, — а у тебя?

Калмыков показал свою выписку, и она оказалась с теми же адресами.

— Значит, вместе. Ну, тем легче, выходит. Ты теперь по участкам, а я — по адресам, — и Чухарев, встряхнув руку сотоварища по делу, вышел из помещения адресного стола.

Он решил идти по порядку выписки и посетить сперва дом № 51 по Литейному проспекту.

Меблированные комнаты Галушкина занимали в этом доме четыре квартиры. Чухарев прошел к самому хозяину и спросил о Кругликове и Коровиной.

— Как же… у меня жили. Снимали двадцатый номер. Переехали. Позвольте! — Галушкин взял со стола книгу, посмотрел в нее и сказал: — Въехали вечером девятого октября с вечерним поездом. Оба вместе, как муж и жена. Я даже так поначалу подумал. А уехали, как есть, тридцать первого числа. Он сказывал, что к себе, в Сибирь куда‑то.

— В Сибирь он потом пойдет, — с усмешкой сказал Чухарев, записав показания. — Ну, а как они жили?

— Да и это сейчас объясним, — сказал Галушкин и позвонил.

Вошел слуга.

— Позови мне Машу! — распорядился Галушкин и, когда слуга вышел, объяснил Чухареву: — Это — горничная из того коридора.

В комнату вошла миловидная девушка.

— Вот, Маша, — обратился к ней хозяин, — расскажи этому господину, как жили Крутиков и Коровина. Помнишь их? Он такой рыжий, с бородой.

— Очень хорошо помню, — ответила девушка. — По-хорошему жили… как муж с женой. Она раз мне даже сказывала, что бумаги у них не все еще выправлены, а как выправят, так и поженятся. Все целовались. Больше дома сидели, а как вечер, так и в театре.

— Заходил к ним кто‑нибудь?

— Не помню… кажись, никого. В одиночестве жили.

— И не ссорились?

— Никогда.

— А в чем дело‑то? — спросил Галушкин.

— Ее убили и изрезали на куски. Вот голова ее, — сказал Чухарев, показывая фотографию.

— Ай-ай-ай! — изумился Галушкин, беря снимок. Маша подошла и тоже стала разглядывать его.

— Не признаю, — сказал Галушкин, — да и видел я ее мало — только как приехала.

— Она! — закричала Маша, взглянув на фотографию. — Вот как живая.

Чухарев ушел. Первый успех ободрил его. Он сознавал, что напал на след, и шел по нему, как добрая ищейка.

В Толмазовом переулке меблированные комнаты занимали целый надворный флигель в два этажа. К Чухареву на лестницу вышел сам хозяин, лысый старик в темных очках, и провел его в свободную комнату.

Чухарев объяснил, кто он и зачем пришел.

— Как же!.. Очень хорошо помню. Приехали вечером тридцать первого октября. Хорошо помню. Еще у меня тогда жилец из третьего номера сбежал. Номер четырнадцатый заняли, отличный… два рубля в сутки.

— Как жили? Кто им прислуживал?

— Прислуживала Анютка. Только ее нет теперь — прогнал я ее, подлую. А как жили, я знаю. Я всех жильцов знаю — время есть, я и слежу.

— Дружно жили? Бывали у них кто‑нибудь? Заезжали?

— Дружно, очень. Видно, любовники. Днем спали, потом шли обедать вместе, а вечером в театр или куда. Дел никаких не делали, и никого у них не было. А потом вдруг она хворать начала, да все круче, круче. Он беда как убивался, все мне жаловался. «Боюсь, — говорит, — умрет». Я говорю: «Доктора позовите!» А он: «Нет, — говорит, — я ее лучше домой увезу». И увез. Закутал всю, — шалями покрыл и увез.

— Когда и куда?

— Позвольте… Это было… сейчас после Екатерины… Да, да, двадцать пятого ноября увез. Сказывал, домой — в Красноярск, что ли. «А в Москве, — говорит, — полечу».

Чухарев прошел на Невский проспект, в дом № 54. Там его встретила хозяйка.

— Кругликов? — заговорила она. — Такой рыжий, с бородой? Как же, помню! Он недолго жил — всего неделю или дней десять. Приехал с больной женщиной, и как ввел ее, так они и заперлись. Редко даже прислуга входила. Он то придет, то уйдет, а она все лежит… даже неприятно было. А потом один раз вывел ее, всю закутанную, и увез. «В больницу», — говорит. А там через три дня и сам уехал… один.

— А поклажа была?

— Как же! Чемодан слуга выносил, а с ним сверток с подушкой, сумочка дорожная, да в руке еще картонка.

— Зашитая?

— Да. Будто от платья.

— Справьтесь: когда въехал и выехал? Когда ее выписали?

— Сейчас! — Хозяйка поднялась с кресла, достала книгу, надела очки и стала искать по страницам. — Вот, — и она указала на записку.

Чухарев нагнулся и прочел:

«Кругликов, Антон Семенович, мещанин, приехал из Петербурга 25 ноября. Комната № 8, выехал 5 декабря. Коровина, Анастасия Петровна, купеческая вдова, приехала из Петербурга 25 ноября, комната № 8, выехала 1 декабря».

— Благодарю вас, — сказал Чухарев и вышел.

Жар его остыл сразу. Что же дальше? Ну вот, проследил он Кругликова до самого конца, и все. Сперва тот ее, то есть Коровину, вывез, а потом сам уехал. Черт знает что! Ничего и не разобрать!

Сыщик покрутил головой, тихим шагом направился в знакомый ему трактир «Плевна» и, к своей радости, увидал там Калмыкова.

Тот с мрачным, сосредоточенным видом пил пиво. Кругом полупьяные мужчины и веселые женщины оглашали зал смехом, визгом и говором, орган с увлечением гудел «Гейшу», а Калмыков сидел мрачнее тучи.

— И ты тут? — окликнул его Чухарев.

— И я тут.

— Ну, что сделал? — спросил Чухарев, а затем, не дожидаясь ответа, сел к столу, подозвал лакея, заказал ему водку и еду и снова повторил свой вопрос.

— Ничего, — мрачно ответил Калмыков. — Везде прописан по порядку. Паспорта как паспорта. Выписывали везде в отъезд, и все. Ищи ветра в поле! Нет, я откажусь. Решено. Ну их! А ты?..

Чухарев вздохнул, переждал, пока ему подали то, что он заказал, потом выпил водки, закусил и лишь после этого сказал:

— И я тоже. Ходил, ходил, все будто делаю что — а там хлоп, и ничего нет. Был этот самый Кругликов и весь вышел. Не сыскать его, нет!

— Главное — следов нет, — сказал Калмыков.

Чухарев кивнул головой, выпил еще рюмку и стал жадно есть, а Калмыков молча пил свое пиво.

Потом и Чухарев перешел на пиво, и поздно вечером они, взявшись под руку, пошатываясь, направились к своим домам. Встречные хулиганы и жулики узнавали их и с почтением здоровались с ними.

(обратно)

VI Увлечение и любовь

В буфетной комнате при совете присяжных поверенных в углу за столиком сидели Горянин и его друг Прохоров, тоже присяжный поверенный.

— Да ты изменился, — сказал ему Горянин, продолжая разговор.

— Изменишься! — желчно ответил Прохоров. — От тебя я не скрываюсь. Я влюблен в нее, как гимназист. Одно время она как будто отвечала мне. Помнишь — в театре? Евгения Павловна пошутила насчет свадьбы, и она ничего…

Горянин молча кивнул головой.

— И вдруг, — со злобой в голосе сказал Прохоров, — является этот Чемизов — и все прахом. — Он стукнул по колену сжатым кулаком и замолчал. Его красивое, с тонкими чертами лицо омрачилось, густые брови сдвинулись, серые глаза потемнели. — Скажи мне, Алексей Петрович, — продолжал он, — откуда этот Чемизов? Где ты достал его?

Горянин беспечно пожал плечами.

— Встретился с ним в кружке Полонского. Кого там не бывает! Разговорились, и он вдруг оказался моим товарищем по гимназии. До пятого класса шли вместе, а там он в юнкерское перешел. Вот и все. Где он был по сие время — не знаю, что он и кто он — тоже. Живет хорошо, видимо, обладает средствами, холост и, главное, занимателен…

— Черт знает! — возмутился Прохоров. — Ты вводишь его в свой дом, со всеми знакомишь…

— Ревность? — засмеялся Горянин. — Да отчего же не ввести мне его в дом? Он вполне приличен, интересен, знает массу анекдотов. К тому же в нем есть что‑то таинственное.

— Вот-вот! Елена Семеновна убеждена, что это — необыкновенный человек, — сказал Прохоров.

— Моя Евгения Павловна — тоже, — подхватил Горянин. — Он у нас раза три в неделю бывает. А согласись, — сказал он, смеясь, — тогда, вечером, он всех занял?

— Простой опыт гипнотического внушения, и попался ему дурачок Хрюмин.

— Ну, мы бы и этого не сделали.

— Потому что не фокусники, а если бы и сделали, то не для увеселения публики…

— Ну, ты совсем взбесился! — пожав плечами, воскликнул Горянин и встал. — Пойду в канцелярию, почитаю дело. До свиданья! Заходи!

— Зайду, — Прохоров задержал руку Алексея Петровича, — а про Чемизова этого я наведу справки. А?

— Наводи, коли охота есть, — и Горянин, кивнув головой, вышел.

Прохоров опустил голову и задумался.

С год тому назад он познакомился с Еленой Семеновной Дьяковой и полюбил ее. Она не отклоняла его ухаживания, появлялась с ним и на вечерах у знакомых, и в театре, и на выставках, позволяла касаться интимной стороны жизни и вдруг сразу словно отрезала — с того злополучного вечера у Горянина.

Если бы это случилось сто лет тому назад, Прохоров просто зарезал бы этого Чемизова. А теперь…

Прохоров вздохнул, встал и уныло побрел по коридору.

«Сегодня же увижу ее и объяснюсь», — решил он и вдруг ободрился.

Дома он пообедал, отбыл свои приемные часы, к восьми часам вечера оделся и поехал к Дьяковой. Горничная встретила его и, не растворяя двери, через цепочку сказала:

— Барыни дома нет. Уехали в театр.

— Одна?

По лицу горничной скользнула чуть заметная усмешка.

— С Григорием Владимировичем. Они теперь завсегда с ними ездят.

У Прохорова закружилась голова.

— Кланяйся барыне, скажи, что я был, — проговорил он, стараясь казаться равнодушным, и стал спускаться с лестницы.

На улице он очнулся. Тоска охватила его жгучей болью.

— О, черт! — вслух произнес он. — Не гоняться же мне за нею.

Вдруг он услышал возглас: «Сергей Филиппович! Наше вам!» — и, подняв голову, увидел купца Авдахова, которого однажды защищал в суде.

— Савелий Кузьмич, здравствуйте! — сказал он.

— Вот рад‑то! — воскликнул Авдахов, запахнув дорогую шубу. Его лицо лоснилось, глаза маслились, губы затягивала блаженная улыбка, и только теперь адвокат заметил, что купец немного пьян. — Вот рад‑то, — повторил тот. — Вы куда изволили?

— А никуда, так…

Авдахов восторженно всплеснул руками и завопил:

— Ловлю, коли так, не выпущу. Едем с нами! Уж и угостим же мы вас!.. Сегодня вы — мой… Егор! — крикнул он. — Ходи сюда!

Прохоров оглянулся и увидел, как из широких саней, запряженных парой под синей сеткой, стал выходить крепкий, коренастый мужчина в дорогой шубе и бобровой шапке.

— Егорий! Вот друг, — крикнул Авдахов, — господин Прохоров, адвокат… Меня спас, всему научит. Зови с нами! Это, — сказал он Прохорову, — мой кум, Егор Егорович Семечкин, купец из Саратова. Тоже по хлебной части.

Семечкин протянул руку Сергею Филипповичу и сказал:

— Сделайте честь! Не побрезгуйте!

Прохоров был рад забыться.

— С удовольствием, — согласился он и через минуту сидел в санях против купцов-приятелей.

— В «Самарканд»! — крикнул Авдахов своему кучеру.

Сани двинулись и понеслись по снежным улицам.

А в это время Дьякова переживала давно забытые чувства.

На сцене знаменитый артист в костюме Демона пел свою песню Тамаре, и мягкие звуки ласкающей струей вливались в душу Елены Семеновны. У своего локтя она чувствовала руку Чемизова, и от его прикосновения острая дрожь проходила по всему ее телу.

— «В любви, как в злобе, верь, Тамара, я неизменен…»Не смею сказать: велик, — прошептал Чемизов, когда певец под гром рукоплесканий окончил свою арию.

Дьякова чуть заметно вздрогнула и окинула своего собеседника томным, разнеженным взглядом.

По окончании каждого акта она выходила в фойе и, опираясь на руку Чемизова, прогуливалась там, среди оживленно гудящей толпы.

Чемизов был красив. Его лицо со строгими, правильными чертами, с глубоко сидящими и сверкающими глазами невольно останавливало на себе внимание; какую‑то особую торжественность приобретало оно от гладко выбритых усов и бороды. Он был высок ростом, строен, в безукоризненно чистом белье, и вся его фигура производила впечатление аристократичности. Дьякова шла, опираясь о его руку, и с тщеславным удовольствием замечала, какими взглядами окидывают ее спутника встречающиеся девушки и дамы.

— Когда я смотрю на вас со стороны, — сказала она своему кавалеру, — вы мне кажетесь чем‑то вроде великого магистра масонской ложи.

Чемизов, улыбнувшись, сказал:

— Может быть, это и так.

— В вас есть что‑то недосказанное, — сильнее опираясь на его руку, сказала Елена Семеновна, — словно тайна. И это влечет…

— Вы верите в симпатию и антипатию? — спросил он.

— О да!

— Я сразу почувствовал, что вы станете на моей дороге, едва увидел вас, — тихо продолжал Чемизов. — До этих пор я считал себя свободным, как сокол.

— А теперь? — тихо спросила молодая вдовушка.

— Теперь я связан…

Эти слова, сказанные почти шепотом, были для Дьяковой слаще всей прослушанной музыки. Она взглянула на своего спутника и увидела строго сжатые губы, нахмуренный лоб и сосредоточенно смотрящие пред собою глаза. Что‑то роковое показалось ей в его лице, и она почувствовала власть этого человека над собой. Спектакль окончился.

— Ну, домой! — весело сказала Елена Семеновна.

Чемизов помог ей накинуть ротонду, надеть капор, и они вышли на широкую площадь, залитую электрическим светом.

Был легкий мороз. В воздухе кружились снежинки, тихо спускаясь на одежду и на землю нежными сияющими звездочками.

— Хотите прокатиться? — сказал Чемизов.

— О, с радостью! — ответила Дьякова.

Чемизов выбрал лихача, бережно усадил свою даму в санки, сел рядом, охватил ее талию правой рукой и сказал кучеру:

— По Каменноостровскому на Острова и назад.

Лихач тронул вожжами, и сани понеслись.

Они миновали город и помчались по широкому проспекту. Их сани обгоняли звенящие бубенчиками тройки. Навстречу тоже проносились сани и тройки, и на проспекте чувствовался разгул лихой жизни.

Но вот сани свернули налево, на Каменный остров. Шум проспекта остался позади, и Чемизова и Дьякову вдруг охватила торжественная тишина зимней ночи.

Кучер сдержал широкий бег рысака, и они двигались среди деревьев, опушенных снегом, сверкающих и искрящихся в волшебном лунном свете.

Все было словно сказка. Вокруг них, казалось, был сказочный, заколдованный лес; город с его шумом и жизнь с ее суетой остались далеко-далеко. Они были теперь словно Царь-девица и Иван-царевич на Сером Волке. Нет ничего, только они одни. Сладкая истома охватила Дьякову. Она почувствовала, что рука ее спутника крепче обняла ее, а вслед за тем другая рука проникла за полу ее ротонды, и их руки сплелись в горячем пожатии. К лицу Дьяковой склонилось лицо Чемизова, пред нею, как звезды, сверкнули его глаза. Она откинула голову, и в тот же миг его губы впились в ее и замерли в поцелуе. Небо, сверкающее звездами, казалось, приблизилось к ним. Елена Семеновна на миг потеряла сознание, и острая до боли истома охватила ее.

Но в этот момент кучер дернул вожжами, и сани понеслись в легком беге коня. Они свернули и снова выехали на проспект. Замелькали фонари, зазвенели бубенчики троек. Чемизов отнял свои губы и пожал руку Дьяковой. Она очнулась. Они уже были в городе.

— «Миг один, и нет волшебной сказки, и душа опять полна возможным», — продекламировал Григорий Владимирович.

— Ты любишь меня? — тихо спросила Дьякова.

— Зачем ты спрашиваешь? Ты ведь знаешь, — ответил он.

Елена Семеновна схватила его руку, сжала и замерла в сознании безмерного счастья.

Чемизов довез ее до дома, бережно высадил из саней и дождался, пока швейцар открыл дверь подъезда.

— До завтра… милый! — тихо сказала Дьякова.

— До завтра! — ответил Чемизов.

Дверь подъезда захлопнулась. Григорий Владимирович сел в сани и приказал кучеру:

— На угол Морской и Невского!

Через десять минут он входил в шумный игорный зал одного очень популярного клуба.

— А, Григорий Владимирович! Так и вы играете? — воскликнул Хрюмин, подходя к Чемизову.

— Играю.

— Счастливо?

— Сегодня буду играть счастливо, — уверенно ответил Чемизов.

— Ну, тогда я буду с вами в доле. Вот вам сто рублей.

Чемизов отстранил деньги, говоря:

— Я играю только на свое счастье и на свой страх.

Хрюмин деланно улыбнулся и спрятал деньги. Григорий Владимирович подошел к столу, где велась самая крупная игра, и начал крупными кушами. Счастье улыбалось ему, и он играл с каждым ударом все смелее.

— Место свободно, — сказал наконец банкомет, проиграв последние деньги.

— Я занял, — заявил Чемизов и сел за стол…

А в это время Дьякова лежала в постели, закинув за голову руки и устремив мечтательный взор в окружающую ее темноту. Ее взволнованная страстью грудь порывисто дышала; полуоткрытые губы улыбались и шептали имя Чемизова, доверяя сумраку ночи тайну своего сердца. И казалось ей, что она любит в первый раз — так горячо, так искренно было ее чувство.

А Прохоров в компании Авдахова, Семечкина и еще каких‑то бородачей купцов слушал тоскливую песню цыганки Тани и плакал пьяными слезами.

(обратно)

VII Свет погас

Начальник сыскной полиции вернулся с утреннего доклада градоначальнику, видимо, довольный и, тотчас позвав к себе помощника, сказал ему:

— Вот, Август Семенович, его превосходительство остался доволен нами, а все‑таки…

— По поводу чего?

— Да по делу о ноге и руке, — нетерпеливо сказал начальник. — Так вот теперь постараться надо. Да! Оказывается, этот генерал Чупрынин имеет огромнейшее знакомство и везде — понимаете ли? — везде рассказывал про своего Милорда и руку всякие ужасы. Графиня Фигли-Мигли сказала его превосходительству, что у нас, в Петербурге, жить страшно. Вообще шум из‑за этого преступления не прекращается. Вы пока что сделайте, чтобы в газетах напечатали успокоительные известия: полиция, дескать, на следу, ну и вообще… — Начальник перевел дух, закурил папироску и спросил: — Ну, а что нового? Узнали что‑нибудь?

Август Семенович развел руками и, помотав головой, ответил:

— Оба в совершенном унынии. Проследили, где останавливались эти Кругликов и Коровина; прописки все верные, Чухарев узнал, что эта Коровина вдруг стала хворать, в последнем местожительстве совсем не выходила. Потом Кругликов ее вывез, а затем сам уехал…

— Позвольте, — сказал начальник, морща лоб и почесывая переносицу, — здесь что‑то есть. Позовите Чухарева!

Помощник вышел и вернулся с агентом. Маленький, в рыжем старом пиджаке Чухарев еще с порога начал кланяться начальнику.

— Расскажите мне о ваших розысках по порядку! — приказал ему начальник.

Чухарев переступил с ноги на ногу, одернул пиджак, кашлянул в руку и начал:

— Как мне изволил приказать Август Семенович, я поначалу отправился в адресный стол…

Вслед за тем Чухарев, оживляясь, рассказал все свои искания, не упуская ни малейшей подробности.

Начальник слушал его, играя разрезным ножом и морща лоб.

— Так! — сказал он. — Приехал, значит, девятого октября, а в конце ноября она стала хворать. После двадцать пятого она совсем слегла, и первого декабря он увез ее, а пятого — и сам уехал. Вот данные.

— Совершенно верно! — в один голос сказали Чухарев и Август Семенович.

— Отлично! — отбрасывая нож и беря папироску, произнес начальник. — Теперь это ясно.

На этот раз и помощник, и Чухарев промолчали.

— Ясно, что он ее отравил, а потом убил, — медленно проговорил начальник.

— Но он ее вывез из номеров, — сказал помощник.

— Вывез и убил, — ответил начальник.

— Где же?

— Вот и надо искать, — не смущаясь, ответил начальник. — Главное у нас есть: приметы и паспорт. Ну-с, а какие ответы по телеграфу?

— Только что получил, — помощник вышел и вернулся с пачкой телеграмм. — Вот что нам сообщают, — и он начал докладывать, по очереди кладя телеграмму за телеграммой на стол перед начальником. — «Москва. В начале сентября, до третьего числа, приехал Кругликов и остановился в „Лоскутной“ гостинице, а восьмого октября выехал, дав выписку на Красноярск. Десятого сентября приехала Коровина, остановилась в „Большой Московской“ гостинице. Уехала восьмого сентября, дав отметку в Тамбов».

— Отлично! — сказал начальник, проглядывая телеграммы. — Дальше!

— «Саратов. Кругликов приехал в июле, остановился в „Северной“ гостинице, уехал первого сентября, отметился в Кишиневе». О Коровиной все то же, что вчера этот Семечкин говорил. Выехала седьмого сентября.

— Так!

— Далее! «Курск. Мещанин Кругликов, Антон Степанович, значится тридцати пяти лет, домовладелец. Занимается кондитерским ремеслом. Ни в чем замешан не был. В городе живет безотлучно».

Начальник усиленно закивал, и его лицо прояснилось.

— Остальные из Одессы, Киева, Харькова, Варшавы и других городов. Везде: «Нет». Кругликова не знают.

Начальник опять кивнул головой и затем произнес:

— Ясно: паспорт подложный. Мы имеем дело с хитрым мошенником. Надо обличить теперь его настоящее имя. Да. Вы можете идти, — сказал начальник Чухареву. — В свое время вам будет указано, что делать.

Сыщик низко поклонился и вышел.

Тогда начальник сыскной полиции продолжал:

— А вы, Август Семенович, пригласите к нам Семечкина и покажите ему наши альбомы. Как знать? Может, среди них и окажется этот Кругликов. А я подумаю, что предпринять дальше. Пока оставьте меня!

Август Семенович вышел.

Между тем Чухарев прошел в общую комнату.

— Ну, что? — спросил его Калмыков.

— А ничего! Начальник сначала обрадовался, что у этого Кругликова паспорт есть, а потом обрадовался, когда последний оказался подложным. Вот те и паспорт!

— Да ну? Как же он?

— Ах ты, дурья голова! Да кто же это знает, кроме него самого? Вот и ищи!

— Нет, брат, я откажусь. Одна мечта! — решительно сказал Калмыков, тряхнув головой.

На другой день утром в сыскное отделение снова приехал Семечкин.

— Нашли его? — спросил он помощника.

— Ищем, ищем, уважаемый, — ответил Август Семенович, — а вас пригласили на помощь.

— Все, что угодно.

— А поищите его, может, и найдете. Я вас устрою в кабинете и пришлю вам альбомы жуликов, разбойников и прочего народа, а вы пересмотрите их.

— Да разве я вам не все сказал? Я думаю, у вас без прописки не проживешь.

— Так‑то оно так, да если у него паспорт‑то поддельный?!

Семечкин даже разинул рот. Как российский обыватель, он верил в силу и неприкосновенность паспорта настолько, что не мог допустить возможность его подделки.

— То‑то и есть! — продолжал помощник. — Убийца — негодяй опасный; это теперь ясно. Мы навели в Курске справку. Есть Кругликов, живет безвыездно и кондитерством занимается. Вот-с поэтому и пригласили вас. Поищите!

— Что же, я с удовольствием, — сказал Семечкин. — Куда прикажете?

Помощник позвонил чиновнику, а тот провел Семечкина в отдельный кабинет, где на столе грудой было положено с десяток громадных альбомов. Собственно, это были переплетенные листы картона с наклеенными на них фотографическими карточками, по восьми карточек на листе.

Для физиономиста и наблюдателя эти карточки в альбомах — в некотором роде драгоценность. Здесь собраны так называемые преступные натуры. Всякий, кто попал в сыскное отделение, сфотографирован, измерен, записан, и в галерее портретов изображены лица страшных злодеев, воров и воровок, убийц, поджигателей, фальшивомонетчиков, бродяг и нищих. Тут и молодые, и старые, и подростки, мужчины, женщины.

Семечкин просматривал лист за листом, так что у него даже зарябило в глазах, и наконец закрыл последний альбом. Кругликова не было.

Семечкин закурил папиросу и задумался. Вспомнилась ему Настасья Петровна — высокая, стройная, широкая в плечах, с открытым, ясным лицом, которое от улыбки делалось краше весеннего солнца, и тут же — обезображенное, без носа на отрезанной голове. Семечкин вздрогнул. Да ведь это мог сделать только зверь, человек-чудовище.

«Ах, Настя, Настя!» — сокрушенно подумал Семечкин и, почувствовав на щеке слезу, быстро вытер лицо.

Чего бы не дал он, чтобы найти убийцу, а здесь, кажется, надежды были плохи. По паспорту уследят, а нет паспорта — и всякий след простыл.

В кабинет вошел чиновник.

— Ну, что? — спросил он.

— Ничего, — не без раздражения ответил Семечкин. — Разве мыслимо мне найти здесь? Я этого Кругликова не слишком хорошо знаю. Лицо помню, но не до такой тонкости.

— Да, — сказал чиновник, — это действительно трудно.

Семечкин вышел из сыскного отделения, чувствуя раздражение.

Он отправился в ресторан, позавтракал и, думая о своем деле, пришел к решению самому заняться розысками. Оставить безнаказанным убийцу он не допускал возможности. Если покойница не ответила на его любовь, то он, чтя ее память, не оставит убийцы без возмездия.

«Прежде всего посоветуюсь с Сергеем Филипповичем», — подумал он.

В ту беспутную ночь, которая прошла в пьяном угаре, он сблизился с Прохоровым. В пьяных излияниях у них было что‑то общее, и Семечкин почувствовал к Прохорову глубокую симпатию. К кому же и обратиться, как не к нему?

Он тотчас потребовал адрес-календарь и выписал адрес Прохорова.

«Он и укажет, и научит», — думал совершенно успокоенный Семечкин, выходя на улицу.

От сыскной полиции ждать действительно было нечего. Начальник упал совсем духом, продумал двое суток и совершенно не находил, с которого конца взяться за дело. Калмыков пришел к помощнику с категорическим отказом, и помощник косвенно одобрил его.

— Действительно, — сказал он, — трудное дело. Никаких следов.

— В том и суть, — мрачно произнес Калмыков. — Если бы за что зацепиться, а то извод один.

— Я вам другое дело дам. Вот заявление, возьмите его и ищите! — и Август Семенович передал Калмыкову заявление о пропаже с чердака белья.

Калмыков ожил и, выйдя от помощника, сказал Чухареву:

— Иди и отказывайся. Все рукой махнули.

А в этот день, как нарочно, в столичных газетах было напечатано, что в настоящее время полиция напала на верный след и не сегодня-завтра общество узнает и настоящего злодея, и все кровавые подробности зверского преступления.

Начальник сыскного отделения прочел это сообщение и с досадой смял в руках газету.

— Словно издеваются, — пробормотал он и энергично позвонил. — Помощника! — сказал он курьеру, а когда Август Семенович явился, сказал: — Вот что, милейший. Мне в настоящее время очень некогда. Так вы возьмите на себя это дело о руке и ноге, и чтобы преступник был найден, я так и его превосходительству доложу. А репортеров гоните. Никаких сообщений! Они только путают без толка. Идите! — и он кивнул головой, а затем вздохнул с облегчением, когда помощник вышел из кабинета.

Август Семенович вошел в свой кабинет с таким выражением на лице, словно он проглотил тухлую устрицу. В это время к нему вошел Чухарев.

— Я пришел, Август Семенович, отказаться от этого дела, — сказал он.

— Ни под каким видом-с! Напротив, вы должны найти преступника во что бы то ни стало или выходите со службы. Вот что! Идите!

Чухарев выскочил как ошпаренный и схватился за голову, а помощник начальника вздохнул с видимым облегчением.

(обратно)

VIII Сам по себе

Семечкин, решив обратиться к Прохорову за советом, не хотел откладывать и направился к Авдахову, на Калашниковский проспект.

Авдахова он застал в лабазе за приемом муки. Целой вереницей стояли сани, нагруженные мешками. Крючники, засыпанные мукой, друг за другом входили в лабаз с мешками на спине, два приказчика вели счет мешкам, а Авдахов, завернувшись в лисью шубу, указывал, куда класть, покрикивал на приказчиков и томился от скуки.

— А! — радостно приветствовал он приятеля. — Егору Егоровичу нижайшее! Каким ветром занесло?

— Здравствуй, Савелий Кузьмич, — сказал Семечкин, осторожно проходя среди крючников с мешками и без мешков. — По дельцу к тебе.

— Очень превосходно! — обрадовался Авдахов. — Вы, мальцы, уже без меня примите, — сказал он своим приказчикам и обратился к Семечкину: — А мы с тобой в биржу пройдем, за парой чая и побалакаем.

Они перешли улицу и вошли в трактир «Биржа».

— Накось тебе, Ефремушка, — сказал Авдахов, сбрасывая швейцару шубу, — стряхни муку‑то!

— Обязательно, Савелий Кузьмич, — приятельским, тоном ответил швейцар, подхватывая шубу.

— Эй, услужающий, — крикнул Авдахов, входя в общий зал. — Водочки закусить и пару чая.

— Я позавтракал, — заметил на это Семечкин.

— А тут закусишь. Вот в уголочке и сядем.

Они заняли столик в углу зала.

Посетителей не было. В этом трактире общий зал обращается в хлебную биржу в двенадцать часов дня, потом пустеет и снова наполняется уже вечером. В трактире было тихо, только по коридору из кабинетов доносились яростная игра на расстроенном пианино, смех, отдельные возгласы и звон посуды.

— Кто шумит? — спросил Авдахов у хлопотавшего подле их столика лакея.

— Селиванов, Никита Саввич. Сейчас после биржи, — ответил лакей улыбаясь.

— А! — Авдахов кивнул головой и объяснил Семечкину: — Хороший подряд устроил, заливает теперь. Ну, какое же твое дело? Сказывай!

Он налил водки, чокнулся, выпил и отправил в рот целый ломоть семги. Семечкин объяснил.

— Правильно! — кивнул Авдахов. — Сергей Филиппович — золотой человек! Я тогда какой дебош сочинил, он поехал, кого уговорил, кого смазал, а на суде вчистую: был невменяем. Всего три катеньки заплатил, а ему полсотни. Золотой человек! Теперь загордился, по мировым не ходит. Так тебе что?

— Когда принимает?

— С шести до восьми, каждый день. Теперь, — Авдахов посмотрел на часы, — четыре. До шести посидим, и валяй. Что вечером делаешь?

— А ничего. Тоска у меня, Савелий Кузьмич, лютая тоска, — ответил Семечкин с порывом.

— Оно точно! Так вот мы с тобой тоску эту душить и станем. От Сергея Филипповича кати сюда. Я подберу еще парочку, и махнем. Идет, что ли, а?

— Что ж, можно, — вяло ответил Семечкин.

Он едва дождался шести часов и торопливо поднялся.

— Так сюда и ворочайся, — сказал Авдахов. — Я не прощаюсь.

Егор Егорович вышел и поехал к Прохорову.

У Прохорова была практика, и в приемной сидели два клиента. Семечкин переждал всех и вошел последним.

— А, почтенный собутыльник! — приветствовал его Прохоров. — Какими ветрами?

— За советом, Сергей Филиппович. Душевное дело.

В голосе Семечкина послышалась сердечная боль, и Прохоров сразу проявил к нему внимание.

— Ну, садитесь, и будем разговаривать, — сказал он, указывая на кресло и садясь сам. — Рассказывайте!

Семечкин откашлялся.

— Помните наш дебош? Я тогда тоску заливал. Жил я себе, Сергей Филиппович, до сорока трех лет тихо, покойно и вдруг полюбил, да так полюбил, что ума лишился, покой потерял. А она нет. И вот ее‑то, любовь мою, в куски изрезали, ограбили и надруганию предали.

— Что вы хотите этим сказать? — спросил Прохоров.

— Да то, что сказал: в куски изрезали.

И Семечкин рассказал все, что уже сообщил начальнику сыскной полиции, и затем передал о безуспешных розысках последней.

— Что же вы от меня хотите? — спросил Прохоров.

— Совета, Сергей Филиппович. Теперь я в эту полицию ни в грош не верю и сам решил за дело взяться. Жив не буду, если этого изверга не изобличу. Так вот, присоветуйте, как за это дело взяться, с чего начать, кому деньги платить.

Прохоров задумался. Потом вдруг он хлопнул себя по лбу.

— Нашел! Хорошо, что вы ко мне обратились. Понятно, сам я вам посоветовать что‑нибудь, а тем более руководить розысками не могу, но знаю одного человека, который найдет вам этого убийцу.

— Кто же это? — быстро спросил Семечкин.

— Это, — и Прохоров торжественно произнес, — Борис Романович Патмосов. Запишите! Живет по Усачеву переулку, в доме номер двенадцать. Увидать его можете утром, до одиннадцати часов.

— Кто же он? — спросил Семечкин, записав адрес и имя.

— Он — знаменитейший сыщик. Сыщик по призванию. Покойный Путилин пред ним — мальчик, Лекок — ничтожество, а все эти Холмсы и Пинкертоны — выдуманные писателями фантастические сказки, тогда как мой Патмосов жив, и вы завтра увидите его.

— Вот спасибо! Я к нему завтра же утром.

— Непременно! — И увлеченный Прохоров продолжал расхваливать Патмосова: — Он, видите ли, окончил семинарию в провинции и приехал сюда, в Петербург, чтобы поступить в университет, но, будучи совершенным бедняком, вместо университета попал конторщиком к Бурцеву. Вероятно, знаете?

Семечкин утвердительно кивнул головой.

— У Бурцева вдруг оказалась большая растрата. И вот этот Патмосов стал искать, да каким‑то уж очень хитрым способом раскрыл воровство, которое тянулось из года в год. Бурцев наградил его, а Патмосов почувствовал сразу влечение к сыску и прямо пошел к Путилину. Слыхали, верно?

— Начальник сыскной полиции был? — сказал Семечкин.

— Вот Путилин сразу понял его и взял на службу. Тут он скоро показал себя, особенно по делу об убийстве ростовщика Дергачева. Тогда трое невинных в подозрении были, а Патмосов настоящего четвертого нашел. Интересное дело! Ну-с, а потом, как Путилин помер, Патмосов вышел из состава полиции и стал заниматься сыскным делом лично, самостоятельно. Это, Егор Егорович, — знаменитость. Сколько он дел раскрыл, от которых все отказались, сколько тайн разоблачил! Он вам поможет.

— Благодарю вас, — с чувством сказал Семечкин. — Мне теперь уже наверное чуется, что он найдет.

— Он найдет. Завтра и идите к нему! — и, проводив своего гостя до передней, Прохоров вернулся в кабинет.

Семечкин ожил. Он приехал в трактир к Авдахову и весело сказал:

— Ну, брат, дело, кажется, на мази. Твой Сергей Филиппович мне такого человека указал, что просто любо-дорого!

— И превосходно. А теперь едем.

— Кати!

Семечкин вернулся к себе в номера, когда наступило уже утро, напился крепкого чая, переоделся и направился в Усачев переулок, к знаменитому Патмосову. Впрочем, последний был знаменит только среди людей своей профессии и тех, кому был нужен, обыкновенный же петербургский обыватель вряд ли слыхал его имя.

Семечкин поднялся по узкой, без швейцара, парадной лестнице, чисто выкрашенной масляной розовой краской. Ему отворила миловидная горничная и, взяв от него визитную карточку, провела его в кабинет к хозяину.

Семечкин вошел в просторную комнату и сразу заинтересовался ее убранством. Прямо против двери стояло бюро с опущенной крышкой; налево и направо по углам находились два узких, высоких шкафа. У стены направо были расставлены диван, круглый стол и два кресла, а налево — большой стол; недалеко виднелись шахматный столик и телефон.

Но внимание Семечкина привлекли не эти предметы, а то, что лежало на большом столе, и фотографии, висевшие по стенам. На стене, возле которой стояло бюро, между двух окон, висели портреты мужчин и дам, стариков, военных, статских и между ними большой портрет Путилина; на стене налево находились фотографии вразмере визитных карточек, очевидно преступников, потому что многие были в арестантских халатах, некоторые с кандалами, а на правой стене были развешаны фотографии, полные ужаса. Это были страшные картины преступлений. Вот зарезанная на дорогой кровати красивая женщина; она голая лежала поперек постели, и голова ее, запрокинутая назад, была почти отделена от плеч.

Вот полный мужчина лежит на полу, и голова его рассечена надвое.

Но еще занимательнее были предметы, разложенные на большом столе налево. Семечкин увидел ручные кандалы, связку отмычек, небольшие ломы, молоток с ржавыми пятнами, ножи, топор, потайной фонарь и над ними на стене коллекции страшных портретов.

Егор Егорович то рассматривал вещи на столе, то переглядывал висящие на стенах фотографии и совершенно не замечал, как проходит время. Вдруг он за своей спиной услыхал мягкий голос:

— Чем могу быть полезен?

Семечкин быстро обернулся. Перед ним стоял Патмосов.

(обратно)

IX Новые лица

Егор Егорович увидел господина среднего роста, лет сорока пяти. Его умное, энергичное лицо с быстрыми, проницательными глазами, с легкой улыбкой на полных губах под густыми усами сразу производило приятное впечатление. Густые черные волосы, чуть тронутые сединой, чисто выбритое моложавое лицо, домашняя открытая куртка, плотно облегавшая стройную фигуру, усиливали это впечатление, и Семечкину знаменитый герой сыска показался с первого взгляда не проницательным и не устрашимым сыщиком, а просто славным человеком.

— На мои коллекции смотрите? — здороваясь с ним, сказал Патмосов. — Для непосвященного интересно. У меня все по отделам. Это, изволите видеть, — и он указал на простенок над бюро, — от моих благодарных клиентов. Кому я деньги отыскал, кому — вещи, кого успокоил, кого обелил. А это, так сказать, все — звери, за которыми я охотился. Наконец, вот здесь — обстановка, детали и прочее.

— А это? — спросил Семечкин, указывая на стол.

— Это, — Патмосов быстро подошел к столу, — это — мой музей. Вот молоток, которым некий Севрюгин убил семейство из четырех душ. Вот плеть с проволокой, которой один негодяй истязал ребенка. Это — обыкновенный фомка, так сказать, карманный лом. Тут отмычки. Всего понемножку. Для меня эти предметы тем ценны, что все это я лично у разных молодцов отобрал. Да-с, так вы ко мне по отысканию убийцы Коровиной? В полиции разочаровались?

Семечкин изумленно уставился на Патмосова, удивленный его вопросом.

— Садитесь, садитесь! — весело сказал Патмосов. — Курить не угодно ли? Чего вы на меня так уставились?

Они сели у круглого стола в кресла. Семечкин машинально взял папиросу и сказал:

— Но откуда вы узнали о цели моего прихода?

— Ну, это очень легко! — засмеялся Патмосов. — По вашей визитной карточке. Зачем ко мне придет купец Семечкин? Ведь в газетах было подробно описано, как вы неделю тому назад посетили сыскное и сделали там открытие, признав убитую. Теперь вы у меня — значит, ясно для чего.

— Совершенно правильно! Это вначале показалось мне удивительным. Да, я к вам по этому делу. Меня господин Прохоров направил.

— Сергей Филиппович? — воскликнул Патмосов. — Великолепный человек! Я ему в одном деле помогал. Однако что ж это я? — словно спохватился он и захлопал в ладоши.

В кабинет вошла девушка.

— Маша, устрой нам кофе и подай сюда! — сказал Патмосов. — Вы не откажетесь?

Девушка скрылась.

— Да, — сказал Патмосов, раскуривая папиросу, — хотя времени потеряно не мало, но мы, наверно, наверстаем утраченное.

— А вы рассчитываете найти убийцу? — с надеждой спросил Семечкин.

— Раз есть за что ухватиться, есть кончики — значит, и весь клубок распутать можно.

Девушка внесла поднос с кофе и вышла. Патмосов подвинул Семечкину чашку.

— Ну-с, а теперь понемногу и расскажите мне.

Семечкин начал свой рассказ. Патмосов слушал его, не прерывая, и курил папиросу, изредка прихлебывая из чашки кофе. Семечкин кончил и с волнением стал смотреть на него. Знаменитый сыщик некоторое время молчал, а потом спросил:

— Вы говорите, за тридцать тысяч эта Коровина продала свое имущество? А кто купил? Не знаете?

— Как же… через меня и дело шло. Махрушин, наш купец, Николай Степанович.

Патмосов кивнул головой и, быстро поднявшись, подошел к телефону, предупредив своего гостя. «Я одну секунду», — и приложил к уху трубку:

— Соедините, барышня, пожалуйста, с нумером двадцать пять — тридцать шесть. Благодарю вас… Кто у телефона? А, здравствуйте! Это — я, Патмосов. Позови Хмелева. Хорошо! — Он повесил трубку и обратился к Семечкину: — Пока я разговариваю, вы постарайтесь припомнить, какие вы видели на Коровиной украшения.

— Всякие видел.

— Ну, ну, — поспешно произнес Патмосов, — конечно, всякие. Вероятно, муж ей дарил, да и сама покупала.

— Конечно, у нее были кольца, браслеты, серьги, броши.

— Так! Но было у нее что‑нибудь особенное, что могло бы легко запомниться. Понимаете? Ну, вот и подумайте!

В это время телефон затрещал, и Патмосов взял трубку.

— Это ты, Яша? Ну, здравствуй! Скажи мне, что вы теперь делаете по делу об убийстве Коровиной. Ну, я так и знал! А вещи целы? Отлично! И веревки, и клеенка, и коробка? Отлично! Я вечером буду. Устрой, где бы посмотреть. Так! Что случится, донеси. С сегодняшнего дня идет плата. Так. — Он дал отбой и позвонил снова: — Барышня, сорок четыре — двадцать девять. Благодарю вас. Алло! Кто у телефона? Отлично. Здравствуй, Сеня! Ты свободен? Приезжай ко мне завтракать! — Он дал отбой, повесил трубку и вернулся к Семечкину. — Ну-с, припомнили?

— Припомнил, — ответил Егор Егорович. — Браслетка у нее была, узенькая, золотая, а по обручику в три ряда камешки: десять бриллиантов, десять рубинов и десять изумрудов. Это, видите ли, ей покойник муж подарил; десять камушков — это десять лет супружества, а всех тридцать — это ей тогда столько лет исполнилось. Он ей на рождение подарил, а через полгода и умер.

— Узенький?

— Так, не шире пальца, — и Семечкин положил на стол указательный палец.

— А надписи не было?

— Да, внутри: просто года обозначены и число.

— Вы не вспомните?

— Месяц‑то — апрель, и года помню. Один, значит, тысяча девятисотый, а другой — тысяча девятьсот десятый. Это помню, а число забыл.

— Отлично! — сказал Патмосов. — Вот пока и все. Теперь адресок ваш, и, как что узнается либо вы мне понадобитесь, я сейчас же и сообщу вам.

— Так найдете? — спросил, вставая, Семечкин.

— Могу сказать только, что постараюсь.

— Ну-с, а сколько я вам за это должен буду?

— Вот это я понимаю, по-купечески! — засмеялся Патмосов. — Видите ли, если бы вы тридцать тысяч искали и я вернул бы их вам, то спросил бы три тысячи и расходы. А теперь…

— Найдите его, и три тысячи ваши! — воскликнул Семечкин. — А расходы — и слов нет.

— Отлично! — сказал Патмосов. — Значит, и по рукам.

Егор Егорович горячо пожал его руку.

— Я уверен, что вы найдете убийцу.

— Да и я почти уверен, — улыбнулся Патмосов.

— Ах, а на расходы! Прикажите! — и Семечкин сунул руку в боковой карман.

— Рублей двести пока дайте, — просто ответил знаменитый сыщик.

Егор Егорович тотчас вынул двести рублей и наконец распрощался с Патмосовым.

— В случае чего я вас извещу, — сказал ему последний, — а меня застанете всегда утром. Как почувствуете томление, так и пожалуйте.

Семечкин ушел.

Патмосов прошел в кабинет, отомкнул бюро, вынул из него толстую тетрадь и, раскрыв ее, четким почерком вывел:

«Дело об убийстве вдовы Анастасии Петровны Коровиной. Начато 11 января 1912 года».

Затем он открыл шкаф, снял с полки картонку и вынул из нее ряд синих обложек с надписями. Быстро проглядев их, он достал обложку с надписью: «Убийство Коровиной», отложил ее в шкаф, запер последний и снова сел к бюро.

— Пересмотрим, — сказал он и только что хотел развернуть синюю обложку, как услышал голоса в neредней и закричал: — Иди, иди! Дверь открыта.

На его зов в кабинет тотчас вошел высокого роста молодой человек.

— А теперь запри дверь! — сказал ему Патмосов. Молодой человек защелкнул задвижку, дружески поцеловался с хозяином дома и сел на стул подле бюро.

Это был помощник Патмосова, Семен Сергеевич Пафнутьев. Сыскным делом он занялся по призванию. Сын купца, он окончил коммерческое училище и готовился стать заместителем отца, имевшего большую железную торговлю, как вдруг совсем случайно открыл свое призвание, выследив и обличив домашнего вора. До смерти отца он таил свое любимое занятие, когда же отец умер, Семен Сергеевич передал всю свою торговлю под отчет приказчику, под предлогом желания просто побездельничать, и явился к Патмосову. Тот принял его ласково, а потом сдружился с ним и сделал помощником в своих розысках.

Пафнутьев жил на отдельной квартире, имел широкое знакомство, навещал свои лавки, бывал в обществе, в театрах, в клубах, и все считали его богатым фланером, не подозревая его деятельности. Ему было лет двадцать восемь. Высокого роста, широкий в плечах, огромной силы, с белокурыми вьющимися волосами, рыжеватой бородкой и открытым румяным лицом, он был настоящий русский красавец, и женщины увлекались им; но он был равнодушен ко всем, со своей стороны увлекаясь только хорошенькой дочерью Патмосова, что еще более скрепляло дружбу между ним и последним.

— Зачем звали? — спросил он теперь Патмосова.

— А вот сейчас узнаешь, — сказал тот и спросил в свою очередь: — Помнишь, в декабре нашли руку, ногу, а потом открылась посылка с головой?

Пафнутьев утвердительно кивнул головой.

— Убийство Коровиной, — ответил он, — купеческой вдовы. Опознал какой‑то купец Семечкин.

— Вот-вот! А теперь этот Семечкин ко мне приехал. Видишь, любил ее, так страстно желает найти убийцу.

Пафнутьев радостно хлопнул себя по коленям и воскликнул:

— Вот это дело! Это я понимаю. Я, признаться, мечтал о нем. Убийство без следов.

— И дурак! — улыбаясь, охладил его порыв Патмосов. — Во-первых, я уже тебя сколько раз просил не поддаваться телячьим восторгам и не орать — это раз. А во-вторых, преступление нельзя совершить без следов.

— Какие же здесь следы? — смущенным шепотом спросил Пафнутьев.

— Шептать тоже не надо, — сказал Патмосов, — знай, что к шепоту всегда будут прислушиваться. А что касается следов, то — веревки, клеенки, глиняный таз, картонки и, наконец, деньги, вещи… Ну?

— Какие деньги?

— Да ведь у этой Коровиной тридцать тысяч рублей было. Где они? Тридцать тысяч золотом не возьмешь, значит, ассигнациями или бумагами. Понял?

Пафнутьев закивал головой.

— То‑то! — сказал Патмосов. — Ну вот и начнем с тобою искать.

— С удовольствием!

— Не ори! А пока что перечитаем, что в газетах об этом написано было, — и с этими словами он развернул синюю обложку, в которой оказались листы бумаги с аккуратно наклеенными на них газетными вырезками.

(обратно)

X Незамеченные следы

С самого раннего утра уже кипит жизнь в канцелярии Петербургской сыскной уголовной полиции. Со всех сторон города, из разных частей и участков двигаются толпы арестованных — бродяг, воров, падших женщин и пьяниц, окруженных городовыми. Всех их собирают на дворе Казанской части, а потом их ведут в канцелярию для проверки паспортов и установления личности. В оборванной, растерзанной, разношерстной толпе деятельно снуют агенты сыскной полиции и зорким глазом узнают воров, беглых и разбойников. Таких немедля отделяют от толпы и тотчас производят расследование. В фотографическом отделении снимают с них портреты, в антропометрическом бюро делают измерения, и часто попавшийся в участок в пьяном виде оказывается беглым каторжником; его тут же арестовывают и препровождают в тюрьму, а оттуда к следователю. В отдельных кабинетах начальники участков и районов ведут следствия о разгромах, покражах, убийствах, и туда то и дело приводят то страшных разбойников, то шустрых мошенников, то добродушных, глуповатых свидетелей и пострадавших. В отделе находок весь день толпится народ, предъявляя найденные вещи или ища свое потерянное. В приемной сидят люди, ожидающие начальника сыскной полиции, чтобы принести ему жалобу, просить содействия или даже доброго совета. А сам начальник со своим помощником сидят в своих кабинетах и вершат дела.

Все это кипение происходит с утра до трех часов дня, когда вдруг наступают тишина и безмолвие: мелкие агенты получили инструкции и назначения и рассыпались по всему городу, чиновники ушли со службы, начальник спустился вниз в свою квартиру, и в опустевших комнатах остаются только сторожа да два дежурных чиновника. Время от времени трещит телефон, время от времени приходят городовые или почтальоны с корреспонденцией.

Сонно и монотонно тянется время до шести часов, когда снова помещение наполняется чиновниками и тревожными, запыхавшимися агентами. Частной публики уже нет, и начальник с помощником отдают свои распоряжения, назначая чиновников и агентов на следствия и дежурства, распределяя порядок наступающей ночи и следующего дня. И кипит канцелярская жизнь до восьми часов, когда снова все расходятся. И опять в пустынном помещении находятся только сторожа да дежурные чиновники.

Иногда вечером приходит начальник, посидит за работой у себя в кабинете часов до десяти, а потом спустится к себе вниз, и тогда уже наступает отдых до следующего утра. Иногда приходит сообщение о страшном преступлении, и тогда тотчас поднимается начальник полиции, являются агенты, призывается фотограф, и, как пожарные на пожар, начальник сыскной полиции мчится на место преступления.

В описываемый день работа окончилась. Дежурный чиновник Яков Антонович Хмелев сидел у себя в дежурной комнате и рисовал синим карандашом женские силуэты на бумаге. Лицо его то хмурилось, то улыбалось, и он томился бездельем. Но вот половица скрипнула; Хмелев поднял голову и радушно кивнул.

— А, Петр Кондратьевич! Милости просим, закажем чайку и поболтаем, — он приветливо встретил вошедшего Чухарева.

Маленький, рыжий, в веснушках, Чухарев словно вкатился в комнату и, пожав руку Хмелеву, сказал:

— С полным удовольствием. Начальник ушел?

— Куда‑то уехал. Дал номер телефона на случай чего.

— Отлично! Ты все приготовил? Да? Надо быть, он сейчас приедет.

— Интересно! — сказал Хмелев. — Теперь я уверен, что убийца будет отыскан.

— Я тоже! Это, я тебе скажу, чище, чем любой Лекок: все найдет и докажет. Умнейшая голова!

— Странно, что он у нас не служит. Чухарев поднял плечи.

— А кем ему служить? Только начальником, а он, братец мой, без чинов. Как ему добраться?

— Ну, да он все равно хорошие денежки зарабатывает, — засмеялся Яков Антонович. — Ему, пожалуй, еще и лучше на свободе работать.

— Конечно! А теперь распорядись чайком.

Хмелев нажал кнопку звонка и, когда явился сторож, кинул рубль и приказал:

— Фунт чайной колбасы, два фунта ситника, четыре бутылки пива и живо кипяток устраивай! Будем чай пить.

Сторож взял целковый и скрылся. Почти следом за ним на пороге комнаты показался Патмосов. Хмелев и Чухарев вскочили.

— Борис Романович! — воскликнул первый. — Как вы незаметно!

— Как это незаметно? Ведь я шел, стуча каблуками, — улыбнулся Патмосов. — Это вы, верно, голубчики мои, занимались чем‑нибудь очень увлекательным.

— О вас говорили, — сказал Чухарев. — Ну, что прикажете, чтобы мы вам показали?

— Что? Все, что у вас есть по этому делу.

— Коробку. Следователь еще не убрал ее к себе, — сказал Хмелев. — Угодно посмотреть?

Яков Антонович двинулся вперед, за ним пошел Патмосов, а позади него — Чухарев. Они прошли по коридору мимо площадки лестницы и кабинета начальника и вошли в комнату, где обычно занимался один из чиновников особых поручений. Хмелев открыл шкаф, достал картонку и поставил ее на стол.

— Отлично! — сказал Патмосов. — Теперь дайте мне несколько листов бумаги.

Чухарев и Хмелев почтительно отошли в сторону и стали с благоговением смотреть на то, что будет делать знаменитый сыщик.

Борис Романович вынул записную книжку и карандаш, положил их на стол, достал из кармана складной аршин и тщательно вымерил все размеры коробки, записывая в книжке; потом он стал внимательно, не притрагиваясь к коробке, осматривать ее с наружной стороны, также делая у себя отметки. Окончив наружный осмотр, он осторожно снял крышку и стал осматривать внутренность. Из бокового кармана он вынул увеличительное стекло и внимательно осмотрел внутренность крышки, а потом повернул ее и оглядывал каждый квадрат.

Чухарев осторожно приблизился и, указывая на картонку, сказал:

— Здесь, собственно, стояла глиняная чашка? А в ней рубленое мясо.

— А чашка где? — спросил Патмосов.

— У следователя.

— В следующий раз ты сходи туда, — сказал Патмосов, — и попроси, чтобы тебе дали посмотреть чашку. Вероятно, на ней есть клеймо, чьей фабрики. Понял?

— Как же, — ответил Чухарев, — мы и не догадались.

— Надо все осматривать. В этом осмотре иногда находишь и самый ключ. У убитой какие волосы?

— Белокурые, с рыжеватым оттенком, — ответил Петр Кондратьевич.

— Так! — Патмосов усмехнулся и осторожно снял с угла коробки несколько приставших к стенке черных длинных волос. — Рыжеватые, — сказал он. — А это вы прозевали!

Чухарев взглянул и отшатнулся.

— Черные волосы!

— Черные, да еще, смотри, какие длинные… женские. Что скажешь?

Чухарев вытаращил глаза и покачал головою.

— Проглядели! — сказал он.

— А это очень важно. Дай‑ка бумажки!

Петр Кондратьевич тотчас же подал лист бумаги. Патмосов аккуратно положил волосы, завернул их сперва по длине, потом свернул и положил в карман.

— Вы будете свидетелями, что я их нашел в этой картонке.

— Обязательно! — сказал Хмелев.

Патмосов окончил осмотр, закрыл коробку и записал в записную книжку адрес, куда была адресована посылка: «Вильно. Станиславу Личинскому. Немецкая улица, 68».

— Так! Ну, а там справлялись?

— Как же! — быстро ответил Чухарев. — Тогда же в Вильно вызвали этого Личинского за посылкой и при нем вскрыли ее. Он чуть в обморок не упал.

— А кто он?

— Торговец. По объявлениям торгует разными вещами.

— Что же, он ни почерка, ничего не узнал?

— Ничего! Если хотите, у меня есть копия с протокола.

— Непременно принеси ко мне завтра же все бумаги. А теперь пока что постарайся разузнать, какое клеймо на глиняной чашке. Коробка тоже особенная…

— Платье носят в таких от каждой портнихи.

Патмосов покачал головой.

— Нет, это не нашей работы. Я, брат, наши коробки знаю. Это, надо думать, — варшавская работа.

— Может быть, и варшавская. Здесь мы искали и не нашли такой.

— И не найдете! — Патмосов закрыл книжку, положил ее в боковой карман. — Ну вот что, мои друзья, Петр Кондратьевич и Яков Антонович. Как я уже сказал, вы у меня на службе. Что только случится по этому делу, немедленно мне доносите; пока в этом только и служба ваша. А ты, — обратился он к Чухареву, — мне про чашку узнай и бумаги.

— Обязательно!

— Ну, вот! Теперь до свиданья. Спасибо за то, что сделали.

Патмосов пожал обоим агентам руки и ушел. Хмелев спрятал коробку и вместе с Чухаревым прошел в дежурную, где на столе уже стояли чайники с кипятком и с заваренным чаем, стаканы, бутылки с пивом, а на тарелке лежали ситник и колбаса.

Хмелев весело сказал:

— Ну, будем есть!

— Будем! — согласился Чухарев, после чего помотал головою, поднял палец к носу и проговорил: — Вот теперь я спокоен, что убийца будет найден. Это, можно сказать, гений. Смотри пожалуйста: все мы оглядывали коробку — и хоть бы что, а он — женские волосы. Это, так сказать, новый след. Понимаешь?

— Понимаю! Наливай‑ка пива! Ну, за здоровье Патмосова.

— Выпьем, — сказал Чухарев.

И они стали жадно утолять свой голод и жажду.

Между тем Патмосов вернулся домой и тотчас вызвал по телефону Пафнутьева. Через полчаса тот уже сидел в его кабинете, и Борис Романович говорил ему:

— Ну, вот что, мой милый Сеничка: тебя это дело, кажется, заинтересовало? Тебе его и поручаю. Прежде всего постарайся отыскать браслет. Может, и найдешь. А в остальном действуй по своему усмотрению, я же еду.

— А когда вернешься?

— Но я еще не завтра уеду. Погоди! Если уеду, то, во всяком случае, долго не пробуду, вернусь, и опять станем заниматься вместе. А пока, значит, ты попробуй искать браслет. Удастся — хорошо, не удастся — что поделаешь! А если придумаешь свои пути, то тем лучше.

Пафнутьев широко улыбнулся, и его глаза сверкнули торжеством.

— Буду стараться, Борис Романович. Как знать, может быть, мне судьба улыбнется и я ухвачу кончик нити.

— Давай Бог, давай Бог! — сказал Патмосов, усмехаясь. — Ну, а теперь пойдем в столовую. Катя, вероятно, приготовила нам закусить?

Они прошли в столовую.

Катя, дочь Патмосова, радостно улыбнулась, увидев Семена Сергеевича:

— Вот нежданный гость! Как вы пришли? Я и не слыхала.

— Я ему ключ дал, — ответил Патмосов. — Он теперь, матушка моя, без звонка входить может.

— Да, — сказал Пафнутьев, усмехаясь, — в некотором роде свой человек, а скоро, Екатерина Борисовна, буду и совсем своим.

Катя вспыхнула, улыбнулась и покачала головой.

— Ну, это уж погодите! А вдруг я откажусь?

— Не посмеете! — засмеялся Пафнутьев.

— Ну, давай нам чаю! — сказал Патмосов.

— А как дело об убийстве?

— Пока стоит на месте. Может быть, что‑нибудь откроем; может, зацапаем и этих голубчиков.

— Их разве несколько?

— А Бог их знает! Может, один, может, двое, а может быть, и заговор целый. Ну, уж эти наши Шерлоки Холмсы! Столько стараются, столько агентов имеют, а ничего‑то не могут узнать сами. Разве кто придет и прямо донесет, тогда они быстро дело сделают.

— Ты‑то нашел какой‑нибудь след? — спросил Пафнутьев.

— Ничего еще сказать не могу. Ну, вы калякайте, а я пойду спать.

Патмосов прошел в свою комнату, открыл шкаф, вынул целую картонку париков, отобрал парик, накладную бороду, усы и положил их в сторону. После этого он запер шкаф, раскрыл свою тетрадь, где были отметки по делу об убийстве Коровиной, и просмотрел ее.

— Так, — пробормотал он. — Присовокупим женские длинные волосы черного цвета. Может быть, они и сыграют свою роль.

(обратно)

XI В угаре страсти

Дьякова до сих пор не знала ни любви, ни страсти, а теперь словно вихрь закружил ее, и, едва она просыпалась, первой мыслью была мысль о Чемизове. В его присутствии она теряла самообладание; она ложилась спать с мыслью о нем, и в сонных грезах он являлся пред нею. Чемизов наполнил все существование молодой женщины. Она не знала, любовь это или страсть. Прикосновение руки Григория Владимировича электрическим током пробегало по ее телу, и она вся содрогалась в сладком предчувствии. Встречаясь взглядом с его черными бархатными глазами, она забывала все окружающее, и ей казалось, что ее укачивают волны. Когда раньше за нею ухаживал Сергей Филиппович Прохоров, ей нравилось смотреть, как он краснел и бледнел, как в ее присутствии терял самообладание и как ее ласковое прикосновение к его плечу или руке заставляло его содрогаться. А теперь то же самое испытывала сама она, и при мысли об этом ей было и сладко, и жутко. Сегодня Елена Семеновна проснулась поздно и сразу же задумалась о Чемизове. Вчера она была с ним в театре, и он. провожая ее, целовал и говорил о своей любви.

Она причесала кое‑как волосы, надела капот и приказала Агаше подать ей кофе. Опустившись в мягкое будуарное кресло, полузакрыв глаза, она пила кофе, как вдруг опять вошла Агаша и сказала:

— Григорий Владимирович.

Всем существом содрогнулась Дьякова.

— Чего же ты? Зови! — сказала она и приподнялась с кресла.

Чемизов, войдя, стремительно подошел к Дьяковой, протянув к ней обе руки. Она вскрикнула и прильнула к его груди. Он обнял ее и стал целовать глаза, лоб, волосы.

— Дорогая Лена, я не мог утерпеть, чтобы не заглянуть к тебе, хоть на полчаса, и сказать «доброе утро».

Дьякова счастливо засмеялась.

— Хочешь кофе?

— Непременно, — сказал он, садясь против нее в кресло.

Дьякова позвонила. Агаша внесла чашку с блюдцем.

— Как мне дорого твое внимание, — ласково, с любовью сказала Елена Семеновна своему гостю, наливая ему кофе.

— Милая! — и Чемизов поцеловал ее обнажившуюся руку.

Дьякова содрогнулась и поставила кофейник. Чемизов придвинулся к ней, не выпуская ее руки. Молодая женщина в сладком изнеможении откинулась к спинке кресла.

Григорий Владимирович смотрел на нее, и ей казалось, что раздвигаются стены, уходит потолок, и она погружается в сладкий, баюкающий сон. Чемизов, ласково гладя ее руки, задушевно произнес:

— Скоро, скоро, моя дорогая, мы с тобой улетим отсюда, как перелетные птицы, далеко ото всех. Уедем в Крым. Мы проведем там с тобою медовый месяц вдвоем. Теперь там нет никого, и мы будем с тобою как на пустынном острове, а когда вернемся, то уже будем мужем и женою: где‑нибудь по дороге повенчаемся тихо, скромно.

— Радость моя, я на все согласна! — шепнула Дьякова, изнемогая от счастья.

— А там, к осени, мы поедем в твое имение и проведем там время до начала сезона. Потом вернемся в Петербург, снимем квартиру и соберем всех знакомых. Да?

— Все, как ты хочешь, — воскликнула Елена Семеновна, словно колыхаясь в волнах.

Голос Чемизова доносился к ней издалека. Он что‑то просил, она что‑то делала, встала, уходила, вернулась.

— Ну, мне пора! — раздался близко подле нее голос Чемизова.

Дьяковой показалось, что она словно проснулась.

— Ты придешь, милый, вечером?

— Я сегодня приду к тебе ужинать.

— Я буду ждать тебя. Я приготовлю все, чтобы устроить наш маленький пир.

— Отлично! — засмеялся Григорий Владимирович, крепко поцеловал молодую женщину и вышел.

Дьякова упала в кресло. Голова ее кружилась, губы улыбались; ей казалось, что в вихре страсти она теряет сознание.

А Чемизов, выйдя от нее, оделся, сунул Агаше рубль и быстро спустился по лестнице; на площадке он вынул из кармана пачку сторублевых ассигнаций и бережно переложил их в бумажник. Лицо его торжествующе улыбалось. Он сел в экипаж и бросил:

— К «Контану»!

Там он привык завтракать.

Через несколько времени после его ухода Агаша, неслышно войдя в комнату, спросила Елену Семеновну:

— А что, барыня, будете одеваться?

— А? Что ты сказала?

— Барыня будет одеваться?

— Да, да, да! У меня что‑то кружится голова, я хочу прокатиться. Прикажи заложить серого и приготовь платье.

Елена Семеновна прошла в спальню, и Агаша помогла ей одеться. Через полчаса Дьякова села в сани, и серый в яблоках рысак помчал ее по снежной пелене Каменноостровского проспекта. Свежий морозный воздух обвевал ее лицо. Она вспоминала свою первую поездку с Чемизовым по пустынным аллеям Островов среди деревьев, усыпанных снегом.

Так прошло несколько времени.

— К Горяниным! — приказала Елена Семеновна кучеру, и сани понеслись в город.

Раскрасневшаяся, с блестящими глазами, Дьякова вошла к Горяниной, пышущая здоровьем, радостная, морозная.

Евгения Павловна вышла к ней навстречу и воскликнула:

— Что это, голубушка, столько времени и глаз не показали?

— Я вас ждала, — весело ответила Дьякова, — а сейчас к вам потянуло. Душечка, Евгения Павловна!.. Всегда, когда моя душа переполнена, я стремлюсь к вам! Алексей Петрович дома?

— Нет. В эту пору он всегда в суде.

— Тем лучше, я очень рада, — сказала Дьякова, проходя в зал. — Мы пойдем с вами в гостиную, сядем в уголок, и я вам открою большой-большой секрет!

Горянина улыбнулась, взяла свою гостью под руку, и они прошли в маленькую, уютную гостиную.

— Ну, рассказывайте, — сказала она, распорядившись подать чай, печенье.

— Ах, дорогая! — воскликнула Дьякова. — Я вас не видела столько, столько времени!.. Я влюблена… я люблю, и меня любят…

Она сжала руки Горяниной.

— Прохоров? — спросила та.

— Чемизов, Григорий Владимирович!

— Он? — с изумлением воскликнула Горянина.

— Да, он!

— Ведь вы его совсем не знаете. Признаться, и я его мало знаю: он был товарищем Алексея Петровича по гимназии, давно-давно.

— Он словно заворожил меня. И я, — Дьякова счастливо засмеялась, — кажется, тоже заворожила его. Он такой счастливый…

— Что же, вы выходите за него замуж?

— Да! Мы сперва устроим предсвадебную поездку. Ах, как я счастлива! Я приехала сюда лишь для того, чтобы рассказать вам об этом.

— Спасибо, — Горянина крепко поцеловала свою гостью.

Та вдруг заплакала и, как бы извиняя свою слабость, сказала:

— Я — совсем дура; сейчас мои нервы натянуты, как струны. Все меня радует, все меня волнует, и я вся, как лейденская банка, наполнена электричеством.

Евгения Павловна снова поцеловала ее.

— Ну, я поеду, — сказала Дьякова, быстро вставая. — Мне надо еще к портнихе, в Гостиный двор…

Она поднялась, снова поцеловалась с Горяниной и прошла в прихожую.

Когда за нею захлопнулась дверь, Евгения Павловна задумчиво покачала головою. Этот Чемизов показался ей теперь в другом виде. Правда, он — интересный, занимательный собеседник; правда, он красив, но в нем есть что‑то отталкивающее. Нет! Чемизов — герой не ее романа.

Между тем Дьякова сходила с лестницы и вдруг встретила поднимавшегося Прохорова. Он остановился и взволнованно воскликнул:

— Елена Семеновна!

Молодая женщина вздрогнула.

— А, это вы, — узнала она, и на мгновение ей, счастливой и радостной, стало жалко его. Ей захотелось приласкать этого вдруг отвергнутого ею поклонника, и она сказала: — Почему вы ко мне не заглядываете?

— Елена Семеновна, я неоднократно пытался посетить вас, но каждый раз получал ответ, что вас нет дома. Два раза вы уезжали с этим господином. Я совершенно упал духом. Мне кажется, что нет несчастнее меня человека…

— Это почему? — с лукавой наивностью спросила Дьякова.

— Почему? Да потому, что я люблю вас, люблю безумно! — и Сергей Филиппович, несмотря на то что разговор происходил на площадке лестницы, порывисто двинулся к молодой женщине.

Дьякова отшатнулась, и ее лицо стало серьезно.

— Сергей Филиппович, — начала она, — я глубоко уважаю вас. Правда, я виновата перед вами, потому что одно время мне нравилось ваше внимание, и я поощряла его. Но я ошибалась; я не любила вас. А теперь… теперь я…

— Теперь вы любите этого Чемизова! — с горечью сказал Прохоров.

— Да, люблю его и выхожу за него замуж. Простите мне! — и она протянула ему руку.

Прохоров сразу осунулся, и глаза его погасли. Он взял ее руку и, целуя ее, глухим голосом сказал:

— Елена Семеновна, последняя к вам просьба…

— Говорите, — просто сказала она.

— Простите меня за смелость моих слов, но все мое существо чувствует, что вы не будете счастливы, что вам нужна будет помощь. И вот, Елена Семеновна, если наступит момент, когда вам нужна будет помощь, то позовите меня.

Дьякова побледнела.

— Вы не из приятных пророков. Но хорошо, даю вам обещание: я позову вас.

Сергей Филиппович крепко поцеловал ее руку, спустился с ней по лестнице, помог ей сесть в сани.

Когда вечером к обеду Алексей Петрович вернулся домой, Горянина вошла в его кабинет и, пока он переодевался, горячо заговорила:

— Нечего сказать, удружил ты своему приятелю!

— Что ты говоришь? Не понимаю!

— Я говорю то, что ты привел к нам в дом этого Чемизова, а в него влюбилась Дьякова и выходит за него замуж.

— Неужели?

— Вот тебе и «неужели»! Если она будет несчастна, это — твоя вина. Кто такой этот Чемизов? Что ты о нем знаешь? Елена Семеновна — милая женщина, чистая душа. Твой Чемизов, несомненно, женится на ней ради ее денег, а несчастный Сергей Филиппович любил ее искренне. Мне крайне неприятна эта история.

Горянин пожал плечами и, смеясь, ответил:

— Ну, моя милая, суженого конем не объедешь. Пойдем‑ка обедать!

(обратно)

XII В тоске

Борис Романович Патмосов был усиленно занят целые дни. Он принимал агентов, состоявших у него на службе, давал им поручения и слушал их отчеты. Все время неумолчно трезвонил телефон. Медленно, методично Патмосов вел свои дела… А дел у него было много. Сыскная полиция занималась только уголовными эпизодами, имеющими общественный характер. Что же касается Патмосова, то он принимал на себя разные частные поручения.

К нему обращались с интимными делами, требующими особой деликатности. Богатая женщина, разведенная с мужем, просила его найти ребенка, которого увез ее муж; аристократическая фамилия просила разоблачить поведение одного из членов своей семьи; у известной артистки пропали дорогие вещи, и она просила произвести следствие. Патмосов брался за все дела. Одни интересовали его своей материальной выгодой, другие увлекали его, как артиста своего дела.

Он окончил прием последнего агента, когда в его кабинет вошла горничная Маша и объявила:

— Господин Семечкин!

— Проси! — Борис Романович радушно встал навстречу гостю.

В кабинет вошел Семечкин. Его крепкие, красные щеки побледнели, под глазами чернели большие круги, глаза смотрели тускло. Все же он улыбнулся, здороваясь с хозяином дома, и сказал:

— Томлюсь духом, почтенный Борис Романович!

— Ой-ой! — добродушно ответил Патмосов. — Такие дела не делаются с места в карьер: нужны справки и розыски. В два дня ничего не добьешься. Все темно, и намеков, признаться, мало. А вы приехали кстати, — Борис Романович протянул руку к бюро и достал оттуда записную книжку. — У меня к вам просьба.

— Сделайте одолжение! Какая?

— Вот вы говорили, что Коровина продала свое имущество купцу Махрушину…

— Совершенно верно, Махрушину, Николаю Степановичу, за тридцать тысяч.

— Вот-вот! Он вам знаком?

— Он‑то? Приятели, можно сказать. У нас по купечеству никак иначе нельзя, все одним делом занимаемся, по одним трактирам работаем. Ну, так что же надо?

— Напишите ему письмо… Человек‑то ведь он деловой?

— И очень даже…

— Так, может быть, он помнит, какими деньгами заплатил эти тридцать тысяч рублей госпоже Коровиной. Не могут быть это все трехрублевые ассигнации, или сотенные, или даже пятисотенные!

— Да, так.

— Может быть, акции какие‑нибудь, бумаги, закладные листы. Вот вы бы это и узнали. А это может нам послужить на пользу.

— Так! — раздумчиво произнес Семечкин. — А какая же польза?

— Да как же вы этого не соображаете! Я во все банкирские конторы сделаю дружеские сообщения, что если кто придет менять билеты за такими‑то номерами, акции такого‑то общества, то прошу сообщить мне немедленно. Не будет же человек держать у себя акции до второго пришествия; придется менять!

— Да, это так, — согласился Семечкин. — А где? Может быть, в Таганроге, может — в Варшаве. Ему. негодяю этому, пути не указаны.

— Совершенно верно. Но я могу оповестить все более или менее значительные города. Вы сделаете то, о чем я вас прошу?

— Непременно! Как только домой приду, так пропишу Махрушину: «Так и так, Николай Степанович, расскажи мне, какими деньгами ты заплатил Коровиной за имущество».

— Великолепно! Ну, а вы чем занимаетесь? — спросил Патмосов.

— Мысли от себя гоню, Борис Романович. То есть так тоскую, — сказать вам по совести, — что один оставаться совершенно не могу. Как останусь один у себя в номере, так мне все Настасья Петровна представляется. Голова эта, вся изодранная!.. Господи Боже мой! И за что она полюбила этого разбойника? Вот я и не могу. Места себе не нахожу, червь точит сердце. Сейчас я к своему, значит, приятелю — и с ним кутеж.

Патмосов покачал головою.

— Ну, это, знаете ли, не важно. Вы лучше бы ехали опять в Саратов и взялись за дело.

— Пропадай все! Теперь я как к вам прицепился, так и не отстану. Разве что скажете: «Егор Егорович, ничего не нашел. Пропал, мерзавец, как в воду канул».

— Нет, — Патмосов похлопал пальцем по столу. — Не бывало такого со мной случая, чтобы я, имея хоть маленький кончик, не распутал всего клубка. Есть у нас браслетка, может быть, узнаем деньги, да и на коробке тоже след есть… Нет, нет, Егор Егорыч, унывать не надо!

Лицо Семечкина просветлело.

— Вот обрадовали!.. Истинно, можно сказать. Теперь я как именинник. Денег не надо?

— Нет, — засмеялся Патмосов. — Затоскуете, опять загляните.

— Ваши гости! — ответил Семечкин и вышел от гостеприимного хозяина, обрадовавшего его.

Погода была светлая, ясная. Егор Егорович пошел по улице, весь под впечатлением радостной надежды, и с удовольствием поглядывал на встречных.

— Э, Сергей Филиппович! — вдруг воскликнул он, встречая возле Гостиного двора Прохорова, шедшего с портфелем под мышкой. — Вот приятная встреча! Вы куда?

— Собственно говоря, сейчас возвращался с одного поганого дела. Сегодня описывал имущество.

— Ну, что же, коли кто не платит, а должен, так надо имущество описать. У нас закон такой.

— Неприятное занятие! — сказал Прохоров. — Вы завтракали? Нет! Тогда поедем вместе. Мне тоскливо одному. Хотите — к «Контану», хотите — в «Европейскую».

Семечкин подумал.

— К «Контану». Люблю я его. Хорошо кормят и музыка. — Он повертел пальцами и подозвал извозчика. Они сели в сани. — К «Контану»!

Извозчик дернул вожжами, и собеседники помчались.

— То есть места себе не нахожу, Сергей Филиппович, — дружески заговорил Семечкин. — Ни торговля, ни дела — хоть разорись, глазом не моргну! Вся душа моя теперь в этом деле. Найти бы мне того мерзавца, что назвался Кругликовым, и посмотреть, как его в каторгу засудят. Тогда моя задача, можно сказать, будет исполнена и я успокоюсь. А то такая тоска!..

— Я — вам компаньон, — отозвался Прохоров. — У меня тоже большая заноза в сердце, и я тоже рад забыться.

Они вошли в роскошный зал ресторана. К ним подошел метрдотель и почтительно подал карту.

— Попервоначалу беленькой — похолоднее — и закусить, — распорядился Егор Егорович.

Метрдотель поклонился, и лакеи быстро побежали исполнять приказание.

Прохоров огляделся и вдруг вздрогнул. Недалеко от них сидел Чемизов; против него сидела красивая дама в собольей шапке, с горжеткой и огромной муфтой. Григорий Владимирович глядел на нее и вполголоса говорил что‑то, а она широко улыбалась, обнажая белые зубы.

«Вот этот Чемизов! Дьякову сватает, а здесь с новой путается», — подумал Сергей Филиппович, и у него даже на мгновение мелькнула злая мысль вызвать по телефону Дьякову, но он тотчас отказался от нее. — Эх, плохие наши дела! Выпьем по единой! — Семечкин поднял рюмку.

Они заказали завтрак.

Семечкин потребовал вина, а затем шампанское и ликеры. Лицо его раскраснелось, глаза заблестели.

— Ну, Сергей Филиппович, — заговорил он, переходя на «ты», — позовем сейчас моего приятеля, Савелия Кузмича, и учиним питру с тройкою.

— Неловко. У меня прием, — попробовал отказаться Прохоров.

— Пустое! Ты его побоку; скажи, что у тебя консультации, — засмеялся Семечкин. — Ей-Богу!

— Ну, что же, зови Авдахова!

— Вот это люблю, — обрадовался Егор Егорович. — Эй, малый! — крикнул он лакею. — Пойди к телефону, соедини с купцом Авдаховым. Понял? Контора, хлебная торговля на Калашниковской.

Лакей записал и отошел.

— Вот это у нас будет дело первый сорт! — в предвкушении хорошей попойки воскликнул Егор Егорович.

— Пожалуйте, — сказал, подходя, лакей.

Семечкин неровной походкой пошел к телефону, а Прохоров откинулся в кресле и не спускал взора с Чемизова. Тот почувствовал устремленный на него взгляд и быстро обернулся. Взгляды их встретились. Чемизов, вероятно, прочел во взгляде Прохорова злобу и ненависть и в свою очередь ответил ему насмешливой улыбкой. Сергей Филиппович отвернулся, поеживаясь. В это время вернулся и Семечкин.

— Готово! — радостно объявил он. — Сейчас прикатит сюда, а там уж что выдумает, то и хорошо будет.

— Будем кутить! — сказал Прохоров. — Ехать — так ехать, как говорил попугай, когда его тащила за хвост кошка, — и он деланно засмеялся.

(обратно)

XIII Незадача

Пафнутьев с жаром взялся за дело — поиски браслета.

По адрес-календарю он выписал всех столичных ювелиров и начал их обход. Он заходил в магазин и заказывал браслет по своему образцу, причем показывал рисунок, сделанный со слов Семечкина. Все охотно брались за работу, Пафнутьев выбирал камни, не выказывая никаких сомнений, торговался, не сходился в цене и, раздосадованный, возвращался домой.

Каждый раз, когда он приходил к Патмосову, Катя интересовалась результатами его поисков.

— Ну, что сегодня? — спрашивала она.

— Ничем ничего, — с досадою отвечал Семен Сергеевич. — Обошел я полгорода — и никакого следа. И почему я должен найти этот браслет?

— Глупости! — возразил ему однажды Патмосов, услышав их беседу. — Я не говорю тебе: должен, а возможно. Браслет — это для нас вещественная улика. Отчего не поискать на счастье? Понятно, здесь все случай, но надо уметь и пользоваться случаем, и находить его. Ищи, братец!

И Пафнутьев продолжал поиски. Однажды он опять жаловался Кате на безрезультатность своей работы:

— Теперь в центре города остались только Садовая и Гороховая. Если не найду ничего тут, тогда уже отправлюсь на Васильевский остров и Петербургскую сторону.

— На Садовую и Гороховую я с тобою поеду, — сказала молодая девушка.

— Вдвоем все‑таки занятнее. Завтра заеду!

— Только не с утра, а часов с двенадцати.

На другой день Семен Сергеевич действительно приехал за Катей.

— Едем на поиски!

Молодая девушка быстро оделась, и они вышли.

— Вот посмотри, как это весело, — сказал Пафнутьев. — На заказ ювелиры бросаются, как собаки на мясо, а я должен и наболтать с три короба, и отвильнуть от заказа.

Катя засмеялась.

— Так ты не заказывай, а ищи вещь в этом роде. Не так тывзялся.

— Ну, теперь все равно. Зайдем хоть сюда!

Они вошли в магазин. Хозяин безучастно посмотрел на рисунок и согласился сделать.

Пафнутьев начал торговаться и не сошелся в цене.

— Уф! — вздохнул он, выходя из магазина. — Задал мне твой папаша работу!

Катя только засмеялась.

Они обошли около полдюжины магазинов на Садовой улице и свернули на Гороховую.

— Дойдем до улицы Гоголя, и шабаш! — сказал Пафнутьев. — Пойдем в «Вену» завтракать. Невмоготу.

— Хорошо! — согласилась молодая девушка. — Но вот магазин Брыкалова. Зайдем!

Они вошли. Из соседней комнаты от станка поднялся рыжий субъект в одной жилетке и стал за прилавком. Другой, с плешивой головой, выпуча глаза и надув щеки, дул в паяльную трубку.

— Что угодно? — спросил хозяин магазина.

— Вот не можете ли вы изготовить мне браслет по этому рисунку? — сказал Пафнутьев, протягивая ювелиру бумажку.

Тот сначала почесал голову, потом взял рисунок, внимательно рассмотрел его и воскликнул:

— Э! Какой удивительный случай!

— Что такое? — торопливо спросил Пафнутьев.

— Ну, пожалуйста, посмотрите сами!

Ювелир подошел к конторке, отпер ящик и вынул из него сверток. Осторожно положив его на прилавок, он развернул папиросную бумагу, и изумленные Пафнутьев с Катей увидали тот самый браслет, который они искали. Катя незаметно дернула своего спутника за рукав, чтобы он не выдал себя. Глаза Семена Сергеевича загорелись. Он схватил браслет, стал рассматривать его, повернул и ясно прочел надпись:

«1900 — 16 апреля — 1910».

— Продайте его мне, — сказал он ювелиру. — Я вам заплачу по вашей оценке.

— Нет, это невозможно! — ответил ювелир. — Ведь его дали мне для переделки, сказали, чтобы я сделал из него брошку. Вот так! — и ювелир показал, как надо перерезать браслет пополам и сложить его фигурою. — Тогда будет бриллиант, рубин, изумруд и опять бриллиант, рубин, изумруд. Очень играть будет.

— Кто принес вам этот браслет? — спросил Пафнутьев. — Может быть, я могу купить у него?

— Не знаю. Заказчик обещался прийти в суббо ту, и вы можете сговориться с ним.

Пафнутьев облегченно вздохнул.

— Вы говорите — в субботу?

— В субботу, в час, заказчик будет тут. Я переделаю браслет, а вы приходите и говорите с ним.

— Я не хочу, чтобы вы переделывали. Я хотел бы иметь именно браслет.

— Ну, — ювелир подмигнул Пафнутьеву, — вы заплатите мне немного, и я скажу, что не успел.

— Отлично!

Пафнутьев с Катей вышли из магазина. Лицо Семена Сергеевича сияло.

— Сделали дело, Катя! — радостно воскликнул он. — До субботы мы спокойны. На радостях едем в «Вену», а потом отца порадуем.

Пафнутьев кликнул извозчика и усадил Катю.

Патмосов дремал у себя в кабинете, когда Пафнутьев ворвался к нему с криком: «Нашел!» Борис Романович сразу сел на диван:

— Что нашел? Где?

— Браслетку нашел! На Гороховой, ювелирный магазин Брыкалова! Она там лежит. Приходил какой‑то заказчик, принес и велел переделать в брошь. В субботу придет за заказом.

— Э, — сказал Патмосов, — это уже кое‑что! От этого господина мы узнаем, как попал к нему этот браслет, а там и до самого доберемся. Спасибо! Надо сходить туда да хорошенько посмотреть эту вещицу. Захвачу с собой и Семечкина; пусть он посмотрит, может быть, это и не тот браслет.

— Ну, а ты что сделал? — спросил Пафнутьев, садясь в кресло.

— Ничего, братец! Обходил все места, где ходил Калмыков с Чухаревым, и узнал то же, что и они. Дело представляется мне очень темным. Вот что‑то сделает твой браслет.

— Во всяком случае, это — уже след: мы увидим человека, у которого есть вещь убитой женщины.

Патмосов по телефону сообщил Семечкину о находке, и на другое утро тот явился чуть свет.

— Идем, Борис Романович, — торопил он. — Здесь уж лошадь стоит. Значит, мы на следу?

— Можно сказать. Это открытие решит наше дело. Патмосов быстро оделся. Они вышли.

— На Гороховую! — приказал Борис Романович, садясь в экипаж. Семечкин грузно опустился рядом. — Ну, а какой вы получили ответ от вашего приятеля?

— Глупости; ничего! — и Егор Егорович, распахнув пальто, вынул из бокового кармана смятый лист и стал разбирать каракули: — «Что касается платы денег, то плачены были наличными шесть тысяч рублей, а потом чек на Русский для внешней торговли банк. Деньги или бумаги она из банка взяла — того не знаю».

— Мало, — сказал Патмосов. — Банк несомненно платит деньгами, если она не просила бумагами. Надо навести справку.

— Можно. У меня и управляющий, и директор банка — приятели.

— Пожалуйста, пошлите телеграмму. Тот же самый вопрос: деньги или бумаги выдали Коровиной по чеку Махрушина?.. Стой! — вдруг крикнул Патмосов извозчику.

Они вошли в магазин Брыкалова. Ювелир старательно чистил замшей золотую крышку часов и спросил посетителей:

— Что прикажете?

— С просьбой к вам, — обратился к нему Патмосов. — Вчера мой сын видал у вас браслет, так мне с приятелем тоже хочется посмотреть на него.

— Это который с бриллиантом, рубином и изумрудом?

— Да, да! Вот кто‑то заказал переделать его в брошку.

— Ну, ну! И он вчера был и взял браслет назад.

— Что? — Патмосов даже отступил.

— Взял назад, — спокойно продолжал ювелир. — Только просил стереть прежнюю надпись и награвировать: «21 декабря 1912 года». Ну, я сейчас отдал браслет граверу с мальчиком, а заказчик сидел и дожидался. Очень нетерпеливый был, все торопил.

— Скажите, пожалуйста, каков он видом?

— Видом? Ну, господин хороший, на голове цилиндр, очень хорошее пальто и перчатки. Черные глаза и лицо, как у актера, бритое.

— Он, вероятно, сообщил фамилию, когда давал заказ?

— Да! — ювелир достал книжку, раскрыл ее и, водя корявым пальцем по странице, прочел: — Алексей Алексеевич Алексеев, Лиговка, двадцать восемь. Вот!

— Благодарю вас! — и Патмосов, кивнув головою, вышел из магазина.

— И что им надо в этом браслете? — крикнул Брыкалов в соседнюю комнату, где работал у станка его подмастерье.

— Я так думаю, что здесь какое‑нибудь мошенничество. Они вот ищут, а тот, который приходил к нам с браслетом, — сам мошенник.

— Ну, ну! Если так, то слава Богу, что я избавился от этого браслета.

Между тем Семечкин решительно обратился к своему спутнику:

— Значит, теперь к этому Алексееву на Лиговку махнем.

— Бросьте… там этого господина Алексеева и в помине нет. Алексей Алексеевич Алексеев, Петр Петрович Петров, Иван Иванович Иванов — это, дорогой мой, все значит: «Ищи ветра в поле».

— Так как же? — воскликнул Семечкин. — Значит, дело пропало.

— Не пропало, а сорвалось.

— Вот тебе и крышка! Эх, незадача нам с вами, Борис Романович! Я думал, что уж за хвост поймали, а тут — на тебе, какая обида! Опять искать надо.

— Не иначе! — усмехнулся Патмосов. — Ну, поедемте домой.

— Это уж вы оставьте. Выехали мы с вами по делам не евши, а теперь как есть час для завтрака.

— Завтракать так завтракать, — согласился Патмосов.

(обратно)

XIV Поразительное сходство

В окружном суде было томительно-скучно. В канцелярии скрипели перьями служащие, суетливо бегали молодые люди, кандидаты на судебную должность, время от времени проводили арестанта в сопровождении конвоя, и он оглашал своды бряцанием кандал. Уныло ходили просители; в коридорах шептались, как заговорщики, ходатаи по делам, а в уголовных отделениях шли ничтожные процессы о взломах, кражах, подлогах и убийствах в пьяном безобразии, причем и присяжные, и даже сами подсудимые скучали на своих несчастных скамьях.

Горянин с портфелем под мышкой прошел в буфет и сел к столу. Вскоре к нему подошел Хрюмин, в вицмундире, в пенсне на носу, словно отполированный, и, поздоровавшись, спросил:

— Скажите, пожалуйста, Алексей Петрович, кто этот удивительный господин Чемизов, которого я у вас видел? Он еще поразил нас опытами…

— В которых вы изобразили убийцу? — засмеялся Горянин.

— Да, да.

— Так, мой знакомый. Раньше учились в одной гимназии, недавно нечаянно встретились, и он несколько раз бывал у меня.

— Занимательный господин!

— А что?

— Очень широко играет в карты. Вчера я ему сильно проиграл, да и еще два моих товарища подверглись той же участи. Играет бешено, и у него много денег.

— Возможно! — сдержанно ответил Горянин. — Собственно говоря, я не знаю ни средств, ни рода занятий господина Чемизова, но человек он, видимо, вполне корректный.

— О-о! Разве я смею заподозрить? Но так мне показалось занимательным… Раньше его не бывало.

— Он приезжий. А что же, вы много проиграли?

— Так себе, — Хрюмин вздохнул, — но все‑таки… Ну, простите!

Он пожал руку Горянину и вышел из буфета. К столику Алексея Петровича подсел Прохоров; он постучал ножом по тарелке и сказал лакею:

— Подайте мне водки и чего‑нибудь есть. Что там есть в буфете?

— Ты, кажется, стал алкоголиком? — засмеялся Горянин.

— Делаюсь, — угрюмо ответил Прохоров. — Неудачи постоянные. Этот проклятый твой приятель совершенно пленил Дьякову, и я потерял всякую надежду.

Горянин покачал головой.

— Я тут с одним саратовским купчиком сошелся, вместе пьянствуем, — продолжал Сергей Филиппович, — вот теперь и все мои занятия. Надо встряхнуться, а нет сил. Просто карачун приходит.

— Ну, ну! — остановил его Горянин. — Это, брат, еще рано. Встряхнись! Скоро весна, поезжай куда‑нибудь. Ты один, свободен, как ветер в поле, чего тебе печалиться? А потом как знать?.. Дьякова — баба сумасбродная; увлеклась — и, может, это так угаром и пройдет.

— Не скажи, — вздохнул Прохоров. — Она мне намедни прямо сказала: «Я люблю Чемизова». Э-эх!..

— Да, у них что‑то затевается. Жена говорила, что она замуж выходит, — сказал Горянин. — Приезжала на днях, показывала подарок его; красивая вещь и дорогая. Он, вероятно, богатый человек.

— Какой же подарок? — спросил Прохоров.

— Браслет, а устроен для брошки, как будто половина ошейника. Ряд бриллиантов, ряд рубинов, ряд изумрудов. Очень красиво. Застегивается на воротнике.

Прохоров на мгновение задумался, а затем спросил:

— Бриллианты, рубины и изумруды? По десяти?

— Да, по десяти!

Прохоров вдруг ударил себя в лоб ладонью и вскочил.

— Что с тобой?

— Э! Этого я даже и тебе не открою… Человек, получи! — крикнул Сергей Филиппович, бросая на столб деньги. — Я пошел.

Прохоров быстро вышел из окружного суда и поехал к Дьяковой.

С замирающим сердцем поднялся он по лестнице и позвонил. Ему отворила Агаша. Едва она увидела Прохорова, на ее лице выразилось смущение.

— Дома барыня? — спросил Сергей Филиппович.

— Дома, только… — начала Агаша.

Прохоров снял пальто, стал вешать его на вешалку, но вдруг увидел там пальто с плюшевыми воротником и обшлагами. На мгновение он побледнел, голова у него закружилась, но, осилив себя, он с беспечным видом вошел в уютную гостиную.

— Вы? — воскликнула Дьякова, торопливо поднимаясь с узенького дивана, нае котором остался сидеть Чемизов.

Сергей Филиппович успел заметить, как рука последнего опустилась на диван, видимо соскользнув с талии молодой женщины. Однако он сдержал прилив ревнивой злобы, взял руку Дьяковой и нежно поцеловал ее.

— Вы знакомы? — спросила Елена Семеновна.

— Немного, — сухо ответил Прохоров, кланяясь Чемизову.

Тот приподнялся и с усмешкой кивнул головой гостю:

— Мы виделись у моего товарища, Горянина. Я помню вас.

— Очень приятно! — сухо ответил Прохоров и сел в кресло.

Его взоры сразу приковались к шее Дьяковой, на которой он увидел только что описанный Горяниным браслет. Последний с двух концов был захвачен бархоткой, плотно охватывавшей шею молодой женщины, и представлял собою узкую полоску, украшенную тремя рядами драгоценных камней.

— Вы смотрите на мою оригинальную брошь? — улыбнулась Дьякова. — Я получила ее недавно в подарок, — и она перевела благодарный взгляд на Чемизова.

— Пустое! — сказал тот с легкой усмешкой. Прохоров успокоился, пересилив свое волнение.

— Меня действительно заинтересовала эта брошь… вернее, браслет.

— Да, это, вероятно, и был браслет, но замок утрачен, и он обращен в брошь, — объяснил Чемизов.

— Он напомнил мне о страшном преступлении, — проговорил по-прежнему беспечно Прохоров. — В декабре были найдены куски изуродованного трупа саратовской купчихи Коровиной. Приехавший разыскивать ее купец Семечкин — мой приятель. Он рассказывал мне, что у нее был такой же браслет, подаренный ей покойным мужем. Тридцать камней означали тридцать лет ее жизни, а десять одинаковых камней — десятилетие их супружества.

— Какие вы говорите ужасы! — воскликнула Елена Семеновна, невольно бледнея. — Что может быть общего между тем браслетом и этой брошкой?

Прохоров посмотрел на Чемизова, но лицо того было совершенно спокойно, и продолжал:

— Удивительное сходство! Я только вчера говорил с Семечкиным о том браслете.

— Глупости, глупости! — сказала Дьякова. — Таких вещей может быть сто тысяч.

— И даже меньше, — усмехнувшись, сказал Чемизов.

Сергей Филиппович сидел как на иголках. Положение его становилось глупым — очевидно было, что Чемизов не уйдет раньше его. Он встал, чтобы попрощаться с Дьяковой:

— Я заехал только взглянуть, как вы поживаете… веселы ли, здоровы ли…

— О, я счастлива! — воскликнула Дьякова.

— Дай вам Бог! — Прохоров поцеловал ее руку и тихо проговорил: — Про обещание не забудьте!

— Нет, — улыбнулась молодая женщина.

Сергей Филиппович холодно кивнул головой Чемизову и быстро вышел.

— Что он имел в виду, рассказав эту историю с браслетом? — спросила Дьякова, обращаясь к Чемизову.

— Ничего. Вероятно, его удивило простое совпадение, а ты вдруг взволновалась, — и он, обняв молодую женщину, привлек ее к себе.

— Но мой слух как‑то неприятно поразили его слова.

— Глупости! — спокойно возразил Григорий Владимирович, целуя ее глаза. — Будем кончать дело.

— Я сейчас.

Елена Семеновна вышла и через несколько минут вернулась одетая.

— Все взяла с собой? — озабоченно спросил Чемизов.

— Чековая книжка вот здесь, — Дьякова показала на сумку, — а заявление я должна написать там.

— И уедем, — сказал он. — Завтра же!

Чемизов еще раз обнял счастливую женщину, поцеловал, и они вместе вышли из дома.

Дьякова пребывала в сплошном очаровании. Все, что ни говорил Чемизов, она беспрекословно исполняла и была рада, когда он выказывал свое удовольствие. Теперь она забрала из банка все свои сбережения. Они прошли в Центральную железнодорожную кассу и взяли билеты скорого поезда на Севастополь и отправились обедать в «Европейскую» гостиницу. Там Дьякова сидела в уютном уголке и жадным, восторженным взглядом смотрела на спокойное лицо своего милого. Он иногда устремлял на нее завораживающий взгляд, улыбка появлялась на его лице, и тогда у Елены Семеновны кружилась голова и замирало сердце.

«Вот любовь со всею своею красотою!» — думала она и с благодарной улыбкой смотрела на Чемизова.

Чего бы она ни отдала за его спокойствие и счастье! О, отныне она решила посвятить ему всю свою жизнь!

(обратно)

XV Птичка улетела

Между тем Прохоров вскочил в пролетку и велел извозчику гнать лошадь на угол Невского проспекта и Владимирской улицы. Извозчик нещадно нахлестывал лошадь, которая и так уже неслась галопом.

— Стой! — закричал Прохоров, соскочил на панель и подбежал к швейцару. — Егор Егорович дома?

— Никак нет. С утра уехавши, — ответил тот, широко улыбаясь.

Сергей Филиппович растерянно остановился, но через минуту снова сел в пролетку и приказал ехать на Калашниковскую пристань. Он подъехал к лавке Авдахова, вошел в нее и обратился к приказчику:

— Савелий Кузьмич?

— Обедать ушли, — ответил бойкий приказчик.

— Егор Егорорвич был у него?

— Вместе и ушли.

— Куда?

— Должно быть, в «Биржу». Завсегда там обедают.

Прохоров вышел на Калашниковский проспект и, перейдя дорогу, вошел в трактир «Биржа». Сбросив пальто, он прошел в общий зал, оглянулся и, увидав в углу подле окна, за столом, уставленным едой, Авдахова и Семечкина, подошел к ним.

— Ба, кого я вижу! — воскликнул Авдахов.

— Вот обрадовали! — привстал навстречу Семечкин. — Честь и место! Эй, малый, чистую посудинку, да живо!

— Я рад, что нашел вас, — сказал, садясь за стол, Прохоров. — У меня к вам большое дело.

— Дело? — Семечкин поднял брови. — Ну, что такое?

— Я, кажется, напал на след, — быстро проговорил Сергей Филиппович. — Едемте сейчас со мною!

— Стоп! — сказал Авдахов. — Сперва выпить и закусить, потом обедать, а там куда угодно: я — в лавку, а вы — по своим делам.

— Да расскажите, что такое? — взволнованно спросил Семечкин.

— Вы пейте и разговаривайте. Дело — не зверь, в лес не убежит, — сказал Авдахов.

Прохоров выпил и начал:

— Вы мне рассказывали, Егор Егорович, что у покойной Коровиной был браслет.

— Да, как же! На днях я с Борисом Романычем чуть не поймали, да сорвалось. Браслет приметный: тридцать камешков, по десяти…

— Ну, вот! — воскликнул Прохоров. — И я видел его и знаю, у кого он теперь. Поедем к Патмосову и расскажем ему.

— Ах ты, Господи! И то надо ехать. Вот счастье‑то! — взволновался Семечкин.

— Нет, этак никак нельзя, — остановил их Авдахов, — выпьем холодненького, а тогда и с Богом!

Прохоров словно сидел на горячих угольях. Егор Егорович заразился от него волнением.

— Ты пойми, — объяснял он Авдахову. — Теперь, может быть, мы этого самого убивцу за шиворот схватим. Нам Борис Романович поможет. Браслетку нашли! Сергей Филиппович такое, можно сказать, дело сделал! Всему корень.

— Сергей Филиппович — голова! — согласился Авдахов. — Я тебе сказывал про него. Только одного ему не прощу: не хочет мои дела вести.

— Всякое дело поведу для вас, Савелий Кузьмич, — возразил Прохоров, — только пусть оправдается моя надежда.

Наконец кончили еду.

Савелий Кузьмич тяжело поднялся от стола:

— Ну, я пойду к себе, а вы с Богом. Может, вечером и сойдемся?

— Я непременно, — ответил Семечкин, — а вот как они?

— Сегодня нет, — сказал Прохоров. — У меня прием, и мне некогда. На днях надо в Москву ехать и приготовить бумаги.

— Почтенный, — крикнул Семечкин лакею. — Закажи‑ка ты нам машину.

Через десять минут лакей подошел со словами: «Подано».

— Ну, едем!

Авдахов простился с приятелями. Они вышли и сели в автомобиль.

— В Усачев переулок! — распорядился Семечкин. — Жарь!

Автомобиль загудел и помчался по улице.

— Нам бы только застать Бориса Романовича! — беспокоился Егор Егорович.

Наконец автомобиль остановился. Они взбежали по лестнице и позвонили.

— Борис Романович дома? — спросил Семечкин горничную.

— Пожалуйте.

— Кто там? — закричал Патмосов.

— Мы, мы, Борис Романович! — ответил Семечкин из прихожей. — Как пишется в пьесах: «Те же и они».

С этими словами он вошел в крошечный кабинет, где с дивана поспешно поднялся Патмосов.

— Новости какие‑нибудь? — спросил он, здороваясь.

— Новости, и большие! — уточнил Прохоров.

— Можно сказать, что мы этого самого убийцу за шиворот держим, — сказал Семечкин.

— Да ну? — и Патмосов засмеялся.

— Вот он вам все по порядку расскажет, — продолжал Егор Егорович, указывая на своего спутника. — Говорите, Сергей Филиппович!

Прохоров стал рассказывать Патмосову о том, как он посетил Дьякову и увидел у нее в виде броши ту самую браслетку, которую описал Егор Егорович.

— Я эту браслетку на ней внимательно рассмотрел, подарил ее Дьяковой ее новый знакомый, Григорий Владимирович Чемизов.

Произнеся это имя, Прохоров невольно вспыхнул. Патмосов пытливо посмотрел на него, а затем поинтересовался:

— Госпожа Дьякова — молодая особа?

— Да, ей лет двадцать семь; молодая вдова.

— Богатая?

— Очень, — ответил Прохоров.

— Вы говорите, что эту брошь ей подарил Григорий Владимирович Чемизов?

— Да.

Патмосов записал имена.

— А как зовут Дьякову?

— Елена Семеновна.

— Адрес?

— Надеждинская, тридцать два.

— Так! Что же, может, и напали на след, — повеселел Патмосов. — Вот мы упустили браслет, а он снова у нас. Этот Чемизов бритый? И глаза его черные?

— Да.

— Значит, он и у Брыкалова был. Теперь начнем расследование. Одну секундочку! — Патмосов подошел к телефону: — Барышня, двадцать пять — тридцать шесть! Благодарю… Кто у телефона? Попросите ко мне Якова Антоновича Хмелева. Он здесь? Нет? Досадно!.. А Чухарев? — он подождал, потом взял снова трубку: — Ты? Ну, вот тебе дело. Позвони сейчас в адресный стол и спроси адрес Че-ми-зо-ва Григория Владимировича. Ну а как выяснишь, сейчас иди по его адресу и узнай: чин, звание, когда приехал, откуда — словом, все, да осторожненько. Понял? — Борис Романович повесил трубку, дал отбой и позвонил снова: — Барышня… двести восемьдесят шесть — девяносто два! Благодарю… Сеня, ты? Здравствуй! Иди сейчас на Надеждинскую улицу, дом тридцать два; там живет госпожа Дьякова, а у нее, надо быть, есть горничная девушка. Сейчас познакомься с ней, скажи — влюблен, что ли, и разузнай, часто ли ходит к госпоже Дьяковой Чемизов и что он за фигура для нее.

— Не надо! — сказал Прохоров, перебивая его.

— Вы уж мне не мешайте, — рассердился Патмосов. — Я знаю, что делаю! — И он продолжал отдавать приказания Пафнутьеву по телефону, потом повесил трубку и спросил: — А вы что знаете про Дьякову?

— Все! Эта Дьякова — богатая молодая вдова; Чемизов познакомился с нею недавно у нашего общего знакомого, присяжного поверенного Горянина, успел ее увлечь и теперь бывает у нее каждый день; кажется, назвался ее женихом и сделал ей подарок.

— Так! — Патмосов кивнул. — Ну, а мой Семен Сергеевич узнает еще что‑нибудь. Отлично! За все эти сведения большое вам спасибо. Как только я что‑нибудь узнаю, сейчас же извещу вас. К вам, Сергей Филиппович, можно позвонить по телефону? Может быть, вы и напали на след. Во всяком случае, найденный браслет — козырь. Мы его тоже нашли, да выпустили.

— Я так думаю, что названный господин купил эту вещь у настоящего убийцы.

— А может, сам достал, — усмехнулся Патмосов.

— Нет, — возразил Семечкин. — Он — брюнет, а тот рыжий.

— Во всяком случае, спасибо вам. Мне даже совестно: за розыски взялся я, а ищете вы.

— Вы нам его за шиворот схватите, в кандалы закуйте, вот что важно! — воскликнул Егор Егорович и, крепко пожав руку Патмосова, вместе с Прохоровым вышел.

Борис Романович проводил их и вернулся в кабинет.

Через несколько минут раздался телефонный звонок. Патмосов услышал голос Чухарева:

— Живет в гостинице «Бристоль» на Мойке. Сейчас иду туда.

— Иди, брат! — ответил Патмосов. — Там управляющий Степан Васильевич, мой большой приятель. Прямо к нему и иди. Расспроси подробно.

Он повесил трубку и улегся на диване.

К вечернему чаю пришли Чухарев и Пафнутьев.

— Ну, садитесь, — пригласил их Патмосов. — Катя, наливай чай. Что узнали?

Пафнутьев откашлялся, принял от Кати стакан чая и стал рассказывать.

— И говорить‑то, собственно, нечего, — начал он. — Поехал я на Надеждинскую, как ты указал. Дворник у ворот дома, швейцар у подъезда. Ну, я к дворнику. Целковый в зубы: так и так, мол, рассказывай. Есть у Дьяковой горничная? Отвечает: «Как же-с, есть». — «А как зовут?» — «Агаша». Говорил он про нее, улыбался во всю рожу, — значит, хорошенькая. А только дело‑то выходит такое, что как есть за час до моего прихода в этот дом эта Дьякова уехала. Я вызвал Агашу, наплел ей всякой всячины, пошел с ней в трактир, и она рассказала, что ее барыня уехала с Чемизовым, а куда — не знает. Вот и все!

— Так, — сказал Патмосов. — Значит, уехала? С Чемизовым?

— С ним.

— Совершенно верно, — подтвердил Чухарев.

— Ну, а ты что узнал?

— Чемизов, Григорий Владимирович, дворянин, приехал в гостиницу «Бристоль», как видно по книге, седьмого декабря, а сегодня выбыл, отметившись за город.

— Куда — не показал?

— Нет. Чемоданы все уложил; два чемодана у него, очень хорошие. Говорят, барин был хороший, жил не скупясь, часто приезжал на автомобиле, по ночам возвращался поздно, просыпался также поздно, ездил в клуб и играл в карты.

— Так, — Патмосов пошел в свой кабинет, откуда снова вернулся с записной книжкой. — А вот тебе отметка, — сказал он, обращаясь к Чухареву. — Кругляков приехал в Петербург десятого октября, остановился по Литейному, пятьдесят один, выбыл тридцатого октября, первого ноября остановился в Толмазовом, дом три, выехал двадцать третьего ноября, двадцать пятого остановился на Невском, пятьдесят четыре, выехал пятого декабря, отметился за город. А господин Чемизов приехал в «Бристоль» седьмого декабря.

Чухарев ударил рукой по столу.

— Вот тут и надо мозгами раскинуть! — сказал Патмосов. — Кажется, у нас в руках ниточка. Сейчас я позвоню господину Прохорову. Видимо, он в эту барыню Дьякову влюблен и этого самого Чемизова ревнует, из‑за того так и хлопочет. — Патмосов подошел к телефону. — Барышня… четыреста двадцать восемь — сорок семь.

Прохоров сидел в кабинете, занимаясь просмотром кляузного дела, когда на столе зазвонил телефон.

Сергей Филиппович поспешно взял трубку и услышал голос Патмосова.

— Вот что, уважаемый Сергей Филиппович. Господин Чемизов вместе с госпожой Дьяковой сегодня уехали, а куда — неведомо. Теперь, изволите видеть, какого рода штука. У меня есть много подозрений, что господин Чемизов и господин Кругликов — одно и то же лицо.

У Прохорова екнуло в груди. Он сказал:

— Семечкин говорил, что тот рыжий.

— И рыжим, и брюнетом, и блондином сделаться плевое дело. А если вспомните, Семечкин указывал, что у господина Кругликова были черные глаза, несмотря на рыжие волосы, а господин Чемизов — сильный брюнет.

— Да, да! — спохватился Прохоров. — Так вы думаете, что он — убийца?

— Можно только предполагать, а так как, по вашим словам, госпожа Дьякова — богатая женщина, то надо думать, что этот господин Чемизов — специалист по богатым вдовам. Та несчастная Коровина тоже была состоятельной вдовой.

Прохоров побледнел.

— Да, да, верно! Так Елене Семеновне грозит, быть может, смертельная опасность? Вы так думаете?

— Можно так думать, — послышался ответ Патмосова. — Вы должны, уважаемый Сергей Филиппович, если вас интересует госпожа Дьякова…

— Очень, очень, — воскликнул Прохоров. — Ради нее я только и хлопочу.

— Так вот, Сергей Филиппович, если вы интересуетесь ею, то непременно должны узнать, куда они уехали. Я на вашем месте поехал бы за ними.

— Мне за ними?!

— Ведь вы же знаете ее! Ну, вот. И если бы вы их нашли да осторожненько последили за ними, а потом в случае какой‑нибудь опасности или чего‑нибудь подозрительного телеграфировали мне, то — как знать? — может быть, мы с вами сделали бы хорошее дело.

— Хорошо, я употреблю все усилия, чтобы узнать, куда они поехали. Наверное, она сказала своей хорошей знакомой, Горяниной. Я завтра узнаю от них.

— Отлично! А когда узнаете, то немедля поезжайте туда сами.

— Благодарю вас. Завтра утром я вас извещу. До свидания!

Прохоров повесил трубку, откинулся на спинке кресла и закрыл лицо руками. Страх наполнил его душу. Если действительно этот Чемизов — разбойник, проходимец, ловящий богатых вдов, то Дьякова находится в смертельной опасности. Негодяй завезет ее куда‑нибудь, убьет, ограбит и скроется.

Сергей Филиппович отложил в сторону бумаги и большими шагами стал мерить кабинет, погруженный в тяжелые думы. Он лег далеко за полночь, но не мог заснуть.

Утром он поехал к Горяниным.

Алексей Петрович собирался идти в суд.

— Что ты пришел ни свет ни заря? — с удивлением спросил он Прохорова.

— Я не к тебе. Мне Евгению Павловну.

— Пройди в столовую, я сейчас тоже, позавтракаем.

— Сергей Филиппович! — радушно воскликнула Евгения Павловна. — Здравствуйте, садитесь! Я сейчас вам налью кофе. Алексей тоже придет.

— Я к вам, — ответил Прохоров, целуя ее руку и садясь подле нее. — Вам сказала Елена Семеновна, куда она уехала?

— Уехала?

— А вы не знали?

— Я знала, что она собирается ехать, но она не приезжала проститься.

— Она уехала вчера вместе с Чемизовым.

— Вот какая торопливая! — засмеялась Евгения Павловна. — Загорелась, как порох. Бедная женщина! — Она сочувственно взглянула на гостя. — Этот Чемизов совершенно увлек ее.

— Совершенно, — глухим голосом повторил Прохоров. — А теперь я узнал ужасную вещь и хочу непременно ехать за нею.

— Что такое? — Горянина с испугом взглянула на Прохорова.

— Этот Чемизов — разбойник и убийца; его специальность — ограблять богатых вдов и убивать. Вы слыхали об изрезанной женщине?

— Ну?

— Это его рук дело! — ответил Прохоров.

— Что вы? — Горянина побледнела и откинулась на спинку стула. — Я этому не могу поверить; он был у нас.

— Что же? Разве мог знать Алексей Петрович, что вводит к себе в дом вора и убийцу? Я вам расскажу все по порядку.

— Подождите, я позову Алексея.

Евгения Павловна позвонила и приказала явившейся служанке:

— Скажите барину, что он непременно нужен мне.

Горничная ушла, и вскоре появился Алексей Петрович.

— Ну, что у вас такое?

— Слушай, что будет рассказывать Сергей Филиппович, — ответила ему жена. — Ты ввел к себе в дом мошенника и убийцу.

— Что?

— Вот слушай.

— Да, это очень возможно! — воскликнул Прохоров. — Я узнал вот что, — и он рассказал про Семечкина, про поиски Патмосова и про браслет.

— Э! — задумался Горянин. — Действительно, серьезное дело…

— Но Елену Семеновну нужно спасти! — сказала Горянина.

— Непременно, — отозвался Прохоров. — Я за ней поеду.

— Она говорила мне, что поедет с ним в Ялту.

— Ну, Ялта — небольшое место, — сказал Горянин, — там ты, Сергей, понятно, сумеешь найти их и спасешь нашу милую Елену Семеновну.

— Я еду сегодня же. Мне надо быть в Москве. Там я пробуду два дня, а потом поеду в Ялту. Но, если я не найду их, тогда что?

Горянин тихо свистнул.

— Понятно, трудно по России искать этого Чемизова: он мог уехать в одном направлении, пересесть, вернуться и поехать совсем в другую сторону. Не знаю, что тебе и посоветовать. Но ведь у вас такой советчик, как Патмосов. Чего лучше?

— Во всяком случае, — решительно заявил Прохоров, — я еду сегодня в Москву, заканчиваю свое дело, и оттуда в Ялту. Не найду там Елены Семеновны, протелеграфирую Патмосову. А если вы, дорогая Евгения, Павловна, что‑нибудь узнаете, то Богом молю вас… Эти два дня я в Москве. «Лоскутная» гостиница, а затем в Ялте. Телеграфируйте туда на станцию.

— Как только узнаю что‑нибудь, тотчас сообщу, — сказала Горянина. — Благослови вас Бог! Вы меня заразили страхом. Я теперь не буду спать ночи. Бедная Елена Семеновна! С ней, может быть, Бог знает что!

— Да, если все это так, то господин Чемизов, так сказать, — фрукт, — проговорил Горянин.

— Кандидат в каторжные работы, и я добьюсь этого, — сказал Прохоров. — По крайней мере, Патмосов почти не сомневается, что он — убийца Коровиной. Теперь задача — поймать его.

— Ну, благослови тебя Бог! — пожелал Горянин. Я тороплюсь.

Он пожал руку Сергею Филипповичу и, поцеловав жену, удалился.

Прохоров посидел еще несколько времени у Горяниных, выпил кофе. В тот же день он собрал необходимые бумаги, уложил чемодан и с одиннадцатичасовым поездом уехал в Москву.

(обратно)

XVI Возобновившиеся разговоры

Графиня Фигли-Мигли устраивала обычный небольшой вечер с танцами для молодежи. В ее доме собрался избранный кружок, и в ярко освещенных богатых и уютных покоях чувствовалось оживление. В зале молодые люди танцевали под рояль, в соседней комнате играли в карты, а в уютной гостиной сидели пожилые люди и вели беседы на политические и общественные темы. Графиня переходила от группы к группе, с обворожительной улыбкой прикладывала к напудренному носу лорнет и очень ловко давала беседе то направление, которое желательно было в ее салоне. Здесь были и генерал Чупрынин, и прокурор Светевич, восходящее светило, которого прочили в министры, и остроумный Семен Николаевич Струков, молодой военный юрист, и генералы на действительной службе, и атташе посольства, и несколько дам высшего света.

Чупрынин окончил игру, встал и перешел в гостиную.

— Как играли? — обратился к нему молодой чиновник министерства иностранных дел.

— Скверно, — ответил Чупрынин. — Не везет в последнее время. Ну, ваше превосходительство, — обратился он к Светевичу, — как насчет «моей руки»?

Прокурор удивленно взглянул на генерала.

— Не понимаю, ваше превосходительство.

— Вот тебе раз! — воскликнул Чупрынин и обратился ко всем: — Вот вам и наша юридическая машина. Вообразите, в декабре месяце мой «Милорд»… собака у меня так зовется, страшный дог, огромнейшего роста… Да, так вот мой Милорд принес к нам в кухню оторванную, замерзшую женскую руку.

— Ах! — воскликнула подошедшая графиня Фигли-Мигли. — Какие вы ужасные вещи рассказываете! Откуда она достала эту руку?

— Со двора, графиня, — ответил Чупрынин. — После этого нашли еще одну ногу, а потом голову. Говорили, что зарезана прекрасная молодая женщина. Я все время жду, когда раскроется это преступление, и вот вам: до сих пор ничего неизвестно, а наш Петр Станиславович даже забыл об этом деле!

Прокурор снисходительно улыбнулся:

— Ваше превосходительство, если обнаружено преступление, то, могу вас уверить, преступник не может скрыться. Дело времени.

— Вот снова начинается тот же разговор! — вкрадчивым голосом произнес Струков. — Я опять протестую. Мы однажды уже вели с Петром Станиславовичем принципиальный спор. Он утверждает, что если раскрыто преступление, то преступник должен быть непременно найден, а я говорю, что, несомненно, есть преступники, не разысканные при наличности открытого преступления. Я даже указывал на несколько таких случаев.

— О, эти случаи! — небрежно протянул прокурор. — Они ничего не доказывают, потому что все указанные вами имели давность лишь одного года. Подождем, и преступники будут открыты.

— А помните, тогда на вечере у адвоката Горянина нам показали опыт внушения?

— Это не доказательство; это было нечто вроде фокуса.

— Да, — перебил генерал, — а как же с тем ужасным преступлением?

— Не могу вам сейчас сказать, ваше превосходительство, — ответил прокурор, — такая масса дел, что я временно упустил это дело из виду. Несомненно, следователь и полиция занимаются розысками, и наступит час, когда преступник будет схвачен.

— Но это ужасно! — воскликнула графиня. — Помилуйте, такое преступление в Петербурге! Да, да, я теперь его помню: нога, рука, потом голова — и молодая женщина. На всех это произвело удручающее впечатление. Я теперь опять буду с тревогою засыпать ночью. Как? До сих пор не найден убийца? И это в столице, в Петербурге, в Европе! Ай-ай-ай, ваше превосходительство! — Она закачала головой и поднялась, чтобы пригласить всех в богато убранную столовую, где был сервирован ужин. Все двинулись за нею.

Прокурор был уязвлен. Он вернулся домой в дурном настроении, а рано утром вызвал товарища прокурора:

— Слушайте, там у вас есть дело по убийству Коровиной. Неужели оно лежит без всякого движения?

— Я наведу справки, ваше превосходительство, — ответил товарищ прокурора и тотчас — к следователю: — Аникий Петрович, у вас есть дело об убийстве Коровиной. Неужели оно лежит без всякого движения?

— О, Господи! У. меня так много дел, дорогой мой! — раздражительно ответил старый следователь. — Может быть, и лежит, я, по крайней мере, давно о нем ничего не слышу.

— Непременно надо его двинуть, — распорядился товарищ прокурора, выходя из кабинета.

На другой день градоначальник, выслушав доклад начальника сыскной полиции, обратился к нему со следующими словами:

— Слушайте, у вас там есть следствие по делу об убийстве Коровиной. Все о нем говорят; до сих пор ничего не открыто. Надо обратить на него внимание и заняться розысками.

— Слушаю, ваше превосходительство! — ответил начальник сыскной полиции и в настроении вернулся в свою канцелярию. — Август Семенович, — обратился он к своему помощнику. — У вас там дело об убийстве Коровиной. Помните: рука, нога, а после голова…

— Как же, как же! — ответил помощник.

— Ведь это Бог знает что такое! До сих пор никаких результатов. Скоро год пройдет, а мы ничего не знаем. Надо искать.

— Я и то старался, но что делать, если утрачены все следы?

— Этого не может быть! В настоящее время об этом опять заговорил весь город. Там какой‑то генерал Чупрынин (он с огромным влиянием), графиня Фигли-Мигли — все кругом. Только и разговора и в конце концов обвиняют нас. Постарайтесь, уважаемый!

— Слушаю, — ответил тот и, едва войдя в свой кабинет, тотчас вызвал Чухарева и Калмыкова: — Господа! Непременно надо снова заняться делом об убийстве Коровиной. Это черт знает что такое! Походили, походили; поискали, поискали, да и рукой махнули?! Надо все время настойчиво искать, искать и искать! Извольте снова приняться за это дело.

— Слушаем, — ответили оба агента и, выйдя затем из кабинета, многозначительно переглянулись.

— Ничего! — сказал Чухарев, поднимая указательный палец. — Я убийцу найду. Ты не думай, что я не ищу!

Калмыков только покачал головой и предложил:

— Пойдем в «Плевну».

— В «Плевну»? Можно!

Проведя время как обычно, они расстались: один — в мрачном настроении, а другой — в веселом и радостном.

Чухарев тотчас же отправился к Патмосову:

— Борис Романович, за наше‑то дело снова взялись и шум подняли. Там где‑то упрекнули нас, что еще не нашли убийцы Коровиной, и теперь все всполошились.

— Ну и пускай! Ты только мне служи, и я тебе верно говорю: этого убийцу найдем!

Чухарев пожал ему руку.

— Это — моя карьера!

— Ну, и ты ее сделаешь, — Патмосов похлопал его по плечу и добродушно добавил: — Только теперь надо немедля докладывать мне обо всем.

— Это непременно.

(обратно)

XVII Инженер

Прохоров приехал в Москву с тревожными думами о Дьяковой и Чемизове. До встречи с этим ненавистным человеком он не подозревал, что так безумно любит Елену Семеновну, а теперь не мог ни о чем думать, кроме как о ней, и всякое дело падало из его рук. Ревность сменялась глубоким сожалением об участи любимой женщины, попавшей в руки несомненного преступника. Сергею Филипповичу представлялись страшные картины, от которых он содрогался. Может ли он предупредить опасность? Надо ехать скорее в Ялту. И он лихорадочно торопился закончить свои дела в Москве.

В окружном суде Прохорову предстояла защита, да, кроме того, он должен был получить доверенности от своих новых клиентов и заключить с ними у нотариуса условия. Весь его день проходил в суетливой работе. В Москве трудно сделать какое‑нибудь дело без ресторана или трактира. Прохоров то обедал, то ужинал, то завтракал в лучших московских ресторанах, а потом ехал за город — опять‑таки в рестораны — и поздно ночью заканчивал свой день. Защита в суде не представляла трудности. Это было гражданское дело, к которому Прохоров тщательно подготовился. Идя в суд, проводя время со своими клиентами, сидя у себя в номере, Прохоров только и думал, что о Дьяковой. И теперь, когда он сидел в кофейне Филиппова и рассеянно пробегал глазами газетные столбцы, он думал только о ней и мысленно уже ехал в Ялту.

— Виноват, — услышал он знакомый голос.

Сергей Филиппович отодвинул газету и увидал господина в форме инженера путей сообщения, который задел стул его соседа и извинился. Прохоров взглянул на инженера и вздрогнул: не было никакого сомнения, что пред ним Чемизов.

Сергей Филиппович быстро встал, но потом одумался, снова опустился на стул и, прикрыв лицо газетой, стал следить за путейцем. Тот прошел мимо столиков и направился к выходу. Прохоров торопливо расплатился, вышел за ним и осторожно пошел сзади.

Мысли вихрем проносились в голове Сергея Филипповича. То ему казалось, что он ошибся и это — простое сходство; то делалось несомненным, что он видит Чемизова, который переоделся для каких‑то особых целей. Сергей Филиппович пристально всматривался в стройную фигуру, идущую ровным, медленным шагом, и все больше убеждался, что это — переодетый Чемизов, который вдруг исчез в подъезде большого дома. Прохоров последовал за ним и оказался у двери, на которой крупными буквами было написано: «Ломбард». Сергей Филиппович увидел, что инженер заложил какие‑то вещи в красных сафьяновых футлярах, затем вышел из ломбарда и сел на извозчика. Сергей Филиппович успел захватить другого. Ничего не подозревавший инженер подъехал к гостинице «Метрополь», расплатился с извозчиком и скрылся в подъезде. Прохоров переждал и вошел следом за ним.

— Скажите, пожалуйста, — обратился он к швейцару. — Сюда сейчас приехал инженер путей сообщения. Это, кажется, мой знакомый. Быть может, он остановился здесь?

— Инженер Платонов из Петербурга, — равнодушно ответил швейцар, — номер сто семнадцатый, третий этаж.

— Где у вас здесь телеграфная контора?

— Прямо, дверь направо.

Прохоров прошел в контору, сел к столу и быстро телеграфировал Патмосову: «Приезжайте немедленно. Здесь Чемизов».

Дома и тревога, и радость наполнили его сердце. Он радовался, что ему выпала такая удача, и в то же время тревожился, чувствуя, что Чемизов замышляет что‑то страшное. Чего ради он, приехав в Москву, переоделся и переменил фамилию? Прохоров не находил ответа. Он послал за справкой в адресный стол, желая найти Дьякову. Вечер он провел тревожно, и, когда лег спать, ему снились кошмарные сны. Он видел Елену Семеновну, которую душит Чемизов, а потом режет на мелкие куски иупаковывает в коробки; он, Прохоров, бросается к нему, а Чемизов с злою улыбкою поднимает нож и бросается на него. И Прохоров просыпался в поту, чувствуя боль от удара рукою о край ночного столика. Он снова засыпал тревожным сном, и снова кошмарные видения преследовали его.

Сергей Филиппович проснулся с головной болью. Ему не хотелось ничего делать, но через некоторое время он оделся и пошел к гостинице «Метрополь», словно его тянула туда неведомая сила. Ехали экипажи, громко звенели трамваи, раздавались смех, крики. Прохоров стал медленно ходить перед подъездом гостиницы. Он присматривался ко всем входившим и выходившим, но не видал ни Чемизова, ни Дьяковой.

Он вернулся к себе в «Лоскутную» гостиницу и увидел на столе справку из адресного стола. Волнение охватило его еще сильнее. Дьякова в Москве не значилась! Сергей Филиппович бросил справку на стол и растерянно стал ходить по комнате. Неужели Чемизов уже расправился с нею? Как хотелось ему видеть сейчас подле себя Патмосова.

Было опасно предпринять какие‑нибудь действия, и в то же время он боялся, что упустит благоприятный момент, и Чемизов успеет скрыться. Прохоров собирался послать вторую срочную телеграмму, как вдруг раздался стук в дверь и в номер вошел Пафнутьев. Сергей Филиппович бросился к нему:

— Семен Сергеевич! А где же Борис Романович?

— Он послал меня. Авось справимся и без него, — широко улыбнулся молодой помощник. Патмосова и, положив шляпу, опустился в кресло. — Вы не смущайтесь, Сергей Филиппович. Я тоже кое‑что понимаю.

— Помилуйте! Я в вас так же верю, как и в Бориса Романовича. Очень рад, что вы приехали. Отчего вы с таким запозданием?

— Запоздание на несколько часов. Я, собственно, приехал с первым утренним поездом, но нужно было исполнить кое-какие дела, кой-чем распорядиться и потом уже к вам. Ну, уважаемый Сергей Филиппович, рассказывайте: где и что вы видели?

— Погодите! Мы здесь в Москве, а по московскому обычаю, всухую ничего не делается. Я распоряжусь завтраком.

— Превосходно! — сказал Пафнутьев и вынул папиросу.

Прохоров позвонил, и скоро прислуга накрыла стол, уставив его бутылками, рюмками, посудою и вкусной едою.

Сергей Филиппович налил водки и чокнулся с Пафнутьевым.

— Ну, за успех нашего дела! — сказал последний, опрокидывая в рот рюмку. — Теперь будем есть и говорить. Рассказывайте, не теряя времени.

— Рассказывать, собственно, нечего, — ответил Прохоров. — Я встретил путейского инженера и всем существом почувствовал, что это — переодетый Чемизов. У него приделаны борода и усы рыжеватого цвета, но глаза он спрятать не мог. Я его выследил и узнал, что он остановился в гостинице «Метрополь» под именем инженера Платонова.

— Платонова? — ответил Пафнутьев. — Запишем! Когда вы его встретили?

— Только вчера. Я увидел его в кофейне Филиппова, оттуда он отправился в ломбард и там закладывал какие‑то футляры. Вслед за тем он проехал в гостиницу «Метрополь». Сегодня утром я часа два гулял перед гостиницей, но он не появился.

— И отлично, — сказал Пафнутьев. — Вообще надо в этих случаях быть осторожным. Спугнуть птицу очень легко. Ну, спасибо за сведения. Будем теперь наводить о нем справки, а там за дело!

— Вы меня известите? — спросил Прохоров.

— Ручаться не могу. Мне хотелось бы довести дело до конца и лишь тогда поставить вас в известность. Будьте терпеливы, Сергей Филиппович. Одно могу сказать, что он от нас не увернется.

— Спасибо вам! — сказал Прохоров. — В руки ваши предаю судьбу бедной женщины.

— Ну, я думаю, она еще в безопасности. Слишком мало времени еще прошло.

— Вечером вы будете свободны? Если да, то приезжайте ко мне и где‑нибудь убьем время. Поедем в театр или за город.

— Превосходно! Во всяком случае, часов в десять я вам позвоню. Вы будете дома?

— Я никуда не ухожу. Мои личные дела кончены, и я совершенно свободен.

— Тем лучше. Так, значит, сидите в номере до десяти часов. Если что будет занятного, я сообщу вам. А теперь отправлюсь.

— С Богом! — пожелал Прохоров. — Ах да, забыл еще об одном: я справлялся в адресном столе о Дьяковой, ее нет.

— Вполне понятно: если Чемизов обратился в Платонова, то, очевидно, он и Дьякову превратил в какую‑нибудь Семенову или Егорову.

Прохоров ударил себя по лбу.

— Вот простая мысль, которая мне даже не пришла в голову!

— Это свойство простых мыслей, — засмеялся Пафнутьев, пожав руку Прохорова, и вышел.

(обратно)

XVIII По следам

Чемизов вынул из ящика комода два футляра, обтянутых сафьяном, и раскрыл их. Улыбка озарила его лицо, глаза жадно сверкнули: в одном футляре лежал широкий браслет, тускло мерцая кроваво-красными рубинами, в другом — золотые дамские часы, сверкая бриллиантами, осыпавшими их крышку. Чемизов осторожно закрыл футляры и начал одеваться. В форме инженера, с рыжеватой бородкой, густыми усами и рыжеватым париком, он был совершенно неузнаваем. Только пронзительный взор его черных глаз выдавал его. Он застегнул форменный сюртук и уже взялся за фуражку, когда в дверь постучались.

— Кто там? — окликнул Чемизов.

Дверь приотворилась, и в номер вошел посыльный.

— Господину Кувыркову, — сказал он, подавая Чемизову конверт. — Просят ответа.

Григорий Владимирович вспыхнул и воскликнул:

— Кувыркову, еловая голова, а я — Платонов. Ты бы хорошенько справился у швейцара. Какой тебе нужен номер?

— Сто двадцать первый.

— А у меня сто семнадцатый! Только людей беспокоишь, — и Чемизов, возвратив письмо, резко отвернулся.

— Виноват, — смутился посыльный и вышел из номера.

Чемизов надел пальто и сунул футляры в карман. Он спустился с лестницы, вышел на широкую улицу и медленно пошел. В это время на другой стороне улицы посыльный говорил высокому, худощавому господину в пальто с мерлушковым ободранным воротником и котиковой шапке:

— Видите, Алехин, этого инженера? Так вот вы его ни на одно мгновение не выпускайте из виду. После придете в «Большую Московскую» ко мне и все расскажете.

— Превосходно! — ответил Алехин и тотчас двинулся следом за переодетым Чемизовым.

Посыльный направился в противоположную сторону. Он вышел на Тверскую улицу и скрылся позади каменного флигеля в полутемный тупик. Несколько минут спустя оттуда появился Семен Сергеевич Пафнутьев. Он вернулся в «Большую Московскую» гостиницу, поднялся в лифте на четвертый этаж, прошел по коридору и постучался в номер.

— Войдите! — раздался голос Патмосова.

— Все сделал, — сообщил молодой помощник. — Послал Алехина за Чемизовым. Теперь нужно ждать, что он принесет.

Патмосов потер руки.

— Ну, кажется, теперь мы напали на след! Только бы не упустить птицы и поймать вовремя! Этот господин времени не теряет, и — как знать? — может быть, богатая вдова уже на том свете, и он обрабатывает ее труп, как Коровиной.

— Нет, я не думаю этого, — сказал Пафнутьев, вздрогнув. — Слишком короткое время.

— Будем надеяться, что попали вовремя. Вот какую громадную роль в нашем деле играет случай! Если бы Прохоров не приехал в Москву или если бы, приехав, не встретил случайно Чемизова, то — как знать? — быть может, этот субъект ускользнул бы из рук, а Дьякова тоже фьють!

— Да, — согласился Пафнутьев. — Случай случаем, но все‑таки нельзя отрицать, что мы его нашли, а уже гнаться по его следам было легче.

— И нашли случаем, — заметил Борис Романович. — Эту брошку негодяй по неосторожности подарил Дьяковой, к последней ходил тот же Прохоров, который так же случайно познакомился с Семечкиным и узнал про брошку. Все случай. Но наше искусство, Семен, в том, чтобы пользоваться случаем. Другие пройдут мимо него десять раз и не обратят внимания. Вот уметь обратить внимание, уметь сопоставить все случаи, уметь воспользоваться ими — в этом наше искусство! А теперь будем ждать Алехина, следующего случая, и потребуем сюда обед.

— Обедать так обедать, — сказал Пафнутьев. — А Прохорова позовем?

— Нет, нет! Он не должен знать, что я здесь. Только будет мешать. Пусть себе пожарится на огне нетерпеливого ожидания. Позвони слугу!

Молодой человек позвонил, и вскоре они сели за обед.

— Ты что делаешь после обеда? — спросил Семен Сергеевич.

— Я? — Патмосов улыбнулся. — Мое дело одно: отчего казак гладок? Поел, да и на бок. Спать буду.

— Ну, а я пройдусь. Обещался Кате привезти что‑нибудь. Кстати, позвоню к Прохорову, чтобы не ждал.

— Делай что угодно; отпуск тебе хоть до полуночи.

— Ну, нет, мне хочется послушать Алехина.

— Да, может быть, он не придет и к полуночи. Проследить человека — дело нешуточное: Бог его знает, где он летать будет. Человек свободный, с желаниями и не без вкуса, кажется, и деньги тратить умеет.

— Во всяком случае, приду до двенадцати.

Они кончили обед. Патмосов лег спать, а Пафнутьев отправился в универсальный магазин «Мюр и Мерилиз» и там долго ходил по отделениям, выбирая подарки для своей милой Кати. Часам к десяти он вернулся в гостиницу и застал Патмосова за просмотром своей записной книжки.

— Не был? — спросил Пафнутьев.

— Нет. Садись пить чай! Ну что, много денег истратил?

— Не без этого. Неловко вернуться с пустыми руками.

— Ну, ну, балуй ее!

Пафнутьев улыбнулся.

— Люблю я ее, Борис Романович, — сказал он прочувствованным голосом. — Кажется, что нет на свете лучше девушки, чем она, а жена будет на славу.

— Ну, мир и любовь! Э… а вот и Алехин!

Раздался слабый стук в дверь, и в номер скользнул Алехин. Он снял шапку, пальто, поежился, подул на руки и потом поздоровался с Патмосовым и Пафнутьевым.

— Согреться хочешь, Константин Иванович? — спросил знаменитый сыщик.

— Если позволите, то с удовольствием. Промерз, продрог, устал как собака.

— Ну, ну… Позвони‑ка, Сенечка!

Пафнутьев нажал кнопку звонка и приказал:

— Подайте водку и отбивную котлету! Скорее!

Алехин закурил папиросу и начал свой рассказ:

— Инженер, который был препоручен мне Семеном Сергеевичем, прямо пошел в ломбард. Я — за ним. Там он заложил браслет с рубинами и золотые часы с бриллиантами, денег получил семьсот тридцать рублей.

— Не дурак! — усмехнулся Патмосов. — Дело обделывает.

— После того он взял извозчика и проехал к Филиппову. Там позавтракал.

— Он почему‑то любит Филиппова, — сказал Пафнутьев. — Сергей Филиппович там же встретил его.

— Завтракал он бульоном с пирожками.

— Брось! — махнул рукою Патмосов. — Ты еще будешь рассказывать, что он пил и ел, сколько заплатил. Короче! Видался он с кем‑нибудь или нет?

— Нет, один сидел, поел скоро, потом взял извозчика и поехал. И уж ехал-ехал… Господи Боже мой! В самый конец Большой Дмитровки, а потом повернул в проулочек; есть там тупичок такой и церковь Спиридония, а подле меблированные комнаты Колчина, называются «Китай-город», грязные, так, средней руки. Большею частью на сутки сдают.

— Ну, ну…

Патмосов насторожился. Пафнутьев смотрел на Алехина горящим взглядом.

Тем временем принесли водку и котлету.

Алехин жадно набросился на еду и продолжал рассказывать:

— Вошел он туда и пробыл, надо быть, часа два, потом вышел оттуда с дамой. Последняя под вуалем и, видно, не совсем здоровая — шла, опираясь на его руку. Опять сели на извозчика и поехали в трактир «Трехгорный».

— Знаю! — и Патмосов кивнул головою.

— Там обедали. После он даму завез опять в «Китай-город», а сам отправился к себе. Я сейчас у этого Колчина — я его знаю — справку навел. Сказывает, госпожа Васса Алексеевна Томилина, вдова статского советника. «Часто, — говорю, — инженер у нее бывает?» — «Почитай каждый день. Приехал и привез ее, сам уехал, а потом постоянно у ней бывает». — «И подолгу у ней сидит?» — «Как придется; случается, что и до полуночи».

Патмосов кивнул.

— Колчина этого знаешь, говоришь?

— Очень хорошо.

— А кто у него в номерах служит?

— Коридорный Егор.

— Горничные есть?

— Две, — ответил Алехин, кончив с едой и закуривая папиросу.

— Вот что, Алехин, — обратился к нему Борис Романович, — перво-наперво скажи Колчину, что ему хорошо заплатят. Пусть он возьмет на место этого Егора нового коридорного, которого ты приведешь. Это — раз! А потом правдами и неправдами пусть освободит комнату рядом с этой Томилиной. Скажи, заплачу вдвое, а для чего — не сказывай.

— Слушаю, Борис Романович, все понимаю, — твердил Алехин. — Это я вам завтра сделаю.

— Ну, вот. А теперь с Богом! Получи свое! — Патмосов дал агенту десять рублей и прибавил: — Завтра утром все это ты мне состряпай.

— Непременно, будьте спокойны! Алехин пожал руки, оделся и вышел.

— Золотой человек, — сказал Патмосов, — если бы не пьяница.

— Очень старательный, — добавил Пафнутьев. — Ты займешь номер — это так. А кого в коридорные поставишь?

— Тебя, Семен, вот кого! Ты за коридорного мужика денька два поработаешь, а я — барином: будешь мне сапоги чистить и самовар готовить.

— Идет! Я для своего дорогого тестюшки все готов, — и Пафнутьев засмеялся. — А как ты думаешь, птицу поймали?

— Я уверен, что дело у нас в кулаке. — Патмосов поднял руку и сжал кулак. — Теперь только схватить вовремя — и шабаш!

(обратно)

XIX У слухового и зрительного отверстия

Пройдя путь от официанта в ресторане «Прага» до хозяина меблированных комнат, Колчин был хитрый мужичонка. Что ему за дело до господских затей? Лишь бы платили денежки. И он тотчас согласился на предложение Алехина; поморгал красными, воспаленными веками, подергал седую козлиную бороденку, подтянул штаны и рассудил:

— Что же, Константин Иванович, сделайте ваше одолжение! Мужика тащите, я с него только пять рублев в день возьму и ничего спрашивать не буду, а что до комнаты, так я сейчас жильца высажу, а часика через три милости просим. У меня тут шантрапа такая живет — не то художник, не то праздношатай; уйдет и целый день шаты шатает, а деньги платить — когда три рубля, когда два. Сейчас попрошу его о выходе. — И он направился к двери, за которой жил бесшабашный художник.

Алехин приехал в «Большую Московскую» гостиницу к Патмосову довольный.

— Милости просим, Борис Романович, часика через три, а вы, Семен Сергеевич, сейчас!

— Превосходно! — обрадовался Пафнутьев. — Вы мне, Константин Иванович, записочку к Колчину дайте, я и пойду. Потому мне отсюда переодетым идти неловко, а в таком виде, пожалуй, в коридорные не возьмут.

— Ты, значит, сейчас отправишься, а я с Константином Ивановичем попозднее. Все‑таки и мне принарядиться надо, — заметил Патмосов.

Красивый и расторопный мужик вышел из Пафнутьева. Он надел смазные сапоги, ситцевую рубашку, а поверх нее жилетку с серебряной цепочкою и пиджак. Припомаженные волосы гладко лежали по обе стороны пробора, и простое, открытое русское лицо как нельзя более подходило к его роли. Колчин, встретивший его, усмехнулся в бороденку и сказал:

— Пять рубликов с вашей милости, а вы будете на кухне будто всякую работу справлять.

— Знаю, знаю, — ответил Пафнутьев. — А жить где?

— А тут, на кухне, — пояснил Колчин. — Только, опять, простите, ваша милость, мне иногда и покричать на вас надо.

— Сделай такое одолжение! — засмеялся Пафнутьев. — Ну, здесь, значит, и жить? Да? Ну, так получи вперед! — добавил он, передавая двадцатипятирублевку Колчину, вследствие чего тот сразу проникся к нему глубоким уважением. — Сейчас, значит, нет никакой работы?

— Сейчас никакой. Смотрите вот на эту таблицу и, как где звонок, пожалуйте в номер. А звать как?

— Зови просто Семен.

— Отлично. А когда господин приедут?

— Вероятно, скоро.

Колчин с нетерпением стал ждать нового жильца. Действительно, вскоре приехал господин с черной бородою, густыми усами, в очках.

— Пошли человека взять вещи с извозчика, а сам покажи комнату, — обратился он к хозяину.

Низко кланяясь, Колчин провел нового жильца в полутемную, грязную комнату с порванными обоями, с дешевой мебелью.

— Тут, — пояснил он, — девяносто рублей в месяц, а ежели посуточно, то по четыре рубля.

— Беру посуточно, — сказал Патмосов. — Вели мужику принести чемодан.

— Мигом, ваша милость!..

Колчин вышел, отдал приказание и вернулся.

Патмосов внимательно осматривал комнату и ее убогую меблировку. Около внутренней запертой двери стоял комод, напротив — обычный круглый стол, диван и два кресла; в углу — этажерка, а у входной двери — кровать за занавеской. Патмосов уточнил:

— А где барыня?

— Тут, — и Колчин указал на запертую дверь.

— Стенка толстая?

— Самая тоненькая перегородочка; можно сказать, паутинка. Все слышно, — шепотом ответил Колчин.

Патмосов снисходительно улыбнулся.

— Ну, пока до свиданья!

Не успел хозяин «Китай-города» откланяться, как в комнату с чемоданом в руках вошел Пафнутьев.

— Ну, здравствуйте вам! — сказал он, садясь в кресло.

— Тсс… Что ты, дурак, рот открыл? Здесь перегородка, как паутина. Шепотом говорить надо, — прошептал Патмосов сердито.

Тот сконфузился и приблизился совсем вплотную к Патмосову.

— Что мне делать?

— Сейчас ничего. Ты только следи, когда он приходит и уходит — один или со своей дамой. Вот и вся твоя работа. А теперь иди отсюда, — и он стал развязывать чемодан.

Вошла коридорная поменять постель и принесла воду.

— Как вас звать? — поинтересовался Патмосов.

— Таня, — ответила девушка.

— Так вот, Таня, после мы с вами поговорим по душам, а теперь возьмите полтинничек.

— Много вами благодарна, — удалилась коридорная.

В номере было тихо. Казалось, в нем замерла жизнь. Борис Романович внимательно осмотрел стену соседней комнаты и дверь, а потом лег на диван и закурил папиросу. Прошло много времени. Патмосов, быть может, дремал; вдруг раздался стук в дверь и просунулась голова Пафнутьева.

— Пришел! — тихо шепнул он.

Патмосов тотчас приник ухом к дверной щели. Но тщетно он напрягал свой слух. До него доносились гул голосов, звуки передвигаемой мебели, звякнула чайная ложка о край стакана, на пол упал нож, и все смолкло, потом раздался смех и опять невозможно было различить голоса. Патмосов отошел от двери и снова прилег на диван.

Спустя некоторое время Пафнутьев заглянул в номер:

— Оба уехали. Меня посылали за извозчиком. Поехали в какой‑то бар на Никитской.

— Ладно! Нам это все равно, — сказал Патмосов, лениво поднимаясь. — Пройди к хозяину и спроси, нет ли у него ключа от двери.

Пафнутьев довольно скоро вернулся с ключом.

— Только хозяин сказал, что он должен быть с нами, потому что опасается.

— Пусть!

Борис Романович вышел в коридор и открыл дверь в соседний номер. Колчин вошел следом за ним в жалкую, ободранную комнату, сел в кресло и стал следить за тем, что будет делать его странный новый жилец. Последний между тем сказал Пафнутьеву несколько слов, и тот сейчас же вышел из номера. Патмосов оглядел стену, прилегающую к его комнате, и стукнул по ней в трех местах, потом обернулся к хозяину.

— Вот и все! А теперь посидим минутку. — Поинтересовался: — Доходное дельце ваш «Китай-город»?

— Так что на Бога жаловаться не приходится, — торопливо ответил Колчин. — Главным образом номера на сутки. Место бойкое, недалеко бульвар. Нет-нет да и зайдут отдохнуть.

— А этого инженера знаете?

— Нет. Привез свою даму, заплатил за месяц и оставил. Ничего барыня, хорошая; одна никуда не выходит, все сидит дома, а вдвоем уедут, пообедают и назад. Редко когда поздно возвращаются.

В это время раздались шорох, треск, и из стены вышел конец коловорота.

— Заплачу за стену, — успокоил Патмосов Колчина. — Три дырки — не беда!

Старик только кивнул головой.

— А видно не будет?

— Авось проглядят, — ответил Патмосов. — Дырка не Бог весть какая, а обои у вас рваные, старые и такие темные, что ничего на них не увидишь.

— По мне, беды нет, — вздохнул старик. — Долго вы тут еще будете?.

— Нет, с вами же и выйду. Запирайте дверь!

Борис Романович вернулся в комнату, где его ждал Пафнутьев.

— Ну, сегодня буду делать наблюдения, а завтра надо бы и за работишку. Теперь ты, друг мой, иди и сторожи их возвращение. Хотя, положим, я и сам услышу, — прибавил он.

— А когда мы с тобой, Борис Романович, обедать отправимся?

— Ну, сегодня уж без обеда. Пошли Таню за закусками да чай устрой.

Пафнутьев позвал горничную; Патмосов отдал ей нужные распоряжения, а потом придержал ее за руку, давая полтинник со словами:

— А что, милая Таня, за теми жильцами не видала ты чего‑либо занятного?

— Нет, ничего особенного; люди как люди. Барыня сначала была очень веселая, а теперь все задумавшись. Как инженер придет, она радостная, смеется, а как уйдет — будто уснулая. Никуда не ходит, все в постели лежит. А как придет инженер, сперва говорят они: тру-ту-ту, тру-ту-ту, а потом тихо-тихо станет, а там и поедут.

— Целуются? — спросил Патмосов, подмигивая девушке.

Таня засмеялась.

— Один раз пришла — она у него на коленях, а он ее обнял. Сейчас соскочила и начала скатерть на столе поправлять. Барыня, видно, богатая.

— Ты почему думаешь?

— Много вещей драгоценных. Как придешь комод убирать, так сейчас подле зеркала и на столе все дорогие вещи лежат. И духи тонкие…

— Ну, милая, вот тебе деньги: беги скорее в буфет. Поем и спать лягу.

Оставшись один, Патмосов подошел к проверченным дыркам и стал прикладывать к ним свой глаз. Он увидел и стол, и половину комода у противоположной стены, и диванный столик, и часть занавески, скрывавшей кровать.

— Отлично! — пробормотал он.

Таня принесла закуски и вино, а Пафнутьев с расторопным видом коридорного слуги внес самовар, а потом чайник со стаканом.

— Добро! Сегодня что‑нибудь да узнаю, — сказал Патмосов, отправляя Пафнутьева.

Борис Романович только-только успел поесть и приготовился писать письмо, как вдруг услышал в соседней комнате скрежет дверного ключа. Патмосов поспешил приникнуть глазом к одной из дырок, а в другую вставил конец слуховой трубки. Дверь распахнулась, и в комнате оказалась высокая, стройная дама в дорогом манто, а с нею — инженер. Он помог ей снять шляпу с густой вуалью, и Патмосов увидел бледное, восковое лицо с безжизненными глазами. Вся фигура женщины изобличала молодость, силу и энергию, но Борис Романович видел вялые, нерешительные движения. Дама подошла к креслу у письменного стола и, опустившись в неге, зажала голову руками.

— Голова болит, — слабым голосом произнесла она. Инженер снял пальто, фуражку и подсел к женщине.

— Пустяки! — сказал он глубоким, бархатным голосом. — Я приложу к твоему лбу руку, поцелую твои глаза, и ты успокоишься.

— Успокой меня! — тихо попросила женщина.

Патмосов, не отрываясь, смотрел на то, что происходило перед его глазами. Ни одно слово не ускользало от его слуха, ни одно движение не пропадало для его глаз. Время, казалось, летело. Прошел час, другой, третий, а Патмосов внимательно смотрел в щелку и следил за всем, что происходило в соседней комнате. Наконец женщина встала, перешла к алькову и скрылась за занавеской. Инженер оделся и крикнул: «До свидания, до завтра!» Дверь хлопнула, по коридору раздались шаги. Почти тотчас Пафнутьев вошел в комнату.

— Можешь говорить громче, — сказал Патмосов. — Теперь, друг, я все знаю. Завтра днем будем делать облаву. Спроси у хозяина адрес-календарь «Вся Москва». Я сейчас уеду.

Пафнутьев скоро вернулся с толстым адрес-календарем.

— Ну, будем искать врача-психиатра, — раскрыл книгу Борис Романович, он нашел отдел «врачи» и стал водить пальцем по длинному столбцу фамилий. — Вот, — сказал он. — Чермозов переулок. Спроси хозяина, далеко ли это?

Пафнутьев узнал.

— Говорит — недалеко. Тридцать копеек извозчику за глаза.

— Ну и превосходно! Чермозов переулок, дом тридцать два, доктор Петр Аркадьевич Переверзев. Запиши, Сеня! Как понадобится, сейчас за ним полетишь. Понял?

— Чего не понять? Запишем.

— А теперь я ухожу, — сказал Патмосов. — Вызови Алехина, чтобы он был здесь и ждал меня. Приготовь выпить и закусить, он всегда голоден: пить много не давай.

Патмосов надел галоши, пальто, шапку и торопливо вышел из меблированных комнат.

Он съездил в Чермозов переулок и долго разговаривал там с доктором Переверзевым, выйдя от него, взял извозчика и приказал ехать в «Лоскутную» гостиницу.

(обратно)

XX Подготовка атаки

Прохоров терял всякое самообладание. Словно какая‑то насмешка! Приехал Пафнутьев, показался, наболтал и скрылся; обещался посещать его и сообщать о ходе своих занятий — и словно утонул: ни слуху ни духу, и, как нарочно, не сообщил своего адреса. Неужели он упустил птицу?

Целых три дня Прохоров томился в неизвестности, боялся выйти из номера — вдруг приедет Пафнутьев! — и сидел здесь словно арестант. В волнении он ходил взад и вперед по комнате, истреблял десятками папиросы, принимался за чтение, но бросал книгу и снова ходил. Он боялся даже отлучиться из номера и требовал к себе и обед, и завтрак, и ужин. Он побледнел, осунулся, движения его стали нервны.

Было уже двенадцать часов ночи; прошел еще один день, а он не имел никаких известий от Пафнутьева. Он тяжело вздохнул и стал медленно раздеваться. Лежа в постели, он взял уголовные речи Кони, но его взор рассеянно бегал по строкам. Вдруг раздался стук, и Сергей Филиппович наконец услышал знакомый голос:

— Можно?

В один миг Прохоров соскочил с постели и в одном белье, на босу ногу, побежал открывать дверь. В комнату вошел Патмосов.

— Вы?! Борис Романович! — воскликнул Прохоров. — Сейчас приехали?

— Какое! Вы, дорогой мой, оденьтесь, а то простудитесь в этом неглиже. — Патмосов повесил пальто, снял галоши, положил на столик шапку и, сев в кресло, продолжал: — Какое! Я здесь уже третьи сутки околачиваюсь. Приехал вместе с Семеном Сергеевичем, его к вам послал, а сам стал дела обделывать.

— Вы были здесь, а я и не знал, горел, как на раскаленных углях! Ну что? Узнали что‑нибудь?

— Многое, дорогой мой. Скажу вам попросту: завтра мы поймаем Чемизова.

— Да ну? — и Прохоров так и подскочил.

— Рассказывать особенно нечего, — продолжал Патмосов, — а вот вам приказ: одевайтесь и едемте со мною. По дороге кое‑что расскажу, а на месте дам наставления.

— Мигом, сейчас! Значит, и я послужу вам.

— Непременно! Самое главное для меня, чтобы вы сказали, госпожа ли Дьякова с ним или другая. На беду, я не знаю ее в лицо, а это очень важно. Во всяком случае, он сейчас обрабатывает богатую барыню. И шельмец же!..

— Я сию минуту! Куда же мы поедем?

— А поедем ко мне на квартиру. Здесь я снял номерок в меблированных комнатах. Там будут и Пафнутьев, и еще один мой помощник. Вот вчетвером сядем и все обмозгуем. Собирайтесь.

Прохоров оделся со скоростью пожарного, и они вышли из гостиницы. Борис Романович дорогой говорил спутнику:

— Хитрая, батенька, эта шельма! И сколько у него на душе преступлений, я и сказать боюсь!

— Но она… она жива? — нервничал Прохоров.

— Это вы мне скажете, — ответил Патмосов. — Я уже докладывал вам, что Дьяковой в лицо не знаю. Думается мне, что жива. Дама, которую сейчас обрабатывает этот негодяй, с виду высокая…

— Да, да, и Елена Семеновна высокая… И лицо такое оживленное; глаза смеются.

— Ну, это, может быть, так и было, а теперь, с позволения сказать, одна грусть. Ну, да вы увидите!

— Поезжай скорее, голубчик! — сказал Прохоров извозчику.

Сердце Прохорова сжималось. Что значили слова Патмосова? Быть может, Елена умирает; быть может, этот негодяй отравляет ее медленным ядом — она тает, и нет для нее спасения.

— Как вы думаете, что он с ней делает? — спросил он, обернувшись к своему спутнику.

— А это, дорогой мой, мы увидим. Ну, вот сейчас и поедем.

Они въехали в узкий переулок и недалеко от церкви Спиридония остановились подле убогого подъезда меблированных комнат «Китай-города». Прохоров расплатился с извозчиком и пошел следом за Патмосовым по узкой и грязной лестнице, тускло освещенной керосиновой лампой. Патмосов провел спутника в свой номер. Здесь за круглым столом сидели Пафнутьев с Алехиным. Прохоров изумленно посмотрел на Семена Сергеевича, одетого коридорным слугою, и с упреком сказал:

— Не стыдно вам?

Пафнутьев горячо пожал его руку.

— Что же могу я, Сергей Филиппович, если мне Борис Романович запретил? Я к вам всей душою, а он говорит: «Пусть подождет!»

— Ничего, ничего! Зато теперь все дело у нас, как облупленное яйцо, — и Патмосов засмеялся. — А они уже все поели и выпили, — сказал он, встряхивая почти пустую бутылку. — Ну, выпьем с вами, Сергей Филиппович, по единой, а потом станем разговаривать. Говорите только вполголоса. — Он налил две рюмки, чокнулся, выпил и представил: — Вот это — мой помощник Константин Иванович Алехин.

Алехин поспешно вскочил, шаркнул ногою и смущенно улыбнулся. Прохоров протянул ему руку.

— Ну, а теперь слушайте. Я доподлинно узнал, что негодяй Чемизов занимается гипнотизмом над своей жертвой. Завтра он должен прийти сюда утром. Вот поэтому‑то я вас и пригласил сюда, так как утром вы могли бы попасться ему на глаза и испортить все дело; теперь же вы здесь проведете ночь, а с утра мы начнем наблюдения. Если мои предположения оправдаются, то, как только я подам сигнал, Семен тотчас поедет за доктором. Ты записал адрес? Петр Аркадьевич Переверзев. Я уже переговорил с ним обо всем. Константин Иванович неотступно будет следовать за этим инженером, а что касается нас с вами, то мы будем действовать сообразно обстоятельствам.

— А где она? — замирая, спросил Прохоров.

— Здесь! — и Патмосов указал на стену.

Сергей Филиппович вскочил, потом бессильно опустился в кресло. Голова у него закружилась: она здесь! Жертва наглого обманщика.

— Только вы уж сохраните спокойствие! — сказал Патмосов, словно угадывая его мысли. — Она спит. Сегодня я видел тяжелую картину. Он усыплял ее. В этом я мало понимаю, но догадался. И потом она отдала ему какие‑то футляры.

— Значит, он постепенно отбирает ее вещи и ходит в ломбард закладывать их?

— Вот именно. По всем вероятиям, деньги он уже забрал. Что он будет делать завтра, хорошо не знаю, но кажется мне, что что‑то решительное. Здесь мы его и зацапаем. — Борис Романович потер руки. — Ну, Семен, ты — кухонный мужик, иди к себе на кухню, а ты, Константин Иванович, беги домой. Вот твоя мзда, — Патмосов подал ему десять рублей, — и чтобы завтра утром, часов в восемь, ты уже был тут. Понял? Ну, и отлично! А мы с Сергеем Филипповичем расположимся на ночевку.

— Вы ложитесь на постель, — обратился Патмосов к Сергею Филипповичу, когда все ушли, — а я здесь, на диване.

— Зачем? Нет, уж вы, Борис Романович, ложитесь, как всегда, а я могу и не ложиться.

— Что нам с вами спорить? Говорю, ложитесь, и все.

— Нет, у меня не сон на уме, — сказал Прохоров, опуская голову.

— Да. Завтра решится важный вопрос — она или не она. Если не она, то это — уже третья жертва этого негодяя: Коровина — раз, Дьякова — два и эта — третья…

— Ужасно! Как такой мерзавец может жить?

— Ну, как говорит пословица: «Как веревку ни вить, а концу быть». Вот и пришел конец! Быть бычку на веревочке. Вот и попался! Ну, извините меня!.. Беру свою дорожную подушку и ложусь. — Патмосов бросил на диван подушку, снял сюртук и жилетку и прикрылся пледом. — Ложитесь и вы, — нетерпеливо сказал он Прохорову.

Сергей Филиппович ушел за занавеску. Патмосов загасил огонь и вскоре заснул, оглашая комнату храпом. Но Прохоров спать не мог. Мысли вихрем проносились в его голове; кровь приливала к вискам, когда он думал, что, быть может, завтра не увидит Дьяковой, что она уже погибла, и ему, как Семечкину, остается только месть. Не менее ужасно, если, будучи во власти Чемизова, она навсегда потеряла здоровье. У Сергея Филипповича разгоралась ненависть к Чемизову, потом злоба сменялась жалостью и нежной любовью к Дьяковой, а при мысли, что, может быть, она здесь, за стеною, сердце его замирало в тоске, и он нетерпеливо ждал дня. А рассвет все не наступал, и ночные часы тянулись томительно долго. Наконец Прохоров заснул, но тревожны были его сновидения, и он метался и стонал.

— Ну, дорогой, пора вставать и чай пить! — услышал он сквозь сон голос и открыл глаза. — Вставайте, вставайте, — говорил Патмосов, стоя подле его кровати, — напьемся чаю и станем на страже. Уже девять часов.

Прохорову казалось, что он спал всего несколько минут. Он быстро поднялся, освежил лицо холодной водою и сел к столу, на котором уже кипел самовар. Алехин сидел за столом, шумно потягивая с блюдца чай в ожидании приказаний Патмосова. Прохоров поздоровался и присоединился к чаепитию.

В дверь раздались три условных стука.

— Пришел! — шепотом сказал Патмосов, поднимая палец. — Теперь внимание! Пожалуйста, дорогой, — обратился он к Сергею Филипповичу, — воздержитесь от всяких возгласов. Вот дырка. Взгляните и, если увидите женщину, скажите, Дьякова это или нет. Сапоги лучше снять.

Прохоров снял сапоги, подошел к стене и жадно приник глазом к просверленному отверстию. В ту же минуту он обернулся к Патмосову с взволнованным лицом и трижды кивнул ему головою.

— Отлично, — шепотом сказал Борис Романович и подошел к другому отверстию. — Теперь внимание!

И они оба замерли, в то время как Алехин в ожидании налил шестой стакан чая.

(обратно)

XXI Жертва вырвана

Дьякова сидела в кресле у письменного стола, одетая в изящный байковый капот со шнурами. В ней нельзя было узнать прежнюю молодую красавицу; она с немой покорностью смотрела пред собою; ни одно движение не выдавало ее волнения или чувств. Раздался стук в дверь. Она подошла, повернула в двери ключ, и Прохоров невольно содрогнулся, увидев вошедшего Чемизова в форме инженера.

— Ты только что встала? — спросил последний Елену Семеновну.

— Да.

— Чай пила? Нет? Ну, так распорядись чаем!

Негодяй разделся. Дьякова позвонила прислуге и, когда вошла Таня, сказала равнодушным голосом:

— Приготовьте чай и сходите за булками.

— Как ты провела ночь? — спросил Чемизов, целуя руки молодой женщины.

Слабая улыбка мелькнула на ее губах.

— Я спала крепко и хорошо, — ответила она. — Ты сегодня проведешь со мною весь день?

— Весь день, моя дорогая. А завтра мы уедем с тобою в Крым.

Лицо Дьяковой немного оживилось.

— Я не знаю отчего, — сказала она, вяло проводя по лицу бледною рукою, — но чувствую себя все время совершенно утомленной и обессиленной. Мне даже начинают казаться забавные вещи. Вдруг горничная называет меня Вассой Алексеевной. Я поправила ее три раза и сказала: «Зови меня Елена Семеновна», — а она опять: «Васса Алексеевна».

— Она глупая, — сказал Чемизов. — Вероятно, эта Васса жила здесь долго, и она привыкла.

Таня принесла чай, булки, масло и сахар и вышла.

Чемизов придвинулся к Дьяковой, взял ее руки и устремил на нее взгляд. Прохорову стало страшно. Он смотрел в щелку, сжимая кулаки. Чемизов вдруг резко сказал: «Спи!» Голова Дьяковой откинулась к спинке кресла, и руки повисли вдоль тела. Чемизов подержал их, потом выпустил и стал говорить тихим, внятным голосом:

— Ты все еще не хочешь подчиниться моим приказаниям. Ты меня слышишь?

— Слышу, — произнесла Дьякова.

— Запомни же: ты — не Дьякова, ты — не Елена Семеновна, ты — Томилина, вдова статского советника, Васса Алексеевна. Запомнила? Так, повтори!

— Я — Томилина, Васса Алексеевна, вдова статского советника.

— Так! Теперь слушай! Когда ты проснешься, то должна подписать мне обещанную дарственную на имение, но когда будешь подписывать, то опять станешь Дьяковой. Что ты должна сделать?

— Я должна подписать тебе дарственную на свое имение Отрадное и снова быть Дьяковой.

— Мы после поедем с тобою к нотариусу, и там ты скрепишь свою подпись.

— Да.

Чемизов снова взял руки молодой женщины, похлопал по ним, дунул в ее лицо и сказал:

— Проснись!

Елена Семеновна тяжело вздохнула, раскрыла глаза и вяло оглянулась.

Чемизов уже сидел в небрежной позе, куря папиросу, и как ни в чем не бывало произнес:

— Что же, моя милая, давай пить чай, а потом я поеду.

— Ах, я о чем‑то задумалась, — сказала Дьякова, проводя рукою по лицу. — Прости, милый, про чай я совсем забыла.

Она поднялась и медленно пошла к столу.

Прохоров перевел дыхание и вытер платком покрывшийся потом лоб. Патмосов строго погрозил ему пальцем. Сергей Филиппович снова приник к отверстию и, не видя Дьяковой, услышал ее слабый голос:

— Ты привез с собою бумагу?

— Да, это — твоя прихоть: дарственная запись… Привез… А что? — беспечно сказал Чемизов.

— Я хочу подписать ее. Ты повезешь ее к нотариусу, а потом мы поедем вместе и закрепим ее.

— Надо ли это, милая? Я люблю тебя и без этих подарков.

— Нет, нет! Если ты любишь меня, то должен принять. Мне хочется быть бедной, бедной… нищей и принадлежать только одному тебе.

— Забавная! Ну, хорошо; вот бумага. Иди, подпиши.

Прохоров увидел следующее: Чемизов подошел к столу и, не скрывая торжествующей улыбки, положил развернутую бумагу, обмакнул перо в чернильницу и протянул его Дьяковой. Та подошла расслабленной походкой, опустилась в кресло и взяла перо. Чемизов наклонился и положил руку на ее обнаженную шею.

— Здесь? — спросила Дьякова, указывая на бумагу.

— Здесь, — ответил Чемизов. — Пиши: «Вдова купца первой гильдии, Елена Семеновна Дьякова». Все.

Он нагнулся и крепко поцеловал молодую женщину. Она обняла его шею.

Прохоров откачнулся от стены и, бессильный, прислонился к комоду. Патмосов успокаивающе положил на его плечо руку.

— Ну, я поеду, — раздался бодрый голос Чемизова, — много через час я приеду за тобою. Ты одевайся и жди. Потом — обедать, а завтра в Крым.

— Приезжай скорее, мой милый! — проговорила Дьякова, не поднимаясь с кресла.

Хлопнула дверь, раздались торопливые шаги.

— За ним! — сказал Патмосов Алехину, который уже надевал пальто и держал в руках шапку.

Константин Иванович стремительно вышел. Патмосов выглянул в коридор и позвал Пафнутьева:

— Не жалей денег, поезжай к Переверзеву и вези его сюда. Он ждет.

— Я уже заказал автомобиль. Обернусь мигом!

Патмосов вернулся к Прохорову:

— Пойдемте к ней! Сейчас приедет доктор.

— Идемте, — весь дрожа, ответил Сергей Филиппович.

Прохоров распахнул дверь соседнего номера. Дьякова сидела неподвижно. Сергей Филиппович подошел к ней и громко воскликнул, стараясь сделать радостное лицо:

— Елена Семеновна, вот не ожидал встретить вас!

Дьякова подняла на него безучастный взгляд. Ее лицо выразило удивление, она приподнялась и спросила:

— Что вам угодно? Про какую Елену Семеновну вы говорите?

— Про вас, — сказал Прохоров.

— Вы ошиблись. Я — Васса Алексеевна Томилина.

— Вы не узнаете меня? Я — Прохоров… Сергей Филиппович Прохоров, которого вы обещали позвать к себе, если вам будет грозить опасность. Неужели вы позабыли?

Дьякова отшатнулась.

— Вы ошибаетесь, я позову прислугу! А вам что угодно? — обратилась она к Патмосову.

— Ничего, — ответил тот беспечным тоном. — Хотел представиться как сосед. Борис Романович Патмосов!

— Очень приятно, но мне некогда. Я должна одеться и прошу вас пожаловать ко мне в другое время.

Патмосов кивнул с улыбкою, сел в кресло и сказал:

— Простите меня великодушно, но я устал и посижу у вас немного. Мой приятель, может быть, сумеет напомнить вам о себе.

— Я возмущена вашим поведением, — резко сказала Дьякова. — Я позову прислугу.

Она направилась уже к звонку, но в этот момент дверь открылась, и вошел Пафнутьев в сопровождении высокого господина со строгим лицом.

Патмосов встал ему навстречу и тихо сказал:

— Она сейчас под гипнозом.

Вошедший доктор решительно подошел к Дьяковой, которая смотрела на него изумленным взглядом, резко протянул к ней руку и громко, повелительно сказал:

— Спите!

Дьякова вздрогнула.

— Спите! — повторил доктор.

Пафнутьев и Прохоров подскочили к молодой женщине, которая пошатнулась. Голова ее запрокинулась, глаза закрылись.

— Положите ее на постель, — сказал доктор, — занавесьте окна! Нужен совершенный покой.

Он откинул полог алькова. Прохоров опустил шторы.

— Теперь расскажите, что было.

Прохоров взволнованно передал все виденное. Доктор слушал его внимательно, потом на мгновение задумался, после чего спросил:

— Как вы думаете, сколько времени могли продолжаться его опыты?

— Со дня знакомства, то есть три-четыре месяца.

Переверзев покачал головою, но затем успокоил:

— Ничего! Мы, может быть, поможем ей. Пусть теперь она спит; надо совершенно устранить его влияние. Сейчас я сделаю ей соответственное внушение, а потом, когда она проснется, было бы хорошо перевести ее в совершенно иную обстановку.

— Мы это можем сделать сейчас, — сказал Пафнутьев. — Автомобиль здесь, я возьму номер в «Большой Московской» гостинице, и она очнется там.

— Это было бы хорошо. Сейчас я сделаю ей внушение. Одну минуту.

В это время дверь распахнулась, и в комнату вошел Чемизов, но тотчас остановился, словно парализованный.

— Негодяй! — воскликнул Прохоров, быстро подходя к нему. — Теперь все ваши проделки открыты. Вор, убийца, мерзавец!

Но Чемизов не дослушал его обвинений и быстро повернул назад.

— Он убежит! — растерянно сказал Прохоров.

— Не беспокойтесь! — ответил Патмосов. — За ним есть надзор. Давайте думать о ней, — и он указал на Дьякову.

Доктор наклонился над молодой женщиной и сказал:

— Когда вы проснетесь, то должны помнить, что вы — Елена Семеновна Дьякова. Кто — вы?

— Васса Алексеевна.

— Неправда! — перебил Переверзев резким голосом. — Вы — Елена Семеновна Дьякова. Повторите!

— Я — Елена Семеновна Дьякова.

— Да! Вы приехали из Петербурга.

— Я приехала из Петербурга.

— С негодяем Чемизовым.

— С негодяем Чемизовым.

— Вы должны будете вспомнить все, что он приказывал вам. Поняли?

— Да.

Переверзев выпрямился.

— За успех еще не ручаюсь. Она будет спать еще долго. Я часов в шесть приду к вам в «Большую Московскую» гостиницу. А теперь везите ее.

Прохоров горячо пожал ему руку.

— Доктор, вы думаете, что она совсем будет освобождена от его влияния?

— О да, несомненно! Но для этого надо время. Необходимо чем‑нибудь рассеять ее, отвлечь ее мысли.

— А на ее здоровье это сказалось сильно?

— На нервной системе отчасти, но и это пройдет, едва она освободится от его влияния. Необходимо увезти ее сейчас же, да так, чтобы тот господин не знал, где она находится.

— Я понял.

— Оденем ее и повезем, — сказал Пафнутьев. — Я уже заказал номер и автомобиль.

Они бережно завернули Дьякову в ее дорогое манто, надели на нее шляпу с вуалью, взяли под руки, осторожно вывели из грязных номеров и усадили в автомобиль. Прохоров сел рядом с нею, а Пафнутьев — напротив.

— Ну, с Богом! — сказал Патмосов. — Ты, Семен, как только устроишь ее, сейчас отправляйся в «Метрополь». Там будем я и Алехин.

— Мигом! — пообещал Пафнутьев.

Автомобиль загудел и помчался по московским улицам.

Патмосов вернулся, уложил свой сак, убрал с Таней вещи Дьяковой и отправил их с посыльным; после этого он дружески простился с Колчиным и поехал в «Метрополь».

— Здесь? — спросил Борис Романович Алехина.

— Вошел и заперся.

— Ну, отопрет! — сказал Патмосов. — Идем!

Они пошли в подъезд и поднялись в лифте на третий этаж. Там они быстро прошли по коридору и остановились у двери номера сто семнадцать.

(обратно)

XXII В железных тисках

Чемизов с побледневшим лицом дрожащими руками быстро складывал вещи в чемодан. Вдруг в дверь раздался осторожный стук. Чемизов, еще ранее приказавший лакею подать счет, решил, что это он, и спокойно отпер дверь. В ту же минуту инженер с проклятием отшатнулся: вошел Патмосов в сопровождении Алехина.

— Не рекомендую вам кричать, это рискованно, потому что прибегут люди, — сказал Патмосов с усмешкой и быстро повернул ключ в двери, после чего спокойно опустился в кресло.

Чемизов с нахмуренными бровями, с искаженным от злобы лицом смотрел на незваных гостей.

— Господин Чемизов, или господин Кругликов, как вас именно звать — точно мне не известно. Что вы теперь нам скажете? — спросил Борис Романович.

— Я не понимаю, о чем вы говорите и как вы смели ворваться ко мне?!

— Смеетесь, господин хороший! — спокойно ответил Патмосов. — Я сорву с вас парик и бороду, позову полицию, и вы сразу узнаете, смею ли я. А спрашиваю я с вас многое. Дарственная запись на имение Дьяковой — раз… Второе — все квитанции на вещи, которые вы выманили у Дьяковой и заложили в качестве инженера Платонова. А как господин Кругликов вы должны чистосердечно рассказать, что вы сделали с несчастной Настасьей Петровной Коровиной. Что натворили как Чемизов — того не знаю, а в этом уж удовлетворите. Если не желаете, то мой помощник сходит за полицией.

В дверь постучались. Чемизов вздрогнул.

— Не бойтесь! Это — только мой приятель, — сказал Патмосов. — Впусти, Алехин.

Вошел коридорный и подал счет.

— Хорошо, милый человек, — властно распорядился Патмосов, — положи и оставь нас.

Человек с удивлением посмотрел на Чемизова, потом на Патмосова, поклонился и вышел. Почти следом за ним в номер вошел Пафнутьев.

— Запирай двери! — сказал опять Борис Романович, и Алехин повернул ключ в замке. — Ну что, как? — спросил Патмосов Пафнутьева, который с любопытством глядел на Чемизова, тщетно старавшегося сохранить спокойствие и походившего на загнанного зверя.

— Все, кажется, благополучно: перевезли, положили, и она спит прекрасным сном. Говорил по телефону с Переверзевым; он сказал, что в шесть часов приедет.

— Отлично! — Борис Романович снова обратился к преступнику: — Так вот, господин Платонов, Чемизов или Кругликов, теперь у госпожи Дьяковой будет доктор Переверзев, специалист по гипнозу. Он узнает всю историю. А вслед за этим уже в Петербурге, в камере следователя, вы расскажете историю госпожи Коровиной. Хотите вы сейчас отдать нам дарственную запись и те деньги, которые успели выманить?

— Не будет ли это много? А что вы мне дадите за это?

— Вам? Ничего, кроме некоторых удобств по доставке в Петербург.

В дверь снова постучались.

— Это — Сергей Филиппович!

— Впусти! — приказал Патмосов. — Одним свидетелем больше.

Алехин опять открыл дверь, и в комнату вошел Прохоров.

— Кажется, все хорошо? — спросил он, всматриваясь в Чемизова.

— Победили, — сказал последний с усмешкой. — Только вряд ли эти остатки будут вам приятны.

Сергей Филиппович рванулся к нему, но Патмосов удержал его жестом. Прохоров отвернулся и сел.

— Ну, так что вы ответите? — обратился Борис Романович к Чемизову.

Тот молчал, потом поднял голову, насмешка скользнула по его губам, и он сказал:

— Если вы найдете возможным, то я предложу вам некоторые условия. Я передам вам деньги, но не все, и квитанции на вещи. Из взятых у этой дуры я вам отдам десять тысяч. Больше не могу.

— Положим, — усмехнулся Патмосов.

— Затем я вам расскажу, что произошло с Коровиной.

— Ну, это узнает следователь, так что для нас это вопрос времени только.

— Для вас — может быть, но я знаю, что в Петербург приехал Семечкин и для него будет иметь громадный интерес мое сообщение.

Патмосов пытливо взглянул на Чемизова.

— Для чего ему знать? Ему хотелось найти убийцу, а знать горькую участь любимой женщины — только лишнее горе.

— Как знаете! А что, если возможно найти ее, если она не убита? — сказал Чемизов.

— Этого не может быть, она убита и изрезана! — невольно воскликнул Пафнутьев.

— Новый фокус, — сказал Прохоров, а Патмосов с удивлением и заинтересованно смотрел на Чемизова.

Тот не обратил внимания на реплики и снова обратился к Борису Романовичу:

— Так вот, если я не только докажу вам, что она жива, но и дам возможность найти ее, согласитесь ли вы тогда отпустить меня? Могу уверить вас, что я не кровожадный убийца, на моих руках нет крови! — и он протянул белые, холеные руки.

Прохоров с отвращением отвернулся от него. Патмосов согласно кивнул головой.

— Да! — повторил Чемизов. — Нет крови! Я — не такой дурак, чтобы заниматься убийством. Природа наградила меня даром, и я пользовался им по мере сил. Госпожа Коровина так же жива, как и мы с вами и та дуреха. Так вот, я предлагаю — отпустите меня. Все, что возможно, я отдам вам и уеду…

— Чтобы продолжать ту же работу? — продолжал Патмосов.

— Нет, господин… не имею удовольствия вас знать… вероятно, агент.

— Допустим.

— Так вот, господин агент, я хотел бы устроить себе спокойную жизнь.

— Ну, ну! — Патмосов засмеялся. — Я — не мальчик, чтобы верить вашим обещаниям. Но… о вашем предложении можно подумать.

— Должно, потому что, если я не пожелаю сказать, где находится Коровина, вы не найдете ее, а доказать, что я — убийца, вы никогда не сможете.

Пафнутьев и Прохоров обступили Патмосова. Сергей Филиппович шепотом сказал:

— Я думаю, на это можно согласиться. Подумайте, как обрадуется Семечкин, когда найдет ее.

— Кажется, он говорит правду, — говорил Пафнутьев. — Елену Семеновну он обирал, пользуясь гипнозом. Вероятно, и с Коровиной сделал то же самое и бросил ее.

— Задача! — задумался Патмосов. — Ну, хорошо! — Он обернулся к Чемизову: — Хорошо, господин Платонов, Чемизов или Кругликов. Мы, согласны, но на некоторых условиях. Прежде всего вы сейчас выдадите все награбленное.

— Я отдам, что обещал: квитанции и девятнадцать тысяч.

— Нет! — Патмосов поднял руку. — Мы произведем осмотр ваших вещей.

— Никогда!

— Ну, тогда простите, — Патмосов резко встал с кресла. — Алехин, нажми кнопку!

— Погодите! — бледнея, остановил его Чемизов. — Я согласен. Но отпустите меня немедля.

— Невозможно! Все ваши слова потребуют проверки.

— Какой еще?

— Вы укажете нам, где находится Коровина. Мы наведем справку, найдем ее и тогда отпустим вас.

— Сколько же это потребует времени?

— Времени? Да смотря по тому, где она находится.

— Под Петербургом.

— Тогда ровно сутки.

— А в эти сутки?

— Мы будем вас стеречь. — Патмосов засмеялся. — Это не так трудно. Мы переедем с вами в меблированные комнаты «Китай-города», и там вы проживете эти сутки вот с господином Алехиным и его. приятелем. Проживете безвыходно. Вам все подадут, от вас все примут.

Чемизов задумался.

— И потом вы меня отпустите?

— На все четыре стороны, — повторил Патмосов. — Понятно, приятнее, если вы уедете куда‑либо подальше.

— Это — уже мое дело.

— Допустим, допустим! Но каждая следующая проделка навлечет за собой воспоминание и об этих.

— Когда поймаете, — Чемизов нагло усмехнулся. — Ну, что же, я согласен!

— Извольте сказать тогда адрес Коровиной.

— Город Луга, Покровское шоссе, дом вдовы Беликовой. Там снимает комнату со столом вдова коллежского советника Александра Кирилловна Подберезина. Она и есть Коровина.

Патмосов кивнул.

— Так же, как госпожа Дьякова стала Томилиной?

— Точь-в-точь.

— Отлично! Теперь позвольте посмотреть ваши вещи. Константин Иванович, открой чемодан!

Алехин поспешно открыл чемодан и стал опоражнивать его: платье, белье, коробка с гримом, парики, несессер, портфель и несколько футляров.

— Вот эти футлярчики отберем, — сказал Патмосов и обратился к Алехину: — Отложи их в сторону!

Лицо Чемизова передернулось.

— И портфель тоже. Раскрой его!

— Заперт.

— Вы дадите нам ключ? — сказал Патмосов Чемизову. — Или так, ножиком?

Преступник молча снял с часовой цепочки ключ и передал его Алехину. Щелкнул замок. Алехин протянул портфель Борису Романовичу.

— Господа, смотрите, — сказал тот. — Э, государь мой, целая фабрика! — и он вынул несколько паспортов. И на мужчин, и на женщин. — Так! Это отложим, — сказал Патмосов, с насмешкой обращаясь к Чемизову. — Или, может быть, вы выберете какой‑нибудь для себя?

— Нет, — отказался Чемизов. — Я уеду с паспортом инженера Платонова.

— Так, — Патмосов засмеялся. — Ловкий вы господин! А, это — дарственная. Отложим. Ого! Да у вас еще есть дареного.

— Это — уже мое дело, — быстро вмешался Чемизов. — Вы видите, здесь госпожа Дьякова ни при чем.

Патмосов внимательно прочел бумагу и покачал головою.

— Да, господин, вы — вредный человек, и, кажется, мы делаем преступление, отпуская вас.

— Вы обещали, — напомнил Чемизов.

— Бог с вами! — ответил Патмосов. — Но даю вам слово, что ровно через месяц после вашего отъезда я начну погоню за вами.

— Хорошо, поиграем!

— Это будет серьезная игра, — тихо промолвил Патмосов и стал снова вынимать бумаги из портфеля. — Ну, это — ломбардные квитанции. Все в сторону. А, это — чековая книжка! Так. Ого! Вы награбили достаточно денег. Сергей Филиппович, — обратился он к Прохорову, — как вы думаете, сколько этот господин мог выманить у Дьяковой денег?

— Не имею понятия. Я знаю, что у нее лежали деньги в банке; знаю, что перед отъездом она сняла их, но сколько — мне неизвестно.

— Вероятно, Елена Семеновна сегодня придет в себя и все расскажет, — предположил Пафнутьев.

— Совершенно верно, — согласился Патмосов и обратился к Чемизову: — Вы должны будете вернуть ей все деньги. У вас здесь девяносто тысяч. Это недурно. — Патмосов отложил книжку в сторону и поднялся. — Ну, расплатитесь по счету, и едем, — сказал он. — Алехин, возьми автомобиль. Мы довезем господина инженера честь честью. Позвони еще Дубовскому; пусть приедет в «Китай-город» и будет тебе помощником.

— Слушаю! — и Алехин вышел.

— Брр… сколько злого на свете, сколько грязи! Эх, господин, господин! — покачав головою, воскликнул Борис Романович. — Человек вы, видимо, со способностями, одаренный, и пустились на такое черное, грязное дело.

Чемизов криво усмехнулся.

— Что кому, господин хороший, — ответил он, — не знаю, как вас величать; по сыскной части служить тоже благородства немного.

— Лжешь! — вспыхнул Патмосов. — Я ловлю мерзавцев, обезоруживаю разбойников, обезвреживаю негодяев, я — защитник общества!

Вошел коридорный.

— Возьмите деньги по счету, — небрежно сказал Чемизов, — а это — на чай, — и он протянул десять рублей.

Вернулся Алехин.

— Все готово.

— Идемте, — сказал Патмосов Чемизову. — Чемодан понесет Алехин.

Константин Иванович подхватил чемодан. Чемизов шел между Пафнутьевым и Патмосовым. Прохоров — впереди, Алехин замыкал шествие.

Хитрый старикашка Колчин был обрадован, когда к нему вернулся богатый жилец вместе с инженером.

— Комната еще свободна? — спросил его Патмосов.

— Обе свободны, — ответил Колчин, пытливо смотря на Чемизова.

— Дайте ту, которую мы занимали.

Колчин повел их по полутемному коридору. Они вошли в комнату, и Патмосов объявил преступнику:

— Вот ваше временное жилище, вот ваш временный компаньон. Ты, Алехин, не спускай глаз. Дубовский скоро будет?

— Сказал — через час.

— Ну, помни: если ты спишь — Дубовский не смеет спать, если спит Дубовский — ты должен быть настороже. Дверь держать запертой, глаз с него не спускать. Ты отвечаешь.

Он оставил комнату и сел в автомобиль, где его ждал Семен Сергеевич. Когда автомобиль понесся, Патмосов сказал своему молодому помощнику:

— С севастопольским поездом поедешь в Петербург, там возьмешь с собою Семечкина, и оба поедете в Лугу. Если эта Подберезина действительно окажется Коровиной, ты пришлешь мне телеграмму, и я этого мерзавца отпущу.

— Хорошо, — сказал Пафнутьев и тут же воскликнул: — Борис Романович, кто же тогда убит?

— Разыщу. Теперь это — дело чести… для Чухарева… Я уже был на следу, да меня сбил этот Чемизов. Нет худа без добра. Ну, приехали!

Автомобиль остановился. Патмосов с Пафнутьевым расплатились и поднялись в номер Семена Сергеевича, где тот дожидался их.

— Пообедаем, — сказал Патмосов весело, потирая руки, — а к тому времени, как мы окончим, приедет почтенный Переверзев.

(обратно)

XXIII Воскресение

Дьякова спала глубоким, болезненным сном, похожим на обморок. Доктор Переверзев в сопровождении Патмосова и Прохорова осторожно вошел в комнату и сказал спутникам:

— Сидите смирно! Сейчас я приведу ее в чувство.

Через несколько минут действительно раздался голос за альковом:

— Вы слышите меня, Елена Семеновна?

— Да, — ответил тихий голос.

— Вы не забыли, что я вам сказал?

— Забыла.

— Вы — Елена Семеновна Дьякова, приехали из Петербурга; с вами приехал Чемизов. Вы должны вспомнить все, что он сделал с вами. Вы слушаете?

— Да.

— Проснитесь!

Послышался протяжный вздох, а потом тихий, испуганный голос:

— Где я?

— Вы сейчас находитесь в «Большой Московской» гостинице, вас хотели ограбить, но друзья приняли в вас участие и спасли. Я — доктор Переверзев.

— А кто — другие?

Прохоров громко сказал:

— Я, Елена Семеновна!

— Вы? — удивленно воскликнула Дьякова, и Сергей Филиппович узнал знакомые интонации.

— Приехал в Москву по делам, а с вами встретился случайно. Нашел, где вы остановились; вы были больны, и я со своим другом привез вас сюда.

— Ах, я хочу непременно видеть вас! Подождите минутку. Доктор, я могу встать?

— Пожалуйста, — сказал доктор. — Я приглашу девушку, которая поможет вам одеться. Мы выйдем.

— Я сейчас, можете через пятнадцать минут вернуться, — сказала Дьякова.

В коридоре Прохоров в волнении прислонился к стене. Патмосов ласково положил на его плечо руку. Пафнутьев широко улыбнулся:

— Ну, Сергей Филиппович, все кончилось! Теперь Елена Семеновна воскрешена и вполне избавлена от страшных чар.

— Да, я уверен, что это кончится. Как только она поправится, вы немедленно увезите ее куда‑нибудь подальше, — посоветовал доктор.

— В Крым?

— Хорошо и в Крым; там теперь прекрасно. А потом она свободно может вернуться назад, хотя лучше устранить от нее все, что напоминает того негодяя.

Через несколько минут дверь приоткрылась, и Дьякова крикнула:

— Войдите!

Сергей Филиппович увидел прежнюю Елену Семеновну, только лицо ее было бледнее, чем обычно, и глаза потускнели. Она радушно улыбнулась ему и протянула руку:

— Здравствуйте, Сергей Филиппович. Я очень-очень рада видеть вас. Садитесь! А это — ваши друзья?

— Да; они помогли мне спасти вас, — взволнованно сказал Прохоров, целуя ее руку. — Борис Романович Патмосов и Семен Сергеевич Пафнутьев.

— Господа, садитесь. Чем угощать?

Доктор сказал:

— Нам — кофе, вам — обед.

— Кофе, обед? Прекрасно! Позвоните, Сергей Филиппович!

Прохоров сиял. Дьякова была прежняя — та, какую он знал и любил.

Официант подал требуемое. Молодая женщина разлила кофе.

— Да, — говорила она, — со мною было что‑то неладное. Мне трудно вспомнить, но, очевидно, я была больна.

Прохоров смущенно молчал. Доктор пришел на выручку:

— Вы имели несчастье встретиться с Чемизовым и от этого пострадали.

Лицо Дьяковой залилось густой краской. Она закрыла лицо рукою, потом отняла руку и с испуганным лицом воскликнула:

— Да, да! Теперь я вспомнила. Это — ужасный человек!

— Что он делал с вами? — робко поинтересовался Прохоров.

— Он? Я не знаю, — она покачала головой, — но, когда он приходил и начинал смотреть на меня, какая‑то сила сковывала мои члены. Мне казалось, что я уношусь куда‑то далеко-далеко, а потом раздавались откуда‑то голоса, и когда я снова приходила в себя, то мне было ужасно тяжко. Что‑то давило меня, какая‑то чужая воля заставляла меня совершить то одно, то другое.

— Простите, Елена Семеновна! — вмешался в разговор Патмосов. — Меня интересует существенная сторона дела. Сколько вы взяли своих денег из банка, когда уезжали из Петербурга?

— Тридцать пять тысяч. А что?

— Сколько у вас осталось?

— Я оставила себе пять тысяч. Остальные отдала ему.

— Так. И взяли с собой все драгоценности?

— Да.

— Что у вас от них осталось?

— Я не знаю; надо посмотреть.

— Вы сделаете мне большое одолжение, если произведете эту проверку.

— Я ничего не понимаю. Что случилось?

— То, что вы оказались во власти мошенника и негодяя, — разгорячился Прохоров. — Помните вечер у Горянина? Там этот Чемизов в первый раз показал свое страшное искусство, а потом применил его к вам. Когда мы подстерегли его, он усыпил вас и заставил дать ему дарственную на ваше имение. Счастье, что я случайно встретил его здесь и вызвал Бориса Романовича.

Дьякова широко раскрыла глаза, и ее лицо побледнело.

— Да, да! Я теперь вспоминаю… Едва мы уехали из Петербурга, как я перестала быть самой собой, стала автоматом. Мне всегда казалось, что я живу в полусне. Я ожидала Григория Владимировича, но, когда он приходил, чувствовала не радость, а какой‑то странный испуг. О да, да! Теперь я знаю… Как я вам благодарна, дорогой Сергей Филиппович! Вы меня спасли!

Прохоров поцеловал ее руку и поспешно отошел в сторону, потому что не мог скрыть волнение.

Дьякова обратилась к Переверзеву:

— Доктор, скажите: это очень опасно для моего здоровья?

— Пустяки, — успокоил он, поправляя очки. — Вам необходимо теперь отдохнуть, развлечься, а затем вы совершенно освободитесь от его влияния. Понятно, сейчас нервы у вас расстроены. Я пропишу вам бром.

— А я попрошу вас, Елена Семеновна, — сказал Патмосов, вставая, — чтобы вы к завтрашнему дню привели свои дела в порядок и сообщили мне. Нет ли у вас каких‑нибудь поручений в Петербург?

— А что?

— Мой друг Семен Сергеевич Пафнутьев едет туда сегодня.

Дьякова покраснела.

— Сергей Филиппович, — громко сказала она. Прохоров быстро обернулся. — Доктор советует мне уехать и рассеяться. Может быть, вы согласитесь сопровождать меня?

— Мы поедем в Крым, — предложил Прохоров, и его лицо осветилось.

— В Крым, в Крым! Если вы будете добры, — обратилась Елена Семеновна к Пафнутьеву, — то посетите Горяниных и сообщите им, что мы, я и Сергей Филиппович, едем в Крым.

Прохоров взял руку Дьяковой и приник к ней губами. Патмосов переглянулся с доктором и Пафнутьевым. Они встали и, простившись с Дьяковой, перешли в номер Пафнутьева.

— Кажется, нам там делать нечего, — с улыбкою сказал доктор.

— Да. Это — последняя глава романа, — констатировал Борис Романович. — Ну, пропишите рецепт. Но, мне кажется, она успокоится и без брома.

— Все сделали? — обратился Борис Романович к будущему зятю. — Собирайся, дружок, и кати в Питер. Завтра утром ты будешь уже там, в десять часов можешь будить Семечкина. Варшавский поезд, кажется, в двенадцать. Сейчас поедете в Лугу, в четыре часа будете там, в шесть ты будешь уже знать все, и в семь часов завтра я должен иметь от тебя телеграмму. Понял?

— Слушаю, — сказал Пафнутьев. — А к Кате заехать можно?

— Это уже после, когда пошлешь мне телеграмму и все сделаешь.

— А ты скоро?

— Не знаю. Меня не ждите. Я отсюда уеду, но не в Петербург.

— Искать поедешь?

— Может быть, ты и угадал.

(обратно)

XXIV Одно дело кончено

На другой день Прохоров пригласил Патмосова к Елене Семеновне, чтобы получить обещанный ею список вещей.

Дьякова встретила их радостным приветствием.

— Рушатся страшные чары Чемизова. Вот! — она протянула лист бумаги, исписанной мелким почерком. — Тридцать тысяч рублей и эти вещи.

— Отлично, — сказал Патмосов, пряча бумагу в карман. — Сегодня я буду иметь с ним объяснение.

— Когда вы должны получить телеграмму? — спросил Прохоров.

— Полагаю — часов в семь или восемь.

— И тогда?

— Я отпущу его на все четыре стороны и сам тотчас уеду.

— А мы завтра с севастопольским, — улыбаясь, сказал Прохоров.

— Счастливого вам пути! — простился Патмосов и поехал в «Китай-город».

Чемизов мрачный и угрюмый лежал на диване и при входе Патмосова даже не приподнялся, а прямо спросил:

— Ну, когда я буду выпущен?

— Если вы не наврали, то, вероятно, сегодня вечером. А теперь займемся делом. Оказывается, с вас причитается шестьдесят тысяч рублей. Потрудитесь вернуть их.

— Девятнадцать тысяч, как мы условились, — и Чемизов быстро сел на диване.

— Не согласен! Шестьдесят тысяч, и ни гроша меньше. У вас на текущем счету девяносто пять тысяч; из них тридцать тысяч Коровиной и тридцать Дьяковой, остальные вы где‑нибудь наворовали, часть же, вероятно, получили за заложенные вещи.

— Это вас не касается.

— Меня касаются только шестьдесят тысяч. Вы должны отдать их. Не хотите — ваше дело. Местопребывание Коровиной известно, тайны у вас нет никакой, и в случае вашего несогласия я сейчас же позову полицию, вас препроводят в участок, а оттуда обычным порядком — в Петербург.

— Это будет подлостью.

— Подлостью? — Патмосов покачал головою. — Ну, такие люди, как вы, никогда не должны произносить это слово… ни слово «честность», ни слово «подлость». Итак, шестьдесят тысяч — вот мое решение. А сейчас отберемте с вами квитанции и вещи. — Патмосов стал читать список вещей Дьяковой, отбирая квитанции, и, захватив три футляра, заметил: — Странное дело! Сколько у вас еще вещей незаложенных. Откуда они?

— Это — мое дело.

— Верно, верно! Ну, так я беру эти три вещи, эти квитанции, дарственную, а затем попрошу вас написать чек на шестьдесят тысяч рублей. Именной чек напишите: «Борису Романовичу Патмосову».

— Повторяю вам, это насилие и подлость — пользоваться моим положением, — злобно сказал Чемизов, однако, обмакнув перо, подписал чек. Лицо его потемнело. — Вы сами толкаете меня на преступление!

— Ну, я уже говорил вам, что через месяц начну ловить вас, так что преступления для вас небезопасны.

— Еще посмотрим, кто кого? — глухо проговорил Чемизов, отрывая чек и кидая его Патмосову.

— Превосходно! Я съезжу и возьму деньги. Алехин, береги его! — и Борис Романович вышел, причем за ним тотчас же щелкнул замок.

Он получил деньги в Купеческом банке и вернулся в «Большую Московскую» гостиницу. В ожидании он улегся на диван, и скоро комнату огласил раскатистый храп.

Уже спустились сумерки и было темно, когда в дверь постучали: «Телеграмма!» Патмосов быстро встал, зажег свет, взял телеграмму, развернул ее и радостно улыбнулся. Он тотчас спустился к Дьяковой и постучался в ее номер.

— Войдите, — послышался голос Прохорова.

— Сказал правду! — Борис Романович размахивал телеграммой. — Вот! Пафнутьев пишет: «Приехали нашли совсем больная». Значит, негодяй ограбил эту несчастную, одурманил ее и бросил.

— И вы едете?

— Да, дело мое тут кончено. Вечером еду. А теперь вот, — обратился Патмосов к Дьяковой, — я привез вам ваши тридцать тысяч рублей.

— Как? — воскликнула Дьякова, вспыхнув.

— Этот негодяй упрямился, ну, да со мной шутки плохи. Извольте получить! — Патмосов опустил руку в глубокий боковой карман. — Вот это — ваши квитанции. Хотите — выкупите, хотите — бросьте. А денежки и вещи сейчас передам. — Он поднялся к себе в номер и скоро вернулся с саквояжем. — Все кредитными билетами. Извольте считать: шесть пачек по пяти тысяч рублей. А это — вещи. Только три…

— Ой, сколько денег! Что нам с ними делать? — воскликнула Дьякова.

— Завтра поедем, и ты положишь их снова на текущий счет, — сказал Прохоров.

Елена Семеновна отодвинула деньги и со смущенной улыбкою обратилась к Патмосову:

— Уважаемый Борис Романович. Мне неловко говорить, но, по-моему, всякий труд должен быть оплачен.

— Совершенно верно, — подхватил Прохоров. — И ничего тут нет неловкого. Борис Романович, сколько прикажете вам заплатить?

— Сколько дадите, столько и ладно, — просто ответил он.

— Я предложу вам десять процентов. Три тысячи.

Дьякова взяла пачку билетов, отделила шесть и передала их Патмосову.

— Глубоко благодарен, — сказал тот, пожимая ее руку, а потом пожал руку Прохорова. — Ну, теперь я еду отпустить этого мерзавца, а затем сейчас же на поезд. Всего вам хорошего, как говорится, мир и любовь!

Прохоров горячо поцеловал его.

— Мы вас приглашаем заранее на свадьбу.

— Буду рад, — засмеялся Патмосов. Вернувшись в «Китай-город», он сказал Чемизову:

— Можете ехать на все четыре стороны. Алехин и Дубовский, вы свободны!

С этими словами он повернулся и вышел из комнаты.

— Ну, кончили это поганое дело, — сказал Патмосов своим помощникам. — Спасибо вам, господа. — Он вынул сто рублей. — Вот ваша плата. Не поминайте лихом!

В тот же вечер Борис Романович сел в поезд, направлявшийся в Минск.

(обратно)

XXV Вещи по двадцати копеек

Станислав Казимирович Личинский в большом полутемном магазине выписывал за конторкой счета, когда дверь отворилась и в магазин вошел улыбающийся Патмосов.

— Можно ли мне видеть Станислава Казимировича Личинского? — спросил он, снимая шляпу.

— А то я! — отозвался Личинский, отложил перо и вышел из‑за конторки.

Это был огромный мужчина с красным лицом и черными длинными усами. Его голубые вытаращенные глаза смотрели уверенно и губы улыбались, открывая беззубый рот.

— А то я! — повторил он. — Что пану потшеба?

— А я — Иван Кузьмич Овсюхин, купец из Петербурга, — ответил Патмосов. — Мне про вас сказывал Франц Феликсович Поплавский.

— Франек! Будем знакомы! Франек — мой друг, настоящий друг. Что пан потшебуе?

— А хочу в Петербурге открыть магазинчик. Так он меня и направил к вам по части товара.

— О-о! Это я могу. Отлично помогу вам. Пшепрашам пана, я зараз освобожусь. Казя, коли кто придет, так скажи, что я у Янковского. Отправки сделайте, упакуйте как следует — и наложенным платежом. Ну, я пошел. Дай мне шляпу, пальто, палку! Ну, живо!

Рослый детина выскочил из другой комнаты, торопливо принес хозяину вещи и помог ему одеться.

— Пойдем, пан. Здесь есть добрый ресторан Янковского. Мы там за чаркой и поговорим, а то насухую не люблю разговаривать, — Личинский засмеялся, и они. вышли вместе на Немецкую улицу. — Здесь, в Вильне, — сказал Личинский, — у меня у одного такой магазин. Больше ни у кого нет! Я торгую не только на губернию, а на всю Россию. Вот! Я пана всему научу и отпущу ему наилучший товар.

Они вошли в небольшой чистый ресторан. Рыжий поляк, стоявший за стойкой, дружески закивал Личинскому.

Тот подал ему руку и сказал:

— Будем угощать пана из Петербурга. Дай нам старой вудки и настоящих колдунов. Ну, пан, присаживайтесь, будем разговаривать.

Патмосов сел к столу, Личинский опустился против него, и Борис Романович стал рассказывать ему о том, что хочет открыть в Петербурге магазин с продажею вещей по двадцати копеек каждая, а для такого магазина надо сделать набор всякого товара.

— Хороший магазин, — оценил Личинский. — Универсальный! Ха-ха-ха! И запонки, и игрушки, и китайская ваза, и все по двадцати копеек! Покупай, денег не жалко. — Он громко рассмеялся. — Я сам торгую больше по объявлению. У меня все есть, а как подходит Рождество, так я на всю Россию торгую: убранство для елок от трех рублей до семидесяти пяти! Кто бы подумал, из Сибири выписывают. Да! Разные часы, разные такие шахер-махерства, пустяки — все выписывают. Сочинил я раз очки, в которые видно то, что за сто верст, — и те покупали! Народ дурак. Магазин с каждой вещью по двадцати копеек — очень хороший магазин. Я пану покажу весь товар. Теперь уже темно у меня в магазине. Завтра придете, я вам все покажу…

Патмосов с трудом перебил его:

— Брахман вам кланяется, с женой своей.

— О то Брахман! Хорошо тоже торгует! Часовой магазин открыл, а раньше только починкой занимался. Это как швейцарские часы в Берлине по два целковых появились, а он их по четыре; на том и нажился. Мы с ним большие друзья. Хороший человек!

— Он мне про вас много рассказывал; сообщил, между прочим, о том, как вам тут посылочку прислали. Ха-ха-ха!

— О, черт бы побрал их! — Личинский ударил кулаком по столу. — Жить буду, никогда не забуду. Такая пакость случилась, что вы себе и представить не можете!

— А что за штука? — спросил Патмосов. — Правда, женская голова и мясо?

— Ну да! Вот пан Янковский знает, — и он указал на буфетчика; тот лукаво улыбнулся. — Приносит ко мне повестку с вокзала сторож и говорит: «Пожалуйте, вам посылка». Прихожу я на вокзал, а там картонка такая — я такие картонки из Лодзи получаю, — а подле картонки и начальник станции, и жандармский офицер, и унтер-офицер, и господин в штатском. И все кричат мне: «Пожалуйте! Что это вам за посылка?» Я смотрю и читаю: «Вильно. Станиславу Личинскому, Немецкая ул., 68». Говорю: «Мне, надо быть, из Лодзи товар». — «Будьте добры, вскройте». Подхожу я к картонке и слышу — дух из нее странный. Как раскрыл ее… Пан Йезус Христус! Что это? Голова изрезанная и какое‑то мясо нарубленное. Я думал — упаду! А они говорят: «Позвольте узнать, от кого?» Да я почем знаю? Уж меня после таскали-таскали! А посылку в Петербург отправили.

— А вы не знаете, от кого посылка?

— Да убей меня гром! Как я могу знать, какой мерзавец мне это послал? Я после говорю Плинтусу: «Ты это сделал, такой-сякой» — а он божится: «Стану я это делать». Жена его даже побледнела от страха и вся так и затряслась. А мне горе одно.

— А кто этот Плинтус? Может быть, шутник?

— Какой шутник! — Личинский махнул рукой. — Плинтус, Генрих Брониславович. У него в Лодзи универсальный магазин, а из этого магазина я беру весь товар. Смотрю, коробка как будто от него, ну, и подумал сначала: «Товар от Плинтуса». А разве станет он такую мерзость посылать? Тьфу! Даже вудку испортил. Пей, пан, за твое здоровье!

Патмосов выпил крепкой старой водки, и затем они стали закусывать горячими колдунами.

— Я пану весь товар предоставлю и магазин научу, как открыть, — продолжал говорить добродушный Личинский, после того как они выпили целый графин старой водки.

Борис Романович распрощался с ним и пошел к себе в гостиницу, а Личинский поплелся в свой магазин.

Придя в свой номер, Патмосов зажег свет, присел к столу, вынул записную тетрадь и стал делать в ней отметки. По его лицу пробежала улыбка. Он был доволен. На следующее утро Борис Романович еще спал, когда к нему постучались и за дверью послышался голос Личинского:

— Пан спит еще? Вставай!

Патмосов открыл дверь.

— Вот те и купец! — смеясь, сказал Личинский, вваливаясь в комнату. — Десять часов, а он спит. Этак, пан, проторгуешься скоро. А я образцы товара принес; после пойдем ко мне смотреть.

— Ну, пока что надо чаю напиться и закусить.

— О то добре! — воскликнул Личинский, видимо готовый во всякое время и попить, и поесть.

Патмосов позвонил коридорным и заказал обильный завтрак. Появились на столе старая водка, венгерское и коньяк.

Личинский пил, ел и без умолку говорил о своих делах.

— Генрих Брониславович, — сказал он и прищурился, — вот ловкий малец! Он в Лодзи имеет самый универсальный магазин! У него и манто, и шубы, и отрезки сукна для костюма, и мерлушковая шапка, и музыка, и граммофон, а теперь кинематографами торгует домашними. Он всем торгует. Как вы читаете объявление: «Лодзь, универсальный магазин», то это — Плинтус. Я от него весь товар имею, а потом уже продаю. Без Плинтуса было бы плохо. Славный парень!

— Один?

— Кабы один! У него жена Стефания, бой-баба, ух какая! Совсем они были бы друг другу пара, если бы она не была ревнива, как черт. Вот из‑за того у них всегда перепалка. Я пану так расскажу: была у них кассиршей Берта Шварцман, красивая такая девица, кровь с молоком, глаза черные, высокая, стройная. Ну, Генрих за ней и приударил. Стефания так и рвала, так и рвала. Жить не давала Берточке. Я говорю: «Берта Эдуардовна, идите ко мне на службу», — а она плачет. «Нет, — говорит, — не могу его оставить». А Генрих ходит мрачный такой. Я говорю: «Что ты такой?» — «Заела меня жена моя». А он Берту‑то любил. Так все ж Стефания ее сплавила, вот какая! Уехала это с нею товар продавать, а вернулась без нее. Генрих потом сам не свой был, метался: куда делась Берта? А она с паспортом так и пропала. Стефания очень смеялась: «Ищи ее, — говорит, — она на нас плюнула, на другое место пошла». Генрих Брониславович три месяца ходил, руки опустив; после оправился. Теперь уж на стороне завел; оно и весело. Ну, однако, пан, пойдем товар смотреть.

Патмосов встал.

— Смотреть — так смотреть, — сказал он. — Пойдем!

Он пошел вместе с Личинским в его магазин и долго осматривал его товар, спорил, оценивал, торговал и наконец отобрал кучу.

— Вы мне, пан Личинский, после пришлете счет и марки приклеете; мы с вами дело и сделаем. А сегодня проведем время вместе, — сказал он, хлопая Личинского по плечу.

— О то люблю! Мы с вами пообедаем, после обеда в театр, из театра в клуб поедем, а в клубе пульку преферанса сыграем и поужинаем. Я тут только немного распоряжусь и сейчас с вами.

Личинский стал распоряжаться в своем магазине.

Патмосов, делая вид, что интересуется его торговлей, между тем наблюдал за всеми.

Кончив дела, Личинский сосчитал и уложил деньги в толстый бумажник, застегнул пиджак, оделся и взял Патмосова под руку.

— Я, пан, сначала босиком бегал, газеты продавал, а потом понемногу — понемногу расторговался и вот теперь целый магазин имею и живу слава Богу. Только жениться не хочу. А ну ее ко псам, женку эту! Попадется такая же, как Стефания, так она тебе жизнь заест, как ржа-железо. А тут я — вольный казак.

Они вошли в ресторан, и Станислав Казимирович стал распоряжаться.

На другой день Личинский до вечера прождал своего покупателя, а потом пошел в гостиницу и с удивлением узнал, что купец Овсюхин уехал.

— О то лайдак! — выругался Личинский. — И на кой бес он меня морочил!..

А Патмосов уже ехал в Лодзь.

(обратно)

XXVI Чета Плинтус

Генрих Брониславович Плинтус был красивый мужчина, лет сорока. Его бритое лицо с большими глазами выражало самодовольство. Золотое пенсне сидело на большом, горбатом носу, сочные губы всегда улыбались, открывая белые крепкие зубы. Он был всегда весел, оживлен, разговорчив, и женщины невольно тянулись к нему. Его жена, Стефания Фадеевна, несмотря на то что была замужем уже пятнадцать лет, была влюблена в своего мужа.

Худощавая, как палка, с острыми плечами, таким же носом и тонкими губами, она следила за ним повсюду ревнивым взглядом, и бедный Генрих Брониславович тотчас же смущенно смолкал, едва она вставляла какое‑нибудь язвительное замечание. Он панически боялся жены, и в сущности на свете было два Генриха Брониславовича: один — дома, подле Стефании со своими детьми, другой — на свободе, в обществе своих приятелей. Плинтус имел в Лодзи большой универсальный магазин, представлявший скорее складочное место, нежели магазин. Главная торговля у него велась оптом с другими магазинами и по объявлениям, которые он печатал во всех газетах. Покупал он по случаю сукно, и тотчас появлялось объявление, что за баснословно дешевую цену можно иметь отрезок великолепного трико для пиджачного костюма. Доводилось ему в таможне купить партию конфискованных или невостребованных часов — и объявление гласило о часах, которые лучше золотых, а ценою всего два рубля штука. Со всех концов России к нему поступали заказы, и он не успевал распродать партию товара, как требовались уже новые закупки. Плинтус был ловкий и оборотистый торговец, и дело у него всегда кипело. С самого раннего утра он уже находился в магазине. Его жена Стефания сидела за конторкой, вела счета, выписывала накладные и ходила сама на почту за получением наложенного платежа. Плинтус приобретал товар и торговался с покупателями, а трое шустрых мальчишек метались по магазину, исполняя его приказания; за кассой сидела девушка, и все эти люди составляли энергичную торговую семью и оплетали паутиной доверчивого обывателя.

Было уже два часа дня, когда к ним в магазин вошел Патмосов.

— Могу я видеть Генриха Брониславовича Плинтуса?

— Я к вашим услугам, — Плинтус приподнялся со стула у конторки. — Чем могу служить?

— Мне нужно бы повидать Берту Эдуардовну Шварцман, — сказал Патмосов. — Она у вас служит, кажется, в качестве кассирши?

Словно бомба разорвалась в магазине. Генрих Брониславович отшатнулся и поднял руки, Стефания Казимировна вышла из‑за конторки.

— Не могу ничем помочь вам, — ответил Плинтус. — Она была у меня и служила очень исправно, но уже месяца три, как она уехала.

— Вам для чего знать про эту девицу? — резко спросила Стефания.

— Я ее родственник, и мне очень хотелось бы ее найти.

— Родственник? Ха-ха! Не поздравляю вас с такой родственницей! — засмеялась Стефания. — Мы о ней сейчас ничего не знаем; пока она служила у нас, вела себя легкомысленно и потом ушла от нас, не сказав даже «спасибо».

— Она ушла прямо отсюда? — спросил Борис Романович.

— Уехала с ней, — ответил Плинтус, указывая на жену.

— Я тут ни при чем, — отрезала Стефания. — Мне по делам надо было ехать, а она отправилась а, мной, чтобы помогать в торговле, и по дороге оставила меня.

— А в каком городе, мадам?

— В Петербурге оставила. Мы теперь о ней ничего не знаем, и очень жалко, что вы к нам обратились. Мы — не справочная контора, — и Стефания, поджав губы, ушла за конторку и погрузилась в свое писание.

Плинтус смущенно поправил на носу пенсне, закурил папиросу и вполголоса сказал:

— Пропала… Я… мы ею очень дорожили. Прекрасная была служащая и ушла, оставила…

В его голосе почувствовалась грусть.

— Мы ее нисколько не жалеем, — отозвалась Стефания из‑за конторки.

— Так вы о ней никаких сведений больше дать не можете? — спросил Патмосов.

— Затрудняюсь. Служила — пропала… месяца три назад. Вот все, что могу сказать. Да, в начале… в конце ноября они уехали, а после жена вернулась уже без Берты. Верно, Стефа?

— Я чисел не помню, и меня это совершенно не интересовало. Лучше всего ее искать в Петербурге. Вероятно, она в каком‑нибудь кафешантане поет.

Стефания обмакнула перо в чернила и стала с такой яростью писать, что перо заскрипело, брызнуло и сделало огромную кляксу. Стефания с яростью придавила ее пресс-папье, как будто давила под ним отсутствующую Берту Шварцман.

— Не буду вас больше беспокоить, — Патмосов приподнял шляпу, но приостановился. — Если потребуются от вас какие‑нибудь сведения, вы не откажетесь дать их?

— О, с полным удовольствием! — воскликнул Плинтус.

Уже у себя в гостинице, в общем зале ресторана во время обеда, сыщик подозвал управляющего:

— Я — приезжий, мне скучно. Может быть, вы присядете к столу?

— Пожалуйста! — воскликнул тот.

— Бутылочку лафита?

— Можно.

Патмосов заказал вино и, чокаясь с управляющим, заметил:

— Хороший, большой у вас город.

— О да! — ответил тот. — Необыкновенно богатый. Скоро будет вторая Варшава.

— Есть и почтенные люди… вот, например, этот Плинтус, — сказал Патмосов.

— Плинтус? Да! — согласился управляющий и при этом ухмыльнулся. — Веселый мужчина, жить умеет. Совсем был бы хоть куда, если бы не жена…

— Жена? А чем ему мешает жена?

— Я вам скажу, — управляющий наклонился поближе к собеседнику, — она всем была бы хороша: деловая, хозяйственная и торгует отлично, но… ревнива! Господи Боже мой! Так ревнива, что вы себе и представить не можете. Иногда Генрих Брониславович сидит здесь у нас и разговаривает со мной и еще с каким‑нибудь приятелем, и вдруг приходит его жена. Если он сидит только с нами, тогда ничего, но если, спаси Бог, с нами сидит еще какая‑нибудь дама, ну, скажем, моя жена или сестра моего приятеля, ну, скажем, просто кто‑нибудь, — что тогда делается с госпожой Плинтус! Она загорается как бенгальский огонь, из ее глаз, можно сказать, искры сыплются. Бросается к Генриху Брониславовичу, трясет его за рукави кричит на весь зал: «Иди домой, бесстыдник! У тебя дети, а ты здесь сидишь чуть не до поздней ночи». И он делается маленьким, опускает свою голову и идет домой. Он боится жены, как огня.

— Говорят, любит ухаживать… за своими кассиршами, ха-ха-ха!

Управляющий тоже засмеялся.

— Отчего человеку не доставить себе удовольствия? Вот у него была кассирша Шварцман. Ах, какая красивая женщина, если бы вы ее видели! А что вышло? Ее госпожа Плинтус поедом ела, и она наконец убежала. Уехала вместе с госпожой Плинтус, а потом Плинтус одна вернулась. Шварцман по дороге взяла вещи — и была такова.

— Что же, тосковал сам Плинтус?

— Тосковал! Два месяца места не находил, посылал справки, искал кассиршу. Нет, пропала! Да оно и понятно: девушка хорошая, замуж выйти за него не могла, влюбиться, может, и влюбилась, а тут эта госпожа Плинтус ее каждый день мучает, до слез доводит. Какая тут жизнь? И убежала, — управляющий покачал головой. — Нет, не дай Бог иметь такую жену! Я вам скажу, что Генрих Брониславович был бы в сто раз лучше и в десять раз богаче, если бы не его жена. Я даже не знаю, как он смеяться может. Другой бы только плакал, а этот — нет: и веселый, и балагур, и всегда у него такая замашка, что, как женщину увидит, сейчас за ней приударяет.

Патмосов, довольный, предложил вторую бутылку.

Разговор завязался, и скоро Борис Романович узнал всю подноготную каждого торгового дома в Лодзи. Только к вечеру он поднялся в свой номер. Лицо его улыбалось, он с удовольствием потирал себе руки. Открыв записную книжку, сделал в ней отметки и улегся спать, имея намерения на следующий день ехать в Петербург.

(обратно)

XXVII Жертва гипноза

Весь загорелся Семечкин, когда узнал, что Патмосов уехал в Москву по вызову Прохорова.

— Значит, его поймали? — спросил он у Кати.

— Папа говорил, что теперь этот Чемизов не ускользнет.

— В кандалы его, мерзавца! Борис Романович своего не упустит.

— Да. Папа еще ни одного преступника не выпустил.

— Значит, барышня, я уж к вам буду заглядывать: как и что? Не оставьте!..

— Сделайте одолжение.

— А я вам конфеток…

Семечкин не находил себе места. Каждый день Катя получала коробку конфет, но зато по нескольку раз в день должна была подходить к телефону по вызову Семечкина и, наконец, поручила горничной Маше вместо себя каждый раз отвечать ему: «Ничего не известно».

— Господи, Боже Ты мой, душу мою вымотали, — жаловался Семечкин Авдахову.

— Ништо, Егор Егорович! Что ты за нетерпеливый человек? Если там Сергей Филиппович да Патмосов, о чем тут беспокоиться? Быть на аркане мазурику; не увернется.

— Так‑то так, а хочется скорее узнать, как они его там ловят, где они там. Сел бы да поехал.

— И только дело испортишь, — уговаривал его Авдахов. — Пойдем лучше политуру наводить.

И они шли в трактир.

Семечкин утратил сон и аппетит. Он беспокойно бродил по улицам, или сидел у себя в номере мрачный, задумчивый, или ехал к Авдахову и с ним отправлялся на какой‑нибудь кутеж с дебошем.

— Сил моих нет, — кричал он. — Подайте этого мерзавца! Я из него душу вытрясу! — а потом плакал пьяными слезами и говорил: — Настенька моя, Настенька! Что с тобой сделал этот разбойник? Жить не буду, коли не отмщу за тебя.

— Брось, — говорил Авдахов. — Все по-хорошему кончится, а я тебе здесь невесту найду.

— Отойди! — кричал Семечкин.

После сильного кутежа он спал тревожным, беспокойным сном. Нелепые сновидения беспокоили его. Он то и дело вскрикивал и просыпался.

В дверь раздался стук.

— Кто там? — спросил Семечкин хриплым голосом.

— Отоприте, Егор Егорович, это я…

— Пафнутьев? — воскликнул Семечкин, узнав голос, и в один миг соскочил с постели.

Семен Сергеевич вошел и сразу очутился в объятиях Семечкина.

— Злодеи, разбойники, что же вы томили меня! — воскликнул последний. — Рассказывайте, рассказывайте, Семен Сергеевич! Что, нашли? Арестовали?.. Задушили?

Пафнутьев закрыл дверь, разделся.

— Все сделали, Егор Егорович. А теперь одевайтесь скорее; я вам буду все по порядку рассказывать. Нам с вами ехать надо.

— Куда? Я хоть сейчас, живо! Чаю хотите?

— Вы одевайтесь, а я позвоню.

Пафнутьев нажал кнопку звонка и приказал коридорному подать чай. Семечкин торопливо одевался и из‑за занавески продолжал сыпать вопросами.

— Погодите, я вам такое расскажу, что вы до потолка прыгнете, — засмеялся Пафнутьев. — Собирайтесь, собирайтесь! У нас с вами времени имеется только до одиннадцати часов, а тогда шапку в охапку, пальто на плечи, и айда!

— Куда?

— А вот я вам и расскажу. Садитесь!

Коридорный внес булки и чай.

— Ну, присаживайтесь! Будем пить чай, — предложил Пафнутьев.

— Ни к чему не притронусь, пока всего не расскажете. Ну, говорите!

Пафнутьев начал рассказ.

— Ах он негодяй! Ах разбойник! И ее загубить хотел! — восклицал Семечкин, а Семен Сергеевич продолжал.

Он сообщил, как они задержали Чемизова.

— Теперь, значит, его под конвоем и сюда? В кандалы, мерзавца!

— А мы его отпустить хотим.

— Как? — Семечкин так и подскочил. — Отпустить? Его?.. Да никогда! Я сам сейчас побегу и заявлю в полицию. Чтобы такую гадину, да на волю?..

— А вы послушайте, какую он штуку сказал.

— Ну?

— Сказал он, что если мы с вами поедем в Лугу — адрес дал, — то найдем там одну барыню… Понимаете? И эта барыня будет… госпожой Коровиной, Настасьей Петровной.

— Что?!

Семечкин упал в кресло, раскрыл рот и вытаращил глаза.

— Вот что, друг мой! — сказал Пафнутьев. — Этот мерзавец не убил Настасью Петровну, а только выманивал у нее деньги и дурманил. Он ее гипнотизировал. Заставил отдать ему все деньги, а потом бросил.

— Жива? — шепотом произнес Семечкин.

— Жива! — ответил Пафнутьев. — Мы с вами сейчас найдем ее.

— Ее, Настеньку?.. — Семечкин встал, всплеснул руками и снова упал в кресло. По его лицу текли еле зы, губы судорожно дергались. Пафнутьев смущенно отвернулся, а Семечкин прерывающимся голосом повторял: — Жива… Господи, Боже мой!.. Настенька моя, милая, увижу я тебя! Да что же она там‑то, в Луге?

— Я еще сам как следует не знаю, — сказал Пафнутьев. — Приедем, увидим. Она там под чужим именем.

— Господи, Боже мой, да ежели это правда, так я, Семен Сергеевич, вас озолочу.

— Ну, мне вашего золота не надо; у меня и свое есть, — засмеялся Пафнутьев.

— Ну, я… я… часовню выстрою, ей-Богу. Вот вернусь в Саратов и часовенку… в честь преподобной Анастасии… Господи! Да ведь это — такое счастье, такая радость!.. Жива!.. Боже Ты мой, Боже! Так едем! Чего же мы сидим‑то?.. Едем, Бога ради, Семен Сергеевич!

— Что же делать, ежели поезд в половине двенадцатого отходит.

— Да мы автомобиль возьмем; мы на автомобиле.

— Оставьте. Какой же автомобиль за поездом угонится? Где же нам полтораста верст на автомобиле катить? Сумасшедший вы. Вот погодите. Поезд курьерский, в два с половиной часа и домчимся.

— Боже Ты мой, Боже Ты мой!.. Не могу сидеть дома. Поедем!..

Семечкин метался. Он садился, вставал, бегал по комнате, ерошил волосы, начинал одеваться, и Пафнутьеву стоило много труда удержать его.

— Ну, поедем! — поднялся он наконец. Семечкин бросился к вешалке, оделся в одну минуту и стал торопить Пафнутьева.

Они вышли. Семечкин прыгнул в пролетку, торопя Пафнутьева, и крикнул извозчику:

— На Варшавский вокзал! Гони в хвост и в гриву!

Они быстро мчались к Варшавскому вокзалу. Семечкин то и дело погонял извозчика, но Пафнутьев с улыбкой удерживал его:

— Да бросьте, все равно мы поспеем.

— Ах!.. Если бы вы понимать могли, — говорил Егор Егорович. — Ведь что вы мне сказали! Ведь вы мне, можно сказать, свет открыли: Настенька‑то жива! Я‑то по ней за упокой панихиды служил, а она жива. Надо телеграмму в Саратов послать, чтобы не служили панихид, а то ведь каждый день, каждый день. Ой, Господи, и жива, и не убита!.. И сейчас ее голос услышу… Несчастная моя Настенька, сколько пережила, сколько перестрадала! Господи… Ну, стой, стой! — Семечкин выскочил из пролетки, кинул десять рублей извозчику и бросился в подъезд вокзала.

Пафнутьев едва поспевал за ним.

Они взяли билеты и заняли место в вагоне.

Семечкин горел как на угольях. Наконец зазвенел звонок, разнеслась трель кондукторского свистка, поезд громыхнул цепями и плавно покатил по рельсам. Егор Егорович перекрестился.

— Много ли езды‑то?

— Два с половиной часа. Приедем, не бойтесь.

Казалось, не было конца пути. Семечкин бледнел, краснел, пробовал сидеть спокойно, вскакивал, говорил без перерыва, размахивал руками, взглядывал в окошко и часто-часто смотрел на часы, говоря: «Скоро ли?»

— Приедем.

Пафнутьева наконец утомило волнение Семечкина; он прислонился к спинке дивана и задремал. Вид спокойно дремлющего человека успокоил Семечкина. Он присмирел и весь погрузился в мечту о свидании с Коровиной.

Наконец поезд прибыл в Лугу. Егор Егорович выскочил из вагона и чуть не побежал. Пафнутьев нанял извозчика, приказал ему:

— На Покровское шоссе, дом Беляковой!

Низенькая лошаденка медленно потащила пролетку по непролазной грязи, Семечкин вдруг присмирел, весь побледнел, осунулся, и на лице его отразилась мучительная тревога. Пафнутьеву стало жаль его.

— Бодритесь, — сказал он ему, пожимая его руку. Егор Егорович только качнул головой.

Они ехали мимо церкви, свернули направо, переехали через мост, проехали несколько домов и остановились подле маленького покосившегося домика.

— Здесь, — сказал извозчик.

Семечкин уже не бежал вперед, а робко шел позади Пафнутьева. На большом дворе залаяла собака, срываясь с цепи, на покосившееся крылечко вышла женщина в платке.

— Вам кого? — спросила она.

— Белякову.

— Я и буду.

— У вас живет Александра Кирилловна Подберезина?

— Здесь, — ответила Белякова и недоверчиво посмотрела на них. — А вы кто будете?

— Знакомые, — сказал Пафнутьев и смело двинулся вперед.

Белякова невольно посторонилась и пояснила:

— Через кухню прямо и в дверь направо; там и она. А вы деньги за нее заплатите?

— Заплатим, заплатим! — ответил Пафнутьев. — Веди нас, матушка!

— Да вот! — Белякова выступила вперед и стукнула в грязную дверь. — Александра Кирилловна, к тебе пришли.

За дверью царило молчание.

— Бессловесная она больше, — сказала Белякова. — Вы так войдите.

Пафнутьев толкнул дверь с низкой притолокой и, наклонившись, вошел в комнату. Семечкин робко следовал за ним.

Крошечная комната с двумя оконцами, сквозь которые тускло пробивался свет, производила жалкое впечатление. Потрескавшиеся обои, закопченный потолок, два каких‑то портрета на стене, засиженные мухами, премия к иллюстрированному журналу. У одной стены стояла узкая железная кровать, покрытая ватным ситцевым одеялом, у другой — комодик с осколком зеркала. Между кроватью и комодом — табуретка с чашкой и кувшином, а в простенке между окнами — небольшой стол с остатками еды.

У окна в порванном кожаном кресле сидела высокая, худая женщина и безучастным взглядом смотрела на вошедших. Пафнутьев увидал красивое испитое лицо, большие ввалившиеся серые глаза, бледные губы. Одета женщина была в ситцевое черное платье с белыми крапинками, голова ее была повязана платком.

Семечкин выступил вперед и остановился. Пафнутьев взглянул на него и прочел на его лице смешанное чувство удивления, жалости и радости.

Все это произошло в одно мгновение. Женщина обратила к ним бледное лицо и тихо спросила:

— Вам кого надобно?

— Александра Кирилловна Подберезина вы будете?

— Я — Подберезина, — ответила слабым голосом женщина.

В это время Семечкин бросил на стол шапку и надорванным голосом сказал:

— Настасья Петровна, вы ли это?

Женщина вздрогнула, испуганно взглянула на Семечкина, а потом торопливо сказала:

— Я — Подберезина, Александра Кирилловна, а Коровина — это другая.

— Мы вовсе и не говорим про Коровину, — поправился Пафнутьев. — Мы приехали к вам от господина Кругликова.

— Кругликова? — глаза несчастной женщины оживились, потом потускнели. — Я не знаю Кругликова, — сказала она, — никого не знаю.

— Как вы сюда попали? — спросил Пафнутьев.

— Не помыло. Я здесь давно; может быть, сто лет тут.

Семечкин горестно воскликнул:

— Настасья Петровна, неужели вы меня не узнаете? Егор Егорович Семечкин, ваш старый приятель. Вспомните, голубушка моя, вспомните!

— Какая я Настасья Петровна? Я — Александра Кирилловна. Что вам надо?

— Видите ли, вам необходимо ехать в Петербург. Так вот мы приехали за вами.

— А я не могу ехать, мне не приказано.

— Кто вам не приказал?

— Так, у меня есть такой приказ, чтобы не ехать отсюда никуда, ничего не знать, все забыть. Я ничего не помню.

— О, Боже мой! — Семечкин бессильно опустился на стул.

Пафнутьев не терял надежды.

— Все‑таки вам надо ехать со мной, — твердо сказал он несчастной женщине. — Это уже не я, а он требует. И вы, пожалуйста, нас не задерживайте. Соберите вещи, и едем!

— Что же, — растерянно сказала она, — если он приказывает… А какие мои вещи? У меня нет ничего. Степановна! — крикнула она.

В комнату тотчас вошла Белякова, очевидно все время подслушивавшая за дверью.

— Чего тебе? — сердито спросила она.

— А вот они говорят — ехать мне, а какие у меня вещи?

— Никаких вещей, — ответила Белякова, — а коли говорят ехать, так уезжай. Только пусть они деньги за тебя заплатят. Мне с тобой возиться тоже не радостно. Нужно ехать — и поезжай. Вот платок есть — в платок завернись, а больше никаких.

— Господи, Господи! — повторял Семечкин, склонив голову и чуть не захлебываясь слезами.

— Я сейчас достану пальто, — сказал Пафнутьев. — А сколько вам надо денег?

— Денег сколько? Да вот считай! Привез он ее и говорит, чтобы я держала ее, и кормила, и поила, и всякое. И сговорились мы по двадцати пяти рублей в месяц. Пятьдесят рублей он дал, а потом и пропал.

— А сколько времени?

— Вот теперь — апрель, а был он в декабре. Значит, январь, февраль оплачены, а за март и апрель не дадено. Пятьдесят рублей.

— Хорошо, я заплачу тебе пятьдесят рублей, а ты снаряди ее. Может быть, купишь ей пальто? Здесь есть где купить?

— А как же! — Белякова сразу изменила тон и стала внимательной и услужливой. — Тут у нас Гостиный двор и всякие вещи первый сорт можно купить.

— Ну, вот и купи пальто первого сорта. А мы здесь посидим, подождем.

— Я мигом! Приказчик придет и принесет, а вы выберете.

— Отлично!

Белякова поправила на голове платок и быстро вышла из комнаты, а Пафнутьев сел рядом с Семечкиным, обменявшись с ним безнадежным взглядом. Коровина сидела с безучастным лицом и не смотрела на них, устремив взор в противоположную стену.

— Разбойник, — проговорил дрогнувшим голосом Семечкин. — Это хуже, чем убить ее.

— Ничего, не унывайте, — сказал Пафнутьев. — Мы ее вылечим, как только приедем в Петербург.

Луч надежды скользнул по лицу Семечкина.

— Нешто можно?

— И очень легко.

— Господи, чего бы я не дал!

— А это — она? Коровина?

— Да как же! — воскликнул Семечкин. — Настасья Петровна, да неужто вы меня не узнаете?

Коровина обернула к нему безучастное лицо.

— Это вы меня Настасьей Петровной зовете, а я — Александра Кирилловна.

— Бога побойтесь! — завопил Семечкин. — Да когда же вы были Александрой Кирилловной? Вы — Настасья Петровна Коровина, купеческая вдова из Саратова; встретили мерзавца Кругликова, чтоб ему провалиться…

Семечкин приходил в ярость, Пафнутьев удержал его за руку.

Белякова скоро вернулась в сопровождении молодца из лавки, который нес на плече охапку драповых пальто с бархатной отделкой. Пафнутьев выбрал из них потеплее, сторговался, Семечкин заплатил. Вслед за тем они расплатились с хозяйкой дома, позвали извозчика и увезли Коровину. Пафнутьев с вокзала отправил телеграмму Патмосову. Всю дорогу до Петербурга Настасья Петровна безучастно сидела в углу дивана. Семечкин казался убитым. Пафнутьев сказал ему:

— Мы пока поместим ее в комнате, у вас в номерах, а завтра позовем профессора, все расскажем, и он нас научит. В Петербурге есть один, специально занимающийся гипнотизмом.

Семечкин тяжело вздохнул.

— Никаких денег не пожалею. Ах, мерзавец, мерзавец! Что он с ней сделал, душу вынул!

— Вернем, вернем, прежняя Настасья Петровна будет! — утешал его Пафнутьев и пожимал ему руку.

Действительно, на другой день в номера, где жил Семечкин, приехал профессор. Он подробно расспросил Пафнутьева, осмотрел Коровину и сказал:

— Необходимо поместить ее в клинику. Будьте покойны, мы ее вылечим.

— То есть ничего не пожалею, — воскликнул Семечкин. — Спасите ее!

Он вытер платком слезы.

— Не беспокойтесь, поправим! И будет она снова здоровой и бодрой. Я осмотрел ее, она совершенно здорова. Сегодня же поместите ее в клинику; я распоряжусь.

Снова унылые дни потянулись для купца Семечкина. Каждый день заезжал он в клинику, беседовал с профессором, а потом входил в комнату Коровиной. А она так же отстраненно сидела в глубоком, спокойном кресле, как в той убогой комнатенке в Луге.

— Настасья Петровна, да неужто вы не узнаете меня, Егора Егоровича? — восклицал Семечкин, и в ответ она неизменно говорила:

— Я — Александра Кирилловна и не знаю, почему вы меня зовете Настасьей Петровной?

Семечкин уходил. Даже Авдахов не мог успокоить его.

— Не бойтесь, выздоровеет она. Сразу это сделать нельзя, — уверял его Пафнутьев.

Профессор каждый день усыплял Коровину и повторял свои внушения, пытаясь вернуть ее к воспоминаниям о прежней жизни. И наконец долгожданный час настал: Семечкин приехал в клинику, вошел в комнату Коровиной и увидал на ее лице краску, а в глазах — осмысленный взор. Он подошел к ней и дрогнувшим голосом сказал:

— Здравствуйте, Настасья Петровна! Она кивнула ему.

Он просиял.

— Узнаете вы меня? Я — Егор Егорович Семечкин; в Саратове мы с вами были…

— Нет, как будто бы не знаю… А может быть… смутно что‑то… Я не знаю даже, кто — я. Странно как‑то!

Семечкин вышел от нее и прошел в кабинет профессора.

— Все идет по-хорошему, — ободряюще сказал тот. — Еще немного, и Настасья Петровна выздоровеет.

(обратно)

XXVIII Радостные вести

Патмосов возвращался домой.

Было раннее утро. Катя хлопотала по хозяйству и поджидала Пафнутьева, который неизменно являлся с утра и проводил с ней весь день, весь в радостном ожидании, что их любовь наконец завершится свадьбой.

Катя давала распоряжения Маше и вдруг услыхала стук входной двери; выбежав в прихожую, она увидала отца.

— Папа, здравствуй! — крикнула она. — Как тебе не стыдно, что ты не известил о своем приезде!

Патмосов нежно поцеловал ее и шутливо ответил:

— Хотел свою хозяюшку врасплох застать. Ну, чем отца покормишь?

— Покормить?.. Маша, что у нас есть? Ах да! Если хочешь, я тебе сейчас зажарю малороссийскую колбасу, а пока дам водки и закусить что‑нибудь. Кофе у меня заварен.

— Отлично! — входя в комнаты и, по обычаю, потирая руки, сказал Патмосов. — Выпьем и закусим. Я изрядно проголодался.

Катя вприпрыжку побежала на кухню, а Патмосов надел домашние туфли, сбросил пиджак, заменил его обычной тужуркой, сел к своему бюро и занялся работой.

— Иди, папа! — крикнула Катя из столовой.

— Сейчас! Ну, скажи, что твой Сенечка делает?

— А он сейчас будет, — вспыхивая, ответила Катя. — Он говорит, что я могу соскучиться в одиночестве, и каждый день приходит. А какие он мне подарки из Москвы привез!

— Знаю, знаю. Так сейчас придет? А ты вот что, милая: подойди к телефону, позвони в сыскное и вызови ко мне Чухарева; пусть он сейчас заезжает.

Катя тотчас отправилась в кабинет, а Патмосов налил рюмку водки, посмотрел на свет, выпил, крякнул и стал есть ветчину.

Зазвенел звонок, и скоро в столовую вошел Пафнутьев.

— Борис Романович, ты и не известил о приезде! — воскликнул он, подходя к Патмосову.

Тот встал и дружески поцеловался с гостем.

— Зачем извещать? Чай, не персона и не расслабленный. Вышел с вокзала, сел в трамвай, вот и дома. Ну, расскажи мне все новости. Семечкин рад?

Пафнутьев, махнув рукою, ответил:

— И рад, и не рад! Этот мерзавец совершенно искалечил Коровину, обратив ее в какую‑то идиотку, и теперь ее лечат.

— Ну, и что же?

— Обещают вылечить. Вчера видал Семечкина, он сам не свой. Доктора говорят, что к ней вернется сознание.

— Ну, дай Бог, дай Бог! Было бы жалко, если бы наше дело не увенчалось полным успехом.

— Тут увенчалось, а дело осталось делом: кто — убитая и кто — убийца?

Патмосов тихо засмеялся.

— Нашел! Будь покоен! Так обделал все дело, что лучше и не надо.

— Нашел?

— Ну да! Чего удивляешься?

Катя внесла на шипящей сковородке поджаренные колбаски.

— Вот съедим да выпьем, потом кофе, а там придет Чухарев, и я все доподлинно расскажу, — заявил Патмосов.

— Удивительно! И это ты в одну неделю обделал?

— Чего же тут долго возиться, когда я все дороги знал? Дело вовсе не трудное; нужно только уметь смотреть и понимать. Ну, за твои будущие успехи! — поднимая рюмку и чокаясь с Пафнутьевым, сказал Патмосов.

В это время раздался звонок, и в комнату вкатился маленький рыжий Чухарев, по дороге поправляя воротничок и манжеты.

— Здравствуйте, дорогой Борис Романович! Приехали? С новостями поздравить можно?

— Здравствуй, здравствуй, Петр Кондратьевич! Ну, садись! Я тебе сюрприз приготовил, — смеясь, сказал Патмосов. — Катя, подавай кофе. Может, закусить чего хочешь?

— Нет, спасибо! Я позавтракал. В «Плевне» завтракали.

— Обычно, по-вашему. Ну, расскажи пока, что у вас там?

— Да что? Канитель одна! — Чухарев махнул рукою. — Градоначальник снова говорил нашему начальнику, а начальник — помощнику, помощник на меня набросился, а я что? Я вам верю, Борис Романович…

— И хорошо делаешь! Ну, теперь, братцы, слушайте. Ты, Катя, тоже можешь оставаться. Я здесь расскажу.

— Неужели нашли? — и Чухарев даже приподнялся на стуле.

— А то как же! Чего же ради я ездил? — усмехнулся Патмосов. — Про Коровину ты знаешь?

— Как же! Семен Сергеевич мне все рассказал.

— Ну, так это — одна история, а наше дело с тобой другое. — Патмосов помолчал, потом закурил папиросу и начал: — Как я обещал тебе, Петр Кондратьевич, что дело это твое будет, так оно твоим и будет; постарайся только за него побольше сорвать.

Чухарев просиял.

— Помилуйте, Борис Романович! Если я открою это дело, непременно отличие будет.

— Ну, так вот и старайся! — Патмосов пыхнул папиросой. — Когда я был у вас на осмотре, то прежде всего, если ты помнишь, я нашел два волоса — черные и длинные.

— Как же! — сказал Чухарев. — Я удивлялся, что мы просмотрели.

— Ну, вот! А ведь Коровина‑то, по описанию, русая?

— Совсем светлые волосы с золотым отливом, — сказал Пафнутьев.

— С золотым отливом, а тут черные. Значит, могут быть два объяснения: первое — что убийцей была женщина с черными волосами, а второе — что убита была женщина с черными волосами. Следовательно: или убита не Коровина, или убийцей является не тот Кругликов, которого обвиняют в преступлении (теперь мы знаем, что это — Чемизов), а какая‑то женщина с черными волосами. Словом, — засмеялся Патмосов, — ищи женщину! Хорошо!.. Затем когда я осмотрел коробку, то увидел сразу, что она нездешней работы; тут таких коробок не делают. Здесь делают ящики на Охте, делают лубяные короба, а таких картонок, как та, где была голова, у нас нет. Их выделывают в Варшаве и в Лодзи. Я несколько раз выписывал оттуда разные вещи, и всегда в таких же самых коробках, как та. Это — второе. Я запомнил. А третье: если ты вспомнишь, то этот багаж был послан по адресу Станислава Личинского, в Вильну, на Немецкую улицу. Что надо делать? А надо ехать к этому Станиславу Личинскому и говорить с ним.

— Мы к нему запрос посылали и показания брали, — сказал Чухарев.

— Запрос, показания… Что же он мог сказать? «Черт их знает, откуда пришла посылка», — вот и все. Я решил, что надо его расспросить, и тогда, может быть, найдутся какие‑нибудь следы. Ясное дело, что если посылают посылку к нему, то посылает ее непременно кто‑нибудь знающий его. Фамилии и адреса так себе из головы не выдумаешь. Понял?

— Так‑то оно так, хотя можно и прямо из головы. Вот я пошлю: Парголовская улица, семьдесят два, Кувыркову. Она и пойдет.

— Положим, это можно, — согласился Патмосов, — но для этого много ума надо. Обыкновенно попадается чья‑нибудь знакомая фамилия с адресом, и туда гонят. Может быть, даже есть расчет правдоподобности, вероятности. Шут их знает, но обычно дело ведется так. Хорошо! Поехал я к Личинскому. Веселый парень, любит поесть, любит выпить… Ну, и я — не дурак. Один раз он меня угостил, другой раз — я его, сказал, что хочу магазин открывать. Он и разговорился. Торгует он всяким хламом: за девяносто четыре копейки сто двадцать вещей посылает. Ну, а хлам этот получает главным образом от Плинтуса. Зовут последнего Генрихом Брониславовичем, и живет он в Лодзи, причем торгует главным образом костюмами и разной галантереей. Он, значит, посылает все Личинскому, а Личинский уже публику обдувает. Спрашиваю последнего, у кого он еще товар покупает? Почти ни у кого: Плинтус — самый главный. «Что за Плинтус?» Слово за слово: веселый господин, хорошо бы с ним дела делать, только жена у него бедовая: влюблена в него, как кошка, ко всем ревнует и во всякое дело нос сует. Стал я дальше расспрашивать. Тут пан Личинский мне одну историю рассказал, другую историю, а потом говорит: «Какая она, то есть жена этого самого Плинтуса, такая-сякая. Была у них красивая кассирша, Берта Эдуардовна Шварцман, так она ее со света сжила». — «Как, — говорю, — сжила?» — «А так, увезла ее и рассчитала. Так, — говорит, — и пропала. А Плинтус после того два месяца нос повесив ходил». Ну вот, я это на ус себе намотал и прямо в Лодзь, а там к Плинтусу. Пришел в магазин и говорю: «Подайте мне Берту Эдуардовну Шварцман». Тут сейчас его жена — она рыжая — и спрашивает: «Зачем вам эту самую Берту?» — «Я, — говорю, — ее родственник, за ней приехал». Плинтус руками развел. «Как, — говорит, — уехала она с моей Стефанией, так и пропала». — «Как это, — говорю, — пропала? Вы, сударыня, с ней уехали?» — спрашиваю Плинтусиху. «С ней, — отвечает. — А по дороге она рассорилась со мной и прочь уехала». — «А где это? А когда это было? А почему? А где ее вещи?» Эта самая Стефания смутилась и к себе за конторку спряталась. Ну, я ушел к себе, а в гостинице управляющий — большой болтун. То, се, тары-бары, хороший табачок, я его посадил за стол и давай расспрашивать. Ну, тут узнал я всю подноготную Плинтусов. Генрих‑то Брониславович — мужчина красивый, лет под сорок, ухаживать охотник, а жена его, можно сказать, — кошка драная: острый нос, глаза навыкате и ревнива. Управляющий рассказал мне столько сцен, что со смеха помрешь. А эта Берта Шварцман у них кассиршей была, высокая, статная, красивая брюнетка. Плинтус с ней и сошелся. Весь город об этом знал. Стефания металась и не знала, как от нее отделаться, а потом поехали они вместе товар и покупать, и продавать, сперва в Варшаву, потом в Петербург. Стефания уехала с Бертою, а вернулась одна. Вот тебе и вся история.

— Что же вы думаете? — спросил Чухарев.

— Да нечего тут и думать. Возьми отпуск, поезжай в Лодзь, найди этих Плинтусов, подойди к Стефании и скажи: «Я вас арестую за убийство Берты Шварцман». Вот и все!

— Неужели? — Чухарев вскочил. — Борис Романович, да ведь это — такое счастье, да ведь если это так, то какая же мне награда? А слава‑то какая!

— Так, так, милый человек, будь покоен! Я уж тебе без обмана.

Чухарев подбежал к Патмосову и горячо стал встряхивать его руку.

— Я уж не знаю, как и благодарить вас.

— А никак, — смеясь, ответил Патмосов. — Сделай дело — ладно, а мне твоя помощь когда‑нибудь еще нужна будет.

— Да и я, и дочь моя жизнь за вас положим, вот что! — воскликнул Чухарев. — Можно мне идти, Борис Романович?

— Иди, иди!

Патмосов засмеялся. Чухарев стремглав удалился.

— Осчастливил человека, — сказал Пафнутьев.

— Надо. Все время держат в черном теле, а он — человек с мозгами.

— Смотрю я на тебя, Борис Романович, и диву даюсь. Куда мне! Ввек не дойти до такой тонкости.

— Ну, ну, присматривайся да учись понемногу, а если дело нравится и есть к нему охота, так все, братец, будет. В конце концов, все эти дела немудреные. Во всю свою жизнь ни разу я не видал, чтобы преступник мог скрыть свое преступление. Всегда какая‑нибудь мелочь, пустяк — и он открыт. Да понятно. Разве можно человеку, какой он ни будь умница, хоть семи пядей во лбу, обдумать все случайности? Сообразил он их тысячу и приготовился к ним, а вдруг ему тысяча первая, и все насмарку! Он растерялся и след оставил. Ну, дело кончено! Отдохну я немного, а потом займемся другими делами.

Патмосов встал, поцеловал дочь и пошел в свой кабинет, говоря:

— Обед к четырем часам сделай, а тогда и меня разбудишь. Пока что гуляйте, ребята. Ты, Сенечка, узнай про Семечкина: как и что?

— Он у меня в семь часов будет; хочешь, я его к тебе приведу?

— Нет, сегодня не надо. Сам с собою побыть хочу. Ну, всего доброго! Покалякайте тут! — и Патмосов скрылся в своем кабинете.

(обратно)

XXIX Жених и невеста

Доктор обнадеживал Семечкина. Коровина уже узнавала последнего и охотно беседовала с ним. Она полнела, румянец вернулся на ее щеки, в глазах было осмысленное выражение, и только иногда, временами, она забывалась и называла себя Подберезиной. Порою она вдруг вспоминала Кругликова и тогда бледнела, откидывалась к спинке кресла и погружалась в какое‑то оцепенение. Семечкин испуганно бежал тогда к доктору, тот приходил, погружал ее в транс и грозно кричал на Коровину:

— Вы меня слышите?

— Слышу, — слабо отвечала она.

— Вы должны забыть этого Кругликова. Его уже нет, его не было. Поняли?

— Поняла.

— Что вы должны?

— Забыть Кругликова; его нет, его не было.

— Проснитесь!

Коровина просыпалась; растерянно смотрела на Семечкина и говорила:

— О чем это вы рассказывали?

Егор Егорович, как будто ничего не случилось, продолжал свой рассказ.

Иногда с разрешения доктора он возил Коровину по окрестностям Петербурга. Они побывали и в Петергофе, и в Царском Селе, и Настасья Петровна радовалась, смотря на окружающую красоту и вдыхая теплый весенний воздух.

— Ах, Егор Егорович! — говорила она. — Не пойму, что со мной было, но сейчас я словно начинаю жить новою жизнью.

— Настасья Петровна! — взволнованно восклицал Семечкин. — Мы и начнем новую жизнь, ежели вы посмотрите на меня своими добрыми глазами и поверите в мою любовь.

— Любовь? Я люблю вас, Егор Егорович, но все мне как‑то странно; кажется мне, что я словно прожила какую‑то долгую-долгую жизнь и стала старой-старой.

— Эх, бросьте! Какая же вы старая? Красавица вы, Настасья Петровна.

— Да? — спрашивала Коровина и веселела.

— А то как же? Теперь вы еще на двадцать пять лет помолодеете. Вот доктор сказывает, что надо вам за границу ехать. Поженимся и сейчас поедем, хоть к черным арапам, куда прикажете. Будем мы с вами счастливы, потому люблю я вас, — Семечкин ударял себя в грудь кулаком. — Только поверьте мне!

— Верю, верю, Егор Егорович, — и молодая женщина крепко опиралась на его руку.

Доктор все веселее смотрел на свою пациентку и наконец сказал Семечкину:

— Берите теперь Настасью Петровну, и дай Бог вам совет да любовь, как говорят обычно.

— Благодетель вы! — пробормотал Егор Егорович, пожимая его руки.

В тот же день Коровина переехала в роскошный номер «Европейской» гостиницы, и Семечкин каждый день с утра до позднего вечера проводил у нее.

Радостный, сияющий он приехал к Патмосову и стал обнимать его.

— Борис Романович! Такое мое счастье, что и рассказать вам не могу! Я просил вас найти этого мерзавца, убийцу, хотел его в кандалы заковать, а вы ее нашли, счастье мое вернули. Как мне и благодарить вас, уж я и не придумаю.

— Как? — усмехнулся Патмосов. — Уговор у нас был: три тысячи.

— Что значит три тысячи!.. Три тысячи, были назначены, чтобы убийцу подлого найти, а вы мне мою Настеньку вернули. Борис Романович, я вам пять дам. Уж вы меня извините, я бы и больше. Скажете — дам больше.

— Зачем мне больше? Спасибо и на этом.

Семечкин вынул чековую книжку, радостно подписал чек и, подавая его талантливому сыщику, сказал:

— А еще милости прошу. Мы теперь с Настасьей Петровной уедем, но в августе непременно вернемся; так не откажите на нашей свадьбе попировать.

Патмосов рассмеялся.

— Прохоров звал на свадьбу — раз; вы меня зовете — два. Нужно еще третью.

— А Семен Сергеевич, — воскликнул Семечкин, — с вашей Екатериной Борисовной! Вот и три!

— И то! Значит, все свадьбы и справим. То‑то кутеж будет!..

Семечкин горячо обнял Бориса Романовича.

На другой день он снова приехал к Патмосовым вместе с Настасьей Петровной и привез Кате футляр с драгоценным ожерельем.

— Это вам, Екатерина Борисовна, от моей Настасьи Петровны на памятку.

— Спасибо, — вспыхнула Катя.

Настасья Петровна посмотрела на нее с ласковой улыбкой и затем спросила:

— Вы, значит, одна у батюшки?

— Одна как перст, — сказал Патмосов. — А теперь ее у меня мой злодей отнимает.

— Так что же, — сказала Катя, — все равно ты с нами будешь. Мы с тобой ни на минуту не расстанемся.

— Знаем, знаем, — ответил Патмосов. — А все‑таки была ты у меня в покорности, а теперь под чужую руку переходишь. Вроде как бы изменяешь подданство, — пошутил он.

— На то и женщина! Вот и Настасья Петровна в подданство ко мне переходит, — и Семечкин, взяв руку Настасьи Петровны, горячо поцеловал ее.

— И хорошо, — сказал Патмосов, — а чтобы он не очень утеснял вас, вы ему приданое в тридцать тысяч.

Коровина густо покраснела.

— Было оно! — тихо сказала она.

Семечкин с укором взглянул на Патмосова. А тот смеялся:

— Оно и есть! Не угодно ли? — он вышел в свой кабинетик и. вернулся с пачкой денег. — Извольте сосчитать. Все тридцать тысяч!

Семечкин разинул рот, Коровина отшатнулась.

— Откуда это?

— Отобрал у Кругликова, по-нашему — Чемизова.

— Ну и кудесник! — воскликнул Семечкин, приходя в себя. — Настя, бери!.. Твои деньги. Борис Романович вроде доброго духа.

— Как благодарить вас? — сказала Коровина.

— На ее свадьбе плясать, — ответил Патмосов, кивая головой в сторону дочери.

— Нет! — сказал Семечкин. — Должна ты дать ему десять процентов. Считай три тысячи.

Коровина передала Патмосову деньги.

Семечкин уложил остальные пачки по карманам.

— Ну, теперь — все! — сказал он. — Надо и в дорогу собираться. Может быть, приедете нас проводить вечером на Николаевский вокзал? Хотим в Саратов поехать, а оттуда либо в Крым, либо на Кавказ.

— Непременно приедем втроем: я, Катя и Семен, — пообещал Патмосов.

(обратно)

XXX Новый успех

Начальник сыскной полиции сидел в кабинете, занимаясь очередными делами. Вскоре к нему вошел помощник и сказал:

— Чухарев не в своем уме: говорит, что нашел убийцу Коровиной.

— Ну? Зовите его сюда!

Помощник через минуту вернулся с Чухаревым. Тот краснел, одергивал себе манжеты и, волнуясь, докладывал:

— Я, ваше превосходительство, все как есть узнал. Женщина, которая убита, вовсе не вдова Коровина — последнюю уже нашел господин Патмосов. Она жива и теперь находится на излечении, а потом господин Семечкин на ней женится.

— Как? — начальник полиции откинулся к спинке кресла и изумленно вытаращил глаза. — А этот Кругликов?

— Кругликов скрылся и ни в каком убийстве не повинен.

— Что за чепуха! Как же Семечкин искал Коровину, а она жива?

— Жива, — ответил Чухарев, — могу вас удостоверить в этом. Сейчас она на излечении находится, потому господин Кругликов ее гипнотизмом изводил.

— Кто же убит?

— А убита некая Берта Эдуардовна Шварцман.

— Что такое? Какая Шварцман? Слушайте, Чухарев, вы, кажется, того… — и начальник указал на лоб.

— Никак нет. Дозвольте рассказать все доподлинно! — Чухарев, торопясь и сбиваясь, рассказал весь ход дела. Начальник слушал его внимательно, и мало-помалу лицо его начинало принимать радостное и ласковое выражение. Чухарев кончил и сказал: — Дозвольте, ваше превосходительство. мне поехать и арестовать убийцу.

— Молодец, Чухарев! Отличились, — воскликнул начальник. — Будьте теперь спокойны, я не оставлю вас без награды и сделаю вас чиновником особых поручений. Ну, а что касается ареста, так мы поедем с вами вместе. Поняли? Собирайтесь к девятичасовому поезду. Я сейчас сделаю экстренный доклад градоначальнику.

— Слушаю-с, — ответил Чухарев и вышел из комнаты, не чувствуя под собою ног от радости.

— Что? Наградил? — спросил его Калмыков.

— Обещался наградить, а арест сам хочет сделать.

— Э! — Калмыков мрачно усмехнулся. — Разве мы этого не знаем? Он же и награду получит. Будут говорить: вот какой ловкий! В газетах напечатают. Ну, а тебе‑то что обещал?

— Сказал, что чиновником сделает.

— Ну, понятно! Нельзя же так оставить. А и счастливый же ты, Чухарев!

— Бог помог!

Калмыков наклонился к нему и сказал:

— Говори по правде, ты?

— А то кто же? — ответил Петр Кондратьевич, искоса взглядывая на приятеля.

— Врешь! Все это тебе Патмосов сделал.

— И ничуть! Я все один, как есть.

— И в Лодзь ездил?

Этот вопрос несколько смутил Чухарева, но он, быстро оправившись, с апломбом ответил товарищу:

— Ну, в Лодзь я не ездил, но у меня там есть люди, и я все справки навел. Однако мне пора; надо и дома распорядиться, и в дорогу приготовиться. Дело будет серьезное, нешуточное.

— Счастливый, — вздохнул Калмыков. — Повезло!

— Не унывай! И тебе повезет.

Чухарев отошел от приятеля и торопливо побежал домой.

— Тоже Шерлок Холмс, — усмехнулся Калмыков и досадливо плюнул.

Между тем Петр Кондратьевич быстро собрался и с маленьким чемоданом в руке вернулся в сыскное ожидать начальника.

(обратно)

XXXI Страшное признание

Бойко шла торговля у Плинтуса. За конторкой сидела Стефания с острым носом и быстрыми, вытаращенными глазами и, смотря на окошечко, громко отдавала свои приказания.

Сам Генрих Брониславович почтительно разговаривал с покупателем. Во всем магазине, во всех углах был навален товар. Тут лежали и отрезки трико, и готовые пиджачные и визитные костюмы, и мерлушковые шапки. В другой стороне, в высоком стеклянном шкафу, в коробках лежали часы, кольца, серьги, браслеты. Целый угол занимали волшебные фонари и кинематографы, и, казалось, не было такой безделицы, которой не оказалось бы в магазине Плинтуса. Сидевшая за кассой бледная, пожилая женщина проверяла повестки с наложенным платежом. Работа кипела.

Вдруг дверь отворилась, и в комнату вошли три господина: один — высокий, полный и представительный, другой — маленького роста, толстенький, а третий — приземистый, ширококостный мужчина с суровым лицом. Маленький быстро подошел к хозяину магазина и сказал:

— Уважаемый господин Плинтус, нам бы нужно повидать вашу супругу, Стефанию Казимировну.

— Я здесь! — раздался из окошечка резкий голос.

— А, очень приятно! — проговорил маленький (это был Чухарев). — Не будете ли добры выйти к нам на минуточку?

— Что вам угодно?

Стефания вышла из‑за загородки и остановилась пред Чухаревым. В это время выступил полный господин и, строго смотря на нее, произнес:

— Где Берта Эдуардовна Шварцман? Вы должны знать это.

Стефания с легким криком отступила назад, но, быстро оправившись, сказала:

— Мне до этой девки нет никакого дела.

Сам Плинтус оставил покупателей и испуганно подошел к странным посетителям.

— Я вас арестую за убийство. Берты Шварцман, — сказал Стефании полный господин и обернулся к сопровождавшему его: — Делайте свое дело!

Тот подошел к Стефании и взял ее руки. Она, вырываясь, воскликнула:

— Вы не смеете трогать меня! Как вы смеете говорить такие вещи? Я ничего не знаю о Берте Шварцман!

— Мы это узнаем после, поговорив с вами, — сказал полный господин.

Чухарев подошел к Плинтусу:

— Будьте добры, покажите мне все вещи покойной Берты Шварцман и комнаты вашей супруги.

— Я… сделайте одолжение, — заикаясь, сказал Плинтус и изумленным взором смотрел, как Стефанию вывели из магазина, посадили в автомобиль и увезли.

Он опустился на стул и, позабыв о своих покупателях, вытер платком вдруг вспотевшее лицо. Молнией мелькнула в его уме мысль, что исчезновение красивой Берты — дело рук его ревнивой жены.

Между тем Чухарев в сопровождении прислуги вошел в комнату Стефании и деятельно занялся обыском. Он переворочал всю постель, заглянул во все щелки, выдвинул все ящики.

А в это время в отдельном кабинете лодзинского полицеймейстера сидел начальник петербургской сыскной полиции и допрашивал Стефанию Плинтус. Она рассказала, как ехала с Бертой Шварцман, всячески порочила ее, но когда дошла в своем рассказе до ссоры со Шварцман, то спуталась.

— Как же вы сначала говорили, что поссорились с ней в Минске, а теперь говорите, что в вагоне, по дороге в Варшаву? — задал вопрос начальник.

— Сперва в Варшаве, по дороге, а потом в Минске окончательно, — ответила она.

— Значит, в вагоне у вас был спор, а в Минске — разрыв?

— А в Минске произошел разрыв, и она скрылась.

— Она скрылась в Минске, а во Пскове, вы говорите, с ней обедали? Что‑то странно!

Стефания окончательно запуталась и тихо произнесла:

— Делайте со мной, что хотите, я ничего не знаю. Может быть, она сейчас гуляет где‑нибудь по улицам и заманивает прохожих, а вы обвиняете меня.

В это время вошел Чухарев, неся в руке узел. Оннаклонился к начальнику и тихо прошептал несколько слов. Стефания стала, бледная, как бумага.

— Разверните! — сказал начальник.

Чухарев положил узел на стол и быстро развязал его.

— Вот это я нашел у них в спальне. Это белье было засунуто у них за печкой. Железная печка, и за ней, вроде ямки, паркет вынут. — Он развернул верхнюю кофту, всю покрытую черными пятнами. — А это — в сундуке, на самом дне. — Он вынул широкий охотничий нож, покрытый ржавыми пятнами. — И потом это…

Стефания взглянула и истерически закричала.

Начальник позвонил и сказал служителю:

— Принесите воды!

Чухарев положил на стол маленький сверток, в котором находились браслет, кулон и два кольца.

— Это вы, значит, с нее сняли? — сказал начальник медленно и с содроганием. — Отрубили руки и сняли? Отрезали голову и взяли кулон?

Стефания вся трепетала в истерическом плаче. Ей дали успокоиться, и тогда она медленно, несвязно начала свой ужасный рассказ. Она не хотела смерти Берты, но по дороге они поссорились. В Двинске она решилась на свое страшное дело и, приехав в Петербург, привела его в исполнение. Руку и ногу она успела забросить на дворы, в помойные ямы, голову и часть внутренностей послала клиенту в Вильно. Часть туловища с рукою бросила на Неве в прорубь, а одну ногу засунула в печку, в том номере, где остановилась.

Начальник и Чухарев с омерзением слушали ее. Потом начальник позвонил и сказал служителю:

— Возьмите ее в отдельную камеру! Завтра мы ее перевезем в Петербург.

Стефания заметалась.

— Дайте мне проститься с детьми и с мужем, — закричала она.

— Это после, при отъезде, — ответил начальник. — Возьмите!

Служитель взял убийцу за руки. Она покорно склонила голову и медленным шагом вышла из кабинета. Начальник горячо пожал руку Чухарева.

— Ну, отличились! — сказал он. — Его превосходительство не оставит вас без награды. Я уеду сегодня, а вы завтра поедете с ней. Вам дадут в сопровождение агента. Следите за ней в оба! Не думаю, чтобы она могла убежать, но она может отравиться или выброситься с поезда.

— А как насчет свидания?

— Разрешите на вокзале, в жандармской комнате. Пусть увидятся. Ну, еще раз спасибо вам, — и начальник опять крепко пожал руку Чухарева.

Счастливый, радостный Петр Кондратьевич проводил начальника на станцию железной дороги и вернулся назад в канцелярию полицеймейстера, чтобы наутро везти Стефанию Плинтус в Петербург.

(обратно)

XXXII Эпилог

Роман кончен.

В свое время процесс Стефании Плинтус наделал шума и дал немало тем бойким фельетонистам.

На суде Чухарев отличился своими показаниями. Патмосов с Пафнутьевым сидели и, улыбаясь, слушали, как все удивлялись таланту нового Шерлока Холмса. Его отличили: начальник сделал его чиновником особых поручений, а градоначальник выдал денежную награду и представил к ордену.

Отличен был и начальник. В мелких газетах напечатали его портрет и полное сообщение об аресте Стефании Плинтус.

Следователь, прокурор, генерал Чупрынин и графиня Фигли-Мигли — все остались довольны раскрытием преступления, и графиня говорила всем, что «теперь она будет спать спокойно».

В августе одна за другою были весело справлены три свадьбы.

Горянина радовалась за Дьякову и Прохорова, а Горянин был немного смущен.

Его школьный товарищ на время исчез. Стал ли он жить честною жизнью или опять где‑нибудь обрабатывает богатую вдову — неизвестно, но Патмосов внимательно просматривает хронику столичной и провинциальной жизни и уверен, что скоро нападет на след Чемизова и исполнит свое обещанье.

(обратно) (обратно)

Андрей Зарин Сыщик Патмосов Детективные рассказы

Предисловие

Андрей Ефимович Зарин — писатель, сын переводчика и литературного критика Ефима Федоровича Зарина (1829–1892) и писательницы Екатерины Ивановны Зариной (1837–1940).

Поместил ряд романов и повестей в периодических изданиях. Как редактор «Современной жизни», в 1906 г. был приговорен к заключению в крепости на полтора года. Отдельно вышли его книги: «Тотализатор», «Засохшие цветы», «Силуэты», «Казнь», «Пожар красносельской фабрики», «Серые герои», «Спирит», «Призванье», «Карточный мир», «Говорящая голова», «Мужья и жены», «Семья», «Дар сатаны», «Потеря чести», «Мой муж», «Человеческие отношения», «Власть земли», «На изломе», «Кровавый пир», «Двоевластие», «Живой мертвец», «Темное дело», «Увлечение Пушкина женщинами», «Альбом Пушкина», «Пятидесятилетие освобождения крестьян», «На пути к свободе», «Обозрение реформ императора Александра 11», «Отечественная война 1812 года» и ряд книг для юношества.

(обратно)

Четвертый

На веранде роскошной дачи в Петергофе за утренним кофе сидел старый, заслуженный отставной генерал князь Чеканный, а напротив — его молодая жена, Вера Андреевна.

Вдруг князь сказал, роняя газету:

— Дергачева убили, процентщика. Помнишь его, Вера? А?

Ложка со звоном упала в чашку. Лицо Веры Андреевны покрылось бледностью, и она откинулась к спинке стула.

— Что с тобой? — тревожно воскликнул генерал.

Она слабо улыбнулась и выпрямилась.

— Ничего, Валерьян, не беспокойся! Просто я услыхала слово «убили»…

Генерал покачал головою.

— Опять эти нервы! Поезжай-ка ты за границу или в наше Широкое. Ты, моя рыбка, совсем о здоровье не заботишься.

В голосе генерала слышалась вся нежность его чувства к молодой жене.

Она приветливо кивнула ему.

— Поедешь ты, и я с тобою! Ну, кого убили?

Генерал, уже успокоившись, отхлебнул кофе, затянулся сигарою и, взяв газету, стал читать вслух.

— Дергачева. Помнишь, я у него выручал векселя Павлуши? Такого армянского типа, крашеный!

Вера Андреевна кивнула.

— Ну вот его! Подле Павловска. Что-то таинственное. Нашли труп. Голова разбита топором. «Хотя при убитом оказались и часы, и перстень, и кошелек, и бумажник, — убийство все же совершено, видимо, с целью ограбления, так как боковой карман пальто вывернут и даже испачкан кровью. Преступник, очевидно, вытащил из него крупную сумму, после которой не стоило уже брать кошелька с несколькими рублями». А? Вот тебе и копил денежки! Тебе дурно, Верунчик, а?

— Я прилягу, — тихо сказала Вера Андреевна, — этот случай правда ужасен. Особенно когда знали человека.

Генерал отечески-нежно поцеловал жену в лоб и оставил ее у дверей будуара.

Вера Андреевна вошла в будуар[195] и нажала кнопку звонка. Когда вошла горничная, она сказала:

— Паша, там, на веранде, осталась газета. Принесите ее мне!

Паша вернулась с газетой.

— Оставьте на столе. Если кто придет, извинитесь. У меня мигрень.

— Слушаю! — отвечала Паша и вышла.

Вера Андреевна нашла сообщение об убийстве и стала жадно выхватывать строки глазами.

«Вчера, рано утром, сторож Павловского парка, идя к своему посту, увидел у канавы, что отделяет Царскосельский парк от Павловского, труп. По прибытии судебных и полицейских властей открыто несомненное преступление…»

А потом: «…в трупе признали небезызвестного Петербургу дисконтера[196], Антона Семеновича Дергачева, проживавшего в Павловске на даче. По показанию прислуги он, как всегда, вышел из дому около 10 часов на музыку и не вернулся. Следствие ведется энергично.» И все.

В дверь осторожно постучались.

Вера Андреевна вздрогнула.

— Кто? Что надо?

— К вашему сиятельству посыльный. Пакет принес!

— Положите! Дайте посыльному мелочи! И больше не тревожьте меня.

Вера Андреевна заперла дверь, взяла пакет, быстро вскрыла его и облегченно вздохнула.

Потом на миг глаза ее затуманились, но, отгоняя страшную мысль, она прошептала уверенно: «Не может быть!» — и опять надавила кнопку.

Паша вошла снова.

— Затопите камин, Паша!

* * *
Катя с булками и «Петербургской газетой» в руках, как сумасшедшая, вбежала в комнаты, крича:

— Барыня, барыня! Нашего Дергача убили! Вчера убили! Топором!

Молодая красивая женщина выскочила из темной спальни в одной сорочке, босиком.

— Что ты говоришь? Ты врешь? Он третьего дня был у меня!

— Ну, вот! А от нас домой, а ночью его и хлопнули! Вот, читайте! Я нарочно газету купила! Мне в лавке Авдей сказал! Вот! — и Катя сунула в руки своей барыне газету.

Барыня опустилась в кресло и развернула газету.

— Тут вот, сейчас, как отвернете!

Барыня прочла напечатанный крупными буквами заголовок: «Убийство ростовщика».

— Читайте вслух! — попросила Катя.

Барыня стала коленками на кресло, совсем склонилась к газете и стала, медленно разбирая слова, читать описание убийства Дергачева:

— «Следствие ведется с энергией. На место преступления прибыл агент сыскной полиции. Пока еще ничего не открыто, но надо ожидать, что энергия следователя и ловкость агента скоро откроют преступника».

Барыня хлопнула рукой по газете.

— Это Степкино дело, — воскликнула она, — вот чье!

— Что вы, барыня!

— А я знаю, и ты не спорь! Дай скорее кофе, и я поеду!

— Куда?

— На него показать. Вот что!

Лицо барыни горело негодованием и обидой. Она стояла перед Катей в одной рубашке, с распущенными волосами и, махая перед ее лицом рукою, кричала:

— Что ты знаешь? Коли он сам мне грозил убить его! А теперь со мною рассорился, запил… и очень просто! Давай кофе! — окончила она и скрылась в спальне.

* * *
Николай Николаевич Савельев, двадцати трех лет, с красивым испитым лицом, проснулся в двенадцать часов дня с тяжелой головой от беспутно проведенной ночи.

Он позвонил и вошедшему человеку приказал подать себе кофе и газету.

Николай Николаевич, или Николушка, как звала его до сих пор мать, был выгнан из всех учебных заведений, включая даже частные гимназии. Отец для приличия пристроил его в правление одного банка.

Сам Савельев, вышедший из народа, был богатейшим человеком в Петербурге и пользовался широкой известностью в коммерческом мире как делец.

Николушка лежал и читал газету, как вдруг чуть не подпрыгнул, прочитав про убийство Дергачева.

Лицо его побледнело, он бросил газету и сразу выскочил из постели.

«Вот когда пропал так пропал!» — мелькнуло у него в голове, и на мгновение перед глазами пошли красные круги.

— Только Коська и выручит, — решил он вслух и поспешно начал одеваться, волнуясь и вздыхая.

Судебный следователь Виктор Иванович Ястребов встрепенулся и ожил, когда приехал на место преступления и остановился над трупом Дергачева.

Вот сколько-нибудь интересное дело и, может быть, случай выдвинуться.

На него одним глазом смотрело залитое кровью обезображенное лицо, на котором топорщились седые усы. Обнаженная голова представляла сплошную рану и теперь была вся облеплена мухами.

Письмоводитель следователя, коротенький, толстый господин с красным лицом и толстым носом, звучно высморкался в синий клетчатый платок и полез в портфель за бумагой.

Ястребов тем временем с двумя околоточными, приставом и с понятыми производил осмотр.

Труп лежал навзничь с раскинутыми руками. Следов борьбы не было видно. По белому пикейному жилету лежала массивная золотая цепь с драгоценным перстнем вместо брелока.

— А что на цепи? — спросил Ястребов.

Околоточный осторожно вытащил оба конца цепи, и на одном оказался шагомер, а на другом тяжелые мозеровские часы.

— Ограбления нет!

— А это? — сказал пристав и указал на пальто. Левая пола его была откинута, и по ее светлой подкладке проходила кровавая полоса до бокового кармана, который был вывернут.

— Очевидно, из кармана поспешно выдернуто что-то, — сказал пристав.

— Да, да! Очевидно, — подтвердил следователь. — Ну, пишите, Севастьян Лукич, а вы, доктор, делайте свой осмотр. Личность опознана? Кто опознал? Молочница! Отлично! Ну, пишите!

Доктор стал исследовать рану. Удар, видимо, раздробил череп, и от удара лопнул и вытек левый глаз. Смерть была моментальна.

— Чем его убили?

— Тяжелым и острым. Топором, но только небольшим, с силой необычайной.

— Запишем! — сказал Ястребов.

— Больше ничего? — спросил пристав. — Можно отнести труп на квартиру?

— Да! Только осмотреть все карманы!

Сторож нагнулся и стал обыскивать по очереди карманы убитого.

Часы, шагомер, цепочка; в жилетке перочинный нож; в брюках кошелек и портсигар; в пиджаке бумажник и записная книжка, носовой платок. Все.

— Соберите все и завяжите в платок. Я осмотрю после. Теперь можно унести труп. Кто знает квартиру?

Ястребов кивнул письмоводителю и в сопровождении околоточного направился к квартире Дергачева.

* * *
Ястребов расположился в небольшом кабинете Дергачева за его письменным столом, уселся плотнее в кресле, закурил и сказал:

— Начнем! Пожалуйста, — обратился он к околоточному, — соберите — сторожа, который нашел труп, молочницу, что опознала труп, прислугу покойного и дворника. Начнем с них!

Околоточный ввел сторожа.

Следователь услыхал рассказ о том, как сторож шел к своему посту, увидел труп и поднял шум:

— Зовите молочницу!

Молочница только опознала труп.

— Зовите прислугу!

Лукерья вошла, и следователь при взгляде на нее невольно улыбнулся, столько в ней было задорного и чувственного.

— Как звать? Кто? Откуда? Года?

— Лукерья Анфисова, крестьянка Лужского уезда, двадцать лет, девица, православная, родители в деревне.

— Ну, расскажи, что он в этот день делал, куда ушел? Был ли у него кто, не ждал ли он кого? Все говори!

Лукерья рассказала.

— Так. Ну, а как жил он? Может, у него враги были? Была ли у него женщина? Расскажи все про его жизнь.

— Жили они оченно даже тихо. Редко, коли кто у них бывал. Разве по делу, больше богатые господа приезжали. А что, женщина у них есть. Караваева, Марья Васильевна. Племянник тоже есть. Только они его от себя прогнали совсем.

— За что?

— Поссоримшись были. Племянник пьет и, как напьется, сейчас его ругать. Жидом зовет, процентщиком и всяко! А им неприятно.

Глаза следователя сверкнули.

— Вот! А кто он? Как звать его?

— Господин Трехин, Степан Петрович. А что делает, не знаю. И где живет, не знаю. Озорник!

— Ну, что еще показать можете?

— А больше ничего не знаю!

— Идите! Кто там еще? Дворник? Зовите дворника!

Но вместо дворника в комнату вошел среднего роста, крепкий, с энергичным, умным лицом господин.

Следователь вопросительно взглянул на него.

Вошедший галантно поклонился ему и сразу выяснил свою личность:

— Присланный из Петербурга агент — Алексей Романович Патмосов.

Лицо Ястребова приняло приветливый, но и начальнический вид.

— А! Очень рад! Отлично, помогите нам! Я сейчас кончу последний опрос дворника! А вы бы на место преступления сходили.

— Я уже был, — ответил Патмосов.

— Ну, и отлично! Там, собственно, ничего существенного. Так я продолжаю!

— Прошу! — сказал Патмосов. — А мне позвольте найденное при убитом.

— Пожалуйста! На том столе!

Патмосов присел к столу, развернул узел и начал методически осматривать каждую вещь. Околоточный ввел дворника.

* * *
Алексей Романович Патмосов являлся сыщиком по призванию, и сам Иван Дмитриевич Путилин[197], наш российский Лекок, отличал его за исключительные способности и остроумие.

В настоящее время этого Патмосова знают все, кому он нужен.

Он уже не служит агентом, занимаясь розысками по просьбе частных лиц, но к нему нередко обращается и сыскная полиция в затруднительных случаях.

* * *
Следователь обратился к дворнику с обычными вопросами и в заключение спросил:

— Ну, что вы можете показать?

Дворник, молодой парень в новых сапогах, переставил ноги, переложил в другую руку фуражку и сказал:

— Так что барин как барин. За дачу заплатил сразу. Мне тоже платил аккуратно, только скупехонек был. Я ему переносил мебель, так он всего двадцать копеек дал, а обыкновенно рупь дают…

— Бывал ли у него кто-нибудь?

— Так что не замечал. Был тут два раза такой молодой господин, опять, евонная барыня была раз, а то никого.

— Ну, больше ничего! — хотел подвести итог следователь.

— Позвольте еще один вопрос, — мягким голосом произнес Патмосов.

Следователь с неудовольствием взглянул на него и сухо сказал:

— Пожалуйста!

Патмосов обратился к дворнику:

— Скажи мне, голубчик, у Лукерьи, что здесь служит, никого нет? Ни брата, ни кума?…

Дворник широко улыбнулся.

— Как же без этого быть! При ей питерский состоит. Как барина нет, так он и здесь!

— А кто он?

— Говорит, слесарь, а звать Прохором. Ухарь.

Следователь насторожился и быстро вмешался в допрос.

— Говоришь, он часто бывает? Когда был последний раз?

— А вчера; весь день. Барин ушел, а через полчаса времени она его до калитки проводила.

— Барин знал про него?

— Нет! Он словно сам путался с Лукерьей, так она прятала своего-то.

— Иди!

Дворник поклонился и вышел.

— Вы теперь еще раз Лукерью спросите, — предложил следователю Патмосов.

— Да, да, я это хотел! Позовите прислугу! — распорядился следователь.

Теперь, когда вошла Лукерья, он уже не улыбался ей и принял суровый вид.

— Я позвал вас снова, — начал он, — чтобы спросить, кто такой этот Прохор, который к вам ходит, где он живет и когда он был у вас в последний раз? — при этом он испытующе посмотрел на Лукерью.

Лукерья сразу изменилась в лице, но через мгновение оправилась.

— Земляк мой. Вот и ходит. А был вчерась и ушел, когда барин спал. Торопился на восемь часов.

— Как его фамилия, и где он живет?

— Резцов фамилия, а живет в Десятой роте[198], у Селиванова.

— Номер дома знаете?

— Дому четырнадцать, а квартире тридцать восемь.

Патмосов написал на бумажке несколько слов и через письмоводителя передал Ястребову.

Тот прочел и сказал околоточному:

— Введите Копытова!

Околоточный снова ввел дворника. Лукерья исподлобья взглянула на него, и на лице ее выразилась тревога.

— Скажи точно, когда ушел с дачи этот Прохор? — спросил его следователь.

Лукерья стала белее бумаги.

— С полчаса после барина. Так что уж десять часов пробило.

— И врешь! — вдруг резко сказала Лукерья. — Это ты из ревности брешешь! Восьми не было!

— Говори! Я ж видел, как ты его провожала, а раньше того барин вышел.

— Врет он, господин судья, — заговорила Лукерья с яростью, — с ревности часы спутал.

— Да уж темно было, а в восемь разве темно?

— И темно не было!

— Ну, будет, — остановил их следователь, — идите!

Они вышли, переругиваясь.

— На сегодня все! — сказал следователь. — Собирайтесь, Севастьян Лукич! Ну, что вы нашли, что скажете? — обратился он к Патмосову.

Патмосов встал.

— Сейчас ничего не могу вам сказать, а завтра что-нибудь выяснится.

— Так, так! Завтра уже ко мне в камеру[199] пожалуйте! Я там буду!

Патмосов поклонился.

— А за Прохором что-то есть! Кажется, мы на следу! — сказал следователь.

* * *
Ястребов ходил по своей камере, которая помещалась в его квартире, в Царском, и говорил письмоводителю:

— Мы должны с вами разыскать убийцу. Это первый интересный случай в моей практике. А то все воровство, кража со взломом, пьяные мазурики, мужичье. Этого же весь Петербург знает. Да!

— Господин Патмосов, — доложил сторож.

— Зови, зови! — закричал Ястребов и встал с кресла навстречу сыщику. — А, здравствуйте! Садитесь. Что новенького?

Патмосов поздоровался с ним, с Флегонтовым, сел и сказал:

— Да особого ничего; так, общие приметы…

— Ну, ну, поделитесь.

— Вот-с как мне пока представляется убийство.

Патмосов закурил и начал рассказ:

— Убитому Дергачеву кто-то назначил в этом месте свидание ровно на десять часов вечера. Дергачев, как вам известно, вышел сам около десяти и прямо пошел на свидание, придя с опозданием минут на десять. По-видимому, он кого-то встретил на дороге и пошел медленным шагом. Его встретил высокий, крепкий и нервный господин, и они стали о чем-то беседовать, спорить, снова беседовать. Потом спор обострился. Нетерпеливый господин не выдержал. Трах! И готово! А когда убил, то выхватил из его кармана то, что нужно, и ушел.

Следователь слушал его, кивая головою и слегка улыбаясь.

— Так, — сказал он. — Отлично! А чем ударил этот господин Дергачева, и что он вытащил из его кармана?

Патмосов засмеялся.

— Я не ясновидец! Впрочем, ударил он его чем-то вроде топорика. Может, косарем[200].

— А что украл?

— Бумаги! — уверенно ответил Патмосов. — Только не деньги. Видите ли, этот Дергачев ничем не брезгал и любил нечистые векселя. Так вот… такие векселя. А может, и деньги!..

— Может, деньги, может, не деньги, — усмехнулся следователь. — Так! Ну, а откуда у вас все эти подробности, дорогой.

— Алексей Романович, — подсказал Патмосов. — Какие подробности?

— Виноват, простите! Да вот насчет времени, роста, нетерпения и прочая.

— Это пустяки, — улыбнулся Патмосов, — вы сейчас сами увидите. У покойника оказался шагомер в кармане, а на шагомере значится пять тысяч семьсот шагов. Я стал мерить. От дачи убитого до мостика, что ведет в парк, ровно три тысячи двести шагов, то есть минут двадцать ходу, а так как он вышел совсем перед десятью, то, значит, пришел минут на десять-пятнадцать после десяти. Ясно?

Следователь кивнул.

— А что тот ждал в нетерпении, так видно по окуркам папирос. Он грыз их и подле мостика набросал целую кучу. Характерные окурки! — и Патмосов положил на стол сверток бумаги, в котором оказалось штук двадцать папиросных окурков. Они были с непомерно длинными мундштуками, причем самые мундштуки были изгрызаны. — Я их вчера собрал, — заметил Патмосов. — По дорожке валялись, а у мостика штук десять. Понятно, нетерпеливый.

— Ну-с, а рост?

— Да Дергачев роста среднего, а тот его по темени бил! Очевидно, высокий. Теперь дальше-с. От ворот до мостика я сосчитал девяносто шагов, а осталось, по шагомеру, две тысячи пятьсот. Вот они и ходили взад и вперед. Раз тридцать, а что иногда останавливались — видно было опять по окуркам. В ином месте вдруг три окурка.

— Что же вы думаете? — спросил следователь.

— Я бы пересмотрел его бумаги и записки. Быть может, там какой-нибудь намек. Вы смотрели бумажник?

— Смотрел; семьдесят пять рублей и три письма от какой-то любовницы.

Патмосов промолчал, потом сказал:

— Вы позвольте мне их?

— Сделайте одолжение. Севастьян Лукич, дайте! Ну, что вы еще узнали?

Патмосов осторожно взял три почтовых листика, уложил их в свой бумажник и ответил:

— Насчет Лукерьи и Прохора… Оба хороши, Лукерья судилась за кражу у барина на одном месте, где она служила. Но была оправдана, а этот Прохор два раза в тюрьме сидел за кражи.

Следователь вскочил.

— И вы молчали! Вот вам и убийца! Арестовать его, и все!

— Ваше дело, — сказал Патмосов.

— И думать нечего! Вот вам приказ. Пожалуйста! Заодно и обыск у него сделать, и сейчас же его ко мне переслать!

Догадливый Флегонтов уже написал постановление и подал Ястребову. Тот подписал бумагу и передал ее Патмосову. Патмосов встал.

— Так я пойду!

— Пожалуйста!

В это мгновенье вошел сторож.

— Барыня вас видеть хочет. Сказывает, насчет убийства!

— Проси! — быстро сказал следователь и обратился к Патмосову: — Вы останьтесь!

Патмосов поклонился и отошел в угол камеры, где сел на стул. В то же время в комнату порывисто вошла пышно и безвкусно одетая дама и обратилась к следователю:

— Вы господин следователь?

— К вашим услугам! — галантно ответил Ястребов, подавая стул.

— Который по убийству Дергачева?

— Совершенно верно!

— Я знаю убийцу! — сказала дама и, стукнув зонтиком, вызывающе оглядела стены камеры, следователя, письмоводителя и скромно сидящего Патмосова.

* * *
Следователь смутился.

— Сударыня, это так важно! Вы позволите записать?

— Пишите, мне все равно! Как только Катя мне сказала, я сразу! Я его не боюсь, мерзавца…

Следователь мигнул письмоводителю и заговорил:

— По порядку, сударыня. Имя, отчество, звание и все прочее?

— Знаю, знаю! Звать меня Караваева, Марья Васильевна, кронштадтская мещанка, сирота, православная, двадцать четыре года, цеховая портниха. Вот и все! Довольно?

— Великолепно, — улыбался следователь, — теперь что вы имеете передать по делу об убийстве Дергачева?

— А кто убийца! Видите ли, я прямо, — начала она, оборачиваясь то к Ястребову, то к Флегонтову, я прямо скажу, что была на содержании у Дергачева. Скупой был покойник. Правда, возил гулять, платья дарил, вещь, коли заклад просрочен.

— Как? Он под вещи давал?

— А то как же! По клубам больше. Проиграются и закладывают.

— Так. Продолжайте.

— А денег всего сто рублей давал. У него племянник Степан Петрович Трехин. Только совсем разбойник. Пьет и буянит. Я уж вам всю правду говорю. Я попуталась с ним и даже денег ему давала, только с ним одно горе. А тут он с Дунькой связался. Да! Она у Коровина на содержании. Так вот. Этот Дергачев, покойник, царство ему небесное, раз мне и говорит: «Никого у меня нет. Люби меня крепко, а я на тебя все отпишу». Вот как я поссорилась со Степкой, и скажи ему это. Как он зарычит, как вскочит! «Да я, — кричит, — убью раньше того!» И убежал. Это в субботу было, а нынче читаю — и убил! Понятно — он!

Она порывисто перевела дух. Наступила тишина. Флегонтов торопливо подал бумагу следователю. Ястребов прочел вслух показание.

— Теперь подпишите его!

— С удовольствием.

Она сняла перчатку и старательно вывела свою фамилию. Потом встала, взяла зонтик и сказала:

— Я вас очень просить буду поискать завещание.

— Есть, так отыщем! Ваш адрес?

— Поварской, дом пять!

— В случае чего мы вас потревожим. А Трехина адрес?

— Жил на Невском, пятьдесят четыре, в меблирушках[201], а сейчас не знаю!

— Благодарю вас!

— А убил он, это я знаю!

Караваева сделала общий поклон и, шурша юбками, вышла.

— Ну, что вы думаете? — спросил следователь.

— Разузнать надо, — сказал Патмосов.

— Непременно! Севастьян Лукич, напишите повестку Трехину.

— А как насчет Прохора Резцова? — спросил Патмосов.

Следователь развел руками.

— И не пойму! Вот история! Понятно, арестуйте. Что на него смотреть! Не он — отпустим! Теперь у нас двое.

* * *
Трехина искать не пришлось. Он приехал в квартиру убитого дяди и тотчас начал распоряжаться в ней как хозяин.

Это был господин лет тридцати трех, с типичной наружностью отставного поручика-скандалиста.

— Где ключи? — спросил он у Лукерьи, едва вошел в комнату.

— У следователя и пристава. Пришли, все описали, печати присургучили и ушли!

— Так! А ты стащить много успела? А? Ха-ха-ха! Ну, там я с ними поговорю! А теперь устрой закуску и водки! Скоро!

Лукерья засуетилась готовить завтрак новому барину.

Он прошел в спальню, где, не снимая сапог, растянулся на дядюшкиной постели. Лукерья принесла ему завтрак.

— Свои истратила, — сказала она.

— Ничего, сквитаемся, — ответил Трехин и, обняв ее под колени, привлек на постель.

— Ну, говори, старый хрыч путался с тобою? А?

— Что это вы, какие глупости! — кокетливо усмехнулась Лукерья, оказывая ему слабое сопротивление.

— Рассказывай! Он ко всякой бабе, как муха к меду! Машка была?

— Была. К следователю ездила и на вас показала, а потом сюда.

— На меня? Что на меня?

— А что вы дядюшку своего убили! — сказала Лукерья.

Трехин выпустил ее и вскочил.

— Это она на меня! Ха-ха-ха! Со злости, значит. От великой ревности. Ну, уж и оттреплю я ей шиньон! Будет знать Степана!.. А что ей наследство улыбнулось — это верно!

— Она сказывала, что он уже написал.

Трехин опять вскочил и вытаращил глаза, словно подавился куском.

— Врет! — заревел он через мгновение и вдруг, схватив фуражку, вихрем вынесся из комнаты…

Следователь только что окончил обед и собирался отдохнуть, когда слуга доложил ему о господине, который непременно хочет его видеть.

— Обязательно и непременно! — раздался сиплый голос, и в комнату вошел Трехин.

Ястребов встал и вопросительно посмотрел на него.

— Трехин! Степан Петрович, оговоренный девицей Караваевой в убийстве своего дяди и, между прочим, пришедший узнать о наследстве, так как нет ни гроша! А по оговору готов отвечать.

Ястребов на мгновение растерялся.

— Простите, теперь неслужебное время, и по делу я вас прошу прийти ко мне завтра к одиннадцати часам.

— Очень хорошо!

— Что же до наследства, это меня не касается. На ввод есть законный срок, а до той поры все у судебного пристава.

Трехин словно опомнился.

— Очень хорошо! Прошу извинить! До завтра! — и, щелкнув каблуками, он повернулся и вышел.

Ястребов лег на диван.

— Чушь, — сказал он вполголоса, — убийца так открыто не появился бы. Просто баба из ревности наплела… Однако рожа разбойничья, — через минуту пробормотал он, — в уголовной практике встречаются всякие наглецы. Завтра выясню, — решил он и закрыл глаза.

* * *
Патмосов вышел из вагона и, не заходя домой, направился в меблированные комнаты на Невский, в дом пятьдесят четыре.

— Где здесь живет Трехин? — спросил он дворника.

— А в номере шестнадцать, у Анфисовой. Вон лестница направо, — указал он.

Патмосов поднялся по лестнице, остановился у квартиры № 16 и позвонил.

Незапертую дверь открыли, и Патмосов увидел высокую старуху с нечесаными волосами и выпученными глазами.

— Трехин, Степан Петрович, дома? — спросил он.

Старуха энергично тряхнула головой.

— Третий день нет. Как ушел, так и нет. Вам что?

— Дело есть. Позвольте ему записку оставить.

— А, сделайте милость. Войдите к нему. Вот дверь направо!

Патмосов отворил дверь и вошел в типично меблированную комнату. Он подошел к письменному столу и присел.

В комнате появилась старуха и спросила его:

— Вы кто же будете? Из приятелей?

Патмосов кивнул.

— Чай, по «Зеленому якорю»? — сказала снова старуха и продолжала: — Его нет, а в газетах пишут, что его дядюшку ухлопали. Наследник теперь. То-то начудит!

— Не без этого! — вставил Патмосов.

Старуха подошла ближе и понизила голос:

— А он-то его ругал да поносил! Как напьется, так и ругать его! Тут в субботу вернулся пьяный-пьяный и ну кричать: «Убью я его, пса старого!» Даже страшно. Ан и накликал!

Патмосов встал.

— Я лучше зайду завтра!

— А записку?

— Нет, я уж на словах.

— Как знаете, а коли его завтра не будет, объявку сделаю и комнату сдавать буду. Ну его!

Патмосов отправился в сыскное и попросил найти Резцова, дав его адрес.

— Просто сыскать?

— Да! И если он есть на квартире, известить меня, а нет — поискать по городу и тоже меня известить. Арестую я сам!

Дома Патмосов достал бумажник, вынул из него три почтовых листика и начал внимательно прочитывать их.

Это были три письма, писанные, несомненно, одной и той же женщиной к любимому человеку, и для Патмосова, по мере чтения их, становилось ясно, что процентщик не может получать таких писем.

Первое письмо начиналось воплем любящего сердца: «Сережа, не мучай меня так безжалостно!» Дальше шло страстное объяснение в любви и опять просьба не говорить о чем-то — «об этом».

«Я не могу решиться на это никогда, никогда, — читал Патмосов. — Он для меня отец, я для него дочь. Могу ли я надругаться над его чувством и оставить его одинокого! Я и так считаю себя подлой, подлой. Не мучай же меня, Сережа, и не говори мне об этом», — оканчивалось письмо, и после него подпись: «Твоя В.».

Второе письмо касалось ребенка — «маленького нашего Сережи». «Я была вчера у него», — написано было дальше, и следовало восторженное описание младенца.

И, наконец, третье — не письмо, а записка: «Бога ради, съезди туда и сегодня же сообщи мне, что с С.? У нас прием, и я как арестованная. Бога ради!»

И все.

Как они попали в бумажник Дергачева? Кто этот Сережа, эта В.? И что-то подсказывало Патмосову, что в этих письмах тайна убийства.

* * *
Следователь еще спал, когда наутро следующего дня к нему приехал Патмосов и прямо прошел к нему в спальню.

— Вы извините меня, что я прямо лезу, но времени мало, — здороваясь, сказал он лежащему в постели Ястребову.

Ястребов встрепенулся.

— Что-нибудь новое?

— Резцова арестовал.

— Что же он?

— Сказать не могу, но странного много. Двадцать седьмого он ушел из квартиры и не показывался в ней. Я отрядил искать его по всем вертепам, и вот на Подольской, в непотребном доме, его нашли совсем пьяного. Он угощал компанию и хвастал деньгами. Я приехал и арестовал его. Свез в отделение к нам, и там у него нашли четыреста рублей и серебряный портсигар с монограммами.

— Спрашивали? — быстро спросил Ястребов.

— Украл, несомненно, но путает. Что был у Лукерьи, сознается; а где ночь провел — не указывает.

— Ну вот! Понятно, он убил! — воскликнул Ястребов. — Где же он?

— Вам его сегодня к одиннадцати часам доставят.

— Вы будете?

— Нет, я хочу на похороны сходить.

Ястребов стал одеваться, а Патмосов собрался уходить.

— Вот найденное у него и протокол обыска, — сказал он, кладя на стол деньги в засаленном кошельке и массивный портсигар.

— Из залогов, верно, — предположил Ястребов.

— Вы позволите взять его на несколько часов? — попросил Патмосов.

— Пожалуйста!

Патмосов ушел, а Ястребов напился чаю и прошел в камеру.

Флегонтов был уже на месте.

— Ну, Севастьян Лукич, — весело сказал Ястребов, — убийца-то, кажется, у нас. Сейчас приведут.

— Кто же это, Виктор Иванович?

— А Резцов, слесарь Резцов!

— Патмосов то же говорит?

— Он и арестовал. Да что он! Знаете, они все сыщики только, как ищейки, если их по следу пустить. А чтобы додуматься до истины…

В этот момент дверь распахнулась, и в камеру в сопровождении сторожа ввалился Трехин.

— Вот и я! Честь имею кланяться!

Ястребов сердито посмотрел на него и строго сказал:

— Надо было доложить о себе, а не врываться.

— Я и не врывался, а если ваш сторож свою цигарку курит, мне некогда ждать. Я хочу еще на погребенье поспеть.

— Садитесь! — сказал ему Ястребов.

— Сел! — Трехин опустился на стул, вытянул ноги и закурил папироску.

— Рекомендую вам говорить только правду, — предупредил Ястребов и предложил обычные вопросы.

— Трехин, Степан Петров, православный, тридцати четырех лет, холостой, дворянин, поручик в отставке. Вот! Под судом не был, у следователя впервые!

Трехин затянулся папироской.

— Так. Так вот, некая девица Караваева обвиняет вас…

Трехин резко повернулся на стуле.

— В убийстве дяди! Ха-ха-ха!

— Что вы можете сказать по этому поводу? — сухо спросил следователь.

— То, что она — дура! Захоти я, и она сегодня же придет к вам и будет клясться, что наплела, но мне плевать!

— Однако вы не любили своего дяди?

— За что любить? Жид, закладчик.

— Вы грозили убить его?

— И не раз! И убил бы, если бы на момент попал, — сверкая глазами, ответил Трехин.

— Гм. И вот он убит. Где вы были двадцать седьмого числа?

— Разве я помню!

— Ну, постарайтесь припомнить. Припомните хотя, были вы в Павловске или нет?

— В Павловске? Был!

— И поздно уехали?

— В час ночи.

— И дядю видели?

— Видал.

— Где?

— На вокзале. Он шел и разговаривал с одним молодым человеком. Пошел мимо театра, по дороге к павильону.

Следователь быстро переглянулся с Флегонтовым.

— Ну-с, а вы, значит, сзади шли.

— Да, — угрюмо ответил Трехин, — я с ним говорить хотел.

— И что же?

— Не дождался, когда он кончит, и бросил их.

— Куда же вы пошли?

— А это уж мое дело, — резко ответил Трехин.

— Совершенно верно. Потрудитесь подписать ваши показания.

— С полным удовольствием! — и Трехин с росчерком подписал свою фамилию. — Извольте!

— А теперь, господин Трехин, — сказал следователь, — я вас должен арестовать и препроводить в тюрьму!

Трехин вскочил и исступленно завопил, тараща глаза:

— Что ж, вы мне не верите? Дворянину не верите? По оговору девки я — убийца?

— Пожалуйста, не кричите! — сказал Ястребов. — Возьмите его! — приказал он вошедшей тюремной страже.

Трехин хотел что-то сказать, приостановился, но вдруг с отчаянием махнул рукою и вышел из камеры. В эту минуту вошел городовой с рассыльной книгой.

— А! Резцова привели?

— Так точно-с! — ответил городовой, подавая книгу Ястребов расписался.

— Впустите его!

В камеру широким шагом вошел Резцов и остановился у порога с видом привычного ко всему человека.

Это был парень лет тридцати, типичный мастеровой, в высоких сапогах и пиджаке поверх парусиновой[202] грязной блузы.

— Вас вчера задержали в доме терпимости на Подольской улице?

— Так точно.

— Кутили?

— Так точно.

— На какие же деньги?

— Нашел. Шел это ночью по Загородному мимо полка и нашел. Лежит папиросница. Я ее взял, а в ней деньги.

— Так. Лукерью Анфисову вы знаете?

— И очень даже хорошо. Земляки.

— Когда вы у нее были в последний раз?

— Позавчера, двадцать седьмого числа.

— И пробыли?

— Так часов до восьми. На восьми уехал.

— А не поранее?

— Никак нет. Спросите ее.

— Хозяина Дергачева вы видели?

— Не видел. Лукерья ходила в комнаты. Он обедал, потом спал.

— Так что вы ушли после него?

Резцов чуть улыбнулся и ответил:

— Зачем после, когда в восемь часов?

— А он ушел в котором часу?

— А я-то почем знаю? — уже резко ответил Резцов.

— Пока довольно, — сказал следователь и приказал увести Резцова.

— Господин просят войти, — сообщил сторож и подал Ястребову карточку.

Ястребов прочел: «Карл Эмильевич Розенцвейг».

— Проси!

В комнату вошел маленького роста, седой старичок, одетый в длинный нанковый[203] сюртук, с тростью в руке.

Он церемонно поклонился, сел и, обернувшись всем корпусом к Ястребову, заговорил:

— Я за убийств господин Дергачев прошу взять господина Савельев. Да! Молодой господин Савельев. Николай Николаич! А почему? Господин Дергачев и я с ним давали денег под вексель, под гут вексель. И Савельев давал два вексель на тысячу двести рублей и брал у нас деньги. А потом мы узнал, что его папаша не давал свой подпись.

— Значит, этот Савельев дал вам с чужой подписью вексель?

— Ja![204] С подписом отца, коммерц-советник Савельев.

Следователь кивнул.

— Ja! — продолжал немец. — А двадцать восьмого им был срок, и я видел, как Савельев этот был в Павловск и ловил Дергачев и был пьян. Это он убил его и взял вексель!

— Завтра я осмотрю бумаги покойного, и если этих векселей не окажется, я приму к сведению ваше сообщение.

— Пожалуйста! Это очень дурной молодой человек! Николай Николаевич, сын Савельева, свой дом на Гороховой, у Красного моста. Это он сделал!

Немец встал, торжественно откланялся и вышел. Ястребов вскочил с кресла.

— Вот вам и третий! Что вы скажете?

— Трудное дело, Виктор Иванович, — вздохнув, сказал Флегонтов. — Запутанное дело!

* * *
Патмосов подоспел к выносу тела.

Мимо него пронесли гроб и прошли немногие из провожавших, какие-то женщины и между ними Марья Васильевна. Лукерья собиралась запереть двери и идти тоже, когда Патмосов нагнулся и как будто поднял с порога серебряный портсигар.

— Смотри, обронил кто-то!

Лукерья взглянула на вещь и побледнела. Дверной ключ упал у нее из рук.

— Узнала? — тихо сказал Патмосов.

— Ничего не узнала! — грубо ответила Лукерья. — А напугали вы меня!

— Ну, так моя находка, — усмехнулся Патмосов и пошел к кладбищу.

Скоро он догнал процессию и зорко осмотрелся, но ничего из того, чего он ждал, не увидел.

Он дошел до кладбища, был в церкви и уехал домой с твердым решением отыскать «Сережу» и «В.».

* * *
На другой день Патмосов, еще лежа в постели, получил от Ястребова телеграмму, которой тот звал его к себе.

— Ишь его разбирает, — усмехнулся Патмосов и, отложив письмо в сторону, стал одеваться.

В это время раздался звонок, и в комнату Патмосова заглянула прислуга.

— Вас один барин повидать хочет! — сказала девушка.

— Проси!

Окончив туалет, Патмосов вышел в свой рабочий кабинет, куда уже входил пожилой господин, одетый с изысканной простотой.

— Алексей Романович Патмосов?

— К вашим услугам!

— Я к вам с рекомендацией от Ивана Дмитриевича, — сказал гость. — Выручайте, а я уж не обижу!

Гость протянул визитную карточку Путилина, на которой Патмосов прочел просьбу оказать всякое содействие подателю.

— Чем могу служить? Садитесь!

Гость опустился в кресло.

— Меня зовут Николай Поликарпович Савельев. Может, слышали?

Патмосов поклонился с улыбкою.

— Как же не знать Савельева!

— Известно вам, что у меня есть сын?

Патмосов кивнул.

— И о нем все известно?

— Не у дел, любит кутить, тратить…

— Сегодня, в шесть часов утра, я побывал у его приятеля, большого мерзавца, Константина Дмитриевича Носова. Ну-с, так тот объяснил, что сын мой дал этому Дергачеву с моей подписью векселей на тысячу двести рублей, получив восемьсот рублей, и двадцать седьмого, заметьте, был у него в Павловске, а двадцать восьмого им срок. Вот и все.

— И вы думаете?…

Савельев вытер платком вдруг вспотевшее лицо.

— Ничего не думаю и всего ожидаю. Так вот, просьба. Расследуйте это дело и, если можно,спасите мальчишку! — Савельев взял за руку Патмосова.

Патмосов сочувственно пожал его руку и ответил:

— Будьте покойны, по простому подозрению его не привлекут. Я выгорожу. А теперь вы можете взять его на поруки. Я сейчас еду в Царское.

Савельев встал.

— Я не забуду вам этого!

— Глупости! — ответил Патмосов, провожая гостя до самых дверей.

«И с чего он схватил Савельева?» — думал Патмосов через полчаса, идя к вокзалу Царскосельской железной дороги.

* * *
Ястребов встретил его радостный и возбужденный.

— Вы у меня обедаете, — сказал он, — и поговорим. Я другими делами занят, но скоро освобожусь. Вы необходимы мне!

Патмосов поклонился.

До обеда было еще добрых три часа, и он не спеша направился к Павловску, мимо того места, где было совершено убийство.

Он шел дальше, глубоко задумавшись, когда вдруг услышал густой лай большой собаки; он обернулся; его нагонял всадник, а впереди всадника бежал огромный дог, оглашая пространство лаем.

Вдруг к ногам Патмосова упал предмет, при виде которого он вздрогнул всем существом.

Это был окурок папиросы. Окурок с таким же длинным мундштуком, такой же толщины, как те…

Патмосов с жадным любопытством взглянул в сторону удалявшегося всадника и увидел только широкие плечи и густые каштановые волосы, прикрытые соломенной шляпой.

Он рванулся было бежать за ним, но потом одумался, добрался до первой скамейки и сел на нее. Подле него дворник мел дорогу.

— Богатое место! — сказал ему Патмосов.

— Мое-то? — удивился дворник.

— Не ваше, а эта дорога! Сколько по ней собственных экипажей едет, сколько тысячных коней! А верхом! Вон сейчас проскакал. Кто это? Не знаете?

— Где их всех знать! Этот из Царского. Часто ездит. Пронесется туда, потом назад — и все! Завсегда с собакою.

Патмосов встал, кивнул дворнику и бодрым шагом пошел к Ястребову.

— Мы на балконе сядем, — сказал следователь радушно, — жара! У меня великолепнейшая ботвинья[205]!

Они съели ботвинью, съели отбивные котлеты, малину со сливками, и, наконец, прислуга подала коньяк и кофе. Ястребов налил кофе, предложил гостю сигару, рюмку коньяку и наконец, раскурив сигару, откинулся к спинке плетеного кресла.

— Ну-с, дорогой Алексей Романович, теперь поговорим! Вы знаете, я вчера еще арест сделал и ни свет ни заря уже допрос снял.

— Молодого Савельева? — сказал Патмосов.

Ястребов вытаращил глаза.

— Вы откуда знаете?

— Я все знаю, — улыбнулся Патмосов, — но что же вы от него узнали и почему арестовали?

— На него вчера показания сделал компаньон Дергачева, Розенцвейг.

— Так!

— Он видел его с Дергачевым — раз, а два — у Дергачева были векселя с подложной подписью, работы этого господина Савельева.

— Так!

— Но что важно, на него указывает Трехин. Наконец, Савельев сказал сперва, что не видел, потом видел, и совершенно не говорит, где был ночью. Вот видите, подозрительно? А? Да, да! И еще! Векселей его я не нашел у Дергачева. Вчера с судебным приставом все пересмотрел. Векселей куча, и все по срокам разложены, а его векселей нет! А?

Патмосов молчал. Ястребов поправился в кресле.

— Теперь этот Трехин! — заговорил он снова. — Тоже не говорит, где ночь провел, тоже видел Дергачева, и ко всему — неистовый человек. Совершенно одержимый! А убить — расчет, едва он узнал, что наследство может мимо носа пройти. А?

Патмосов опять промолчал.

— И, наконец, Резцов! Этот — прямо разбойник. Был на очной ставке с дворником и все свое: «Уехал в восемь часов, а деньги — нашел!»

— Портсигар Лукерья признала. Вот он!

Патмосов положил портсигар на стол и передал эпизод с Лукерьей.

— Вот видите! — оживился Ястребов и заговорил просительным голосом: — Теперь все от вас зависит, голубчик, Алексей Романович!

— Что же от меня-то?

— Обличить их надо! Где были, когда выехали, как убили, чем. Я вам бумажки уже изготовил. Сделайте обыски у них, опросите всех. Господи, да вы уж знаете все это! — взмолился Ястребов.

Патмосов встал, встал и Ястребов.

— Вот эти бумажки. Пожалуйста!

— Хорошо, я сделаю, — сказал Патмосов, прощаясь с хозяином.

— Ну вот. Ведь из трех уж, наверное, один убийца!

— Четвертый! — засмеялся Патмосов и, пожав руку хозяину, вышел в сад.

* * *
По пути домой Патмосов размышлял: «Который из трех? Да, понятно, четвертый! И этот четвертый — тот всадник с собакою. И это — убийство не для грабежа. Все ясно. А тайна — в письмах и там, подле Серёжи! Да, да!»

Дома он сел к столу, взял лист бумаги и написал:

«Уважаемый Николай Поликарпович! Знаю наверное, что сын ваш не совершил этого дела. Что касается опрометчиво подписанных бумаг, то они исчезли неизвестным образом. Ваш…».

Он подписался, вложил письмо в конверт и надписал адрес Савельева.

* * *
Таинственный всадник был найден Патмосовым на другой же день.

В двенадцать часов дня он уже сидел на той скамье, в парке Павловского вокзала, подле которой вчера видел всадника, курил, читал газету, гулял по аллее, а время ползло, как черепаха.

Но вот пошел второй час, и на аллее из Царского показался всадник. Патмосов внимательно разглядел его.

Это был красавец блондин лет тридцати шести, с окладистой русой бородой, с пышными волосами, богатырь по сложению. Он ехал медленным шагом, держа руки на луке седла.

«Теперь ждать, когда поедет обратно», — решил Патмосов и пошел по прямой аллее до первого поворота в Царское. Этого места всаднику не миновать.

И опять потянулись часы ожидания.

Но вот раздался лай собаки, и показался всадник.

На этот раз он ехал крупной рысью и мерно подскакивал на седле.

Патмосов проводил его глазами до следующего поворота и, заметив направление, быстро пошел за ним. Дойдя до поворота, он увидел сторожа парка и спросил его:

— Скажите, в каком направлении проскакал господин на лошади? Еще с ним большая собака. Я поднял портсигар, который он обронил! — и Патмосов показал серебряный портсигар.

— А прямо в ворота и налево!

Дойдя до Софии, Патмосов с тем же вопросом обратился к городовому.

— По этой улице!

Дальше, на углу Велиовской, городовой ему сказал:

— Господин Санин, дом нумер девять!

Первая часть задачи была выполнена. Патмосов прямо направился в полицейскую часть, назвал себя и попросил дать справку о Санине.

— В одну минуту! — с готовностью отозвался пристав. — Богатейший барин. Художник. Портреты пишет и, говорят, дешевле двух тысяч не берет! А? Зовут Сергеем Матвеевичем, а живет здесь в гостях, у князя Таруханова, кирасира.

— А в городе?

— В городе у него мастерская. Позвольте! — он заглянул в листки. — Тучкова набережная, три. Ишь куда занесло!

— Благодарю вас!

Патмосов почувствовал смущение. Такое лицо вряд ли может быть убийцей.

Вдруг он остановился посреди дороги и крепко хлопнул себя по лбу. А! Он — Сергей, и тот — Сережа! Что же это значит?

* * *
На другой день Патмосов нарядился денщиком[206] и направился на Тучкову набережную, три.

На тяжелой, массивной двери он прочел дощечку: «Сергей Матвеевич Санин» и смело дернул шнур звонка. Дверь отворил молодой человек плутоватого вида, без пиджака, подпоясанный зеленым фартуком, с метелкой в руке.

— Чего тебе? — спросил он.

— Полковница прислала, — простодушно ответил Патмосов, — приказала спросить, когда приехать портрет писать?

— Сергей Матвеевич завтра быть обещался, — ответил слуга.

Патмосов не уходил. Он подмигнул слуге и сказал:

— А где тут у вас портерная[207], мил человек? Пивка бы парочку!

Лицо слуги тотчас изменилось.

— Подожди секунду, я надену спинжак и тебя проведу! Войди пока! — он впустил Патмосова в прихожую и бегом взлетел по лестнице во второй этаж. — Сичас! — крикнул он.

Патмосов огляделся.

Передняя представляла роскошную комнату, уставленную растениями и статуями. Взор Патмосова быстро скользил с предмета на предмет и вдруг приковался к длинной стойке для палок.

Патмосов стал перебирать трости.

Вдруг он нагнулся и быстро поднял лежавшую внизу палку. Она была выточена из американского дерева и оканчивалась топориком вершка[208] два шириною. Патмосов взял ее за середину и взмахнул ею. Лицо его осветилось торжеством.

— Вот и я, — сказал слуга, сойдя с лестницы, — любовался?

— Много палок, — ответил Патмосов, — а с этой хоть на медведя!

— Редко берет. Последний раз брал, вернулся, швырнул: «Тяжелая, — говорит, — убери!»

— Давно брал? — небрежно спросил Патмосов, идя к двери.

— Нет. С ей он к князю уехал, а позавчера привез. Приезжал.

— Часто бывает?

— Теперь нет. Вот завтра будет.

Он запер подъезд, положил ключ в карман и пошел с Патмосовым, добродушно болтая.

— Мне у его житье, как на квартире. Что барин! Ей-богу! Коли пришел кто — на чай тебе. Меньше полтины и не дают.

Они вошли в портерную, Патмосов спросил пива, и тот продолжал:

— Только комнаты убери, кисти вымой, и все! Кухарка готовит. Совсем барин! А жалованья — двадцать пять!

— Ваше здоровье, как вас звать?

— Василий Афанасьевич. А вас?

— Петр Демьяныч.

Они выпили.

— А давно вы у него на службе?

— Второй месяц. Раньше у него жил такой непутевый, пьяница: какие-то письма у него украл, ну, барин и выгнал!

Сердце Патмосова забилось.

— Письма? — повторил он.

— Мне Матрена сказывала. Барин, слышь, чуть не убил его. Потом выгнал.

Словно свет озарил Патмосова.

Допив пиво, он расплатился, крепко пожал руку Василию и сказал:

— Так передайте барину, чтобы подождал!

— Ладно. Приходи еще.

Патмосов проводил его до дверей подъезда, и они расстались.

* * *
Ястребов чувствовал раздражение на Патмосова…

— Опять не был, — сказал он Флегонтову, входя в камеру, — это черт знает что! Это недобросовестно! Что я без него буду делать, а?

В это время вошел сторож.

— Просит принять кухарка эта.

— Какая кухарка?

— Та, что у убитого служила.

— Зови, зови! — следователь оживился.

В камеру вошла Лукерья и с грохотом упала на колени.

— Виноваты мы, — тихо покаялась Лукерья, — ограбили покойника. Я и Прохор.

— Убил он? — спросил Ястребов.

— Что вы, прости Господи, — и Лукерья даже отодвинулась. — Ограбили его, точно…

Следователь разочарованно вздохнул.

— Как же, когда и что?

— Добро всякое, а денег тысячу.

— Когда же украли?

— Как барин на музыку пошел. Я — четыреста, а он — шестьсот взял. Вещи тоже взяли. Которые в щекатулке… внизу были. Заперли. Прохор и ушел.

— А где вещи?

— Его не знаю, а что у меня, так вот!

И Лукерья положила перед Ястребовым сверток.

Он развернул его и увидел пачку денег, два браслета, часы, цепочку, серьги и крупную брошь.

— Губа не дура! — усмехнулся Ястребов, отодвигая вещи. — Ну, молодец, что покаялась! Грамотная?

— Грамотная! — уже бойко ответила Лукерья.

— Ну, вот — подпиши! — Ястребов взял от Флегонтова записанное показание, громко прочел его и положил перед Лукерьей. — Подпиши!

Она подписала.

— Ну, а теперь тебя арестовать надо!

Лукерья покорно кивнула головой. Ястребов написал приказ, и Лукерью увели.

* * *
Патмосов с утра стал готовиться к предстоящему свиданию.

Он наклеил себе бороду и на нос нацепил пенсне с темными стеклами.

После этого он надел форменные военные брюки, белый китель с полковничьими погонами, повесил шашку, взял общегвардейскую фуражку и с удовлетворением оглядел себя в зеркало.

Он еще раз оглядел все мелочи, взял три письма Веры Андреевны, тщательно спрятал их и суеверно перекрестился.

На улице Патмосов взял извозчика и поехал на Тучкову набережную.

Василий тотчас отворил ему. Теперь он был одет в серый казакин со светлыми пуговицами.

— Барин дома? — спросил Патмосов.

— Дома-с! Пожалуйте! — и Василий указал ему на лестницу.

На площадке показался художник в серой блузе. Солнце освещало его львиную голову, он был красив, как Антиной[209].

Сердце Патмосова сжалось. Он предпочел бы видеть на его месте типичного злодея.

— Сюда! Сюда! — говорил звучным голосом Санин. — Ко мне, в мастерскую! С кем имею честь? Дурак-слуга сказал, что ко мне собиралась барыня.

Патмосов поднялся наверх и не решился пожать протянутую ему руку. Он взял в одну руку фуражку, а другой вынул носовой платок.

— Полковник Снегирев. Вчера правда моя жена к вам собиралась и денщика послала, но жара, мигрень… знаете… И вот я вместо нее. А что до барыни, так, может, к вам еще кто собирался?

— Нет, нет, — поспешно ответил Санин, — избави Бог! Сюда!

Он отпахнул тяжелую портьеру, и они вошли в громадную мастерскую в два света, со стеклянной крышей.

Санин размашисто двинул мягкое кресло, поставил подле него курительный прибор и сказал:

— Садитесь, курите и говорите, чем могу служить, а я помалюю!

Он сел на табурет перед мольбертом и взял из вазы кисть.

Патмосов опустился в кресло и заговорил непринужденным тоном:

— У вас тут целый музей! Даже внизу: и зверинец, и коллекция палок. Прекрасные палки!

— Да, есть! — небрежно ответил Санин.

— Одна, которая с топором, — продолжал болтать Патмосов, в то же время следя за лицом Санина. — Недорогая, но незаменимая. Если ей стукнуть! Я знаю случай, когда одним ударом такой палки разбили голову, как орех. Вам, вероятно, случается бродить по пустынным местам?

Патмосов увидел, как омрачилось лицо художника и как дрогнула кисть в его руке.

— Палка дрянь, — сказал он после минутного молчания, — я велел ее убрать, а этот дурак все ее ставит.

Патмосов взял из ящика папироску с толстым, длинным мундштуком и спросил:

— Вы всегда курите эти папиросы?

— Всегда, — уже с некоторым раздражением ответил Санин, — а что?

Патмосов закурил и, стараясь казаться равнодушным, сказал:

— Приметные очень. Если бы вы совершили преступление, по одним этим папиросам вас могли бы найти и обличить!

Рука у Санина задрожала, и он быстро откинулся от мольберта.

— Я бы унес с собой свои папиросы, — сказал он с деланным смехом.

— А окурки? — тихо произнес Патмосов и замолчал.

Санин резко двинулся на табурете и, отвернув лицо, будто роясь в красках, сказал:

— Будьте добры объяснить мне цель вашего визита. Признаюсь, наш разговор начинает меня утомлять.

Патмосову стало жаль этого человека.

— Я хотел просить вас написать мне картину.

— Я картин не пишу, — глухо ответил Санин. — Я портретист.

— Здесь главным образом лица. Если позволите, я расскажу ее содержание.

Патмосов видел, как сбежала краска с лица Санина, и слышал его прерывистое дыхание.

— Расскажите, — глухо произнес он.

— О, в двух словах! — сказал Патмосов. — Ночь, дорожка вдоль оврага, на ней двое. Один — энергичный, сильный, молодой; другой — пожилых лет, дряхлый, с хитрым, развратным лицом. И этот сильный поражает его в голову палкой, на конце которой…

Санин вдруг вскочил, и лицо его исказилось бешенством.

— Ты не офицер, ты — агент! — закричал он и бросился на Патмосова.

Тот успел отскочить за кресло.

— Что же, вы хотите и меня убить? — сказал он спокойно.

Санин остановился, схватился за голову руками и со стоном повалился. Патмосов с глубоким состраданием смотрел на совсем недавно еще гордого и сильного человека, у которого теперь вздрагивали, как у ребенка, плечи.

— Арестуйте меня, — наконец глухо сказал Санин, — да! Я убил этого мерзавца, той палкой.

— Я не буду вас арестовывать, — ответил Патмосов, — поезжайте завтра в Царское, явитесь к следователю сами с повинной.

Санин поднял голову и с удивлением взглянул на Патмосова.

Тот угадал его мысль.

— Если бы вы убежали, я нашел бы вашу корреспондентку.

При этих словах Санин опять вскочил как бешеный.

— Откуда вам это известно?

— Из этих писем, — Патмосов показал три письма.

— Ее письма! Но я их все взял! — наивно воскликнул Санин.

— Не все! Дергачев был хитрее и три письма держал у себя в бумажнике.

— О, мерзавец! — проговорил Санин. — Он бы снова нас мучил!

Он помолчал, потом встал, прошел по мастерской, вернулся и сказал:

— Я вам все расскажу! Все! Судите!..

Патмосов молча кивнул.

Санин начал свой рассказ, сперва волнуясь, потом спокойнее, и его прекрасное лицо оживилось воспоминаниями любви.

* * *
— Это началось четыре года тому назад. Да! Четыре года будет семнадцатого августа. Ее муж заказал мне с нее портрет, и я к ним приезжал для сеансов. Ее муж носит старинную аристократическую фамилию, богат несметно, красив, несмотря на свои шестьдесят четыре года, и благороден на редкость. Ей всего двадцать шесть лет, и он ее мужем является только номинально. Она — дочь его боевого товарища, осталась сиротою, и он не придумал лучшей формы опеки, как жениться на ней, и относится к ней как отец. Буквально. Она платит ему привязанностью и ухаживанием. И вдруг — я на дороге! Я со своей любовью!.. Да, так началась наша любовь.

Санин закурил папиросу, бросил ее, взял новую и заговорил снова:

— Должно было случиться то, что случилось. Она забеременела. Да! Это было наше счастье и наш ужас. Счастье — увенчать любовь свою живым плодом, ужас — открыться. Не для меня! Я всегда молил ее об этом, но для нее. Она была убеждена, что ее муж не перенесет этого открытия. Приводил ее в ужас и скандал, который мог разразиться в обществе. Она — женщина своего круга, своих понятий. Я понимал ее и разделял ее страхи. И тут нам выпала вдруг удача. Генерал уехал в Англию, оттуда в Америку на семь месяцев. Он звал с собою жену, но она уклонилась и назначила ему свидание в Париже… Это было удачей. Она уединилась и родила прекрасного мальчугана.

Лицо Санина озарилось широкой, светлой улыбкой.

— И началось наше новое счастье. Счастье отца и матери. Я его поместил в надежные руки, а потом решил, едва отнимут его от кормилицы[210], перевезти к себе. И все пошло прахом!

Он тяжело перевел дух и продолжал:

— Это случилось совсем недавно. Всего с месяц. Она приехала ко мне в безумном ужасе и показала письмо от какого-то негодяя. Негодяй писал, что знает про ее связь, знает, что у нее есть ребенок и где он и что он все это огласит, если она не заплатит ему пять тысяч рублей. За эту сумму он продавал ее письма. Письма ко мне! Я бросился в спальню, где в ящике стола держал ее письма. Их не было! Да, только тогда я понял, как надо беречь тайны. Надо сжигать все! Записку, ленточку, всякий знак. Надо держать себя с любовницей, как с зачумленной. А я, болван, берег ее каждое письмо как святыню!

Он ударил себя по лбу и сжал кулаки.

— Очевидно, их украл мой слуга. И едва уехала Вера, как я набросился на слугу. Я его встряхивал, как мешок, швырял, как кошку, я готов был пытать его огнем и железом. Он ревел, ползал на коленях и во всем сознался. Через других слуг-негодяев он узнал, что один мерзавец платит хорошие деньги за господские письма. Мой каналья был не дурак. Несомненно, он знал нашу тайну и отправился к этому Дергачеву. Да! И продал меня за триста рублей.

Он помолчал, потом продолжал:

— Слугу я выгнал, а сам поехал к Дергачеву в Павловск и вызвал его на вокзал. Там я объяснился с ним. Я предложил ему две тысячи.

Он вскочил, сел, снова вскочил, и лицо его теперь горело злобою.

— Тут и начались пытки! Он торговался и после каждого свиданья слал ей письма с угрозами, а она ехала ко мне и писала ко мне умоляющие письма. Это был месяц сплошных мук. Я все же выторговал тысячу. Он согласился отдать мне письма за четыре тысячи.

Санин горько усмехнулся.

— Значит, за тысячу он припрятал три письма! Ловко! Да? — и он продолжал: — Двадцать шестого числа я собрал всякими способами три тысячи рублей и известил его, что двадцать седьмого куплю свои письма. Я бегал, искал, но нашел еще только сто рублей. И я поехал.

Патмосов кивнул.

— Мы условились встретиться в десять часов вечера. Я ждал его, он не шел. Одно это ожидание уже обозлило. Наконец он пришел…

Санин перевел дух.

— И тут началось! Я сказал, что остальные четыреста я отдам ему завтра. Он ответил, как хам: «Тогда и письма» — и хотел уйти. Я удержал его и стал упрашивать. Мы начали спорить. Он дразнил меня: то вынимал пакет из кармана пальто, то прятал его назад. И ничего бы не было, — сказал Санин, — если бы не пустяк.

Он тяжело перевел дух.

— Я взял его за пальто, за борт, а он вдруг заорал: «Вы хотите убить меня!» — и толкнул. Во мне словно пружина лопнула. Все завертелось, закружилось, и, когда я очнулся, он лежал на земле. Я нагнулся. Кровь! Тогда я понял, что сделал. По моей палке текла кровь. Ко мне вдруг вернулось спокойствие. Я нагнулся к нему и выдернул у него из кармана пакет. Потом отошел, старательно вытер и вычистил палку и пошел на музыку. Повидал двух-трех человек и пешком вернулся в Царское, где живу у своего приятеля. Вот! — окончил он. — На другое утро я послал ей письма.

Он замолчал и опустился в кресло, закуривая пятнадцатую по счету папиросу.

* * *
Патмосов первый прервал молчание.

— Вы должны теперь открыться следователю, — сказал он, — сейчас у него трое в подозрении, и из них двое совсем невинны.

— Но как? Я тогда должен рассказать все? Открыть ее имя! Я не могу! — воскликнул Санин.

— Слушайте. Я помогу вам. Идите к следователю, расскажите ему факт убийства, а причину придумайте, какую хотите. Он любил женщин, был развратник.

— А эти письма? — сказал Санин. — По которым вы додумались?

Патмосов вынул их из кармана и решительно протянул Санину.

— Возьмите их и уничтожьте!

Санин жадно схватил их и воскликнул:

— О, теперь я спокоен! Берите меня!

— Нет-нет, вы сами!

— Согласен.

Патмосов сказал адрес и поднялся с кресла. Волнение душило его. Спокойствие Санина было трогательнее его недавнего отчаяния.

— Я иду! Вам надо приготовиться.

— Я теперь Голиаф! — засмеялся Санин. — В одиннадцать у него в камере!

Патмосов выбежал из мастерской.

Он вернулся домой и тотчас позвал к себе хозяйку, продиктовал ей друг за другом два любовных письма и записку с назначением свидания, подписав их все буквою «В».

— Все!

Молодая женщина встала.

— А теперь вы эти записки покажете мужу, — смеясь, сказала она.

— Да, да! Вы рискуете, — в тон ей ответил Патмосов и потом серьезно сказал: — Вы спасаете честь женщины, как люди понимают ее, и спокойствие семьи.

* * *
На другой день Патмосов ехал в Царское Село к Ястребову, который успел послать ему четыре телеграммы.

— Что же вы, дорогой мой, так запропали? Я истомился, ожидая вас.

— Занят был, все этим же делом, — ответил Патмосов и, вынув из бумажника три письма, положил их на стол. — Вот письма, которые я брал. Они ни к чему.

— Я же говорил, — сказал Ястребов, — у него любовниц тысяча! Уберите, Севастьян Лукич.

Он кинул письмоводителю письма и снова спросил Патмосова:

— Ну, что же вы сделали за это время?

— Нашел убийцу, — ответил с улыбкой Патмосов.

Ястребов даже привскочил, и глаза его засверкали.

— Я говорил! Ну, рассказывайте, какие улики? Который из трех?

— Четвертый, — ответил Патмосов.

Ястребов упал в кресло и захлопал глазами.

— Вы шутите?

— Нет, серьезно! Где же он?

— Он… — Патмосов поглядел на часы, на них было без двух минут одиннадцать. — Он сейчас будет здесь, у вас.

— Господина следователя можно видеть? — раздался звучный голос.

— Пожалуйте! — крикнул Патмосов, вставая.

— Пришел, — сказал он тихо Ястребову.

Тот поднялся с кресла.

— Вот и я! — и на пороге камеры показалась мощная фигура Санина.

Патмосов горячо пожал ему руку и поспешил выйти.

* * *
Слух о том, что Санин, этот милейший человек, даровитый художник, оказался убийцей, произвел в Петербурге сенсацию. Зал суда был битком набит дамами высшего света.

Санин держал себя на суде с благородною простотою. Он объяснил, как убил Дергачева, и рассказал о мотивах этого убийства. Дело вышло из-за женщины, которую называть Санин не хотел. Присяжные признали его виновным в убийстве в запальчивости и заслуживающим снисхождения. Суд приговорил его к четырем годам каторжных работ.

Лукерья и Резцов судились за кражу и были осуждены: она — на два месяца, а он, как рецидивист, на поселение.

Трехин получил наследство и закутил так, что через месяц очутился в больнице.

Марья Васильевна стала выезжать и в скором времени обзавелась новым покровителем.

Что касается молодого Савельева, то пережитые им позор и страх совершенно образумили его. Он разорвал свои прежние знакомства, поступил к отцу на фабрику, где принялся основательно изучать дело.

Векселя исчезли, и надо предполагать, что они вместе с письмами попали к Вере Андреевне и сгорели в камине.

Остается сказать про Веру Андреевну.

Через два года после осуждения Санина она овдовела и со своим сыном Сережей поехала в Сибирь — к тому, кто так дорого заплатил за ее спокойствие. Когда Санин отбыл срок каторги, они поженились и поселились в Иркутске, где Санин опять стал зарабатывать сумасшедшие деньги.

1909 г.

(обратно)

Пропавший артельщик

Когда Патмосов вышел проводить своего помощника-любителя Пафнутьева в переднюю, тот уже надел пальто, пожал руку хозяину и двинулся к дверям.

Патмосов задержал его:

— Подожди минутку. Мне несут телеграмму!

Удивленный Пафнутьев остановился, горничная поспешила открыть дверь, и на пороге действительно показался телеграфный рассыльный.

— Патмосову!

— Давай сюда, — сказал Патмосов, черкнул карандашом на расписке свое имя, дал рассыльному монету и двинулся к кабинету, говоря Пафнутьеву:

— Войди на минуту! Ничего, что в пальто. Ну, куда зовут?

С этими словами он включил электричество, подошел к столику и развернул телеграмму.

— «Нужны немедленно. Дело, Нежин. Богучаров», — прочел он и засмеялся. — Ну вот, ты тосковал без дела.

— При чем же тут я? — уныло заметил Пафнутьев.

— Непременно и ты! — воскликнул Патмосов. — Ты мой ученик, без тебя нет «школы». Ха-ха! — он развеселился. — Ну, начнем с газеты. Смотри поезда.

Он заглянул Пафнутьеву через плечо и сразу нашел справку.

— Отлично! Я еду в четыре курьерским. А ты — с вечерним. Снимешь в гостинице, там одна, дешевый номер и жди меня. Понял? Ну, иди!

Пафнутьев просиял от удовольствия и горячо пожал руку Патмосову.

В дверях он приостановился.

— Скажите, Алексей Романович, как вы узнали, что несут телеграмму?

Патмосов засмеялся.

— Эх, простота! Я живу на самом верху. Если кто идет сюда, значит, ко мне. Раз. Теперь одиннадцать часов. В гости ко мне мало кто ходит, и час для гостя поздний. Если по экстренному делу, то человек бежал бы, а этот шел типичной поступью рассыльного. Почтальону — поздно; посыльному тоже. Значит…

— Телеграмма! — окончил Пафнутьев.

— Ну, вот! Подумаешь, так и хитрости никакой нет. Ну, иди!

* * *
Было девять часов прекрасного летнего вечера, когда Патмосов приехал в Нежин. Оставив свой чемодан на вокзале у сторожа, он спросил дорогу в контору постройки и пошел пешком. Контора помещалась на лучшей улице города и занимала дом, нанятый у местного богатого помещика.

Миновав красивый решетчатый деревянный забор с крепкими воротами, Патмосов вошел в открытую калитку и очутился на широком дворе. Справа стояла сторожка и, видимо, баня; слева — конюшня и два сарая, а прямо перед воротами красовался прочный дом в два этажа, с резным крыльцом.

Патмосов поднялся по широкой лестнице на крыльцо и остановился у запертой двери, на которой была прибита жестяная дощечка с надписью: «Контора».

На его звонок дверь распахнулась, и молодой, рослый парень, заслонив дверь, спросил:

— Вам кого?

Патмосов сказал.

— Кто там, Василий? — послышался оклик, и на пороге освещенной комнаты показался среднего роста, крепкий мужчина в чесучовой[211] паре.

Он приблизился и тотчас радостно воскликнул, протягивая обе руки:

— Вы, Алексей Романович! Вот, спасибо! Я, признаться, вас раньше, чем завтра, не ждал. Василий, устрой самовар, ужин, вино подай; да живей!

Богучаров взял под руку Патмосова, провел его через небольшую, темную комнату, потом через просторную канцелярию и ввел его в свой кабинет.

У широкого окна стоял письменный стол, рядом — этажерка, по одной стене — чертежный стол, по другой — широкий оттоман и комод. На столе ярко горела лампа и лежали листы исписанной бумаги.

— Это мой кабинет и спальня, — пояснил Богучаров, — а здесь столовая и тоже спальня! — он провел Патмосова в смежную, освещенную висячей лампой комнату, где стояли буфет, обеденный стол, стулья и такой же, как в кабинете, оттоман.

— Вы здесь и расположитесь, — сказал он Патмосову, — а теперь садитесь. Сейчас за едой и поговорим.

Тем временем Василий, осторожно ступая, входил в выходил, приготовляя стол для ужина.

— Мой Личарда[212], — сказал шутливо Богучаров Патмосову, указывая на Василия, — смышлен, каналья, мастер на все руки и мне предан без лести.

* * *
Патмосов с аппетитом поужинал.

Василий разлил чай. Богучаров подвинул ром и коньяк, предложил сигару и сказал:

— Ну-с, а теперь о деле!

Патмосов покосился на Василия, который расстилал теперь постели, но Богучаров тотчас же успокоил его:

— В моем рассказе секретов нет, а и будь они — Василий свой человек.

Патмосов кивнул.

— Вот какое у нас дело, — сказал Богучаров и начал свой рассказ: — Надо вам объяснить, что мы от Московско-Курско-Воронежской железной дороги проводим ветки Конотоп-Пироговка, Рыльск-Суджа, Круты-Чернигов и Круты-Пирятин. Я заведую всеми работами, и здесь у меня помещается центральная контора. Тут у нас и касса, а в кассе несгораемый сундук, но в нем я обычно не держу больших денег. Тысячи две-три. Все же расчеты с подрядчиками я произвожу чеками на киевское отделение коммерческого банка и, когда нам бывают нужны большие деньги, беру оттуда же.

Патмосов кивнул. Богучаров отхлебнул из стакана и продолжал:

— Такие случаи бывают два раза каждый месяц. Первого и пятнадцатого — расчет с рабочими. Берем тысяч до тридцати. И двадцатого — расчет со служащими, тысяч двадцать. В этих случаях едет наш артельщик в Киев, берет из банка деньги и привозит сюда, в сундук, и лежат они у нас не дольше, как двенадцать-четырнадцать часов. До Киева сто шестьдесят верст. Утром он уедет, а в девять или одиннадцать часов уже назад.

Патмосов допил чай. Василий неслышно взял у него стакан и налил свежего чаю, после чего почтительно отошел в сторону.

— Можешь идти теперь, Василий, — сказал Богучаров; он встал, проводил Василия и, вернувшись, продолжал: — 25-го мая я, видите ли, в Москву уехал и вернуться мог не раньше, как числа 5-го, 6-го. Ну, а 1-го расчет, да еще надо было одному человеку здесь двенадцать тысяч отдать. Я, уезжая, и выписал чеки — на двенадцать и на двадцать тысяч. Всего на тридцать две. И уехал. Приезжаю домой сюда, и что же? Оказывается, артельщик уехал, деньги получил, в Нежин вернулся и пропал. Пропал — как иголка в стогу сена!

Патмосов с тем же невозмутимым видом курил сигару и медленно прихлебывал чай.

— Понятно, следствие, — уже волнуясь, продолжал Богучаров. — Узнал, что он деньги взял, в город приехал, но в контору не заходил и домой не вернулся. Следователь расспросил всех и решил, что артельщик скрылся с деньгами, напечатал публикации и успокоился.

Богучаров взволнованно перевел дух.

— А я уверен, что здесь преступление, что он убит! — заключил он. — Вот вас и выписал. Помогите!

Он замолчал. Патмосов опустил голову и сосредоточенно вылавливал из чая косточку от лимона. Выловив ее и бросив в блюдце, он спросил:

— У вас есть подозрения?

Богучаров смутился.

— Видите ли, — ответил он, — я не решился бы сказать этого никому другому. Дело вот в чем. Матвеев, артельщик этот, лет пятидесяти, рябой, некрасивый и, кажется, довольно грубый, а жене его сейчас двадцать шесть лет. Бабенка вертлявая, смазливая. Детей у них нет, и про нее всякая сплетня ходит. Чертежник у меня тут был, разбитной такой малый и красивый. Лентяй и кутнуть любит. Я рассчитал его. Так она, говорят, с ним путалась.

— А артельщик ваш всегда деньги в сундук прятал, когда привозил?

— Всегда! Кажется, раз только с собой домой унес.

Патмосов кивнул.

— А кто у вас контору стережет?

— У ворот дворник. Внизу два сторожа: один Василий, вы его видели, а другой — Михей. Здоровенный мужик. При лошадях кучер, а здесь — я!

— А этого чертежника вы давно разочли?

— В середине мая, перед отъездом.

— Так что он мог знать про деньги?

— Вполне! — Богучаров махнул рукой. — Да разве здесь утаишь что-нибудь! Чеки проводятся по книгам, пишутся открыто, иногда весь день на столе лежат. По семейному. Я думаю, все знают, когда Матвееву ехать и сколько он привезет…

— Занятия у вас с какого часа?

— С десяти.

— Ну, значит, я успею осмотреться, — сказал Патмосов.

— Я к вам Василия приставлю.

— Пожалуйста. А теперь уже простите. В сон клонит.

Богучаров засмеялся.

— И я хорош! Уже два часа! Уморил вас. Сам-то я выспался.

Он пожал руку Патмосову и вышел в соседнюю комнату, притворив дверь.

* * *
Чуть только рассвело, Патмосов встал и полуодетый осторожно вышел из комнаты. Богучаров спал, обняв обеими руками подушку и оглашая комнату храпом. Патмосов тихо прошел мимо него и вошел в большую комнату с двумя высокими конторками, четырьмя письменным столами и шкафами вдоль стен. Это, несомненно, была комната счетоводов. Тяжелые, огромные бухгалтерские книги, на каждом столе счеты, на высоких иглах наткнутые квитанции. Следующая комната по фасаду, размером с кабинет Богучарова, была, несомненно, чертежная. Из средней бухгалтерской комнаты через маленький коридор можно было пройти в небольшую комнату, надвое перегороженную проволочной решеткой, с дверью и оконцем, как обыкновенно в кассах.

Патмосов задержался здесь и стал внимательно оглядывать каждый уголок комнаты. Дверь перегородки оказалась запертой, но сама перегородка не доходила до потолка. За проволочной решеткой стояли: небольшой стол со счетами, стул и массивный железный сундук. Патмосов с легкостью акробата перелез через перегородку и остановился подле сундука. Постороннему наблюдателю показалось бы, что Патмосов читает какие-то микроскопические надписи, с такой внимательностью он осмотрел весь сундук и его замок.

Потом он присел на корточки и вдруг тихо свистнул. Глаза его впились в одну точку. Он нагнулся, словно нюхая пол. Не отрывая глаз от пола, он прополз на карачках до перегородки, перелез обратно, и опять пополз, то совсем пригибаясь к полу, то проводя по нему пальцами.

Из маленькой комнаты дверь вела в просторную переднюю. Все так же по полу на коленях Патмосов дополз до выходных дверей и здесь встал на ноги, после чего из передней через боковую дверь оказался в столовой, разделся, лег и почти тотчас заснул.

* * *
— Заспались с дороги! — услышал Патмосов голос Богучарова, раскрыл глаза и увидел инженера с полотенцем в руках.

На столе шипел кипящий самовар, и Василий только что внес вычищенные одежду и сапоги Патмосова.

— Я в минуту! — сказал Патмосов, быстро вставая.

Богучаров прошел к себе.

— Умываться сюда пожалуйте! — пригласил Василий.

Патмосов прошел за ним в переднюю, где на табуретке стоял таз. Василий взял кувшин с водою и помог умыться.

— Ты мне дом-то покажешь? — спросил Патмосов, утираясь полотенцем.

— Сделайте одолжение! — ответил Василий и прибавил: — Дом-то не велик. Обошли раз, и все!

— Что, Матвеева любили у вас?

Василий переступил на другую ногу.

— Ничего, все ладили.

— Жена ходила сюда?

Василий усмехнулся.

— Она бы ходила, да он не пускал. Ревновал очень. Тут чертежники, конторщики. Народ молодой.

— Убивается?

Василий опять усмехнулся.

— Не похоже. Да он, может, и убежал с деньгами-то! Следователь говорит: не иначе.

Патмосов вернулся в столовую и быстро оделся. Вошел Богучаров.

— Ну, с добрым утром! Чай пить будем?

Они сели за стол. Богучаров сказал:

— В вашем распоряжении это помещение и мой Василий, а я сегодня, раз вы уже здесь, на линию проеду. Будьте как дома. Если вам спросить надо насчет дела, то, пожалуйста, вот у него и еще у бухгалтера, а тот уже вам всякого предоставит.

Он допил чай и поднялся.

— Ну, я еду! Василий, вели подавать! — он взял фуражку и вышел.

Патмосов допил чай, взял палку и надел шляпу. В ту же минуту вернулся Василий.

— Ну, веди меня! — сказал ему Патмосов.

— Здесь вот и все! — указал Василий. — Сергея Петровича помещение и контора. Это — касса. Теперь новый артельщик, — он, не останавливаясь, провел Патмосова через комнату, — здесь передняя. Народ толчется, а это — выход. Одни двери!

Он вывел Патмосова на площадку лестницы.

Патмосов спустился, сосчитав четырнадцать ступеней, и остановился на нижней площадке, на которой были две двери направо и налево, кроме выхода на двор.

— А это куда?

— Здесь кухня, — сказал Василий, — только ее мы занимаем. Я и Михей, сторожа.

Он отворил дверь. Открылась огромная комната с плитой и русской печкой. По стенам стояли две кровати, подле кроватей — сундуки; у окна — большой сосновый стол и табуретки.

При входе Патмосова с табуретки встал и вынул изо рта трубку высокий, плечистый и бородатый мужчина с угрюмым лицом. Он нехотя поклонился Патмосову.

— Другой сторож, Михей! — пояснил Василий и сказал ему: — Иди наверх! Сейчас собираться станут, а я при них!

— Ладно, — лениво отозвался Михей.

— Вот и все. А на той стороне, — сказал Василий, — такая же огромадная комната. Была людская, а мы ее кладовой сделали.

Василий перешел на площадку лестницы и показал другую комнату. Она была действительно завалена всяким добром.

— Вот и весь дом! — заключил Василий.

— Отлично! — отозвался Патмосов, выходя на двор.

— С этой стороны двор, — показал Василий, — а с боков и сзади сад. Прекрасный сад! Пожалуйте!

Патмосов пошел за Василием.

Сад был действительно прекрасен. Густой, тенистый, он охватывал дом с трех сторон. В глубине сада стояла закрытая беседка.

— Хороший сад, — сказал Патмосов, возвращаясь назад и зорко осматривая дом.

— Лучший, можно сказать, в городе, — похвалился Василий.

— А это что? — вдруг спросил Патмосов, указывая палкой на маленькие окна в доме на уровне с землею. С переднего фасада таких не было.

Василий небрежно махнул рукою.

— Это? А это сухие погреба.

— Какие? — спросил Патмосов.

— Сухие! Это такие, что в них лед не кладут, а так, что в легком холоде держать надо. Варенья там, вино и прочая…

— Что ж ты мне их не показал?

— А чего в них? — ответил, пожимая плечами, Василий. — Они у нас пустые.

— Любопытно поглядеть. Сухой погреб.

— Что же, пожалуйте!

Василий ввел его опять в дом, прошел за лестницу и подвел к маленькой двери, запертой на висячий замок. Вынув из кармана ключ, он отпер замок и открыл дверь. На них пахнуло холодным воздухом.

Они спустились на шесть ступеней и очутились в полутемном узеньком коридоре с земляным полом. Василий открыл дверь направо.

Патмосов увидел низкое, просторное помещение с глиняным полом, освещенное двумя окнами.

Пол погреба был слегка взрыт.

— А это почему?

— Глину берем отсюда, когда надо, — ответил Василий, — печку поправить или что…

— Так! — Патмосов вышел и толкнул другую дверь налево.

— То же самое! — сказал Василий.

Патмосов окинул быстрым взглядом другой погреб и тотчас вышел.

— Я потому не показал, что пустое, — говорил Василий, ведя Патмосова назад. — А на дворе служба! — он запер дверцу в погреба и снова вывел Патмосова на двор.

Патмосов остановился.

— Ну, службы я и сам осмотрю, — сказал он, — а ты вот что сделай. Сходи на вокзал; там я у сторожа свой чемодан оставил. Принеси его!

Он дал Василию пятьдесят копеек.

— С полным удовольствием! — услужливо ответил Василий, бросаясь за шапкой в свое помещение.

* * *
На Лицейской улице, в маленьком домике, окруженном садиком, жила молодая жена пропавшего артельщика.

Она разговаривала на кухне со своей прислугой, девчонкой Гапкой, когда у раскрытого окна показалась голова Патмосова и он, приподняв шляпу, спросил:

— Могу я видеть госпожу Матвееву?

Она вздрогнула и покраснела.

— Да, это я! — ответила она и тотчас засмеялась. — Вот дура-то! Пожалуйте в комнаты, через крылечко. Я сейчас! — она пошла из кухни и открыла дверь.

Он вошел в чисто убранную комнату, служившую, видимо, и гостиной и столовой, и сразу приступил к делу.

— Я, сударыня, — сказал он, — сюда от артели прислан. Узнать все о пропавшем вашем муже.

Она сразу побледнела и испуганно взглянула на Патмосова.

— Что же вам надо?

— Все узнать, и, если вы что сказать можете, скажите!

Она опустилась против Патмосова на плетеный стул и сказала:

— Одно я знаю, что его убили! Да!

— Почему вы так думаете?

— Он очень честен был, чтобы сбежать с деньгами. И бежал бы тогда из Киева. Зачем ему сюда ехать? А потом, он и сам опасался.

Патмосов насторожился.

— Говорил что-нибудь?

— Да! Перед этим вдруг у кассового сундука замок испортился. Он тогда тоже деньги привозил. И разве это можно, — с волнением сказала она, — чтобы все знали, когда он за деньгами едет!

— Обычно он когда возвращался, если с деньгами?

— К девяти часам, а то и к одиннадцати. Зайдет в контору, деньги запрет и домой.

— А с собой уносил?

— Нет. Он очень боялся. Еще убьют, говорил.

— Я к вам до отъезда еще зайду! — сказал Патмосов, вставая.

Матвеева сразу повеселела и быстро встала.

— Пожалуйста! — ответила она. — Я всегда дома, — и потом добавила: — Мне очень важно, чтобы доказали, что его убили. Тогда артель мне залог вернет.

Патмосов вышел и направился назад к конторе.

Работа была в полном разгаре. Костяшки счетов щелкали с беспрерывным, сухим треском. Люди входили и выходили. За столами и конторками сидели служащие, уткнувшись в огромные книги, перебирая разноцветные бланки, считая, выписывая.

За высокой конторкой сидел бухгалтер. Эта был очень симпатичного вида, с открытым, радушным лицом господин.

Увидев Патмосова, он соскочил с высокого табурета.

— Бухгалтер, Антон Егорович Тугаев, — отрекомендовался он. — Сергей Петрович уже про все говорил.

Патмосов почувствовал крепкое дружеское рукопожатие.

В конторе на минуту водворилась тишина, и все присутствующие уставились на Патмосова.

— Я хотел поговорить с вами, — начал он.

— Очень рад буду, — быстро сказал бухгалтер, — мы в три часа окончим занятия; теперь половина второго. Пожалуйте ко мне обедать, и поговорим.

— Отлично! — согласился Патмосов.

* * *
Тугаев, идя с Патмосовым к себе домой, говорил без умолку, забавно жестикулируя и предупреждая в стремительной речи все вопросы Патмосова.

Он охарактеризовал всех служащих, пропавшего артельщика и его жену, прогнанного чертежника и самого Богучарова. Было интересно и забавно его слушать.

— А что вы думаете об этом случае? — осторожно спросил его Патмосов.

— Удрал с деньгами! — решительно сказал Тугаев. — Убить его никто не мог. Он был себе на уме. А следователь у нас гениальная личность. Лекок[213]! Вот и моя обитель. Милости просим! Катя, к нам гость; подавай обедать! — закричал он.

Патмосов следом за ним прошел через прекрасный сад и вошел в хорошенький домик.

Навстречу им вышла жена Тутаева, молодая, красивая женщина.

Тугаев снимал небольшую помещичью усадьбу. Они прошли на веранду.

— Совсем особняк, — сказал Тугаев, — кухня через двор, и в нее звонок. Великолепно!

Они сели обедать.

За столом им прислуживала хорошенькая девушка с невинным детским лицом и большими карими глазами.

— Невеста нашего Василия, — тихо сказал Тугаев. — Необыкновенная чистота! Прямо хоть икону пиши!

Уходя от Тугаева, Патмосов сказал:

— У меня к вам просьба.

— Пожалуйста!

— Я пришлю к вам человека. Так вы его на несколько дней пристройте в кухне. Только от себя. Понимаете?

Тугаев усиленно закивал.

— Понял, понял! А перегородка сегодня не заперта!

— Благодарю вас!

Патмосов ушел.

Богучаров вернулся, когда Василий, уже приготовив постели для отдыха, подавал Патмосову самовар. Они напились чаю. Василий ушел. Богучаров поднялся.

— Ну, я спать. Заморился!

— Я попросил бы вас, Сергей Петрович, назавтра с раннего утра услать куда-нибудь Василия, — сказал ему Патмосов.

— Будет, — ответил Богучаров, — а что?

— Да хотел бы основательнее все пересмотреть в доме, и чтобы никто не знал. Михей будет у вас наверху занят, а я и похожу по дому.

— Великолепно. Ничего нет проще! А у вас что-то есть! — сказал он, стукнув себя по лбу. — Ну, спокойной ночи!

* * *
Патмосов опять поднялся с постели чуть рассвело, и опять прошел в кассу, где стоял сундук. На этот раз он внимательно осмотрел дверь перегородки, после чего вернулся и заснул снова.

Богучаров разбудил его, и Патмосов у стола увидал неповоротливого Михея вместо Василия.

— Исполнено, — сказал, смеясь, Богучаров, — до вечера не будет!

— Отлично! — отозвался Патмосов и пошел умываться.

Михей подавал воду.

— А где ты был в тот вечер, когда артельщик за деньгами уехал? — спросил его Патмосов.

— Я-то? — лениво ответил Михей. — На именинах был, у кума. Еремеем звать. Пошли с кучером вместе в семь часов, а вернулись к утру.

— Кто же в конторе оставался?

— А Василий.

— И дворник?

— Кирилл о ту пору у барина Тугаева находился. Дворник у них запил, а барыня боялась. Он и пошел.

— Значит, Василий один был?

— Один. Да у нас тихо. Стеречь нечего. Для формы только.

Патмосов отдал ему полотенце и вернулся в столовую. Богучаров уже пил чай.

— Сегодня я весь день дома. Обедать в три часа будем, — сказал Богучаров, — а до той поры оба займемся.

Тотчас после чая Патмосов начал свои розыски. Он вынул из чемодана клещи и отвертку, опустил их в карман и, взяв шляпу с палкой и портфель, вышел из конторы, но, спустившись с лестницы, он пошел не к двери, а за лестницу, к маленькой дверке, ведущей в сухие погреба. С помощью клещей он выдернул один из пробоев и спустился по лесенке; потом открыл дверь налево и вошел в погреб. В погребе он провел с полчаса, после чего вышел, закрыл дверь, тщательно приладил пробой на прежнее место и осторожно пробрался в кухню.

Здесь он достал сапоги Михея и Василия и подошел к столу. В портфеле у него оказалось два восковых снимка со следов.

Он аккуратно примерил к ним сапоги. Лицо его выразило удовольствие.

Он поставил сапоги на место и затем с ловкостью заправского вора отвинтил петли у сундуков Михея и Василия, а затем без труда поднял крышки и стал шарить в сундуках.

После чего он привел сундуки в прежний вид, задвинул их на прежние места и вышел на лестницу.

Тихо насвистывая, что у него всегда служило признаком хорошего настроения, он вернулся в контору и обратился к Богучарову:

— Не можете ли вы мне устроить железный щуп. Знаете, палку, на конце острую, аршина[214] в полтора.

— Скоро?

— Хоть сейчас, — ответил Патмосов.

— Ну, сейчас не успею, а к обеду!

— Отлично! А теперь я выйду.

— В три часа обед!

— Не опоздаю!

Патмосов направился к жене Матвеева.

Она сидела на ступеньке крыльца и, смеясь, весело говорила с чертежником.

Увидя сыщика, она страшно сконфузилась не то за свой смех, не то за собеседника и, торопливо поднявшись, спросила:

— По делу, верно?

— На одну минуту, — предупредил Патмосов и, вынув из кармана крошечный сверток, подал его Матвеевой.

— Не узнаете ли?

Она с недоумением развернула бумажку и тотчас вскрикнула:

— Запонка Корнила Матвеича!

— Вы уверены?

— Как же! У него эта зацепка ослабла, и она раз выпала из рукава.

Патмосов взял от нее запонку и спрятал ее в жилетный карман.

— Благодарю вас. Больше ничего, — сказал он.

— Вы бы хоть чаю откушали…

— Некогда мне. Всего хорошего!

Патмосов вышел, и лицо его светилось торжеством победы.

Он опять вернулся в контору.

— Ну, вот вам и шест! — сказал Богучаров, указывая на угол.

Патмосов радостно ухватился за него, торопливо вышел и снова спустился в погреб.

К трем часам он вернулся с довольным лицом.

— Узнали что-то?

— Все, — ответил, смеясь, Патмосов и прибавил: — Кроме главного! Да, еще просьба: не можете ли вы весь завтрашний день никого не отпускать из конторы: ни Михея, ни Василия, ни дворника, ни кучера?

Богучаров кивнул.

— И еще! Скажите, пожалуйста, Василию и всем, что вы хотите его перевести.

— То есть как?

— Ну, на хорошее место в Петербург, Москву, в Сибирь, что ли! Только совсем отсюда — и подальше.

— С Машей? — засмеялся Богучаров.

— Можете и с нею. Вообще переводите в награду.

— Хорошо. Только что это вы задумали? Не Василий же?…

— Он, видите ли, необходим мне, — сказал Патмосов, — а слух этот, чтобы других успокоить! — и он тихо засмеялся.

* * *
Уже смеркалось, когда Патмосов подошел к подъезду единственной в городе гостиницы и спросил Пафнутьева.

— Номер 14, второй этаж направо, — ответил швейцар.

Патмосов поднялся и постучал в дверь. Пафнутьев сам раскрыл дверь и воскликнул:

— Наконец-то!

Они поцеловались.

Коридорный[215] подал самовар и посуду. Пафнутьев заварил чай и достал ром.

— Ну, теперь слушай! — сказал Патмосов и, прихлебывая чай, рассказал ему все про исчезновение артельщика.

— А вы как решили, — спросил Пафнутьев, — убили его?

— Убили! — ответил Патмосов.

— И вы уже нашли? — с обидой спросил Пафнутьев.

— Нашел, все нашел, — ответил Патмосов, — кроме главного сообщника.

Пафнутьев заметно оживился.

— Надо найти еще одного. Их, видишь ли, двое было. И потом — деньги. Деньги главное! Вот тебе и работа. Слушай-ка! — и Патмосов по порядку рассказал про свои розыски, открытия, находки и догадки.

— Ну, а теперь тебя на сцену! — добавил он. — Слушай внимательно. Оденься проще и завтра днем иди в контору вот с этим письмом, — он положил на стол письмо, — придешь, спросишь Тугаева и дашь ему письмо. Видишь ли, ты будто просишь место. Лакеем раньше у господ служил. Он тебя у себя на кухне пристроит. Понял? Ты там сойдись со всеми. Кажется, там кучер, дворник, повар и девушка Маша. И за этой Машей следи. Куда она, кто к ней. Если что узнаешь, то сообщи Тугаеву.

* * *
Патмосов сидел в столовой и потирал руки от удовольствия.

Василий накрывал стол к обеду, и его лицо, вопреки обыкновению, было угрюмо. Михей сказал, что будто Богучаров отправляет его куда-то.

— Что это ты, словно с похорон? — шутливо спросил его Богучаров.

— Я… ничего!

— Хмурый! Или с Машей поссорился? Я тебе дело хорошее устроил, — не умолкал Богучаров.

Патмосов молча ел, исподлобья следя за ними.

— В Москву, в главную контору, верный человек нужен. Так вот я о тебе и подумал. На три года, по шестьдесят рублей. Можешь и Машу взять. А?

Василий сделал видимое над собою усилие и ответил:

— Что же, я со всей готовностью… Хоть завтра!

— Лучше и не надо быть, — согласился Богучаров. — Завтра и поезжай.

Василий не ожидал этого и даже опешил. Потом с усилием улыбнулся и выдавил из себя:

— После обеда дозвольте только к Маше сбегать.

Патмосов толкнул Богучарова.

— Сегодня, — ответил Богучаров, — лучше я к тебе Машу пришлю. Мы с Алексеем Романовичем уходим к Тугаеву, а контору на одного Михея я не хочу оставлять. Тебе ведь все равно?

Василий снова изменился в лице.

— Как вам будет угодно, — угрюмо ответил он и замолчал. После обеда Богучаров и Патмосов собрались идти к Тугаеву.

— Так смотри же, не уходи. Я Машу пришлю! — сказал Богучаров Василию.

* * *
Тугаевы встретили гостей с радостным возгласом:

— Вот отлично! Устроим винт[216], а потом я вас такой запеканкой угощу! — воскликнул Тугаев. — Катя, распорядись!

Жена Тугаева вышла.

— На веранде устроимся, — суетился Тугаев.

— У меня просьба к вам, — сказал Богучаров, — отпустите Машу к Василию.

— Можно! — ответил Тугаев.

На веранде закипел самовар. Тугаев раздвинул ломберный стол[217].

* * *
Они доигрывали пятый робер[218], когда чуткое ухо Патмосова услышало легкий стук о перила веранды.

— Я на минуту оставлю вас, — Патмосов быстро встал и, выйдя из-за стола, спустился в сад.

Пройдя несколько шагов, он увидел подле себя человека.

— Ты, Сеня? Уже вернулся? Что узнал?

— Пошел за ней следом, — тихо заговорил Пафнутьев, — она у Василия с добрый час пробыла. Вышла и, вместо дома, в сторону пошла.

Патмосов закивал головою и потер руки.

— Так, так! Ты за ней…

— Я за ней, — повторил Пафнутьев, — она — на базарную площадь, вошла в трактир, скверный такой, а через минуту назад.

— Не одна, — сказал Патмосов.

— Да! С ней какой-то мужчина. Я в темноте не разглядел его, видел только, когда из дверей вышел. Одет рвано, борода щетиной. Они за будкой притаились. Я в темноте к ним. Что говорили, не слыхал, только и разобрал: «Буду», — сказал он. Потом он опять в кабак, а она домой!..

— Так, отлично! — тихо произнес Патмосов.

— Что теперь делать? — спросил Пафнутьев.

— За ней следить. Вовсю, голубчик! Завтра утром ко мне приди. Будто насчет места. Будто я нанял тебя, что ли.

Пафнутьев неслышно скрылся в темноте. Патмосов направился обратно к веранде.

— Ну, мы без вас бросили играть, — сказал Богучаров, — с вас два рубля и сорок копеечек!

— А теперь, господа, отведайте мою запеканку и карасей в сметане! — провозгласил Тугаев, суетясь у накрытого стола.

Час спустя Богучаров с Патмосовым возвращались домой.

— Что же, открыли еще что-нибудь? — спросил дорогою Богучаров.

— Каждый час приносит нам новое. Не будьте нетерпеливы, — шутливо ответил Патмосов.

— И завтра все?

— Думаю, что завтра.

— И деньги?

— Вероятно!

— Десять процентов ваши, — воскликнул Богучаров, — это премия.

— Идет! — согласился Патмосов.

Они постучали в калитку. Дворник тотчас отворил ее. Патмосов отстал от Богучарова.

— Эту ночь не спи, Кирилл, — сказал он дворнику, — запри калитку, иди к себе и меня жди. Хоть всю ночь. Я заплачу тебе.

— Слушаю-с!

Патмосов нагнал Богучарова у дверей. Со скамьи поспешно поднялся Василий.

— Ну, вот и мы! — сказал Богучаров. — Постели готовы?

— Все сделал.

— Можешь идти, я запру.

Василий тотчас ушел.

— Я сейчас и спать, Сергей Петрович! — сказал Патмосов, направляясь в столовую.

Он закрыл дверь, торопливо вынул из чемодана черные брюки с черной сатиновой рубашкой, револьвер и небольшой сверток. Затем он быстро переоделся в черное, задул лампу, крадучись, вышел из комнаты, открыл входную дверь и очутился на лестнице.

— Ну, ну! И это хорошо! Давай делить.

— Машка достанет их и завтра принесет. Ты пятьсот получил? Теперь как сделать?

— Их уж тютькой звали! Фью! — послышался хриплый смех.

— Твое дело, — сказал Василий, — теперь тебе еще десять тысяч, и в стороны!

— Давай десять. Мне што! Уйду отсюда и закурю!

— То-то, давай! Для того и звал. Как дать?

— Попроси отложить поездку. А ночью я опять буду, и поделим.

— А если гнать будет?

— Не соглашайся. Уедешь без дележа, тебе хуже. Мне все едино пропадать, а тебе не с руки! — и в сиплом голосе послышалась угроза.

— Для чего ж я звал тебя, — миролюбиво сказал Василий, — я по-честному. Ссориться не хочу.

— Ну и все! Значит, завтра об эту пору!

— Хорошо!

— Ну и иди себе. Я курну, да и с Богом!

— Тогда прощай!

— Иди себе! Сторожи господ! — с насмешкой сказал сиплый голос. — А тот франт, значит, с носом?

— С носом! — уже выходя из беседки, ответил Василий.

В беседке вспыхнула спичка, и Патмосов увидел грубое лицо с крючковатым носом.

Патмосов ощупал левый карман и тихонько подкрался.

Приятель Василия несколько раз пыхнул папиросою, потом встал.

Патмосов замер. Приятель Василия прошел совсем подле него, бросив в траву папироску. Патмосов приноровился и, едва тот оказался к нему спиною, бросился на него, и в одно мгновение полузадушенный бродяга лежал навзничь на земле.

Еще мгновение — Патмосов ловко забил ему рот платком, что-то звякнуло, и приятель Василия почувствовал наручники. Он зарычал и с яростью вскинул ногами. Патмосов поднялся с земли.

— Поздно, милый! — спокойно сказал он. — Ты лучше будь умницей, встань и иди за мной!

С этими словами он ухватил бродягу под мышки и, поставив на ноги, взял за шиворот.

— Вот так! А теперь пойдем.

Ловким приемом он ухватил его сзади и без труда повел из сада через двор в сторожку дворника.

— Тсс! — сказал он дворнику, увидев, что тот от изумления готов закричать. — Вот, на сбережение, бери!

Он толкнул бродягу, от которого дворник испуганно отшатнулся. Наручники тихо звякнули.

— Мы его, Кирилл, пока в баню запрем, — сказал Патмосов, — ключ у тебя?

— У меня!

— Иди отопри! Тихо только.

Патмосов вывел своего пленника из сторожки, провел несколько шагов и втолкнул в низкую дверь бани.

— Давай веревку! Черкни спичкой.

Дворник зажег спичку. При ее свете Патмосов захватил ноги пленника, стянул их петлею, усадил его на лавку и завязал веревку вокруг ножек лавки.

— До завтра не умрет, — усмехнулся он и обратился к пленнику: — Ну, до свидания, друг! Не сердись. Идем, Кирилл! Запирай!

Дворник послушно запер дверь.

Патмосов опустил ключ в карман и сказал:

— Смотри, никому ни слова! А то худо будет. Завтра, когда прикажу, возьми с собой кучера и веди его ко мне. Теперь иди спать!

* * *
Как и раньше, Патмосова разбудил Богучаров. Василий ловко и расторопно приготовил утренний чай. Патмосов быстро встал, умылся с помощью Василия и сел за стол. Василий убрал его постель и вышел.

— Ну, — поздоровался Богучаров, — сегодня узнаем?

— Сегодня, — ответил Патмосов, намазывая масло на хлеб, — и сегодня же я еду.

— Так скоро?

— Чего вам еще? Четвертый день!

В это время появился Василий с письмом в руке.

— К вам от Антона Егоровича, — сказал он, подавая письмо Патмосову, — а на словах передать велели, что на службе не будут!

Богучаров поднял голову.

— Что с ним? Кто пришел от него?

— А новый человек их! — ответил Василий. — Говорит, нездоров.

Патмосов тем временем читал письмо, и лицо его выразило полное удовлетворение.

Это был отчет Пафнутьева, написанный им под видом письма от Тугаева.

Пафнутьев писал: «Я стерег Машу и не спускал с нее глаз ни на минуту. Вскоре, как вы ушли, все легли спать. Около двух часов ночи Маша выскользнула из кухни. Я — за нею. Она в сенцах достала заступ[219], после чего пошла прямо через двор в сад. Здесь она быстро начала копать. Я решил, что она достает деньги, подкрался к ней неожиданно и быстро ее схватил. Она вскрикнула. Я зажал ей рот и связал руки. В эту минуту на ее крик вышел на веранду сам Тугаев и чуть не застрелил меня. Я окрикнул его; он спустился ко мне и, когда я рассказал ему, в чем дело, оказал мне помощь. Связанную Машу мы отвели в чулан и заперли там до вашего распоряжения. Вернувшись, стали копать землю и почти тотчас нашли узелок с деньгами, завернутый в клеенку. Деньги сложили назад, не считая, завернули, как было, положили в яму и снова засыпали землею. Господин Тугаев вызвался сторожить деньги и Машу, а я пришел к вам. Что делать дальше?»

— Так. Отлично, — Патмосов сложил и спрятал письмо в карман, — скажи этому Алексею, — обратился он к Василию, — чтобы он остался здесь и ждал меня. Я сегодня еду и его с собой увезу.

— Так это решено? — спросил Богучаров.

— Совершенно. Я свое дело кончил, — ответил спокойно Патмосов.

Василий повернулся и вышел.

— Вы знаете, что у вас есть сухие погреба? — поинтересовался Патмосов.

Богучаров кивнул.

— Ключ от них у Василия. Устройте так, чтобы все пошли с вами в эти погреба. И Василий. Возьмите Михея с лопатою. Поняли? Предлог? Ну, скажите, что хотите туда машину поставить!

В конторе послышались голоса.

— День начался! — сказал Богучаров, вставая.

Он вошел в контору, поздоровался со всеми, позвал Василия, приказал ему передвинуть столы и при нем обратился к старшему чертежнику:

— А что, Иван Иванович, не хотите ли со мною спуститься в наши погреба?

— Для чего?

— На днях к нам машина печатная придет. Так я хочу ее там поставить… Надо посмотреть, пройдет ли она, где установить ее и как с полом; настилать или оставить земляной. Ключ у тебя, Василий?

— У меня.

— Так и ты пойдешь. Вели Михею заступ взять!

— Сейчас хотите? — спросил Василий.

— Пока народ, и сходим. Пойдемте, Иван Иванович?

— Отчего же! Пойдемте!

— Отлично! — Богучаров обратился к остальным: — Господа, кто хочет в сухие погреба идти, смотреть, куда машину поставить? Ум хорошо, а десять лучше!

Служащие поднялись со своих мест.

— А кто же в конторе останется? — спросил Иван Иванович.

— Артельщик и мой гость, Патмосов. Ну, Василий, веди!

Василий пошел вперед.

— Михей! — крикнул он. — Возьми заступ и иди с нами!

Михей выглянул из своего помещения.

— Иди, что ли! — повторил Василий. — Заступ возьми! Эх, дурья башка!

Михей взял из склада заступ.

Богучаров, Иван Иванович, конторщики спускались с лестницы. Василий отпер замок и распахнул низенькую дверь.

— А все-таки прохладно… — сказал Богучаров, осторожно ступая по ступенькам.

Как только все ушли, Патмосов вышел в переднюю и, поздоровавшись с Пафнутьевым, сказал:

— Молодец, Сеня! Теперь все у нас. Я другого-то тоже изловил. Ну, последний акт! Василия знаешь?

Пафнутьев кивнул.

— Ну, вот тебе наручники. Стань позади него и, как я махну, сразу его бери! Идем! — он торопливо вышел на лестницу, а Пафнутьев за ним следом.

* * *
Василий ввел всех в погреб направо. Богучаров для виду приказал измерить его шагами, потрогал стены.

Чертежник стал говорить про недостаток света, когда в погреб вошел Патмосов и перебил его:

— А, вы тут! Преинтересные помещения. Вы в другой погреб не заглядывали еще? Помещение такое же, но занятней!

Было в его словах что-то такое, что все как-то невольно насторожились.

Патмосов взглянул на Василия и увидел, как лицо его побледнело и исказилось кривой усмешкой. За его спиной стоял наготове крепкий Пафнутьев.

— Сюда, — сказал Патмосов, открывая дверь в погреб налево, — только, пожалуйста, этих накрышек не трогайте! — указал он на куски картона, разбросанные на полу в разных местах.

Богучаров, чертежник, за ними остальные конторщики вошли в погреб.

— А где же Михей с лопатою?

— Михей! Где Михей? Позовите Михея! Конторщики раздвинулись, и между ними протиснулся Михей с заступом.

— Вы позволите? — спросил Патмосов у Богучарова и, не дожидаясь ответа, указал ногою: — Копай здесь, Михей!

Василий стоял в самых дверях, а позади него стоял насторожившийся Пафнутьев. Михей воткнул заступ и надавил на него ногою.

В ту же минуту произошло внезапное замешательство. Василий вдруг повернулся и, видимо, хотел бежать, но Пафнутьев молниеносно ударил его в грудь, и, когда Василий вытянул руки, он сцепил их наручниками.

— Это что же? — спросил изумленный Богучаров.

— Убийца, — ответил Патмосов. — А здесь убитый! — и он указал на землю.

Василий, бледный как полотно, прислонился к притолке двери. Среди присутствующих пронесся ропот. Никто не хотел верить, чтобы общий любимец, Василий, мог быть убийцей.

Патмосов обратился к Богучарову:

— Что произошло убийство, я понял, увидев следы крови подле кассы. Их выскоблили и замазали краской, затерев воском. Упал, разбился… Копай, копай, Михей! В длину копай, до окна!..

В погребе царило молчание. Патмосов продолжал:

— Что замешан тут погреб, я догадался, когда Василий, показывая мне дом, избежал погреба, а потом неохотно показал этот, левый. Я сразу увидел на земле следы. На другой день вы услали Василия, а я осмотрел погреб. Вот следы.

Патмосов снял картонки, и Богучаров увидел ясные отпечатки сапог. С первого взгляда было видно, что следы оставлены двумя, а не одним человеком.

Михей перестал копать и уставился на следы.

— Василия сапог, — сказал он, указывая на один из следов, — я ему подметку подбил и срезал. Вон!

— Копай, копай! — остановил его Патмосов и продолжал: — Я тотчас сделал с них восковые снимки. Выходя из погреба, я вдруг увидел запонку. Серебряная чернь и золотая подкова.

— Матвеева! — крикнул один конторщик.

— Совершенно верно! Это мне сказала его жена. Значит, Матвеев здесь был. У него эта запонка плохо держалась и, значит, нечаянно здесь выпала. Как? Болталась рука, задела о косяк, и запонка упала. И я решил, что он здесь.

Патмосов указал на землю. Михей в страхе выронил заступ.

— Ну, трус! — сказал Патмосов. — Копай, не бойся!.. После этого я прошел в комнату служащих и пересмотрел их вещи. У Василия под кроватью сапоги, совершенно по этому следу. Это ведь и Михей признал! Глупый, он их снял и припрятал, вместо того чтобы износить или вовсе продать… Копай, Михей!..

Среди тишины слышалось только прерывистое дыхание Василия.

Все отшатнулись от него, и он стоял теперь у всех на виду, в трех шагах от ямы, которую копал Михей.

Патмосов продолжал:

— В сундуке его я нашел белые штаны, у которых правая штанина в крови. Я их там и оставил. Следователь их найдет! Он нес труп за плечами. У убитого была разбита с правой стороны голова, и кровь пачкала правую штанину!.. Но их было двое! Кто же второй? Я стал расспрашивать, кто оставался ночью в конторе тридцать первого мая, оказалось — он один. Дворник был у Тугаева на даче, Михей и кучер на именинах. Как произошло убийство — ясно. Артельщик приехал с вокзала и хотел спрятать в сундук деньги, но его схватили, убили, здесь схоронили, деньги отняли. Но их было двое. Кто был этот второй? Куда спрятаны деньги?

— И вы узнали? — спросил Богучаров.

— Узнал! Я нарочно попросил вас сочинить отъезд Василия. Это сразу подняло переполох.

Василий издал звук, похожий на рычание.

— Надо делить деньги, — продолжал Патмосов. — Если они у другого, надо получить свою долю; если они у него, надо выплатить товарищу; если они у третьего лица, надо их достать и опять-таки поделить. Значит, необходимо всем видеться.

Богучаров и чертежник с нескрываемым изумлением глядели на Патмосова.

— И они увиделись, — сказал Патмосов. — В эту ночь я арестовал товарища Василия, прибежавшего к нему в сад на свидание.

— Вы? Один? — воскликнул Богучаров.

Патмосов улыбнулся.

— При сноровке это очень легко. В эту же ночь Маша выкапывала в саду Тугаева деньги и была настигнута моим помощником! — он указал на Пафнутьева.

Василий с яростью взглянул на него и злобно рассмеялся.

— Где же они? — воскликнул Богучаров.

— Деньги там же, в земле. Их бережет Тугаев. Маша у него в чулане, а приятель Василия здесь!

Он вынул из кармана ключ и, подавая одному из конторщиков, сказал:

— Сходите, пожалуйста, к дворнику, дайте ему этот ключ и велите привести того… арестанта. Пусть с кучером идет!

Конторщик схватил ключ и выбежал.

— Копай, Михей! Теперь осторожнее. Понемногу. Как я узнал, что здесь труп? Я просил у вас, Сергей Петрович, щуп и им прощупал!

Патмосов замолчал, и в тишине слышны были только хруп заступа и шум сбрасываемой глины.

* * *
В погреб донесся шум шагов, голоса, и через минуту кучер и дворник ввели соучастника Василия в его страшном преступлении. Он глядел исподлобья, как затравленный волк. Проходя мимо Василия, он пытливо взглянул на него, и под его взглядом Василий словно оправился.

— Вот он, — сказал Патмосов, — я его вчера после свидания с Василием взял. Стой! — закричал он Михею и нагнулся. — Теперь снимай совсем осторожно!

Михей нагнулся и дрожащими руками стал вынимать тонкие слои глины. Образовавшаяся яма имела вид могилы. Все столпились вокруг нее. Слой за слоем сбрасывалась глина, и вдруг один из конторщиков крикнул:

— Волоса!

— Ухо! — крикнул другой.

Михей сбросил еще слой — и мало-помалу перед присутствующими обнаружился труп убитого Матвеева. Уложить его было, видимо, трудно, и он лежал на боку с подогнутыми ногами. Одет он был в коломенковый[220] пиджак и такие же брюки. Потемневшее лицо его было все залеплено глиной и казалось ужасным.

Все отшатнулись при виде страшной картины, и только один Патмосов стал на колени и совсем наклонился к трупу.

Через минуту он поднялся и сказал:

— Они его задушили веревкой. Набросили петлю. А когда он падал, то ударился о сундук головой. Отсюда и кровь!

Богучаров стоял бледный.

— Никогда бы не подумал про него… — прошептал он и спросил громко: — Что же теперь делать?

— Пошлите за следователем!

— А с ними?

— Отведите в тот погреб, и пусть пока постерегут.

* * *
Богучаров, едва Патмосов вошел в контору, горячо пожал ему обе руки и сказал:

— Я слыхал о вас много, но то, что видел, превосходит все рассказы.

— Пустое дело, — ответил Патмосов.

— Господин следователь! — объявил, вбегая, Михей.

В комнату вошел полный, с самодовольным лицом господин.

— А, наш Лекок! — поздоровался он с Патмосовым. — Позвольте познакомиться: следователь города Нежина, Анчуткин!

— Очень приятно, — сухо ответил Патмосов.

— Жду врача, — сказал следователь, — вы позволите пока снять с вас показания?

— К чему вам беспокоиться, — мягко ответил Патмосов, — было бы лучше, если бы вы все без меня сделали. Произведите следствие, улики все налицо, и кончено. А зачем я?

— Честь открытия! Хе-хе-хе, — смущенно засмеялся следователь.

— Я не гонюсь за ней, а время мне дорого. Если угодно, так я вам пришлю по почте свое показание. Идет?

— Что же, если вы такой несговорчивый, — сказал с видимым удовольствием следователь.

— Вот и отлично!

— А деньги? — снова спросил Богучаров.

— А вы их уже с господином следователем с места возьмете, — сказал Патмосов.

— Доктор приехал! — доложил Михей.

— Ну-с, я иду! Надеюсь еще с вами встретиться, — любезно сказал следователь Патмосову.

Патмосов молча пожал ему руку.

* * *
Следствие не обнаружило ничего нового. Убийство было совершено так, как его описал Патмосов. Убийцы во всем признались, называя во время своих показаний Патмосова «чертом».

Они осуждены были на каторгу, а Маша отделалась только тюрьмою.

К досаде следователя, явилась необходимость в показаниях Патмосова, и его удивительный розыск был оглашен на суде.

1909 г.

(обратно)

Потеря чести

Алексей Романович Патмосов благодушествовал. Семья только что позавтракала, и Алексей Романович пил свою чашку кофе, величиною с маленькую миску, и читал газеты.

Этот комфорт, это маленькое благосостояние досталось Патмосову далеко не легко. В течение вот уже двадцати пяти лет он работал на пользу общества, и в частности для отдельных лиц, с опасностью для жизни, в постоянном напряжении, в постоянной борьбе с самим олицетворением зла.

Патмосов известен всем, кому нужны его услуги, как частный сыщик. Скромный и честный, он знал не одну семейную тайну, вверенную ему. Изобретательный и находчивый до гениальности, смелый, решительный и сильный, он раскрыл в своей жизни сотни преступлений, настиг и предал в руки правосудия сотни преступников, и рассказы о его делах не менее занимательны, чем рассказы о подвигах фантастического Шерлока Холмса.

Теперь Патмосову уже 57 лет и он берется за дело только по особенной просьбе, но каждое взятое им дело он доводит до конца, увеличивая свою славу среди сведущих об его делах людей. Даже наша образцовая сыскная полиция при каждом запутанном деле обращается к нему если не за содействием, то за советом.

Патмосов допивал последний глоток кофе, когда вошла прислуга и подала ему визитную карточку.

— Желают вас видеть!

— Попроси в кабинет!

Патмосов взял карточку и прочел: «Андрей Федорович Колычев».

— Кто это? По делу? — спросила жена со свойственным женщинам любопытством.

— Вероятно, — ответил Патмосов, застегивая и одергивая свой домашний пиджак, — если это тот самый Колычев, то, можно сказать, фигура!

Небольшая комната кабинета, устланная ковром, с тяжелыми драпировками на дверях, имела характер и делового бюро, и уютного уголка. В простенке стоял американский стол с опускающейся доской, рабочий табурет и буковое кресло. По углам два высоких, узких дубовых шкафа, которые Патмосов звал своим «архивом»; вдоль одной из стен стояла широкая оттоманка, а напротив — диван, стол, мягкие кресла, в углу, против печки, шахматный стол, над которым висел телефон.

Все четыре стены комнаты были увешаны портретами негодяев и преступников, пойманных и обличенных им, спасенных им жертв, благодарных клиентов и снимками картин преступлений.

Патмосов с любовью сортировал их, и на каждой стене развешаны были фотографии своей категории.

Когда он вошел в кабинет, гость его рассматривал фотографии, висящие над диваном.

Он быстро обернулся и протянул руку Патмосову.

— Слыхал от людей, что не отказываете в помощи ближнему, и приехал к вам!

Это был высокий, плотный господин, лет 65 на вид, с седой, окладистой бородой, с сановитой осанкой человека, сознающего свое достоинство.

— Чем могу служить, всегда готов, — добродушно ответил Патмосов, — садитесь, пожалуйста. Послушаем!

Колычев опустился в кресло и еще раз взглянул на стену.

— Однако у вас коллекция! — сказал он. — И чисто ангельские и исполненные благородства лица — и тут же бритые головы и зверские физиономии. Скажите, это все преступники?

Патмосов улыбнулся.

— Мною обличенные и схваченные. Здесь много интересного для физиономиста! — он оживился и с юношеским порывом подошел к портретам. — Вот женщина с лицом кроткой голубицы. Она заманивала к себе богатых людей и помогала убивать их. Я поймал ее на шестом! А вот этот соблазнял девушек и вел ими торговлю. Это просто убийца, а вот — благородное лицо, львиная шевелюра — это мой друг Санин, известный художник, который стал убийцей в запальчивости. А этот… — тут Патмосов оборвал свою речь и добродушно засмеялся: — Я-то разболтался, а вы по делу! Простите, пожалуйста! — сказал он и сел против Колычева с готовностью слушать. — Ну-с, теперь вы рассказывайте!

Колычев закурил папиросу и озабоченно оглянулся.

— Будьте покойны! — успокоил его Патмосов. — Мы как в башне. Двойные двери, портьеры, а здесь, — он указал на открытую дверь налево, — моя уборная и спальня.

Колычев кивнул, выпустил струю дыма и, видимо затрудняясь, с чего начать, сказал:

— Я уж с вами с полной откровенностью.

— Не иначе, — улыбнулся Патмосов.

Колычев вытер лицо платком и откашлялся.

* * *
— Видите ли, — начал он, — вы меня, вероятно, знаете.

— Действительный статский советник[221], домовладелец, гласный думы[222], помещик, владелец химического завода, председатель съезда химических фабрикантов, директор акционерного общества по выделке.

— Довольно, довольно! — остановил Патмосова Колычев. — Вижу, что знаете. Так вот дальше.

Патмосов с улыбкою кивнул.

— Вероятно, вы также знаете и моего старшего сына, Михаила?

— Михаила Андреевича? Позвольте? Да! Директор Южного банка и член правления Общества освещения?

— Да-да! Однако у вас тут адрес-календарь, — Колычев указал на лоб.

— Нельзя без этого. И потом, просто развивается память.

— Вы облегчаете мне мою задачу. Видите ли, — заговорил озабоченно Колычев и придвинулся к Патмосову, — меня начинает тревожить этот самый Михаил Андреевич.

Патмосов окаменел. Когда ему приходилось выслушивать подробности дела или исповедь, он овладевал собою настолько, что ни одним движением не выдавал ни своих мыслей, ни своих чувств.

Колычев продолжал, видимо волнуясь.

— Да, тревожит! Тревожит его поведение, его состояние. Стороной я слышал, что он играет очень крупно и несчастливо. У него есть средства. Я не говорю! Играть он может! Но вы знаете — для игры нет богатства. Игра все сожрет, как хорошая печь дрова! И он меня начинает очень тревожить. Очень! Вы понимаете, он не ребенок. Ему уже 38 лет, и у него взрослые дети. Я ему намекал, но не больше. Говорил со снохою, но та что же может? Вы понимаете, — повторил он в третий раз и встал от волнения, — я боюсь растрат. Боюсь позора. Для него, для меня, для нас!

Он тяжело перевел дух и нервно прошел по комнате. Потом остановился против Патмосова.

— Вот я вверил вам, так сказать, нашу честь. Помогите!

Патмосов помолчал, потом спросил:

— Какой же помощи вы от меня ждете?

— Я ожидал этого вопроса, — сказал Колычев. — Вот какой! Во-первых, вы постараетесь узнать о размерах его проигрыша и степени запутанности его дел. Во-вторых, вы посмотрите за ним. Может, он окружен шулерами. В-третьих, быть может, вы найдете возможность… остановить его… нет, я не то хотел сказать. Предупредить катастрофу, — окончил он почти шепотом и прибавил: — За вознаграждением я не постою. Если потребуются особые расходы, тоже…

Патмосов промолчал, словно не слышал последних слов Колычева. Он сидел теперь опустив голову и полузакрыв глаза. В голове его созревал план исполнения этой задачи, и в то же время он думал о бессонных ночах, которые предстоят ему, и колебался. Колычев инстинктом заинтересованного проник в мысли Патмосова.

— Именем отца заклинаю вас не отказываться! — воскликнул он.

Здесь произошло что-то странное. Патмосов поднял голову и вдруг увидел словно тень, на мгновение покрывшую Колычева. Патмосов вздрогнул и глухо сказал:

— Мое вмешательство не принесет пользы.

— Но оно мне даст хотя бы знание! Я вовремя сумею принять крайние меры! Не отказывайтесь!

— Хорошо! — просто ответил Патмосов. — Каким путем мне сноситься с вами?

— Лучше всего телефон, а затем лично. Утром — фабрика, днем — правление и съезд, вечером — дома. Я почти всегда дома. Знаменская, 17.

Патмосов кивнул.

— Итак, вы взялись, — облегченно вздохнул Колычев, протягивая Патмосову руку, — теперь я могу спокойно заниматься своими делами. До свидания!

Патмосов пожал ему руку и проводил его в переднюю.

Когда он вернулся в кабинет, он увидел на столе чек на 500 рублей, на предъявителя.

«Отчего томит меня злое предчувствие?» — мелькнуло в голове Патмосова, но он тотчас прогнал эту мысль и подошел к телефону.

— Алло! Барышня, дайте мне номер 27-035! Готово! Благодарю! Алло! Кто говорит? Это ты! Здравствуй, Сеня! Слушай, голубчик, ты мне нужен. Вот что. Узнай немедленно, что говорят про Колычева, Михаила Андреевича. Не забудь имя. Это мне. Запиши! А потом, в каких клубах он играет в карты. Сегодня же утром! Потом приедешь ко мне, к девяти часам, и все расскажешь. Ну, до свиданья!

Он повесил трубку и дал отбой.

* * *
Семен Сергеевич Пафнутьев был ближайшим помощником Патмосова, помощником, в способности которого Патмосов сильно верил и на которого мог положиться, знал, что он не продаст и не предаст. К вечернему чаю, как раз к тому времени, когда просыпался Патмосов после послеобеденного сна, Пафнутьев уже сидел в столовой и занимал веселой болтовней всех сидящих за чайным столом.

Хозяин тотчас увел его к себе в кабинет.

— Многого сказать не могу. Начну с конца, — сказал Пафнутьев. — Колычев играет везде, но главным образом в железнодорожном и купеческом. У вас есть туда вход?

— У меня вход всюду.

— А то бы я мог достать… Играет и в «Петровском», понятно, за золотым. И везде несчастливо. Проигрывает помногу. Один раз прометал двенадцать тысяч. Я тогда выиграл тысячи полторы. Говорят, он добрый семьянин. Говорят, отличный начальник, которого все любят. Говорят, что проиграл он очень много, и теперь дела его позапутались. Но это все уже надо узнать подробнее от служащих. На это время надо.

— Даю тебе сроку три дня, — сказал Патмосов.

— Отлично! И, наконец, он сегодня играет в железнодорожном! Вот и все!

Пафнутьев принялся за чай.

— Немного, а все-таки спасибо! — сказал Патмосов. — Теперь слушай. Сегодня был у меня его отец.

И Патмосов рассказал все об этом посещении, о просьбе отца и о своем согласии.

— Ты мой помощник. На этот раз твое порочное увлечение картами пригодилось. Надеюсь, никто не знает о твоем занятии?

— Что вы? Разве я дурачок?

— То-то! Сегодня мы поедем вместе, ты укажешь мне Колычева и будешь моим чичероне[223]!

— Превосходно! Но вас-то знает пол-Петербурга!

— Милый! Для этого есть грим и накладные волосы. Я буду крымским помещиком, собирающимся торговать сушеными фруктами, Яковом Павловичем Абрамовым. Запомни! У меня есть такие визитные карточки.

Патмосов прошел в свою уборную, где, открыв электричество, сел к туалетному столу и стал раскладывать все принадлежности и приспособления для грима.

— Чувствую, чувствую, что бесполезен, а отказать не мог, — бормотал он вполголоса, наводя себе брови и делая морщины…

* * *
Был двенадцатый час ночи, когда Пафнутьев с крымским помещиком, Абрамовым, входил в подъезд железнодорожного клуба, где в то время велась едва ли не самая крупная игра.

Характерная черта в хронике клубов: крупная игра переходит из одного клуба в другой, как заразная болезнь, как чума. Вдруг объявится в одном, и туда почему-то устремится и крупный, и мелкий игрок, а другие клубы на время обращаются в места пустынные. Потом, так же вдруг, в этом клубе игра упадает, игроки исчезают и появляются в другом клубе.

Только купеческий клуб держится в этом отношении неизменно, и игра в нем всегда крупная и ровная.

Пафнутьев и Абрамов сбросили шубы в швейцарской и направились в игорные залы.

Самый опытный наблюдатель не приметил бы на лице Абрамова следов грима, и близкий знакомый Патмосова не узнал бы его в этом господине с круглым брюшком, с седоватой бородкой, лихо закрученными усами, манерами отставного гусара и громким смехом.

— В прежнее время в банчишко[224] резался, а этой игры не знаю, — громко говорил он, проходя маленькую комнату с мягкими диванами, на одном из которых уже спал проигравшийся и с горя напившийся игрок.

Игра была в полном разгаре.

В большом зале и двух малых толпились игроки, то переходя от стола к столу, то облепив какой-нибудь стол, как мухи кусок сахара, то присаживаясь к столам, за которыми сидели те, которые метали банк, давали ответ и являлись центрами игры.

Бродившими были «мазчики»[225], в большинстве или проигравшиеся уже, или имеющие очень маленькие деньги, хотя между ними встречаются и крупные игроки, признающие только понт.

У Патмосова в первое мгновение закружилась голова. Яркий свет сотен электрических ламп тускнел в облаках табачного дыма, который ел глаза и от которого першило в горле. Люди в отдалении казались тенями. Все смешивалось в общуюкучу, и в этой атмосфере стоял непрерывный гул, который прорезывали отдельные — то хриплые, то звонкие — возгласы…

— Прием на первую! — кричали с одной стороны. — Двенадцать рублей, восемь рублей.

— Я покрыл!

— Банк покрыт!

— Ответ! — неслось с другой стороны. — Делайте игру!

— Комплект! Два куша!

А карточники ходили от стола к столу и, покрывая общий шум, кричали:

— Место! Место свободное! Новый стол!

И в общем шуме смеха, крика, говора, грохота стульев и шарканья ног, как отдаленная мелодия, слышался звон серебра и золота.

— Ну, руководи! — сказал Патмосов Пафнутьеву. — Прежде всего, где этот Колычев?

— Вот он, — шепнул Пафнутьев, показывая на стол.

Изящно одетый в темный пиджак, с изумрудным перстнем на левой руке, с сигарой в дорогом мундштуке, он производил впечатление джентльмена.

Физиономия его сразу располагала в свою пользу. Широкий лоб, черные, густые брови, под ними светлые, умные, серые глаза, ровный нос, полные губы, русая бородка и матовый цвет лица.

Играл он с благородным спокойствием, ничем не выражая досады на проигрыш, хотя, видимо, проигрывал, судя по тому, что каждый раз вынимал деньги из-под большого серебряного портсигара, ставил их на стол и не получал назад.

Патмосов стал разглядывать других игроков.

Очередь метать дошла до Колычева. Он что-то сказал своему соседу, и тот, мгновенно оживившись, закричал:

— Ответ!

Вероятно, все знали метку Колычева, потому что у стола тотчас поднялась давка. Через плечо и голову Патмосова потянулись руки с деньгами. Кто-то попросил его поставить на крылья, кто-то в круг.

Патмосов, чтобы не казаться праздным зрителем, следом за другими бросил в круг три рубля.

Он уже понял, в чем состоит игра экарте[226], в которую тогда везде играли, и сразу усвоил систему ставок и расчетов.

Стол моментально покрылся деньгами.

Сосед приподнялся, чтобы сосчитать сумму ставок, но Колычев с небрежной улыбкой остановил его и сдал карты.

Два козыря, туз, король с десяткой, — и у Колычева всего двойка.

— Комплект!

За плечом Патмосова весело засмеялись.

— Две недели уже так!

— На его метке только и поправляюсь!

— Вчера, в купеческом, я на нем с трех рублей четыреста сделал! — услыхал Патмосов голоса.

— Господа, берите деньги!

Патмосов получил три рубля выигрыша.

— Делайте игру!

Он оставил на столе шесть рублей и опять выиграл.

Колычев вынул бумажник и достал из него две бумажки по пятьсот рублей.

— Делайте игру! — раздался снова возглас после расчета, и Патмосов бросил все двенадцать рублей.

— Два куша!

Колычев бросил карты и снова полез в бумажник.

— Сделайте карты! — попросил он визави, и лицо его было по-прежнему спокойно и мило, только улыбка сошла с полных губ.

И опять:

— Сделайте игру!

Комплект, два куша, куш и опять комплект!

Патмосову стало совестно. Его три рубля обратились уже в сто двадцать рублей, а Колычев продолжал раздавать и раздавать. Патмосов перестал играть.

Наконец, Колычев проиграл снова, удар, полез в бумажник, вынул из него две бумажки по двадцать пять рублей, полез в кошелек, достал из него на сто рублей золота; пошарил по карманам, набрал еще тридцать рублей и позвал карточника.

— Принеси из кассы тысячу, — сказал он и бросил карты.

— Не везет! — сказал ему отставной генерал.

— Две недели. Больше! — ответил Колычев.

Карточник принес деньги.

Колычев рассчитался, положил в карман оставшиеся деньги и встал.

— Довольно! — и он пошел от стола.

Патмосов тотчас двинулся следом за ним, с рассеянным видом смотря по сторонам. Вдруг он насторожился. К Колычеву подошел франтоватый господин и, поздоровавшись с ним, спросил:

— Вы куда? Домой?

— Домой, — ответил Колычев.

— Поедем в ресторан. У меня есть к вам серьезное дело.

— Ночью, в ресторан?

— Такое дело везде обделать можно! — смеясь, ответил тип.

— Что же, поедем! — согласился Колычев. — Куда?

Подошедший назвал лучший ресторан, и они направились к выходу.

Патмосов оглянулся. К нему тотчас подоспел Пафнутьев.

— Ужинать?

— Ужинай ты один. Я уеду. Разузнай же побольше о Колычеве, буду ждать, а теперь мне надо!

Он кивнул удивленному Пафнутьеву и быстро прошел в прихожую.

Выйдя на улицу, он тотчас сел в сани и велел гнать в названный ресторан.

Лихач пронес его по Невскому стрелою.

Патмосов сбросил шубу, поднялся наверх и прямо к упр авляющему.

Тот почтительно пригнулся.

— Не узнал! — засмеялся Патмосов и тихо сказал: — Это я, Патмосов!

Управляющий откачнулся с изумлением, а потом расцвел:

— Уж и искусник вы, Алексей Романович!

— Дело у меня. Вот что, дорогой! Я займу у вас тот кабинет, знаете?

Управляющий кивнул.

— А вы, как войдет сюда Колычев с одним господином… Знаете Колычева?

— Михаила Андреевича? Как же-с!

— Ну, так вы их в соседнем устройте. Поняли?

— Отлично, понял, будьте покойны.

— Так я иду!

Патмосов расположился в знакомом ему кабинете, из которого можно было наблюдать, что делается в соседнем, и спросил себе ужин.

Почти следом за ним соседний кабинет занял Колычев с своим знакомым.

Официант подал Патмосову ужин и скрылся.

Патмосов осторожно отодвинул известную только ему заслонку в стене и пристроился к ней.

Через нее нельзя было видеть сидящих в кабинете, но слышно было каждое слово.

Знакомый Колычева рассказывал анекдоты и острил. Колычев жаловался на свой проигрыш и несчастье в игре.

— Было время, когда вы били! Теперь — вас! Ха-ха-ха! Закон возмездия!

— Но слишком жестоко, Владислав Казимирович! — ответил Колычев.

Наступило молчание. Вошел официант, что-то поставил, что-то принял.

— Больше тебя не нужно! — раздался голос того, кого Колычев называл Владиславом Казимировичем.

Патмосов услышал легкий звон стаканов, слова «за ваше здоровье», чоканье. И потом голос Владислава Казимировича вдруг превратился в сухой и резкий.

Патмосов весь обратился в слух, чувствуя, что сейчас он услышит самое для него интересное.

* * *
— Вот что, дорогой Михаил Андреевич, — раздавался голос Владислава Казимировича, — вы проигрались и запутались. Не спорьте, не спорьте! Я все знаю. Я знаю, что если бы вникнуть в ваши счеты с Южным банком… Ну, не буду, не буду! Молчу.

На мгновение наступило молчание, снова стукнулись стаканы, и опять тот же голос сказал:

— Так вот, я хотел предложить вам быстро поправить ваши дела.

— Как? — спросил Колычев.

— Игрою! — уверенно ответил Владислав Казимирович.

— Не понимаю!

— Очень просто. Я беседую с вами не от себя, а, так сказать, от товарищества на вере. Ха-ха-ха! Рассчитывая на вашу порядочность и скромность. Да-с! Мы играем без проигрыша. Хотите быть с нами заодно?

— Шул… — послышался голос Колычева, тотчас заглушённый другим голосом.

— Шулер, хотите сказать. Пусть! Чем тут возмущаться? Дураки испытывают счастье. Мы — искусство. Счастье вам изменило; искусство нас не подведет. Никогда!

Наступило снова молчание. Патмосов слышал тяжелое, прерывистое дыханье Колычева, потом крупные глотки из стакана, стук резко поставленного стакана, и, наконец, Колычев произнес:

— В чем же выразится мое участие?

— Пустое! — послышался оживившийся голос Владислава Казимировича. — Вы будете только метать. Держать ответ, как всегда. И только!

— Своими картами?

— Не ваше дело! Вы будете брать карты со стола. Будьте покойны. Ведь мы знаем, с кем будем вести компанию!

— Все же я хочу знать, в чем моя роль и в чем тут дело.

Послышался вздох, смешок и затем голос:

— Ну, извольте! Вы берете карты. Мы сидим подле вас, стоим вокруг вашего стула. Вы закрыты. Вы сдаете три карты, а затем кладете колоду, подымаетесь! Заметьте! Так! И считаете удар. Потом садитесь и мечите. Больше ничего не нужно! Следующие удары вы можете не считать. Все готово! У вас уже другие карты, и вы всех — чик! чик! Ха-ха-ха! И пока вы с нами, мы даем вас с выигрыша ровно половину! А?

Патмосов замер, ожидая ответа Колычева, но тот молчал, и снова раздался голос его искусителя:

— У нас, видите ли, сейчас нет банкомета. То есть лица, внушающего уважение. Был Свищев, но на него стали коситься. Да! И мы остановились на вас. Не согласитесь, не надо. Мы найдем! Но вы без нас, Михаил Андреевич, не поправитесь. На счастье отыграться трудно. Ой трудно! А ваши дела…

Снова наступило молчание, звон бутылки о край стакана, стук поставленного стакана и тревожный голос искусителя:

— Так как же-с?

— Я согласен! — едва донеслось до слуха Патмосова.

— Я это знал! — радостно воскликнул Владислав Казимирович. — Вы умный человек! Смотрите, как вы скоро отыграетесь. Какой! Снова наиграете! Так наш? Руку! Ну-ну, не морщитесь! Мы хорошие люди, ей-богу! Еще бутылочку!

Зазвенел звонок, дверь открылась.

— Заморозить еще одну головку!

Патмосов закрыл отдушину, позвал человека, расплатился и вышел.

— Довольны, Алексей Романович? — спросил его управляющий.

— Очень хороший ужин. Хороший у вас повар, — добродушно ответил Патмосов и спустился с лестницы.

Он вернулся домой в подавленном настроении и, улегшись в постель, не мог избавиться от этого настроения и долго ворочался с боку на бок. Что он скажет отцу этого несчастного человека? Как он должен поступить, проникнув в тайны шулерской компании? Вправе ли он скрывать эту тайну, быть соучастником, потому что среди них есть несчастный порядочный человек? Все эти мысли не давали ему покоя.

Послышался благовест к ранней обедне, а Патмосов еще не принял никакого решения.

* * *
Было уже десять часов, когда проснулся Патмосов, и едва открыл глаза, как тотчас принял определенное решение относительно дела Колычева.

Это было решение ума и сердца, и Патмосов сразу почувствовал облегчение, словно он сбросил с себя тяжесть.

Он быстро встал, умылся, наскоро выпил чай и вышел из дому.

— За Нарвскую заставу! — приказал он извозчику, садясь в сани без торгу.

Колычев-отец сидел в своем кабинете на химическом заводе и делал расчет с химиком и управляющим, готовясь открыть при заводе отделение для фабрикации красок, когда ему подали карточку Патмосова.

— Проси! — приказал он сторожу и обратился к своим служащим: — Вы, господа, уж извините меня. Расчет отложим до завтра. Это очень нужный мне господин.

Патмосов уже входил в кабинет с торжественной серьезностью на лице. Химик и управляющий собрали бумаги и, пожав руку хозяину, вышли. Колычев быстро пошел навстречу Патмосову, с тревогою всматриваясь в его лицо.

— Здравствуйте, уважаемый Алексей Романович! Большой конец сделали, и в такой мороз! Вы бы по телефону!

— Не нашел возможным, — ответил Патмосов.

— Что-нибудь особенное? Вы его видели? Узнали? — с тревогою спросил Колычев и спохватился: — Что ж мы стоим! Садитесь, пожалуйста. Вот и папиросы!

Они сели у стола друг против друга.

Патмосов вынул из кармана бумажник, достал оттуда полученный им чек на пятьсот рублей и положил его на стол, подвинув к Колычеву.

Колычев с изумлением отшатнулся.

— Что это значит, Алексей Романович? — спросил он.

— Простите, — тихо сказал Патмосов, — сейчас я не могу взять на себя вашего дела.

— Почему? — с изумлением воскликнул Колычев.

Патмосов с минуту молчал, потом ответил:

— Я не хочу объяснять вам причин, уважаемый Андрей Федорович, но сейчас мне кажется, что я даже не нужен. И вообще в этом деле лишний.

— Но без вас я слепой!

— Мое зрячество причинило бы вам больше горя и ни от чего не спасло бы вашего сына.

— Он разорен? — обреченно допытывался Колычев. — Растратил?

— Вероятно, — ответил Патмосов, — хотя сейчас не могу сказать вам точно. Но могу сказать, что он теперь поправится.

— Я ничего не понимаю, — растерянно сказал Колычев, — слышу только, что вы отступаетесь, и чувствую, что-то скрывается тут.

Патмосову стало тяжело видеть скорбь отца и честного человека.

Он быстро встал.

— Могу обещать вам одно, — твердо сказал он, — что я не оставлю вашего сына в минуту опасности. Теперь же не нужен. Вреден даже, — прибавил он с улыбкою и протянул Колычеву руку.

— Я в отчаянии и не знаю, что думать, — глухо сказал Колычев.

— Вы ведь не можете насильно вырвать его из Петербурга и отправить, например, за границу?

— Нет!

— Оставьте это дело своему течению. Он поправит, а тогда… тогда заставьте его уехать.

Патмосов пожал Колычеву руку и быстро вышел.

Колычев взглянул на чек, оставленный Патмосовым, и тяжело вздохнул. Какая гроза собирается на его голову?…

Патмосов возвращался домой и думал, что иначе поступить он не мог. Донести, но о чем? Факта налицо нет, и нельзя Колычева с его именем выгнать из клуба. Поймать? Но он слишком опытен и знает, что один он не в силах обличить шайку и поймать на месте преступления. Самое лучшее — отойти и наблюдать издали. Если он что-нибудь понимает, то для него несомненно, что Колычев быстро порвет сношения с этими мазуриками. Вот тогда и спасать его. А теперь — в сторону.

Он приехал домой.

— Вас ждут два господина, — сказала ему горничная.

Патмосов прошел в кабинет и приказал просить посетителей, которые ждали его в гостиной.

Патмосов беседовал с ними часа два, потом уехал с ними и вернулся домой только вечером.

Несмотря на усталость, он был весел.

Ему предложили крайне интересное дело, за которое он взялся с увлечением и которое отвлекало его от мыслей о Колычеве.

* * *
В этот день Пафнутьев не видал Патмосова и на другой день приехал к обеду с коробкой конфет и кучею новостей. Дружная семья села за стол, и никто бы не подумал, видя за столом Патмосова, что этот добродушный господин, отец, с которым так легко и свободно все шутят и разговаривают, — гроза темного Петербурга, воров, мошенников и убийц.

Обед кончился. Патмосов увлек Пафнутьева в свой кабинет и, когда горничная подала им кофе, запер за ней дверь и сказал:

— Ну, что? Колычев вчера выиграл?

— Вы откуда знаете? — удивился Пафнутьев. — Колоссально! Опять в железнодорожном! Все ждали раздачи и валили деньги, а он бил и бил! На мой взгляд, он вчера унес тысяч двадцать. Бил, как хотел, и что особенно умно с его стороны, так то, что он бросил игру, прометавши талию[227], и уехал!

— В чем же тут ум?

— Как в чем? На второй мог отдать все назад и своих прибавить!

Патмосов понял и кивнул.

— Скажи мне, посещая клуб, ты все-таки делаешь что-нибудь — следишь?

Пафнутьев засмеялся.

— А то как же иначе! — ответил он. — Это уже само собою. Я, к примеру сказать, знаю все игрецкие плутни, все мошеннические приемы, многие шулерские и, наконец, почти всех шулеров в лицо знаю.

— Владислава Казимировича знаешь?

— Это Калиновского? Как же! Но какой же он, Алексей Романович, шулер! Смелый игрок, и только!

Патмосов засмеялся.

— Так-так. Это видно, что ты всех шулеров знаешь. А Свищева?

— Не понимаю! — обидчиво пожал плечами Пафнутьев. — Вы это нарочно. Крупный коммерсант…

— Чем торгует?

— То есть он больше по комиссиям, — замялся Пафнутьев.

— Так! Ну, а кого же ты знаешь?

— Бадейникова! Вот это шулер!

Патмосов засмеялся.

— Милый, да ты такого знаешь, которого даже уличные мальчишки знают! Это тот, которого судили по подозрению в грабеже и убийстве?

— Да, он самый!

— Ну, знания! Да ведь тогда на суде выяснилось, что он за гусь! Ха-ха-ха!

Пафнутьев смутился.

— Ну, вот что, — серьезно сказал ему Патмосов, — сегодня опять поезжай в клуб и скажи, как играл Колычев, а за Свищевым и этим Калиновским последи внимательно и запомни, с кем они дружат, шепчутся. Понял?

— Понял, — сказал Пафнутьев и растерянно прибавил: — Да неужели они…

— Самые настоящие, мой милый! — сказал Патмосов. — А теперь иди к дамам. Я спать буду!..

* * *
У Патмосова явилось новое дело, которому он отдался всей душой. Он теперь пропадал по целым дням и то и дело уезжал из Петербурга.

Но Колычева он не выпускал из виду ни на один вечер.

За его игрою следил Пафнутьев и давал Патмосову подробные отчеты.

Патмосов слушал, бранил и хвалил Пафнутьева, наставлял его в дальнейшем и на вопросы, что он хочет делать и чего ждет, обыкновенно отвечал:

— Когда наступит момент, я возьмусь за дело. А теперь подождем!

В следующий раз, как и в первый, Пафнутьев приехал к Патмосову озабоченный и сказал:

— Колычев опять всех обыграл!

— Где и как?

— Теперь в купеческом. Бил целую талию, потом бросил и уехал. Тысяч четырнадцать набил!

— Ну, а за теми смотрел?

— Смотрел, но что же? Они оба были, и Свищев, и Калиновский, но вели себя безукоризненно. Свищев, когда уехал Колычев, проиграл тысячи две.

— Они сидели за столом, когда метал Колычев?

— Подле него!

— Ставили?

— Не заметил. Впрочем, Калиновский говорил потом, что проигрался в его метке.

— Говорил! Ох, Сеня, Сеня! Сколько времени тебя учить, что все видеть и слышать самому надо! Сегодня поедешь, и завтра, и послезавтра, — только следи за ними. Понял?

Пафнутьев молча кивнул.

А потом не выдержал:

— Вы здесь сидите, а я все время играю, и вы не верите, что это вполне порядочные люди.

— Дурак ты, Сеня! — просто сказал Патмосов.

Прошло три дня, и Пафнутьев восторженно сказал Патмосову:

— Вы правы! Они оба очень подозрительны. За игрою Колычева они ничего не ставят, а только говорят, что проиграли.

Патмосов кивнул.

— Вчера на улице я видел их с Бадейниковым. Они о чем-то говорили очень оживленно.

— Ну-ну! А с Колычевым?

— Незнакомы!

Патмосов улыбнулся.

— Теперь вот что, друг! Как только Колычев выиграет и поедет из клуба, последи за ним. Понял?

Пафнутьев уже ничего не возражал и на другой день приехал взволнованный.

— Вы словно через стены видите!

— А что?

— Я вчера поехал за Колычевым, он опять выиграл. Днем в купеческом, вечером в железнодорожном. Ну, поехал за ним, а он в «Ярославец»! Я туда. Он сел в зале, а потом, я смотрю, явился Калиновский. Они поздоровались и прошли в кабинет.

— Ну-ну! Теперь начинаешь понимать?

— Да! Что-то есть между ними. Неужели Колычев…

— То-то! А какой он теперь по виду?

— Совсем другой. Раньше он проигрывал, но был ровен, улыбался, иногда был веселый и всегда милый. А теперь — нервный, угрюмый, осунулся. Совсем другой!

Патмосов вздохнул.

— Нелегко это порядочному человеку.

— Что прикажете дальше делать?

— Дальше? — Патмосов помолчал и потом сказал: — Следи за ним до той поры, пока он из клуба не поедет прямо домой. Как это выследишь, сейчас же мне сообщи. Немедля!

— А если вы в отъезде?

— Ты всегда знаешь, куда я еду. Телеграфируй тотчас!

— А если что особое увижу?

— Ну, это до личного свидания отложишь!

Пафнутьев уехал, и Патмосов снова отдался своему новому делу, на время забыв о Колычеве.

Но через три дня Пафнутьев приехал к нему не в обычный час.

— Много необыкновенного!

— Ну? Они рассорились?

Пафнутьев опять удивился.

— Да! Но откуда вы все это знаете?

— Милый, этого надо было ждать, и только за этим я и поручил тебе следить.

— Да, да! Видимо, рассорились!

— Что же ты видел?

— Третьего дня, вечером, я увидел его в купеческом. Он метал и всех бил.

— Ну?

— А за столом не было ни Калиновского, ни Свищева, ни Бадейникова. Он был один!.. Наметал тысяч восемь и встал. Я за ним. Было уже двенадцать часов. Он только что вышел, как к подъезду подкатил Калиновский и прямо к нему. Они отошли, а я будто галошу уронил. Ищу и слышу, — Калиновский сразу ему: «Ты, значит, без нас играл, как ты смел!» А он: «Я за свое счастье сыграть хотел». Калиновский снова: «Мы тебе в собранье назначили!» — «А я не захотел». — «Едем теперь!» Колычев сначала не хотел, потом поехал.

Патмосов заинтересовался.

— Это третьего дня было? Так! Ну, а вчера?

— Вчера я был в железнодорожном. Смотрю, они все, а Колычева нет. Я и стал за ними следить. Вижу, волнуются. Пришли в буфет и заняли столик. Я занял рядом. Всего нельзя слышать, но обрывки доносятся. Калиновский сказал: «Он опять где-нибудь за себя играет». — «Теперь его не удержать», — сказал Бадейников. Они совсем стали говорить шепотом. Потом Свищев вскочил и направился к выходу. «В купеческий!» — крикнул ему Калиновский. Я ушел, вернулся, они все сидели. Я занял комнату, через которую надо идти в буфет, и взял газету. Почти с час просидел. Вдруг идет Свищев, один и совсем расстроенный. Взошел в буфет, а оттуда они все уже трое. Я совсем спрятался. Они приостановились, и Калиновский сказал: «Изменил негодяй!» — «Тем хуже ему!» — сказал Бадейников, да так, что мне стало страшно.

Патмосов кивнул и решительно встал с дивана.

— Спасибо тебе! Ну, теперь мне надо действовать. Будем спасать его!

* * *
На далеких Пороховых[228], среди крошечных домиков обывателей, стоит хорошенький серый домик с мезонином[229] и балкончиком, с садиком и верандой, некоего Аникова, Ефрема Степановича, прогоревшего помещика, как его называют соседи. В домике этом живет он один со своей служанкой, рябой Авдотьей, бабой лет тридцати двух, лихой и бойкой.

На какие средства живет этот Аников, никто не знает, и все думают, что он доживает последние остатки от своего благополучия.

Но живет он прилично и независимо, в некотором роде изображая барина среди окружающей его бедноты. Едет он в город и из города всегда с целыми корзинками всякого добра. Нередко к нему приезжают господа, большею частью статские, и, видимо, по делам, так как бывают у него не больше часа-двух.

Живет Аников замкнуто, и те, которые изредка посещают его, говорят, что у него есть комната всегда на запоре, куда даже не заглядывает его Авдотья.

Вообще Аников на Пороховых окружен некоторой таинственностью, хотя внешностью своей не представляет ничего примечательного.

Сухой, высокого роста, с длинной черной бородой, тронутой сединой, с лысой головой и мелкими, плутоватыми чертами лица, он ничем не выделяется из толпы и кажется самым ординарным человеком, а между тем этот Аников — человек в некотором роде исключительный, и таланты его не из обыкновенных.

Было часа три, обеденное время на Пороховых, когда к дому Аникова подъехал Патмосов и позвонил у его двери.

Рябая Авдотья открыла двери и впустила Патмосова в жарко натопленную прихожую.

— Барин дома?

Авдотья, вероятно предупрежденная, тотчас ответила: «Пожалуйте, ждут!» — и приготовилась помочь Патмосову снять шубу, когда на пороге показался сам хозяин и радушно сказал:

— Жду, жду! Собирался ехать, но получил письмо и остался ради дорогого гостя! Милости просим!

— Ну что, совсем бросил?

— Совсем. Теперь помогаю только.

— Фабрика? — усмехнулся Патмосов.

Аников засмеялся.

— Именно. Пожалуйте ко мне. Я вам пуншику[230] приготовил. С холоду это превосходно!

И Аников провел его по маленькому коридорчику, толкнул дверь и ввел в большую, жарко натопленную, светлую комнату с окном, устроенным под самым потолком.

— Это чтобы не подглядывали, — сказал он.

Патмосов стал с любопытством осматриваться.

В комнате стоял широкий диван, два кресла и стол между ними, за которым теперь Аников хлопотал с пуншем. В углу стоял шкаф вроде буфета, а по двум стенкам большие сосновые столы, на которых грудами были навалены игральные карты без бандероли[231] и в бандероли, а тут же рядом и самые бандероли, искусно вскрытые.

— И впрямь у тебя тут фабрика, — сказал Патмосов.

— Живу с этого! — вздохнул Аников. — Пожалуйте!

— Ну, покажи мне все! — сказал ему Патмосов.

Аников оживился.

— Для вас с удовольствием! Вот извольте видеть, — он подошел к столу и взял пачку карт, — это для подбора колоды. Здесь у меня ровно три дюжины колод вскрыто. Все одного крапа[232]. Видите? Вот из них-то я и подбираю.

— Как?

— Принцип один. По крапу. Извольте видеть, здесь крап звездочками. Смотрите на уголки. Вот на уголке одна звездочка, а вот две, а вот три, четыре, а вот одна и половинка. Поняли?

— Пока ничего!

— А очень просто. Здесь у меня три дюжины карт, то есть тридцать шесть в колоде. Это собственно для экарте готовятся и для макао[233]. Теперь, изволите видеть, для экарте что нужно? Одна масть! Так? Я вот и подбираю. Пусть у всех червей будет одна звездочка в уголку, а бубен — две, у трефей — три, а у пик — одна и половинка. Хорошо-с! Сажусь, делю все карты по мастям и начинаю просматривать крап, просматривать и откладывать. Вот и все. Вы приехали. Вам нужно для экарте. Пожалуйте, вот колода и ключ к ней! Хе-хе-хе!

— А для макао?

— Там я жир[234] мечу и девятки с восьмерками. Те еще легче. Жир, положим, звездочка в уголке, девятка — две, а восьмерка — три!

— И дорого платят?

— Дешевле как за пятьдесят рублей нет. Судите сами, одни карты мне с извозчиком двадцать рублей стоят, а из них много, если три колоды сделаешь. Да забота. В день талию сделаешь, да и будет! А для банка так я по триста рублей беру. Помилуйте! Там каждая карта отмечена. Для такой колоды я по восемь дюжин порчу, а работаю иной раз недели по две! Только теперь мало их спрашивают, — вздохнул он, — делаю из любви больше! Вот, не угодно ли поглядеть! — он подбежал к шкафу-буфету, отпер и распахнул одну дверцу. — Вот мой товар!

В шкафу на трех полках лежали запечатанные в бандероль карты, и под каждой колодой видна была записка.

— Талии и ключ к ним! На всякую игру!

— Химик! — усмехнулся Патмосов. — Ну, теперь помогай мне!

Лицо Аникова приняло выражение деловитой внимательности, отчего сморщилось, словно он собирался чихнуть.

— Видишь, ты мне открыл свою фабрику — поверил! И я тебе поверю.

Патмосов подробно рассказал ему историю Колычева. Аников слушал, кивал и вставлял свои замечания.

— Очень просто. Они ему только подменяли! Свищева знаю и Калиновского! Кто ж Бадейникова не знает!.. Так…

Патмосов окончил и спросил:

— Что же ты думаешь? Как они ему отомстить могут?

— По-всякому, Алексей Романович! К примеру скажем, подложат ему талию, да сами и обличат его. В карман ему могут карты засунуть. Мало ли как! По-моему, ему теперь вовсе карты оставить надо. С огнем играть будет!

Патмосов задумался.

— Я помогу ему!

Аников улыбнулся.

— Простите, Алексей Романович, только вы ему тут не в помощь. Можете вы их накрыть, обличить и прочая. А как вы им помешаете его опорочить, не пойму! Нет, пусть он вовсе бросит дело или помирится с ними!

— Ну, хорошо, — нетерпеливо перебил его Патмосов, — теперь ты мне вот в чем помоги. Сведи меня с этим Свищевым и прочими.

— То есть как это?

— Извести, что я… ну, хоть московский шулер, одесский, что ли, и хочу в их компанию.

— Да ведь вас в лицо знают, кто вы такие!

— Эх! А еще умный, — засмеялся Патмосов, — ты ведь меня знал, а целый вечер за графа Косовского принимал.

Аников тоже засмеялся и махнул рукою.

— И то поглупел! Что же, я это могу. Я письмо напишу, а вы им его передайте.

Он тотчас сел к столу, достал бумагу и взял перо.

— Как вас назвать-то?

— Яков Павлович Абрамов, крымский помещик!..

— Так и напишем! — и он стал писать, диктуя себе письмо вслух: — «Никаша или Поляк, вот рекомендую вам в компанию дельного человека. Называет себя Яковом Павловичем Абрамовым, имеет деньги и все знает, я с ним двадцать лет назад в Москве работал, а теперь он ко мне заявился, а я его к вам. Фабрикант с Пороховых.» Вот! Готово! А в случае, ежели откроетесь, так я скажу, что не вам письмо дал, а вы его, значит, похитили.

— Говори, что хочешь! — засмеялся Патмосов, беря от Аникова письмо. — Ну, спасибо тебе! Услуга за мной!

— Помилуйте! Что вы мне тогда сделали, я вовек не забуду! — сказал с чувством Аников.

Патмосов простился с ним и поехал домой, по дороге. думая о катастрофе, которая может разразиться над Колычевым.

* * *
«Товарищество на паях», как назвал свою компанию Калиновский, совершенно растерялось, обозлилось и испугалось.

Колычев им изменил. Это факт.

Сначала он стал играть потихоньку от них за свое счастье.

Они назначали игру в купеческом, он ехал в железнодорожный; они — в железнодорожном, он ехал в купеческий. И главное, ему везло! Везло, и он объявил им, что больше им не товарищ.

Все к одному! Им было завидно, что ему так повезло, что он уже отыгрался и даже в выигрыше; было беспокойно, что он знает их тайну и их всех, и, наконец, самое главное, что они потеряли такого банкомета. С деньгами, положением, пользующегося общим уважением. Где найти такого еще!

Они сидели в клубном буфете, вполголоса обсуждая свое положение, когда к их столу подошел полный господин с седою бородкою, лихо закрученными усами и спросил:

— Кто, господа, из вас Свищев, кто Калиновский?

— Я! Я! — отозвались оба.

— Так вот вам от моего приятеля. Я здесь посижу! — он подал письмо, указал на свой столик в углу буфетной, отошел к нему, заказал себе кофе и стал наблюдать.

Три головы склонились над письмом, которое вскрыл и читал Свищев. Потом все трое оглянулись на этого господина и опять, сдвинув головы, стали негромко говорить, потом Калиновский встал и решительным шагом направился к этому господину.

Патмосов встал ему навстречу и протянул руку. Калиновский горячо пожал ее, сел к столику и сразу начал:

— Нечего и говорить, вы наш! Приняты единогласно! Ха-ха-ха! Пойдемте знакомиться!

Патмосов встал и под руку с Калиновским подошел к столу, где сидели Свищев и Бадейников.

— Рекомендую, крымский помещик Яков Павлович Абрамов! Прошу любить и жаловать!

Все радушно пожали ему руку и приветствовали как нового товарища.

— Давно к нам пожаловали? Откуда?

— Так, слонялся, — ответил Патмосов, — был в Москве. Игра большая, но никого не знаю. Попробовал на счастье и продулся.

— Нам на счастье нельзя играть. Мы от него отказались сами, — суеверно заметил Свищев.

— Это вы совершенно верно заметили, — сказал Патмосов и беспечно продолжал: — А приехал сюда с месяц — и вас первыми заприметил.

— Это как?

— А в купеческом один блондин ответ давал, так вы ему талийку!.. — и Патмосов сделал выразительный жест.

— Тсс!.. — остановил его Свищев.

— Господа! — сказал Бадейников. — Я предлагаю новое знакомство вспрыснуть и для него проехать… ну, хоть в «Ярославец». Там и поговорим!

Патмосов тотчас согласился, и все дружной компанией двинулись к выходу, а через пятнадцать минут уже входили в отдельный кабинет ресторана.

* * *
Калиновский распоряжался. Он заказал водку с закуской, а потом ужин и вино.

И он, и его товарищи, видимо, были оживлены, и в лице крымского помещика видели посланную им судьбою помощь.

— Вот вы говорили про того блондина, — сказал Свищев, чокнувшись с Патмосовым, — так мы вам скажем, что обогатили его, честь ему вернули, деньги, а он, мерзавец, после этого и надул!

— Скажите пожалуйста! Украл?

— Нет, этого не удалось, — сказал Калиновский, — просто отказался от компании и за свое счастье играть стал.

— Скажи, за свой страх! — вставил Бадейников.

— Это мы увидим! Я этого так ему не оставлю! Да-с! — и Свищев хлопнул огромной ладонью по столу.

Сам Свищев, огромный, рыжий, с громадной головой на короткой шее, с грубыми руками, пальцы которых были словно обрублены, производил впечатление разбойника с большой дороги.

Калиновский с манерами выхоленного пана, с певучим голосом, плотный красивый мужчина, являлся типичным шулером, и, наконец, Бадейников, дополнявший компанию, производил впечатление альфонса. Жгучий брюнет, вероятно, одессит, невысокого роста, с деликатными манерами, с кукольным лицом, на котором резко, как нарисованные, выделялись усы и брови.

— Что же ты сделаешь, медведь? — засмеялся он.

— Подведу, назову жуликом, в морду дам! — прорычал Свищев.

Патмосову стало страшно за Колычева. Для него было ясно, что этого Свищева можно напоить, потом раздразнить, и он полезет на всякий скандал, как бык на красное.

— Ха-ха-ха! — засмеялся Калиновский. — Друзья, его и подводить не надо. Сам влетит! Вы думаете, счастья надолго? А?

Бадейников с улыбкою кивнул, а Патмосов сказал:

— Известно!

И Калиновский разгорячился.

— Я уверяю вас, — сказал он, перегибаясь через стол, — что этот Колычев под конец именно за свой страх на фокус пустится, и тогда… — он сделал паузу. — Всем только следить надо!

Он опрокинул в рот рюмку водки.

— Именно! — мягко сказал Бадейников. — Только следить!

Лакей внес ужин. Разговор на время прекратился. Патмосов затронул другую тему.

— А Ефрем Степанович преотлично устроился, — заметил он.

— Еще бы! Чего ему? Сиди и работай, — подтвердил Свищев.

— Единственный у нас. Я думаю, на всю Россию! — сказал Калиновский. — Из Москвы приезжают. Одно слово, артист!

— А хорошо он работал? — спросил Бадейников у Патмосова.

— Умел! — ответил он и стал врать: — Мы с ним в Москве работали, в Нижнем, по Волге, на водах. Главное, штос и стуколка[235]!

Свищев вздохнул.

— Тогда, говорят, дела были. Теперь что! Дрянь! Арапа этого развелось, что блох. Ей-богу!

Патмосов знал, что «арапом» зовется игрок, приходящий без денег.

— Всегда они были! — сказал он.

Бадейников засмеялся.

— А вот мы теперь и с них шерсть снимем!

— Как?

— Хотите с нами в компанию, расскажем! — решительно предложил Калиновский.

— Я для этого и ехал! — сказал Патмосов.

— Руку! — закричал Свищев, протягивая свою лапу. — Вот, Костя, и банкомет! А! — торжествовал он. — Бадейников! Требуй вина. Вспрыснем!

Ужин кончился. Лакей подал вино и кофе. Свищев захмелел и начал шуметь.

— А какое дело? — спросил Патмосов.

— Я клуб открываю, — скромно сказал Бадейников, — нашел уже основателей. Вот вы, здесь есть литератор Пирон…

— Водевили пишет! Тру-ля-ля! Опять, хронику! В «Листке»[236], — вставил Свищев.

— Да! Потом редактор один, Сморчков, и отставной генерал. Откроем, и пойдет наше дело!

— У-ух! Вихрем! — жмурясь, проревел Свищев.

— Так вы наш? — сказал Калиновский. — За дружеский союз! Ура!

Они чокнулись.

— Теперь о деле, — серьезным тоном начал Калиновский, — вы отныне наш банкомет. Вас, понятно, учить нечему. Будете в ровной дележке. Мы откладываем двадцать процентов, а остальное поровну. Завтра начнем!

— Согласен! — сказал Патмосов. — Только не завтра.

— А что?

— Одно, завтра — пятница, а я в такой день — ни-ни! Второе, не знаю еще публики. Надо походить, оглядеться.

— Ну-ну! Недельку всегда переждать можно.

— А мы тем временем с тем прохвостом расправимся, — упрямо твердил Свищев. — Попомнит он нас! Да! Это ему так не пройдет. Нет, голубчик! Влетишь!..

У Патмосова от этих слов сжималось сердце. Завтра же он будет у Колычева!

Ужин окончился. Друзья подхватили пьяного Свищева. Патмосов, пользуясь этим, выскользнул от них и уехал домой.

* * *
Пафнутьев приехал утром не столько с докладом, сколько из любопытства.

— Ну что? — встретил его вопросом Патмосов.

— Опять выиграл и опять был один!

— Играл в железнодорожном?

— Да!

— Много выиграл?

— Теперь уже очень много. Вчера тысяч шесть, да раньше, почти две недели. Какой, больше!

— Я думаю, он отыгрался, — решил Патмосов.

— Наверное! — с убеждением сказал Пафнутьев.

Патмосов отказался от завтрака и поехал из дома. Он отправился в Южный банк.

— Михаил Андреевич в правлении? — спросил он.

— Так точно! — ответил швейцар, снимая с него шубу. — Пожалуйте наверх!

Патмосов поднялся во второй этаж и подал курьеру свою карточку.

Через несколько минут он вошел в роскошный кабинет директора Южного банка.

Колычев-сын поднялся к нему навстречу.

Патмосов вгляделся в его бледное, осунувшееся лицо и поразился его болезненному виду.

— Пожалуйста! — Колычев указал Патмосову на кресло, сел сам и придвинул к Патмосову ящик с сигарами.

Патмосов твердо взглянул ему в глаза и решительно приступил к делу:

— Я приехал из личного к вам расположения с просьбою прекратить игру в карты!

Колычев, видимо, не ожидал разговора на подобную тему и в изумлении откинулся.

— Но, позвольте, — начал он с обидною вежливостью, — на каком основании вы…

Патмосов поднял руку, перебивая его:

— Как расположенный к вам человек. У вас семья, отец, у вас положение, незапятнанное имя.

Колычев вдруг покраснел и выпрямился.

— Но позвольте! Я.

Патмосов опять перебил его:

— Вы рискуете потерять все! Потерять честное имя!

Колычев весь напрягся и почти крикнул:

— Никогда!

— А я говорю, можете! — повторил Патмосов. — Вы рисковали уже честью дважды.

Колычев опять хотел перебить Патмосова, но тот остановил его.

— Да! Дважды! — сказал он с ударением. — Вы знаете, про что я говорю.

Колычев побледнел и тревожно взглянул на Патмосова.

— Что я знаю, то знаю только я, — сказал Патмосов и продолжал:

— Теперь вы отыгрались, да? Чего же вам больше? Мало вам ваших средств, мало тех испытаний, которые вы пережили?

— Но позвольте! — перебил его наконец Колычев, вздрагивая от волнения и негодования. — Кто вы?… На каком основании вы все это мне говорите?… Какие права ваши вмешиваться в мои дела и давать мне советы?… Что угрожает мне? Почему мне не играть?…

— Кто я? Вы, вероятно, не разглядели карточки. Я — Патмосов! Если вы про меня не слыхали, то скажу: я добровольный сыщик. Да! Я немало на своем веку обличил мошенников и не раз спасал честь порядочных людей.

Колычев тяжело дышал.

— Я видел ваш проигрыш и знаю условия, при которых начался ваш отыгрыш! Да!

Колычев невольно потупился.

— Теперь дальше. Вы разорвали с ними, но эти люди не прощают измены. Они считают вас изменником!

— Что они могут мне сделать? — тихо спросил Колычев.

— Все! И я вас предупреждаю, — Патмосов встал, — вы ставите на карту честь свою и своего отца.

— Никто не посмеет посягнуть на мою честь, — гордо заявил Колычев.

— Я сделал все, что мог сделать, — с грустью сказал Патмосов, — вам остается подумать о моих словах!

— Кто вас направил ко мне?

— Что вам до этого? Отчего вы не допускаете простого расположения к вам?

— Благодарю вас, — холодно сказал Колычев, — но вашим советам не последую. Я люблю игру и ее ощущения… Бояться же каких-то негодяев мне не приходится.

— Но вы с ними были вместе! — невольно воскликнул Патмосов.

Колычев вспыхнул, потом побледнел. Он тяжело перевел дух и почти прошептал Патмосову:

— Я искупил это страданиями бессонных ночей!

Патмосов молча поклонился и вышел.

Колычев стоял посреди своего роскошного кабинета, скрестив на груди руки.

* * *
В двенадцать часов ночи Патмосов входил в игорные залы железнодорожного клуба.

Дымный воздух, душная атмосфера, казалось, были насыщены какими-то нервными токами, от которых движения делались порывисты, глаза загорались. Со всех сторон неслись возгласы:

— Делайте игру! Место! Одно место! Прием на первую! Я занял!

Звенело золото, раздавался смех на одном конце и резкие проклятия — на другом.

Мимо Патмосова прошел Колычев, направляясь к столу. Он не узнал Патмосова в крымском помещике Абрамове и, задев его плечом, извинился.

Карточник уже приготовил для него место.

Патмосов прошел следом за ним и остановился, замешкав. За столом сидели Калиновский и Бадейников, заняв места между играющими, а Свищев стоял как раз позади стула Колычева.

Колычев, садясь, окинул его презрительным взглядом. Свищев нагло усмехнулся.

Патмосов тронул Свищева за локоть. Тот обернулся, и лицо его расплылось в улыбку.

— А, Яков Павлович! — воскликнул он, ухватив его под руку и увлекая. — Где пропадал? И адреса не сказал! Ах, мошенник! Где живешь?

— Пока у Аникова!

— Фью! У черта на куличках. Ну-ну! Поиграем, гарни[237]займешь. С треском! Мы решили, — он понизил голос, — у тебя игру делать. Иногда… Понимаешь?…

Они вошли в читальню, которая была пуста.

— Да! — сказал Свищев, видимо уже выпивший. — Заведем игру! С тобой можно вести дело, не то что с тем прохвостом!

Он ткнул пальцем на игорный зал.

— Сегодня пришли посмотреть на его игру и успокоить его, — шепотом сказал он, — а завтра закатим ему спектакль!.. Попомнит он нас! Ха-ха-ха!..

У Патмосова похолодели руки.

— Где?

— Найдем! Либо здесь, либо в «Петровском», либо в купеческом! Время хватит! Нет, нам изменять нельзя. У нас союз! Верно, Яша, а?

— Как же иначе-то? — машинально сказал Патмосов.

— То-то! Пойдем, выпьем!

— Пойдем!

Патмосов пошел к буфету, страстно желая увидеть Пафнутьева.

Пока они стояли у буфетной стойки, к ним подошел Калиновский.

— А, и ты тут! — поздоровался он с Патмосовым и сказал, обращаясь к Свищеву: — Удивительно везет ему! Все берет по два куша и прямо на счастье. Даже смотреть противно! Костя следит, а я ушел.

— Ну, завтра сорвется! — сказал Свищев, жадно прожевывая бутерброд.

— Пойду посмотрю да рискну красненькой, — проговорил Патмосов и пошел из буфетной.

В игорном зале толпились у стола, где метал Колычев. Патмосов увидел перед ним груду денег. Он приминал рукою бумажки и насыпал на них рубли, очищая место.

— Делайте игру! — произнес он, готовясь сдать карты.

Патмосов увидел, что Бадейников поставил двадцать пять рублей. Колычев сдал и убил комплект. Он приподнялся и стал сгребать деньги.

Лицо Бадейникова побледнело и глаза сверкнули ненавистью.

Колычев рассовал деньгипо карманам, бросил карты и встал от стола.

В эту минуту Патмосов увидел Пафнутьева и схватил его за локоть.

— Узнай, как хочешь, где играет завтра Колычев, и приезжай за мной так, чтобы мы были в клубе раньше его, — сказал он ему и оттолкнул от себя.

Навстречу шли Свищев с Калиновским и улыбались ему.

* * *
Патмосов не спал всю ночь, волнуясь и мучаясь при мысли о том, что может случиться завтра.

Он всей душой был на стороне этого несчастного безумца и в то же время чувствовал, что здесь случай будет иметь гораздо большее значение, чем его вмешательство.

Вторично предупредить его — бессмысленно. Известить отца — только породить напрасную тревогу.

На одно мгновение у него мелькнула мысль предупредить старшин клуба, но тогда он должен объяснить, почему те готовят Колычеву скандал. Этого он не мог сделать.

И какой скандал? Что они задумали? Как исполнят? Нет, это первое и последнее дело Патмосова! Не его дело оберегать человека. Его дело — раскрыть преступление, накрыть преступника и передать его в руки властей. А здесь?

И Патмосов чувствовал свое бессилие.

Утром он встал угрюмый и расстроенный.

Он заперся у себя в кабинете и отдался любимому своему занятию: пересмотру архива и составлению записок. Сколько интересных дел! Какая находчивость! Какая смелость и сообразительность!

После обеда он лег, по обыкновению, отдохнуть и проснулся освеженный, сильный и бодрый, когда в комнату к нему постучался Пафнутьев.

— Ну, где?

— В купеческом, — ответил Пафнутьев, — чистая удача! Я пошел за ним следом. Он прошел в столовую и стал считать деньги. К нему подошел его знакомый, и они сговорились быть сегодня в купеческом. Там большая игра будет!

— А час?

— Он, вероятно, около двенадцати будет. Лучше к одиннадцати поспеть, чтобы не проворонить.

— Вот что, Сеня! Будем следить за ними, его беречь. И чуть что, сразу кидаться на них и ловить… Хотя я совершенно не знаю их плана!

— Будем следить! — сказал с жаром Пафнутьев. — Только едем скорее. Уже время!

— Хорошо, хорошо! Я мигом! — сказал Патмосов, скрываясь в своей уборной.

Спустя несколько минут из уборной вышел крымский помещик Яков Павлович Абрамов, а через пятнадцать минут они уже были в клубе.

* * *
— Теперь мы каждый сам по себе, — сказал Патмосов, поднимаясь по роскошной лестнице на второй этаж.

Клубный зал уже шумел, как пчелиный улей. Здесь нравы и порядки были все иные. Карточники не выкрикивали дикими голосами приглашение занять место, играющие не кричали «прием на первую!»; вся игра велась в широком масштабе, и самые игроки старались казаться солидными, если таковыми не были.

В этом клубе играют почти исключительно на ответ, а в игру с ограниченным банком садятся играть только самые богатые люди, которые вчетвером ведут многотысячную игру.

Огромный зал от входа направо был полон. Столы тянулись направо всего зала, и вокруг каждого толпились игроки, без умолку говоря, смеясь, ссорясь, отчего в воздухе стоял сплошной гул.

Но главный интерес и самые крупные игроки сосредоточились у большого стола, налево от входа в зал, «под портретом».

В то время как за другими столами удар не превышал трехсот-четырехсот рублей, за этим большим столом не было удара менее трех-четырех тысяч. За этим столом бывали удары в несколько десятков тысяч, и старожилы помнят феерические выигрыши и проигрыши в сотни тысяч.

Патмосов остановился посредине зала и внимательно огляделся. Он тотчас увидел Свищева, Калиновского и Бадейникова. Они ходили порознь, время от времени останавливали некоторых игроков и о чем-то говорили с ними. Патмосову казалось, что они составляют заговор против Колычева.

Бадейников увидел Патмосова и подошел к нему.

— Все еще присматриваешься?

— А что же еще делать? Играть на авоську не намерен. Вот и смотрю!

— Погляди там игру! Крупно играют, — указал Бадейников на большой стол.

Патмосов двинулся к большому столу. За столом сидело восемь человек, и право держать ответ переходило к каждому по очереди.

Вокруг теснились понтирующие[238].

Патмосов дошел до самых игроков и остановился у одного за спиною. Против себя он увидел Пафнутьева и едва заметно кивнул ему.

Знакомый Патмосову нотариус держал ответ и то бил, то отдавал, причем в первом случае весело смеялся, а во втором краснел и фыркал.

Наконец, он проиграл два раза подряд и с досадою бросил карты.

Кругом засмеялись.

— Кто теперь подержит? — спросил сидящий в очереди. — Я не буду!

— Давайте тогда мне! — раздался голос.

Патмосов вздрогнул и увидел подошедшего Колычева.

Он был весел. Бледное лицо его оживляла улыбка.

— А, Михаил Андреевич! — воскликнул, пыхтя, нотариус. — Вот кому и карты в руки!

— Садитесь! — уступил ему место отказавшийся.

Колычев сел и стал собирать карты. Сидящие за столом дружески здоровались с ним и, пока Колычев готовил карты, пересмеивались и болтали.

Патмосов приготовился. Его отделяло от Колычева несколько человек, и он решился во время игры незаметно пробраться до его стула. Пафнутьев стоял напротив, и Патмосов подал ему знак сделать то же. Они двинулись, но с боков Колычева, оказалось, стояли люди, не уступавшие никому своих мест.

Колычев приготовил карты и положил их посредине стола.

— Ну, я сниму! — сказал нотариус и снял карты.

Колычев приготовился.

— Делайте игру!

— Ну, для начала! — сказал нотариус и поставил сто рублей. Со всех сторон потянулись руки, и скоро стол покрылся ассигнациями.

— Триста в круг! — сказал, подходя, известный подрядчик и бросил на стол целую связку трехрублевых ассигнаций. Он собирал их в клубе, и его пачка с каждым днем вырастала. Он приписывал ей особые свойства и никогда не производил из нее платежей.

— Все сделано! — спокойно сказал Колычев и сдал карты.

Первая бита, вторая дана, третья бита. Куш из круга.

Колычев отложил карты и стал собирать деньги и производить расчет.

Патмосов приковался взглядом к лежащим картам и не сводил с них взгляда, но никто их не тронул.

Колычев сел, собрал деньги, взял в руки карты и опять сказал:

— Сделайте игру!

Опять зашелестели ассигнации. На этот раз счастье изменило Колычеву, и он отдал комплект. Лицо у него напряглось, губы сжались.

— Что, Михаил Андреевич, — засмеялся нотариус, сгребая свой выигрыш, — не все бить, приходится и расплачиваться!

— Карта не лошадь! К утру повезет! — сострил кто-то.

Колычев расплатился, причем ему пришлось вынуть свои деньги, и, смешав карты, начал их готовить. для новой талии.

Он тасовал сосредоточенно, молча.

Патмосов оглядел толпящихся игроков и невольно вздрогнул. За спиной Колычева стоял огромный Свищев и, злорадно усмехаясь, делал кому-то знаки глазами. Патмосов осторожно покосился и увидел молодого офицера.

Колычев окончил тасовку и положил карты на стол для съемки.

Через стол протянулась рука Бадейникова.

Теперь по бокам Колычева оказались и Бадейников, и Калиновский.

Патмосов кивнул Пафнутьеву и снова сделал попытку приблизиться к Колычеву, но стоящие подле не дали ему места. Попытка Пафнутьева оказалась неудачной также.

— Сделайте игру! — сказал Колычев, беря в руки карты.

Деньги со звоном и шелестом посыпались на стол.

— Игра сделана!

Колычев сдал и открыл три козыря. Комплект! Он отложил карты и стал собирать деньги.

Патмосов опять приковался глазами к картам.

— Позвольте, — вдруг раздался задорный голос, — я из двадцати пяти рублей пятнадцать ставил, а вы все берете!

Патмосов невольно взглянул на говорившего господина. С щетинистыми рыжими усами, с наглым взглядом, он горячился с естественным жаром.

— Сделайте одолжение, получите сдачи десять рублей! — спокойно сказал Колычев и, собрав деньги, опустился на стул, взял карты и заявил: — Сделайте игру!

Снова деньги, снова сдал Колычев карты и снова открыл двух козырных тузов. Комплект!

— Невероятно!

— Черт возьми!

— Этак без сапог уйдешь! — раздались возгласы, а Колычев собрал деньги и снова сказал: — Сделайте игру.

Игроки разгорячились. Старая примета, что после двух взятых третья бита. И на стол посыпались удвоенные, утроенные ставки. Колычев опять сдал карты и открыл на этот раз — четырех козырей!

— Невозможно! Что же это! Вот так съемка!

Колычев приподнялся собрать выигрыш, как вдруг раздался голос, покрывший общий шум и поразивший всех, как выстрел.

— Господа! — резко прокричал кто-то.

Патмосов быстро оглянулся и увидел молодого офицера. Он был красен, и глаза его горели негодованием.

— Господа, я требую, чтобы были сосчитаны и проверены карты!

— Что-о? — выпрямился Колычев, бледнея. — Что вы хотите этим сказать?

— Ничего-с! Просто требую проверки, после нее я готов дать объяснения!

— Проверить! Старшину! Это невероятно! — вдруг со всех сторон послышались озлобленные голоса.

— Что за подлость! — закричал, наливаясь кровью, нотариус. — Какая проверка?

— Мерзавцы! — проговорил подрядчик с презрением, но кругом с неистовством кричали: «Проверить!» — и чьи-то руки быстро высовывались из толпы и хватали со стола не взятые Колычевым ставки.

Колычев стал бледнее бумаги. На губах его выдавилась презрительная улыбка, и глаза метали огонь. Позади его Свищев кричал:

— Старшину сюда!

Патмосов побледнел и почувствовал, как липкий, холодный пот выступил на его теле.

Он все понял! В тот момент, когда рыжий усач поднял спор из-за сдачи, карты были обменяны.

Колычев погиб, и он, старая лиса, допустил эту погибель! Если бы не толпа, сдавившая его со всех сторон, он бы упал.

— Позвольте, господа! — протискиваясь в толпе, произнес дежурный старшина. — В чем дело?

Колычев разжал губы.

— Вот господин поручик требует проверки всех карт, — сказал он.

— На каком основании? — строго спросил старшина.

— Да-с? Как он смеет? — воскликнул горячий нотариус.

— И смею! — запальчиво произнес офицер. — Считаю невероятным такое счастье и прошу проверки. Я отвечаю!

— И ответите! — глухо произнес Колычев.

— Во всякое время! — поклонился ему офицер. — Если…

— Вы извините, Михаил Андреевич? — сказал старшина и собрал карты.

— Пожалуйста! — ответил Колычев, продолжая стоять. Только теперь он оперся на стол руками.

— Вы помогите, Петр Степанович! — обратился старшина к нотариусу и, заняв место, начал быстро считать карты.

Во всем зале наступила гробовая тишина. Все давно бросили играть и окружили большой стол тесной толпой.

Патмосов слышал в тишине биение своего сердца и не спускал взгляда с Колычева.

Старшина сбрасывал по две карты и громко считал, а нотариус тут же делал проверку.

— 28, 30, 32!

— Верно, верно, верно!

— 56, 58, 60!

— Верно!

— 100!

— Верно!

Старшина поднял руку и показал четыре карты.

— Счет верен! — сказал он. — Две колоды, 104 карты!

— Я прошу разложить карты по фигурам и очкам! — выкрикнул тот же офицер.

— По фигурам! Просим! Разложить! — снова раздались голоса.

— Небывалая подлость! — закричал нотариус.

— Вы мне ответите за это! — крикнул ему офицер.

Старшина вопросительно взглянул на Колычева.

Тот нервно передернул плечами и усмехнулся.

— Прошу и я! — сказал он.

Старшина и нотариус собрали снова карты и начали раскладку.

Опять наступила мертвая тишина. Нотариус и старшина стали выбрасывать тузов. Вдруг нотариус поднял руку с картой и замер. Колычев взглянул и покачнулся.

— Что у вас? — спросил тихо старшина.

— Покажите карту! — закричали голоса.

Нотариус бросил на стол карту. Третий туз червей!

Старшина бросил на стол четвертого туза!

— Что же это? — пролепетал растерянно Колычев.

— Я прошу смотреть дальше! — закричал офицер.

Старшина растерялся, нотариус был теперь бледен.

Что это? Что? 10 валетов, 11 восьмерок и только 4 двойки, 6 десяток.

Рыжий господин вдруг выдвинулся к столу.

— Очень просто! Была подменена талия, 17 карт были сброшены, а так как упавшие 17 были неизвестны, то вот и путаница!

— Вор! Шулер! Отдай назад деньги!

— Господа, я ручаюсь! — надсаживаясь, закричал старшина.

— А это что? — вдруг заревел Свищев и на глазах у всех вытащил из кармана Колычева карты.

— Мошенник! Протокол! Пусть отдаст деньги!

Колычев выпрямился во весь рост и стал шевелить побледневшими губами, но слова не вылетали из его сдавленного горла.

Вдруг он с отчаянием взмахнул руками и бросился от стола. Толпа невольно расступилась от его порыва. Он побежал к лестнице.

Толпа опомнилась и пришла в неистовую ярость.

— Держите его! Ловите! — закричали кругом. — Вор!

— Он нас два месяца обыгрывал! — ревел Свищев.

Патмосов очнулся от ужаса и, быстро найдя Пафнутьева, сказал ему:

— Поезжай в сыскное. Спроси телефон. Звони во все части. Пусть оповестят все гостиницы, чтобы задержали его, он не переживет! Понял?

Пафнутьев кивнул и бросился со всех ног к выходу.

— Поймать, схватить! Я разъясню все завтра. Теперь его спасти! — бормотал Патмосов, торопливо занимая телефонную будку. — Барышня, дайте номер 14–73!.. Благодарю! Откуда говорят? Кто? Отлично! Пожалуйста, как только вернется ваш барин, скажите ему, что господин Патмосов все объяснил! Поняли? Все объяснил! Попросите барыню не оставлять барина ни на минуту. Я сейчас приеду!.. Все!.. Алло! Барыня! Дайте номер 5-0-7! Благодарю! Кто у телефона? Так! Барин дома? Попросите его к телефону! Андрей Федорович, вы? Здравствуйте! Это я! Патмосов! Из клуба! Случилась беда! Оденьтесь. Я еду к вам! Да, да! Большая беда! Но еще все поправимо! Еду!

Патмосов повесил трубку, быстро сбежал с лестницы, оделся, вышел на улицу и, взяв первого извозчика, крикнул:

— Гони на Знаменскую, 17! Скорее!

Извозчик погнал свою лошадь.

* * *
Его, видимо, уже ждали. Подъезд и лестница были освещены, и едва Патмосов подъехал, как швейцар выскочил из подъезда и стал суетливо отстегивать полость.

— Пожалуйте! Барин ждет! Во второй этаж!

Патмосов сбросил швейцару шубу и стал подниматься по лестнице. Швейцар позвонил снизу. На площадку лестницы выбежал Колычев-отец, бледный, взволнованный.

— Что с ним? Что случилось? Рассказывайте! — Колычев схватил Патмосова за руку, повлек через анфиладу[239] комнат и остановился в маленькой гостиной. Красный свет фонаря смягчал бледность его лица.

— Что с ним? Все, все! По порядку!

Патмосов коротко рассказал все, что проглядел, и затем страшную развязку.

Старик упал на диван как подкошенный и закрыл лицо руками. Хриплый стон вырвался из его груди.

— Все! Сразу все! И сын, и доброе имя! Едем! — Колычев-старик быстро поднялся, лицо его стало спокойно и решительно. — Куда мы поедем?

— Сейчас к нему на квартиру, потом в сыскное. Я уже послал туда своего помощника.

— Тогда скорее!

У подъезда уже стояла собственная лошадь Колычева.

— Надеждинская улица. Это рядом.

Через три минуты они были у подъезда и звонили. Швейцар отпер дверь и почтительно вытянулся.

— Сын вернулся?

— Никак нет еще! — ответил швейцар.

Старик почти взбежал по лестнице. Патмосов едва поспевал за ним. Им отворили тотчас, и едва они вошли, как к ним выбежала жена Колычева.

Это была молодая женщина с прекрасным лицом. Теперь лицо это было бледно и искажено страхом, большие глаза припухли и были красны от слез.

— Папа, что с Мишей? — бросилась она к старику и, увидя Патмосова, отшатнулась. — Это вы говорили по телефону?

— Я, — глухо ответил Патмосов. — Я прошу вас не волноваться, но мы боимся за него. Он… он сильно проиграл и в отчаянье. Если он приедет.

— О, я не отойду от него. Я успокою его!

— Мы его теперь поедем искать!

— Господи! — вдруг с отчаянием воскликнула молодая женщина. — С ним револьвер! Он всегда его берет с собою.

Патмосов на миг потерял самообладание.

— Не будем терять времени! Едем! — воскликнул он и бросился на лестницу.

Теперь Колычев-отец бежал за ним. Они вскочили в сани.

— На Офицерскую! — сказал Патмосов.

— Гони вовсю! — крикнул Колычев, и сани помчались по пустынным улицам.

— Как мы его найдем?

— Только случаем, — ответил Патмосов. — Я велел своему помощнику оповестить полицию, а та — гостиницы, но это нельзя сделать так скоро. Для быстроты я просто приказал арестовать его. Там же выясним остальное, лишь бы перехватить момент!

Сани летели, как ветер.

Вот и Офицерская. В сумраке ночи вырисовалось неуклюжее здание Казанской части. Над подъездом сыскного отделения тускло горел фонарь.

— Стой! — крикнул Патмосов.

Швейцар открыл дверь.

— Кто дежурный?

— Расовский, Карл Эмильевич!

— Семен Сергеевич приехал?

— С час времени!

Патмосов и Колычев поднялись на третий этаж, быстро прошли по пустому коридору и вошли в дежурную.

У телефона стоял Пафнутьев. Дежурный чиновник поднялся навстречу.

— А, Алексей Романович! — приветствовал он Патмосова.

Колычев-отец бессильно опустился на скамейку. Патмосов поздоровался с чиновником и спросил:

— Ну, что сделали?

— Как вы приказали. Да скоро, видите ли, не сделаешь. Вот сейчас еще Семен Сергеевич с Васильевской говорить будет. И тогда все. Надо будет ждать.

В этот момент Пафнутьев взял трубку и заговорил:

— Васильевская часть? Так! Говорят из сыскного. Сейчас оповестите по всем участкам, чтобы обошли все гостиницы и, если в какую из них приехал с полчаса назад господин, блондин средних лет, хорошо одетый… Да! Немедля арестовать, обыскать и дать знать сюда! Поняли?… Да! да! да! Немедля!

Пафнутьев повесил трубку и обернулся к Патмосову.

— Все части оповестили, а что же дальше?

— Ждать.

— А откуда они выехали? — спросил дежурный.

— Из купеческого.

— Угол Графского и Фонтанки! Так. А не спросить ли, Алексей Романович, по ближайшим гостиницам? А?

— Понятно, можно. Только в таких случаях обыкновенно, когда человек придет в себя, то оказывается уже на другом конце города. Спросите!

— Гостиница «Москва».

Телефон заработал.

Время шло томительно медленно.

Колычев-отец сначала сидел, потом вскочил и начал нетерпеливо ходить по коридору. Патмосов сидел неподвижно, в сотый раз думая, что, не отвернись он тогда, и он поймал бы их за подменой колоды.

Вдруг зазвенел телефон, и в тишине пустых коридоров этот звонок отозвался чем-то страшным и зловещим. Патмосов вскочил. Колычев в один миг очутился в дежурной комнате.

Дежурный снял трубку. Наступили томительные мгновения. Он слушал и говорил:

— Так. Так. Так.

Потом повесил трубку и обратился к Патмосову:

— Полчаса тому назад в «Варшавской» гостинице застрелился господин Колычев.

— Туда! — закричал истерически отец и побежал из сыскного.

Патмосов едва поспел вскочить в сани.

— К Варшавскому вокзалу! В «Варшавскую» гостиницу! Гони! — закричал Колычев, и они снова помчались. Лошадь фыркала, разбрасывая пену, и казалась несущимся облаком.

— Застрелился! Застрелился! — бормотал старик, то кутаясь в шубу, то распахиваясь.

Патмосов молчал. Старик опять бормотал:

— А что же и сделать! Вдруг шулер! Директор банка! А? А растрата есть? Есть растрата?

— Надо думать, нет!

— Эх, Миша, Миша! И какая голова был! Какое сердце! Эх! — и старик весь содрогнулся.

— Подъезд направо! Стой! — сказал кучеру Патмосов и потянул его за кушак.

* * *
В гостинице уже была полиция; коридорные и швейцар были растеряны. Управляющий был бледен и чуть не плакал.

— И что это за напасть! — жаловался он. — Месяца не проходит, чтобы кто-нибудь не застрелился!

— Где, где? — страшным шепотом спрашивал Колычев, идя по коридору.

— Сюда пожалуйте!

В номере собрались пристав, околоточный[240] и доктор. Городовой[241] стоял у двери и отгонял любопытных, которые вышли их кухни, из соседних номеров по коридору.

— Это отец! Пусти! — приказал Патмосов городовому.

У преддиванного стола, в кресле, неуклюже перегнувшись через ручку, полулежал труп Колычева. Расстегнутая сорочка была вся смочена кровью, в свесившейся руке был зажат револьвер. Лицо его было безмятежно спокойно.

На столе лежали записная книжка, бумажник, кошелек, часы с цепочкой, два перстня и карандашом твердым почерком написанная записка:

«В бумажнике — 6700 рублей, в кошельке — 175 руб. 60 коп. и два купона. Часы и цепочка. Кольца с изумрудом и с бриллиантом. В смерти никого не винить. Жить не мог после позора, но совесть моя чиста. Колычев, Михаил. Надеждинская, 34».

Колычев-старик подошел, всплеснул руками и простонал:

— Миша! Миша, голубчик! Что ты сделал?

Околоточный поддержал его и опустил в кресло.

* * *
Самоубийство Колычева в свое время наделало шуму, особенно в среде игроков. Имя его было очищено от позора, но молодая жизнь погибла, и не всякий узнал истинную подкладку этого темного дела. Свищев, Калиновский и Бадейников были высланы из Петербурга.

Патмосов был угнетен. Он даже слег от волнения, вернувшись с тяжелых похорон.

— Помни, Сеня, у всякого свои обязанности. Я за это дело не должен был и браться. Что я ему — нянька? Я предупредил его, он меня чуть не выгнал. Наше дело — найти преступника, открыть преступление!

— Но вы же сделали, что могли, — возразил Пафнутьев, — негодяи все-таки открыты и теперь высланы.

Патмосов слабо махнул рукой.

— Во-первых, они не обезврежены. Во-вторых, они сейчас высланы, а завтра будет новый градоначальник, и они вернутся. Эти мерзавцы ненаказуемы!

Слова Патмосова оправдались. Свищев, Калиновский и Бадейников снова в Петербурге и составляют то же товарищество на вере. Бадейников взял в аренду карточную игру одного из столичных клубов и благоденствует, собирая несчетные рубли с бедняков, предающихся азарту.

1909 г.

(обратно) (обратно) (обратно) (обратно)

Примечания

1

Пятивластие.

(обратно)

2

Втулки — внутренние ставни, обитые красной материей.

(обратно)

3

По нашему часосчислению — одиннадцатый час утра. В старину счет часов был восточный, заимствованный из Византии вместе с церковными книгами. Сутки делились на дневные и ночные часы. Счет велся так: восход во время равноденствия был первым часом дня, заход — первым часом ночи. Такой счет был для всего года. Седьмой час утра был в старину первым часом дня; седьмой час вечера — первым часом ночи.

(обратно)

4

Названия сын боярский, дети боярские не обозначали в подлинном смысле слова — сын или дети того или иного боярина, а присваивались всем членам угасших боярских родов. «Дети боярские» были по преимуществу помещиками, владели землей, данной им в условное поместное пользование. В состав помещиков — «детей боярских» — вошли при Иоанне III дворные люди, или дворяне. До второй половины XVI века служилые люди назывались преимущественно «детьми боярскими». В конце XVI века наименование «дворянина» переносится на лучших представителей служилых людей. По указу 1550 года набрана по уездам тысяча лучших «детей боярских», которые были наделены поместьями в Московском и смежных уездах. Они предназначались к постоянной службе в столице, к исполнению военных и вообще правительственных поручений.

(обратно)

5

Шубы были самым нарядным платьем. Они различались на нарядные (в них ходили в церковь, в гости или сидели в них дома, при приеме гостей) и санные — для выездов.

(обратно)

6

Камка — шелковая ткань с разными узорами.

(обратно)

7

Горлатные шапки носили князья и бояре. Их делали из драгоценных мехов, кверху они расширялись, а книзу были вроде камилавки.

(обратно)

8

Колпак — вид остроконечной шапки; люди состоятельные носили его из атласа, обычно белого; спереди пристегивался околышек-ожерелье, иногда богато унизанный жемчугом и золотыми пуговками. Зимой колпак подбивался мехом, который заворачивался наружу широкой полосой. Они делались с продольными разрезами. Простолюдины носили колпаки из сукна или войлока, подбитые зимой овчиной.

(обратно)

9

Ропата — тайная корчма, сборное место темных людей, притон для азартных игр (в зерно-кости, карты, тавлеи-шашки) и всякого бесчинства.

(обратно)

10

Темное, траурное.

(обратно)

11

Зелейщица, ведунья — знахарка, лечившая при помощи трав.

(обратно)

12

Нервная болезнь с обмороками и припадками.

(обратно)

13

Пение курицы.

(обратно)

14

Название гадальных книг.

(обратно)

15

Под арест.

(обратно)

16

Горячка.

(обратно)

17

Лихорадка-огневица представлялась темному люду «бесом-трящею», кондому подвластны были семь простоволосых девиц, дочерей Иродовых, напускавших болезнь.

(обратно)

18

Узлы, имеющие силу предохранять от всяких несчастий и излечивать болезни.

(обратно)

19

Способ примолвки.

(обратно)

20

Так описывается эта трава от всяких недугов в травнике XVII века.

(обратно)

21

Траву «ероя» считали средством от испуга.

(обратно)

22

Обычай во время похорон.

(обратно)

23

Придворный чин. При несении службы во дворце главной служебной обязанностью было заведовать царской стряпней — платьем, постелью. При выходе государя в церковь нести стул и платок, во время богослужения держать шапку, в походах нести панцирь, меч и саадак (весь прибор к луку).

(обратно)

24

Придворная должность. Постельничий ведал государевой «постельной казной»: платьем, бельем, перстнями, печатью. Почетная обязанность — спать в одном покое с государем.

(обратно)

25

Почетное придворное звание. При службе во дворце стольники служили у стола государя.

(обратно)

26

Один из высших чинов в Московской Руси. В старину окольничие обязаны были ездить впереди княжеского поезда во время различных поездок, устраивать станы для остановок, заботиться о проложении дорог, постройке мостов.

(обратно)

27

Боярин — наивысший после стольника чин. Занимали высшие должности, присутствовали в государевой Думе, управляли главными приказами, назначались воеводами полков, наместниками и воеводами областей. Вели дипломатические переговоры с иностранными послами, сами ездили в качестве послов. Во время торжеств при царском дворе — при приеме иноземных послов — сидели возле государя, в «золотном» платье. Во время венчания государя стояли в Успенском соборе на особом возвышении из двенадцати ступенек — «чертежном месте».

(обратно)

28

Высшее учебное заведение, основанное еще в начале XIII столетия.

(обратно)

29

Солдаты.

(обратно)

30

Закрытый зимний экипаж типа возка-кареты.

(обратно)

31

Зимний девичий головной убор, высокая меховая (у богатых соболья или бобровая) шапка с верхом из шелковой материи.

(обратно)

32

«Гостьба толстотрапезная» означает знатное угощение.

(обратно)

33

Большие двойные окна назывались красными или «косящатыми».

(обратно)

34

Окна, в которых слюда вставлена была четырехугольными кусочками.

(обратно)

35

Оплечный образ — с изображением по грудь.

(обратно)

36

Убрус — длинный платок, полотенце.

(обратно)

37

Покрышки, иногда стеганые, вроде подушек.

(обратно)

38

«Хоромный наряд» — название всех покрывал на окнах, столах и лавках.

(обратно)

39

Посуда для носки жидких кушаний с крышкой, в виде большого соусника.

(обратно)

40

Ендова — большой сосуд для приноса питья; мушорма — род ендовы с носком и рукоятью.

(обратно)

41

Стенки кубков, чаш украшались выпуклостями — пузами, углублениями — ложками и возвышениями (формы круглой, сердцевидной, клинчатой и др.) — пупышами.

(обратно)

42

Поваренные.

(обратно)

43

Пленицы — обувь бедных простолюдинов, род лаптей-башмаков из коры.

(обратно)

44

Подразумевается — поминальный корм-обед.

(обратно)

45

Сороковой.

(обратно)

46

Слуги.

(обратно)

47

Балчуг — известный в те времена кабак в Москве.

(обратно)

48

Табак в описываемое время едва входил в употребление и был еще мало распространен. Продажа его и курение строго преследовались законом, грозили тюрьмой и наказанием кнутом. Продавали и курили его скрытно, преимущественно в тайных корчмах. Табак курили из коровьего рога, посредине которого вливалась вода и вставлялась большая трубка с табаком. Дым проходил через воду (отсюда выражение «попить» табака). Курильщики сильно затягивались и нередко, покурив, падали без чувств. Любители сходились покурить, как на пьянство.

(обратно)

49

Место погребения людей отверженных.

(обратно)

50

Подливками.

(обратно)

51

Род оладий.

(обратно)

52

Особый сорт пива: готовое пиво сливалось в бочку, брали его ведро, примешивали патоки, ягодных наливок, кипятили и сливали в бочку.

(обратно)

53

Мятеж.

(обратно)

54

Угловой шкаф для посуды.

(обратно)

55

Баню.

(обратно)

56

Комнатой в то время назывался кабинет.

(обратно)

57

Род табуретки.

(обратно)

58

Печи иногда ставились в нижнем этаже — подклете, откуда проводились на второй этаж нагревательные «ценинные» трубы.

(обратно)

59

Повалуши служили для хранения вещей, но бывали и жилыми покоями.

(обратно)

60

Короткое платье, удобное для верховой езды, зимой подбитое мехом.

(обратно)

61

Плащ с рукавами и капюшоном сзади, как бурка.

(обратно)

62

Кортель — зимний летник, подбитый мехом; летник — одежда, надевавшаяся сверху рубашки, длиной почти до пят, с разрезом вдоль сверху донизу, с длинными и широкими рукавами, «накалками». Они у плеча и вдоль руки собирались в складки.

(обратно)

63

Косматая баранья шапка.

(обратно)

64

Условный пропуск.

(обратно)

65

Верст.

(обратно)

66

Высший сорт шелковой материи.

(обратно)

67

Это делалось, чтобы подбодрять и горячить лошадей.

(обратно)

68

Такие перчатки носили в то время лишь знатью лица. Обыкновенно русские ходили без перчаток, имея длинные рукава одежды.

(обратно)

69

Нимфы — божества в виде красивых женщин, олицетворявшие различные силы природы.

(обратно)

70

Гофмейстерина — старшая приближенная фрейлина.

(обратно)

71

Болонья — древний город в Северной Италии.

(обратно)

72

Род комода.

(обратно)

73

Простые и составные, двойные.

(обратно)

74

Разные мелкие камешки.

(обратно)

75

Зарукавьями, или обручами, назывались браслеты.

(обратно)

76

Небольшой стаканчик, рюмка.

(обратно)

77

Карманные.

(обратно)

78

То есть двенадцатый.

(обратно)

79

Низкорослая лошадка вроде пони.

(обратно)

80

Анзерин (от пол. «гензьорек») — гусак или большая бутыль.

(обратно)

81

Баварский и итальянский города.

(обратно)

82

Измена.

(обратно)

83

Комнатный приближенный царедворец.

(обратно)

84

Мессалина — первая жена римского императора Клавдия.

(обратно)

85

Келарь — инок, заведующий хозяйством монастыря.

(обратно)

86

При приезде почетного гостя встретить его к воротам посылались слуги во главе с дворецким, а в сенях встречал гостя сам хозяин.

(обратно)

87

Сарафанец — длинная комнатная одежда в виде зипуна, камзола.

(обратно)

88

Обычай того времени.

(обратно)

89

Горницей называлась гостиная.

(обратно)

90

В нынешнюю ночь.

(обратно)

91

Рабочие носилки.

(обратно)

92

Род панциря.

(обратно)

93

Подклеть — нижний этаж, где помещалась прислуга или находились кладовые.

(обратно)

94

Сеням во втором ярусе соответствовало в первом подсенье.

(обратно)

95

Террасу.

(обратно)

96

Баня — мыльня — состояла из комнаты с печью для мытья, с притвором — сенями, который назывался «предмыленьем» и «предбанником».

(обратно)

97

Девушки, занимавшиеся вышиваньем, спали в сенях и назывались сенными.

(обратно)

98

Для хранения домашнего и хозяйственного имущества строились во дворе клети на подклетях.

(обратно)

99

Караульная избушка у ворот.

(обратно)

100

Пороховые запасы.

(обратно)

101

Тегиляй — кафтан; бывал подбит пенькой или хлопком и заменял в этом случае панцирь.

(обратно)

102

Кольчужные рубашки с металлическими вставками на груди и спине и с кольчатыми рукавами и подолом.

(обратно)

103

Длинные и узкие разноцветные полосы.

(обратно)

104

У сандомирского воеводы.

(обратно)

105

В то время в Московском государстве в большом распространении была иностранная монета. Угорские (венгерские) и голландские червонцы и польские дукаты ценились около 1 р. 80 к. — 2 р. 50 к., польские флорины и корабленники — около 1 р.

(обратно)

106

Высший сорт крепкой водки.

(обратно)

107

Вдогонку.

(обратно)

108

Шишами назывались беглецы разного звания из подмосковного лагеря, задавшиеся целью преследовать поляке», препятствовать им в сборе продовольствия, это были своего рода партизаны.

(обратно)

109

Военно-служилое дворянство состояло в ведении Разрядного приказа, который являлся военным министерством того времени, главным штабом во время воины и государственной канцелярией.

(обратно)

110

Прежнее название реки Урала.

(обратно)

111

Отложиться — объявить себя независимым. — Ред.

(обратно)

112

Стольник и окольничий — дворцовые (придворные) чины в Русском государстве XII — начала XVIII в. — Ред.

(обратно)

113

Кунтуш — польская верхняя мужская одежда в виде кафтана с широкими откидными рукавами. — Ред.

(обратно)

114

Бирюч — глашатай. — Ред.

(обратно)

115

Шлык — шапка. — Ред.

(обратно)

116

Фалалей — простофиля. — Ред.

(обратно)

117

Лжедмитрий I.

(обратно)

118

Жартовать — озоровать. — Ред.

(обратно)

119

Жупан — полукафтан (у поляков). — Ред.

(обратно)

120

Лайдак — шалопай, лоботряс. — Ред.

(обратно)

121

Тягловые мужики — крестьяне, платившие государственные налоги и несшие государственные повинности (тягло). — Ред.

(обратно)

122

Рюмить — плакать, хныкать. — Ред.

(обратно)

123

Камка — старинная шелковая цветная ткань с узорами. — Ред.

(обратно)

124

Волоковое окно — маленькое оконце, через которое удаляется (выволакивается) дым в курных избах. — Ред.

(обратно)

125

Кружало — кабак, питейный дом. — Ред.

(обратно)

126

Сулейка — бутыль с вином, полуштоф (0,6 л). — Ред.

(обратно)

127

Коло — сходка, войсковой круг. — Ред.

(обратно)

128

Полеванье — охота, обычно с собаками, в степи. — Ред.

(обратно)

129

Мосць пан (пол.) — сокращенная форма вежливого обращения.

(обратно)

130

Стация — здесь: место стоянки, ночлега. — Ред.

(обратно)

131

Шугай — душегрейка. — Ред.

(обратно)

132

Огневица — лихорадка, горячка. — Ред.

(обратно) name=t555>

133

Тысяч.

(обратно)

134

Охабень — кафтан с четырехугольным воротником и длинными прямыми, часто откидными рукавами. — Ред.

(обратно)

135

Здесь: хорошо утрамбованы. — Ред.

(обратно)

136

Обеспечить — оградить от нужды, от смерти. — Ред.

(обратно)

137

Гоноровые (от пол. honor — честь) — исполненные чести, благородные. — Ред.

(обратно)

138

Плащаница — полотнище с изображением тела Христа в гробу. — Ред.

(обратно)

139

Даточные люди — лица, сдаваемые в солдаты по рекрутской повинности. — Ред.

(обратно)

140

Прямить — здесь: быть верным, послушным. — Ред.

(обратно)

141

Гречишник — войлочная крестьянская шляпа, напоминающая формой усеченный конус. — Ред.

(обратно)

142

Крепость.

(обратно)

143

Ингрия — страна, располагавшаяся по берегам Невы и Финского залива.

(обратно)

144

Умровильская мыза.

(обратно)

145

Военнопленный.

(обратно)

146

Судно.

(обратно)

147

Шлиссельбург.

(обратно)

148

Фузея — ружье.

(обратно)

149

Коршик — кормчий.

(обратно)

150

Рассказ про Антипа Танова, спасшего шхуну царя во время бури (август 1694 г.).

(обратно)

151

Петра, по его приказу, приветствовали этим криком. Совершенно неизвестно, когда у нас вошел в обычай крик «ура».

(обратно)

152

Ближайший сподвижник Петра I по делам внутреннего управления, князь-кесарь.

(обратно)

153

Палач.

(обратно)

154

Награду.

(обратно)

155

Аввакум Петрович, протопоп города Юрьева Поволжского, был самым упорным расколоучителем XVII в Преданный суду вселенских патриархов, он был проклят и сослан в Пустозерск, где провел пятнадцать лет в деревянном срубе, врытом в землю, но, так как это не сломило его упорства, то в 1582 г. он был сожжен на костре.

(обратно)

156

Один из стрелецких голов, горячо защищавший сторонников раскола, казненный как мятежник

(обратно)

157

Суздальский поп Никита Пустосвят, пользовавшийся сильным влиянием среди стрельцов, был одним из самых неистовых приверженцев Аввакума.

(обратно)

158

Боярыню Морозову, горячую последовательницу расколоучения.

(обратно)

159

Подвесить на дыбу.

(обратно)

160

Преображенский приказ был учрежден Петром Великим для заведования регулярным войском и табачным делом, но, когда во главе его стал боярин Ромодановский, его ведению были переданы дела о государственных преступлениях.

(обратно)

161

См. записки А. М. Тургенева «Русская Старина», 1886, январь, с 41.

(обратно)

162

Саблуков в своих воспоминаниях утверждает, что до замужества Лопухиной ее отношения с Павлом Петровичем были самыми чистыми и только впоследствии, после ее выхода замуж за Гагарина, ее вновь толкнули в объятия ее венценосного обожателя, и тогда лишь началась эта связь. Павел Петрович поселил свою возлюбленную в Розовом павильоне в г. Павловске.

(обратно)

163

Отложиться — объявить себя независимым. — Ред.

(обратно)

164

Стольник и окольничий — дворцовые (придворные) чины в Русском государстве XII — начала XVIII в. — Ред.

(обратно)

165

Кунтуш — польская верхняя мужская одежда в виде кафтана с широкими откидными рукавами. — Ред.

(обратно)

166

Бирюч — глашатай. — Ред.

(обратно)

167

Шлык — шапка. — Ред.

(обратно)

168

Фалалей — простофиля. — Ред.

(обратно)

169

Лжедмитрий I.

(обратно)

170

Жартовать — озоровать. — Ред.

(обратно)

171

Жупан — полукафтан (у поляков). — Ред.

(обратно)

172

Лайдак — шалопай, лоботряс. — Ред.

(обратно)

173

Тягловые мужики — крестьяне, платившие государственные налоги и несшие государственные повинности (тягло). — Ред.

(обратно)

174

Рюмить — плакать, хныкать. — Ред.

(обратно)

175

Камка — старинная шелковая цветная ткань с узорами. — Ред.

(обратно)

176

Волоковое окно — маленькое оконце, через которое удаляется (выволакивается) дым в курных избах. — Ред.

(обратно)

177

Кружало — кабак, питейный дом. — Ред.

(обратно)

178

Сулейка — бутыль с вином, полуштоф (0,6 л). — Ред.

(обратно)

179

Коло — сходка, войсковой круг. — Ред.

(обратно)

180

Полеванье — охота, обычно с собаками, в степи. — Ред.

(обратно)

181

Мосць пан (пол.) — сокращенная форма вежливого обращения.

(обратно)

182

Стация — здесь: место стоянки, ночлега. — Ред.

(обратно)

183

Шугай — душегрейка. — Ред.

(обратно)

184

Огневица — лихорадка, горячка. — Ред.

(обратно)

185

Тысяч.

(обратно)

186

Охабень — кафтан с четырехугольным воротником и длинными прямыми, часто откидными рукавами. — Ред.

(обратно)

187

Здесь: хорошо утрамбованы. — Ред.

(обратно)

188

Обеспечить — оградить от нужды, от смерти. — Ред.

(обратно)

189

Гоноровые (от пол. honor — честь) — исполненные чести, благородные. — Ред.

(обратно)

190

Плащаница — полотнище с изображением тела Христа в гробу. — Ред.

(обратно)

191

Даточные люди — лица, сдаваемые в солдаты по рекрутской повинности. — Ред.

(обратно)

192

Прямить — здесь: быть верным, послушным. — Ред.

(обратно)

193

Гречишник — войлочная крестьянская шляпа, напоминающая формой усеченный конус. — Ред.

(обратно)

194

Знаменитый русский представитель сыскного дела, долгое время бывший начальником сыскного отделения в Петербурге и выяснивший массу весьма сложных, загадочных преступлений. — Прим. авт.

(обратно)

195

Будуар — комната хозяйки в богатом доме.

(обратно)

196

Дисконтер — лицо, ведущее учет векселей.

(обратно)

197

Иван Дмитриевич Путилин — первый начальник сыскной полиции Санкт-Петербурга.

(обратно)

198

Роты — исторический район Санкт-Петербурга.

(обратно)

199

Камера — присутственное место, канцелярия.

(обратно)

200

Косарь — большой русский хозяйственный нож с широким и толстым клинком.

(обратно)

201

Меблированные комнаты, род дешевой гостиницы в дореволюционной России.

(обратно)

202

Парусина — грубая, толстая льняная ткань.

(обратно)

203

Нанка — прочная хлопчатобумажная ткань буровато-желтого цвета.

(обратно)

204

Да! (нем.).

(обратно)

205

Ботвинья — холодный суп на кислом квасе.

(обратно)

206

Денщик — солдат-слуга при офицере до революции.

(обратно)

207

Портерная — пивной кабак.

(обратно)

208

Вершок — старорусская мера длины, равная 4,4 см.

(обратно)

209

Антиной — юноша-фаворит римского императора Адриана.

(обратно)

210

Женщина, кормящая грудью чужого ребенка.

(обратно)

211

Чесуча — плотная шелковая ткань.

(обратно)

212

Личарда — верный слуга из сказки о Бове-королевиче.

(обратно)

213

Лекок — сыщик из детективного романа Эмиля Габорио, популярного в XIX в.

(обратно)

214

Аршин — старая русская мера длины, равная 0,7112 м.

(обратно)

215

Коридорный — слуга в гостинице, дежурный по этажу, обслуживающий ряд гостиничных номеров.

(обратно)

216

Винт — карточная игра на четверых.

(обратно)

217

Ломберный стол — складной стол для игры в карты.

(обратно)

218

Робер (роббер) — круг игры, состоящий из трех партий.

(обратно)

219

Заступ — штыковая лопата.

(обратно)

220

Коломенка (коломянка) — плотная гладкая ткань из льна.

(обратно)

221

Действительный статский советник — гражданский чин IV класса в Российской империи, дававший право на потомственное дворянство.

(обратно)

222

Гласные думы — члены городских дум, земских собраний, выборные представители в Российской империи.

(обратно)

223

Чичероне — проводник, дающий объяснения при осмотре достопримечательностей.

(обратно)

224

Банк — карточная игра.

(обратно)

225

Маз — прибавка к ставке игрока другим игроком, дающая последнему право на долю в выигрыше.

(обратно)

226

Экарте — старинная карточная игра по типу преферанса.

(обратно)

227

Талия — круг карточной игры до окончания колоды у банкомета или до срыва банка.

(обратно)

228

Пороховые — исторический район на востоке Санкт-Петербурга.

(обратно)

229

Мезонин — надстройка над средней частью дома, полуэтаж.

(обратно)

230

Пунш — горячий алкогольный напиток, приготовляемый из вина или рома с добавлением фруктового сока или фруктов.

(обратно)

231

Здесь: упаковка.

(обратно)

232

Крап — разметка «рубашки», то есть оборотной стороны игральных карт.

(обратно)

233

Макао — популярная в начале XX в. азартная карточная игра.

(обратно)

234

Жир — карты, которые не имеют стоимости в очках.

(обратно)

235

Штос и стуколка — старинные карточные игры.

(обратно)

236

«Петербургский листок» — массовая городская газета в Санкт-Петербурге до революции.

(обратно)

237

Гарни — меблированные комнаты.

(обратно)

238

Понтирующий — играющий в банк против банкомета.

(обратно)

239

Анфилада — длинный сквозной ряд комнат по прямой линии.

(обратно)

240

Околоточный — в Российской империи полицейский, ведавший небольшим районом города, околотком.

(обратно)

241

Городовой — нижний чин полицейской стражи в городе.

(обратно)

Оглавление

  • Зарин Андрей Ефимович Кровавый пир
  •   Часть первая
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •   Часть вторая
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •   Часть третья
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •   Часть четвертая
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •   Часть пятая
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •   Часть шестая
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  • Семибоярщина 1610–1612
  •   Н. Сергиевский На заре царства Исторический роман
  •     Введение
  •     Глава I «Не было закорючки, ан целый знатный крюк»
  •     Глава II Семья боярина Матвея Парменыча
  •     Глава III Студент сорбонны
  •     Глава IV «Отцы-молодцы»
  •     Глава V Лихой гость
  •     Глава VI Несговорчивый градоправитель
  •     Глава VII «Гонец к Жигмонту»
  •     Глава VIII Страшная встреча
  •     Глава IX «Польская нимфа»[69]
  •     Глава X Сказочная жизнь
  •     Глава XI Со ступеньки на ступеньку
  •     Глава XII Страшная весть
  •     Глава XIII Дорогой гость
  •     Глава XIV Письмо из Калуги
  •     Глава XV Неудачная кутья
  •     Глава XVI Под властью чар
  •     Глава XVII Волк в овечьей шкуре
  •     Глава XVIII Не все коту масленица
  •     Глава XIX Грамота воеводы
  •     Глава XX Свои идут
  •     Глава XXI Пожар Москвы
  •     Глава XXII Поджог
  •     Глава XXIII Похищение
  •     Глава XXIV Опоздал!
  •     Глава XXV Чары рассеялись
  •     Глава XXVI Страшная расписка
  •     Глава XXVII Пленница
  •     Глава XXVIII Тайна, подслушанная степью
  •     Глава XXIX Предатель
  •     Глава XXX Смерть героя
  •     Эпилог
  •   А. Зарин Власть земли Исторический Роман
  •     Часть первая Пленная Русь
  •       Глава I Калуга в 1611 году
  •       Глава II Любовь
  •       Глава III Старый князь
  •       Глава IV Похищение
  •       Глава V После погрома
  •       Глава VI Горячие сердца
  •       Глава VII Мытарства
  •       Глава VIII В плену
  •       Глава IX Соломенный царь
  •       Глава X Засада
  •       Глава XI Побег
  •       Глава XII Приключения Ходзевича
  •       Глава XIII На мельнице
  •       Глава XIV Беглянка
  •       Глава XV Без защиты
  •       Глава XVI Рыцари
  •       Глава XVII Страшное поражение
  •       Глава XVIII Среди шишей
  •       Глава XIX Роковые новости
  •       Глава XX Свержение Василия Шуйского
  •       Глава XXI Новый царь-поляк
  •       Глава XXII Свои на своих
  •       Глава XXIII Бегство «вора»
  •     Часть вторая Освобождение
  •       Глава I На поиски
  •       Глава II Новые злоключения
  •       Глава III По тому же следу
  •       Глава IV В Москве
  •       Глава V Друг подле друга
  •       Глава VI Пробуждение Руси
  •       Глава VII 29 марта 1612 года
  •       Глава VIII Пожар Москвы
  •       Глава IX Любовь и битвы
  •       Глава X Последние события
  •   Комментарии
  •   Хронологическая таблица
  • Андрей Зарин СЕВЕРНЫЙ БОГАТЫРЬ ЖИВОЙ МЕРТВЕЦ
  •   СЕВЕРНЫЙ БОГАТЫРЬ
  •     I Победители
  •     II Друзья
  •     III На берегу пустынных волн
  •     IV Арест
  •     V К царскому войску
  •     VI Любовь
  •     VII Поход
  •     VIII Царский путь
  •     IX Под шведа
  •     X Доброволец
  •     XI Бомбардирский капитан
  •     XII Канун 11 октября
  •     XIII Штурм
  •     XIV Взятие Нотебурга
  •     XV Открытие
  •     XVI Царский пир
  •     XVII На поиски
  •     XVIII Из Спасского в Новгород
  •     XIX Предатель
  •     XX Вразброд
  •     XXI В ските
  •     XXII Уговор
  •     XXIII Доносчику первый кнут
  •     XXIV Не в тюрьме, да в неволе
  •     XXV За пленницей
  •     XXVI Недоступное
  •     XXVII Нечистый свел
  •     XXVIII Переполох
  •     XXIX Страшная ночь
  •     XXX Без следа
  •     XXXI В разведке
  •     XXXII У неприятелей
  •     XXXIII Неутомимый
  •     XXXIV Приезд царя
  •     XXXV Все вместе
  •     XXXVI Два дня
  •     XXXVII У заветной цели
  •     XXXVIII Вся Нева
  •     XXXIX Скучные дни
  •     XL Последняя
  •   ЖИВОЙ МЕРТВЕЦ
  •     I Перед грозой
  •     II Гроза
  •     III Злодей
  •     IV Братнина невеста
  •     V Разгром
  •     VI Спасенный от смерти
  •     VII Странные вещи
  •     VIII Мытарства живой души
  •     IX Пришла беда — отворяй ворота
  •     X Живой мертвец
  •     XI С новой надеждой
  •     XII Последнее свидание. Отъезд
  •     XIII В пути
  •     XIV Брат без брата
  •     XV Капитан семеновского полка
  •     XVI Брыков в Петербурге
  •     XVII Кутеж и похмелье
  •     XVIII Мытарства начались
  •     XIX Добрые люди
  •     XX Мытарства
  •     XXI Мытарства продолжаются
  •     XXII Неудача
  •     XXIII Отчаяние
  •     XXIV Черные вести
  •     XXV Что происходило без Брыкова
  •     XXVI Сон в руку
  •     XXVII Фаворит фаворитки
  •     XXVIII Опала
  •     XXIX Ложная тревога
  •     XXX На милость образца нет
  •     XXXI Проводы
  •     XXXII Среди друзей
  •     XXXIII Сила солому ломит
  •     XXXIV Гром
  •     XXXV Эпилог
  • А. Зарин Власть земли
  •   Из энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона
  •   Часть первая Пленная Русь
  •     Глава I Калуга в 1611 году
  •     Глава II Любовь
  •     Глава III Старый князь
  •     Глава IV Похищение
  •     Глава V После погрома
  •     Глава VI Горячие сердца
  •     Глава VII Мытарства
  •     Глава VIII В плену
  •     Глава IX Соломенный царь
  •     Глава X Засада
  •     Глава XI Побег
  •     Глава XII Приключения Ходзевича
  •     Глава XIII На мельнице
  •     Глава XIV Беглянка
  •     Глава XV Без защиты
  •     Глава XVI Рыцари
  •     Глава XVII Страшное поражение
  •     Глава XVIII Среди шишей
  •     Глава XIX Роковые новости
  •     Глава XX Свержение Василия Шуйского
  •     Глава XXI Новый царь-поляк
  •     Глава XXII Свои на своих
  •     Глава XXIII Бегство «вора»
  •   Часть вторая Освобождение
  •     Глава I На поиски
  •     Глава II Новые злоключения
  •     Глава III По тому же следу
  •     Глава IV В Москве
  •     Глава V Друг подле друга
  •     Глава VI Пробуждение Руси
  •     Глава VII 29 марта 1612 года
  •     Глава VIII Пожар Москвы
  •     Глава IX Любовь и битвы
  •     Глава X Последние события
  •   Комментарии
  •   Хронологическая таблица
  •     Комментарии
  •       163
  •       164
  •       165
  •       166
  •       167
  •       168
  •       177
  •       178
  •       179
  •       180
  •       183
  •       184
  •       185
  •       189
  •       190
  •       191
  •       192
  •       193
  •       197
  •       202
  •       204
  •       205
  •       206
  •       207
  •       208
  •       210
  •       213
  •       215
  •       216
  •       217
  •       218
  •       219
  •       220
  •       223
  •       224
  •       226
  •       227
  •       228
  •       231
  •       232
  •       233
  •       234
  •       235
  •       237
  •       238
  •       239
  •       240
  •       241
  •     Андрей Ефимович Зарин Четвертый. История одного сыска
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •       VI
  •       VII
  •       VIII
  •       IX
  •       X
  •       XI
  •       XII
  •       XIII
  •       XIV
  •       XV
  •       XVI
  •       XVII
  •       XVIII
  •       XIX
  •       XX
  •       XXI
  •       XXII
  •       XXIII
  •       XXIV
  •     Андрей Ефимович Зарин Казнь
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •       VI
  •       VII
  •       VIII
  •       IX
  •       X
  •       XI
  •       XII
  •       XIII
  •       XIV
  •       XV
  •       XVI
  •       XVII
  •       XVIII
  •       XIX
  •       XX
  •       XXI
  •       XXII
  •       XXIII
  •       XXIV
  •       XXV
  •       XXVI
  •       XXVII
  •       XXVIII
  •       XXIX
  •       XXX
  •     Андрей Ефимович Зарин Потеря чести. Трагическая история
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •       VI
  •       VII
  •       VIII
  •       IX
  •       X
  •       XI
  •       XII
  •       XIII
  •       XIV
  •       XV
  •       XVI
  •       XVII
  •       XVIII
  •     Андрей Ефимович Зарин Пропавший артельщик
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •       VI
  •       VII
  •       VIII
  •       IX
  •       X
  •       XI
  •       XII
  •       XIV
  •       XV
  •       XVI
  •       XVII
  •       XVIII
  •     Зарин А. Е. Скаредное дело
  •     Андрей Ефимович Зарин В поисках убийцы
  •       I Страшные находки
  •       II Страшный багаж
  •       III Действующие лица
  •       IV Поиски наудачу
  •       V Блеснувший свет
  •       VI Увлечение и любовь
  •       VII Свет погас
  •       VIII Сам по себе
  •       IX Новые лица
  •       X Незамеченные следы
  •       XI В угаре страсти
  •       XII В тоске
  •       XIII Незадача
  •       XIV Поразительное сходство
  •       XV Птичка улетела
  •       XVI Возобновившиеся разговоры
  •       XVII Инженер
  •       XVIII По следам
  •       XIX У слухового и зрительного отверстия
  •       XX Подготовка атаки
  •       XXI Жертва вырвана
  •       XXII В железных тисках
  •       XXIII Воскресение
  •       XXIV Одно дело кончено
  •       XXV Вещи по двадцати копеек
  •       XXVI Чета Плинтус
  •       XXVII Жертва гипноза
  •       XXVIII Радостные вести
  •       XXIX Жених и невеста
  •       XXX Новый успех
  •       XXXI Страшное признание
  •       XXXII Эпилог
  •     Андрей Зарин Сыщик Патмосов Детективные рассказы
  •       Предисловие
  •       Четвертый
  •       Пропавший артельщик
  •       Потеря чести
  • *** Примечания ***