КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Капитаны ищут путь [Юрий Владимирович Давыдов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Юрий Давыдов КАПИТАНЫ ИЩУТ ПУТЬ

Подняли якорь, надежды символ!

Баратынский




Часть первая ПОЧИН «РЮРИКА»


ДОМ НА АНГЛИЙСКОЙ НАБЕРЕЖНОЙ

Театр загорелся в полночь. Пламя осветило полнеба. Жители города высыпали на улицы, сам император Александр примчал в санях к театру. Подняв бобровый воротник, он глядел на огонь, на суету пожарных и полицейских.

Полуночным пожаром начался в Петербурге новый, 1811 год. Многие почитали это худой приметой, знамением будущих напастей.

Но вскоре все было позабыто: обыкновенная зима стояла в Петербурге. Был студеный январь — ясное небо и сверкание снега на застывшей Неве. Минул февраль — месяц метелей, низких мутных туч. Наступил март с первыми, робкими и нежными, акварелями зорь, с дневной капелью и ночными звонкими заморозками.

Невская столица жила по-всегдашнему. В сумерках кончались занятия в присутственных местах, и чиновный люд расходился торопливо. Степенные купцы в длинных черных сюртуках затворяли лабазы и подсчитывали барыш. На улицах зажигались неяркие масляные фонари. Быстро вечерело. К барским домам подкатывали возки. В залах звучала бальная музыка, в окнах кружились тени.

В вечерний час освещался и трехэтажный с портиком дом № 229 на Английской набережной. У парадных дверей его лежали каменные львы. Когда швейцар отворял стеклянные двери, свет из просторных сеней падал на каменных львов, и морды у них казались сонными и свирепыми.

В доме на Английской набережной жил граф Николай Петрович Румянцев. Ему было под шестьдесят. Он был одним из самых богатых людей в России: тридцать тысяч крестьянских душ пахали, сеяли и жали на его землях в Белоруссии, в губерниях — Московской, Рязанской, Калужской, Тамбовской.

Сын знаменитого полководца Румянцева-Задунайского, граф Николай Петрович лет сорок подвизался на дипломатическом поприще. Вот уже третий год возглавлял он министерство иностранных дел и был возведен в звание государственного канцлера. По табели о рангах звание это равнялось фельдмаршальскому.

Как у всякого человека с характером независимым и смелым, у Румянцева было немало врагов в сановном Петербурге. Александр Первый (натура царя была не столь ангельски простодушной, как взгляд его голубых глаз) не переоценивал дальновидность Румянцева, ярого поборника союза с Наполеоном, и некоторые дипломатические дела вел втайне от министра. Однако император был достаточно разумен, чтобы признавать бескорыстие и честность Румянцева. Придворным хулителям Румянцева Александр колко отвечал:

— Он почти один, который никогда и ничего не просил у меня для себя, тогда как другие просят почестей и денег то для себя, то для родных.

Время показало ошибочность внешнеполитических устремлений Румянцева, и если б он только и был, что министром да канцлером, то имя его вошло бы в длинный перечень высших сановников империи — и только. Но старик из дома на Английской набережной оставил по себе иную память.

Русь перевидала немало богачей — любителей конских бегов и псарен, оранжерей и балета. Случались, правда, и среди них подлинные знатоки. Но Румянцев не был лишь меценатом-покровителем ученых мужей. Румянцев сам был тружеником науки.

По вечерам у освещенного подъезда его дома редко останавливались кареты с гербами на дверцах и гайдуками на запятках. Чаще всего подходили к стеклянным дверям и обивали ноги о львиные морды скромные штатские люди или офицеры в морских шинелях.

Их не заставляли ждать в передней. Они поднимались пологой мраморной лестницей; Николай Петрович Румянцев радушно принимал желанных гостей, усаживал их поближе к камину из темно-розового орлеца.

Высоколобое умное лицо его с улыбчивыми губами и с вертикальной складкой над прямым тонким носом светилось той доброжелательностью, которая появлялась на нем лишь в эти вечерние часы, в кружке подвижников науки.

В числе постоянных гостей Румянцева был и капитан первого ранга Иван Федорович Крузенштерн. Знакомство их, перешедшее в дружбу, началось давно, когда Крузенштерн вместе с капитаном Лисянским готовился совершить первое русское плавание вокруг света. Николай Петрович, тогда министр коммерции, энергично поддержал моряков. Экспедиция совершилась в 1803–1806 годах и открыла блистательную эпоху русских кругосветных путешествий. Вернувшись из плавания, Крузенштерн занялся обработкой собранных им обширных материалов. Румянцев нашел в нем дельного советчика во всех своих географических замыслах.

Николай Петрович послал значительную сумму в Сибирь на имя административно-ссыльного Матвея Геденштрома. Деньги предназначались для описи Новосибирских островов. Весной девятого года Геденштром вместе с Яковом Санниковым исследовал более двухсот верст южного берега острова Новая Сибирь. Потом, следующей весной, положил на карту восточный берег. Теперь он скитался во льдах в поисках легендарной «Земли Андреева»…

А в Петербургском доме уже замышлялась новая экспедиция, куда более грандиозная. О ней-то и толковали Румянцев с Крузенштерном, сидя в креслах у камина из темно-розового орлеца.

Да, если бы только удалось снарядить такой поход! Давно уже ни одно государство не пыталось решить эту задачу. Давно, лет тридцать. Собственно перед девятнадцатым веком и осталось от предыдущих лишь два великих географических вопроса: «Матерая земля в странах Южного полюса», как тогда называли Антарктиду, да тот, над которым раздумывали Румянцев и Крузенштерн, — Великий Северный морской путь из Атлантики в Тихий океан в обход Америки.

Над загадкой Северо-Западного прохода, как называли этот путь моряки и географы, люди бились столетиями. Одна и та же вожделенная цель неотвязно маячила пред мысленным взором и отважных кормщиков, и алчных купцов, и монархов, проницательных или глуповатых, трусливых или храбрых. Целью той были лучезарные берега Индии, душные и влажные Острова Пряностей, древний, мудрый, необъятный Китай. Да, неотвязно мерещились европейцам россыпи драгоценных камней и слитки «благородного» металла, слоновая кость, диковинные узоры тончайших тканей, корица и перец, щепотки которых были дороже золота.

Португальцы и испанцы опередили всех. Они первыми проложили океанические пути к заморским сказочным странам. Каравеллы и галеоны пронесли королевские флаги над бушующей Атлантикой, мимо скал Доброй Надежды, сквозь штормы Индийского океана. Но они пронесли их вовсе не для того, чтобы указать курс северянам — голландцам и англичанам. И порукой в том были корабельные пушки, тяжелое оружие суровых воинов, благословение папы римского.

И тогда северяне, голландцы и англичане, устремились на поиск иных путей к сокровищам Востока… Англичане чаще всего и упорнее всего поглядывали на северо-запад. Не там ли крылся таинственный путь? Не во мраке ли высоких широт пролегал он?

Безмерна жадность феодалов и купцов. Велика отвага кормчих. Ни бога, ни черта не боится портовый люд, ибо нет у него ничего, кроме пары загрубелых рук, привыкших управляться с парусом и якорем. И вот уж один за другим оставляют туманную родину экипажи просмоленных судов.

Одни исчезали без вести, другие возвращались. Над их путевыми журналами склонялись картографы; задумчивые и важные, как алхимики, они вычерчивали новые острова и полуострова, заливы и проливы.

Их было много — водителей кораблей, капитанов и навигаторов, чьими трудами и подвигами обогащалась география. Поныне видим мы имена их на глобусах и в атласах, в учебниках и лоциях: Мартин Фробишер и Джон Дэвис, Генри Гудсон и Вильям Баффин…

Шли годы, слагаясь в десятилетия, текли десятилетия, слагаясь в века, но Северо-Западный проход все же не был открыт. Надежда на отыскание его сменялась разочарованием, разочарование — надеждой. И вновь раскошеливались купцы, парламент назначал высокие награды удачливым мореходам, короли скрепляли своими печатями инструкции капитанам.

В восемнадцатом веке даже самые пылкие поборники Северо-Западного прохода поняли, что путь тот не может быть коротким и легким, что он невероятно тяжек, опасен, страшен. Постепенно даже самые горячие головы осознали, что не принесет он больших выгод для торговли с Индией, Китаем, Островами Пряностей. И все-таки он был нужен, очень нужен, этот северный морской путь.

Он был нужен тем, кто утверждался на просторах Канады, торговцам пушниной. Открыв сообщение между океанами, твердили они, и учредив свои фактории на побережье и островах, мы получим господство от сорок восьмого градуса северной широты до самого полюса.

Когда восемнадцатый век уже клонился к закату, за дело взялся знаменитый Джемс Кук, человек, в котором будто воплотился мореходный гений английской нации.

Кук привел свои корабли к берегам Аляски. Искать Северо-Западный проход думал он не из Атлантики, а со стороны Тихого океана. Беринговым проливом поднялся он далеко на север. Однако сплоченные льды заставили повернуть даже этого упрямца. После того, казалось, уж более никакая сила не заставит правителей и торгашей раскрыть свою мошну для снаряжения бесполезных и дорогих полярных экспедиций.

И вот три десятилетия спустя не в Англии, а в доме на Английской набережной два человека размышляли о деле, «оставленное Европою, яко неразрешимое». Не об учреждении торговых факторий на американском севере думали они. Нет, они думали о решении большой научной задачи.


Минуло жаркое, необычное для невских берегов лето; сменилось оно тоже необычной, ясной, сухой осенью. Точно в подтверждение дурных предсказаний, вызванных новогодним полуночным пожаром, горела теперь на небе ужасная комета с огромным хвостом.

Впрочем, тревогу и беспокойство внушало трезвым людям не это мрачное небесное знамение. Были иные, более основательные причины. Надвигался вал наполеоновского нашествия. В воздухе пахло большой неминуемой бедой. Все затаилось, притихло, как в лесу или в поле перед грозой, как на море перед бурей.

Румянцев осунулся; скулы проступили у него сквозь натянувшуюся кожу щек; под глазами обозначились мешки. Ему казалось, что он сделал все для предотвращения войны. Но война надвигалась. Канцлер походил на человека, который вышел в сумерках на улицу и замахал руками, стараясь разогнать сгущающуюся тьму. Он был достаточно умен, чтобы это понять. Но, очевидно, по неискоренимой человеческой склонности к иллюзиям, он все еще надеялся, что Наполеон одумается.

Крузенштерн понимал состояние Румянцева и все реже наведывался в дом на Английской набережной. Да и у самого капитана первого ранга забот было немало: и в Адмиралтейском департаменте, почетным членом которого он состоял, и в Морском кадетском корпусе, где был он инспектором классов.

Оба они — Румянцев и Крузенштерн — молчаливо согласились отложить задуманное до лучших времен.


«ЗАПИСКА НЕУСТАНОВЛЕННОГО ЛИЦА»

Во многих европейских городах у Николая Петровича Румянцева были поверенные по книжным делам. Они присылали ящики с книгами, пополняя его богатую, известную в Петербурге библиотеку.

Однажды в числе других новых изданий попал на полки румянцевского книжного собрания труд миланца Карло Аморетти. Длинное заглавие было оттиснуто на титульном листе: «Путешествие из Атлантического моря в Тихий океан через Северо-Западный проход в Ледовитом океане капитана Лауренсио Феррера Мальдонадо в 1588 году, переведенное с испанского манускрипта Карло Аморетти и дополненное комментариями, которые показывают подлинность оного».

Но Румянцев не скоро раскрыл описание путешествия испанского капитана Мальдонадо…

Вторжение Наполеона в Россию, крах той внешней политики, которую он, Румянцев, проводил с таким упорством, пепел Москвы, ужасные бедствия, принесенные войной, — все это сокрушило Румянцева. Апоплексический удар разбил его; он долго лежал в своем опустевшем холостяцком доме, никого не принил и, быть может, ждал смерти, как избавления. Он подал в отставку, и она была с удовлетворением принята, хотя звание государственного канцлера и было оставлено за ним пожизненно.

Медленно, с трудом справлялся с болезнью старый человек. Он уже мог двигаться без помощи камердинера, такого же старого, как и он сам. Странная тишина стояла в доме: ни тиканья больших английских часов, ни звона посуды в буфетной, ни шагов слуг, ни скрипа дверей. Румянцев отворял окна. По набережной катил экипаж, следом за ним — телега, уставленная бочками; бочки подпрыгивали… бесшумно. Яличник что-то кричал мальчишке, стоявшему на берегу. По Неве плыла большая лодка-косоушка, груженная домашним скарбом, — кто-то перебирался на дачу. Да вон и сами дачники: уселись на ялботе под балдахином. И шестеро гребцов поют в такт весельным ударам. А что поют — бог весть… Тишина…

Румянцев ничего не слышал: после болезни он оглох. Тишина давила и угнетала его. Но было в доме место, где он избавлялся от этого чувства. Он часами просиживал в библиотеке, мысленно беседуя со старинными, верными друзьями: с Вольтером и Гельвецием, с Монтескье и Руссо. Он перебирал книги, с любопытством перечитывая места, некогда отчеркнутые его ногтем. Потом он принялся за разбор новых поступлений; тогда и попался ему труд Аморетти.

Румянцев читал записки Мальдонадо, и глаза его изумленно расширялись. В тот же вечер он отослал книгу Крузенштерну и попросил его, памятуя о прежних беседах, внимательно разобрать удивительное сочинение, а потом приехать к нему и поделиться своими соображениями.

Прошло не меньше недели, прежде чем капитан первого ранга явился к Николаю Петровичу. Крузенштерн принес свернутые в трубочку географические карты и уселся напротив Румянцева. Завязался разговор; постороннему он показался бы странным: говорил один Румянцев, а Крузенштерн писал грифелем на аспидной доске свои ответы и отдавал доску Румянцеву.

Да, он прочитал эту книгу. Он тоже, как и его сиятельство, был поражен. Но после… после все понял. Рукопись подложная, апокрифическая. Конечно, синьор Аморетти — ученый-библиотекарь. Однако он не сведущ в мореходном деле, да и в географии не слишком силен. Аморетти — добросовестный человек; он усердно потрудился и не менее усердно прославляет испанского капитана. Но стоит только бегло проглядеть книгу, чтобы убедиться в его, Крузенштерна, правоте. Взгляните сами.

Вот мальдонадово описание плавания в Гудзоновом заливе. А вот карта. Похоже? Отнюдь нет! Испанский капитан подозрительно лаконичен. Нет ни имени его корабля, ни даты и места отплытия, что непременно указывают все мореходы. Заметьте еще: в марте он — в Гудзоновом заливе, а в апреле… уже в Беринговом проливе. Скорость-то какая! А тут уж сплошное шутовство…

Крузенштерн, улыбаясь, протянул Румянцеву книгу и указал на то место, где Мальдонадо рассказывал о тучных пастбищах и стадах свиней на берегах… Берингова пролива и о том, что в водах его повстречался ему российский корабль водоизмещением восемьсот тонн, с матросами, говорящими… по латыни.

Лихой испанец саму ширину Берингова пролива считает меньше мили. Кук же определяет ее в тридцать девять миль. А миланец-переводчик замечает: с той-де поры, когда плавал Мальдонадо, то бишь с конца шестнадцатого века, пролив… раздвинулся!

Крузенштерн смеялся, эполеты на его плечах тряслись.

И, пожалуй, самое главное доказательство старинной подделки — что сама-то рукопись старинная, сомнений нет, ибо синьор Аморетти, очевидно, дока и провести его в этом нельзя, — главное доказательство то, что такое славное предприятие не могло сокрыться от света.

Румянцев согласился с Иваном Федоровичем и, рассмеявшись, заметил, что бедный Аморетти попал впросак.

Николай Петрович долго беседовал с Крузенштерном. Старые планы вновь занимали Румянцева, и капитан первого ранга почувствовал волнение, какое испытывал в годы подготовки к кругосветному путешествию.

Румянцев был прав: времена решительно переменились к лучшему; война закончилась победоносно!

— Не пора ли вспомнить, — продолжал Николай Петрович, — предсмертный наказ великого Петра? Помните? «Оградя отечество безопасностью от неприятеля, надлежит стараться находить славу государства чрез искусства и науки».

Рмянцев произнес это не запинаясь, как давно заученное и дорогое сердцу. Крузенштерн слушал его, согласно кивая, а в голове его мелькнуло: «Ишь ты, дедовы слова будто «отче наш» знает. Да и то сказать — дед завидный, а слова золотые…» Иван Федорович (как и многие в тогдашнем Петербурге) хорошо знал: отец Николая Петровича, фельдмаршал Румянцев, был не только тезкой, но и побочным сыном Петра Великого, что помимо внешнего сходства, подтверждалось еще энергией и хваткой полководца.

«А внуку-то, — думал Крузенштерн, простившись с Румянцевым и шагая по невской набережной, — внуку другое досталось от великого деда: любовь к географическим, научным покушениям»…

Крузенштерн шел вдоль Невы, улыбался своим мыслям и глядел на реку, что свободно и широко неслась, сверкая на солнце, к Балтийскому морю. Двухмачтовый бриг (его паруса казались особенно чистыми и свежими в этот августовский день с глубокой синевою неба) скользил вниз по Неве. «Вот так и наш скоро пойдет», — подумал капитан первого ранга.


Спустя несколько дней Румянцеву подали записку на двух листах. Он быстро прочел текст, выведенный аккуратной писарской рукой.

«При сем имею честь, — читал Румянцев, — представить Вашему высокопревосходительству смету издержек предполагаемой экспедиции. Не могу скрыть от Вашего высокопревосходительства, что хотя 50 000 рублей за корабль Вам, конечно, покажется много, но весьма сомнительно, чтобы можно купить оный дешевле, ежели будет снаряжен для дальнего вояжа. Жалование полагаю командиру 2000, а лейтенанту 1000 рублей, что составляет не более того, чем пользуются все офицеры на военных кораблях в чужих краях, получая жалованье свое серебром; но не деньги, а слава может служить побуждением участвовать в таком знаменитом вояже…»

Далее был перечень расходов.

Румянцев глянул на итог и прихмурил бровь: получалось более ста тысяч! Он сложил листок и спрятал в ящик бюро. Листок был без подписи. Впрочем, Румянцеву в ней надобности не было. Он знал, что письмо от Крузенштерна. Очевидно, Иван Федорович столь торопился, что забыл после писарской переписки поставить свое имя.

До наших дней сохранился этот листок и значится среди архивных документов, как «записка неустановленного лица».


«ПЕРВЫЙ ПОСЛЕ БОГА»

Он уже бывал в Архангельске. Четыре года назад он ушел из этого старинного города, протянувшегося по берегам могучей и полноводной Северной Двины. Он был мичманом и плавал на корабле «Орел». Он ушел на «Орле» из Белого моря в Кронштадт и следующую кампанию крейсировал уже на транспорте «Фрау Корнелия» в аландских и финских шхерах. Он стал капитаном транспорта и тогда уже по праву мог именоваться «первым после бога», как полушутливо, полусерьезно величали моряки командиров кораблей. Полусерьезно? Да, да. Ведь все, кто вступал на палубу военного корабля, находились в безраздельном подчинении у капитана, и ослушание грозило жесточайшей карой, установленной еще морским уставом Петра Первого. И, пожалуй, первенство богу уступали на этот раз лишь из вежливости.

Весной 1811 года двадцатитрехлетний лейтенант флота Отто Евстафьевич Коцебу вторично оказался в Архангельске.

Весна в тот год выдалась дружная. Северная Двина вздулась от вешних вод и несла в Белое море большие голубоватые льдины. Лейтенант любовался неудержимым и мощным напором реки, быстрым ходом льдин; льдины сшибались, раскалывались, кружились и вновь устремлялись вперед.

Но архангельские старожилы глядели на Двину хмуро, опасливо покачивая головой. И не зря.

Ночью лейтенанта разбудил набат. Коцебу поспешно вышел на улицу. В Соломбале (часть города, где расположилось Адмиралтейство, казармы флотских экипажей, офицерские флигели, дома корабельных мастеров и работного люду) все были на ногах.

Сквозь сплошной вой набата, причитания женщин и плач детей Коцебу услышал ревущий шум воды. Северная Двина вышла из берегов и свирепо кинулась на город. Наводнением сорвало с якорей и выбросило на сушу десятки купеческих судов и разбило адмиралтейские лесные склады; вода гнала по уличкам Соломбалы огромные стволы корабельного леса, бочки, обломки рангоута.

После наводнения город выглядел так, будто по нему с боями прошла неприятельская армия. Но, лишь только схлынула вода, люди, не теряя ни часа, начали поправлять разрушенные, размытые гнезда…

На рассвете обитателей флотских казарм поднимал колокол. Заспанные матросы выходили во двор и выстраивались поротно. Растворялись ворота, и они шли на работу в своих грубых парусиновых штанах, фуфайках и тоже парусиновых, или, как тогда говорили, канифасных, епанчах, напоминающих нынешние плащи. На епанчах были погоны с литерами; литеры означали служебную принадлежность: «А» — артиллерист, «Э» — экипажский, «М» — маячный…

В этот же ранний час направлялись к соломбальской верфи строители военных кораблей. Встречая невысокого крепыша с седыми баками на красном, обветренном лице, мастеровые снимали шапки:

— Андрею Михайлычу, нижайшее!

Краснолицый степенно прикладывался к козырьку. То был знаменитый не только в Архангельске, но и в Петербурге кораблестроитель, «мастер доброй пропорции» Андрей Михайлович Курочкин.

Лейтенант Коцебу часто приходил на адмиралтейскую верфь и с интересом наблюдал, как Курочкин по-хозяйски распоряжался работными людьми, как ловко исполняли приказания мастера его помощники — здоровенный Ершов и рябой Загуляев, как спорилось дело, как весело стучали плотницкие топоры.

Но с началом навигации лейтенанта не видели больше ни в Соломбале, ни на верфи. Его легкая быстроходная яхта «Ласточка» отправилась в длительное плавание. Летнее плавание в неглубоких водах Беломорья прошло при переменной погоде. То на палубу «Ласточки» падали жаркие солнечные лучи, то над мачтами ее клубились туманы. Яхта, пользуясь течением, шла сперва вдоль лесистого правого берега Двинской губы, потом, все с тем же правобережным течением, плыла в горле Белого моря и, наконец, врезалась в длинные, крупные валы Баренцева моря. Тогда Коцебу поворотил на юго-запад, и вновь попутное течение помогало «Ласточке».

Плавание на Белом море заканчивалось в октябре. Яхту разоружили. Матросы зимовали в казарме, капитан — в офицерском флигеле.

Стояла ядреная архангельская зима. На уличках Соломбалы скрипели обозы. Заиндевевшие мохнатые лошаденки, мотая головами, везли в адмиралтейство сосну, срубленную на двинских берегах, вологодский мачтовик и тяжелые разлапистые якоря, отлитые на уральских заводах. Мужики, с белыми от мороза бровями и бородами, шагали у саней, прихлопывая рукавицами.

Зимой лейтенант Коцебу большей частью сидел за книгами в жарко натопленном флигеле. У соседей бренчала гитара и чей-то баритон пел излюбленную офицерскую песню:

Мы будем пить,
Корабль наш будет плыть
В ту самую страну,
Где милая живет!
И хмельные голоса дружно подхватывали, сдвигая стаканы:

Ура! Ура! Ура!
Лейтенант зажигал свечу и писал письма.

Он писал в Петербург, на Васильевский остров, где в длинном, фасадом на Неву, здании Морского корпуса служил его первый флотский учитель Иван Федорович Крузенштерн. Лейтенант писал ему о беломорских плаваниях и не уставал благодарить за суровую и трудную школу, пройденную у Ивана Федоровича.

Пятнадцать лет ему было тогда. Крузенштерн, друг и родственник его отца, взял мальчика на борт «Надежды», зачислив Отто волонтером в первое русское плавание кругом света. А для пятнадцатилетнего отрока это было вообще первое плавание. Он сразу, без предварительных кадетских походов в Финском заливе, получил морское крещение в просторах трех океанов.

Крузенштерн еще в Петербурге предупредил юношу, чтоб он не ждал легкой, праздной жизни и что коли решился стать моряком, то должен быть готов к непрестанному и тяжелому труду. На корабле, во все три года путешествия, он не давал своему подопечному бить баклуши. Крузенштерн сделал из него соленого моряка, и Отто был ему благодарен. Он чувствовал к этому человеку затаенную нежность и не колеблясь пошел бы по его зову на любые испытания.

Когда «Надежда» воротилась в Кронштадт, Иван Федорович обнял восемнадцатилетнего молодца и сказал:

— Ну, Отто, спущен корабль на воду — сдан богу на руки. Служи честно.

А месяц спустя волонтер Отто Коцебу был произведен в мичманы, и началась его строевая флотская служба. С той поры прошли годы…

Коцебу писал Крузенштерну в Петербург, на Васильевский остров. Он писал, что доволен и службой, и своей резвой «Ласточкой», и выучкой подчиненных. Все хорошо, но только… только просится душа в большое плавание, хочется попытать силы в новой «кругосветке», побороться с океанским валом, увидеть Великий, или Тихий, где столько еще неизведанного, неизученного. Ох, как хочется!

Он слышал, что купеческая Российско-Американская компания посылает к своим владениям на севере Тихого океана корабль «Суворов». Он просил директоров компании назначить его капитаном, но получил вежливый отказ: молод, дескать… Молод! Да ведь ему уже двадцать три, и он уже несколько лет ходит «первым после бога»…

Коцебу сидел, пригорюнившись. Свеча потрескивала. За стеною — гитарный перебор, звон стаканов.


СТУЧАТ ТОПОРЫ

Крузенштерн получал письма с берега Белого моря. Он сочувственно улыбался: офицеры так и рвались в кругосветные походы. Ежели бы всех удовлетворить, так каждое лето не меньше десятка кораблей уходили бы из Кронштадта. А нынче, в восемьсот тринадцатом году, снимется с якоря лишь один, тот самый «Суворов», на который метил его молодой друг. Полноте, пусть потерпит. На «Суворов» назначен Михайло Лазарев, достойный капитан, с большим будущим. А для Отто найдется дело; пусть-ка потерпит…

Все лето обдумывал Иван Федорович план большой научной экспедиции и в конце августа представил Румянцеву тщательно переписанный документ, заключенный в переплет и названный: «Начертание путешествия для открытий, сочиненное флота капитаном Крузенштерном».

В «Начертании» говорилось: экспедиция должна попытаться отыскать тихоокеанское начало Северо-западного прохода, то есть, совершив полукругосветное плавание из Кронштадта в Берингов пролив, пробиваться на север вдоль берегов Аляски.

Иван Федорович некрепко верил в удачливость будущих путешественников, но замечал, что экспедиция, даже не решив главной задачи, все равно будет очень и очень полезна для географии и естествознания, ибо она доставит «любопытные известия» и о полярных областях (Берингов пролив, Аляска), и об островах южной части Тихого океана.

Особенно большие надежды возлагал капитан Крузенштерн на Южное море — так зачастую называли в то время Великий, или Тихий океан, в дальних далях которого таились неизведанные острова и архипелаги.

Наконец, автор «Начертания» справедливо подчеркивал, что экспедиция, снаряженная Николаем Петровичем Румянцевым, будет сильно отличатся от прежних морских путешествий, предпринятых европейцами. Экспедиция эта, писал Крузенштерн, не преследует никаких корыстных целей, а диктуется одной лишь любовью к научным исследованиям…

И вот снова сошлись они в зале с высоким лепным потолком, с окнами, выходящими на Неву. Румянцев положил рядом с собой переплетенное «Начертание». Крузенштерн, сидя в кресле с золоченой спинкой, держал в руках аспидную доску и грифель.

Итак, план путешествия составлен, предварительные расходы определены. Кого же избрать исполнителем славного предприятия? И тогда Крузенштерн впервые назвал в доме на Английской набережной имя лейтенанта Коцебу.

Очень способный моряк. Что? Нет, его, к сожалению, нельзя нынче пригласить. Он в Архангельске. В плаваниях уже, слава богу, десять лет. Молод? О, это-то и нужно. У молодых больше рвения, больше энергии. У них горячая кровь. Кроме того, он уже был в кругосветном вояже. Умеет производить астрономические наблюдения и вычисления по ним. Да, важно. Вот англичане все еще не доверяют хронометрам. И совершенно напрасно. Он, Крузенштерн, знает цену этому инструменту и приохотил Коцебу пользоваться хронометрами, равно как и изучать муссоны, прибрежные ветры, течение. А ведь кто не имеет всех перечисленных им сведений, не может надеяться окончить путешествие с желаемым успехом. Что он думает об экипаже? Экипаж следует набрать из военных моряков. Известно, что наши матросы лучшие в свете.

«Я, — быстро писал Крузенштерн, — шесть лет был в английском флоте. И много дивлюсь искусству тамошних моряков. Однако избрал бы для опасного предприятия одних только русских».

Румянцев поднялся и отошел к окну. Нева в лучах заходящего солнца казалась окрашенной кровью. Мелкие волны плескали о гранит набережной. На другой стороне реки виднелись дома Васильевского острова. Седые волосы Румянцева шевелил ветер. Ветер приносил вечернюю свежесть и запах речной воды.

Николай Петрович прошелся по залу. Ну, что же, он добьется перевода Коцебу на Балтийский флот, попросит у морского министра (правда, после отставки он страсть не любит ездить ко двору и к министрам) командировать Ивана Федоровича в Лондон для закупки астрономических приборов у Баррода и Гарди, новейших карт и книг у Арроусмита или Горсбурга. А по пути Иван Федорович заедет в финский город Або и сговорится с корабельным мастером Разумовым о постройке брига. Тот бриг нарекает он «Рюриком»…


С тех пор как лейтенант получил известие о предполагаемой экспедиции, он жил лихорадочным ожиданием. Но даже при тогдашней почтовой связи письма приходили все же скорее, нежели дела делались в петербургских канцеляриях. Наконец, в архангельское адмиралтейство дотащилось распоряжение отрядить флота лейтенанта Отто Евстафьевича Коцебу на Балтику.

Но Белое море уже и впрямь сделалось белым: в бухтах — тяжелые ледяные панцири, в открытом море — дрейфующие льды, куда ни глянь, до горизонта, за горизонтом, вокруг — метель. Можно б, думал Коцебу, перезимовать в Архангельске, а летом… Что — летом? Будет ли еще летом корабельная оказия в Кронштадт? Одному богу то ведомо.

И лейтенант решил добираться сухопутьем.

Путь был не близкий. Лошади бежали, потряхивая гривами и звучно фыркая; звенели бубенцы, под высокой дугой коренника лопотал колоколец, и казалось, что он без устали вторит словам, выгравированным по старинному обыкновению на его медном бочке: «Купи, денег не жалей, со мной ездить веселей… Купи, денег не жалей, со мной ездить веселей…» Заяц-русак выскочит на дорогу, прижмет уши да и задаст стрекача. Ямщик на облучке перекрестится — дурная-де примета — и подстегнет лошадей…

Лейтенанту люба шибкая езда. Он завернулся в овчину, прикрыл глаза, и все те же мысли проходят в его голове: как-то примет Румянцев? Согласится ль послать? Иван Федорович обещал… Да вдруг канцлер откажет, как отказали господа директоры почтенной Российско-Американской компании… «Суворов»-то давно уж в море, идет нынче где-то в Атлантике… Как-то примет Румянцев?.. Согласится ль?..

Коцебу думалось: чем скорее он будет в столице, тем быстрее отправится в экспедицию, хотя знал, что еще год-полтора потребуется на подготовку к ней. И все же казалось, что он может не поспеть к сроку (какому? кто его назначал?) и тогда — баста, упустит случай… Он понукал ямщика.

— У-у, барин, куда-а спешишь? — ворчал ямщик. — Все там будем. — Но лошадей погонял, надеясь на чаевые.

Петербург начался полосатым шлагбаумом:

— Пожалуйте-с подорожную!

Шлагбаум скрипя поднялся. Кибитка въехала в город; Коцебу открылась знакомая прямизна проспектов, каменные ряды домов, решетки, горбатые мостики над замерзшими каналами… Ямщик свернул в Малую Морскую и осадил у трактира «Мыс Доброй Надежды».

Лейтенант скорым шагом вошел в трактир. Глаза его сияли. Он велел подать рябчика и водки.

— За добрую надежду! — сказал он удивленному половому и осушил большую граненую рюмку.


Даже Ревель не радовал, даже он, этот милый, тихий, опрятный городок его детства.[1] Пусть себе гордо взирают башни Вышгорода и шпиль Олай-кирки вонзается в небо; пусть красиво и торжественно звучит органный хорал в старой церкви, окруженной каштанами; пусть белесое море сто-то ласково шепчет прибрежным камням и, отбегая, дарит им дрожащую, сверкающую пену. Что ему до того?

Вот уже несколько месяцев, как Коцебу на Балтике. Уже свиделся он и с Крузенштерном и с Румянцевым. Глухой старик пытливо всматривался в него, точно в душу проникал своими умными глазами, а на переносье у него лежала складка. Свидание было непродолжительным. Румянцев сказал, что решение свое он сообщит письмом.

Крузенштерн передал потом, что Николай Петрович остался доволен молодым моряком и очень хвалил рвение, с которым тот стремился к делу. Но хвалить-то он хвалил, а письма все еще не было. На беду и самого Ивана Федоровича не было ни в Петербурге, ни в Кронштадте: в мае командировали его в Лондон. И вновь, как в прошлую архангельскую зиму, томительная вереница дней.

Но всему же на свете, как говорится, бывает конец — худой или добрый. Пришел конец и ожиданию. Счастливый конец! Лейтенант схватил перо.

«Письмо вашего сиятельства, — писал он Румянцеву, — принесло мне неописанную радость. С получением его мне казалось, что я уже плаваю на «Рюрике», борюсь с морями, открываю новые острова и даже самый северный проход; но, опомнясь, нашел, что еще далеко от сей цели. Главная моя забота есть та, чтобы корабль сооружен был прочным образом; медная обшивка есть один из важнейших пунктов и потому приступаю к ней прежде всех. «Рюрик» будет обшиваться медью в Абове…»

Письмо из Ревеля помечено 6 июня 1814 года. С этого дня лейтенант Коцебу с головой уходит в подготовку к дальнему, рассчитанному на несколько лет, плаванию.

Он уехал в Або. Небольшой финский город, расположенный в Замковом фьорде, по берегам светлой речки Аура, был очень хорош. Быть может, он казался таким оттого, что Коцебу приехал туда в прекрасном расположении духа, полный энергии и жажды деятельности. Впрочем, Або действительно был хорош со своими гранитными берегами, с корабельными мачтами в гавани Бокгольм, с шестивековым замком, где кочевали тени жестоких рыцарей и белокурых коварных дам.

Но самым привлекательным местом в Або была, конечно, верфь. Когда лейтенант приблизился к ней, его взволновал смешанный запах дерева и смоленой пеньки, канифоли, красок, серы. Он вдохнул этот запах, и в памяти его встал Архангельск, краснолицый Курочкин, ладная работа бородатых плотников.

Коцебу познакомился с мастером Разумовым, с которым Крузенштерн, выполняя поручение Румянцева, столковался о постройке брига. Одним своим видом мастер внушил доверие лейтенанту: большой, плечистый, неторопливый; да и народ на верфи был под стать Разумову: честные финны, неутомимые и молчаливые.

Весь вечер просидел Коцебу на квартире мастера. Чертежи будущего корабля лежали перед ними на столе. За окном плыл белесый свет; в палисаднике благоухали табаки.

Договорившись о внутреннем расположении судна и о том, чтоб завтра ж приступить к изготовлению такелажа, блоков и бочек, Коцебу ушел. На дворе была белая балтийская ночь. В каменистом русле вызванивала светлая речная вода. Коцебу глубоко вздохнул и вслух сказал:

— Хорошо!


Он опять ждал. Но теперь уже спокойно. Главное свершилось: Румянцев согласился, морской министр без возражений отпустил его в плавание на «Рюрике».

Он ждал теперь окончания кампании, чтобы выбрать на эскадре лучших матросов для «Рюрика»; набор был разрешен правительством, но лейтенант предполагал проводить его лишь по добровольному согласию.

Балтийская эскадра вот-вот должна была вернуться из плавания в Англию и во Францию. Англию русские корабли посетили в дни празднеств по случаю окончательного разгрома Наполеона; после торжеств они вышли из Темзы, отсалютовав военно-морской базе Ширнесс, и взяли курс на французский порт Шербур, где приняли на борт гвардейские части, бравшие Париж.

Теперь эскадра была на пути домой. Возвращался, стало быть, и бриг «Гонец», которым командовал старый приятель Коцебу Глеб Семенович Шишмарев; лейтенанту очень хотелось уговорить Шишмарева перейти на «Рюрик», хотя он и немножко боялся, что тот не согласится быть вторым «после бога»: Шишмарев получил производство в лейтенантский чин годом раньше «Коцебу», да и вообще дольше его служил во флоте, а с этим в те времена очень и очень считались. Впрочем, зная покладистый, веселый нрав Глеба, Коцебу был почти уверен, что он примет его предложение. Ведь пошел же Юрий Федорович Лисянский под начальством Крузенштерна, а Юрий Федорович тоже был старше, да и нрав у него порывистый, крутой.

Эскадра пришла и встала на зимовку в Ревеле и в Кронштадте. Коцебу приступил к набору добровольцев. Их оказалось больше чем достаточно.

Начался восемьсот пятнадцатый год. Разумов сообщал из Або, что такелаж и блоки уже изготовлены и он с артелью приступил к закладке киля.

Прошли веселые святки, ударили крещенские морозы.

В ревельских домах трещали печи, и над высокими крышами столбом поднимались дымы. Час был послеобеденный; горожане благодушествовали у очагов, кто посасывая трубку, кто прихлебывая черный кофе; и разговоры были послеобеденные — ленивые, с зевотой: о том, сколь еще продержатся морозы да как было об эту пору в прошлый и позапрошлый годы…

Вдруг на улице послышался высокий заливистый озорной голос:

Ветер во-оет, рвутся сна-а-сти,
Прощай, люба моя На-астя…
И грянул басовитый хор с двухпалым присвистом:

Ай, калинка, ай, малинка,
В море не нужна нам жинка.
В окнах домов показались головы в вязаных колпаках и чепцах.

За-атрещала па-арусина,
Прощай, милая Арина-а.
Ай, калинка, ай, малинка,
В море не нужна нам жинка…
Небольшой отряд моряков проходил по Ревелю в сторону Нарвской дороги. Позади тянулись сани с поклажей; полозья вминали в снег зеленые лапки хвои, которой были посыпаны ревельские улочки.

Давно уже не слышны были ни песня, ни визг санного полоза, а ревельцы все еще гадали, зачем да куда прошли матросики, и жалели людей, которых гонят бог весть для чего в этакую холодину.

Мало кто из горожан знал, что нынче, 22 января 1815 года, команда Отто Коцебу выступила в пеший переход Ревель — Петербург — Або. Команда шла к верфи, где стучали топоры сноровистой артели корабельного мастера Разумова.


Неделю шел Отто Коцебу с матросами до Петербурга. Шли весело, вольно, будто и не ждал их впереди долгий путь морями-океанами, в неизведанные северные края.

В Петербурге семь дней отдыхали. Коцебу встретился с Глебом Шишмаревым. Лейтенант был извещен, что Глеб согласен отправиться на «Рюрике». И вот Шишмарев обнимал друга Отто, сиял круглым добродушным лицом.

И снова команда шла по заснеженной дороге. Ветер с моря нес колючий снег. Сосны гудели сердито и густо. Скрипели полозья обоза.

Лейтенанты шагали вместе с командой. Они пытливо приглядывались к матросам. Сравнительно небольшой пеший марш мог послужить некоторой проверкой. К их радости, никто не жаловался. Напротив, матросы не уставали шутить, подбадривать друг дружку. Народ был на славу — рослые здоровяки, служившие на море уже не один год. Только вот корабельный кузнец Сергей Цыганцов к вечеру заметно приуставал. Но и он в ответ на тревогу лейтенантов отшучивался:

— Помилуйте, ваше благородь, не привычен я к сухопутью…

Около шестисот верст отделяло Петербург от Або. Двенадцать дней шли моряки. Наконец сквозь взыгравшую метель увидели они желтые огоньки Або.

И лишь ступили на городские улицы, как шаг сам собою сделался легче, неодолимо потянуло в комнатную теплынь, где можно скинуть шинели, разуться и спросить у застенчивой хозяюшки горячей воды и хрустящее полотенце.

Команда Коцебу присоединилась к разумовской артели. Топоры на верфи застучали бойчее, звеня в морозном воздухе. Пар поднимался над артелью, и тот же заливистый голос, что запевал в Ревеле лихую походную песню, теперь выкрикивал:

— Ра-аз-два, взяли! Е-еще ра-азик!


В НЕПТУНОВОЙ ЛЮЛЬКЕ

Лейтенанты возвращались домой от Разумова. Жили они неподалеку и часто вечерами засиживались в его просторной, по-корабельному строгой комнате с навощенным полом и дубовой мебелью.

Лейтенанты уже взошли на крыльцо своего дома, но оба вдруг остановились и прислушались. Было очень тихо, торжественно тихо, будто все замерло в каком-то большом ожидании — и черная флюгарка на соседской крыше, и елочка у крыльца, и слепые дома вокруг.

Вдруг рядом с моряками на талый снег мягко и веско шлепнулась капля, скатившаяся с железного навесика крыльца. И опять тихо. Потом так же мягко и веско шлепнулась еще одна капля, за ней другая, третья… Звезды повлажнели, начали переливаться. Вокруг все будто зашуршало и сдвинулось…

Шишмарев отступил и запрокинул голову; на его круглое лицо упала с навеса холодная капля. Он радостно засмеялся:

— Весна, друже! Скоро в море…

Иные времена — иные краски: последняя зимняя хмурь постепенно истаяла в нежных золотисто-голубоватых тонах неба; бурые граниты полезли из-под снега; море с грохотом взломало прибрежный лед, заколотился о твердые грани шхер ноздреватый багренец. Местный рыбарь уже ладил для первого выхода в море вадботы, финки, прочие ловецкие суденышки.

Прав Глеб — скоро в море. Сосредоточенно, пошевеливая бровями, Коцебу читает Шишмареву черновик ведомости припасов, которые он просит заготовить для «Рюрика». Румянцев поручил торговой Российско-Американской компании снабдить бриг всем, что потребно.

— «Железа полосного две тысячи пудов, — озабоченно читает Коцебу. — Ружьев тридцать».Полагаю, пятнадцать из оных охотничьих?

Шишмарев согласен.

— Пуль и дроби — пять пудов, — продолжает Коцебу. — Свинцу — двадцать пудов. Холста на двадцать пять человек, чтоб каждому матросу по шести рубах вышло; потом тику полосатого, чтоб каждому — по три фуфайки и по трое пар брюк, сапожного товара, тюфяки, наволочки, подушки… Ну-с, Глеб, подсказывай. Что еще?

Шишмарев, загибая пальцы, перечисляет:

— Не забудь: свечи восковые и сальные, остроги и крюки для рыбной охоты, пистолеты… Впрочем, погоди-ка. Давай реестр — я добавлю, а ты покамест составляй послание Булдакову.

Коцебу соглашается и берется за перо.

«Граф Николай Петрович, — пишет командир «Рюрика» одному из директоров Российско-Американской компании, — уведомил меня, что вы уже приступили к заготовлению провизии; я, милостивый государь мой, не нахожу слов благодарить вас за труд, который на себя принять изволили, от вас зависит теперь успех експедиции, которая должна принести пользу всему свету и славу государству.

Полагаясь на вашу дружбу с графом, я вторично осмеливаюсь вас трудить просьбою о заготовлении вещей, ведомость которых на обороте прилагаю».

Закончив письмо, Коцебу зовет товарища еще разок глянуть на бриг. Они идут к верфи. Вот он, красавчик. Ладный, крепкий. Легкие весенние облака плывут над бригом, плывут к морю — точно зовут «Рюрик» с собою.


Старик Румянцев, скрестив худые руки, диктовал письмо. Писарь, молодой человек с измазанными чернилами пальцами, торопливо чиркал гусиным пером. Очиненные перья лежали перед ним стопочкой; исписав лист, молодой человек присыпал его песком из фарфоровой песочницы, похожей на перечницу, и снова торопливо, но старательно писал, склонив голову на сторону.

Румянцев адресовал письма в далекие города: в Лондон, в Мадрид, в Филадельфию. Он писал, пользуясь прежними связями и весом, русским посланникам и просил их передать правительствам Англии, Испании, Португалии Американских Соединенных Штатов, что вскоре отправляется в научное путешествие бриг «Рюрик», и о том, что он, граф Румянцев, надеется на содействие и помощь этой экспедиции.

Посланники и консулы отвечали, что «о предназначенном вояже «Рюрика» уже публиковались статьи в разных газетах» и что «здешнее правительство прислало учтивый и удовлетворительный ответ».

Коцебу и Шишмарев, матросы и разумовские артельщики хлопотали на абоской верфи, а почта многих европейских стран уже рассылала указания губернаторам островов, вице-королям южноамериканских провинций и командирам военных кораблей, находящимся в отдельном плавании, извещения о скором появлении «Рюрика» и о необходимости гостеприимной встречи брига.

Румянцев поджидал Крузенштерна из Англии. Уже поди год, как капитан первого ранга был в отпуске. Вскоре Николай Петрович услышал, что его посланец везет радостные вести и что посещение Англии оказалось весьма плодотворным.

Узнав об этом, Румянцев улыбнулся проницательно и несколько иронически. Он всегда улыбался так, когда видел дальше и глубже людей, не занимавшихся политикой.

Иван Федорович, думалось старому дипломату, человек достойнейший и ученый. Это неоспоримо… Однако по простоте душевной Крузенштерн, быть может, удачу своего визита относит за счет одного лишь доброхотства тамошних приятелей. Хм! Можно, пожалуй, не сомневаться в искренности некоторых моряков и географов. Только дело не в них одних. Нет и нет. Для Крузенштернова вояжа выбран был удачнейший момент!

Румянцев не ошибался. Действительно, время командировки Крузенштерна в Англию было на редкость благоприятным.

То был медовый месяц русско-английских отношений. Казалось, забыты были распри, разгоравшиеся, правда, подспудно, в годы действий на Средиземном море славных адмиралов Ушакова и Сенявина. Казалось, забыто было и недавнее, хотя и очень краткое, содружество русского царя и императора французов, страшного и удачливого врага Англии, забыт и интерес петербургского двора к черноморским проливам, интерес, очень тревожный для Британии.

Впрочем, нет. Все это забыто не было, а заслонено и отодвинуто великими событиями 1812 года. Все это было не забыто, а ушло куда-то под землю, как уходит иногда поток, чтобы, скрытно пробежав довольно долгий путь, вновь прорваться на поверхность…

В то лето, когда капитан Крузенштерн поехал в Англию, — а это было летом восемьсот четырнадцатого, — там не нашлось бы, верно, никого, кто не понимал бы, что в снегах русских равнин погребены наполеоновские планы мирового господства. В Британии отлично сознавали, что наступление от Москвы-реки до Сены спасло не только Европу, но и «жемчужину английской короны» — сказочно богатую Индию. Да, спасло и Индию: ведь Наполеон мечтал маршировать через Россию к индийским рубежам и далее.

Еще в конце восемнадцатого века руководитель британской внешней политики Гренвиль говорил, что не может быть лучшего союза, чем союз России и Англии, когда одно из государств сильнейшее на суше, а другое — на море. А теперь разгром наполеоновской Франции воочию доказывал правоту тех английских дипломатов и политиков, торговцев и мануфактуристов, которые стояли за крепкий англо-русский союз.

Были летом четырнадцатого года и другие, менее глубокие обстоятельства, облегчившие лондонские дела Крузенштерна. В понедельник, шестого июня, громовой салют британского флота приветствовал корабль, подходивший к меловым скалам Дувра. На борту корабля находились император Александр и генералы — герои войны с Наполеоном.

И пребывание русских гостей в Англии, и вся тогдашняя радостная атмосфера, и восторженные отзывы англичан об армии и флоте России — все это хорошо пособляло Крузенштерну. Даже в британском адмиралтействе, где не были склонны испытывать особые симпатии к русским военно-морским силам, даже там капитана первого ранга принимали не враждебно…

Об этом-то и думал рассказать Крузенштерн Николаю Петровичу Румянцеву, когда летом восемьсот пятнадцатого года вернулся в Петербург и пришел в большой барский дом на Английской набережной.

И вот Крузенштерн снова сидит перед старым графом Румянцевым и отчитывается перед ним, чиркая грифелем по черной дощечке.

Экспедицией, задуманной Румянцевым и Крузенштерном, заинтересовался секретарь британского адмиралтейства Джон Барроу — путешественник, географ, постоянный сотрудник научного журнала «Квартальное обозрение».

Сейчас в Англии нет большего энтузиаста поисков Северо-Западного прохода, чем этот друг Крузенштерна, и хотя Барроу был несколько раздосадован русским почином, однако заявил, что все сделает для «Рюрика».

И уже сделал. Корабельный мастер Фингам изобрел прекрасную спасательную шлюпку с воздушными ящиками. Фингам не мог принять заказ на изготовление подобной для брига Коцебу без разрешения Адмиралтейства. Барроу добился разрешения. «Рюрик», будучи в Плимуте, получит шлюпку. Барроу, кроме того, посоветовал Крузенштерну заготовить для брига изрядный запасец еще одного английского изобретения. Это — изобретение Донкина, запаянные жестянки с мясом; они отлично сохраняются годами и, конечно, куда лучше солонины. Джон Барроу сказал, что все английские моряки и географы с надеждою будут ждать известий от «Рюрика».

Вот и карты, купленные у лучших лондонских картографов. Кто знает, не нанесет ли молодой Коцебу новые данные на эти карты и не придется ль картографам исправлять их? Кто знает… Надежды к тому большие: ведь «Рюрик» будет в Южном океане, от которого можно ждать сюрпризов.

Крузенштерн собирался откланяться, но Румянцев подошел к бюро и достал темно-зеленую сафьяновую папку. Крузенштерн узнал ее; в этой папке, с оттиснутым на обложке девизом Румянцева: «Non solum armis» — «Не только оружием», — хранил Николай Петрович важные документы.

Румянцев извлек толстый лист бумаги и протянул Крузенштерну выписку из протокола апрельского заседания комитета министров.

«Комитет положил, — читал капитан первого ранга, — так как г. государственный канцлер отправляет корабль свой вокруг света из патриотического усердия к пользе государства… снабдить означенный корабль надлежащим патентом для поднятия на оном военного флага».


День был полон майского ликования. Старый замок в устье Ауры и тот, казалось, повеселел. Река блестела под солнцем. В высоком чистом небе носились, не помня себя от радости, быстрые стрижи.

В одиннадцатый день мая это общее ликование земли, воздуха и вод испытывали и сам Отто Коцебу, и его верный помощник Глеб Шишмарев, и добросовестный Разумов, и труженики верфей — артельщики, и те матросы-служители, что составляли экипаж Коцебу. «Рюрик» наконец готов был к спуску!

«Рюрик» стоял на стапелях, сияя медью обшивки; казалось, всем своим корабельным существом тянулся бриг к нептуновой люльке, к морскому, мерно колышущемуся простору.

На верфи собрались абоские жители, и уж совсем подле «Рюрика», не обращая внимания на грозные окрики и подзатыльники, шныряли мальчишки. В четыре часа пополудни музыканты, раздувая розовые выбритые щеки, затрубили в трубы и бриг торжественно-медленно пополз по стапелю. Вот он чуть нырнул книзу, взметнул водяные искры, качнулся с борта на борт и вошел всем корпусом в воду, погасив жаркое сияние медной обшивки.

— Ура! — закричал Коцебу и, позабыв о солидности, приличествующей «первому после бога», подбросил вверх фуражку. — Ура!

— Ура-а!! — подхватили Шишмарев и Разумов, матросы и артельщики.

— А-а-а, — эхом прокатилось в шхерах и прибрежных скалах.

«Рюрик» покачивался в нептуновой люльке.

Теперь уже не заснеженным зимним трактом, а весенней морской дорогой пошла команда брига из Або в Ревель и оттуда в Кронштадт.

В Ревеле взяли привезенные Крузенштерном астрономические инструменты и хронометры, а потом встали в Кронштадтской гавани и начали погрузку.

Бот № 118 сновал из Петербурга в Кронштадт и обратно. Бот доставлял припасы; матросы «Рюрика» поднимали на палубу и опускали в трюмы дубовые бочки с солониной и маслом, ящики с восковыми и сальными свечами, сухари, крупу, горох. Огромные шестидесятиведерные бочки заливались пресной водой; тюки с одеждой и бельем укладывались в специальный отсек; ружья со штыками и пистолеты были розданы команде; боеприпасы — порох, ядра, свинец — с превеликой осторожностью снесены в небольшую крюйт-камеру и погреб, люки над ними, окованные медными листами, надежно задраены.

Бот № 118 ходил туда и обратно, матросы трудились, ухая, крякая и обливаясь потом. Коцебу, Шишмарев и третий лейтенант Иван Захарьин были объяты тем радостным возбуждением, какое охватывает моряков в последние дни перед походом. А комиссионеры, купцы, отпускавшие на «Рюрик» многочисленные припасы, уже подписывали «Генеральный щёт его сиятельству графу Николаю Петровичу Румянцеву». И под жирной итоговой чертой его стояла внушительная сумма — 31 244 рубля 74 копейки.

В эти же дни на борт «Рюрика» прибыли двое штатских людей.

Один из них был юноша лет двадцати, подвижной и быстрый, с пушком на смуглых щеках и смелыми светлыми глазами. Его спутник был хотя и постарше, но, пожалуй, лишь года на два, сухощавый, с размеренными движениями и добрым взглядом серых, несколько выпуклых глаз. Двадцатилетнего звали Логгин Хорис; двадцатидвухлетнего — Иван Эшшольц; первый был живописцем, второй — медиком. Коцебу был извещен, что они отправляются на «Рюрике», но дни стояли столь хлопотливые, что времени для долгих разговоров не было, и лейтенант, указав живописцу и медику каюту, тотчас занялся другими делами.

Июль кончался. Небо выцвело, а следом за ним выцвели, окрасились слабой ярь-медянкой и волны Кронштадтского рейда. Все было закончено: припасы погружены не на месяц, не на полгода — на целых два.

Двадцать девятого июля на корабль приехали Румянцев, Крузенштерн, кронштадтские адмиралы. Они осмотрели бриг и нашли везде образцовый порядок. Румянцев взял Коцебу за руку, притянул к себе, перекрестил и обнял. Крузенштерн расцеловался с офицерами, пожал руку живописцу и доктору, потом обернулся к матросам, сгрудившимся неподалеку, и по-командирски громко сказал:

— В добрый путь, ребята! С богом!

И снова, как в мае над абоскими шхерами и речкой Аурой, так и теперь у Кронштадта трижды разнеслось матросское «ура».

На следующее утро, едва взошло солнце, «Рюрик» снялся с якоря. Не успел заспанный командир брандвахты[2] занести в журнал очередную запись, как бриг, самый маленький из русских парусников, совершавших кругосветное путешествие, уже пропал из виду.


ПОЭТ И НАТУРАЛИСТ

Запыленная карета, стуча большими колесами, подкатила к отелю «Белый орел». Кучер проворно спрыгнул с козел и отворил дверцу.

В тот же миг на пороге «Белого орла», под четырехгранной недвижной тенью висячего фонаря, появился хозяин отеля и, обдергивая куртку, кланяясь, обратился к приезжему:

— Добрый день, сударь! Милости просим, сударь, проходите, сударь!

Приезжий, худощавый гибкий человек, приветливо глянул на хозяина большими и очень яркими голубыми глазами, кивнул и, не оборачиваясь, зная, что поклажу его подхватят услужливые руки, быстро прошел в гостиницу.

Он спросил комнату с окнами на море. Хозяин проводил его во второй этаж и, воротившись, потолковал с кучером.

Оказалось, что гостя зовут Адальберт Шамиссо, что он прибыл из Германии, что человек он веселый и щедрый. Однако зачем, с какой целью приехал этот Шамиссо в Копенгаген, кучер не знал. И хозяин, любопытный, как все содержатели отелей, в которых не так уж часто бывают постояльцы, отошел от кучера с недовольным видом.

На следующее утро Шамиссо велел принести ему перо и чернила. Сам хозяин поспешил исполнить это приказание. Войдя в комнату с письменными принадлежностями, он увидел Шамиссо у распахнутого окна. Приставив к глазу новенький «долланд»,[3] Шамиссо пристально разглядывал пепельный рейд. На подоконнике лежала его трубка, из длинного мундштука вилась сизая струйка дыма.

Шамиссо обернулся на скрип двери, поблагодарил хозяина, тряхнув шелковистыми, спадающими на плечи волосами, и вновь нацелил «долланд» на пепельный рейд. Хозяин понял, что поговорить с постояльцем не придется.

Туман над рейдом рассеялся. Видно было, как матросы купеческих судов готовили к выгрузке заморские товары, как на военном фрегате развесили сушить только что выстиранные флаги и пестрая стайка их красиво вспархивала от каждого дуновения северо-восточного ветра. Видел Адальберт Шамиссо и то, что несколько больших шлюпок, отличавшихся от других суденышек красным цветом одного из своих парусов, вдруг, точно по команде, понеслись наперегонки к выходу из рейда.

Это неожиданно быстрое движение алых парусов не привлекало внимания владельца «долланда». Он вздохнул и отложил подзорную трубу. Между тем, шлюпки с красной парусиной принадлежали датским лоцманам. Уход их из гавани означал приближение к Копенгагену иностранного судна, нуждающегося в проводнике…

Шамиссо сел к столу и начал писать письмо одному из своих немецких друзей. Как всегда, письмо было для него не просто весточкой, а литературным занятиям. И он предавался ему с удовольствием, которое было еще большим оттого, что за окном сиял и переливался рейд и шумела бойкая портовая жизнь. Впрочем, он так и не закончил послание к Эдуарду Хитцигу: послышались смягченные расстоянием пушечные удары.

Шамиссо порывисто вскочил и схватил «долланд». «Бу-ум»… «бу-ум»… — раздавалось в воздухе, и белые, круглые облачка возникали вдали, над фарватером, будто какой-то трубокур выпускал изо рта клубы дыма. Семь раз прозвучали пушечные удары. То был салют корабля, пришедшего в Копенгаген. А потом столько же раз прогремел ответный салют столичной крепости.

Северо-восточный ветер отогнал пороховой дым, и перед Адальбертом Шамиссо возник двухмачтовый корабль, на борту которого горело медью:

Р Ю Р И К
— «Рюрик», — шепотом произнес Шамиссо, еще раз глянул в трубу и счастливо рассмеялся…

В тот же день — 9 августа 1815 года — он переправил свой багаж на русский бриг. Капитан Коцебу любезно принял нового члена экипажа «Рюрика».

Вечером Шамиссо лежал на узенькой койке в тесной каюте и размышлял, потягивая трубку с длиннейшим мундштуком. Размышлял он о том, как в одно мгновение человек может перенестись из мира привычных и знакомых ему вещей, людей и обстоятельств в мир совершенно незнакомый.

Он еще ничего не знал об этом мире, где ему придется прожить несколько лет и, быть может, испытать не одно опасное приключение. Он еще почти ничего не знал об этом корабле, который будет ему служить тем же, чем служит, как он думал, альпийскому жителю скромная хижина, погребенная под снегами. И, вспомнив альпийские хижины, он вспомнил Женевское озеро, прогулки в горах, увлечение естествознанием. Мысли его приняли иное направление и улетели далеко от «Рюрика», Копенгагенского рейда и тесной каюты…

Ему было тридцать четыре года. Бурные времена сделали из него, последнего отпрыска старинной дворянской фамилии из Шампани, скитальца и романтика. Родители, бежавшие от «ужасов» французской революции, ребенком завезли его в Германию. Пятнадцати лет он стал пажом королевы Луизы, восемнадцати — надел офицерский мундир.

Однако ни паркет королевских покоев, ни шагистика прусской казармы не прельстили молодого человека. Он бросил службу, сменив мундир и «радости» придворной жизни на посох и широкополую шляпу странника. Он бродил по Германии, перебивался случайными учительскими заработками и слагал стихи, как мейстерзингер. Он слагал немецкие стихи, но галльский гений, прозрачный и четкий, придавал им прелесть, которую быстро оценили тогдашние берлинские литераторы. Шамиссо обрел друзей и основал вместе с ними журнал «Альманах муз».

В восемьсот десятом году романтиком и свободолюбцем приехал он в Париж; потом очутился в Швейцарии, на берегах красивейшего Женевского озера, и поднялся в горы, испытывая чувства, похожие на те, что позднее испытал на горных вершинах другой поэт — Генрих Гейне.

Шамиссо принадлежал к тем редким людям, в которых глубокое восприятие красоты мира сочетается со страстью к познанию этого мира. В нем жили в удивительном драгоценном сплаве две натуры — поэта и исследователя.

Из Швейцарии он вернулся в Берлин и поступил в университет. Он старательно изучал ботанику и зоологию, а однажды летом, поселившись за городом, написал «Петера Шлемиля», сказку, восхитившую даже такого фантаста, как Гофман, маленькую, веселую и одновременно горькую историю о человеке, потерявшем свою тень. Сказка принесла ему всеевропейскую известность, хотя лишь немногие приметили в ней печаль сказочника, потерявшего свою родину.

В восемьсот пятнадцатом году молодой естествоиспытатель и уже известный сочинитель услышал о русской кругосветной экспедиции. Это было, пожалуй, первое после долголетних войн крупное научное предприятие, и Шамиссо задумал принять в нем участие.

Выручил его случай, этот избавитель многих мечтателей. Один из приятелей Шамиссо (и будущий издатель его шеститомного собрания сочинений) Эдуард Хитциг был знаком с драматургом Августом Коцебу, отцом начальника экспедиции и родственником Крузенштерна.

Завязалась переписка, окольная и долгая: Хитциг писал Августу Коцебу, Август Коцебу — Крузенштерну, Крузенштерн, переговорив с Румянцевым, ответил драматургу, тот — Хитцигу, а последний известил о согласии графа Николая Петровича Адальберта Шамиссо.

Так случилось, что поэт и ученый из Берлина надел, подобно герою своей сказки Петеру Шлемилю, семимильные сапоги и отправился в путешествие, куда более длительное, нежели его скитания по Германии и прогулки в окрестностях Женевского озера.

На рассвете 17 августа «Рюрик» отсалютовал Копенгагену. Шамиссо стоял на палубе. Ему было и весело и грустно. В утренней дымке таял город. Еще дальше, за шпилями, колокольнями и крышами, оставались другие города, где по-прежнему будут пить по утрам кофий, спорить о стихах, читать газеты, встречаться в театрах. А он… Ему было и немножко страшно и весело, будто он заглядывал вниз с альпийской кручи…

Жизнь корабельная уже вступила в свои права, подчиняя необычному для Шамиссо ритму все «население» брига.

Плавание Балтикой в Северное море не сулило особенных приключений, и Шамиссо, как всякий новичок, да к тому же еще литератор, внимательно приглядывался к спутникам.

С первых же часов пребывания на корабле Шамиссо почувствовал дух простого, непритязательного товарищества, который как-то сразу, без нажима и внутреннего принуждения, установился на бриге.

Больше других пришелся ему по душе корабельный медик Иван Эшшольц; его он мысленно называл «лучшим парнем в мире». Поболтав с живописцем и поглядев некоторые его рисунки, Шамиссо решил, что юноша — «добродушие в большей степени, нежели искусство»; впрочем, подумалось ему тут же, этот Логгин Хорис далеко не бездарный портретист.

С доктором и живописцем Шамиссо познакомился очень быстро. Он жил с ними в одной каюте, где посредине стоял стол, а над койкой Адальберта были устроены полки, тесно уставленные книгами и перехваченные планками, чтоб тяжелые фолианты во время качки не рухнули на спящего натуралиста.

На завтрак, обед и ужин сходились в эту каюту (за неимением на бриге кают-компании) офицеры.

Они так разнились друг от друга, что даже при поверхностном знакомстве не трудно было выявить в каждом основное, характерное.

Капитан в первую голову привлек внимание Шамиссо. Он наблюдал его не только в застольных беседах, но и во время корабельных работ. Натуралисту нравилось — он хорошо помнил прусских солдафонов, — что капитан строгостям внешней службы предпочитает заботливость о здоровье, отдыхе и удобстве команды. Нравилась и его энергия, свежесть молодости, так и сквозившие в каждом движении капитана, в каждом слове.

Первый лейтенант, Глеб Шишмарев, показался Адальберту круглой, сияющей луной. Он с удовольствием слушал его раскатистый смех, смех силы. Очень, очень приятно иметь спутником такого веселого человека… Зато другой лейтенант, иван Захарьин, был тих, задумчив, что-то в нем было болезненное, надломленное. Он был раздражителен, но, как видно, отходчив и, в сущности, добр.

Когда «Рюрик» подходил к английским берегам, в голове Адальберта Шамиссо сложились краткие характеристики его спутников. Он намеревался сообщить их в письме Эдуарду Хитцигу. О себе решил Шамиссо написать иронически: пока он оказывается «пассажиром на военном корабле, где не полагается иметь пассажиров».


ДВОЙНАЯ ПОПЫТКА

Крузенштерн не зря ездил в Англию. Об экспедиции «Рюрика» узнали в стране мореходов; о ней писали в газетах, говорили в лондонском адмиралтействе, толковали в портовых кабачках.

Секретарь адмиралтейства Джон Барроу сдержал слово: спасательный бот, с внутренними воздушными ящиками, предохраняющими от потопления, был готов к сроку.

Барроу вдобавок известил начальника Плимутского порта адмирала Монлея о скором прибытии русского брига и просил оказать ему помощь.

Поэтому, когда адмиралу доложили, что двухмачтовый корабль из Кронштадта стал на якорь в бухте, Монлей сказал:

— Очень хорошо! Я жду капитана.

Коцебу отдал визит начальнику порта, договорился о приемке спасательного бота и поспешил к другому жителю Плимута.

Тот радушно принял его в своем небольшом доме, укрытом вьющимися растениями, и сразу же осведомился о здоровье «старины кэпа Крузенштерна».

Видбей — так звали плимутского джентльмена — был старым морским волком, «смоленой шкурой», как говорят англичане; он знавал Крузенштерна еще в те давние времена, когда русский моряк служил волонтером в британском флоте.

Коцебу передал Видбею письмо Крузенштерна, и старый штурман, крякнув от удовольствия, вздел очки и разорвал конверт.

— Старина Крузенштерн, — сказал Видбей, дочитав письмо и пряча его в глубокий карман куртки, — просит меня кое-что рассказать вам.

И штурман, прихлебывая чай со сливками, принялся рассказывать Коцебу о своих плаваниях с Джорджем Ванкувером от Калифорнии до Аляски в конце минувшего, восемнадцатого века…

Спасательный бот оказался весьма велик, и матросы «Рюрика» с трудом подняли его на палубу. рябой подшкипер Никита Трутлов по-хозяйски осмотрел свое новое имущество, похлопал по нему большой волосатой рукой с вытатуированным голубеньким якорьком:

— Добрая работа.

«Рюрик», приняв дополнительный запас пресной воды, дождался попутного, северо-восточного ветра и отсалютовал гостеприимному Плимуту.

Однако не успели еще моряки выйти из залива, как ветер внезапно переменился. Набирая скорость, он тянул с юго-запада. «Рюрик» тотчас начал терять ход. Ветер сносил его к прибрежным скалам.

Тяжелые осенние тучи плотно закрыли небо. Быстро спустилась ночь, одна из тех бурных, непроницаемых и страшных ночей, какие бывают в Ла-Манше осенью. Атлантический океан словно не хотел пускать в свои просторы маленький бриг. Океан точно предупреждал: «Не ходите дальше, не ходите! Сгинете, погибнете! Не сметь ходить, люди!»

Шторм разыгрывался стремительно. Коцебу и Шишмарев, набросив зюйдвестки, стояли на палубе. Капитан был бледен.

— В самом начале, Глеб, — с горечью сказал он Шишмареву. — Ужель не поборем шторм? Первый шаг только сделали.

— Нам одинаково опасно, что в море держаться, что в гавань воротиться, — заметил Шишмарев.

— Пойдем ближе к маяку, — решил капитан.

Огонь Эддистонского маяка плясал перед ними. Потом яркий свет его начал отдаляться. Вот он все реже и реже мелькал во тьме, и, когда он совсем пропадал, отчаяние охватывало экипаж «Рюрика» — значит, бриг неудержимо сносило к берегу. Вот снова мигнул эддистонский светоч, еще и еще раз, словно подбадривая моряков. Но вот… где он, где свет? Маяк окончательно исчез.

Шторм ревел, гнул мачты, швырял бриг. Внезапный яростный порыв ветра и… треск дерева, которого так боится слух моряка. Обломки рухнули на палубу, и несколько матросов, подбежав с фонарем, разглядели сломанный гик.[4]

— Первая рана «Рюрика», — тихо сказал Шишмарев.

Сквозь тяжелые, быстро и плавно несущиеся тучи просочился серенький слабый свет. Коцебу зашел в каюту. Был уже шестой час. Шторм не утихал, пенные валы подбрасывали бриг.

Натуралист, живописец и доктор лежали в каюте, вцепившись в края коек. Вид у них был жалкий. Холодный пот стекал по измученным лицам, глаза блуждали. Морская болезнь так их измотала, что они уже не думали ни об опасности, ни о возможности кораблекрушения; они, пожалуй, вовсе уже не способны были к размышлениям; они слышали только жалобный стон корпуса брига да тяжелый топот матросских башмаков на палубе. Этот непрекращающийся топот доводил их почти до исступления. И почему-то всем им казалось, что если бы только прекратился топот над головою, то окончились бы и их страдания.

И вдруг сразу полегчало; утихли шаги, бриг перестал стенать и раскачивался уже не так резко.

Раньше других поднялся Логгин Хорис. Он вышел на палубу и сперва зажмурился от дневного света, а потом удивленно раскрыл глаза: бриг стоял почти на том же месте бухты, откуда недавно ушел.

Хорис поглядел на берега бухты, и ему показалось до того милой эта старая, холмистая земля, что он чуть было не расплакался. Сдержав волнение, он оглянулся. На палубе никого не было, и только двое вахтенных клевали носом у грот-мачты. Он посмотрел в окно капитанской каюты — Коцебу спал в кресле, вытянув длинные ноги и свесив руки. Лицо его было истомленным и спокойным, он улыбался во сне.

Несколько дней спустя, изготовив новый гик и установив его, «Рюрик» с попутным ветром вторично покинул Плимут.

— Ну, помогай, господи, — перекрестился кто-то из матросов.

— Бог-то бог, — хмуро обронил другой, — а глянь-ка…

Опять, точно так же, как в прошлый раз, ветер менял направление. И опять — зюйд-вест.

Шишмарев выругался.

— Попрем на рожон, что ли… — раздраженно предложил он капитану.

— Ветер не переспоришь, — возразил Коцебу и приказал возвращаться. — Вон, взгляни, и датчане бегут в Плимут.

Действительно, датский бриг — он шел в Средиземное море — торопился в плимутское укрытие.

Лишь 4 октября удалось «Рюрику» воспользоваться нордовым ветром. Бриг поставил все паруса. Форштевень его зарылся в волну Ла-Манша, ванты запели песнь дальней дороги. На следующий день «Рюрик» миновал мыс Лизард и перед ним открылся атлантический простор.


МЫС ЛИЗАРД — МЫС ГОРН

Теплынь и безветрие. Бриг не рыскает и не ныряет — не плывет, а скользит. Ровные и длинные волны катятся чередой. Шестьсот миль от пышащих зноем берегов Африки.

В синеве океана вдруг резкая красная полоса, будто какое-то раненое морское чудовище оставило за собой широкий кровавый след. Шамиссо и Эшшольц, зачерпнув воду сачком, извлекают трупики красных насекомых величиной с палец — видать, недавней бурей занесло в океан огромную стаю африканской саранчи.

Всплыли из волн и вновь исчезли острова Зеленого мыса. Задули пассаты. Всю ночь летучие рыбы ошалело шлепались на палубу «Рюрика»… Пассатный ветер уступает ветрам переменным. Дожди и грозы, шквалы и затишье. Идет в океане двухмачтовый «Рюрик».

В одно из воскресений на грот-мачте было прибито необычное объявление. Афишка извещала, что нынче, третьего декабря, на российском бриге дана будет «пиеса собственного сочинения — «Крестьянская свадьба».

В мирный закатный час все собрались на шканцах. Шканцы — кормовая часть палубы, почетное место, где читались приказы и где обычно не разрешалось садиться, — вдруг стали похожи на обыкновенную деревенскую «середку».

Пьеса была незамысловатой, но зрители, находившиеся посреди необозримой Атлантики, веселились от души. Уж очень забавной была невеста с насурмленными бровями, с ватными крутыми бедрами, в цветастом платке.

— Глядить-ка, Тефей!

— Ай да Тефей! Штукарь! — раздалось на шканцах при выходе «невесты», в которой зрители без труда признали миловидного матроса Тефея Карьянцына. Жениха играл Петр Прижимов, черный как жук матрос, быстрый и ловкий. Свахи, родители невесты и жениха, дружки — все это были бравые служители «Рюрика». Оркестр — из них же: балалаечники да ложечники.

Когда спектакль закончился, над океаном уже ярко и трепетно горели звезды. «Такие увеселения на корабле, находящемся в дальнем плавании, покажутся, может быть, кому-либо смешными, — писал Коцебу в путевом журнале, — но, по моему мнению, надо использовать все средства, чтобы сохранить веселость у матросов и тем самым помочь им переносить тягости, неразлучные со столь продолжительным путешествием».

В тусклых пасмурных днях близилась Бразилия. Теперь, при подходе к берегу (океан точно не желал отпускать бриг, подобно тому как в Плимуте он не хотел принимать его), «Рюрик» выдерживает сильнейший шторм. Вновь, как в Ла-Манше, не покладая рук работает команда, и Коцебу с Шишмаревым не оставляют палубу.

Шторм грохотал сутки. Стих он постепенно, медленно растратив свою ревущую силу. Волны смирились. Они уже не вздыбливались, а бежали с тем глухим ворчливым рокотом, который словно говорит: «Мы довольны, мы нагулялись, покамест с нас хватит…» Постепенно расступились и грузные тучи, обнажив помолодевшую от дождя голубизну неба. А в довершение всего, к общей радости экипажа, ветерок обдал корабль благоуханием тропической земли.

Бриг подходил к острову Св. Екатерины, расположенному у бразильского берега.

За океаном, в дальних далях осталась Европа, остались привычные глазу пейзажи, гавани и города, хотя и отличающиеся друг от друга, но все же имеющие много общих черт. За океаном, за кормою «Рюрика» осталось то, что звалось Старым Светом. Ныне экипажу открывался Новый Свет. И сразу же, как символ колониальных владений Португалии в Южной Америке, предстала глазам мореходов старинная крепость Санта-Круц.

«Рюрик» положил якорь. На следующий день начались официальные визиты капитана к местному начальству. Городок, куда направился Коцебу, носил звучное и длинное имя Ностра Сеньора дель Дестерро.[5]

Даже самому любопытному человеку хватило бы получаса, чтобы осмотреть этот главный населенный пункт острова Св. Екатерины, притиснутый к морскому берегу горами и тропическим лесом.

Сойдя со шлюпки, Коцебу быстро прошел мимо белых каменных домиков с большими окнами без стекол, мимо площади с церковью и пришел в губернаторскую резиденцию.

Губернатор, португальский майор де Сельвейра, встретил русского капитана неприветливо. Выпятив нижнюю губу, майор со скучающим видом выслушал сообщение о том, какой корабль пришел в бухту, куда он следует, в чем нуждается. Потом майор сделал задумчивое лицо и ответил, что он, конечно, получил соответствующее извещение из Рио-де-Жанейро, но что ему, губернатору, нет никакой охоты заботиться о русских научных предприятиях вообще, а о «Рюрике» — в частности.

Чертыхнувшись втихомолку, Коцебу откланялся и пошел к капитану порта, надеясь, что моряк лучше поймет моряка. Он не обманулся. Капитан порта Пино оказался полной противоположностью пехотному майору.

Пино был человеком радушным, он любил принимать морских странников и оказывать им добрые услуги. Капитаны быстро столковались. Пино обещал незамедлительно доставить на бриг все необходимое, указал место, где корабельные офицеры могли разбить палатку для проверки навигационных инструментов, а в заключение пригласил всех на обед.

Без малого три недели покачивался двухмачтовый бриг на рейде острова Св. Екатерины.

Капитан и штурманские ученики — сметливый ловкий Хромченко, ладный крепыш Петров и молчаливый, угловатый Коренев — разбили палатку, над которой сухо шелестели пальмы, и не мешкая занялись поверкой штурманских приборов.

Лейтенант Шишмарев только вечером съезжал на берег. С утра до заката был он на корабле: после атлантических штормов накопилось на бриге немало дел. И Шишмарев командовал корабельными работами, командовал, как обычно, — ободряя служителей, как в то время называли матросов, соленой шуткой, над которой и сам вместе с матросами смеялся заливистым, простодушным смехом.

А Шамиссо, доктор Эшшольц и художник Хорис? О, эти, напротив, почти не бывают на корабле. Они все время на берегу; и не в городке, а за ним, там, где начинаются горы и тропический лес. Они уже испытывают на себе неодолимые лесные чары.

Стоило приблизиться к непроницаемой, перевитой лианами зеленой массе, как путешественников охватывало желание проникнуть в ее глубины. Но лишь только кончались узенькие тропинки — а кончались они через несколько сот метров — и душный сумрак, наполненный плотным влажным воздухом, тишина и неподвижность тотчас сковывали движения и угнетали душу.

Когда натуралисты «Рюрика» (доктор Эшшольц, как это было принято в те времена, был и медиком и естествоиспытателем) и живописец Хоррис вступали в чащобы острова, они испытывали этакое двойное чувство — желание углубиться как можно дальше и жуть перед их загадочностью. И, конечно, им сразу же вспомнились европейские леса — сквозные, просвечиваемые солнцем сосновые боры, трепетные осинники, отрадные березняки. Тут, в тропиках, буйная могучая сила земли проступала явственнее; в тропическом лесу острова Св. Екатерины отчетливо ощущалась непрестанная, каждодневная борьба растений и животных за жизнь и свет.

Натуралисты являлись в лес спозаранку. Это было самое хорошее время: смолкали душераздирающие вскрики и стоны ночи, когда охотились хищники; солнечные лучи, хотя и не проникающие сквозь зеленую крышу пальм, смоковниц и густой сети лиан, еще не успевали превратить лесную атмосферу в тугой, затрудняющий дыхание воздух банного полка. Бесчисленные птицы пели так, будто на земле был великий праздник. Огромные бабочки, похожие на садовые цветы, перепархивали с дерева на дерево и садились на толстые кожистые листы, складывая крылья. Обезьяны-макаки качались на лианах…

Однако даже в эту утреннюю пору всеобщего оживления путешественники не видели той роскошной пестроты красок, с которой у них связывалось представление о тропических зарослях: была масса зелени — густой, плотной, лишенной нежной изумрудности, точно маслянистой.

Путешественники «слышали» сквозь зоревую птичью увертюру грозную битву за жизнь, что шла в тропическом лесу, не утихая и не слабея. Убийцы-лианы набрасывались на пальмы, душили смоковницы, змеями ползли по древесным стволам все выше и дальше, чтобы, пробившись к свету, распустить под солнцем пурпурные цветы. Встретившись со своими сестрами, лианы в бешенстве сплетались друг с другом, срастались, скрючивались и замирали. И все это — в безмолвии, тихо, неприметно…

И так же невидимо, неприметно, безмолвно делали свое дело мириады насекомых, маленькие владыки большого мира, как иногда называли их тогдашние натуралисты. Мириады этих существ грызли, точили, сверлили живое тело растений, обращая их в гниль, труху, пыль.

Натуралисты и художник забывали о времени. Наконец-то они были не просто пассажирами военного корабля, а важными участниками научной экспедиции. На острове Св. Екатерины начался сбор гербариев и коллекций, заполнились первые листы путевых альбомов Логгина Хориса.

К полудню в лесу становилось нестерпимо. Обливаясь потом, трое путников возвращались в городок.

По дороге попадались им кофейные и рисовые плантации португальцев. Негры-невольники гнули спины под отвесными и колючими лучами солнца. Рабы! Они мерли в вонючих трюмах португальских невольничьих кораблей. Те же, кто выживал, обречены были на медленную и мучительную гибель в Южной Америке.

Плантации… Белые домики португальских колонизаторов… Монастырь, разливающий над окрестностями мерный благочестивый перезвон колоколов… Мельницы… И протяжная песня-стон негров, тоскующих о далеком Конго и берегах родного Мозамбика…

Вот и городок и синее море за ним. Безлюдно. Жители прячутся от зноя. Попадается разве лишь погонщик стада, бредущий к хозяину, или босоногий португальский солдатик. Видать, послал его за чем-то комендант крепости Санта-Круц, но босоногий воин с ржавым ружьишком предпочел опрокинуть стаканчик-другой, да и соснуть в тени.

Шамиссо, Эшшольц и Хорис выходят на берег. Рейд безмятежен; он чудится куском неба, упавшим рядом с островом. Так, по крайней мере, кажется отсюда, с каменной, горячей от солнца пристани Ностра Сеньора дель Дестерро.

На «Рюрике» отобедали. Матросы уморились и теперь, лениво перебрасываясь словечками, располагаются на отдых. Лишь один из них не разделяет с товарищами ни трудов, ни отдыха, только один матрос, кузнец Сергей Цыганцов.

Он лежит в тени, грустно глядит в ровную бесстрастную синеву далекого неба. Кто-то из матросов укладывается подле него, подбадривает, шутит, говорит то незначащее и ласковое, что, может быть, одно только и нужно сейчас Сергею Цыганцову. Но он молчит; влажной рукой он слабо пожимает руку друга и, словно извиняясь, беспомощно улыбается.

О чем же думает корабельный кузнец? О чем? Быть может, клянет Сергей тот день, когда сорвался он с реи военного корабля, рухнул вниз и ударился грудью о шканцы. Тогда-то и привязалась к нему хворь. В кронштадтском госпитале лекарь поил его микстурой, качал головой. Потом будто б лучше стало. По своей воле пришел Сергей Цыганцов к Коцебу и на строгий вопрос о здоровье ответил с заученной лихостью:

— Отменно, ваше благородь!

Почему отправился этот матрос в трудный вояж? Какие дали его манили, какие опасности хотелось изведать? Не знаем мы о том ничего…

Он лежит, вынесенный из душного кубрика наверх, дышит больной грудью да грустно глядит в лазурное чужое небо. Задремывает матрос Сергей Цыганцов. И чудится ему сквозь дрему не шорох полуденных волн, а полузабытый шелест родных осин да березок.

Внезапно, минуя сумерки, падает ночь. Тихо море. Тихо веет ветер. Струятся с нагретой за день земли запахи лимона и померанца. Маленькие жуки, светясь зеленоватым светом, прорезают тьму. Большущие жабы громким кваканьем перебивают стрекот неуемных кузнечиков. Плывет над островом, над волнами, над «Рюриком» благость южной ночи. Плывут вместе с нею нежные звуки флейт и скрипок, и у палатки, где русские моряки проверяют инструменты, в большом кругу островитян и матросов, в оранжевом свете костра танцуют фанданго стройные темнокожие девушки…

В конце декабря «Рюрик» оставил Св. Екатерину. Жители долго махали руками и шляпами. И не у одной из танцовщиц выступили на глазах слезы.


Тринадцать дней спустя мыс Горн прислал морякам мрачный привет: жестокий шторм обрушился на бриг. Одна из волн коварно подкралась к «Рюрику» с кормы, поднялась, вздыбилась, взмахивая белым косматым гребнем, и грохнула на шканцы. Лейтенант Коцебу стоял там, не подозревая предательского удара в спину. Все произошло в мгновение ока. Клокоча и крутясь, волна прокатилась по шканцам, разнесла перила, на которые облокачивался капитан, сбила его с ног и швырнула за борт. На какую-то долю секунды Коцебу увидел выросший перед ним накрененный борт корабля и разверстую пучину океана. Он неминуемо погиб бы, если бы не попался ему под руку конец троса, свесившийся с борта. Машинальным судорожным движением ухватился Коцебу за трос, напряг мускулы, подтянулся и, ловко упираясь ногами в борт, взобрался на палубу.

Дьявольская волна: дубовые люки, закрывавшие пушечные амбразуры, были разметаны в щепы, одно из орудий переброшено на противоположный борт, сорвана крыша капитанской каюты, поврежден руль, здорово зашиблен рулевой. Волна так волна! Мыс Горн себе верен!..

В далеком Петербурге, в доме на Английской набережной старик книголюб хорошо представлял, что такое плавание у мыса Горна. Он писал капитану «Рюрика» в январе 1816 года:

«Письмы, каковыми вы меня в свое время, милостивый государь мой, удостоить изволили из Копенгагена и Плимута, я исправно тогда получил; а ныне вас премного благодарю за письмо ваше из Тенерифа; я радуюсь, сведав, что вы духом своим и искусством превозмогли все трудности, которые буря и шторм непогоды при берегах Англии вам ставили в пути. Желаю и надеюсь, что нынешний наступивший год проводить изволите в безбедном плавании и во всяком успехе…

Я вамии путешествием вашим так занят, что мысленно, право, с вами более времени провождаю, нежели с теми, с кем здесь живу. Теперь ожидаю от вас писем из Бразилии и надеюсь, что до поры и времени благополучно обойдете Кап Горн; но тогда только буду спокоен и доволен, когда сами об успешном своем плавании уведомить меня изволите…

При пожелании вам, милостивый государь мой, от искреннейшего сердца здравия и благополучия с совершенным почтением честь имею быть вам, милостивый государь мой, покорный слуга граф Николай Румянцев».

Почтовые тройки повезли румянцевское письмо из Петербурга в Охотск, чтобы оттуда морем переправили его в Петропавловск-на-Камчатке. Там оно и будет дожидаться адресата.


«ИТАЛИЯ НОВОГО СВЕТА»

На левый борт непрерывно накатывали волны Тихого океана. Они обтекали «Рюрик», устремлялись дальше и с шумом расшибались о берег. Оставив на камнях студень медуз и зеленую слизь водорослей, волны уходили вспять, чтобы минуту спустя продолжить свой извечный штурм.

Шел уже второй месяц восемьсот шестнадцатого года. Бриг поднимался к северу вдоль берегов Чили. В те времена некоторые путешественники, склонные к сравнениям, называли эту страну «Италией Нового Света».

Долгое и бурное плавание утомило людей. Все жаждали якорной стоянки, и Коцебу обещал сделать ее в удобном заливе Консепсьон.

Лунной ночью открылась путешественникам земля. В неверном свете далекие вершины Анд казались насупленными великанами. Расчеты штурманов подтверждали, что бриг недалек от желанного залива.

При восходе солнца вся команда высыпала на верхнюю палубу. Немало утренних зорь видели уже моряки «Рюрика». Они всегда хороши, эти утренние зори, при доброй погоде в открытом океане. Но нынче, в одиннадцатый день февраля, солнечный восход был необыкновенно прекрасен. Не только море и перистые облака розовели и золотились в первых лучах, но и горы — исполинские, блистающие, грозные, однако не тяжко-громоздкие, а легкие и словно бы движущиеся в расходящихся туманах.

На корабле все молчали, точно страшась нарушить торжественную прелесть восхода. Лишь волна колотила несильно в борт «Рюрика», да ветер пел в его парусах, пел о солнце, о земных радостях. А когда и море, и небо засияли ровным утренним светом, все, будто очнувшись, заметили мыс Биобио с двумя овальными буграми, а потом и острые камни на северной оконечности залива Консепсьон, известные под именем Битых Горшков.

Залив был пустынен — ни паруса, ни шлюпки. Вооружившись трубами, офицеры и натуралисты разглядывали берег: кое-где на скалах лениво грелись на солнышке тюлени; земледельцы копошились на маисовых полях; над хижинами, обнесенными плетнями, кружил, распластав крылья, гологоловый орел…

Ветер, как назло, был противный, южный; «Рюрик», лавируя, еле двигался.

Во второй половине дня показались, наконец, строения Талькауано — порта города Консепсьон. Носовая пушка брига хлопнула холостым зарядом: Коцебу просил лоцмана.

Лоцмана ждали очень долго. Когда же шлюпка с проводником все же явилась, то выяснилось, что бриг приняли за пиратское судно, одно из тех, что довольно часто навещали Консепсьон.

Прошли еще сутки, и тяжелый адмиралтейский якорь «Рюрика» лег на илистый грунт чилийского залива.

Начались обычные церемонии: встречи с испанскими чиновниками, взаимные приглашения, балы в честь гостей.

Губернатор, испанский подполковник, принял Коцебу не так, как португальский майор на острове Св. Екатерины. Подполковник тоже в свое время получил официальное извещение о русской научной экспедиции. Но он не выпячивал губу и не строил равнодушно-задумчивую мину. О, совсем напротив, подполковник д’Атеро был любезен до приторности.

— С тех пор как стоит свет, — воскликнул он, улыбаясь и пожимая руку Коцебу, — никогда российский флаг не развевался в этой гавани. Вы первые ее посетили. Мы рады приветствовать у себя народ, который в царствование великого Александра, жертвуя собой, доставил Европе свободу.

Если бы Коцебу был теперь в России, то он понял бы причину такой любезности. А если бы речи подполковника д’Атеро слышал граф Румянцев, то он, быть может, улыбнулся бы своей тонкой и несколько иронической улыбкой старого дипломата.

Как это ни удивительно, но губернатор далекой от России южноамериканской провинции был весьма и весьма заинтересован в дружестве с русскими.

Огромную Бразилию держала в рабстве маленькая Португалия, а другие обширные пространства Южной Америки закабалила Испания. Но времена беспробудного тупого рабства уходили в прошлое. В испанских заморских владениях все жарче разгоралась освободительная борьба.

В Чили, в этой «Италии Нового Света», колонизаторы чувствовали себя так, будто вот-вот должно было начаться извержение давно уж дремавшего чилийского вулкана Аконкагуа.

Испания, мадридский двор и феодалы собирались отправить за океан карательные войска. Войска эти уже стягивались в Кадис, испанский портовый город. И вот тут-то дружескую руку испанскому монарху протянул не кто иной, как «Великий Александр», самодержец всероссийский, глава реакционного Священного Союза европейских государей. Сановный Петербург сулил послать в Кадис военные корабли для переброски карательных войск за океан.[6] От этого и испанский губернатор в Консепсьоне был так мил с командиром «Рюрика»…

Как и на острове Св. Екатерины, Шамиссо и Хорис почти не показывались на «Рюрике». Хорис рисовал чилийские виды и жителей залива Консепсьон. Натуралист часами бродил в миртовых рощах, в густых яблоневых зарослях.

Шамиссо бродил в одиночестве: его друг Иван Эшшольц не покидал бриг.

Корабельный медик не отходил от матроса Цыганцова. Страшное слово «конец» уже было на губах Эшшольца. Он прилагал все силы, чтобы вызволить кузнеца. Горький запах лекарственных снадобий стоял в кубрике. Но законы, управляющие человеческой жизнью, оказались сильнее доктора и его лекарств.

Сергей Цыганцов тихо скончался. Первая смерть на «Рюрике»; печальны лица моряков. Шлюпка с телом кузнеца отваливает от борта — последнее плавание бывалого морехода, одного из тех, чьими трудами, кровью, подвигами выпестована морская слава отечества…

Шлюпка ткнулась носом в камни берега; гроб принимают на руки… Тело предано земле, чилийской земле. Грянул ружейный залп, далеко разносится эхо. На норд-осте, в той стороне, где за тысячами миль кроется укутанная снегами родина, там, на норд-осте, широко и сильно, молчаливо и грозно полыхает зарница…

Но прежде чем уйти из залива Консепсьон, экипаж теряет еще одного человека. Так же, как неведома причина поступления на бриг хворого Цыганцова, так не известно ничего о другом матросе — Шафее Адисове.

В списке экипажа «Рюрика» против его фамилии появилась краткая отметка: «Сбежал в Чили». И все. Почему столь немногословна эта запись? То ли капитан не придал значения бегству матроса, то ли не счел нужным записывать свои размышления о судьбе российского простолюдина. Остается только гадать: какую же непереносимую обиду таил в душе Шафей Адисов? Может, не раз и не два довелось ему изведать прелести «крепостного состояния», а может, просто не устоял человек перед весенней радостью чилийской земли?

Дальнейшая судьба Адисова — тайна. Скорее всего подался он в глубь страны. Нельзя же было беглецу оставаться в Консепсьоне, где его должны были схватить, заковать в кандалы и бросить в темницу! Вдали от города, в горах и зарослях, мог он примкнуть к какому-нибудь индейскому племени, как делали это многие испанцы, спасавшиеся от «правосудия». Словом, жизненная тропа одного из матросов «Рюрика» навсегда затерялась где-то в Андах, среди ущелий, оглашаемых по ночам могучим звериным рыком, на берегах речушек, в прозрачной воде которых играла форель…


РАДОСТЬ ОТКРЫТИЙ

Дельфины увязались за «Рюриком». Загнутые углы ртов придавали черным пловцам ухмыляющийся, беззаботный вид.

Дельфины — за кормою, у бортов — пузырчатые медузы с сине-зеленым гребнем или медузы карминно-красные, а над верхушками мачт уже не странствующий альбатрос, а краснохвостая птица фаэтон. День за днем рассекает «Рюрик» соленые валы Тихого океана.

С тех пор, как суда, похожие на призраки отчаяния, суда мрачного, молчаливого Магеллана пересекли этот океан, деятки и десятки кораблей проносились на его необозримых просторах, над его пучинными глубинами, мимо его береговых рифов, зеленых островов и коралловых атоллов. Линзы сотен подзорных труб очерчивали перед капитанами то пустыню волн, то клочки суши, где в гордом полупоклоне сгибались пальмы.

И все же немало неизведанных земель, окруженных буруном, терялось в океанском просторе! На «Рюрике» об этом знали все — от капитана до последнего матроса, если можно было только выбрать «последнего» в дружной и сладившейся команде. Теперь, когда бриг бежал по Великому, или Тихому, на корабле установилось напряженное ожидание, тот сдержанный, но все же очень острый азарт людей, которым может — и должно! — выпасть счастье первооткрывателей. Не зря же Крузенштерн с Румянцевым сильно надеялись на «приращение географических познаний» именно здесь, в Тихом, или Великом!

Ясная, безмятежная погода, точно такая же, какая была в Консепсьоне, все еще стояла над океаном. Ровно и ходко, уловив попутные воздушные струи, шел «Рюрик», неся на гроте и фоке все паруса.

— Мы направим свой курс так, — сказал однажды капитан, — чтоб пройти на ветре остров Хуан Фернандес.

— О! — воскликнул Шамиссо. — Как бы мне хотелось взглянуть на него. — И повторил раздумчиво: — Хуан Фернандес…

Глеб Шишмарев, стоявший подле Коцебу, обернулся и спросил:

— Чем это он вас так увлекает, сударь?

— Есть причина, Глеб Семенович, — отозвался Шамиссо. И добавил нарочито загадочным тоном: — Вечером, если будет угодно, я расскажу.

«Вечером», сказал Шамиссо, но день, минуя сумерки, переходил в ночь. И вот, когда ночь набежала на океан и корабль, а звезды бросили древние отблески на волны и у компаса, где задержался вахтенный начальник лейтенант Захарьин, зажегся фонарь, капитан Коцебу, Шишмарев, Эшшольц, Хорис, матросы — все собрались на баке, расселись, закурили, и Шамиссо начал рассказывать.

— Дело в том, друзья мои, — говорил Шамиссо, с удовольствием ощущая внимание слушателей, — дело в том, что остров сей, Хуан Фернандес, приобрел чрезвычайную известность благодаря одному происшествию… Был, видите ли, некий лоцман — испанец Хуан Фернандес. Шел он однажды из перуанского порта Кальяо в Чили. Но шел не вдоль берега, как иные, а взял мористее. Более ста миль отделяло его парусник от чилийских берегов, когда он наткнулся на необитаемый островок.

О, друзья мои, если и есть на земле рай, то он, несомненно, находится на том островке, — продолжал Шамиссо, выколачивая трубку. — Прежде всего островок был необитаем… Это уже одно доказывает принадлежность его к раю. Нет, в самом деле, представьте: плодоносные долины, говор ручьев, свежих и чистых, миртовый лес, воздух, наполненный запахом мяты, пригретые солнцем полянки земляники, стада грациозных коз и пестрые стайки маленьких колибри. А на северной стороне островка — округленная бухта. Так вот этот островок и попался испанскому лоцману Хуану Фернандесу в тысяча пятьсот шестьдесят третьем году. Но все это присказка. Сказка впереди. Не сказка, впрочем, а быль.

Шамиссо умолк и снова набил трубку. Матрос Петр Прижимов торопливо высек огонь и, прикрывая его большой заскорузлой ладонью, поднес рассказчику. Натуралист затянулся, выпустил дым и продолжал:

— Прошло полтораста лет. Жил ли кто-нибудь на островке, уже известном под именем того испанского лоцмана, не жил ли — не знаю. В некоторых старинных хрониках говорится, что останавливались там иногда морские пираты. Может быть, не знаю. Прошло, как я говорил, полтора века. В сентябре тысяча семьсот четвертого года суденышко в девяносто тонн водоизмещением, вдвое меньше нашего «Рюрика»… да, суденышко капитана Страдлинга, англичанина, обогнув, как и мы с вами, мыс Горн, поднималось к северу.

Капитан Страдлинг решил зайти в северную бухточку острова Хуан Фернандес. В это время старший боцман корабля Александр Селькирк по какой-то причине крупно повздорил с капитаном. Ссора кончилась тем, что боцман, в сердцах пожелав, чтоб капитана разразил гром, плюнул и объявил, что останется на острове. Капитан Страдлинг скрипнул зубами и промолчал.

Исправив повреждения, набрав свежей воды, Страдлинг собрался в путь. Когда последняя шлюпка отвалила от берега, Селькирк побледнел. Он, конечно, представил себе жизнь на необитаемом острове, куда, быть может, долгие годы не заглянет ни один парус. Душа боцмана дрогнула: он попросился на судно. Капитан Страдлинг молчал, дьявольски усмехаясь. Он оставил боцману платье, одеяла, ружье, порох, котел. Капитан был все же добрый малый и понимал, что не единым хлебом жив человек: капитан оставил еще и молитвенник! Вскоре судно исчезло за горизонтом, а боцман Александр Селькирк долго стоял на берегу, погруженный в горестные мысли.

Шамиссо помолчал. Со всех сторон из темноты послышались восклицания заинтересованных моряков.

— Итак, — снова заговорил Шамиссо, — Александр Селькирк зажил на острове Хуан Фернандес. Потекли дни, недели, месяцы. Сперва отшельник сильно тосковал, мучился, но постепенно привык, а потом даже во вкус вошел и не жалел о грешном мире. Построил хижину. Сберегая порох, выучился ловить коз на бегу голыми руками. Поймал их он более тысячи, но многих отпустил, наложив на ухо тавро. Боцман-отшельник приручил козлят и порой, поставив животных на задние ноги, весело отплясывал с ними. Когда одежда у него износилась, он смастерил себе новую из козьих шкур. Вот только с сапожным ремеслом дело у него не ладилось, и боцман щеголял в какой-то чудовищной обуви.

— Погодите! — не выдержав, воскликнул Глеб Шишмарев, давно уже порывавшийся что-то сказать. — Погодите, сударь! Так ведь это история…

— Тс-с! — остановил лейтенанта рассказчик. — Вижу, вам не терпится, Глеб Семенович, но минуту… — И Шамиссо закончил: — Александр Селькирк жил на острове Хуан Фернандес уже четыре года и четыре месяца, когда в тихую бухту вошли корабли капитанов Роджерса и Куртнея. Моряки изумились, приметив на берегу бородатого человека в одежде из козьих шкур. Еще больше изумились они, признав в нем своего земляка, природного англичанина. Селькирк, хотя и был рад людям, но не хотел покидать Хуан Фернандес, и Роджерс с Куртнеем чуть ли не силком увезли его в Англию.

Шамиссо с улыбкой поглядел на широкое добродушное лицо Шишмарева, слабо освещенное корабельным фонарем.

— Вот я и говорю, — молвил лейтенант, — история-то эта, правда, несколько измененная, знакома мне с малолетства. Помнится, давал мне дед книжку переводную и называлась она «Жизнь и приключения Робинзона Крузо, природного англичанина». Робинзон похож как две капли воды на вашего боцмана Селькирка. Этот Робинзон был другом моей юности. Да и совсем недавно купил я в Питере книжку о нем. Два новеньких томика; а перед отплытием подарил одному приятелю в Кронштадте. Негоже, знаете, а жалею, ей-ей…

— И справедливо, — заметил Шамиссо, — книга удивительная. Написана лет сто назад, а будет жить еще столько же, если не дольше… Справедливо и то, что Робинзон с Селькирком схож. Ведь историю боцмана и использовал сочинитель Даниель Дефо.

Шамиссо умолк. Чуть скрипели грот и фок от налетавшего порывами ветра. То был ветер с острова Хуан Фернандес, невидимого во тьме тропической ночи…

Три недели минуло с того дня, как берега залива Консепсьон пропали за чертой горизонта. И вот другая полоска суши показалась в пятнадцатимильной дали: остров Пасхи.

«Рюрик» обошел южный мыс и направился вдоль западного берега к заливу Кука. Над заливом поднимался густой столб дыма — островитяне, заметив корабль, извещали о нем всех соплеменников. Потом шлюпка с балансиром — остроумным приспособлением островитян южной части Тихого океана — устремилась к бригу.

Коцебу надеялся на хороший прием. На острове Пасхи некогда радушно встречали и знаменитого французского плавателя Лаперуза и сотоварища Крузенштерна Юрия Лисянского.

На берегу моряков окружили смуглые, проворные и ловкие туземцы. Завязалась меновая торговля. Торговля шла бойко, но часто сквозь общее шумное оживление Коцебу и его друзья слышали угрожающие, свирепые выкрики и видели все больше и больше озлобленных людей, размахивающих копьями.

Коцебу почуял недоброе и приказал всем немедля убраться на корабль. Лишь впоследствии, когда русские моряки были на Гавайских островах, рассказ одного англичанина рассеял недоумение капитана «Рюрика».

Оказывается, некий бравый американец, владелец шхуны, решил делать бизнес ловлей морских котиков на необитаемом острове Мас-а-Фуэро и для того заселить его туземцами с острова Пасхи. В 1805 году паруса его шхуны показались в заливе Кука; американец, посулив команде бочки рома в случае удачи, принялся за дело.

А дело было «злодейское» и «бессердечное», как говорил Коцебу: бандиты принялись ловить жителей Пасхи. Те, разумеется, сопротивлялись. Американцам все же удалось захватить более двух десятков человек. Однако, когда шхуна была уже далеко в море, пленники вырвались, прыгнули за борт и пустились вплавь.

Американцы не раз совершали пиратские набеги на остров Пасхи. С той поры все белые люди казались жителям тропического острова бессовестными грабителями и разбойниками.


Коцебу вел бриг на Камчатку.

Теплые тропические ночи. Все спят на палубе, на вольном воздухе. Бодрствуют лишь вахтенные. Часто взглядывает рулевой на освещенную картушку компаса да мурлычет себе под нос незатейливую песенку. А волны рокочут, и чудится, что старик океан подпевает рулевому. И, пожалуй, не плывет «Рюрик», а летит во тьме где-то меж темным небом и невидимыми волнами.

Крепко спит истомленная за день команда. Не могут уснуть лишь поэт Шамиссо и художник Хорис. Лежат они рядом и молчат. Неясное волнение теснит грудь. «Где найти слова, чтоб описать это?» — думает один. «Где взять краски, чтобы передать это?» — думает другой. «Нет ничего лучше, чем звезды в небе и чувство долга в человеческом сердце», — шепчет поэт, повторяя мысль старого философа.

Что за ночь! Широко и мощно дышит океан, точно взволнованный неслышным тайным ходом светил. Глядят Шамиссо и Хорис в глубины черного неба, и оно тоже кажется им океаном, а звездные миры — островками…

Кончается ночь под созвездием Южного Креста. Веселый заливистый свист серебряной дудки подшкипера Никиты Трутлова приветствует встающее из волн солнце. Вместе с солнцем поднимается команда «Рюрика». Шлепают босые ноги по деревянной палубе. Второй заливистый свист Никитиной дудки, и начинается утренняя приборка — быстро, споро, со смехом, с шуткой-прибауткой.

Присев на корточки, матросы старательно трут палубу сухим, мелким песочком. Палуба и так белым-бела, но оттого-то и чиста она, что драят ее каждое утро. Штурманский помощник Михайло Коренев наяривает тряпицей медные бакштаги, крепящие нактоуз — шкапик красного дерева, на котором установлено сердце парусника, большой компас. Михайло аж кончик языка высунул, чистит с усердием, и бакштаги жарко горят под утренним солнцем.

Длинные швабры, привязанные к пеньковым тросам, опускаются за борт; разбухшие, тяжелые и серые, они вновь вытягиваются на борт. Матросы отжимают их и уже с полегчавшими швабрами, размахивая ими, пятятся от носа к корме.

— Эй, жми шибче, — весело осклабясь, покрикивает Никита Трутлов. — Жми, братцы, палуба выдюжит!

Из поварни выглядывает улыбающаяся, смуглая физиономия и, коверкая русские слова, кухарь торопит матросов, обещая вкусный харч. Матросы смеются, отирая потные лица: уж больно забавно говорит он! А кухарь, уроженец Вест-Индии, нанятый в Копенгагене, открывает в улыбке белоснежные зубы.

15 апреля 1816 года счисление показало, что «Рюрик» находится под 14°41′ южной широты и 137° западной долготы.

Матрос, дежуривший на салинге, неотрывно глядит в синюю даль. Коцебу и Шишмарев, расхаживая на шканцах, часто прикладывают к глазам подзорную трубу. Они сдерживают волнение и без слов понимают друг друга. Трудно было б не понять: с утра в небе появились морские птицы, а они-то уж верная примета близости земли. Во-он они, фрегаты и фаэтоны; первые легко парят, по-разбойничьи высматривая рыб и головоногих, вторые, вытянув струной длинные красные хвосты, летят, сильно и часто взмахивая крыльями.

Все дальше плывет бриг, все больше птиц несется над ним, все сильнее колотится сердце мореходов. Завидуют они поднебесным странникам: с высоты своего полета птицы, конечно, видят землю.

И вдруг — неистовый крик с мачты:

— Бере-е-е-г!

Берег! Маленький островок, поросший кустарником. Он окружен острыми зубьями коралловых рифов; вокруг него яростно кипит белый бурун.

Внешне островок схож с тем, что некогда описал голландец Скоутен. Скоутен назвал его Собачьим. Однако… однако он показывает его вовсе не в том месте. Широта, определенная Коцебу, разнится от скоутеновой на двадцать одну минуту.

«Рюрик» обходит островок, и он ложится на карту.

Но осторожного капитана не покидают сомнения, и, как ни хочется засчитать островок своим открытием, он называет его «Сомнительный».

Коцебу колебался не зря: остров действительно был найден ровно за двести лет до того Скоутеном.[7]

Душные тропические дни сменяются ночным звездным блистанием. Шумят грозы, гуляют ветры. Фаэтоны и фрегаты будоражат моряков.

— Бе-ерег! — снова кричит матрос с мачты.

Да, берег. На зюйд-весте небольшая полоска земли длиной всего лишь в три мили. Но тут уже прочь все сомнения: ни Скоутен и никто иной не упоминают о нем.

Кокосовые пальмы клонят вершины, точно приговаривая: «Добро пожаловать!» Легко пригласить, но как сойти на берег, как пробиться сквозь гибельный бурун? Стоит только приблизиться, как океанский вал швырнет судно на коралловые рифы.

Два матроса подходят к Коцебу и просят позволения достичь берега вплавь.

— Я удивляюсь вашей отважности, — говорит капитан, пристально глядя на смельчаков.

Матросы повторяют просьбу, и Коцебу, подумав, соглашается.

Сгрудившись на борту, «Рюриковичи», волнуясь, следят за храбрецами. Они плывут саженками; вот скрылись в белой пене, вот пропали из виду, вот показался один, затем второй. Они выходят на берег, машут товарищам руками, и дружное радостное «ура» вырывается изо всех глоток.

Немного побродив по островку, матросы вернулись на «Рюрик». Они сказали, что берег, видимо, обитаем. Коцебу больше не мог оставаться на судне. Он позвал Шишмарева, натуралистов и художника и велел спускать шлюпки. Все последовали за капитаном, хотя, верно, каждый испытывал некоторую оторопь: бог весть, как высаживаться на этот вожделенный брег?!

Шлюпки, одолев полмили, подошли к островку.

Грохот буруна заглушал голоса. Капитан махнул рукой, гребцы сбросили малый шлюпочный якорь.

Десять саженей троса ушли в воду, и якорь зацепился лапами за твердый коралловый грунт.

Островок был рядышком. Позади шлюпок покачивался на буксире плот. Тут-то Коцебу и предпринял рискованный маневр, схожий с тем, что проделали в наши дни неустрашимые скандинавы во главе с Тором Хейердалом.

Два матроса снова пустились вплавь, прихватив с собой конец толстого троса, бухта которого лежала на корме шлюпки.

На берегу матросы закрепили трос затяжным узлом, а другой конец тем временем завязали за кольцо на плоту. «Сообщение» было налажено: каждый участник своеобразного десанта становился на плот и, перехватываясь руками за трос, сам себя буксировал к островку.

А там уж приходилось уповать на бога, ибо бурун подхватывал плот и кидал на рифы. Следующая волна выбрасывала его на ослепительно белый береговой песок.

Потом плот подтягивали назад, к шлюпкам, и очередной «пассажир» ступал на зыбкие скользкие бревна. Так вся партия и переправилась на островок. На шлюпках остались лишь сторожевые матросы.

Путешественники двинулись в глубь неведомого острова. Вокруг них шелестели тонкоствольные пальмы, рослые папоротники чуть покачивали огромными листьями, кустарники, осыпанные цветами, благоухали.

Узенькая стежка вела в чащу. Стало быть, островок обитаем… Но почему же никого окрест? Ни дыма, ни криков, ни топота… Уж не таятся ль где-нибудь туземцы, не целят ли копьями? Гуськом, сжимая ружья и чутко прислушиваясь, двигаются моряки…

Небольшая полянка сманила путников отдохнуть. Кокосовые пальмы и благовонные панданы отбрасывали густую тень. Блаженство привала увеличивалось еще и оттого, что, в отличие от душных зарослей на острове Св. Екатерины, рощицу и полянку пронизывал легкий ветерок.

Путники разлеглись под деревьями. Небо, проглядывающее сквозь листву, было, как им казалось теперь, еще прекраснее и милее, нежели в океане. Пернатые обитатели рощицы, ничуть не смущаясь пришельцев, перекликались, трещали крыльями; несколько неуклюжих существ, похожих на крабов, с такими же конечностями и клешнями, неспешно взбирались по стволу пальмы.

Неожиданно отдых был нарушен громким криком матроса Михайлы Скоромохова. Он вскочил, крепко растирая плечо и проклиная какого-то неведомого «дьявола», бросившего в него тяжелым кокосовым орехом.

Все поднялись и задрали головы. На пальме не было приметно никого. Только два сухопутных «краба» взбирались по стволу все выше и выше.

— Мы совсем забыли про них, — смеясь сказал Эшшольц, указывая на ползунов. — Ведь это же «пальмовый разбойник». Это они-то и срезали своими клешнями орех, угодивший в тебя, Михайло.

Путники рассмеялись, а Скоморохов решительно шагнул к пальме, надеясь стряхнуть и наказать хотя бы одного из «разбойников».

— Ни-ни! — остановил его Эшшольц. — Смотри, без пальца останешься. У них клешни, как нож!

Матрос погрозил «разбойникам» кулаком и, поддавшись общему веселью, рассмеялся.

Собрав на полянке кокосовые орехи, путешественники содрали с них зеленую и сочную оболочку, сняли тонкую и мягкую скорлупу, пригубили орехи, как чаши, и… позабыли обо всем на свете: так вкусна и прохладна была молочная влага!

— Чудо, а не дерево! — воскликнул Хорис, облизываясь.

— Царица-а-а! — протянул Скоморохов, посмотрев на кокосовую пальму.

— Подлинно — царица южных островов, — улыбаясь, подтвердил капитан. Глядя на своих спутников, Коцебу подумал, что и у него была такая же восхищенная мина, когда он, волонтер корабля Крузенштерна, впервые отведал эту влагу.

— Однажды, — заметил капитан, — некий португальский мореход расписывал дикарям чудеса и богатства Европы и советовал съездить туда. Дикари спросили: «Растет ли на твоих берегах кокосовая пальма?» — «Нет», — отвечал португалец. «Тогда, — сказали эти простодушные дети природы, — мы останемся здесь, потому что на твоих берегах мы не найдем ничего красивее и лучше».

— Дикари, — вмешался Шамиссо, — по-своему правы. Подумайте сами. Кокосовая пальма плодоносит полвека; она дает и питье, и пищу, и масло, горящее без копоти и запаха; из ее волокнистой оболочки получаются отменные морские канаты, от которых не отказался бы и наш капитан. А само дерево? Хижины и шлюпки. Ничто не пропадает даром: все, что есть у пальмы, дарит она человеку. Даже скорлупу орехов и листья. Скорлупа недозрелого ореха твердая, прочная, и из нее получается сервиз дикаря — чашки, стаканы. Листья же идут на циновки… Что ж до…

— Господин натуралист, — прервал Шишмарев увлекшегося ученого, — вы рискуете не допить молочко: нам надо двигаться!

Они пересекли островок с севера на юг — от одного берега до другого. Им попались несколько пустых хижин, туземная лодка с балансиром и маленькие колодцы, наполненные дождевой водой. Но нигде не увидели они человека. Коцебу решил, что туземцы бывают здесь лишь наездами, во время рыбной ловли.

Солнце уже клонилось к западу и тени пальм удлинялись, когда они устроили привал и, хлопнув пробкой, выпили по глотку за здоровье инициатора экспедиции Николая Петровича Румянцева. Островок был назван его именем.[8]

«Я чувствовал себя, — записал потом Коцебу, — несказанно счастливым на этом маленьком островке; при всей незначительности нашего открытия я не променял бы его на все сокровища мира».

Если на островке Румянцева Коцебу чувствовал себя «несказанно счастливым», то еще большее счастье принесли ему последующие дни. Казалось, Тихий океан решил щедро вознаградить экипаж «Рюрика» за штормовые передряги в Атлантике.

Недели не проходило без того, чтобы с салинга не раздавалось радостное: «Бере-ег!»

Фаэтоны и фрегаты летели над бригом, едва не забывая верхушки мачт. Островитяне в своих быстрых, юрких лодках с неизменными балансирами устремлялись навстречу судну. Под малыми парусами, осторожно лавируя, медленно плыл «Рюрик» у таинственных, сказочно прекрасных островов.

В эти незабываемые апрельские и майские дни шестнадцатого года капитан и его подчиненные не знали покоя. Ни с чем не сравнимый восторг открывателей полнил их сердца. Штурманские ученики не расставались с инструментами, а юный живописец — с карандашом и бумагою, и темнокожий вест-индский кок не поспевал потчевать мореходов праздничными обедами…

Нечто поразительное было в этих открытиях. Их ждали, напряженно оглядывая горизонт, но они всегда являлись с внезапностью грома при ясном небе. В других широтах острова издали и постепенно вырисовывались перед взором мореплавателей. Но там, где в эти месяцы плыл русский бриг, была «страна южных коральных островов». Коралловые же островки едва возвышались над уровнем моря. И потому возникали они не постепенно, а стремительно. Возникнут, покажутся и столь же стремительно исчезнут за крутым океанским валом. Будто и не было их, будто пригрезились они во сне.

Но вот корабль взлетает на гребне, и опять — коралловый остров!

Все в этих островах было особенное.

Создали их не вулканические силы, клокочущие в груди земли. Нет, их тихохонько возвели мириады крошечных животных и известковые водоросли, колышущиеся при каждом набеге волны. И точно так же, как в тропическом лесу, не утихая ни на день, шли безмолвные и грозные битвы за жизнь и свет, так и здесь спокойно-прекрасная внешность островков прикрывала созидательную и разрушительную работу множества организмов.

Кораллы-строители — животные из типа кишечнополостных. Отдельную особь коралла-строителя натуралисты зовут полипом, а в старину их часто награждали именем «цветков океана». И в этом не было излишней поэтической вольности: внешне полип напоминает цветок; и окраска полипов тоже позволяет сохранить это сравнение: они бывают розовые и бурые, темно-красные и синие, зеленые и лиловатые. Соединяясь вместе, полипы образуют колонии, краса которых явственна в часы отливов.

Покорные общему закону, полипы множатся, стареют и умирают, оставляя выцветшие белые скелетики. Как и все сущее, чтоб жить, кораллы должны что-то уничтожать. Их трепетные щупальца, расправленные нежными венчиками, поджидают добычу — планктон и органические частицы.

Однако не только кораллы возводили островки, от которых занимался дух моряков «Рюрика». Целый мир растений и животных участвовал в бесшумном строительстве. Тут были зеленые и красные водоросли, галимеда и кораллина; тут были раковины моллюсков, из которых выделялась своими размерами тридакна, обладательница тяжелой раковины и великолепно раскрашенного плаща; тут были и панцири морских ежей, и известковые остатки морских звезд и кубышек…

Бесшумно, с молчаливым упорством идет работа кораллов-строителей. И столь же бесшумно, так же молчаливо-упорно работают их недруги — рыбы, сплюснутые с обоих боков, с прихотливо изогнутыми плавниками и крепкими зубами, сверлящие водоросли, губки. У разрушителей есть мощный союзник — океанский прибой. Вечные волны перетирают раздробленный полипняк в ослепительно белый коралловый песок.

Так из века в век соревнуются две противоположные силы; бывало, одолевали разрушители, и тогда островок исчезал; но чаще победителями выходили кораллы-строители.

У коралловых островов, с такой стремительностью возникавших друг за другом пред восторженными глазами офицеров и матросов, натуралистов и художника, у этих своеобразных частиц суши была еще одна примета, разительно отличавшая их от других островов и архипелагов: все они были атоллами, стало быть, представляли коралловые кольца, внутри которых легонько морщились от пассатного ветра тихие мелководные лагуны.

Одни лагуны казались темно-синими, другие — природа словно хотела еще более принарядить островной тропический мирок — отливали темной зеленью. При сильном накате океанский вал вдрызг расшибался о рифы, и тогда над лагуной проносилось облако водяной пыли, игравшее на солнце всеми цветами радуги…


На маленьком столике в каюте Коцебу лежали карты. Не те, что были куплены Крузенштерном у лондонских картографов, а те, что выполнили на борту «Рюрика» прилежные руки штурманских учеников Василия Хромченко, Владимира Петрова и Михайлы Коренева. Капитан любовно поглаживал шероховатые куски толстой бумаги. Улыбаясь, перечитывал он имена, которыми окрестил островки, наденные в тихоокеанских просторах: Спиридова, Рюрика, Крузенштерна, Суворова-Рымникского и Кутузова-Смоленского.[9]

Незабываемые дни! Лейтенант флота мечтал о них в долгие кронштадтские осени, когда так зло стучал дождь в оконца, в ядреные архангельские зимы и в светлую весеннюю пору, когда на абосской верфи достраивался «Рюрик». Незабываемые дни… Он, действительно, не променял бы их на «все сокровища мира»!

Коцебу знал, что еще не один и не два острова можно сыскать в здешних широтах. Он достал из резного шкафчика крузенштернову инструкцию, пробежал знакомые — едва ли не наизусть — строчки: «Двукратное через все Южное море переплытие корабля в разных совсем направлениях бесспорно послужит к немалому распространению наших познаний о сем великом Океане, равно как и о жителях островов, в величайшем множестве здесь рассеянных».

Двукратное переплытие… Он, капитан «Рюрика», еще вернется к исследованиям в южных широтах. А сейчас его ждет другая задача. Надо поскорее добираться туда, где в холодной «мрачности» теряются, близко сходясь друг с другом, суровые мысы Азии и Аляски.


БОЛЬШИЕ ОЖИДАНИЯ

Стокгольмские купцы подвели Коцебу: медные листы, поставленные ими для обшивки брига, за один год плавания до того износились, что требовали замены. Этим-то и занялась команда брига, придя в середине июня в Петропавловск-на-Камчатке.

Медные листы для «Рюрика» отдала «Диана», знаменитый корабль Василия Михайловича Головнина. Ветхая «Диана» давно стояла на мертвых якорях в Петропавловской гавани, дожидаясь своего часа, и с приходом «Рюрика» час ее пробил.

Исправляли «Рюрик» без малого месяц. Пора было приступать к выполнению главной задачи экспедиции — к поискам Северо-Западного прохода, к обнаружению тихоокеанского начала заветного пути. «Рюрику» предстояла самая ответственная часть плавания. Все как будто бы было хорошо: бриг починен, запасы пополнены, число матросов с двадцати увеличено до двадцати шести, найден алеут-переводчик. Хмур и озабочен один лишь добрейший доктор Эшшольц.

Он заходит в капитанскую каюту, плотно затворяет дверь и садится рядом с капитаном. Беседа у них краткая и невеселая. Доктор говорит, что лейтенант Иван Яковлевич Захарьин совсем плох, и настаивает на том, чтобы Ивана Яковлевича свезти на берег.

Лейтенант Захарьин действительно был сильно болен. Во время стоянки в Бразилии он несколько ожил, но потом опять слег.

Выслушав доктора, Коцебу опечалился. Он хорошо понимал, что значило остаться на бриге с одним лишь офицером. Теперь ему, начальнику экспедиции, у которого и без того хлопот полон рот, придется попеременно с Глебом Шишмаревым стоять вахты. Разве можно совершить тщательные исследования в Беринговом проливе, ежели один из них всегда должен оставаться на борту? Пожалуй, никогда еще не было морского научного путешествия с таким числом офицеров… Досадно!

Обидно и за Ивана Яковлевича. Обидно за товарища. Ведь еще гардемарином познал он море и боевые схватки в Дарданеллах и при Афоне, куда ходил на фрегатах! Австроил» и «Венус» в эскадре адмирала Сенявина. Досадно и обидно…

Коцебу кликнул вестового и послал за Шишмаревым. Бодрый и свежий, в обычном своем ровном и доброжелательном расположении духа, явился круглолицый Глеб. Коцебу изложил ему обстоятельства.

— Эх, Иван, Иван, — погрустнев, произнес Шишмарев и, помолчав, прихлопнул ладонью об стол: — А нам с тобой, друже Отто, нельзя отступаться. Вдвоем так вдвоем. Помнишь кадетскую присказку: жизнь — копейка, голова — ничего.

Поднявшись, он решительно и серьезно добавил:

— Полагаю, простимся с Иваном, и — в путь!

Коцебу молча обнял Шишмарева.

«Болезнь заставила лейтенанта Захарьина, — записал капитан, — остаться на Камчатке,[10] и теперь мне предстояло затруднительное плавание в Берингов пролив только с одним офицером, но это отнюдь не заставило меня колебаться, так как рвение лейтенанта Шишмарева, равно как и мое, нимало не ослабело».

Коцебу еще долго сидел в каюте, заканчивая донесение Николаю Петровичу Румянцеву.


Двадцатого июля «Рюрик» уже был под парусами и проходил мимо угрюмого острова Беринга.

Попутный ветер гнал бриг на север сквозь туманы и ненастья.

Проведя несколько дней у острова Св. Лаврентия, в то время еще малоизведанного, познакомившись с гостеприимными туземцами, с островной фауной и флорой, «Рюрик» лег на курс к Берингову проливу.

Первую же неизвестную бухту на северо-западном берегу Америки капитан брига называет именем своего неутомимого помощника Глеба Шишмарева, а островок, протянувшийся у входа в бухту Шишмарева, — именем известного наставника моряков, путешественника и морехода Гавриила Андреевича Сарычева.[11]

«Рюрик» держался близ берега. Офицеры и ученые почти не отходили от правого борта. Малейшая излучина заставляла ёкать их сердца. Кто мог поручиться, что именно тут не откроются ворота Северо-Западного пути? Никто, ни одна душа на свете! Крузенштерн так и писал в своем «Начертании»: «Капитан Джемс Кук сих мест не исследовал».

И поутру 1 августа подзорные трубы тоже были обращены к берегу. И вдруг… вдруг берег свернул в глубь суши, а вдалеке обрисовался высокий горный кряж.

У Коцебу захватило дух. Ужели? Ужели начало Северо-Западного прохода? Идти, немедля идти вперед. Правда, осторожности ради, надобно замерить глубину. И лот отвечает: глубина достаточная, с излишком. Идти можно. Но что это? Ветер падает, падает, паруса никнут, сбираются складками. Делать нечего, приходиться стать на якорь. Но Коцебу не может ждать, он велит приготовить шлюпки.

Вскоре шлюпки подошли к берегу. Коцебу взбежал на скалы и осмотрелся. Далеко-далеко, насколько хватало глаз, простиралась водная равнина; солнце светило сквозь тучи, и вода была светло-свинцовой. Капитан снял фуражку, ветер шевельнул его соломенные волосы, охладил потный лоб. «Пролив или бухта? — думал капитан. — Бухта или пролив?»

Он поглядел на берег. До самого горизонта тянулись пустынные болотца и озера, петляя, блестела речка. Тишина первобытных времен… Пролив или бухта? С этого августовского дня экипаж жил между надеждой и разочарованием…

Спустившись со скалы, Коцебу хотел было продолжить исследование берега на шлюпках, но кто-то из матросов указал ему на восток. С восточной стороны быстро приближались пять байдар; в каждой из них сидело до десятка туземцев, вооруженных копьями и луками. Впереди, на носу байдар, торчали длинные шесты с привязанными к ним лисьими мехами. Пловцы размахивали шестами, точно флагами, верно, выражая этим приглашение к меновой торговле.

Встреча с эскимосами была дружеской, хотя они и прятали в рукавах длинные ножи, а Коцебу и его спутники сжимали ружья. Капитан одарил эскимосов табаком; они было пустились на хитрость — пока шло одарение, начали перебегать в конец очереди и, плутовато щуря и без того маленькие глазки, делать вид, что еще не получили табаку. Коцебу рассмеялся незамысловатому обману, и эскимосы, не переча чужеземцу, громко расхохотались.

Шлюпки, окруженные «эскадрой» байдар, возвратились к бригу. Завязалась торговля. Наблюдая эскимосов, капитан записывал, морща губы в улыбке, что «они мастера в производстве мены, торгуются чрезвычайно скупо, советуются между собою и крайне радуются, когда думают, что им удалось кого-либо обмануть; несколько старых женщин, бывших на байдарах, умели торговаться еще лучше, во время мены они так много смеялись и шутили, что казалось, будто мы окружены веселыми островитянами Южного моря, а не степенными обитателями Севера».

В самый разгар меновой торговли задул ветер. Коцебу и Шишмарев не хотели терять ни минуты. Якорь был выбран; паруса наполнились, и «Рюрик» двинулся.

Всю ночь осторожно плыл бриг. Чем дальше он шел, тем большая радость овладевала командой, хотя каждый и старался скрывать ее от другого. Едва лишь показался краешек солнца, как один из матросов кошкой взобрался на мачту, и все, задрав головы, смотрели на него.

— Ничего не вида-а-ать! — прокричал марсовой, и Коцебу едва удержался, чтобы не ответить ему радостным возгласом.

Итак, впереди все еще открытая вода. Пролив! Но нет, рано торжествовать… Терпение!

Весь день «Рюрик» шел вперед. С наступлением сумерек радостное возбуждение упало: берега начали обступать корабль. Быть может, там, впереди, — узенький проход. Быть может! Все помыслы, все надежды сосредоточились на этой светлой полоске.

Еще одна ночь осторожного плавания. Утром солнце не выглянуло; утро выдалось ненастным, пасмурным. Но оно не омрачило мореходов, ибо впереди был проход, правда, шириной всего лишь в пять миль, но все же проход!

Неподалеку поднимался островок, покрытый мшистыми пятнами, травянистыми лужками, карликовой ивой. Коцебу назвал островок именем Адальберта Шамиссо.

Дальнейшее исследование капитан решил предпринимать на баркасах. Погрузив провиант и оружие, Коцебу, Шамиссо, Эшшольц, Хорис и матросы отвалили от «Рюрика».

Баркасы, поставив паруса, устремились навстречу неведомому. Маленький отряд испытывал, видимо, те же чувства, что и плаватели Магеллана, когда, приняв Ла-Плату за проход из Атлантического океана в Тихий, они углублялись в рыжие воды.

Баркасы часто приставали к берегу, и Коцебу со своими спутниками взбегал на утесы. Свет мерк в глазах: берег сужался, громады скал отбрасывали на воду мрачные тени. Не проход, а большой залив, или, как тогда еще говорили, — зунд… Но искорки надежды тлели в их душах.


Отряд провел ночь на берегу. Отужинав похлебкой из консервированного мяса, путешественники улеглись на ночлег. Ночь выдалась бурная, штормовая. Шел сильный, холодный дождь, и горстка людей, заброшенных на край света, чувствовала себя не очень уютно.

Утром хотели было воротиться на бриг, но шторм так пригрозил баркасам, что они поспешили к берегу. Не успели путники обсушиться у костра, как доктор Эшшольц, неуемный собиратель минералов, удивил всех находкой. Оказалось, что под тонким слоем растительности находилась огромная толща льда.

— Что за диво! Ледяные горы! — восклицали матросы.

В те времена еще не существовало понятие «мерзлота», а потому и сам Эшшольц, и капитан, и Шамиссо именовали «диво» ископаемым льдом и льдом первородным, а место, где он был обнаружен, назвали губой Эшшольца.

На следующий день солнце осветило пустынную землю, хмурые воды. Коцебу с отрядом прибыл на бриг. Еще один день плавания в тщетных поисках прохода. Коцебу не сдавался. Двенадцатого августа он вновь ушел на поиски с теми же людьми (присоединился еще и Глеб Шишмарев) на гребном баркасе и байдаре.

Заметив широкий рукав, Коцебу опять воспрянул духом. Берег возвышался, поворачивая с юга на запад, глубина была достаточной, и шлюпки безбоязненно проникли в рукав.

Среди скал притулился конусообразный шалаш из моржовых кож. Два эскимоса — старик и юноша — выбежали из него, потрясая луками. Шлюпки подошли к берегу. Старик туземец издал воинственный клич и натянул тетиву, целя в капитана, который выпрыгнул из баркаса. Коцебу обернулся к спутникам и велел им оставаться на месте.

— Капитан, не ходите, — встревожился Шишмарев, но Коцебу положил на землю ружье и зашагал к шалашу.

Как только эскимосы увидели незнакомца, который безоружным в одиночестве спокойно направлялся к ним, они, улыбаясь, побросали лук и стрелы.

Вместо рукопожатия Коцебу обменялся с эскимосами своеобразным приветствием: они крепко потерлись друг о друга носами, показывая тем самым взаимное сердечное расположение. Коцебу окликнул Шишмарева. Глеб тотчас подошел, оставив, по примеру капитана, оружие у баркаса.

Косматый старик и юноша с приятным смышленым лицом пригласили моряков в шалаш.

В шалаше было дымно и чадно; в углу, на шкуре, возились детишки; женщина, украшенная медными и железными кольцами, звеневшими при каждом ее движении, радушно приняла гостей.

Обменявшись подарками, Коцебу знаками принялся расспрашивать старика далеко ли тянется водный рукав. Старик понял и отвечал капитану столь выразительно, что ему позавидовал бы и хороший мимический актер. Эскимос сел на землю и, проворно сгибаясь и распрямляясь, изобразил усиленную работу веслами. Девять раз вытягивался он на земле во весь рост, подкладывал руку под голову, закрывал глаза и похрапывал.

Коцебу решил, что рукавом, близ которого стоял шалаш этого славного эскимоса, можно достичь открытого моря. Капитан «Рюрика» так обрадовался, что тут же одарил старика еще несколькими ножами.

Эскимосы провожали моряков до шлюпок. Шли они с ними об руку, доверчиво улыбаясь и похлопывая один другого по плечу. Старик нес капитанское ружье.

Шишмарев ухмылялся: недурственно выглядело, коли бы он появился на Невском об руку с эскимосом.

Неподалеку от шлюпок, из-за скалы вывернулся корабельный живописец. Юный Логгин без страха бродил по окрестностям, вооруженный лишь карандашами и тетрадкой. Хорис показал эскимосам некоторые рисунки. Они сразу же признали соплеменников и удивленно осклабились. А когда живописец, не сходя с места, несколькими штрихами нарисовал старика, то тот в изумлении прихлопнул себя по бедрам и присел, разинув рот.

Одарив на прощание эскимосов сухарями и мясом, Коцебу продолжал путь. Вода под килем шлюпок была солоноватой, и это бодрило капитана. Однако мелей попадалось столько, что Коцебу вскоре пришлось отказаться от шлюпочного похода. Отказался он от него до следующего года и назвал рукав заливом Доброй Надежды.

Впрочем, главная его надежда — надежда на отыскание здесь начала Северо-Западного прохода — была уже утрачена. Правда, Коцебу несколько утешало то, что в этом изрезанном прекрасными бухточками зунде он обрел на будущее отличную якорную стоянку.

А теперь… теперь надо было возвращаться на корабль. Большие ожидания не сбылись. Терпение! Есть еще время! Он вернется…

Жестокий ночной шторм едва не погубил шлюпки. Матросы выбились из сил, но все же побороли бурун и достигли корабля, который казался им теперь самым безопасным местом на свете.

Капитан Коцебу по достоинству оценил своих подчиненных; он записал в дневнике: «Нашим спасением мы обязаны только мужеству матросов, и я с большим удовольствием торжественно свидетельствую здесь, что в продолжение всего путешествия был совершенно доволен поведением всего экипажа. Неустрашимое мужество и твердость духа матросов всегда меня радовали. Поведение их везде было примерным; как в местах известных, так и в новых странах видно было их тщательное старание предотвратить всякое дурное о себе мнение. Таким образом и самое затруднительное предприятие, совершаемое с русскими матросами, обращается в удовольствие».

Для исследования Берингова пролива времени оставалось немного. Коцебу покинул открытый им обширный залив. Заливу, по единодушному мнению всего корабельного «населения», дано было имя капитана.


СНОВА НА ЗЮЙД

Ох, до чего же хорошо было!

Сперва, конечно, начальство банилось, а подвахтенная смена, съехав с узелками на берег, дожидались на мураве. Потом повалили в баню матросы.

Баня истоплена жарко, пару напустили — полка не видать. Матросы расхватали шайки — и пошла потеха.

— Банный веник и царя старше! — кричит чернявый Петр Прижимов, нахлестывая широкую потную спину боцмана Никиты Трутлова.

— Веник в бане всем начальник, — покряхтывает Никита.

Вокруг, в пару, как в тумане, гам, вскрики, охи да ахи. С восторгом, с остервенением моется команда «Рюрика» в баньке, истопленной для нее на берегу острова Уналашка. Красные, довольные выходят моряки, шумно отдуваясь.

— Точно молодой стал!

— Баня парит — баня правит.

— Давай, братцы, живей на бриг: пусть другие идут…

А бриг уж виден — стоит он в Капитанской гавани, чуть покачивая мачтами…

Три недели прошло с той поры, как «Рюрик» ушел из залива Коцебу, оставив за кормой прекрасную гавань и несбывшиеся надежды.

Три недели ходил бриг у берегов Азии и Аляски. Большущие стада моржей окружали корабль; моржи выныривали, поднимали клыкастые головы и удивленно смотрели на судно. Киты вздымали над волнами водяные фонтаны, а один из них — этакое громадное чудище, облепленное ракушками и водорослями, — до того обнаглел, что окатил палубу «Рюрика» и забрызгал моряков.

Во все время плавания от залива Коцебу до поселения Российско-Американской компании на острове Уналашка, капитан и натуралисты тщательно исследовали азиатские и аляскинские берега. Между прочим, тогда-то и явилась у Коцебу мысль, предвосхитившая современные нам научные данные, мысль о былом единении двух материков. «Это нагромождение страшных утесов, — писал проницательный капитан «Рюрика», — заставляет человека размышлять о великих превращениях, которые некогда здесь последовали, ибо вид и положение берегов рождают предположение, что Азия некогда была соединена с Америкой».

В зимние месяцы — согласно инструкции — «Рюрик» должен был заняться повторными исследованиями в Тихом океане. Перед этим капитану следовало запастись свежей провизией на Гавайях. Однако на Уналашке, в доме правителя компанейской конторы Крюкова, Коцебу сказали, что лучше было бы проделать это в Калифорнии.

Стояла уже середина сентября, и «Рюрик» был изготовлен к переходу. Прощаясь с Крюковым, капитан вручил ему реестр с подробным перечислением всего, что было необходимо экспедиции для будущих атак на Северо-Западный проход. Ни капитан, ни его экипаж не отрешились от поисков пути, и Коцебу просил Крюкова смастерить пять байдар, нанять пятнадцать алеутов, посильнее да поздоровее, раздобыть толмача, знающего язык жителей американского побережья к северу от Аляски…

…Лейтенант испанской кавалерии дон Луи Аргуэлло сидит в «президио», в маленькой крепости. Перед ним на столе документы, писанные на отличной бумаге с водяными знаками и скрепленные увесистым сургучом вельможных печатей.

Дону Луи давно уже не приходилось марать столько бумаги в один присест. Прежде всего надо изложить суть дела калифорнийскому губернатору, лейтенант-полковнику дону Паоло Венченте де Сола. И дон Луи излагает, не очень-то, впрочем, беспокоясь об арифметической и географической точности.

«В четыре часа дня, — строчит лейтенант, — русский корабль под названием «Рюрик», водоизмещением в 200 тонн, с командой в 40 человек, включая офицеров, бросил якорь в порту. Его командир Коцебу, тот самый, чье имя упомянуто в королевском приказе от 27 июня прошлого года…

Корабль был в пути пятнадцать месяцев, включая остановки с целью подкрепления в порту Консепсьон, в королевстве Чили в Южной Америке, на Уналашке в Сибири, откуда он отплыл около двадцати четырех дней назад, чтобы продолжать путешествие.

Все это я довожу до вашего сведения, согласно моему долгу. Господь храни вас много лет».

Закончив письмо и присыпав его песком, лейтенант берет другой лист. «Я, — продолжает дон Луи, — переписываю вам следующий королевский приказ…» И дон Луи, наклонив черноволосую голову, старательно копирует документ:

«Ваше высокопревосходительство, так как король был извещен послом России, что его император собирается послать русский корабль под названием «Рюрик» и под командованием Коцебу в научную экспедицию вокруг света, его величество считает, что испанские должностные лица в Южной и Северной Америке будут благосклонно принимать и помогать упомянутому кораблю, если он появится в каком-либо порту. Как королевский приказ, я сообщаю это вашему высокопревосходительству, с тем, чтобы поставить вас в известность.

Да хранит вас бог много лет.

Мадрид. 27 июня 1815 года».

Кажется, все? Уф, черт побери, еще одна копия и, пожалуй, длиннее первой. Эта подписана в Лондоне два месяца спустя после мадридской, и подписана она испанским послом в Англии.

Дон Луи Аргуэлло прогоняет непочтительную муху, усевшуюся на пышный титул посла, и опять склоняет черноволосую голову.

«…обеспечить сохранность и не создавать никаких препятствий кораблю Коцебу, — усталой рукой, привычной больше к пистолету, чем к гусиному перышку, переписывал начальник «президио», — и по возможности оказывать ему помощь, согласно доброй воле, миру и дружественному союзу с Россией, который, можно надеяться, будет длиться вечно, если будут существовать дружеские чувства. Согласно сказанному выше, я даю сей документ с печатью посольства и подписанный моей рукой и скрепленный фамильной печатью в Лондоне, 16 сентября 1815 года».

Дон Луи завершил, наконец, писанину и расслабленно помотал рукой. Запрятав бумаги в пакет, он зовет курьера. Красавец солдат с карабином за плечом щелкает шпорами, прячет пакет за пазухой и скачет в Монтерей, к губернатору.

Старик Румянцев не напрасно пускал в ход дипломатические связи: документы, выправленные русскими послами и консулами, помогали Коцебу в пути. Так и в Сан-Франциско, куда «Рюрик» прибыл 2 октября после очень быстрого и бурного перехода из Уналашки, был он встречен весьма приветливо, хотя в «президио» поначалу получился переполох.

Сан-Франциско — этот нынешний огромный город на холмах — был во времена Коцебу всего лишь небольшим опорным пунктом испанских колонизаторов. Сюда редко заходили корабли, ибо испанские власти запрещали морскую торговлю. Поэтому-то приход брига был знаменательным событием, о котором необходимо было известить губернатора.

Дон Луи, вполне удовлетворенный бумагами, представленными Коцебу, не дожидаясь распоряжения из Монтерея, велел снабдить «Рюрик» продовольствием, пресной водой и дровами. Пока завозили на корабль припасы, Коцебу и его спутники знакомились с жизнью «президио», с окрестностями, с индейцами.

В дни калифорнийской стоянки Коцебу посетил две духовные миссии — св. Клары и св. Франциска. Замечания его, если бы они были высказаны вслух там же, в Калифорнии, очевидно, охладили бы гостеприимство испанских хозяев. Конечно, Коцебу мог бы ответить, «что истина дороже», но он, кажется, вовсе промолчал. Зато в своих записках капитан «Рюрика» выразился о миссионерстве совершенно недвусмысленно. В распространении христианства увидел он не просвещение «диких», а просто-напросто один из главных способов колониального грабежа.

«Миссионеры уверяли нас, — с иронией отмечал Коцебу, — что этих дикарей весьма трудно обучать из-за глупости, но я полагаю, что эти господа не много заботятся об этом. Кроме того, они рассказывали нам, что индейцы приходят из дальних внутренних частей этой страны и добровольно им покоряются (в чем мы, однако, тоже усомнились)».

Сомнения лейтенанта и его спутников окончательно подтвердились, когда они увидели каторжные работы невольников на плантациях католических пастырей, а потом и казармы, в тюремном смраде которых из тысячи индейцев в год умирало триста.

Первый день ноября застал «Рюрика» снаряженным к тихоокеанскому плаванию. Шамиссо переправил на борт свою коллекцию калифорнийских растений, Эшшольц — мешок минералов, а Хорис — многочисленные рисунки.

В утренний час пушки брига отсалютовали «президио». Лейтенант Луи Аргуэлло поглядел на далекие клубочки порохового дыма и вздохнул: опять начинается скучища.

Однообразно-томительные дни потянулись в «президио». Мерно отзванивают колокола св. Клары и св. Франциска. Щелкают бичи надсмотрщиков, сгоняя индейцев на молитвы, из коих ни единого слова они не разумеют. Дон Аргуэлло перекидывается в картишки с артиллерийским офицером; лейтенанты то лениво спорят, то дружно ругают далекое мадридское казначейство: восьмой год не выплачивает оно жалованья гарнизону…

А «Рюрик» держит путь к Гавайским островам.

Размеренно, давно уж установившимся порядком течет жизнь на двухмачтовом бриге. Честно делят вахтенные часы начальник экспедиции и Глеб Шишмарев. Приводит в порядок свои гербарии, попыхивая длинной трубкой, голубоглазый Шамиссо. Доктор Эшшольц сортирует минералы и тщательно упаковывает их в маленькие ящички; по временам он задумывается, снисает очки и незряче глядит перед собой. Вечерами все оставляют дела и слушают рассказы португальца Эллиото де Кастро.

Элиот де Кастро попал в компанию мореходов в Сан-Франциско. Он упросил Коцебу доставить его на Гавайи. Ему было чем развлечь слушателей; куда там Петеру Шлемилю, герою сказки Шамиссо: приключения Элиото де Кастро — авантюриста и бродяги, то богача, то нищего — вот это сказка! Где только не побывал он, веселый и бесшабашный искатель счастья. Его сжигало солнце Буэнос-Айреса, он мерз на Аляске, переплывал океаны и пробирался в джунглях, нежился в «соломенных дворцах» островных королей и ночевал под звездами, прикрывшись потертым плащом. Судьба Элиота была изменчивой, а рассказчик он был занимательный.


СОЛНЕЧНЫЙ АРХИПЕЛАГ

Обстоятельно, строго вел Коцебу журнал путешествия. Течения и ветры, характер дна и глубины, приливы и отливы, все, что могло быть полезно другим мореплавателям, заносил он на страницы журнала. Точность записей считал он святой обязанностью. Но сильно ошибся бы тот, кто решил, что все мысли и чувства, обуревавшие капитана, записывались им на журнальные листы. Было и такое, с чем он оставался наедине с самим собой. Так, ни словом не обмолвился капитан о том, что бродило в его душе, когда «Рюрик» приближался к архипелагу солнечных островов.

Те острова звались Сандвичевыми. Они протянулись с северо-запада на юго-восток у северного края тропической зоны Тихого океана. При имени «Сандвичевы острова» каждого морехода тотчас осеняла мысль о судьбе Джемса Кука. Для Коцебу она имела особое значение…

Джемс Кук был замыкающим в героическом ряду мореплавателей, штурмовавших на протяжении веков Северо-Западный проход. Отто Коцебу, волею Румянцева и Крузенштерна, был первым, кто возобновил эту борьбу после долголетнего перерыва. Джемс Кук открыл архипелаг в 1778 году и дал ему имя тогдашнего лорда адмиралтейства графа Сандвича; после неудачного плавания на севере Кук вернулся к берегам архипелага. Коцебу шел к ним после натиска на тихоокеанское начало Северо-Западного прохода. Он шел к Сандвичевым островам с тем же, что и Кук, замыслом: плавать зимние месяцы на юге, а потом вновь поворотить на север.

Но Джемсу Куку, высокому, крепко скроенному человеку, не суждено было больше стоять на корабельной палубе. На Сандвичевых островах знаменитый мореплаватель был убит островитянами; матросы, прикрыв его останки британским флагом, отдали их спокойному голубому морю…

Многие моряки, посещавшие впоследствии Сандвичевы острова, отмечали миролюбие туземцев и дивились нелепому стечению обстоятельств, погубивших отважного англичанина. Многие моряки пользовались потом гостеприимством солнечного архипелага, многим из них оказывали туземцы неоценимые услуги. И печальное происшествие с Куком давно уже относилось к числу тех, о которых люди говорят, пожимая плечами: «от судьбы не уйдешь»… Коцебу это знал, но все же какая-то тень нет-нет, да и набегала на его душу, когда «Рюрик», зарываясь форштевнем, спешил к Сандвичевым островам…

Минуло три недели после ухода из Сан-Франциско. Элиот де Кастро досказывал последние истории своей бурной жизни. Кончался ноябрь. Не внезапно, как коралловые острова, а за много миль замечен был остров Гавайи, самый крупный из всех в архипелаге.[12] На расстоянии пятидесяти миль показал он «Рюрику» вершину вулкана Мауна-Лоа. Ночью над вулканом светился огненный венец.

Теперь очень пригодился бродяга Элиот; на Гавайях его знали и простые смертные, и богатые островитяне-«дворяне» и колонисты-европейцы, которых забросили туда превратности жизни, и сам король Камеамеа, самодержец Гавайских островов. Элиот де Кастро указал капитану «Рюрика» безопасную стоянку и съехал на берег с дипломатическими поручениями. Воротившись на корабль, он объявил, что король ждет гостей.

В десять часов утра командир российского военного брига лейтенант Коцебу, его помощник лейтенант флота Глеб Шишмарев в сопровождении очень оживленного, довольного тем, что он оказался полезным, Элиота, отправились на остров с официальным визитом.

Под дружными ударами весел шлюпка быстро шла к узкой косе.

Когда Шишмарев положил руль влево и шлюпка обогнула косу, перед моряками развернулся чудный пейзаж: мелкие голубые волны залива, на берегу — пальмовая рощица, соломенные шалаши, банановые деревья, белые, похожие на европейские домики…

Король был вежлив. Он шел с военачальниками к берегу. Толпа нагих подданных с молчаливым любопытством следовала несколько позади.

Матросы напоследок особенно сильно ударили веслами, и шлюпка с разгону сильно и плавно врезалась в песок; десятки смуглых рук подхватили ее и вытащили до половины.

Король Камеамеа — настоящий Геркулес с мощной, низко посаженной головой, одетый в белую рубаху и красный жилет с черным шейным платком, — шагнул к капитану и, улыбаясь широким умным лицом, по-европейски пожал ему руку.

Моряки, король, свита, толпа островитян и, конечно, вездесущие мальчишки — все пошли к королевскому дворцу.

Дворец Камеамеа был вроде тех, о которых повествовал на «Рюрике» Элиот де Кастро. Он был крыт соломой, состоял из одного, правда, очень просторного зала и насквозь продувался ветром. Меблирован он тоже был чрезвычайно просто: несколько стульев и один стол. Впрочем, стулья казались островитянам излишеством — вельможи Камеамеа расселись на полу.

Коцебу и Шишмарев, разглядывая приближенных короля, едва удерживались от хохота. Особенно это было трудно смешливому Глебу Семеновичу; круглое лицо его раскраснелось, а глаза так и метали веселые искры. Легко понять обоих офицеров, если представить себе картину аудиенции.

«Чтобы быть красивым, надо страдать», — говорят французы, разумея тиранию моды, от которой люди, действительно, зачастую терпят немало неудобств. Французское присловье невольно было на языке лейтенантов, когда они глядели на королевскую свиту — дородных толстяков, напяливших черные фраки на голое тело. Туземцы выменивали эти фраки у худощавых американцев с купеческих кораблей, часто навещавших Гавайи, и черное одеяние с чужого плеча едва-едва застегивалось на толстяках. Толстяки обливались потом, тяжело дышали, но чувствовалось, что они всё же весьма горды своим нарядом.

У дверей соломенного дворца стояла, замерев, нагая стража с ружьями и пистолетами. Смуглые часовые невозмутимо наблюдали, как король усадил гостей за стол, как слуги принесли вино и фрукты, как белолицый капитан выпил за здоровье Камеамеа Первого, а Камеамеа выпил в честь капитана и его друзей. Потом, так же невозмутимо, они слушали, не понимая, речь начальника заморского корабля.

Коцебу говорил по-английски. Он обращался к королевскому переводчику — молодому англичанину, бывшему штурману, сменившему флотскую службу на гавайское приволье. Переводчик бойко доложил Камеамеа просьбу русских о снабжении их припасами, пресной водой и дровами и обещание капитана щедро уплатить королю за усердие его подданных.

Гавайский Геркулес качнул массивной головой и ответил через переводчика:

— Слышу, что вы начальник военного корабля и совершаете путешествие, как Кук и Ванкувер; значит, не занимаетесь торговлей. Поэтому и я не намерен производить с вами торг, но хочу вас снабдить безденежно всеми дарами моих островов. Это дело решенное, и нет более надобности о нем упоминать…

Камеамеа заговорил о России. Он не уставал расспрашивать о далекой, таинственной стране. Коцебу с Шишмаревым отвечали, удивляясь живости ума этого старого туземца, совсем позабыв о смешных, потных «министрах», восседавших на циновках в тесных фраках с чужого плеча.

Чем дольше говорили офицеры с Камеамеа, тем больше убеждались они в справедливости путешественников, высоко ценивших короля сандвичан.

Да, это был по-настоящему умный человек, и к тому же это был человек, который, как выразился англичанин-переводчик, «сам сделал самого себя».

Камеамеа не принял королевство от папеньки-короля. Он создал его в свирепых и кровавых междоусобных войнах с другими царьками архипелага. Он приблизил нескольких иностранцев, бывших моряков, завел свой флот, добыл у американцев огнестрельное оружие, взимал с купцов пошлину и, оказывая корабельщикам гостеприимство, перенимал все, что казалось ему достойным заимствования. Камеамеа царствовал давно и царствовал спокойно. Но взор его не тускнел: он пристально следил за вассалами, жестоко и молниеносно карая ослушников…

Итак, заручившись дружеским расположением Камеамеа, капитан и его экипаж могли почитать себя в безопасности. Люди «Рюрика» воспользовались этим, чтобы получше познакомиться с Гавайями.

Пока островитяне доставляли на бриг свиней, кур, уток, плоды — припасы, приведшие в восторг темнокожего корабельного кока, — пока туземцы рубили и возили (к радости матросов, избавленных от тяжелой работы) дрова, словом, пока жители Гавайских островов снаряжали «Рюрик» к дальнейшему плаванию, экипаж отдыхал.

Натуралисты Эшшольц и Шамиссо снова пополняли гербарии и коллекции, и снова неутомимый Логгин Хорис быстро и ловко рисовал окрестные виды, оружие и утварь, хижины и растения.

Но Коцебу не желал ограничивать знакомство с архипелагом одним лишь островом Гавайи. Он сказал Камеамеа, что хотел бы посетить и остров Оаху. Король согласился и прислал капитану опытного лоцмана Мануя, и Коцебу подумал, что португальскому губернатору на острове Св. Екатерины стоило бы кое-чему поучиться у туземца.

Слабый береговой ветер нешибко двинул «Рюрик». Лоцман стал рядом с рулевым. Когда достигли пролива, отделяющего острова Гавайи и Мауи, добрый пассат наполнил паруса, и бриг пошел бойчее.

Острова, проливы, склоны дальних гор. Банановые и кокосовые рощи, хижины туземцев, напоминавшие матросам русские деревенские амбары. Ястребы, кружащие в высоком небе, да тихая ритмическая песня гавайского лоцмана…

И так — два дня. А на третий, обойдя западную оконечность залива, хорошо приметную по желтой горе «Алмазная голова», мореходы увидели бухту Гонолулу. В глубине ее, помимо нескольких домиков в европейском стиле и хижин, стояла четырехугольная белая крепость с полосатым флагом короля Камеамеа.

У причала встречал Коцебу и его спутников старик англичанин Джон Юнг, тот самый Юнг, о котором Коцебу читал в «Путешествии» Ванкувера и о котором говорил ему еще в Плимуте штурман Видбей.

Джон Юнг позвал моряков в свой дом; дорогой капитан с любопытством приглядывался к старику, уже лет двадцать жившему среди островитян.

История нового знакомца Коцебу была такова.

За много лет до прихода к Гавайским островам брига «Рюрик» стоял у острова Мауи английский корабль «Эленор» капитана Меткальфа. Меткальф из-за чего-то повздорил с островитянами. Англичанин, видимо, не отличавшийся человеколюбием, пустил в ход пушки и ружья; произошло сильное кровопролитие, после чего «Эленор» покинул Мауи, унося на борту вполне удовлетворенного Меткальфа.

Однако Меткальф и не предполагал, какая кара ждет его за этот поступок. Некоторое время спустя к Мауи пришла другая шхуна, и островитяне, без дальних околичностей, перебили почти весь ее экипаж; убит был и шкипер… сын Меткальфа.

Спустя еще несколько лет старый Меткальф снова появился у острова. Он не осмелился съехать на берег, а послал туда боцмана Джона Юнга. Боцмана встретили ласково, но, когда он хотел вернуться на корабль, островитяне его попросту не отпустили. Меткальф не стал выручать Юнга, и тот остался среди сандвичан. Камеамеа сделал его своим приближенным; боцмана начали величать «гиери-нуе» — «великий господин»; он занялся королевским флотом, а потом строительством крепости, полосатый флаг и белые стены которой видели Коцебу и его спутники…

Коцебу шагал рядом с Юнгом и не мог поверить, что этому человеку было уже семьдесят четыре года от роду: бывший боцман капитана Меткальфа, а теперь «гиери-нуе», был еще крепок и бодр.[13]

Усевшись на широкой веранде, моряки разговорились. От Юнга Коцебу узнал некоторые подробности из жизни островитян.

Жизнь их была отнюдь не так приятна, как пейзажи и климат солнечного архипелага. Полноправными и жестокими хозяевами были тут старшины. Все принадлежало этим царькам — и земля, и хижины, и сами островитяне. Старшины припеваючи обитали в своих соломенных дворцах, окруженные стражей, ленивыми женами и слугами с опахалами и бутылками рома, выменянными на американских судах.

Столь же безбедно текли дни жрецов. Они ревниво оберегали древнюю веру — веру в идолов, в святость всяческих «табу» — запретов, веру в подземную богиню Пеле, грозившую нечестивцам раскаленной лавой клокочущих вулканов.

Король Камеамеа (в этом он ничуть не отличался от европейских монархов) понимал, какой опорой служит ему религия. Король жаловал жрецов. У него не было охоты перенимать у европейцев христову веру, подобно тому, как он перенимал у них корабельную архитектуру, умение пользоваться огнестрельным оружием и прочее.

Юнг сказал Коцебу, что Ванкувер пытался навязать сандвичанам христианство. Коцебу прислушался: об этом он не читал в «Путешествии» Джорджа Ванкувера.

— Камеамеа, — рассказывал Юнг, потчуя слушателей бананами, — долго внимал горячим увещаниям английского путешественника. «Хорошо, — сказал король. — Ты хвалишь своего бога, а наших поносишь». И хитро прибавил, что если заморский бог сильнее сандвичевых, то он выручит своего приверженца, а ежели, напротив, сандвичевы боги сильнее заморского, то, конечно, они вызволят своих жрецов. И король предложил Ванкуверу пойти вместе с главным жрецом к морю, взобраться на высоченный утес и… броситься вниз головой! Кто, дескать, останется в живых, того, значит, вера истинная. Ванкувер смешался. Наконец, не придумав никакой увертки, он наотрез отказался от испытания.

— Но об этом-то он ничего не сообщил в своей книге, — смеясь заметил капитан «Рюрика».

Остров Оаху, где жил Джон Юнг, считался «садом Сандвичевых островов». Не говоря уже о натуралистах и художнике, не терявших попусту ни часа, Коцебу тоже предпринял небольшую экскурсию. Только Глеб Шишмарев должен был остаться на корабле; он не скрывал своего огорчения.

Поутру 9 декабря маленький отряд Коцебу, состоявший из доктора Эшшольца, подштурмана Хромченко и двух проводников, двинулся в путь.

Дорога лежала на запад, к Жемчужной реке. Первое, что увидели путники, было поле тарро, съедобного растения с подземными крахмальными клубнями. Хорошо обработанное и снабженное шлюзами, поле было залить водой, и зеленые стебли тарро, казалось, плавали на ее зеркальной глади.

Дальше раскинулись сахарные плантации. Еще дальше, на склоне горы, прилепилась деревня. Из деревни тянуло запахом дыма, доносился лай собак и слышались… визгливые рыдания женщин. Проводники объяснили удивленным европейцам, что в тростниковых хижинах есть больные мужчины и жены оплакивают их, стонут, рвут на себе волосы, царапают в кровь лицо, надеясь отогнать злых духов, приносящих хворь.

Часа через два отряд расположился на отдых. Вблизи было озеро с очень соленой водой. Островитяне выпаривали ее, и от этого берега голубого водоема блистали под солнцем, точно обложенные льдом.

За озером поднималась гора. Не без труда перевалив ее, Коцебу с друзьями снова очутился среди хорошо возделанных полей тарро и сахарного тростника, перемежающихся банановыми рощами.

Островитяне, работавшие на полях, заметили чужестранцев и были поражены. Они знали, конечно, что в Гонолулу на больших парусных кораблях часто являются гости, но в такую глушь редкий из них забирался.

Распрямив затекшие спины и приставив ладони к глазам козырьком, островитяне в немом любопытстве наблюдали за пришельцами. Никто не решался приблизиться. Смелее взрослых оказалась шестилетняя шустрая девчонка. Она подбежала к Коцебу, глянула на него сияющими глазами и закричала, обернувшись к своим землякам:

— Подойдите! Подойдите и посмотрите на этих белых людей! Какая на них красивая одежда! Что за красивые вещи! Не будьте глупыми! Идите скорей!

Коцебу наклонился и повесил на смуглую шею девочки нитку бисера. Девчушка замерла от восторга.

Ночь путники провели в деревне. Островитяне щедро угостили гостей. Был испечен отменный поросенок, приготовлены клубни тарро, бананы, и вино, захваченное с корабля, пришлось очень кстати.

Ужин закончился танцами и пением. Деревенские музыканты, отведав вина и воодушевившись, быстро ударяли маленькими палочками по выдолбленным тыквам, и глухой ритмичный звук сопровождал пляски и хоровые напевы.

Однако деревенский ночлег оказался малоприятным: как ни утомились путешественники, как сытно и вкусно они ни отужинали, как прохладны и чисты ни были циновки, но крысы, шнырявшие из угла в угол и с противным писком взбиравшиеся на грудь и на лицо, часто заставляли их просыпаться и вскакивать, ежась от омерзения.

На следующее утро Коцебу хотел было подняться вверх по Жемчужной реке. Но лодки раздобыть не удалось; лодок не было — рыбаки увели их в море. Так и не пришлось Коцебу побывать на Жемчужной, в широкое и глубокое устье которой могли свободно заходить многопушечные парусные корабли.[14]

Делать было нечего. Отряд Коцебу пустился в обратный путь. Вернувшись, капитан нашел корабль изготовленным к походу.

«Рюрик» уходил с Гавайских солнечных островов. Трюм его был заполнен продовольствием; в бочках плескала свежая пресная вода.

В середине декабря 1816 года «Рюрик» вышел в океан.


Многие новые земли увидел экипаж брига в последующие месяцы. «Страна малоизвестных коралловых островов», — говорилось об этих широтах в старинных документах.

В первый же день восемьсот семнадцатого года мореходы открыли неведомый доселе островок; они так и назвали его — остров Нового года; два дня спустя океан одарил команду открытием островной группы Румянцева, а в марте ласкали взор моряков темно-зеленые лагуны Маршалловых островов: Чичагова, Траверсе, Аракчеева…[15]

Но подобно тому, как стрелка компаса все время указывает на север, так и мысль Коцебу постоянно возвращалась к Берингову проливу. И в марте он опять направил бег своего «Рюрика» к норду.


РОКОВОЕ ТРИНАДЦАТОЕ

Благодать южных широт канула в прошлое. День ото дня делалось холоднее. Свирепели весенние северные штормы, налетали снегопады, а промозглая влага серых туманов уже закрадывалась во все уголки «Рюрика»…

Вахтенный матрос осторожно постучал в дверь.

— Слышу! — ответил капитан.

Коцебу поднес фонарь к циферблату. Стрелки приближались к полуночи — пора было сменять Глеба. Коцебу поднялся, потягиваясь, надел мундир и шинель, накинул зюйдвестку и, широко расставляя ноги, вышел на палубу.

Он сразу же оглох и ослеп: океан ревел, соленые брызги сплошной завесой стремительно неслись над палубой. «Рюрик» качало так, что Коцебу спросонья едва удержался на ногах. Ну и штормяга!

Капитан принял вахту, и Шишмарев, пожелав ему благополучно отстояв «собаку», как по-моряцки звались эти ночные вахтенные часы, ушел в офицерскую каюту.

Коцебу огляделся. Шторм переходил в ураган. Вокруг не было видно ни зги. Двое матросов с трудом управлялись со штурвалом. «Рюрик» стонал и скрипел. Коцебу поднял фонарь, увидел усатое и мокрое лицо матроса.

— Ну как, Прижимов? — спросил капитан.

— Солененького бы не пришлось хлебнуть, ваше благородие, — серьезно отвечал Прижимов. — Число-то тринадцатое!

— Попробуем впятером держаться, — вслух подумал Коцебу и, оставив на палубе двух штурвальных, Петра Прижимова и еще одного служителя, приказал остальным, для вящей безопасности, сойти в кубрик.

Океан сипло ревел, рвал с волн седые гребни, кренил бриг с борта на борт.

— Береги-и-сь! — отчаянно закричал кто-то, и в ту же секунду Коцебу заметил огромный вал, поднявшийся над «Рюриком». Капитан ничего не успел сообразить, как океанская громада рухнула на палубу. Коцебу подбросило и шмякнуло обо что-то твердое и острое. В глазах у него ослепительно сверкнуло, закружилось, и он потерял сознание…

Очнувшись, Коцебу почувствовал мучительную боль в груди. Он сморщился, охнул и приподнялся. Рядом с собой он услышал слабый стон, вгляделся и увидел Прижимова. Матрос лежал, уткнувшись лицом в мокрый настил палубы. Превозмогая боль, капитан попытался поднять Петра. Тот, стиснув зубы, выговорил:

— Ногу повредила, проклятая.

Коцебу оставил матроса и, добравшись до люка, крикнул:

— Все наверх!

Гигантская волна, прокатившаяся над «Рюриком», не оставила в «живых» ни одного местечка на палубе. Бушприт[16] — полуметрового диаметра дерево — был переломан, как сухая былинка. Штурвал разлетелся в щепы. Коцебу, увидев, что вся команда уже на ногах и что доктор с Хорисом уносят Петра Прижимова, передал Шишмареву вахту и, бледный, прижимая одну руку к груди, а другой обхватив за плечи матроса, медленно побрел в каюту. Дотащившись до койки, он снова потерял сознание. Боцман Трутлов разул его, накрыл шерстяным одеялом и на цыпочках выбежал из каюты за доктором.

Почти две недели добирался потрепанный бриг до Уналашки. Не единожды в эти апрельские дни швырял корабль озлившийся океан; теперь разве лишь мрачный юморист назвал бы его Тихим.

Коцебу не поднимался с койки. Разбитая грудь болела нестерпимо. Он до крови закусывал губу. Глаза его стекленели, бледное, осунувшееся лицо покрывалось потом. Временами, когда боль чуть-чуть стихала, одна и та же мысль жгла его мозг: неужели не удастся? Неужели судьба не позволит ему выполнить главное? Он вспоминал Гёте: человек умирает, лишь согласившись умереть. Капитан «Рюрика» отнюдь не согласен умирать. Вот он сейчас соберется с силами, встанет и твердой походкой выйдет на палубу. Бедный Глеб! Туго ему одному… Вот он сейчас поднимется… Кто злится на свою боль, тот одолевает ее… Коцебу слегка привстал, опираясь на локоть. В глазах у него мутилось. Он чувствовал на лбу руку Эшшольца. Издалека доносился его приглушенный ласковый голос:

— Спокойно, Отто Евстафьевич, спокойно! Все хорошо, все хорошо…

Двадцать четвертого апреля открылись снеговые вершины гористой Уналашки. Бриг входил в знакомую гавань с куцым бушпритом, с негодным такелажем, с расшатанными мачтами и отставшей, рваной медной обшивкой. Команда со слезами радости на глазах толпилась на палубе.

Два месяца простоял «Рюрик» в Капитанской гавани. Правитель Российско-Американской компании Крюков ревностно пособлял экипажу восстановить утраченные силы.

К бригу ежедневно подходил баркас, груженный свежей рыбой и мясом. Присланы были и байдары, и пятнадцать алеутов, и толмачи-переводчики — словом, все, что просил капитан в прошлом году.

В исходе июня корабль был починен, экипаж приободрился. Один лишь Коцебу, как ни старался казаться здоровым и бодрым, чувствовал себя дурно, и все замечали, что с капитаном неладно. И все же, когда пришла пора сниматься с якоря, он, выйдя из каюты, спокойно отдал все необходимые приказания, и только немногие уловили в его голосе излишнюю ровность.

Эти немногие не ошибались. Коцебу было худо. Уже через пять дней после ухода из Уналашки, в виду Восточного мыса острова Св. Лаврентия, нестерпимая боль вновь тисками сжала капитана и заставила его слечь.

Эшшольц сутками просиживал у койки больного. Доктор все с большей тревогой всматривался в его побелевшее лицо, в блуждающие мутно-голубые глаза. Осторожно нащупывал пульс. Пульс слабел, слабел, наконец пропал вовсе. Глубокий продолжительный обморок. Нашатырь приводит капитана в чувство. Он прерывисто, жадно дышит. Вдруг сильные судороги сотрясают его сухопарое тело. Потом — кровохарканье…

Тягостная тишина устанавливается на бриге. Мимо капитанской каюты ходят на носках; переговариваются на корабле вполголоса. В матросском кубрике не поют уж развеселых песен, и Петр Прижимов, вздохнув, приговаривает:

— Что толковать — проклятое тринадцатое. Все одно, братцы, что в понедельник из порта уходить.

Обогнув остров Св. Лаврентия, моряки увидели сплошной лед; к северу он покрывал всю поверхность моря. Тогда Эшшольц решился и напрямик заявил Коцебу, что капитану далее нельзя оставаться не только среди льдов, но и близ них, и что ежели он будет упорствовать, то… Эшшольц не договорил. Ясно было и без слов. Коцебу наклонил голову и, не глядя на доктора, попросил оставить его одного.

В ту ночь капитан «Рюрика» не сомкнул глаз. Нелегко бороться со стихиями, но, пожалуй, не легче бороться с самим собой. Желваки вздувались на серых щеках. Нет, он пойдет дальше и пробьется сквозь льды Берингова пролива! Пройдет, дьявол его побери, или сложит голову. Но что же станет с «Рюриком»? Что станет с экипажем? Он отвечает и за корабль и за людей. Нравственно велик каждый, кто «полагает душу своя за други свои». Но велик ли тот, кто из-за своего честолюбия может привести к погибели других?..

Тихо в каюте. Крохотными скачками движутся стрелки хронометров, отсчитывая порции времени, равные половине секунды. Оплывают свечи. На стене каюты лежит тень капитана. Он сжимает руками голову, смотрит в одну точку…

В тяжком раздумье он медленно обмакивает перо в бронзовую чернильницу с узким длинным горлышком, медленно пишет приказ, объявляя экипажу, что болезнь принуждает его к возвращению. Он победил себя. Он знает, что будут нарекания и несправедливые обвинения. Ну что ж, он честно исполнил свой долг.

За оконцем каюты светало…

«Минута, в которую я подписал эту бумагу, — вспомнит Коцебу несколько лет спустя, — была одной из горестнейших в моей жизни, ибо этим я отказался от своего самого пламенного желания».


ЗАБЫТАЯ ПЕРЕПИСКА

Крузенштерн жил в небольшом эстонском имении к югу от Везенберга.[17] Он жил отшельником, но «постам и молитвам» не предавался. Поднявшись ранним утром, Иван Федорович выпивал чашку кофе и садился за работу. Методичный и терпеливый, он работал, не замечая времени.

Большой труд замыслил капитан первого ранга, и нелегкую ношу взвалил он на свои плечи. Он решил составить подробный «Атлас Южного моря», приложив к нему обширные гидрографические записки. На долгие годы затягивался его труд, но Крузенштерн не пугался, ибо знал, что торопливость не уместна, когда хочешь изобразить графически и описать словесно Великий океан. Он составлял свой «Атлас» — поистине подвижническое географическое дело — и внимательно, с жадностью ученого следил за всеми открытиями, сделанными в океане.

В урочный час капитан первого ранга оставлял карты и чертежи и разбирал последнюю почту. Член Петербургской Академии наук и Лондонского королевского общества, он часто получал послания ученых-друзей, просьбы разобрать то или иное сочинение, связанное с мореходством и картографией, предложения написать статью для «Записок адмиралтейского департамента» или английских журналов «Квартальное обозрение» и «Флотская хроника». В числе прочих писем приходили и реестры книгопродавцев из Петербурга и Лейпцига, и он делал в них пометки против тех книг, которые желал получить. А с тех пор, как с борта «Рюрика» начали поступать первые донесения,Румянцев, по старой приязни, поручил Ивану Федоровичу делать из них извлечения и пересылать в столичные журналы «для удовлетворения любопытства публики».

В восемьсот семнадцатом году Румянцев получил известие, что экипаж «Рюрика» открыл на Аляске залив, названный именем капитана брига. Румянцев сообщил об этом «отшельнику» Крузенштерну, присовокупив, что это, к сожалению, не есть открытие Северо-Западного прохода. Иван Федорович немедля отписал в дом на Английской набережной:

«Сколь ни желательно сие важное открытие, не могу я ласкать себя надеждою, что оно свершится сим путешествием; но довольно для славы експедиции «Рюрика», ежели г. Коцебу откроет хотя некоторые следы, могущие вести к достижению сего славного предмета. Весьма щастливо для «Рюрика» то обстоятельство, что Кук в 1778 и Клерк в 1779 годах просмотрели сей обширный залив, который открыл наш молодой мореходец; теперь уже нельзя завидовать англичанам, что они дошли до широты 70°, где кроме льдов ничего не видно».

День за днем спокойно и сосредоточенно, не думая, что там, в Петербурге, под адмиралтейским шпилем, мог бы сделать он куда более быструю карьеру, моряк-гидрограф трудился над «Атласом». Южное море… «Страны коралловых островов»… Что-то еще отыщет в тихоокеанских просторах «наш молодой мореходец»? Человек предполагает, а… океан располагает, и почем знать, как судьба распорядится с Отто Коцебу: может быть, не решив главную задачу, он сделает славные дела в южных широтах? Поживем — увидим!..

Была летняя пора. Звезда Сито — одна из семи в созвездии Плеяды — указывала окрестным крестьянам начало страдного дня. Поспевала рожь. Ветер катил ее волнами, и запах ее доносился в дом. В сумерках неподалеку от дома слышался говор эстонцев, возвращавшихся с полей. Они проходили по дороге, загорелые, запыленные, и видели, как в доме морского капитана зажигают свечи…

Минуло полгода. Стояла зима; белым-бело вокруг. Ветер качал ели, бросал в окна сухим снегом. Замело дороги, и почтовые тройки, позвякивая колокольцами, трусили от мызы к мызе.

Крузенштерна и не думал о том, чтобы выбраться из деревни. Не манили его ни чопорные ужины в ревельских баронских семьях, ни блистательный Санкт-Петербург. Разве что встретиться б там с Николаем Петровичем. Что-то поделывает неугомонный старик? Да и в столице ли он, не уехал ли в излюбленный Гомель, чтобы склониться без помехи и докучных посетителей над милыми сердцу российскими древностями?

Чу, колокольцы! Все ближе, ближе… Иван Федорович приникает к окошку, отогревает глазок. Почта! Эк его заснежило, почтаря-то… Нуте-с, поглядим, что новенького на божьем свете!

Так он и знал! Прямо-таки удивительный старик, этот граф Николай Петрович. Вот, пожалуйте, «Рюрик» еще в море, а он уж толкует о другой экспедиции. Прав был английский сочинитель, сказавший о Румянцеве, что его «свободный патриотический дух заслуживает глубочайшего восхищения».

Несколько раз перечитал Крузенштерн румянцевское послание, но ответить ему решил лишь после окончания очередной журнальной статьи, да после того, как хорошенько все обдумает.

В снежные и сумрачные декабрьские дни восемьсот семнадцатого года между эстонской мызой Асс и петербургским особняком на невской набережной началась особенно оживленная переписка.

Давно уже спустились в архивные недра эти листы, как погрузились на дно гаваней старые, отслужившие срок фрегаты. Но так же, как корабельные останки, пропитанные солью морей, порой горят в каминах удивительно красивым пламенем, так и эти листы, будучи прочитаны ныне, излучают свет пытливой беспокойной мысли и благородных замыслов на пользу науки. Заглянем же в эти позабытые документы, писанные одни под диктовку Румянцева, другие — отчетливым почерком Крузенштерна.

Вот что отвечал Иван Федорович Румянцеву 19 декабря 1817 года:

«Сиятельнейший граф! Милостивый государь!

Занявшись сочинением, которое непременно нужно было мне кончить без прерывания, не выполнил поспешно приказания Вашего сиятельства, чтобы доставить Вам мысли свои касательно предполагаемой Вашим сиятельством експедиции в Баффинской залив.

Точное исследование сего обширного залива любопытно по двум причинам: во-первых, ежели существует сообщение между Западным и Восточным океанами, то оно должно быть или здесь, или в Гудзоновом заливе. Последний залив осмотрен разными мореплавателями, и хотя еще есть в оном место не со всею строгостью исследованное, но более вероятности найти сие сообщение в Баффинском заливе, нежели в Гудзоновом; во-вторых, относительно географии, обозрение сего залива весьма любопытно, ибо он со времени открытия его в 1616 году не был никогда осмотрен; новейшие географы сумневаются даже в истине его существования, по крайней мере, не думают, что Баффин действительно видел берега, окружающие сей залив. Читав журнал Баффина, я твердо уверился, что он обошел берега оного, хотя, конечно, нельзя полагать, чтоб он сделал им верную опись. Сумнение, действительно ли существует Баффинской залив, родилось, может быть, от предполагаемых трудностей плавания по морю, наполненному почти всегда льдом.

В 1776 году лейтенант Пикерсгил отправлен был английским правительством для исследования берегов Баффинского залива, но он, не прошед далеко, скоро возвратился. Вот единственный опыт, сделанный для того, чтобы узнать сколько-нибудь о сем заливе; неудача сего предприятия, произведенного, впрочем, неискусным морским офицером, учеником славного Кука, не доказывает, однако, еще невозможность успехов вторичного предприятия…

Итак, ежели Вашему сиятельству угодно будет нарядить Експедицию в Баффинской залив, то два важных предмета исполнятся: 1) опись малоизвестных берегов сего залива; 2) решение задачи о существовании сообщения оного с Восточным океаном.

Но, по моему мнению, сия Експедиция не должна быть предпринята прежде возвращения «Рюрика» по следующим причинам:

1) что мы тогда известны будем о успехах его в западной части сего края, все замечания, им там сделанные, могут много способствовать подобным исследованиям с восточной стороны;

2) что сей важной Експедиции кажется никому нельзя поручить с такою верною на успех надеждою, как нашему молодому моряку. Я уверен, что он охотно примет на себя начальство сей Експедицией, он преисполнен ревностию и еще в таких летах, в которых можно все еще принять;

3) надеяться можно, что «Рюрик», с некоторой починкой, может годиться и для сего путешествия.

На сию Експедицию должно употребить непременно два года, не только для того, что в одно лето нельзя всего осмотреть будет, но и чтобы дать начальнику довольно времени выполнить сделанные ему поручения с всею возможною точностью, даже определить можно и третий год на сие исследование. Зимовать, я полагаю, по крайней мере одну зиму, на Гренландском берегу, где датчане имеют разные заселения…

С божиею помощью «Рюрик» возвратится в исходе 1819 года; 1819 год пройдет на исправление «Рюрика» и на приготовление к сему предприятию, а в 1820 году отправится рано в назначенный путь, а в 1822 году возвратится… Представляю впрочем мною здесь сказанное на Ваше благоусмотрение. Остаюсь в ожидании Ваших дальнейших указаний…»

Десять дней спустя — 29 декабря — Румянцев писал Крузенштерну:

«Милостивый государь мой Иван Федорович!

Благодарю за письмо, каковым меня удостоили от 19 декабря. Я с большим вниманием прочел ученое Ваше в нем рассуждение о Ваффинском заливе; любопытно бы было берег оного объехать и окончательный географический жребий определить так называемому Жамесову острову и сообщению двух океанов, но время есть и я представляю себе лично о том с Вами беседовать».

Однако «времени» уже не было. Правда, Румянцев еще не мог знать об этом. Дело в том, что едва Крузенштерн успел отправить свой обстоятельный ответ Николаю Петровичу, и ответ этот был еще в пути, как на мызу Асс пришел пакет из Лондона.

Без малого два месяца добирался пакет с берегов Темзы в заснеженное эстонское поместьице. Письмо, писанное в кабинете британского Адмиралтейства, было датировано 3 ноября, попало же оно на стол капитана первого ранга в канун святок. Начиналось оно словами: «Dear Sir» — «Дорогой сэр», но на сей раз это было не столько вежливой формулой, сколько искренним обращением. Пакет из Лондона прислал Ивану Федоровичу его старинный знакомец и друг, секретарь британского Адмиралтейства Джон Барроу.

Джон Барроу делился с Крузенштерном теми же идеями, что и Николай Петрович Румянцев: Джон Барроу брался за снаряжение большой экспедиции для отыскания Северо-Западного прохода. Итак, два человека — русский в Петербурге и англичанин в Лондоне — пришли к одинаковым мыслям. Ну что ж, как говорят французы, «прекрасные умы встречаются»!

Крузенштерн переписал письмо Барроу, а потом быстро составил краткую записку Николаю Петровичу.

«При сем имею честь, — сообщал Иван Федорович, — препроводить Вашему сиятельству копию с письма, полученного мною вчерашнего числа от секретаря Англицкого Адмиралтейства известного г. Баррова. Из оного извольте увидеть, что Англицкое правительство имеет намерение отправить в будущее лето Експедицию в Баффинской залив для отыскания сообщения между Западным и Восточным океанами. Я, конечно, напишу г-ну Баррову, что Ваше сиятельство уже давно решились тотчас по возвращении «Рюрика» отправить подобную Експедицию, но при всем том отложу ответ свой на его письмо, покудова Вы не изволите сообщить мне мысли Ваши касательно англицкого отправления. Кто бы ни открыл северный проход, буде он существует, у Вашего сиятельства нельзя отнять, что Вы первый возобновили сию уже забытую идею и что следственно ученый свет только Вам обязан будет за сие важное открытие».

Письмо это очень быстро достигло Петербурга. Может быть, капитану первого ранга подвернулась оказия; может быть, он наказал почтарю не медлить с доставкой и подкрепил свой наказ «соответственной» мздой. Как бы там ни было, в последний день года, 31 декабря, Румянцев уже прочитал его.

Он рассудил трезво. Прежде всего, на британском острове куда больше, нежели в России, были заинтересованы в открытии Северо-Западного прохода, в открытии пути вдоль канадских берегов, где рассеялись фактории торговых компаний. Во-вторых, не мог же он, Румянцев, пусть очень богатый и очень щедрый человек, тягаться с Адмиралтейством морской державы. Он, Румянцев, сделал, пожалуй, все, чтобы обратить внимание ученых и правительств на решение великой географической загадки.

И Румянцев отвечал Крузенштерну следующим письмом:

«С.-Петербург. 31 декабря 1817 г.

Милостивый государь мой Иван Федорович!

Получив письмо, каковым меня удостоить изволили, я с удовольствием усмотрел из приложенной копии г-на Баррова, что Англицкое правительство имеет намерение в будущем лете отыскивать через Баффинской пролив сообщения между Западным и Восточным океанами. Я Вас прошу, при приличном приветствии, которое заслуживает сей почтенный муж, сказать ему от меня, что я точно таковое намерение имел, но охотно от оного отстал, предпочитая сам ту Експедицию, которую может снарядить Англицкое правительство, и буду выжидать ее успеха…»

Вот какие письма возила почта зимою 1817 года на мызу Асс, заброшенную среди лесов и болот.


Часть вторая ШАГ ЗА ШАГОМ


В «ПЕТУШЬЕЙ ЯМЕ»

— Леди и джентльмены, только один боб! Только один боб! — кричал служитель балагана мистера Уэлса. — Только один боб! — И он весело размахивал шляпой.

Почтенные жители Спилсби, городка графства Линкольншир, бросали в шляпу шиллинг — по уличному «боб» — и скрывались в сумраке балагана, откуда доносились звуки скрипок, гудение контрабаса, тяжелое, как вздох слона, уханье барабана.

— Только один боб! — кричал служитель, отвешивая поклоны и размахивая шляпой.

«Б-о-об… — печально, точно удары погребального колокола, отдавалось в душе десятилетнего мальчугана, замершего у входа в балаган. — Б-о-об! Ах, когда же отец даст мне шиллинг!»

При мысли об отце мальчуган испуганно вздрогнул. Оглянувшись, он посмотрел на окна в доме, что стоял, увитый плющом, на другой стороне дороги. Так и есть: недреманное отцовское око следило за сыном. Мальчуган вздохнул и с видом осужденного, всходящего на эшафот, направился домой.

Ну конечно, отец поджидал его в углу сумрачной столовой, в своем виндзорском кресле с высокой резной деревянной спинкой.

Ну конечно же, он медленно сказал: «Джон, сколько раз я говорил…» — и кивком указал на стену, где висела ременная плетка. Десятилетнему Джону не надо было объяснять, что говорил отец столько раз, — говорил он, чтоб Джон не смел глазеть на публику у балагана и не торчал часами у входа в заведение бездельника Уэлса. Все это Джон знал прекрасно, знал, что плетки не миновать, но искушение было так сильно, так необоримо… Джон сам подал отцу плетку и стоически перенес очередную порку.

В десять часов вечера вся многочисленная семья торговца-бакалейщика Франклина, отужинав холодным ростбифом и крепким чаем, разошлась по комнатам.

Джон лежал в постели и, оперев подбородок на кулаки, предавался мечтам, занятию, которое стояло у него на втором месте после восхитительного и одновременно мучительного пребывания подле дверей балагана.

Братец Джеймс, как человек благовоспитанный, ровно сопел. Сестрицы за стеною, похихикав и пошептавшись, вскоре угомонились. В доме было совсем тихо, если не считать отчетливого тикания больших часов с улыбающимся солнцем и меланхолической луной на циферблате да таинственного поскрипывания половиц, объясняющегося, верно, тем, что привидения вышли на свои ночные прогулки.

Поразмыслив о привидениях, Джон задумался: как хорошо было бы сделать лестницу такой длины, такую высоченную, чтобы добраться до небес. Вот она уже готова, эта необыкновенная лестница. И он, Джон Франклин из Спилсби, взбирается по ней. Выше… выше… выше… Облака остались внизу, облака закрыли городок, всю Англию, Лондон… А какой он, Лондон?.. Но Лондон Джон уже не смог представить, ибо он неожиданно и крепко уснул.

Джон и не подозревал, что в одной из соседних комнат решают его судьбу. Вильям Франклин с основательностью бывшего фермера, а ныне преуспевающего торговца, владельца магазина и небольшого именьица в нескольких милях от Спилсби, толковал со своей женой. Жена его, успевшая за долгие годы супружества обзавестись дюжиной детей, почтительно выслушивала рассуждения мужа.

Итак, говорил Вильям Франклин, сыновья выходят в люди, и будущее их обеспечено. Старший, Томас, занимается коммерцией и, унаследовав отцовскую деловую сметку, несомненно пойдет далеко. Виллингам учится не где-нибудь, а в Оксфордском колледже. Они еще с супругой увидят его в адвокатской мантии. Третий, Джеймс, верно, поступит на службу в Ост-Индскую компанию. Э, что там ни говори, все выйдут в люди. Но вот этот… младший, Джон… Был бы и он отличный сын, если б не его дурацкая мечтательность. Впрочем, может быть, мальчишка переменится, даст бог вырастет столь же деловым и предприимчивым человеком, как он, как старшие дети. Отдадим-ка его в школу…


Это была грамматическая школа. Но не в самом Спилсби, а неподалеку от курортного приморского местечка на берегу залива Салтфлит. И не отцовские наставления и не уроки в грамматической школе решили судьбу Джона. Судьбу решил залив Салтфлит.

Однажды, майским днем, Джон и его школьный приятель пришли на морской берег. Робко приблизился тринадцатилетний мальчуган к волнам, широко раскрыв темные глаза, впервые вгляделся в них, и сердце его стеснило незнакомое волнение. Чередою бежали седоватые волны, шумели у ног и откатывались вспять, точно маня за собой. Приятель поднял камень и, пригнувшись, швырнул его в море. Камешек скользнул по волнам, подпрыгнул раза три и утонул. Приятель радостно вскрикнул и от избытка чувств предложил Джону побороться. Но Джон тихо покачал головой: нет, ему хочется смотреть на море; да, да, стоять на месте и просто так смотреть на море.

Из залива уходил в океан рыбачий парусник. Не отрываясь смотрел Джон на одинокий парус, вид которого рождает почти у всех сладостное ощущение свободы, стремление умчаться в неизведанное, манящее, таинственное.

Джон, тихий и смирный, погруженный в думы настолько, насколько в них может погрузиться мечтательный школьник, вернулся в школу. С этого дня он думал о нем — об этом сверкающем, манящем, таинственном море, и о том одиноком парусе, что уплыл вдаль. Часто, улучив время, он приходил к морю. Он приходил к нему один, потому что приятелю непременно требовались шумные игры, а Джона поглощало созерцание волн.

Живая, переменчивая, то ласковая, то грозная океанская даль звала его все громче, все настойчивее. И он уже втайне знал, что вручит ей свою судьбу.

Однажды Джон заикнулся дома, что хорошо бы, дескать, ему попытать счастье на корабельной службе. Отец замахал руками: и думать не смей! Что за бредни? Как девять английских отцов из десяти, Вильям Франклин был решительно против морской карьеры сына. Однако сын, как девять английских подростков из десяти, не только «смел думать», но просто ни о чем другом и думать не хотел.

Минул год. Джону исполнилось четырнадцать. Он стоял на своем, и родитель наконец сдался, разрешив ему послужить малость на каботажном судне.

— Поглядим, — сказал отец, поджимая губы, — что-то запоет наш милый Джон, когда хлебнет морской жизни.

Джон хлебнул. Воротившись, он равнодушно прошел мимо балагана мистера Уэлса, хотя теперь в его кармане был уже не один «боб», и валкой походочкой подошел к отцу, отдыхавшему, по своему вечернему обыкновению, в виндзорском кресле. Один лишь независимый вид Джона подсказал Франклину-отцу, что Франклин-сын унаследовал если и не его деловую сметку, то во всяком случае его упрямство.

Препирательства были оставлены. Старший брат, двадцатисемилетний Томас, повез Джона в Лондон. Занятому Томасу чертовски не хотелось тратить время на сумасбродного мальчишку. К тому же стояла уже осень, дождливая, туманная, ветреная английская осень. Но — приказ отца!..

Багаж положили в плетеную корзину на задке высокой почтовой кареты. Возница прогудел в рожок, и карета покатилась, разбрызгивая грязь и увозя Джона из его детства.

Лондон, вопреки ожиданиям, не оглушил Джона. Был поздний час. На малолюдных улицах тускло горели масляные фонари, похожие на перевернутые вверх дном большие медицинские банки. Ночные сторожа, хилые старики, шарахавшиеся от собственной тени, брели от дома к дому. Сторожа погромыхивали трещотками и и дребезжащими голосами возвещали, какая на дворе погода, как будто обыватели и без них не слышали стук дождя в окнах да вой осеннего ветра в дымоходах.

Томас, не раз бывавший в столице, быстро сыскал гостиницу. Проснувшись на следующее утро, он уже не нашел в комнате младшего братца. Не дождавшись пробуждения Томаса и наплевав на ненастье, Джон отправился в город.

О, теперь-то уж Лондон был Лондоном!

Улицы были полны народа. Магазины отворялись. Торговки на углах отпускали прохожим горячий и мучнистый напиток. Из игорных домов, одурев от азарта «фаро» и «баккара», разъезжались последние картежники. Мальчики-трубочисты, заморенные, невыспавшиеся, спешили на работу. Сгорбатившись, шли в порт грузчики. Шагали солдаты в красных мундирах и белых штанах; флегматичные констебли, полагая, что воры-карманники сами попадут к ним в руки, равнодушно поглядывали по сторонам, опираясь на длинные палки.

Джон, затерявшись в уличной толпе, поминутно справляясь о дороге, получая подзатыльники и обходя встречных, торопился к Темзе. Наконец он увидел Лондонский мост, а ниже, по течению темной реки, — бесконечный, уходящий в туман лес мачт и отсыревшие, тяжелые паруса торговых и военных судов. Джон медленно пошел вдоль реки. Где-то, в лабиринте кораблей, стоял и 64-пушечный «Полифем», корабль его величества! Настоящая военно-морская служба…


Весной 1801 года почтовая карета, такая же, что отвезла Джона в мир, полный тревоги и шума, доставила в тихий Спилсби очередную почту. В доме, увитом плющом, Вильям Франклин, вздев очки, торжественно прочитал чадам и домочадцам первое письмо младшего сына.

— «На королевской военной службе, — произнес Франклин-отец и многозначительно поднял палец. — На королевской военной службе, — повторил он, дабы слушатели осознали важность этих слов, и продолжал: — Полифем. Ярмут. Одиннадцатого марта тысяча восемьсот первого года. Дорогие родители! — читал Франклин-отец. — Я пользуюсь возможностью сообщить вам, что нам приказано следовать в Балтику, и мы обязательно отправимся на этой неделе. Многие думают, что мы идем в Гельсинер и попытаемся взять крепость, но многие же полагают, что нам это не удастся. Я думаю, что они начнут отступать, когда увидят наши силы…»

— Значит, — сказал отец, и голос его стал совсем иным, чем тот, которым он начал читать письмо, — значит, наш Джон уже плывет под ядра датчан.

Мать всхлипнула; у сестер расширились глаза.

— Он сам этого хотел, — заметил Томас, закуривая от свечи сигару. Все укоризненно посмотрели на Томаса, а Франклин-отец, сердито крякнув, поднялся и, захватив письмо, ушел в кабинет.

«Наш Джон плывет под ядра датчан», — сокрушались в доме Франклинов, а эскадра адмирала Паркера проходила Скагеррак и Каттегат, надвигаясь страшной угрозой на датскую столицу Копенгаген.

Старик Паркер боязливо думал о темных балтийских ночах и схватке с датчанами. В сущности, на эскадре начальствовал не он, а решительный одноглазый Нельсон; «Полифем» шел в эскадре Паркера.

То было время, когда политическая обстановка на европейском континенте была столь же переменчивой, как осенняя погода на Балтике, и столь же путаной, как фарватеры у датских берегов. Одно было ясно: наполеоновская Франция и купеческая Англия не могут ужиться на нашей планете. Отсюда и возникали в Европе всевозможные коалиции, возникали, втягивая в свой водоворот государства и народы, распадались, перестраивались.

Дания, примыкавшая к антианглийской коалиции, заперла для британцев балтийские морские дороги. Русский царь Павел I, недавний союзник англичан, раздраженный захватом Мальты, почувствовал прилив необычайной любви к «узурпатору Буонапартию». Павел вывесил в своем угрюмом Михайловском замке портрет первого консула и пил за его здоровье. От этого же пития и влюбленности в Наполеона получалось то, что в русских портах «заарестовали» английские корабли и пленили матросов.

Английское королевское правительство решилось принудить Данию отворить ворота в Балтику. Эскадра Паркера шла на Копенгаген, и пятнадцатилетний Джон Франклин из Спилсби оказывался в воронке всеевропейского водоворота.

Датчане еще не знали, что в Петербурге, в Михайловском замке пристукнули табакеркой, а затем удушили подушкой курносого самодержца и что новый русский император Александр сочиняет примирительное послание английскому королю Георгу III. Датский принц не знал, стало быть, что политика союзника в корне меняется, и потому приготовился к отпору.

Британские корабли подходили к копенгагенскому порту. Его защищал форт Трех Корон. Прорыв был возможен лишь через Королевский фарватер. Нельсон испросил у Паркера разрешения прорваться в порт под огнем неприятеля. Старик скрепя сердце разрешил.

Баталия началась. Дело было жестоким. Люди с обеих сторон соперничали в храбрости. Без малого девятьсот пушек датчан били чуть ли не в упор по британским кораблям. В разгар боя один офицер указал Нельсону на сигнал флагмана.

— Прекратить огонь? — вскричал Нельсон. — Будь я проклят, если подчинюсь! —

Нельсон схватил подзорную трубу, приставил ее к слепому глазу и совершенно серьезно заметил офицеру:

— Что вы говорите?! Уверяю вас, я не вижу никакого сигнала!

Джон остался жив и вместе с эскадрой-победительницей вернулся к беловатым скалам старой Англии. Но — странное дело — юноша, очевидно, в очень малой степени заражен был тем, что на его родине звалось военно-морским шовинизмом. Мало того, первое сражение, эта кровавая дуэль в Королевском фарватере не очень-то воспламенила в нем воинственность. Вид искалеченных моряков, запах крови, стоны раненых, отблески пожаров в чужом городе — все это сильно подействовало на мичмана Джона, но подействовало, пожалуй, не так, как на многих его сотоварищей.

В эти бурные, тревожные годы, под небом, затянутым пороховым дымом, он не грезил об орденах и лентах, чинах и наградах. Иная слава манила его. И хотя обаяние Нельсона магнетически чаровало его, так же как и всех английских морских офицеров, он завидовал другим, таким, как Кук, или — предмет зависти был ближе — таким, как муж его тетки капитан Мэтью Флиндерс, продолжатель Кука в исследованиях Австралии.

Мичману повезло. Может быть, дядюшка не прочь был порадеть «родному человечку», а может быть, Джон был искренне красноречив. Как бы там ни было, но в июле восемьсот первого года капитан Флиндерс зачислил его к себе на шлюп «Инвестигейтор».

А уже через несколько дней капитану настолько полюбился новый подчиненный, что он отписал в Спилсби:

«С величайшим удовольствием я сообщаю о хорошем поведении Джона. Он прекрасный юноша, и его пребывание на корабле будет полезно и ему и кораблю. Мистер Кросслей начал заниматься с ним, и через несколько месяцев, я думаю, он будет иметь достаточные знания по астрономии, чтобы быть моей правой рукой в этом деле».

«Инвестигейтор» отправился для гидрографических работ к берегам Австралии. Это было долгожданное плавание, без пушек и барабанной дроби, возвещающей атаку, но с напряженной штурманской учебой, промерами глубин, составлением карт и чертежей, изучением морской практики и кораблевождения.

Джон попал в прекрасную школу. Флиндерс съемками южного побережья Австралии опроверг бытовавшее утверждение, что австралийский континент разделен каким-то проливом на два огромных острова. Он обошел всю Австралию. Капитан и его экипаж по праву завоевали репутацию крупнейших исследователей Австралии.

Мичман был счастлив. Он чувствовал, что каждый день приносит ему новое, что он делался моряком-исследователем, становится на путь, где профессия морехода сливается с проникновением в тайны природы.

Плавание не обошлось без бедствий. Два года спустя после ухода из Англии шлюп потерпел крушение на коралловом рифе. Моряки Флиндерса едва спаслись. Все же мичман был счастлив: кораблекрушение предпочитал он бою. И вовсе не оттого, что праздновал труса в сражении у Копенгагена. Просто он считал, что изучение земли и океанов задача более достойная человека, чем истребление себе подобных.

Однако, «когда гремит оружие, законы молчат», — говорили римляне. Оружие гремело в Европе. Молчали не одни людские и божеские законы, умолкли голоса ученых. И когда Джон Франклин добрался до Англии, ему пришлось на долгие годы отложить штурманские инструменты и позабыть свои географические мечты.

Снова пришел он на военный корабль. Начались крейсерства у берегов Франции.

Синей каймой тянулись берега той земли, где минули времена революции и настал час Наполеона. Звезда его ярко сияла на европейском небосводе. Города и крепости сдавались императору французов. Но ежели Марс был милостив с корсиканцем, то Нептуну он явно не пришелся по душе. На море, на водных просторах Наполеон никогда не мог добиться решающего перевеса. Там владычествовала Англия, хотя французские моряки весьма энергично противились ее морской тирании.

Во многих боевых столкновениях довелось участвовать Джону Франклину, довелось ему быть (на 74-пушечном корабле капитана Джона Кука) и при Трафальгаре, когда Нельсон поднял знаменитый сигнал: «Англия надеется, что каждый исполнит свой долг!»

Это было красиво и торжественно. Но то было мгновение в тяжелом и совсем не торжественном деле, имя которому — война. Войне же не видно было конца. Огромные людские массы маршировали по европейским полям, вытаптывая посевы, а флоты бороздили моря…

Морские сражения длились часы, а крейсерства растягивались на месяцы. А во время тех крейсерств на английских кораблях шла обыденная жизнь, хорошо уже знакомая Джону Франклину.

Как и все мичманы, Джон жил в констапельской — в общей каюте с подвесными парусиновыми койками и обеденным столом посредине. Нрав у мичманов был буйным, и констапельская зачастую походила на излюбленную лондонцами королевскую петушиную арену. За это-то сходство и называли мичманские каюты cock pit — «петушья яма».

Как и все мичманы, Джон Франклин вожделенно ждал барабанной дроби, известной под именем «Ростбиф старой Англии» и означавшей наступление обеда. Тогда он усаживался вместе с приятелями на деревянные скамейки у деревянного стола и хлебал гороховый суп с кусками солонины (на корабельном жаргоне «соленая ворса»). Недаром говаривалось, что «красавица может поразить мичманское сердце, но дьявол не в состоянии поразить мичманский желудок». И впрямь — сам нечистый был тут бессилен, ибо, закончив обед, обитатели «петушьей ямы» выпивали еще по стакану крепчайшего рома.

Чередуясь со сверстниками, Джон отстаивал положенные вахты. Любил, как и все, веселую утреннюю вахту, начинавшуюся с восьми часов; не терпел ночную — «собаку».

До чего же неприятна была минута, когда унтер-офицер приходил ночью в каюту и, дергая одеяло, кратко возвещал:

— Сэр! Пора!

— Уже? — удивленно бурчал мичман, еще крепче смыкая веки и стараясь увернуться от фонаря, направленного унтером прямо в лицо. — Сейча-а-ас…

Унтер удалялся. Если была очередь Джона, то он поднимался сразу, надевал суконный мундир и выходил на палубу. Там нетерпеливо дожидался его кончавший вахту мичман, для которого, как и для всякого дежурного, последние минуты казались особенно томительными.

Другое дело, если очередь на «собаку» доходила до какого-нибудь ленивца. А такие непременно водились на любом корабле. Тогда унтер-офицеру приходилось раза три спускаться в «петушью яму» и повторять свое неумолимое, как рок:

— Сэр! Пора!

Ленивец бурчал: «Уже?», тянул: «Сейча-а-ас», и… засыпал еще крепче, нимало не заботясь о приятеле, клянущем всех святых. По общему уговору соню наказывали. Для сего праведного возмездия придумано было «срезывание вниз». В самый сладкий ночной час канат, державший подвесную койку, перерезывался ножом, и ленивец, при громовом хохоте «петушьей ямы», на секунду становился в вертикальное положение, а затем, обалдело тараща глаза и не поспевая сообразить, что же произошло, сваливался на палубу каюты.

Текли судовые будни. По чести говоря, строевая флотская служба изрядно прискучила Франклину. Но война продолжалась, и судьба мичмана Джона подобно судьбам миллионов других людей, крепко-накрепко увязывалась с нею.

Война захватывала новые территории. В июне 1812 года пожар ее объял полмира: восемнадцатого числа Северная Америка бросила перчатку Великобритании, а шесть дней спустя наполеоновская армия хлынула через Неман на русские равнины.

Война с американцами привела Джона Франклина к берегам Нового Света. Он участвовал в блокаде портов и в сухопутных сражениях. Ядра щадили его и у стен Копенгагена, и при Трафальгаре, но здесь, в Новом Свете, он был ранен и долго валялся в корабельном госпитале.

Его храбрость и распорядительность были замечены, и мичмана Франклина произвели в лейтенанты королевского флота. Ускользнув от лекарей, он больше уже не явился в констапельскую, а получил офицерскую каюту. Когда же барабанный «Ростбиф старой Англии» возвещал обеденный час, он шел неторопливо — лишь только мичман превращается в лейтенанта, его аппетит делается нормальным — в кают-компанию и обедал, попивая уже не сногсшибательный ром, а приятный херес.

К концу войны плавал он на 40-пушечном фрегате «Форт» капитана Вильяма Болтона, и тот не мог нахвалиться своим старшим офицером.

Долголетняя война закончилась в восемьсот пятнадцатом году; из флота начали отпускать матросов, силком и обманом захваченных вербовщиками в портовых тавернах и рыбацких селениях. Корабли возвращались в Портсмут и Плимут, Ярмут и Гулль, становились на ремонт в недавно построенных огромных доках на Темзе.

И в эти первые мирные летние месяцы к Джону Франклину, боевому флотскому офицеру, снова пришли давнишние мечты о путешествии, подобном тому, что совершил он с дядюшкой Флиндерсом. Только теперь думал он не о полуденных широтах.


«ЗВЕЗДОЧЕТЫ»

Он не был похож на моряка-китобоя, ходившего в молодости к льдистым берегам Гренландии, и на путешественника, задыхавшегося на юге Африканского континента.

Он был похож скорее на пастора. Черный сюртук и черный шейный платок, из-под которого выступал твердый белоснежный воротничок, подчеркивали строгость его облика. У него было крупное большеносое лицо. Мешочки под глазами придавали ему несколько болезненный и усталый вид. Когда он говорил, толстые короткие брови чуть шевелились. Седые, ровно подстриженные баки окаймляли бледные щеки. Глядя на него, нельзя было бы предположить, что он обладает несокрушимой энергией и неистощимым упорством. Между тем, даже среди энергичных и упорных соотечественников, он выделялся этими качествами на протяжении всей своей долгой жизни, большая часть которой прошла в тиши адмиралтейских покоев.

В 1804 году он стал секретарем британского Адмиралтейства. Тогда ему было сорок. Он оставил Адмиралтейство, когда ему было восемьдесят.

Его звали Джон Барроу. Читателю уже знакомо это имя. Барроу оказал содействие Крузенштерну, когда тот с Румянцевым готовил экспедицию «Рюрика»; он сообщал в далекое эстонское местечко о том, что замышляет новые экспедиции на север; он писал книгу об истории полярных плаваний и просил Крузенштерна информировать его о всех русских достижениях в этой области.

Он, быть может, испытал чувство некоторой досады, когда тотчас после разгрома Наполеона русские подняли флаг борьбы за решение великой географической загадки — загадки Северо-Западного прохода.

«Рюрик» уже пересекал океаны, а ему, Джону Барроу, секретарю английского Адмиралтейства и одному из учредителей Лондонского географического общества, все еще приходилось доказывать необходимость возобновления борьбы. Однако чувство досады не помешало Барроу доброжелательно отнестись к почину «Рюрика». Напротив, «Рюрик» дал ему лишний повод воззвать к чести мореходной нации.

Но он знал, что есть куда более мощные рычаги, нежели честь и престиж. Промышленные и торговые интересы были теми рычагами.

Неудачные поиски Северо-Западного прохода, проведенные в минувшие столетия, не только охладили, но и совсем заморозили толстосумов. Теперь Барроу снова «разогревал» их. Англия-победительница, Англия, становящаяся «мастерской мира», Англия, утверждавшаяся на всех крупных морских перекрестках… Да разве же эта Англия может равнодушно взирать на тайны Арктики? Что стоит этой Англии отворить еще один сейф? Прежние неудачи ничего не доказывают. Быть может, ждут новые неудачи. Быть может… Но не окупятся ли затраты сторицей, если все-таки Северо-Западный проход возьмут в свои руки англичане?

После долгой журнальной перепалки, после сообщений китобоя Скоресби-сына о потеплении в Арктике и тщательных разборов всех обстоятельств в Географическом обществе Джону Барроу удалось наконец добиться согласия правительства и тех, кто диктовал ему свою волю.

В 1817 году Барроу закончил план обширной экспедиции (той самой, о которой он писал Крузенштерну, а Крузенштерн — Румянцеву) и представил его Адмиралтейству.

Что же касается исполнителей этого плана, то Барроу не сомневался: в стране Фробишера и Баффина, Гудзона и Дэвиса, Кука и Флиндерса найдутся люди львиного темперамента. Как всякий человек, хорошо знакомый с флотом, Барроу знал о наличии в нем трех офицерских категорий.

Одна из них, и, пожалуй, самая многочисленная, состояла из моряков-практиков. Они не выдумывали пороха, а честно тянули лямку повседневной палубной службы. Ко второй категории относились фаты в морских мундирах. Эти откровенно предпочитали корабельной каюте покойное адмиралтейское кресло и добывали сие кресло папенькиными связями. В третьей группе, самой отборной, были моряки, соединявшие хорошее знание мореходного дела со страстью к наукам. Их шутливо звали «звездочетами». На них-то, на «звездочетов», и рассчитывал в основном Джон Барроу. И они, прослышав о его планах, не замедлили явиться.


Стояла дождливая зима 1817/18 года. Лейтенант Франклин жил в Дептфорде, где в ту зиму царило оживление, точно у театра Ковентгарден перед концертом знаменитой певицей Каталани. Кареты с гербами на дверцах чуть ли не каждый день прикатывали в Дептфорд, и аристократы-лондонцы отправлялись к Темзе, где стояли четыре корабля. В дилижансах прибывали люди попроще, но отношение к ним корабельных офицеров было куда сердечнее, чем к каретным пассажирам; в дилижансах приезжали географы и натуралисты, астрономы и физики.

Трактирщики и владельцы отелей были весьма признательны адмиралтейству за то, что оно назначило Дептфорд местом снаряжения двух экспедиций. И вряд ли кто-либо из жителей не знал в лицо каждого из командиров четырех кораблей.

Вся четверка состояла из «звездочетов». Первым отрядом — корабли «Изабелла» и «Александр» — командовал капитан Джон Росс. Подчинялся ему командир «Александра» Вильям Пари. Вторым отрядом — корабли «Доротея» и «Трент» — командовал капитан Давид Бьюкен. Ему подчинялся командир «Трента» Джон Франклин.

Четверка «звездочетов» знала общие курсы будущих походов, но детальная инструкция еще не была получена из Лондона. Дни проходили во встречах и разговорах с многочисленными паломниками из столицы. Интерес, проявленный к экспедиции, и радовал ее участников и утомлял их.

Вечерами Джона Франклина можно было видеть за трактирным столиком с его новым другом Вильямом Парри. У того было приветливое лицо с круглым подбородком и будто удивленно выгнутыми бровями, лицо мальчишески бесхитростное и на редкость привлекательное.

Оба помощники начальников отрядов, оба молодые (Джон старше Вильяма на четыре года), оба командиры однотипных судов с почти равным тоннажем, а главное — оба охваченные страстью к полярным исследованиям, они, Франклин и Парри, быстро стакнулись и теперь вечерами не могли не встретиться хотя бы на часок.

Они сидели за столиком, медленно тянули эль. Глотнув эля, Джон, запуская в ноздрю щепотку душистого табаку, сладко жмурился, чихал так, что в темных глазах его показывались слезы, и, улыбаясь, заводил разговор о грядущих арктических делах.

Вильям, закладывая, как говорили во флоте, табак за жвака-галс, то есть попросту отправляя его в рот, согласно кивал. Потом наступал его черед. И он говорил все о том же — о грядущих арктических делах.

И, хотя с другими офицерами и Джон и Вильям с успехом могли бы толковать о том же, им почему-то очень нравилось беседовать только друг с другом. У обоих было предчувствие, что это не просто приятное препровождение времени, а начало большой, моряцкой дружбы. И они были рады, почти уже счастливы, ибо знали цену дружбе и то, что редким людям выпадает на долю найти в жизни настоящего друга.

Так сидели два «звездочета» за кружками эля и вели разговор, приятный обоим.

Поздним вечером, простившись с Парри, Джон наскоро писал письма. Джон был очень родственным человеком, а родственников у него было вполне достаточно: братья женились, а сестры выходили замуж; а у жен и мужей, в свою очередь, были родственники… И писем приходилось строчить немало, дабы никто не обиделся и не подумал, что Джон Франклин возгордился.

«Вы были бы удивлены, — писал он в одном из писем, — если бы услышали, с каким количеством людей я познакомился благодаря этому путешествию. Среди них и известные аристократы и известные ученые. Они (большинство из них) представили на наше рассмотрение несколько вопросов, которые надо будет разрешить, и все искренне желали нам успеха.

Действительно, весьма смешно чувствовать себя посреди этих людей, тогда как я мало знаю о делах, которые обычно являются предметом их разговоров.

Ныне только одно то обстоятельство, что вы идете на Северный полюс, везде служит достаточным паспортом… Я надеюсь, что мне представится возможность проявить свою благодарность большим старанием в деле, которое все так близко приняли к сердцу».

Он заканчивал письма добрыми пожеланиями, никогда не забывая приписать несколько шутливых слов племянникам и племянницам, появившимся на свет в годы, проведенные им на морях.

Он запечатывал конверты, ужасным почерком надписывал адреса и укладывался спать, чтоб завтра же спозаранку идти на свой «Трент», где уже завершались последние приготовления.

В конце марта первый лорд адмиралтейства Мелвилл и три других лорда утвердили инструкции, составленные Джоном Барроу.

В первый день апреля нарочный привез в Дептфорд толстые казенные пакеты. На одном из них значилось: «Давиду Бьюкену, эсквайру. Командиру шлюпа его величества «Доротея»».

Бьюкен послал за Франклином. Лейтенант явился. Они уселись в каюте и вскрыли пакет.

— Хоть день и неподходящий, — усмехнулся Франклин, — но служба службой. — И махнул рукой.

Бьюкен рассмеялся: первое апреля, говорят в Англии, «день всех дураков».

— Постараемся не быть дурнями, — ответил Бьюкен, выпячивая нижнюю губу и настраиваясь на серьезный лад.

Инструкция была длинной и обстоятельной.

Начиналась она, как водится, фразами, совершенно не соответствующими действительности, но, видимо, неизбежными для столь официального документа: «Его королевское высочество принц-регент выразил свое желание виконту Мелвиллу сделать попытку открыть Северный проход из Атлантики в Тихий океан».

— «… Так как у нас нет никаких знаний о море выше Шпицбергена, — размеренно продолжал Бьюкен, — никаких инструкций и руководства не может быть дано. Однако можно предложить проходить там, где лед глубже и меньше соединен с землей. Из лучших информаций нам известно, что к северу от Шпицбергена, в районе 83,5° или 84° обычно не бывает льдов и путь не закрыт землей.

Если вам удастся достигнуть полюса, вы останетесь там на несколько дней, чтобы сделать там более точные наблюдения. Кроме всех остальных научных и заслуживающих внимания наблюдений, вы особенно должны пронаблюдать за отклонением магнитной стрелки и за интенсивностью магнетической силы, а также насколько далеко распространяется влияние атмосферного электричества. Для этого вам будет дан электрический аппарат, специально сконструированный для этой цели.

Вы должны исследовать течения, глубину моря, природу дна. Вам надо привезти несколько аккуратно запечатанных бутылок с морской водой с поверхности и из глубины.

С полюса вы направитесь к Берингову проливу. Но, если встретятся большие препятствия, вам надо будет вернуться к юго-западу и попытаться пройти между Гренландией и восточным берегом Америки в море, называемое Баффиновым, а оттуда проливом Девиса — в Англию».

Бьюкен передохнул. У Франклина горели темные глаза; он вертел в руках табакерку, раскрыл и снова закрыл ее, позабыв «зарядиться» очередной табачной щепоткой.

— «Если вам удастся пройти через полюс или около него, — продолжал капитан «Доротеи», — вы должны будете через Берингов пролив выйти в Тихий океан, подойти к Камчатке с тем, чтобы передать русскому губернатору копии всех журналов и документов, с просьбой отправить их по суше в Санкт-Петербург, а оттуда в Лондон.

Затем вы направитесь к Сандвичевым островам или к Новому Альбиону, или же в какое-либо другое место Тихого океана, чтобы дать отдых команде и отремонтировать корабль. Если во время этой остановки вам представится надежный случай послать бумаги в Лондон, вышлите дубликаты. Если же вы пойдете обратным путем, вы сможете зазимовать на Сандвичевых островах или в Новом Альбионе, или в каком-либо другом месте, а ранней весной снова пройти Беринговым проливом и снова проделать старый путь.

Если вам это удастся, постарайтесь пройти к востоку, чтобы Америка была в поле зрения настолько, насколько вам позволят льды. Вы сделаете это для того, чтобы установить широту и долготу некоторых наиболее выдающихся мысов и бухт, соблюдая все меры предосторожности, чтобы не быть затертыми льдами и не зазимовать на том берегу.

Возвращайтесь тем же путем, если будете уверены, что вы обязаны успехом не только временным и случайным обстоятельствам. И, если это будет сопряжено с риском для кораблей и людей, вы должны отказаться от мысли возвратиться этим путем, а вернуться вокруг мыса Горн».

Замысел был гигантский. Но не слишком ли много «если»?.. Эти «если» были оправданы: ни один человек в мире не ведал о тех путях, которые ждали «Доротею» и «Трент».

Инструкция далее указывала, что Бьюкен и Росс должны уговориться о встрече в Тихом океане (предполагалось, что корабли Росса «Изабелла» и «Александр» пройдут Северо-Западным проходом) и о дальнейших совместных действиях. На случай зимовки у берегов Канады секретарь Адмиралтейства предписывал принять «все меры для сохранения здоровья людей», связаться с факториями торговых компаний, подружиться с эскимосами.

При всей грандиозности замысла, Барроу, однако, не настаивал на безрассудной опрометчивости. Он предупреждал капитанов, что они «должны уйти из льдов в середине или 20 сентября, или, по крайней мере, 1 октября, и пойти к Темзе».

«Если ваше плавание удастся, — говорилось в инструкции, — это будет большим вкладом в географию и гидрографию арктических районов, о которых мы очень мало знаем». Вот тут-то и Джон Барроу, и виконт Мелвилл, и лорды Адмиралтейства безусловно не ошибались.

Вечером Франклин не сидел за кружкой эля с другом Вильямом. Он и Бьюкен остались на борту «Доротеи», обсуждая инструкцию. Впрочем, и Вильяма Пари тоже не было ни вечером, ни ночью на берегу. Они с Россом обсуждали другую инструкцию — инструкцию плавания «Изабеллы» и «Александра»…

Ночной апрельский ветер, влажный и веселый, летел над спящей Англией, над сочными лугами и вечнозеленым остролистом, над темными городами и фермами, над трубами ткацких фабрик и копрами угольных копей.

Ветер морщил Темзу и разносил крепкий густой хвойный запах тира, смоляного состава, которым был смазан такелаж кораблей Росса и Пари, Бьюкена и Франклина.

До отплытия «звездочетов» оставалось меньше месяца.


НОВЫЕ ЗАМЫСЛЫ

В ту апрельскую ночь, когда английские капитаны засиделись над адмиралтейскими инструкциями, в одной из гостиниц африканского города Кейптауна ненароком застрял русский морской офицер.

Все было как-то непривычно ему в этой обыкновенной комнате с деревянной кроватью, фаянсовым умывальником, старинным резным гардеробом и довольно посредственной гравюрой, изображающей седые волны и «Летучего Голландца». Почти за три года плавания офицер позабыл об уюте, о высоких потолках и больших окнах, о неподвижных, не ускользающих из-под ног половицах.

Офицер спросил ужин. Негр-слуга отворил дверь (сперва показались его туфля и черная растопыренная ладонь с подносом), и в комнату донесся грустный звук мандолины. Слуга, бесшумный, быстрый, улыбающийся, расставил тарелки и ушел. Офицер остался один, и ему стало грустно. Не этот ли нехитрый струнный перебор навеял на него грусть?

Отужинав, он отворил окно, но штормовой ветер с силой его захлопнул. За окном была ночь. На рейде, точно светлячки, горели огни судов. Среди них он отыскал огни своего «Рюрика».

Шторм разыгрывался, и Коцебу недовольно подумал, что, пожалуй, и завтра не добраться ему до брига, хотя «Рюрик» и покачивается всего лишь в пятидесяти саженях от берега.

Коцебу стоял у окна. Ночь была глухая, плотная, непроницаемая. И только корабельные огни сверкали и переливались во тьме. Грустный напев мандолины послышался громче. Коцебу представил себе этого захмелевшего французского матроса с корвета «Урания». Он видел матроса, когда проходил в номер. Красивый малый играл, уронив голову. На столе лежала его круглая шапка с красным помпоном, а рядом дремал черный хозяйский кот. И чего это он, красавец матрос, заладил этакую печаль? Видать, тоскует по Марселю иль Гавру. Фрегат «Урания»… Луи-Клод Фрейсине ведет его в кругосветное плавание. На борту с ним его жена. Эта дама, пожалуй, первая участница ученого морского путешествия.

Коцебу лег, но долго еще не мог уснуть и слушал порывы ветра, летевшего над Кейптауном куда-то в черную глубину африканских дебрей, да мандолину француза.

Коцебу съехал на берег, чтобы нанести визит губернатору Соммерсету. Губернатора в городе не оказалось. Он жил на даче, в пяти милях от Кейптауна. Ехать на дачу Коцебу отговорили, сказав, что при таком ветре даже пятимильный переезд невозможен из-за песчаных вихрей. Капитану пришлось задержаться на берегу.


Восьмого апреля «Рюрик» ушел из Кейптауна. Начинался последний этап долгого путешествия.

В конце апреля бриг подходил к острову Св. Елены. «Рюрик» был в центре Атлантики. Если бы в те времена корабль мог держать связь с любой точкой земного шара, то судовая семья Коцебу тогда же узнала бы, что английские капитаны вышли из устья Темзы и направились отыскивать Северо-Западный проход. Но минуло еще почти два месяца, прежде чем Коцебу услышал об этом.

«Рюрик» пересекал океан. На борту шла размеренная жизнь, строго подчиненная судовому порядку. С восходом солнца свистала дудка Никиты Трутлова, и матросы, шлепая босыми ногами, драили палубу. В семь часов все в ту же тесную каюту сходились на завтрак — капитан, лейтенант Шишмарев, натуралист Шамиссо, доктор Эшшольц, художник Хорис. После завтрака кто-либо из трех последних усаживался за работу; Шамиссо раздражался по-прежнему, правда, уже в меньшей степени, чем раньше, необходимостью чередования у рабочего стола.

Все как будто по-старому на корабле, как и год и другой ранее. Но есть и нечто новое, то, чего еще не было ни год, ни тем паче другой назад, — это вечерние разговоры на шканцах.

Теперь уже говорили не о предстоящем путешествии. Оно подходило к концу. Теперь мечтали о будущем. Оно было не за горами.

Логгин Хорис мечтал об Италии, о мастерских римских художников, о солнце Калабрии и лазури Неаполитанского залива с белым дымом Везувия. Думы Эшшольца были не столь красочны. Снимая очки и тихо улыбаясь, он говорил о родном Дерпте, об университетских лекциях, о ленивом течении речки Эмбах. Шамиссо видел себя в Берлине. Небольшой дом и кабинет. Книги, стол, свой собственный стол, за который можно сесть, когда хочешь, не дожидаясь очереди. Он напишет научный отчет об экспедиции; одновременно он начнет книгу о плавании «Рюрика». Он испробует себя в прозе. Пожалуй, это потруднее стихов. Будет писать неторопливо, закаляя на медленном огне ясные, точные строчки.

Когда кто-нибудь из них спрашивал о будущих планах у Глеба Шишмарева, то этот «русский русский», как звал его Шамиссо, отвечал просто: «Кронштадт. Флот. Служба». И добавлял задушевно: «Люблю, знаете ли, службу нашу, хоть другому невежде и кажется она скучной». То же самое, конечно, думали и штурманские ученики — приветливый Хромченко, маленький крепыш Петров и Коренев, хмурый дичок, державшийся немного в стороне от офицеров и ученых.

У Коцебу не все было так ясно и определенно. Правда, грусть и душевная усталость, испытанные им в кейптаунском одиночестве, были непродолжительны. Он по-прежнему делил с другом Глебом вахтенные часы и с прежней рачительностью следил за корабельным порядком, чистотою, здоровьем матросов. И все же на его миловидном, с правильными чертами, овальном лице, в его голубых глазах установилось, помимо его воли, выражение какого-то надлома, печали и если не растерянности, то уж во всяком случае неуверенности.

Два обстоятельства заставляли его тайно страдать. Он понимал, что здоровье его сильно, глубоко подорвано. Он гнал от себя эту мысль, но она жила в душе. Он знал еще и то, что многие не простят ему ретираду перед льдами, какие бы веские и основательные причины у него ни были. Вот если бы и у других (он ловил себя на грешной мысли и краснел), если бы и другие испытали ту же неудачу, тогда наверняка его репутация как навигатора была бы упрочена.

К тому же, справедливо думал Коцебу, он собрал такие обильные научные материалы, что большего от одной экспедиции могут потребовать лишь те, кто никогда не бывал в морской экспедиции.

Из карт, сделанных им, Шишмаревым и юными штурманами, можно будет составить атлас. Он привезет Крузенштерну и другим ученым-морякам интереснейшие наблюдения: глубинные температуры, температуры поверхностные и определения прозрачности воды, коих до «Рюрика» никто не производил; астрономические наблюдения и точное счисление курса позволят установить скорость и направление течений; гербарии и коллекции Шамиссо давно уже не умещаются в каюте; наконец, рисунки Хориса воочию представят облик, жилища и утварь многочисленных народов, о которых сделаны столь же многочисленные записи.

Все это, по чести говоря, не должно бы позволить усомниться в нем как в «зеемане» — в моряке-исследователе. И ежели такие сомнения возникнут, то… они будут лишь еще одним проявлением человеческой несправедливости.

Он теребил свои белокурые, немного волнистые волосы. О нет, он не сдастся так рано, он не сдастся ни хвори, надрывающей грудь, ни наветам недоброжелателей. Новые обширные замыслы роятся в его голове. Конечно, по возвращении в Россию ему предложат отпуск. В деревенской тиши, на мызе Макс он все хорошенько обдумает. Надо полагать, что Иван Федорович и Румянцев еще раз поддержат его…

В мае 1818 года «Рюрик» пересек экватор; в июне — миновал Азорские острова, вошел в Ла-Манш и бросил якорь в английском порту.

Из Портсмута Коцебу ездил в Лондон и отыскал в огромном городе одного из хороших знакомых Крузенштерна. Капитана встретил шестидесятивосьмилетний джентльмен. Он провел русского моряка в большой кабинет, уставленный книгами и увешанный географическими картами. Он не был ни путешественником, ни мореходом, этот старик. Но имя его было известно путешественникам и морякам всего мира. И не было, пожалуй, ни одной капитанской каюты, где не лежали бы отлично исполненные карты и атласы с подписью человека, изготовившего и издавшего их.

Аарон Арроусмит был знаменитым картографом, основателем и владельцем картографического предприятия. За свою долгую жизнь он выпустил в свет более сотни атласов и несколько больших карт, а его всемирная карта, выполненная в меркаторской проекции и снабженная примечаниями, пользовалась широкой и заслуженной известностью.

Картографическое предприятие было не только доходным делом, но и подлинно научным. Оно было и хлопотливым. Конечно, облик мира уже не менялся столь стремительно и резко, как в эпоху великих географических открытий, но все же не проходило двух-трех лет, чтобы в нем не появлялось несколько новых черточек. И вся ценность картографического предприятия Арроусмита состояла в том, что старый географ неустанно уточнял, исправлял свои издания.

Вот почему он с радостью принимал каждого капитана дальнего плавания, посещавшего его солидный, тяжеловесный, заставленный книгами и атласами кабинет. Он был рад, когда в июньский день пришел к нему командир «Рюрика». Он узнал о путешествии русских в те времена, когда Крузенштерн еще только покупал у него карты для предстоящего «покушения» на Северо-Западный проход.

Хозяин откинулся в глубоком кресле и внимательно слушал гостя.

Лейтенант рассказывал о своих тихоокеанских изысканиях:

— Я расположил путь в Камчатку так, чтобы пересечь северную часть цепи Мульгравовых островов. Они ведь совсем не исследованы, и я надеялся уделить им некоторое время. К сожалению, на том месте, где они обозначены на вашей карте, сэр, расстилается море без всяких признаков земной тверди.

Арроусмит огорченно развел руками:

— Может быть, очень может быть. Я обозначил их по сведениям шкиперов. Купеческим же капитанам, как небезосновательно замечают в нашем Адмиралтействе, особенно верить не приходится. Коронные капитаны, как правило, добросовестнее.

Они еще долго говорили об открытиях Коцебу, и Арроусмит заверил командира «Рюрика», что будет с нетерпением ожидать публикации его карт и журналов.

Потом они прошли в столовую, украшенную всего лишь одним, но зато великолепным морским пейзажем молодого Тернера, и старик картограф рассказал Коцебу об отправлении двух полярных экспедиций.

— Прошло уже почти два месяца, как они покинули Темзу. Будем надеяться, что они решат великий вопрос, — сказал Арроусмит, наполняя рюмку Коцебу.

Так в доме английского географа услышал русский капитан о продолжателях своего дела. В этот июньский день впервые услышал он и имя своего сверстника Джона Франклина, судьба которого всю жизнь будет привлекать его и волновать.


Распрощавшись с Арроусмитом, Коцебу отправился в Портсмут. Вскоре «Рюрик» ушел к берегам родины.

На двухмачтовом бриге царило возбужденное, приподнятое, праздничное настроение. «Домой, домой», — пел ветер; «домой, домой», — шумели волны; «домой, домой», — вторили сердца. И потому всё, что разворачивалось перед взором мореходов в последние дни плавания — и зеленые берега Балтики, и Королевский фарватер Копенгагенского рейда, и встречные суда, и башни маяков, — все это отмечалось в их сознании мимолетно, вызывая лишь одну мысль: до Петербурга осталось столько-то миль, до Петербурга осталось еще столько-то…

«Домой, домой», — пел ветер, «домой, домой», — шумели волны… На очень дальнем расстоянии четко означился в белесом небе высокий шпиль Ревельской церкви Олай-Кирха. Ближе мягко и тускло блеснули другие колокольни, крытые свинцовыми листами. Еще ближе — насупленные крепостные стены и кущи загородных садов. Ревель, родной Ревель… Капитан, волнуясь, отер лоб.

А несколько дней спустя, 3 августа 1818 года, невская вода приняла бриг, киль которого касался трех океанов. Петербург наплывал на молчаливых людей, столпившихся на палубе «Рюрика». Город был омыт недавним ливнем, кровли его блестели. Наступил последний час кругосветного плавания, час, полный непередаваемого значения и торжественности.

С правого борта уже тянулись дома Английской набережной. Послышалась команда, и якорь бухнул в Неву. Мачты брига отражались в окнах румянцевского дома, в комнатах которого было задумано кругосветное плавание «Рюрика».


Коцебу уехал в эстонскую деревню. Матросов распределили по флотским экипажам. Все разлетелись…

Стародавняя деревенская тишь окутала капитана. Стояла пора, когда все в природе приходит в какое-то необыкновенное равновесие, пора завершающегося лета и первых, крадущихся шагов осени; пора глубокой, всегда удивительной синевы неба и первого лесного багреца. Спокойствие убранных полей, голосистое пение петухов на зорях и сытое вечернее мычание коров, скрип колодезного ворота, разговоры об урожае, зимних запасах, дровах, — все это неспешное, чистое, знакомое, мирное… Коцебу отдыхал.

Но отдых не был забвением всего и вся. Капитан продолжал размышлять над тем, что задумал еще в каюте «Рюрика». Нет, думалось ему, негоже одним лишь англичанам продолжать поиски Северо-Западного прохода. Теперь, когда российский флот возобновил дальние плавания, можно попытать его силы на двух одновременных богатырских походах. И капитан сел за письменный стол. Он начал писать «Краткое обозрение предполагаемой экспедиции».

Коцебу писал, что русские корабли, совершив полукругосветное плавание, придут к Гавайским островам. Там, на островах архипелага, команды починят суда и пополнят трюмы. Потом корабли лягут на разные курсы. Первый корабль пойдет к Берингову проливу, постарается продвинуться дальше «Рюрика» и оставить за кормой рубеж Джемса Кука. Этому кораблю, ежели Нептун будет милостив, посчастливится открыть тихоокеанское начало Северо-Западного прохода. На большее, на сквозное плавание из океана в океан пока рассчитывать рано.

Тем временем второй корабль, полагал Коцебу, пересечет Тихий океан и приблизится к загадочной Южной матерой земле, к Антарктиде. Разумеется, высказывался далее составитель плана, будет справедливо, ежели командование первым кораблем начальство вверит именно ему, лейтенанту Отто Коцебу…

Поля, деревни, проселки, вся Эстония были уже укрыты снегом, когда капитан, окончательно обдумав будущую экспедицию, поскакал на почтовых в столицу. Обернулся он быстро — меньше чем в месяц.

Несколько желтоватых тоненьких листочков — письма Коцебу своему флотскому учителю Ивану Федоровичу Крузенштерну, — эти несколько листочков, заполненных на редкость неразборчивыми закорючками, рссказывают о столичных днях нашего моряка.

«Вы будете немало удивлены, — сообщал он Крузенштерну, — что мое путешествие в Петербург уже закончено и дела совершенно успешны». И Коцебу поведал Ивану Федоровичу об этих успешных делах.

Прежде всего он представил свой доклад Румянцеву. Николай Петрович, говорит Коцебу, «нашел сочинение исключительно хорошим, несколько раз обнял, поцеловал меня и сказал: «Это должно заинтересовать государя». А Коцебу добавляет, что ему, мол, кроме одобрения Румянцева, иной похвалы и не надобно.

После встречи с Румянцевым капитан ежедневно виделся с морским министром старым маркизом де Траверсе.

Маркиз, настроенный сперва несколько скептически, теперь всерьез заговорил с лейтенантом. «Мне кажется, — иронически писал Коцебу, — что он, наконец, понял, что «Рюрик» с пользой совершил свое путешествие».

И обходительный маркиз с мягкими манерами лукавого царедворца предложил Коцебу принять начальство над будущей экспедицией в Берингов пролив. Коцебу с восторгом согласился. Министр посоветовал лейтенанту спокойно ехать домой и дожидаться нового назначения, каковое несомненно будет очень лестным.

Вот Коцебу и благодушествовал снова в деревенском уединении. Жарко топились печи, наполняя тихие комнаты приятным сосновым теплом. За окнами гуляли метелицы, куражился ветер, сбрасывая с сосен снежные шапки. Неслышно, неприметно катились дни.

Коцебу мысленно часто возвращался к своим «рюриковичам». Не тревожась думал он об ученых и штурманах. У этих жизнь пойдет безбедно, но у служителей… Что-то с матросами «Рюрика», с теми, кому он, капитан, столь многим обязан, с теми, чьи честные натруженные руки крепили паруса, отдавали и выбирали якорь? Коцебу знал, что матросы опять тянут лямку строевой службы с ее тяжелыми повседневными работами, с ее мордобоем, линьками и прочими жестокостями, на которые так щедры многие офицеры российского императорского флота.

С сожалением думая о своих бывших матросах, Коцебу писал Румянцеву, чтоб Николай Петрович выхлопотал им отпуск, абшид, как говорили тогдашние моряки. Однако абшид героям «Рюрика» все не выходил. Нужно было соизволение государя. Но… «до бога — высоко, до царя — далеко»… И Коцебу с горечью жаловался Крузенштерну: «Я уже хлопотал, чтобы матросы, которые находятся в Ревеле, не делали слишком тяжелые работы, но некоторые командиры развлекаются тем, что мучают именно этих людей».

В феврале 1819 года, когда буйство метелей нередко перемежалось теплыми, сырыми, тихими днями, Коцебу вызвали в столицу.

Он приехал и был принят министром, старым мягким обходительным маркизом. Беседа вновь пошла об экспедициях в Берингов пролив и к Антарктиде, в подготовке которых участвовали и Крузенштерн и известный мореплаватель Гавриил Андреевич Сарычев.

Заканчивая аудиенцию, маркиз, прихрамывая и морщась от подагры, прошелся по навощенному паркету большого кабинета. Потом он ласково поглядел на Коцебу своими блеклыми, почти белыми глазами и еще раз заверил лейтенанта, что он получит корабль, а может быть, и два…

В радужном настроении Коцебу воротился в деревню. В конце лета, думалось ему, он отправится в путешествие. И он нетерпеливо ждал весны.

Но, когда настала весна, Отто Коцебу нежданно-негаданно получил извещение, что вместо него назначены в дальнее плавание другие офицеры.

Его обошли. Он был глубоко оскорблен и горько обижен.


ВСТРЕЧА

Октябрьский, лондонский, мелкий, непрестанный дождь. Небо в рубищах туч. Мокрые фасады домов. Тусклые, залитые водой, стекла. Немощные фонари. Вереница экипажей, едущих точно по дну огромного аквариума. Понурые, торопливые люди в нахлобученных шляпах, с руками в карманах пальто. Дождь, дождь. Ветер с моря, тяжелое колыхание Темзы.

Два лейтенанта словно не замечали ни дождя, ни ветра, ни понурых людей. Они только что вышли из Адмиралтейства.

— Идемте ко мне, старина, — сказал один из них. — Я снял квартирку неподалеку.

— Идемте, Вильям, — отозвался другой. — Нынешний вечер — наш!

Джон Франклин вернулся в Англию в октябре 1818 года, через шесть месяцев после отплытия из Темзы. Когда он пришел в Адмиралтейство, то первым попался ему на глаза Вильям Парри, появившийся из кабинета лорда Мелвилла. Франклин бурно выразил свой восторг и обнял Вильяма. После сбивчивых, радостных приветствий Джон сообразил, что столь раннее возвращение его приятеля означает неудачу экспедиции. Точно такие же мысли осенили и Парри.

Но радость встречи еще не улеглась, и они, не спрашивая друг друга о неудачах, шли по лондонским мокрым и сумрачным улицам, перекидываясь ничего не значащими фразами и то и дело поглядывая один на другого.

Даже тогда, когда они пришли домой к Парри, сняли мокрое платье и уселись у камина со стаканами эля, даже тогда беседа никак не входила в ровную колею.

— Постойте, Джон, — решительно сказал наконец Парри. — Постойте! Вы, вероятно, помните, что я прежде нашей полярной экспедиции несколько лет служил на морских станциях в Новом Свете?

Франклин ответил, что помнит, конечно.

— Так вот, дорогой друг, — продолжал Парри, — мне приходилось встречаться с краснокожими. Если бы они увидели нас с вами за такой беседой, то наверняка сочли бы самыми невоспитанными, дикими и грубыми людьми на земле.

Франклин рассмеялся. Он знал, что индейцы гораздо более вежливые собеседники, чем бледнолицые, считающие их дикарями. Индейцы всегда выслушивают знакомого или незнакомого человека с внимательной почтительностью, сколь бы глупыми и несуразными ни казались им его речи. Мало того, собеседник выговорится, а они еще некоторое время хранят молчание: во-первых, может быть, оратор что-либо припомнит и что-либо добавит к сказанному, во-вторых, для того, чтобы еще подчеркнуть уважение к нему.

Франклин рассмеялся:

— Я слышал, Вильям, об этом правиле. Нам с вами следует его придерживаться. Да и не только нам, — добавил лейтенант, весело поглядывая на друга, — но и господам членам парламента.

— В особенности! — в тон ему отвечал Парри. — Итак, сэр, вы находитесь в моем вигваме и вы на целых четыре года старше меня, а потому первое слово принадлежит вам, лейтенант Джон Франклин.

Беседа, начавшаяся шутливо, постепенно приняла серьезный характер. Вильям, по привычке закладывая табак за «жвака-галс», слушал рассказ приятеля, и отблески каминного пламени лежали на его простодушном мальчишеском лице с высоко поднятыми бровями.

Джон говорил, расхаживая по комнате и изредка «заряжаясь» нюхательным табаком…

Неприятности начались очень скоро. Адмиралтейство удружило столь плохим кораблем, что течь в бортах открылась, едва лишь пропали из виду берега. Течь ликвидировали, но в душе моряков «Трента» закралась неуверенность в своем плавучем доме.

Неподалеку от Шпицбергена в тумане Франклин потерял Бьюкена, но потом они сошлись в заранее условленном месте — в бухте Св. Магдалины на Шпицбергене. Корабли отдали якорь по соседству с голубоватой громадой берегового ледника. Решено было обождать, пока зимние льды в море к северу от Шпицбергена несколько рассеются.

В этой стоянке не было бы ничего занимательного, если бы не привелось дважды наблюдать рождение айсбергов.

Первое произошло от… ружейного выстрела. От обыкновенного выстрела, да еще раздавшегося не ближе чем в полумиле от глетчера. Очевидно, глыба едва держалась, и сотрясение воздуха, вызванное выстрелом, оторвало ее от основной ледниковой массы. Над заливом прокатился грохот, и ледяной колосс рухнул в бухту. Несколько моряков «Трента» с баркаса глядели на это великолепное зрелище. Их восхищение подкреплялось чувством собственной безопасности. А ведь особенно приятно и интересно смотреть на явление природы, когда тебе ничто не угрожает. И вдруг чудовищно мощный соленый вал, вызванный падением колосса в море, поднял баркас и стремглав понес его на берег. Моряки и дух не перевели, как очутились на скалах в изломанном, залитом водой баркасе.

В другой раз командир «Трента» и его помощник лейтенант Бичи задумали на ялботе проникнуть в глубокую ледяную пещеру. Они направились к ней и уже представляли себе хрустальную красоту ледникового грота, переливы воды, причудливые изломы граней льда.

Но, едва ялбот подошел к пещере, звук, подобный пушечному удару, оглушил и перепугал моряков. Треск и грохот нарастали, множились, дробились — айсберг, еще значительнее, чем рожденный ружейным выстрелом, низринулся в море, увлекая за собой сверкающие ледяные глыбы и выхлестывая из моря водяные косматые столбы.

Франклин приказал быстро поворотить ялбот кормой к берегу. Только этим маневром избежал он почти неминуемого бедствия. Моряки ничего не видели — водяная пыль, похожая на завесу, закрыла обширную бухту, — но слышали бурление волн да шум сталкивающихся льдин.

Когда водяная завеса пала, Франклин, Бичи и матросы обошли айсберг, узнали его размеры и нехитрым подсчетом определили вес. Он равнялся почти четыремстам двадцати двум тоннам! Новорожденная плавучая гора вызвала такое волнение в заливе, что на «Доротее» (корабль находился в четырех милях от айсберга) прекратили кренгование.[18]

Седьмого июня «Доротея» и «Трент» вышли из залива Св. Магдалины. Оказалось, что состояние льдов было прежнее. Но не возвращаться же в бухту! Бьюкен и Франклин принялись искать проход во льдах.

Чего только не выкидывали эти проклятые льды! Однажды притонувшая глыба тихохонько подплыла под форштевень, и «Трент» был поднят ею на четыре фута. Потом торосистые куски, вынырнув из тумана, чуть было не переломили бушприт.

Наконец, поиски чистой воды привели к тому, что корабли затерло в ледяном поле. Нужно отдать должное Бьюкену: он не отступил. Моряки сошли на лед, вбили в него на некотором расстоянии от судов железные крюки и привязали к ним тросы. Другой конец троса был укреплен на шпиле.[19] Потом команда «пошел шпиль!», трос натянулся струной и задрожал. Мгновения напряженной тишины, затем скрип, скрежет, и носы кораблей, врезавшись, вдавившись в льды, начали раздвигать их.

Подтянувшись, словно гимнасты на шведской стенке, матросы переносили крюки дальше, и начиналась та же работа. И так — несколько часов.

Препятствие было взято. «Доротея» и «Трент» вышли на чистую воду и поставили паруса.

Каким же благодатным, свободным, легким казалось это плавание после шпилевой тяги! Но каким же горьким было разочарование, когда обнаружилось, что течение оттащило корабли на одиннадцать-двенадцать миль южнее той широты, где они были вначале.

Они достигли 80°34′ северной широты, и тогда капитан Бьюкен сдался. А ведь было только 19 июля! Еще можно было бороться! Однако Бьюкен решил уходить, держась кромки льдов вдоль восточного берега Гренландии. Впрочем, добраться до открытого моря оказалось не так-то легко.

Едва легли на новый курс, как грянул шторм. Шторм посреди льдов пострашнее бискайских бурь! На длинные куски разрубили самые толстые пеньковые канаты. Достали из трюма полосы железа. Обвешали ими борта, соорудив нечто вроде заслона, и положились на сноровку команды и господню волю.

Трудно передать словами ужасающую картину штормового моря, огромных, лезущих друг на друга льдин и корабля, которому угрожает двойная опасность — от разверзающихся пучин и сталкивающихся льдов.

Поставить штормовые паруса и спастись бегством? Это можно было бы проделать где-нибудь в Атлантике или в Индийском океане. Тут же требовалось нечто новое, необычное и очень рискованное: поворотить в гущу льдов и укрыться среди них. «Доротея» и «Трент» повернули… Борьба была слишком неравной, чтобы верить в благополучный исход. Люди едва держались на ногах. Тяжелый корабельный колокол, который молчал даже в сильную качку и отзывался лишь на резкий рывок за рында-булинь,[20] теперь отзванивал так, будто бил в набат.

Тревожный колокольный звон был тягостнее шума бушующих волн и льдов. Казалось, колокол возвещает неминучую гибель, и Франклин приказал заткнуть его медную глотку.

Все-таки маневр принес удачу. В гуще льдов оказалось спокойнее. Корабли переждали бурю, и на следующий день им удалось добраться до одной из бухт на северном берегу Шпицбергена.

До чего же жалко выглядели «Доротея» и «Трент»! Побитые, помятые, искалеченные, они едва-едва дотащились до бухты. Корабль Бьюкена пострадал сильнее «Трента», особенно с левого борта. Что было делать с «Доротеей»? Бросить ее и продолжать путешествие на судне Франклина? Вернуться в Англию?

Джон Франклин предложил первое. Бьюкен не считал возможным покинуть корабль. «Доротею», сказал он, можно еще починить. Но починить ее нужно было, по его мнению, лишь для того, чтобы вернуться домой. Франклин не унимался: отошлите «Доротею» в Англию со старшим офицером, сами переходите на борт «Трента», и — вперед, на север, к полюсу, к Берингову проливу!

Нет, ответил ему Бьюкен, он не может переложить ответственность за «Доротею» на старшего офицера. Нет, он не имеет права разрешить Франклину одному продолжить плавание. Нет и нет! Инструкция есть инструкция.

Если бы репутация Бьюкена (после его успешной экспедиции на Ньюфаундленд) не стояла так высоко, то Франклин мог бы усомниться в его храбрости. Франклин не усомнился ни в храбрости, ни в благоразумии, ни в дисциплинированности начальника. Но сердцем он не согласился с ним, и, когда 30 августа, исправив повреждения, корабли уходили со Шпицбергена в Англию, он испытывал горькое разочарование.

С той же горечью он и заканчивал теперь, в октябре, в лондонской квартире Парри свой рассказ. Он глядел на освещенного камином друга Вильяма с таким выражением на огрубевшем и обветренном лице, будто Парри один в целом свете мог его понять.

Вильям Парри понимал горечь Джона.

Вздохнув, Парри поднялся с кресла, задумчиво прошелся по комнате, снял нагар со свечей. В комнате посветлело.

— Послушайте, Джон, и мою одиссею, — сказал Парри и добавил негромко: — в ней горечи не меньше, чем в вашей.

Франклин, еще взволнованный своим рассказом, охваченный воспоминаниями недавнего, такого еще яркого прошлого, машинально опустился в кресло. Вильям заменил Джона в хождении из угла в угол. Недопитые стаканы с элем были забыты.

— Так вы слушаете, Джон? — спросил Парри, замечая рассеянность приятеля.

Франклин тряхнул головою, отгоняя назойливые мысли.

— Да, да, Вильям, прошу вас…

…Спустя полтора месяца после отплытия из Дептфорда, миновав мыс Фарвель, южную оконечность Гренландии, корабли Джемса Росса и Парри были затерты льдами в Девисовом проливе. До 20 июня им пришлось пробавляться там в компании сорока китобоев.

Когда лед несколько порыхлел, капитаны применили тот же способ шпилевой тяги, что Бьюкен с Франклином. Больше того, они использовали стальные пилы и пропиливали во льдах коридоры. Тяжко сжимаемые ледяными полями, «Изабелла» и «Александр» медленно, с трудом, но все же двигались на запад.

Потом началась чистая вода, и в августе экспедиция при кликах «ура» и с самыми радужными надеждами вошла в Баффинов залив. На запад, на запад! Все августовские дни вились корабельные флаги над водами, которые уже лет двести не тревожили кили судов. На исходе августа, тридцатого числа открылся пролив Ланкастера.

Матросы и офицеры испытали истинную радость: все были убеждены, что эти чистые, свободные дали очень быстро приведут их к Берингову проливу, а оттуда — в Тихий океан. Самые горячие головы уже обдумывали те торжественные письма, которые они отошлют на родину через камчатского губернатора капитана первого ранга Петра Рикорда.

Некоторые, правда, и в их числе начальник экспедиции Росс, недоверчиво хмурились: им казалось, что Баффин ошибся, посчитав этот ровный путь проливом. Не более как фьорд, залив, думали они, оставляя за кормой милю за милей.

Проплыв несколько десятков миль проливом Ланкастера, капитан «Изабеллы» увидел впереди береговую черту, туманные горы. Уже заранее настроившись на то, что он плывет не проливом, а фьордом, Росс, не задумываясь, поднимает сигнал: лечь на обратный курс!

Его подчиненный, капитан «Александра» Вильям Парри глазам своим не поверил. Как? На обратный курс? Не пытаясь, не усомнившись? Но Вильям Парри не поступил, как Нельсон в бою у Копенгагена. Он не взглянул в подзорную трубу и не воскликнул: «Уверяю вас, я не вижу никакого сигнала!»

Он подчинился приказу старшего офицера. В этот момент Вильям Парри испытывал еще большую горечь, нежели его друг Джон Франклин, когда Бьюкен не разрешил ему продолжить путешествие. Да, еще большую горечь, ибо Вильям Парри был убежден, что берег и горы, усмотренные Россом, — мираж, результат рефракции, столь частого полярного явления.

И вот теперь, в поздний час дождливого октябрьского дня, он говорил своему другу Джону Франклину, что скорее положит голову на плаху, чем отступится от мысли повторить поход прежним маршрутом: пролив Девиса, залив Баффина, пролив Ланкастера…

— Знаете ли, что? — воскликнул Франклин, когда Парри умолк и сунул в рот порцию табаку, намного значительнее обычной, — знаете ли что? Ваша экспедиция доказала, где надо искать путь из океана в океан, а наша — где не надо!

— Следовательно, никакие усилия не пропадают даром? — с грустной усмешкой отозвался Парри.

Пожевав табак, он придвинулся к Франклину, наклонился и, будто таясь от кого-то, негромко и быстро рассказал о своем разговоре в Адмиралтействе с Барроу и Мелвиллем.


РУБЕЖ КУКА ОСТАЕТСЯ ЗА КОРМОЙ

Дюжий баталер Гаврила Кулаев принес двухведерный бочонок, откупорил его, наполнил вином пузатые графинчики толстого стекла и, обтерев, поставил их на стол.

За столом кают-компании рассаживались офицеры и трое штатских. Глеб Семенович Шишмарев, поместившийся во главе стола, заправлял за ворот мундира салфетку. В кают-компании царило оживление, какое бывает, когда люди готовятся весело и всласть попировать.

Вино разлили. Буфетчик обнес всех закуской. Лейтенант Алексей Лазарев поднял рюмку и возгласил, грассируя на петербургский манер:

— Здоговье капитана нашего! С днем ангела, Глеб Семенович! Уга, господа!

— Ура! — дружно отозвалась кают-компания.

— Во здра-а-а-вие-е, — сочным басом протянул корабельный священник Михайло Иванов и тряхнул гривой.

Все выпили. В тот же миг морской артиллерии унтер Семен Фокин подал знак своим молодцам-канонирам, и двадцать пушек, рявкнув с обоих бортов, окутали пороховым дымом военный шлюп «Благонамеренный».

Следующий тост предложил именинник. Капитан-лейтенант предложил выпить за успех экспедиции, начатой три недели назад.

— Чтоб пройти нам дальше бессмертного Кука! — воскликнул лейтенант Игнатьев.

— Чтоб встретить в Северо-Западном проходе капитана Парри! — поддержал кто-то из мичманов.

— Ура! — прогремело в кают-компании, и пламя свечей дрогнуло. — Ура-а-а! — прокричали офицеры и штатские — астроном Павел Тарханов и живописец Емельян Корнеев и, умолкнув, услышали тоненькое «а-а-а» рассеянного, вечно погруженного в свои мысли натуралиста Федора Штейна.

Все рассмеялись, и этим тоненьким, показавшимся очень смешным «а-а-а» началось застольное шумное веселье…

Балтийский ветер нес трехмачтовый шлюп на запад. Вдали ободряюще мигали датские маяки. Впереди у самого горизонта смутно поблескивали огни других русских шлюпов.

Не прошло и недели со дня именин Глеба Шишмарева, а четыре корабля положили свои многопудовые чугунные якоря на рейде Портсмута.

Русский флаг не был в диковинку жителям Портсмута. Многие русские «кругосветники» и многие русские суда, находившиеся, как тогда говорили, в «практическом плавании», посещали Спитгедский рейд этого приморского города.

Но ныне, в августе 1819 года, было нечто символическое в этих белых полотнищах, перекрещенных двумя голубыми полосами. Это походило на своеобразную эстафету: четыре корабля начинали «кругосветку», один — заканчивал ее. Начинали «Восток» и «Мирный», направлявшиеся в Антарктику, и «Открытие» с «Благонамеренным», шедшие в Арктику, а заканчивал кругосветное плавание военный шлюп «Камчатка».

Портсмутская гавань оказалась в августе девятнадцатого года местом свидания пяти капитанов — командиров антарктических судов Беллинсгаузена и Михаила Лазарева, командиров арктических судов Васильева и Шишмарева и командира «Камчатки» Головнина.

Между кораблями тотчас засновали шлюпки. Офицеры «Камчатки» направились к товарищам узнавать новости: без малого два года не были они на родине. К Головнину тоже нагрянули гости. Одним из первых приехал командир «Открытия» Михаил Васильев.

Они уселись друг против друга — Василий Головнин и Михаил Васильев.

— Мы, Василий Михайлович, идем в Берингов пролив, — заговорил капитан «Открытия», угощаясь сигарой капитана «Камчатки». — Я и мой помощник, бывший спутник Коцебу, Глеб Семенович Шишмарев. Снаряжать нас начали по возвращении «Рюрика». Можно сказать, «Рюрик» есть «добрый почин флота российского». Ведь после него возобновились покушения на Северо-Западный проход, и теперь…

— О Россе и Бьюкене я уже слышал, — заметил Головнин. — Перейдя экватор, повстречал я английский транспорт. Ну-с, они мне и сообщили о неудаче своей северо-полярной экспедиции.

— Да, справедливо, — продолжал Васильев, — экспедиция та вернулась. Только теперь-то англичане уже, как и мы, новую затеяли. Офицеры, бывшие в подчинении Росса и Бьюкена, Джон Франклин и Вильям Парри ушли из Англии нынешней весной. Франклин по сухопутью отправится, а Парри из Баффинова залива на двух кораблях пойдет Северо-Западным проходом…

— Может статься, — вставил Головнин, — повстречаетесь. — И улыбнулся, представив себе торжество и радость подобной встречи.

— Мечтаем о сем, — кратко отозвался Васильев и тоже улыбнулся.

— Нда-а, — задумчиво произнес Головнин. — Завидное оно, предприятие-то ваше…

— А ведь прожектировали вас, Василий Михайлович, в начальники южной экспедиции. Пришли бы пораньше в Кронштадт с «Камчаткой», сидеть бы иным дома, а вам…

— Покорнейше прошу прощения, Михайла Николаевич, — с улыбкой прервал его Головнин, — вы женаты?

— Женат, — недоуменно ответил Васильев. — А что?

— А то, милостивый государь, — усмехнулся Головнин, — что я, ваш покорный слуга, вот уж два года в женихах хожу. Собрался жениться, ан на «Камчатке» ушел. Неровен час невеста моя, Евдокия Степановна, передумает.

Посмеялись. Сидели, дымили в каюте. Васильев подробно посвятил Головнина в планы своей «северной дивизии» и в планы «южной дивизии», где начальствует Фаддей Беллинсгаузен.

— Каково наши русачки теперь ходят?! — не без гордости заметил Васильев.

Прощаясь, он попросил у хозяина его инструкции для вахтенных офицеров и команды.

— Хочу вашему примеру следовать, — сказал Васильев. — Примеру искусного, известного…

— Ну-ну-ну, — недовольно пробубнил Головнин. — Что это вы, батенька… Извольте, вот мои инструкции. Сгодятся — буду рад.

На следующий день «Камчатка» ушла из Портсмута. Вскоре широкие дороги Атлантики развели флотские «дивизии» Васильева и Беллинсгаузена…

«Открытие» и «Благонамеренный», обогнув Африку, пробились сквозь штормы Индийского океана и подошли, спустя несколько месяцев, к Австралии.

В рассветный час февральского дня 1820 года они увидели сперва маяк Порт-Джексона, а потом, когда развиднелось, плоский ровный песчаник Новой Голландии, как тогда называли пятый материк.

Мало кто из русских мореплавателей мог похвалиться знакомством с далеким Порт-Джексоном, одной из лучших гаваней мира. До «дивизии» Васильева были здесь «Нева» капитана Гагемейстера и «Суворов» Михаила Лазарева.

Губернатор, старый генерал Макуэри,приветливо встретил моряков. Оказалось, что он тоже был путешественником. За чаепитием в его доме, под окнами которого, ничуть не смущаясь, прыгали кенгуру, потряхивая кожными сумками, а с деревьев свешивали хохластые головы бело-розовые какаду, Макуэри удивил офицеров рассказами о… России. Он был, видимо, единственным человеком во всей Австралии, которому довелось побывать и в Петербурге, и в златоглавой Москве, и на волжском просторе, и в пыльной, знойной Астрахани. Правда, путешествовал генерал в молодые лета и многое перезабыл, но слово «подорожная» крепко врезалось в его память, что, конечно, сразу же доказывало истину его рассказов о мытарствах на российских трактовых станциях.

В Порт-Джексоне «дивизия» Васильева покрасила шлюпы, запаслась дровами. Во второй половине марта корабли были в Тихом океане.


Главная задача излагалась так: «Производить свои изыскания с величайшим усердием, постоянством и решимостью. Направляя путь к северу, ежели льды позволят, он[21] употребит всемерное старание к разрешению великого вопроса касательно направления берегов и проходов в сей части нашего полушария… Встретив препятствие к проходу на север, северо-восток или северо-запад на шлюпах, он может употребить к сему бот, который берется с ним разобранный, байдары или другие маленькие суда природных жителей и не упустит также предпринимать экспедиции берегом, буде найдет к этому средство».

Знакомые мысли! Не их ли вынашивали Николай Петрович Румянцев и Иван Федорович Крузенштерн? И не то же ли самое предписывалось «Рюрику»?

У африканских берегов расстались недавно корабли первой и второй «дивизии»; теперь, в мае двадцатого года, миновав тропики и достигнув 33°18′ северной широты, разъединились суда васильевского отряда. Шишмарев лег курсом на NNO и направился к острову Уналашка, а капитан «Открытия» — к Петропавловску-на-Камчатке. Летом они должны были встретиться в заливе Коцебу и приступить к «решению великого вопроса».

Однообразны корабельные будни.

С восходом солнца штурман «Благонамеренного» Петров, тот, что плавал с Коцебу на «Рюрике», посылает своего помощника осмотреть горизонт. После приборки лейтенанты Игнатьев и Лазарев обходят судовые помещения. Штаб-лекарь и фельдшер следят за пригодностью провианта, наказывают повару побольше выдавать к обеду кислой капусты да щавелю — против цинги, мол. Старший плотник, по-тогдашнему тиммерман, рачительно заглядывает во все уголки большого шлюпа. Василий Аксенов, бочар, золотые руки, мастерит бочонки-анкерки. А матросы? Обыкновенное дело — слушай дудку да хриплую команду: «Вахтенной смене — вступить! Подвахтенным — вниз!»

Идти по следам «Рюрика» значит для Глеба Шишмарева идти по знакомым местам, к знакомым людям.

Остров Уналашка, Капитанская гавань. Вот селеньице Иллюлюк, пристань с двумя пушками, а вон и почерневшая деревянная банька, где несколько лет назад компанейский служитель Крюков закатил «рюриковичам» знатное мытье. Да вот и он сам — старина Крюков, белобрысый вологжанин с крутым говорком на «о».

Опять Уналашка и Капитанская гавань; опять путь в Берингов пролив. Будет ли васильевский отряд счастливее «Рюрика»? Но до того, как начать путь ко льдам, надобно еще исправить такелаж, догрузить балласт, налиться водой.

В середине июня «Благонамеренный» снова в походе. Три недели спустя справа по борту виднелся североамериканский мыс принца Уэльского. Шишмаревский шлюп плыл между материками.

И вновь Глеб Семенович «посетил тот уголок земли», где стоял он когда-то с командиром «Рюрика», вглядываясь в даль, в открытые воды, веря и боясь верить, что здесь-то и есть тихоокеанское начало Северо-Западного прохода. Теперь он твердо знал — здесь залив. Человек, имя которого носил этот обширный и удобный залив на Аляске, мечтал, что он послужит будущим мореходам опорной базой. Так оно и получилось летом 1820 года, когда корабли «второй дивизии» повстречались у скалистых берегов Зунда Коцебу, близ острова Шамиссо и губы Эшшольца.

Впрочем, не одним русским морякам ведомо было уже открытие капитана «Рюрика», не они одни, оказывается, пенили светло-свинцовые воды залива. Проворные, поворотливые американские торговцы появились в заливе Коцебу следом за «Открытием» и «Благонамеренным».

Американский бриг «Педлер» бросил якорь и вежливо отсалютовал «дивизии». Шкипер «Педлера» Джон Мик привез кое-какой товарец, надеясь сбыть его с барышом туземцем. Американцы заявили, что их соотечественник некий Грей плавал в заливе Коцебу прошлым летом и сделал опись. К сему еще они прибавляли, что Греева карта подробнее и точнее карты лейтенанта Коцебу.

— О-о! — воскликнул Шишмарев, обращаясь к одному из американцев, — мне было бы весьма любопытно поглядеть вашу карту.

Вскоре Глеб Семенович и лейтенант Лазарев были на борту «Педлера». Шкипер Джон Мик вытащил карту из деревянного футляра и распластал ее перед капитаном «Благонамеренного» и лейтенантом. То была грубая, неотделанная копия с карты Отто Евстафьевича.


— Грей объехал на байдаре залив, — рассказывал Джон Мик, не замечая, что русский капитан, удерживая улыбку, щурит глаза, — и обмерил глубины прибрежья шестом.

— Господин шкипер, — серьезно заметил Шишмарев, хотя глаза его, снова сузившиеся, лукаво искрились. — Господин шкипер, я сам (он налег на слово «сам») излазил весь залив вместе с другом моим почтенным капитаном Коцебу. Смею вас заверить, что ваша карта сделана по нашей карте. Что ж до глубин, то, прошу прощения, оные нельзя мерить шестом: в иных местах глубины равны пятнадцати саженям! Стало быть…

Джон Мик сосредоточенно раскуривал трубку; табак в ней почему-то не разгорался. Наконец, американец пыхнул в бороду дымом, задумчиво всмотрелся в белесое облачко, пробившееся сквозь бороду, и, подняв голову, невозмутимо переменил разговор.

Поутру 17 июля шлюпы с трудом выбрали якоря — вязкий грунт так засосал их, что на лапах и штоках налипло до пятидесяти пудов глины.

Лишь только корабли вышли в море, как у мыса Крузенштерна потеряли друг друга. Впрочем, капитаны, конечно, предвидели неизбежность раздельного плавания в Чукотском море: трудно, пожалуй даже невозможно, было держаться вместе двум парусникам среди непроницаемых туманов, при переменных ветрах.

«Благонамеренный» шел к северу вдоль американского берега. Злыми порывами дул ветер. Даже в полдень температура воздуха не поднималась выше полутора градусов. Небо то светлело в приглушенном облаками солнечном свете, то темнело в «густых туманах с мокротою», то совсем покрывалось «мрачностью».

Уже десятый день Шишмарев лавировал к северу от мыса Лисбурн и наносил на карту высокий, утесистый, кое-где покрытый свежим снегом берег Аляски.

Время от времени канониры палили из пушек, подавая сигналы Васильеву. Но ответа не было, и тяжелый пушечный гул, прокатившись над холодными волнами, тоскливо замирал в отдалении.


Разлучившись с Шишмаревым, Михаил Васильевич Васильев оказался в окружении дрейфующих льдов.

«К вечеру, — записывал 21 июля на борту его шлюпа, — увидели первые льды на NO… Ветер позволял идти на N, но простирающиеся льды от O на N заставили переменить курс к W. Когда лед стал пореже, взяли по-прежнему курс на N, но вскоре опять от густоты льда должны были поворотить».

Два дня спустя в журнале отметили: «После полудня показались льды между румбами NO и NW, ветер отошел к OSO, легли на S, туман стал пореже, льды имели направление от N к W».

И так день за днем: льды окружали — шлюп уклонялся, меняя курс; льды надвигались то с востока, то с запада, то прямиком с севера — шлюп лавировал; течение прижимало корабль к ледяным полям — ялы и баркасы отбуксировывали его прочь. Словом, было так, как певалось в моряцкой песне:


Паруса обледенели,
Матроз лицы побелели.
Братцы, побелели.
Трещат стеньги, мачты гнутся,
Снасти рвутся все с натуги.
Да, братцы, с натуги.
Сам создатель про то знает,
Как матроз в море страдает.
Да, братцы, страдает…

Все же «Открытие» поднимался к северу. Васильев, его тезка штурман Рыдалев и штурманские помощники Алексей Коргулев с Андреем Худобиным определяли широты. Шестьдесят девять градусов пять минут — мелькает в шканечном журнале. Шестьдесят девять градусов шестнадцать минут… Отступая, лавируя и вновь устремляясь вперед, единоборствует со льдами шлюп Михайлы Васильева.

Двадцать девятого июля необозримое ледяное поле встает по его курсу. Капитан и штурманы определяют широту. Глаза у них радостно вспыхивают: 71°6′! Посиневшие губы Васильева расплываются в улыбке, а Кургулева с Худобиным лишь субординация удерживает от того, чтобы не пуститься в пляс. 71°6′… Джемс Кук, сам бессмертный Кук поднялся на своем корабле, носившем то же имя, что и русский шлюп, только до 70°44′ северной широты!

— Поздравляю, господа, — торжественно говорит Васильев обступившим его морякам. — Поздравляю! Мы прошли дальше капитана Кука более чем на два десятка миль.

Рубеж Джемса Кука остался позади. Однако путь вперед был заказан. Ну что ж, не сразу Москва строилась. Шаг за шагом, терпением и выдержкой одолеют капитаны загадочный Северо-Западный проход!

И Васильев ложится на обратный курс. Зимние месяцы посвятит он исследованиям в Тихом океане, а будущим летом, собравшись с силами, воротится на штурм Ледовитого океана.

Десятый день раздельного плавания «второй дивизии» подходил к концу, когда шишмаревские марсовые восторженно заголосили: в двенадцати милях показались паруса «Открытия». Минула ночь, утром открылся чистый горизонт, и плаватели различили друг друга без помощи подзорных труб. Над палубами обоих судов при кликах «ура» взлетели вверх шапки. Корабли встретились, точно одинокие путники в буранной степи…


Наш мимолетный знакомец дон Луи Аргуэлло по-прежнему «царствовал» в Сан-Франциско. Ему давно уж осточертели и гарнизонные учения, и картежная игра с артиллеристом, и воинственные танцы низкорослых индейцев, и заплывшие желтым жиром падре окрестных миссий.

Ноябрьский вечер дон Луи провел по-всегдашнему: в захмелевшей компании было немало смешного и ничего веселого.

На другой день слуга едва разбудил дона Луи и сообщил ему, что большой корабль вошел в залив. Появление судна в великолепной бухте Сан-Франциско всегда было событием необыкновенным, ибо испанские власти все еще не желали заводить в колониях морскую торговлю. Услышав новость, комендант тотчас поднялся, надел мундир и направился к пристани.

И точно. Большой трехмачтовый шлюп стоял на рейде. От него уже отвалил ялик. На корме дон Луи видел офицера. Ялик подошел к пристани, и морской офицер Алексей Лазарев представился кавалерийскому офицеру Луи Аргуэлло. Испанец, приподняв брови, справился у Алексея, не знаком ли ему другой Лазарев, по имени Мигэль. Алексей Лазарев кивнул: Михаил — его родной брат.

— О, это очень хорошо! — обрадовался Аргуэлло. — Я помню, как капитан дон Мигэль гостил у нас со своим кораблем «Суворов». Это было, — добавил комендант, ничуть не напрягая память, — за год до прихода брига «Рюрик».

И, вспомнив «Рюрика», Аргуэлло с живостью осведомился, нет ли на этом русском корабле — он показал на «Благонамеренный» — кого-либо с «Рюрика». Услышав имя Шишмарева, комендант еще более оживился и, быстро жестикулируя, просил Лазарева пригласить всех офицеров к нему в дом.

Утром следующего дня к «Благонамеренному» присоединился «Открытие». Если Капитанская гавань на Уналашке и залив Коцебу служили шлюпам промежуточными опорными пунктами для северных исследованиям, то в Сан-Франциско готовились они к научным занятиям в южных широтах.

Ялики и баркасы обоих кораблей повезли на берег астрономические инструменты и палатки, повезли они и кирпич, захваченный еще в Кронштадтском порту, и мешки с ржаной мукой. Матросский заботник Михаил Васильев (недаром прошел он добрую школу на черноморских кораблях Федора Федоровича Ушакова) решил во время калифорнийской стоянки побаловать служителей свежеиспеченными хлебами. На берегу из кронштадтских кирпичиков сложили настоящую русскую печь; вскоре уже ночные вахтенные видели отблески ее огня и, принюхиваясь к бризу, чуяли домовитый, с детства знакомый запах ржаных хлебов. На зорях же ялы и баркасы доставляли командам теплые, мягкие караваи.

Экипажи приводили в образцовый вид вооружение шлюпов, а штурман васильевского корабля Рыдалев с помощником и капитан Шишмарев с мичманами занялись описью залива Сан-Франциско. Как ни странно, но эта прекрасная и давно ведомая мореплавателям гавань все еще не была положена на карты, ежели не считать лаперузовой копии с глазомерных испанских чертежей.

К февралю 1821 года такелажные работы были закончены, и офицеры съехали на берег проститься с комендантом «президио». Дон Луи был явно опечален. Каждый раз, когда корабли уходили из гавани, он с особенной остротой ощущал тоску своего житья-бытья. Пожимая руку Шишмареву, Аргуэлло просил кланяться капитану Коцебу.

— Пути моряков неисповедимы, — пошутил Шишмарев, — может, еще и встретитесь с моим другом…


Самые золотые сны, заметил Шиллер, сняться в тюрьме. Алексей Лазарев, проснувшись в крохотной каюте, мог бы добавить — и на корабле! Алексей протер глаза, заложил руки под голову и постарался вновь представить все, что ему пригрезилось. Однако пленительный облик возлюбленной Дуни Истоминой никак не являлся лейтенанту.

Алексей вздохнул, сунул руку глубоко под подушку и достал миниатюрный портрет. Сердечный друг Дуняша, чуть склонив гладко причесанную головку, томно глянула на заспанного офицера.

Даже прекрасные венецианки и далматинки, которыми любовался он, плавая мичманом в эскадре Сенявина, даже они не могли сравниться с Дуняшей. Ах, как далек он в сей час от нее, как далек от Петербурга! Розовая жизнь была у него в Петербурге: гвардейский экипаж и балы, придворные яхты «Торнео», «Церера» и «Нева» — он поочередно командовал ими, — летние ночи и петергофские празднества. Вот и теперь там, над гранитами Санкт-Петербурга, мерцает свет молочных ночей… До утра открыты рестораны и кондитерские. Огня в них не зажигают, и столичные франты, напрягая зрение, читают — или делают вид, что читают, — мелкие строчечки «Гамбургского вестника»: в белые ночи сиживать за столиком именно с этой газетой — таков наивысший шик. А гулянья на Невском и в Летнем саду!.. Всё призрачно и таинственно, как сами белые ночи…

Впрочем, сетовать должно лишь на самого себя: сам напросился в дальний вояж, сам подал рапорт начальству и сам добивался назначения к Шишмареву. Нечего тужить, брат! Минут через тридцать пробьют склянки — и марш на палубу принимать вахту. А на палубе, поди, снег да туман, и льды берут в полон шлюп, грозно ударяя в медную его обшивку.

Лейтенант спрятал миниатюрный портрет, потянулся к столу и взял свои поденные записки. Рассеянно перелистал страницы, исписанные коричневыми чернилами. Вот зимние записи о Сандвичевых островах и Ново-Архангельске, а вот и теперешние — лета 1821 года.

«В три часа ночи, когда мыс Сердце-Камень находился от нас на юго-запад, мы увидели лед, простиравшийся от северо-запада к западу-юго-западу. Он состоял из больших и малых кусков, сплотившихся весьма тесно, отчего никакого прохода между оными не было. Быв тогда в широте 67°6′ N, долготе 188°42′ O, мы легли к берегу вдоль льда, который беспрестанно занимал все пространство между оным и нами, заворачивая к югу. Наконец, идя все вдоль льда, мы увидели себя совершенно им окруженными, как бы в озере, только оставался проход к северо-востоку, куда и направили мы путь свой. На льду лежали моржи в великом множестве и по стольку на каждой льдине, сколько могло поместиться, отчего лед казался черным…»

«Ветер дул сильными порывами, иногда было тихо, но волнение развело весьма сильно. Мы радовались такому ветру, думая, что оным много льда уничтожится и очистит нам путь к северу…»

«В сие время показался мелкий лед, плававший отдельно, а в половине первого часа сквозь туман увидели оный, густо сплотившийся, прямо перед нами, почему, поворотя, легли в дрейф, чтобы обождав прочистки тумана, видеть, куда можно поворотить путь…»

Склянки пробили, и Алексей Лазарев, отложив дневник, пошел на палубу сменять вахтенного офицера…

«Дивизия» Васильева опять шла на север: «Благонамеренный» держался у азиатского берега, «Открытие» — у американского.


Паруса обледенели,
Матроз лицы побелели…

Новое раздельное плавание шлюпов началось в июне 1821 года. В числе прочих гидрографических задач Васильев предписал Шишмареву, «пройдя Берингов… пролив, искать прохода вдоль северо-восточного берега Азии и в Северном море».

А коли льды не пустят? Тогда, приказывал Васильев, «предпримите курсы к северу по разным направлениям, буде найдете идти невозможным, постарайтесь берег Азии описать подробно до широты, какой вы можете достигнуть».

Вот и старались… 1 августа «Благонамеренный» был на широте 70°13′. Два дня спустя Шишмарев нашел, что далее «идти невозможно». Вокруг шлюпа точно пушки палили. Льды казались какими-то разъярившимися одушевленными существами: гонимые ветром, они громоздились друг на друга, сшибались, лезли из воды, точно скалили драконовы зубы, опять лезли и опять сшибались. И людям, наблюдавшим это устрашающее зрелище, чудилось, что льды задались единственной целью — охватить кольцом деревянный корабль, сжать его так, чтоб хрустнули ребра-шпангоуты, и раздавить начисто. Да и сам корабль, пятисоттонный военный шлюп, со всеми своими палубами, мачтами, орудиями, отсеками и трюмом вздрагивал от грохота и ударов льдин, стенал под ледяным напором и медленно кренился на левый борт.



Крен нарастал. Пятнадцать, двадцать, тридцать градусов! Все оцепенели. Самое страшное было то, что делать-то было нечего, и это гнетущее ощущение полной беспомощности как бы придавило людей. Крен достиг сорока пяти градусов! «Благонамеренный» лежал на боку, скосив мачты.

День сменился сумерками, потом совсем угас, и наступила ночь, полная громовых раскатов дрейфующих льдин и отчаянного стона одинокого корабля.

В эти бесконечные ночные часы никто, конечно, глаз не сомкнул. Баркас и ялики готовы были к спуску; анкерки с пресной водой и провизия заблаговременно уложены в шлюпки. Однако в случае беды — и это знали все — шлюпки могли принять лишь часть экипажа, насчитывавшего восемьдесят человек.

Матросы вынесли наверх еще и мелкий рангоут, и трехдюймовые доски, хотя каждый из них и понимал, что на деревяшке долго не продержишься в студеных волнах. Окончив спасательные приготовления, офицеры в тяжелых, напитавшихся сыростью шинелях и матросы в подбитых ватой ворсистых фризовых полукафтанах и шапках-ушанках молча сгрудились на перекошенной палубе, ожидая своей участи. Казалось, что рассвет никогда не просочится сквозь грохочущую тьму… Эх, хотя бы появился вблизи васильевский шлюп. Да где ж ему показаться, когда льды кругом…

А васильевский шлюп в первые сутки августа еще не знал лиха. Напротив, плавание «Открытия» проходило не только благополучно, но и счастливо.

Когда в июне Глеб Шишмарев получил предписание начальника «дивизии», Васильев сообщил в нем и о своих намерениях: «По выходе из Уналашки, я предлагаю напервые идти к мысу Невенгаму, взяв с собой и мореходный бот, осмотреть берег от сего мыса до Нортон-Зунда, потом в Ледовитое море, вдоль берегов северо-западной Америки искать прохода в Северное море. Встретив препятствие, сделать покушение, где льды позволят, к северу, достигнуть сколь возможно большей широты и, наконец, возвратиться к 15 сентября в Камчатку».

В соответствии со своими наметками Михаил Васильев и выбирал курсы «Открытия».

В первой половине июля, миновав мыс Невенгам, моряки увидели высокий гористый берег, покрытый снегом. Васильев, к удивлению, не мог найти на адмиралтейских картах эту береговую черту. Тогда, сдерживая волнение, вызванное предчувствием открытия, капитан-лейтенант велел стать на якорь.

Едва боцман Григорий Евлампиев доложил, что «якорь забрал», как к борту «Открытия» уже подошла верткая байдара с туземцами. Они впервые встретились с европейцами, и европейцы впервые встретились с ними. Вечером, водрузив русский флаг на не известном доселе большом острове Нунивок, присвоив его мысам имена своих лейтенантов, а всей земле — имя своего шлюпа, Васильев продолжил плавание к норду.

В те самые дни, когда «Благонамеренный» стенал в ледяных тисках, офицеры «Открытия» описывали американский берег, наносили на карту мысы, названные именами двух замечательных моряков и испытанных друзей — Петра Рикорда и Василия Головнина, исследовали мыс Ледяной.

У мыса Ледяного кончилось безбедное плавание удачливого шлюпа, и моряки Васильева испили ту же горькую чашу, что и моряки Шишмарева.

Ветер крепчал. Монотонно и толсто ревели ванты. Косо, густой сеткой валил мокрый снег; временами его сменял холодный дождь. Льды колотили в борта, оставляя на медных листах огромные вмятины. Матросы, напрягая мускулы, сцепив зубы, наваливались грудью на длинные шесты и отталкивали льдины. Но льдины ломали шесты, все больше затирали шлюп…

Примерно в одни и те же дни обоим судам «северной дивизии», вторично оставившим позади рубеж Джемса Кука, удалось вырваться из ледяного плена. Поворотив на юг, у Мечигменской губы «Открытие» и «Благонамеренный» вновь встретились, и над шишмаревским шлюпом вспорхнул сигнал — капитан просил разрешения прибыть к начальнику экспедиции.

Капитан и офицеры, радостные и возбужденные, собрались в кают-компании, наперебой рассказывая друг другу о пережитых напастях.

Рассмотрев журнал и карты Шишмарева и показав ему свои, Васильев сказал:

— Полагаю, Глеб Семеныч, бессмертного Кука превзошли. Двадцать две мили далее к северу сделали. И пусть-ка тем, кто географией занимается в теплых кабинетах, покажется это маловажным. А мореходы свое слово скажут. Так-то, господин капитан-лейтенант!

И впервые за эти долгие дни трудного и опасного плавания морщины на лицах капитанов разгладились, и Глеб Шишмарев улыбнулся Михайле Васильеву своей широкой добродушной улыбкой.


В КРАЮ ИНДЕЙЦЕВ

Граф Григорий Владимирович Орлов не толкался у государева трона и не ломал головы над дворцовыми интригами. Бездетный стареющий вельможа, любитель итальянской истории и музыки, он годами жил за границей, то в Париже, то в Риме.

Время от времени Орлов являлся в Лондон. У него были немалые связи в английских ученых кругах. Секретарь Адмиралтейства хорошо знал Орлова, с удовольствием принял от него авторский экземпляр истории Неаполитанского королевства.

Кроме исторических и музыкальных интересов, у Григория Орлова была еще одна страсть — он собирал автографы знаменитостей. Узнав о полярных экспедициях англичан, он задумал пополнить коллекцию собственноручными письмами кого-либо из путешественников.

Джон Барроу охотно ублажил графа и прислал ему такой документ:

«Форт Провиденс, 62°17′ с. ш., 114°13′ з. д.

2 августа 1820 г.


Милостивый государь!


Я уверен, что вы будете довольны, узнав, что экспедиция готова направиться к р. Коппермайн. Индейский вождь и его партия вчера отправлены вперед, а мы последуем за ними сегодня после полудня. Я задержался, чтобы написать это письмо. Я был так занят со времени нашего прибытия 29 июля переговорами с индейцами и разными необходимыми делами, что не был в состоянии написать ни лордам Адмиралтейства, ни вам столь подробно о наших намерениях, как этого хотел, но так как мое письмо к г-ну Гентхему содержит общие основы полученных сведений вместе с картой предполагаемого дальнейшего пути, я надеюсь, что лорды Адмиралтейства и вы не примете это за невнимание к вашим указаниям по этому поводу. Каждое мгновение так дорого для людей в нашем положении, когда сезон для действий так краток, что нельзя терять ни минуты. Я очень озабочен тем, чтобы отправиться немедленно для того, чтобы скорее нагнать индейцев, согласно моему обещанию при их отъезде».

Орлов с видом коллекционера, добывшего любопытный автограф, рассматривал листок. Письмо заканчивалось обычным — «имею честь оставаться вашим покорным слугой» и подписью — «Джон Франклин». Орлов положил листок в аккуратную папочку и спрятал в ящик.

Потом он погрузился в корректуры последнего, четвертого тома своей неаполитанской истории и позабыл о нем…

Итак, листок, подаренный Орлову, был написан Джоном Франклиным. Однако что ж это за форт Провиденс?

Ведь мы оставили нашего Джона под лондонской крышей, у жаркого камина, где он беседовал с Вильямом Парри. Впрочем, если помните, Васильев, отправляясь с Шишмаревым в Берингов пролив, толковал что-то на портсмутской стоянке капитану Головнину о новых английских экспедициях…

Нет, расскажем-ка все по порядку.


Встретившись в Лондоне после неудачного плавания, Франклин и Парри начали действовать соединенными усилиями. Надо штурмовать Арктику, доказывали они. Барроу, географическое общество, представители торговых компаний поддерживали друзей-«звездочетов». А тут еще разнеслась весть о скором отправлении русских корабельных «дивизий» к обоим полюсам земного шара. Англичане заторопились.

И вот весной 1819 года, когда над Англией снова летел веселый и влажный апрельский ветер, капитанам Парри и Лиддону были снаряжены суда «Гекла» и «Грайпер». К этому же времени собрал свой отряд и Франклин.

На Северо-Западный проход намечался двойной натиск. Сухопутная экспедиция Франклина должна была определить очертания части канадского северного побережья. Морская экспедиция Парри должна была опровергнуть Росса и доказать сообщаемость Баффинова залива с другими бассейнами, продвинувшись как можно далее на запад.

Восьмого мая в последний раз перед долгой разлукой обнялись Вильям и Джон. Первым покинул Темзу Парри; две недели спустя — Франклин.

Джон поднялся на борт «Принца Уэльского». Он стоял на его деревянной, недавно пролопаченной и еще влажной палубе. Весенние облака снежными клубочками плыли по лазури, напоминая акварельку из детской книги. На Темзу от них падали тени, но тени не казались такими безмятежными, как сами облака. Ветер рябил речную воду, и отражения облаков рябились вместе с ними.

Франклин, испытывая противоречивые чувства, неизбежные перед началом долгого похода, стоял на борту «Принца Уэльского» вместе со своими спутниками. Франклин понимал, что его товарищи испытывают то же, что и он. Все молчали, а если и перекидывались двумя-тремя словечками, то совсем незначительными, не соответствующими моменту и не передающими их душевное состояние.

Франклин взглянул на своих спутников. В эти минуты прощания с родиной они показались ему и странно близкими и такими, будто он впервые всматривался в них.

Доктор Ричардсон, ботаник и хирург королевского флота. Франклин видит его профиль: четкий профиль упрямца, светлые волосы. Рядом с доктором — испытанный штурман Джордж Бек; он ходил вместе с Франклином на «Тренте». Красив, этот Джордж Бек, тонколицый, черноглазый, кудрявый. Только чуть портит его выступающая вперед верхняя губа. Он еще больше выпячивает ее, когда задумывается. Вот как сейчас. И на лице у него всегда что-то меланхолическое, не зная его и не подумаешь, что он храбрец… Роберт Худ, мичман. Делает вид, что совершенно спокоен. Какое там спокойствие!.. Матрос Хепберн — старый волк, резкие морщины, тяжелый подбородок — он неловко опустил руки, непривычные к праздности, и тоже смотрит на берега и на воду с бегущими тенями облаков. Джон Хепберн, угрюмый, но славный малый… Такие, как ты, говорят: «Наша жизнь — на волнах, а дом наш — на дне морском»…

Пятеро невольно вздрагивают: громко и раздельно звучит команда, и «Принц Уэльский» снимается с якоря.

Если верить приметам, то ничего доброго они не сулили франклиновскому отряду. «Принц Уэльский» должен был доставить их в Америку и высадить на берегу Гудзонова залива. Но с первых же дней плавания противные крепкие ветры встретили корабль, и штормы завели с ним бесконечную, опасную игру. Больше двух месяцев добирался Франклин до плоского болотистого берега, к устью рек Хейс и Нельсон, где высятся стены главной фактории Гудзоновой компании.

Лишь в конце августа увидели путешественники потемневшую от времени бревенчатую башню Йорк-фактори. Над башней вилось знамя — большое красное полотнище с изображением британского флага вверху, у древка, и литерами «H.B.C.» в правом нижнем углу. Литеры означали: компания Гудзонова залива. Знамя возвещало: отселе владычествует она, компания, над землями и озерами, лесами и горами, владычествует над пространством в шесть миллионов квадратных километров.

«Принц Уэльский» сгружал в склады Йорк-фактори порох и свинец, ружья и мануфактуру, спирт и ножи. Опорожнив трюм, «Принц Уэльский» начал приемку пушнины, доставленной в Йорк агентами компании из глубин страны. Фактория отправляла европейским хозяевам драгоценные бобровые шкуры, вымененные у индейцев-охотников по всем правилам совестливых торгашей-колонизаторов: охотничий нож — бобровая шкура, одеяло — восемь шкур, ружье — пятнадцать или, того лучше, столько пар их, сколько можно развесить по длине ружейного дула…

Пятеро путешественников сходят на берег Гудзонова залива. Они оглядываются. Волна за волной накатывает на пологий, зыбкий берег. За горизонтом — Гудзонов пролив, еще дальше — Атлантика, за океаном, в той стороне, где встает солнце, — родина. А на северо-западе, за синими лесными и озерными просторами теряется тысячемильный путь к берегам другого океана — Ледовитого. Где-то в далях времени и пути сокрыто будущее пятерых. Они входят в ворота Йорк-фактори.

Франклин и его спутники отдыхают, советуются о маршрутах с бывалыми людьми. Ловкие, со сметливыми жесткими глазами, удальцы эти отлично говорят на языках индейских племен, говорят и по-английски, но в их произношении все еще улавливается французский оттенок. Их зовут акадцами; они — потомки первых переселенцев из Франции; в их жилах много индейской крови. Они хлещут спирт, не запивая его водой, не боятся ни бога, ни черта и шатаются по лесам и озерам в поисках индейцев. Они везут охотникам все, что доставляет в Йорк заморская страна, где живут директора Гудзоновой компании и держатели могущественных контрольных пакетов. Акадцы ведут торг с индейцами, «смачивая» грабительские сделки огненной жидкостью.

Не только акадцы ходят в добытчиках богатств компании. Есть и другие — «лесные бродяги», «вояжеры», молодые парни из Шотландии или с Оркнейских островов, подписавшие контракт с компанией.

У каждого из них своя жизненная повесть, полная лишений, обманов, дружбы, ненависти, пестрая жизненная повесть скитальцев-торгашей.

Франклин советуется с «лесными бродягами», «вояжерами». Они знают края, куда он должен добраться. Правда, что касается побережья Ледовитого океана, то тут они умолкают. Им нет никакой охоты пухнуть с голода на тех берегах…

В сентябре 1819 года поместительная лодка отваливает от речного берега. Пятеро путешественников и акадцы-проводники плывут по Хейсу к озеру Виннипег. Они плывут покамест на юго-запад, чтобы потом по многочисленным рекам и многочисленным озерам направиться на северо-запад.

Всплеск весел несколько приглушен слитным ровным шумом прибрежных лесов. Когда ветер позволяет поставить парус и гребцы потирают натруженные мозолистые ладони, тогда слышен и лесной шум, и сердитый говор реки Хейс, и отрывистый крик ворона, который в отличие от европейского не черен, а пепельно-сед.

В октябре под килем лодки была уже не речная вода Хейса, а беловатая и мутная, окрашенная известковыми породами волна озера Виннипег. С левого борта виднелся болотистый берег, с правого — до самого горизонта — озерный простор, уходящий к юго-востоку на многие сотни миль.

Отряд Франклина пересек «молочные» волны Виннипега и очутился на реке Саскачеван, текущей по травянистой и лесистой озерной равнине, с разбросанными там и сям поселениями. Через несколько миль лодка подошла к сосновому острову, и путешественники выгрузились у фактории Кумберлендхауз.

Жаркое лето давно сменилось глубокой, но все еще ясной осенью.

В окрестностях фактории индейцы-кинетиносы раскинули свои куполовидные, покрытые шкурами вигвамы. Индейцы были приветливыми людьми, и Франклин сделался частым гостем в их вигвамах. Он с грустью увидел, что белокожие из всех прелестей цивилизации немногим одарили краснокожих. «Зеленый змий! Здесь царствовал почти безраздельно и почитался, пожалуй, наравне со священными идолами. Спирту хватало с лихвой, а вот о медикаментах туземцы и не слыхивали; эпидемии коклюша и кори косили кинетиносов.

Восемьсот двадцатый год отряд встретил в Кумберлендхаузе. Река давно стала. Сосны роняли снежные комья. Дымы сизыми столбами поднимались к небу; ночами разносился протяжный вой собак. Морозы держались в тридцать градусов и более. Франклин купил собак, лыжи, сани и решил двинуться в дорогу. С ним отправились проводники, штурман Бек и матрос Хепберн, а доктор Ричардсон и мичман Худ задерживались на Саскачеване для обследования окрестностей.

Не так уж много миль разделяло Кумберлендхауз и Форт-Чипевайан. Но Франклин скорее согласился бы проделать в десять раз больший путь морем. Выходец из «петушьей ямы», мичман и лейтенант, «звездочет», он чувствовал себя на берегу, в пеших переходах не столь уверенно, как в океане. Леса и озера казались ему куда опаснее и враждебнее доброго морского шторма. Даже звезды, на которые он глядел в часы ночных привалов, лежа у костров на еловых ветвях, даже звезды, которые он изучал с корабельных палуб, светили в чащобах незнакомо и мрачно. И ветер пел не так, как в вантах, и запахи снега и хвои были не то, что запах тира, пеньки и морской соли. Зато теперь Франклин уже шел на северо-запад, с каждым днем приближаясь к Ледовитому океану. С каждым днем! Только много их, этих дней, еще впереди…

Франклин, Бек, Хепберн и проводники-индейцы ушли из Кумберлендхауза 18 января, а в Форт-Чипевайан пришли 2 марта, совершив путь в тысячу триста девяносто километров.

Агенты Гудзоновой компании выбрали для форта превосходное место. Форт-Чипевайан был доступен индейским каноэ и со стороны обширного озера Атабаска и со стороны трех рек — Пис-Ривер, Невольничьей и реки, одноименной с озером. Тут уже начинались богатейшие бобровые места, а посему именно в этих местах особенно соперничали «вояжеры» враждебных Гудзоновой и Северо-Западной компаний. Впрочем, в то время как Франклин появился на озере Атабаска, компанейские воротилы, пронырливые торговцы и купцы уже сговаривались о слиянии обеих корпораций.

Весну встречали путники в Чипевайане. Все больше индейских племен сбиралось к форту. Приходили и «люди бересты», и «люди восходящего солнца», и «люди, искусно владеющие луком», приходили и те, что принадлежали к племенам «зайцев» и «бобров». Смуглые, скуластые, с прямыми жесткими черными волосами, сильные и широкогрудые, туземные жители, коренные обитатели страны, смиренно и униженно выпрашивали у торговцев порох и свинец — все пока в долг.

Среди индейцев уже шли пересуды о незнакомых белых пришельцах, которые не собираются ни торговать, ни охотиться, ни ставить новую факторию. Эти пришельцы в одеждах воинов заморского владыки, но они миролюбивее и благороднее «лесных бродяг» и хозяев форта. Проводники пришельцев поговаривают, что незнакомцы собираются идти еще дальше, туда, куда летят в эти весенние дни гуси и утки. Что же манит их в царство Северного Ветра? Но бледнолицые никогда ничего не делают попросту, без мудреных замыслов. Что-то есть непонятное и грозное в их намерениях…

Франклин, поджидая из Кумберлендхауза доктора Ричардсона и Худа, бродил с ружьем по равнине, сбрасывающей снега и уже ослепительно блестевшей на солнце бесчисленными озерами и озерцами, оставленными на земле эпохой великого оледенения.

Весенняя пора не очень-то бодрила Джона Франклина. Надежды на пополнение запасов в Форт-Чипевайане не оправдались. Закрома фактории опустели за зиму, и экспедиция могла рассчитывать лишь на свои девяностофунтовые мешки с пеммиканом,[22] на плитки бульона и шоколада, чай да сахар. Не густо…

Индейцы сооружали для Франклина каноэ. Одни снимали с берез кору с желтоватой, гладкой и скользкой нутряной стороной. Другие, расщепливая гибкие, волокнистые еловые корни, изготовляли нитки, а из толстых упругих корней выделывали шпангоут.

Работали индейцы споро. Под смуглой огрубелой кожей вздрагивали, напруживались, перекатывались мышцы. На лицах блестели капельки пота. Ритмично и ладно звучала над озером Атабаска песня, давняя и верная спутница труда.

Когда швы каноэ были покрыты вязкой пахучей смолой, собранной из подсоченных, оживших по весне деревьев, а борта и дно укреплены трехдюймовыми сосновыми планками, дело было кончено.


Так построил он пирогу
Над рекою, средь долины,
В глубине лесов дремучих,
И вся жизнь лесов была в ней,
Все их тайны, все их чары:
Гибкость лиственницы темной,
Крепость мощных сучьев кедра
И березы стройной легкость…

Франклин и его моряки осматривали узкие, длинные каноэ со смешанным чувством восхищения перед изяществом туземной работы и недоверия — ведь на каноэ придется плавать у берегов… Ледовитого океана!

С прибытием доктора Ричардсона и мичмана Худа партия была в сборе, и 18 июля каноэ отплыли вниз по Невольничьей реке к большому Невольничьему озеру.

Быстро скользнули десятиметровые каноэ по течению Невольничьей реки. Мягко и покладисто забулькала под их острыми носами вода, плеснула под веслами, пугая речных сигов.

Каноэ скользили по Невольничьей реке, и белые ели на ее берегах в дремотной вековой задумчивости тихо пошевеливали разлапистыми ветвями. И тоже задумчиво, но с примесью тревоги и беспокойства следили за быстрым ходом каноэ, глубоко вдавливая в мягкую влажную землю свои раздвоенные копыта, короткогривые и тонкорогие лесные бизоны.

Булькала вода под носом каноэ, мерно ударяли весла, оставляя на реке расплывающиеся круги, плясали над головами путников, зудели и лезли в глаза и ноздри, в волосы и уши черные зловредные москиты.

За шестидесятой параллелью река сделалась шире и глубже, и Франклин подумал, что тут с успехом могли бы ходить солидные речные суда, какие холят вверх по Темзе.

Спустя несколько дней река привела путешественников к Большому Невольничьему озеру. На двадцать девять тысяч квадратных километров размахнулось оно, окруженное болотами и лесами.

«Вояжеры» резко повернули каноэ к западу, пересекли озеро и подошли к форту Провиденс.

Кончался июль, и Франклин, не теряя времени, попросил компанейских служителей свести его с индейцами. Надобно было договориться с ними о дальнейшей помощи экспедиции.

Тридцатого июля Франклин приказал подчиненным скинуть походное платье и облачиться в мундиры. Предстояла церемония встречи с вождем сильного индейского племени.

Вождь Акайчо не заставил себя ждать. Медленно подплыла его нарядная лодка к форту Провиденс. Медленно вышел из нее Акайчо — высокий, красивый, украшенный матерчатыми лентами с нашитыми на них дюжинами пуговиц, вплетенными в его прямые, иссиня-черные волосы. Медленно, глядя перед собой, шествовал он к бледнолицым.

Франклин и его моряки приветствуют индейского вождя. Но беседа не начинается сразу. Это неприлично. Акайчо пьет спирт, немного, несколько глотков, пьет из вежливости. Потом он сосредоточенно курит трубку. Наконец он говорит неторопливо, важно, взвешивая слова. Толмач переводит.

— Я очень рад, — говорит Акайчо, поглядывая на мундиры моряков, — видеть в моей стране таких важных предводителей и готов сопровождать их до конца путешествия. Народ мой, правда, беден, но…

Акайчо быстро, пронзительно глянул на моряков. В глазах его сверкнули огоньки, но он продолжал все так же неторопливо:

— Но в отношении к белым, которые нам сделали столько добра, он совершенно дружелюбен…

Заканчивая речь, Акайчо спросил о цели экспедиции. Франклин, помня рассказы Парри, помолчал, как того требовал этикет, и ответил:

— Мы прибыли в твою страну для того, чтобы сделать открытия на пользу всех народов, а также и твоего народа. Мы охотно и с благодарностью принимаем содействие твоего племени. Пусть оно ведет нас, доставляет нам пищу, и его услуги будут вполне вознаграждены.

До потемок толковали Франклин и Акайчо, уславливаясь о проводниках, продовольствии, наградах.

Второго августа все было улажено. Рано утром Франклин написал Барроу письмо и отдал его «вояжеру», направлявшемуся в Йорк-фактори. Это и было то письмо, которое секретарь Адмиралтейства подарил впоследствии Григорию Орлову. Теперь оно хранится в Москве, в архиве.


ЦЕНА ОДНОЙ ГЕОГРАФИЧЕСКОЙ КАРТЫ

Отослав краткое торопливое донесение Барроу, Франклин 2 августа 1820 года ушел из фактории Провиденс.

Широко простерлись холодные воды Большого Невольничьего озера. Булькает волна под легкими каноэ. Небо клубится осенними тучами. На берегах сникли желтые кустарники, лоси щипали их, брезгливо прихлопывая мягкими теплыми губами. В заводях, в устьях ручьев без роздыха трудились бобры — строители запруд.

Миновав Большое Невольничье озеро, речки, соединяющие озерца, отряд поднялся почти до шестьдесят пятой параллели. Однако Франклин понимал, что в этом году не дойти до берегов Ледовитого океана. Все же ему очень хотелось пробраться как можно далее к северу. Но Акайчо воспротивился и сказал белому начальнику, что зима по всем приметам должна быть ранняя, а потому он дальше не поведет партию.

Франклин заспорил.

— Идти никак нельзя, — спокойно отрезал Акайчо. — Можно погибнуть. Но если ты будешь так безрассуден, что не последуешь моему совету, то я все-таки не покину тебя, ибо стыдно мне будет, когда ты умрешь встране моего племени.

Франклин задумался. Акайчо сидел на корточках у костра. Пламя освещало его орлиное лицо, покатые сильные плечи и красивую темную руку с длинной дымящейся трубкой. Он курил, этот Акайчо, Большеногий, и дожидался решения белого вождя.

Франклин покорился.

Выбрали место на берегу Зимнего озера. Удары топоров вспугнули коноплянок. Дрогнув мохнатыми ветвями, со скрипом и стоном повалились ели. Обрубив сучья и наскоро обтесав бревна, приступили к постройке хижин и склада. Дали имя крохотному селенью — форт Предприятие.

Индейцы наполняли бревенчатый склад форта оленьими тушами, коптили на кострах рыбу, вытапливали сало. Как ни был раздосадован Франклин столь быстрой остановкой, он утешался тем, что зимовка будет сытой. Да и устье реки Коппермайн было неподалеку, а стало быть, в будущий год экспедиция наверняка достигнет Ледовитого океана.

Действительно, зимние месяцы в форту Предприятие прошли хорошо. Провианта было вдоволь, дров — с избытком, а хижины — теплые. Франклин иногда посылал в форт Провиденс кого-нибудь из индейцев, и тот, привязав лыжи, бегал к Большому Невольничьему озеру за почтой.

Получив газеты и журналы, моряки с таким жаром спорили о событиях в мире, об английских делах, будто были не в дебрях Канады у Зимнего озера, а на берегах Темзы, в парламенте. В спорах и дебатах они забывали, что события, о которых шла у них речь, устарели на полгода, а то и больше. Впрочем, это обстоятельство позволяло им биться об заклад, загадывая, как же события развертываются сейчас, когда они сидят в форту Предприятие.

На дворе гуляла метель и куражился ветер, ухали в потемках совы да, подвывая, бродили у склада, принюхиваясь к оленине, волки. В хижинах, полных смолистого запаха и тепла, говорили тем временем об августовской бойне в Манчестере, когда правительственные войска расстреляли народный митинг, о парламентской борьбе, о безнадежном состоянии восьмидесятидвухлетнего короля и о будущем короле Георге IV…

В середине зимы в лагере Франклина обосновались эскимосы-переводчики Татанеук и Хоеутерок, присланные Гудзоновой компанией. Имена переводчиков показались европейцам слишком трудными; они перекрестили их в Август и Июнь, что, видимо, не слишком опечалило эскимосов. Август и Июнь не пожелали поселиться в бревенчатых хижинах, выстроили настоящее снежное эскимосское иглу и зажили по-своему.

В зимние месяцы Франклин несколько раз ходил к реке Коппермайн, исследованной за полвека до него Самуэлем Херном, а мичман Худ и Ричардсон занялись геологическими разведками в окрестностях, богатых, по словам индейцев, медной рудой.

Лишь в середине июля 1821 года отряд Франклина тронулся вниз по реке Коппермайн. Никто из пятерых англичан и не догадывался, что это путешествие принесет им так много мрачных испытаний, лишений и ужасов и так мало результатов!

Нет, путешественники совсем не думали об ужасах и страданиях, а плыли к Ледовитому океану по реке, несшей свои студеные воды посреди гор и долин.

Милях в десяти от океанского побережья, там, где уже потянулись в унылом однообразии тундровые полосы, Акайчо простился с Франклином. Там, сказал индейский вождь, указывая на север, живут враждебные его племени эскимосы, а у него нет желания заводить боевую песню.

С уходом индейцев путники оказались в затруднительном положении. Запас провизии был невелик. На постоянную охотничью поживу рассчитывать не приходилось. Разве что подсобят эскимосы. Вот ведь показались уже следы жителей канадского севера.

Но тут Франклина постигла неудача, роковые последствия которой сказались спустя недолгое время: эскимосы, несмотря на уговоры своих соплеменников Августа и Июня, не завязали с белыми пришельцами никаких отношений и при малейшем приближении путников испуганно разбегались.

Ничего другого не оставалось, как продолжать экспедицию без всякой надежды на помощь туземцев. А чтобы, выражаясь военным языком, обеспечить тыл, начальник отрядил одного из «вояжеров», Венцеля, человека известного среди индейцев, и просил его подготовить к следующей зимовке форт Предприятие. Венцель, пообещав исполнить все в точности, отправился в обратную дорогу.

Тяжелую ответственность принял на душу Джон Франклин. Тревога закралась в его сердце. Но все также тверды его спутники — и доктор Ричардсон с его четким открытым лицом, и пылкий мичман Худ, и чернокудрый красавец Бек, и медлительный степенный силач матрос Хепберн…

Каноэ подходят к устью Коппермайна. Пристально всматриваются в прозрачные дали пятеро путешественников и их провожатые — «лесные бродяги» с манерами индейцев и французскими именами, «вояжер» итальянец да индеец-ирокез Мишель.

Пятеро англичан долго глядят вдаль: не покажутся ли паруса «Геклы» и «Грайпера»? Вот если бы Парри добрался до этого залива, залива Коронейшен! Но в заливе нет парусов, ибо друг Франклина капитан Вильям Парри совсем в других краях. В заливе толкутся лишь льды, зажатые на нешироком водном пространстве между матерым берегом и южной гранью острова виктории.

И Франклин тоже смотрит на залив. Вот они, наконец, волны Ледовитого океана. Он вышел к ним… Больше двух лет прошло со дня отплытия из Англии… Уже на исходе июль. Уже на исходе провиант. Немногое же сделает он на этих неизведанных берегах, вдоль которых идет, быть может, путь из Атлантики в Тихий океан. Видно, не приспели еще сроки одолеть этот путь с одного раза, одной экспедиции, одному судну… Шаг за шагом придется вырывать его у Арктики. И какой ценою платить за несколько миль этого пути! Ну что ж, он готов…

Каноэ Франклина начали плавание вдоль канадского берега. Они плыли, подобно древним мореходам, — все время в виду земли. Берег был не слишком живописен — серый гранит да красный гранит. А в море — льды. Гляди-поглядывай, не то напорешься на них, да и поминай как звали, не выдержит береста каноэ и пойдешь ко дну…

Сорок два дня продолжалось это плавание в берестяных, порядком обветшавших скорлупках. Сорок два дня неуклонно двигалась экспедиция на восток. Если бы вытянуть ее курс напрямую, он был бы равен всего лишь сорока милям. Но побережье было изрезанным; каноэ тратили много времени, а люди много усилии на обход фьордов. Бухты, заливы, река, названная в честь мичмана Худа, мысы, отмели, скалы — все заносилось на карту. То была черновая, неприметная, муравьиная, утомительная и не сулившая громкой славы работа.

А провизия совсем уж иссякала. И близилось зимнее время. Добравшись до 68° северной широты и назвав мыс Поворотным, отряд Джона Франклина пошел вспять.

В устье реки Худа надеялись найти дичь. Пернатые, точно назло, исчезли. Разделили последний пеммикан. Побросали все, что можно было бросить.

В начале сентября съели последний пеммикан. Осталось немного бульона и колбасы. Шли берегом. Каноэ несли на себе: ведь надо же было переправиться еще через Коппермайн.

Грянули снежные бури. Термометр показал минус двадцать три. Сильный ветер валил людей с ног. Бури кончались так же внезапно, как и начинались. Но потом они зарядили без перерыва. Путники едва двигались. Часто отсиживались в палатке. Однако нельзя было задерживаться. Если зима застанет их вдали от лесов, от форта Предприятие, — смерть, погибель. Они шли, сгибаясь от ветра, шли цепочкой, один за одним. Они шли по пустынной, плоской земле, уже покрывшейся глубоким снегом…

Они с трудом вытаскивают ноги из рыхлого снега. И идут, идут, один за одним, цепочкой, согнувшись, молча. Они теряют силы. Чувствуют первые, особенно мучительные, спазмы в пустом желудке. Страшный лик голодной смерти уже кажет им черные пустые глазницы. Скрипит снег. Передние носильщики роняют каноэ, падают на берестяную скорлупку. Они падают, эти изможденные люди, бессильно и тяжело, всем телом, всем весом. Трещат продольные планки. Ветхая шлюпочка вдавливается в снег. Проводники поднимаются, тупо глядят на каноэ. Все идут дальше. Скрипит снег.

Уже не спазмы пустого желудка, а непрерывная ноющая боль. Голову сжимает железным обручем. «У-у — у-у», — гудит северный ветер; «а-а-а — а-а-а», — плачет вьюга. Скрипит снег. Тяжело дышат люди. В пересохшие рты суют они пригоршни снега. Были б силы, надо б плюнуть в это мутное снежное небо, в это безбожное небо. Были б силы, надо б проклясть эту безжалостную, промерзшую землю, весь этот страшный мир… Скрипит снег. Они бредут цепочкой.



Две недели — равниной. Четырнадцать дней, убийственно пустых дней. Ничего нет в мире. Есть шагающие мокасины. Есть только глубокий след от того, кто идет впереди. И нескончаемые снега. «У-у — у-у», — гудит северный ветер; «а-а-а — а-а-а», — плачет вьюга. Все плывет перед глазами. Мокасины сами по себе шагают и шагают.

Скалистые бугры сменяют равнину. Ветер обдувает их. Бесснежные голые бугры, точно желваки. Кто-то из канадцев нагибается, скрюченными пальцами наскребает серенький мох. Мох похож на засохшую плесень. Канадец жует, давится трухою. Другой, третий, еще один скребут мох, жуют и опять скребут. Весь отряд скребет и жует мох.

Снова скрип снега. Шагают мокасины. Носильщики бросают последнее каноэ. Кто будет думать о предстоящей речной переправе, когда не знаешь, не сдохнешь ли до вечера? Франклин пытается вразумить проводников. На него в упор глядят потухшие глаза. Проводники не отзываются. Люди уже за чертой здравого смысла.

Двадцать шестого сентября — после месячного похода с мыса Поворотного — отряд дотащился до реки Коппермайн. Вот она несется к Ледовитому океану. Лед еще не смирил ее. Ширина реки — чуть больше ста метров. Надо переправиться на противоположный берег. Он так близко и так бесконечно далеко. Люди стоят у реки и смотрят на воду, где позвякивают первые тонкие льдинки. Надо переправиться… Надо, надо… Они глухо бормочут это слово. Они знают, что надо. Но как?

Слабенький ивнячок покрывает берега. Гибкие прутики, из которых разве деревенскую корзинку сплести можно. Они же плетут… плот. Какой там плот… Ивовый коврик не выдерживает малейшей тяжести… Восемь дней бесцельно и безнадежно бродят люди у холодных зимних волн Коппермайна.

— Настоящий мужчина, — вспоминает Ричардсон чье-то изречение, — идет до тех пор, пока он не может больше идти, а после этого он проходит в два раза больше. В два раза больше, — повторяет доктор и говорит Франклину: — Я обвяжусь веревкой и постараюсь переплыть проклятую реку.

Франклин удивленно смотрит на доктора.

— «Настоящий мужчина идет…» — машинально произносит Франклин и видит, что доктор, охнув, приседает, схватившись за ногу и скривив лицо.

Моряки и канадцы окружают Ричардсона. Оказывается, доктор наступил на чей-то кинжал, воткнутый в землю рукояткой, разрезал сапог и до кости распорол ногу.

Доктора перевязывают рубахой. Он сцепил зубы, на скулах у него выступил пот. Но он поднимается, обвязывает себя концом длинной веревки. Никто его не удерживает. Прихрамывая, подходит он к реке кидается в студеные воды.

Отряд стоит у берега. В потухших глазах загораются искры восторга. То, что сможет один, смогут другие! Доплыв до середины реки, доктор переворачивается на спину. Он плывет на спине, бултыхая ногами. Руки у него онемели, их свело, он их не чувствует, как он почти уже не ощущает жгучих игл, впивающихся в его тело. Он плывет на спине. Он должен доплыть до берега. Берег все ближе. Еще немного. Еще… Сейчас он нащупает дно. Еще усилие…

Путники стоят на берегу. Матрос Хепберн крепко держит веревку, на другом конце которой привязан человек, борющийся с течением Коппермайна. Вдруг Хепберн начинает бешено выбирать пеньковый трос. Его сильные руки так и мелькают, а кольца веревки быстро наслаиваются у ног. Франклин и штурман, вздрогнув, разом помогают матросу. Отряд замер, оцепенел. Нет восторга, снова потухшие глаза. Доктор не доплыл. Близ берега силы окончательно изменили ему, и он пошел ко дну, захлебываясь ледяной водой.

Едва разгораясь, потрескивали ивовые прутья, пуская влагу на тоненькой глянцевитой коре. Чуть дыша, лежал у огня доктор Ричардсон. Нога, обмотанная рубахой, превратилась в окровавленную обмерзшую култышку. Снег так глубок, что Франклин и Хепберн сумели отыскать лишь горстку мха. Они отдали ее доктору, но тот не в силах разжать синие губы.

— «Настоящий мужчина, — шепчет ему Франклин, — идет до тех пор…»

Доктор смотрит на Франклина.

— Ничего, старина, — шепчет Франклин. — Мы дойдем, дойдем…

Франклину холодно. Он никак не может согреться. Он ведь всегда был таким мерзляком, точно родился у экватора. Он ведь и дома, в Спилсби, жался зимой к печке. Но он начальник экспедиции, он не может, он не вправе падать духом. Что-то подсказывает ему, что он выдержит. Он не может, не вправе не выдержать. И Франклин улыбается. Оскал его страшен, и улыбка походит скорее на гримасу. Но все же он улыбается. Не надо терять надежду. Это последнее, что теряет человек.

Спасительная мысль: соорудить шлюпку из ивовых прутьев и клеенчатых мешков! Трясущимися руками они делают шлюпку. Один из проводников успешно переправляется на противоположный берег. За ним все остальные. Теперь вытерпеть несколько переходов, и они — в форту Предприятие. А там, там-то уж ждут их оленьи окорока, белорыбица, крупы, заготовленные Венцелем, «вояжером», которого Франклин отослал назад еще в дни выхода из устья Коппермайна в залив Коронейшен. Эх, только бы дойти до Предприятия!

Скрипит снег. Шагают мокасины. Карликовые березки да можжевельник чуть-чуть поднимаются над снегами. «Земля тоненьких палочек» — зовут канадцы эти края.

— Джордж, — говорит Франклин штурману Беку, — вы чувствуете себя получше других. Возьмите несколько проводников и идите к форту. Постарайтесь найти индейцев. Пусть они возьмут провизию и отправятся к нам навстречу. Джордж, — повторяет Франклин, беря штурмана за руку, — я надеюсь на вас.

— Слушаюсь, капитан, — отвечает Бек. — Я сделаю все, что могу. — Помолчал, выпятил губу и добавил: — Я сделаю больше, чем могу.

Франклин не обнимает, не целует Джорджа Бека; он ничего больше не говорит ему.

Привалы так часты, что, право, путники больше сидят, чем идут. У Франклина опухли ноги, он не может пройти больше километра. Джордж Бек и три проводника прощаются с отрядом и идут к форту. Вслед им глядят потухшие глаза, изможденные лица, обтянутые красной, потрескавшейся кожей. Вслед им глядят не люди, а призраки, выходцы с того света.

Цепочка все больше растягивалась. По двое, по трое они брели по заснеженной «земле тоненьких палочек». Позади всех ковылял, опираясь на Ричардсона, мичман Худ. Франклин чувствовал, что мичман не дотянет. Худ сам дал это ему понять. Мичман попросил, чтобы его оставили, он-де добредет один, нельзя же из-за него задерживать всех. Франклин наотрез отказался да еще ласково попрекнул мичмана, сказав, что оставить товарища в беде по известному ему, Худу, законам «петушьей ямы» означает самое черное предательство.

«Петушья яма»! И Худу ясно послышалась барабанная дробь — «Ростбиф старой Англии». Он растерянно оглянулся и понял, что это галлюцинация. Но от того, что он это понял, галлюцинация не исчезла, а лишь изменилась — из слуховой она стала зрительной. Так же ясно, как он услышал барабанную дробь, увидел Джон Худ корабельную миску с гороховым супом и кусками солонины, «соленой ворсы». Она дымилась, она приближалась, покачиваясь в воздухе, миска густого горохового супа… Мичман упал, теряя сознание.

Ричардсон и Хепберн сказали Франклину, что они останутся с Худом. К доктору присоединились двое выбившихся из сил проводников. Франклин кивнул Ричардсону: хорошо, пусть они остаются; он постарается прислать подмогу.

Остающимся натянули палатку, натаскали дров, и совсем поредевший отряд Франклина медленно двинулся к форту Предприятие. Из пятерых англичан он один теперь шел к хижинам, где ждали богатые запасы продовольствия. Верно, скоро попадутся индейцы, посланные штурманом Беком. Только… Нет, зачем думать дурное. С Джорджем ничего не случится.

Был ноябрь 1820 года. «У-у-у», — гудел северный ветер; «а-а-а», — плакала вьюга. Скрипел снег. Согнувшись, едва переставляя опухшие ноги, брел Джон Франклин, спрятав под одеждой на груди карту маленькой частицы арктического побережья.


ВСЕ ДАЛЬШЕ…

«Nec plus ultra» — «дальше некуда» — было выбито в очень давние времена на гербе приморского города Кадиса, расположенного на юге Испании. Считалось, что за Гибралтарским проливом кончается обитаемый мир.

Потом неуемные испанцы вычеркнули «Nec», осталось «plus ultra» — «все дальше». Гордый девиз, призывной и вечно юный…

«Дальше некуда», — сказал в 1818 году Джон Росс, заметив в тумане горы, преградившие Баффинов залив.

«Все дальше!» — воскликнули Вильям Парри и Джон Франклин, отправляясь в мае 1819 года во второе путешествие для открытия Северо-Западного прохода.

Все дальше…

Тридцатого июля девятнадцатого года корабли капитана Парри «Гекла» и «Грайпер» подошли к проливу Ланкастера.

В прошлом году Росс увидел в глубине его горы. Вильям Парри снова почувствовал тогдашнюю острую горечь. Теперь-то он сам начальник экспедиции. И, даже если действительные, несомненные горы встанут по курсу его «Геклы» и «Грайпера», даже тогда он не сразу повернет.

Все ближе они к тому месту, где Росс отметил: «Горы Крокер». Открытое мальчишеское лицо капитана с высоко поднятыми бровями медленно теряет свою розовую окраску. Бледный, сосредоточенный, он глядит в подзорную трубу, и прекрасный инструмент, изготовленный в известной долландовой мастерской, приближает к нему клубящиеся синеватые громады. Неужели Росс был прав?! Неужели впереди горы?

Командир «Грайпера» лейтенант Мэтью Лиддон тоже видит горы. Он смотрит на них и на мачты «Геклы». Неужели славный парень капитан Вильям поднимет сигнал — «Лечь на обратный курс»?

Но нет, «Гекла» по-прежнему идет вперед, вздымая форштевнем волну Ланкастерова пролива. Лейтенант Лиддон с радостным послушанием держит свой бриг в кильватере начальника.

Отдаленное «ура» доносит ветер до настороженного командира «Грайпера». «Ура» кричат на «Гекле», кричат все матросы и все офицеры, кричит сам капитан, и на все еще бледном лице его появляется веселая, озорная, счастливая улыбка. «Горы Крокер», как он и ожидал, были рождены обманом зрения чрезмерно осторожного Росса! И вот они исчезли, как химеры на заре!

Дальше, насколько хватало оптических сил «долланда», расстилался чистый ото льда прямой водный путь. Проливом Барроу называет его Парри. Джон Барроу, секретарь Адмиралтейства, вы можете быть довольны капитаном флота Вильямом Эдвардом Парри…

Он все-таки помалкивает, не желая дразнить судьбу, но команды на его кораблях, не удерживаясь, достигали в мечтах своих мыса Айси-Кейп на Аляске, наиболее же пылкие — Берингова пролива, где, возможно, — каких чудес не бывает на свете! — повстречают они корабли русских.

Однако, пройдя дальше Росса, открыв новые проливы (он дает им имена Принца-Регента, Веллингтона и первого лорда Адмиралтейства Мелвилла), Парри натыкается на сплошные ледяные барьеры. И все же — полдела сделано: капитан выстраивает на палубе офицеров и матросов и торжественно возвещает, что они достигли 110° западной долготы, достигли средины пути между проливами Девиса и Беринга! Таким образом, «Гекла» и «Грайпер» выигрывают премию в пять тысяч фунтов стерлингов, установленную парламентом еще в 1743 году.

Черт побери, с одинаковым возбуждением толкуют в тот день и в матросских кубриках, и в офицерских каютах, и в констапельской мичманов, черт побери, если так и дальше пойдет, они, гляди-ка, выиграют и другую, обещанному тем же парламентским актом за открытие Северо-Западного прохода.

В эти сентябрьские дни, как всегда в дни открытий и удач, ни одного из обитателей «петушьей ямы» не приходится по нескольку раз вызывать на вахту. Да и чаще всего все подвахтенные толпятся на палубе, нетерпеливо поглядывая на марсового. А тот, кто сидит на салинге и взирает на море с высоты мачты, считается счастливцем. И с особенным торжеством капитанский буфетчик в обеденный час передает очередному офицеру обычное приглашение:

— Капитан свидетельствует свое почтение и будет рад видеть вас сегодня у себя за обедом.

Парри надеялся, что зима не наступит раньше октября, а он за это время сумеет пройти значительное расстояние. К сожалению, 8 сентября льды двинулись с таким напором и такой массой, что принудили начальника экспедиции срочно искать место зимовки.

Парри выбрал одну из бухт на побережье острова Мелвилла. 15 сентября «Гекла» и «Грайпер» вошли в бухту, но обширное ледяное поле не позволяло надежно укрыть суда. Тогда моряки сошли на лед, вооруженные топорами и пилами. Два дня прорубали они в ледяном поле канал, уводящий далеко вглубь бухты. Наконец, корабли втянулись в канал и стали неподалеку от берега. Вскоре искусственный коридор покрылся льдом, и «Гекла» с «Грайпером» оказались плотно запаянными в бухте острова Мелвилл на долгие-долгие месяцы полярной зимы.

Парри был отличным навигатором, но никогда еще в жизни ему не приходилось испытывать тяготы арктической зимовки. Он же был, волею обстоятельств, не просто зимовщиком, а начальником зимовки и, кроме тягот, выпавших на долю всех и каждого, чувствовал на себе ответственность за всех и каждого.

Он, как и все восемьдесят шесть его моряков, знал, что продовольствия у них хватит, что голод им не грозит, что они безбедно перенесут мрак и стужу северной ночи. Но он знал также и то, что не единым хлебом жив человек. Ему надлежало наладить быт корабельного люда так, чтобы не дать скуке, унынию, тоске прокрасться в кубрики и каюты, не дать им расшатать дисциплину, вызвать упадок духа и разброд.

На первых порах, однако, дела хватало, и все были заняты с утра до вечера. Прежде всего занялись утеплением судов. К бортам сгребали снег, заваливая корабли, закутывая их, точно в ватные одеяла. Запасной рангоут и бревна снесли на берег, чтобы освободить палубу. Над палубами Парри велел натянуть брезенты, и получились какие-то крытые залы, где капитан намеревался в ненастье устраивать прогулки и спортивные игры.

Хотя запас провианта и был значителен, начальник экспедиции назначил охотничьи партии, поручив им не только заготовлять свежинку, но и исследовать окрестности земли Мелвилла.

Эдуард Сейбин, участвовавший вместе с Парри в экспедиции Росса и уже известный в Англии работами в области астрономии и геодезии, тотчас приступил со своими помощниками к астрономическим, метеорологическим и магнитным наблюдениям; последние, ввиду близости магнитного полюса, представляли особый научный интерес.

Пятого ноября солнце исчезло за чертой горизонта, чтобы уж больше не радовать людей в течение четырех месяцев. И в этот же день на «Гекле» собрались команды обоих судов, чтобы узнать о сюрпризе, который придумал капитан и о котором знали лишь немногие.

В этот день жилая палуба «Геклы» была уставлена скамейками, а перед ними на канате висел, ниспадая грубыми складками, запасной парус. Парус-занавес раздвинулся, и при громе таких аплодисментов, каких, верно, не слыхивали настоящие театральные залы, состоялся первый спектакль корабельной труппы. Пьеса «Девушка до двадцати лет» была выбрана из книги, нашедшейся на «Гекле», и сам капитан Вильям Парри явился морякам одним из действующих лиц.

Сыграть на военном корабле пьесу, да еще самому предстать в актерском облачении — это, конечно, было весьма смело для чопорных нравов британского морского офицерства. Но капитан Парри, сын простого медика, был, видимо, человек демократической закваски. К тому же он заботился о развлечениях зимовщиков, о своих моряках и надеялся, что его извинят даже самые строгие чины Адмиралтейства.

Как бы там ни было, но спектакли начали давать дважды в неделю, и они скрасили однообразие зимних месяцев…

Но ежели корабельный театр не был особенной новостью (в русском флоте, скажем, на «Рюрике» у Коцебу или на «Камчатке» у Головнина, тоже устраивались любительские спектакли), то издание рукописного журнала, предложенное все тем же Парри, — этого, кажется, ни у кого не было.

Журнал назвали «Зимняя хроника, или Газета Северной Георгии». Редактором назначили Эдуарда Сейбина, сотрудниками — каждого желающего, от кока до старших офицеров.

Редактор придал изданию характер серьезный. Он и его помощники по исследовательской работе составляли статьи, которые мы теперь назвали бы научно-популярными, а многочисленные и очень плодовитые сотрудники — моряки «присылали» заметки и зарисовки, при чтении которых никто не мог удержаться от смеха. Получился очень своеобразный журнал. Рядом с сочинением на тему о полярной рефракции в нем можно было найти также комическое описание разных разностей полярного житья:

«Выйти утром подышать свежим воздухом, спуститься с корабля на лед — и с первого же шага провалиться в прорубь, приняв против воли холодную ванну.

Отправиться на охоту, приблизиться к великолепному оленю, прицелиться, спустить курок и испытать ужасное разочарование, обнаружив, что порох на полке отсырел.

Пуститься в путь с куском свежего хлеба в кармане, почувствовать аппетит и убедиться, что хлеб замерз, стал как каменный и может искрошить вам зубы, между тем как последним ни за что не удастся искрошить хлеб.

Услыхав, что в виду корабля оказался волк, поспешно встать из-за стола, выйти наружу, а по возвращении убедиться, что обед ваш съеден другими…»

Журнал выходил регулярно; редактор не поспевал вынимать из ящика, привешенного на дверях его каюты, заметки, статьи, «Письма к издателю» и «Объявления», в которых каждый автор стремился блеснуть остроумием.

Дни заканчивались развлечениями, а начинались, по строгому приказу Парри, всеобщими гимнастическими упражнениями на верхней палубе. После этого матросы приступали к корабельным занятиям; об изобретении их заботились боцманы, проявляя не меньшее рвение, чем сочинители «Зимней хроники». Промысловые же партии снаряжались на охоту, и к столу ежедневно подавалось свежее мясо.

Восемьдесят четыре дня продолжалась полярная ночь.

Лишь в первых числах февраля 1820 года можно было приметить краешек солнца. А седьмого числа показалось, наконец, оно целиком, дневное светило, олицетворяющее жизнь, радость, ликование. И его встречали подобающим образом, встречали с тем неизъяснимым облегчением и бурным восторгом, какие могут испытать только полярные зимовщики.

Но «Гекла» и «Грайпер» долго еще были впаяны в лед. Мороз держался свирепый.

Дожидаясь освобождения из ледяного плена, Парри обследовал часть острова Мелвилла. Сухопутная экспедиция продолжалась три недели; были проведены картографические работы, собраны гербарии, образцы геологических пород.

В марте, когда мороз несколько сдал, забот прибавилось. Теперь модно было обойтись и без обязательной утренней гимнастики: экипажи день-деньской очищали корабли от огромных снежных сугробов.

Давно уж зеленели свежим мхом берега острова Мелвилла, давно уж обзавелись пернатые птенцами и отелились олени, а море все еще держало на себе голубоватый, ослепительно сияющий ледяной панцирь.

Только в середине августа удалось «Гекле» и «Грайперу» вытянуться из бухты. Снова попытались капитаны Парри и Лиддон отыскать проход на запад, в ту заветную сторону, где начинается Берингов пролив, во льдах которого маячили паруса русских шлюпов «Открытия» и «Благонамеренного».

Все было тщетно. На вторичную зимовку Парри решиться не мог. Пожалуй, и без того сделано было достаточно.

«Гекла» и «Грайпер» пустились в обратный путь. Всего за шесть дней покрыли суда расстояние от острова Мелвилла до пролива Ланкастера и вышли в Баффинов залив. Еще полтора месяца плавания, правда, весьма штормового, — и корабли капитана Вильяма Парри показались у родных берегов.

Полярникам устроили почетную встречу. Они приняли ее как должное. Они проникли далее предшественников более чем на тридцать градусов по долготе, привезли богатейший научный материал, сохранили корабли и сохранились сами. Они — и это было главное — рассеяли сомнения в существовании Северо-Западного прохода, недоверие к нему исчезло так же, как Россовы «горы Крокер» исчезли пред «Геклой» и «Грайпером».

Парри получил чин коммандера. Его земляки, жители города Бат, преподнесли ему звание почетного гражданина. Скупой на похвалы Барроу поставил его выше Кука.

Но… но могучий зов — «все дальше» — не давал Парри покоя.

Стоял октябрь, октябрь 1820 года, такой же дождливый и ветреный, как тот, когда «звездочеты» Джон и Вильям повстречались в Лондоне. На этот раз им не довелось повидаться. Парри узнал в Адмиралтействе об августовском письме Франклина из форта Провиденс. Где-то ныне старина Джон? Дошел ли друг до Ледовитого океана? Может быть, с надеждой глядит в море: нет ли «Геклы» и «Грайпера»… А, может быть, возвращается в Англию. И не свидятся ли они в эту же зиму?

Однако ни зимою 1820/21 года, ни летом, ни следующей зимою и следующим летом друзья не собрались под лондонской крышей: Франклин не вернулся в Англию, а Парри ушел из Англии в новое плавание.


ПРИВИДЕНИЯ

Они стояли и смотрели на итальянского парня. Парень лежал на снегу. На его исхудалом, заросшем щетиной лице были, казалось, одни глаза, большие и страшные. Итальянец Фонтано, один из проводников экспедиции, умирал.

— Вы обещаете мне, сэр? — едва слышно повторял он.

Фонтано все еще надеялся выжить. Если только он выживет!.. О, тогда он бросит этот край сатаны, рассчитается с Гудзоновой компанией и уедет на родину, в ласковую солнечную сторону, где его давно дожидается старик отец. Если только он выживет…

— Вы обещаете мне, сэр?

— Да, да, милый, непременно, — глухо бормочет Франклин и гладит коченеющую руку Фонтано. — Да, непременно, милый, я помогу вам уехать домой, в Италию, к отцу…

Франклин знает, что Фонтано не увидит Италии, так же как он, Джон Франклин, вряд ли увидит меловые скалы доброй старой Англии.

Итальянец умер.

Четыре привидения бредут в снегах. Прошло всего лишь два дня, как в палатке остались Худ, Ричардсон и Хепберн. Где же Джордж Бек? Почему он не шлет им из форта Предприятие индейцев с провизией? За эти два дня отстали ирокез Мишель и канадец Беланже. Франклин просил их вернуться к палатке и передать морякам, что неподалеку есть сосновая рощица, где можно получше укрыться от стужи и ветра, чем в тощем ивняке. Мишель заверил, что приведет отставших в рощу…

Они питаются кожей мокасин, ремнями. Медленно, с усилием жуют. И — шагают. Скрипит снег.

Однажды мелькнул олень. Они вскинули винтовки. Выстрелы прогремели наугад. Все плыло перед глазами. Кружились деревья и переворачивались вниз голыми кронами. Олень мелькнул и скрылся.

Они жуют старую кожу. Но ведь форт совсем рядом. Почему, почему никто не встречается им по дороге? Где штурман Бек? Где индейцы Акайчо?

Медленно, беззвучно шевелятся растрескавшиеся, покрытые язвами губы. Скрипит снег. В мертвом снеговом безмолвии бредут три привидения, впереди еще одно — опухшее, бородатое, в котором ни в Англии, ни в факториях Гудзоновой компании никто бы не признал добродушного морского офицера с ласковым взглядом умных глаз.

Одиннадцатого октября 1821 года привидения останавливаются у занесенных снегом хижин форта Предприятие. Тихо, безлюдно. Ни дымка, ни следов. Молчание поражает их сильнее грома. Держась за обмерзшие бревенчатые стены, они входят в хижину. Все… Больше нет сомнения… Больше нет надежд…

Мысли путаются. Они падают на холодный, заиндевевший пол. Они лежат, ткнувшись лицом в пол. Плечи у них вздрагивают. Чуть-чуть подтаивает иней от слез, скупых редких слез отчаявшихся людей. «У-у-у», — гудит над хижиной северный ветер; «а-а-а — а-а», — плачет метель.

Потом один из них — опухший, бородатый, почерневший — поднимается на четвереньки, отрывает руки от пола, выпрямляется и оглядывает хижину. Он видит записку. Он берет ее и, ничему уже не веря, читает, с трудом понимая то, что пишет Джордж Бек, его подчиненный, красавец штурман.

Кривая усмешка трогает губы, покрытые язвами. Лучше б ее и не было, этой записки. Но он снова перечитывает ее. Штурман был в форту два дня тому назад и ушел на поиски индейцев. «Вояжер» Венцель не смог ничего сделать для экспедиции: он сам едва выжил на обратном пути от устья Коппермайна; у индейцев Акайчо, к несчастью, погибли лучшие охотники; с форта Провиденс помощи нет. В конце Бек писал, что если он не найдет Акайчо, то попробует достигнуть форта Провиденс, на что, впрочем, не очень надеется…

Беку, думает Франклин, ничуть не лучше, чем ему, чем всем, кто ходил с ним к берегу Ледовитого океана. А что будет с Худом, с доктором, с матросом?.. Опухший и черный, он снова валится на холодный, заиндевевший пол. Потом он снова поднимается. Все так же — медленно, сбирая силы по капле, поднимается на четвереньки, отрывает руки, выпрямляется. Он тормошит остальных: нельзя же вот так и сдохнуть; надо поискать хоть что-нибудь мало-мальски съедобное…

Под золой давным-давно отгоревших костров Франклин и его спутники находят кости оленей. Нашли еще несколько оленьих шкур. Вот если б все это сварить? Пожалуй, получится недурно.

Они колют сосновую чурку. Топор кажется стопудовым. Они колют чурку, сменяя друг друга, колют еще одну, колют третью. Задыхаясь, в поту, разжигают костер, варят кости и кусок оленьей шкуры. Погоди-ка, смерть, погоди, старуха…

Идут дни. А может, и не идут. Может, остановилось время. Только ветер да кружение снега. Чурки промерзли так, что железо ломается. Кости, истолченные в порошок, рубленые куски оленьей шкуры. Погоди, смерть, погоди, старуха…

Проводники лежали пластом, плакали или тупо глядели в потолок. Франклин отчетливо сознавал: стоит на миг ослабеть его воле и — конец. Если поутру он не поднимется, то никто не разведет огонь, не вскипятит воду. Нет, он не поддастся!

Вечером дверь хижины распахнулась, и два новых привидения выросли на пороге.

Не узнавая, глядит Франклин на живых мертвецов с котомками за плечами. Боже, да это же доктор Ричардсон и матрос Хепберн!

Живы, его друзья живы, радостно думает Франклин, но у него нет сил выразить свою радость. Доктор и матрос стаскивают котомки, садятся у огня.

— Где же наш Худ? Где остальные? — негромко спрашивает Франклин.

Хепберн опускает голову.

— Наш Худ скончался… Он убит, — отвечает Ричардсон, глядя на огонь.

Доктор умолкает. Молчит и Франклин. Все молчат, будто слушают треск и шипение дров.

Не отрывая глаз от огня, Ричардсон продолжает:

— Его убил ирокез Мишель. До этого он убил проводников. Он говорил нам, что они отстали, а сам… съел их.

Доктор опять умолк. Франклин смотрел на него расширенными, остановившимися глазами.

— Он убил нашего Джона, когда мы с Хепберном собирали дрова. Мы прибежали на выстрел. Худ был уже мертв. Ирокез сказал, что мичман застрелился. Но я видел: пуля прошла через затылок.

Ричардсон зябко передернул плечами.

— Мы пошли дальше, сюда к вам. Ирокез совсем обезумел от голода. Он караулил нас, чтобы убить поодиночке…

Ричардсон опять зябко передернулся; лицо его сморщилось.

— Тогда я пристрелил его.

Никто больше не вымолвил ни слова. Потрескивали и шипели дрова. Пламя отбрасывало на стены хижины сгорбленные тени.

Наступил ноябрь. Все меньше оленьих костей, служивших им единственной пищей. И все меньше сил. Чтобы наколоть одно полено, они тратят полчаса; чтобы отнести его на сорок шагов — столько же. Муки голода ощущались приглушеннее, не так резко, как вначале. Они много спят. «Кто спит — тот обедает, — говорят французы, — голодному снятся яства». Один за другим тихо умирают два канадца. Живые оттаскивают мертвых в угол хижины; вынести трупы на двор они не могут. Едва горит огонь. Над крышей гуляет ветер и плачет метель…

Забрезжил день. Сколько еще дней отсчитала судьба на каждого? Пожалуй, не больше недели… Доктор и матрос выползают из хижины. Напрягаясь, тюкают топором полено. Топор то отскакивает, то вывертывается из рук. Но они все тюкают по замерзшему звонкому дереву.

Выстрел в лесу заставляет их вздрогнуть. Ричардсон и Хепберн недоуменно глядят перед собой. Хруст ветвей, шорох — и к хижине форта Предприятие подлетают трое лыжников. Это — индейцы, присланные Акайчо! Это — спасение, жизнь, великое счастье, которое не выразишь словами!

Индейцы снимают заплечные мешки и входят в хижину. Они развязывают мешки и достают мясо. Мясо! Индейцы видят, как безумно загораются глаза почерневших, опухших людей, как судорога скашивает из губы, покрытые язвами, как тянутся к мешкам трясущиеся руки…

Франклин и его друзья знают, что съесть надо сперва немного. Они знают, что могут умереть от обилия еды, как всего лишь минуты назад они умирали от ее отсутствия. Но вот же она перед ними, эта жареная оленина, сочное, волокнистое мясо с беловатой каемочкой жира. Воля изменяет им: они едят, едят, жадно, торопливо, лязгают зубами, давятся, едят все с тем же безумным огнем в глазах, и судорога пробегает по их лицам. Они едят, не обращая внимания на протестующие жесты индейцев, понимающих, что дело может кончиться плохо, отворачиваясь от листка бумаги, который протягивает им индеец.

Насытившись, они долго сидят в изнеможении. Наконец, Франклин берет листок, сложенный вчетверо, и читает письмо Джорджа Бека. Да, этому штурману и он и его товарищи должны быть благодарны до гробовой доски. Железный человек, этот штурман с красивым меланхолическим лицом. Никогда не знаешь, что кроется за внешностью человека!

Бек, штурман Бек, он добрался до Большого Невольничьего озера, до форта Провиденс. Он потерял на этом страшном пути, с которым наверняка не сравнится дорога в ад, только одного проводника. Он сказал индейскому вождю о бедствиях экспедиции. Ему нечем было уплатить Акайчо за помощь: вещи, заказанные для индейцев Франклином, по милости компанейских служителей, все еще были в пути. Но Акайчо тотчас протянул руку, дружескую руку человека, знающего, что такое голод.

Шестнадцатого ноября путешественники оставили хижину. Индейцы отдали им лыжи, а сами, проваливаясь в глубоком снегу, зашагали рядом, поддерживая все еще слабых, задыхающихся англичан. Медленно, часто останавливаясь, шли Франклин, Ричардсон и Хепберн в лагерь Акайчо.

На привалах, предупреждая все их желания, индейцы ухаживали за путешественниками, и у тех наворачивались слезы. Пусть-ка кто-нибудь на родине заведет при них обычный пустой разговор о «дикарях», о «жестокосердии краснокожих». Они скажут, какое оно, сердце краснокожего!

Шесть дней спустя отряд Франклина появился в лагере Акайчо. Индейцы окружили пришельцев. Весело горел большой костер, обдавая собравшихся смолистым жаром. Индейцы стояли молча. Они молчали не меньше четверти часа. То был знак великого соболезнования страданиям гостей. Потом Акайчо задал в их честь праздничный обед.

Франклин чувствовал себя в неоплатном долгу перед индейским вождем. Но теперь ему нечем было рассчитаться, даже за услуги, оказанные экспедиции минувшим летом. Он смущенно сказал Акайчо, что вещи, затребованные для него и его племени, еще не прибыли из главной фактории Гудзоновой компании.

Акайчо ответил, что ему уже говорили об этом в форту Провиденс. Ему говорили еще и другое. И Акайчо рассказал Франклину о тайном недоброжелателе экспедиции. Им оказался начальник форта Провиденс; он всячески убеждал индейцев не содействовать путешественникам, нашептывал вождю племени, что Франклин ничего не заплатит ему, что отряд не государством прислан, а составился из простых бродяг, ищущих собственной поживы. Франклин слушал недоуменно: чем же это он так досадил соотечественнику? Так вот отчего в форте Предприятие не было вовремя доставлено продовольствие, вот отчего чуть не сгинули его верные товарищи и он сам. Кровь бросилась ему в лицо. Эта сволочь из Гудзоновской компании жрал вдосталь, пил спирт и курил сигары, когда они глодали мокасины и оленьи кости! Пожалуй, ему бы с большими основаниями стоило всадить в череп пистолетную пулю, чем несчастному людоеду Мишелю…

Акайчо упомянул о том, что белый предводитель не может еще расплатиться с ним. Франклин насторожился: после рассказа об англичанине из форта Провиденс он не только не удивился, но и счел бы справедливым, если их спаситель индеец отказался бы от дальнейшей помощи отряду; собственно, Акайчо сделал и без того достаточно; кроме того, вождь племени, как, верно, и все индейцы, не имел оснований питать к бледнолицым нежность. Но Акайчо, глядя на Франклина своими пронзительными глазами и неторопливо поднося ко рту длинную трубку, говорит, что он все-таки поможет и приведет к форту Провиденс, что ж до оплаты его услуг, то…

— Пусть, — иронически говорит индеец, — это будет первый случай, когда должниками останутся белые.

Если Франклин и смолчал, то внутренне он не мог не признать правоту собеседника, народ которого был в невылазной кабале у торгашей.

Обдавая индейцев и белых, сидевших вперемежку, теплом и смолистым духом, весело горел большой костер. Длинный путь ждал еще моряков Франклина. Много еще путевых картин запечатлеет их память, прежде чем из тумана Атлантики покажутся родные берега. Немало людей повстречается им на том пути. Но никогда не изгладится из памяти сердца этот зимний вечер у жаркого костра в лагере индейцев, эти охотники и рыболовы канадских лесов и вождь их — высокий, широкогрудый, красивый Акайчо. Никогда не изгладится из памяти сердца привет и ласка индейцев, обогревших и накормивших измученных путников в ту пору, когда

Всю тоскующую землю
Изнурил недуг и голод,
Небеса и самый воздух
Лютым голодом томились,
И горели в небе звезды,
Как глаза волков голодных!
Родные берега показались лишь в конце лета 1822 года. Почти одновременно из своего третьего арктического морского похода вернулся Парри.

Вильям, конечно, сознавал, что на долю его друга Джона выпали ужасающие лишения и муки. Сознавали это и в Адмиралтействе. Знала об этом и Англия. Франклина и его спутников встретили, как героев.

В Лондоне Франклин зачастую испытывал неловкость. Стоило на улице кому-нибудь произнести его имя, как тотчас капитана окружала толпа, на него указывали пальцем — «вот человек, который съел свои башмаки», и он должен былспасаться бегством. Впрочем, у него не было слишком много свободного времени, чтобы разгуливать по лондонским улицам. Возвратившись, он засел за отчет о трехлетнем путешествии, за описание пяти с половиной тысяч миль канадского хождения.

«Результаты наших исследований, — писал Франклин, — по-видимому, подтверждают правильность мнения, что существование Северо-Западного прохода не невероятно. Побережье моря как будто направляется с востока на запад по широте, на которой лежат залив Коцебу, устье реки Макензи и залив Репульс».

Так осторожно писал Джон Франклин. И осторожность его диктовалась не ложной скромностью. Он был настоящим исследователем и не мог утверждать то, чего не знал наверняка. Он был прав, указав общее направление канадского побережья на запад — от залива Коронейшен, где плавали его каноэ, до залива Коцебу, открытого капитаном «Рюрика». Он ошибался, указывая общее направление на восток, ибо береговая черта резко поворачивала на север.

Наконец, он был трижды прав, когда, продумав результаты современных ему экспедиций, указал, что морской путь не прерывается в обоих указанных им направлениях.

Участок же побережья, с таким трудом вырванный им у Арктики, навел Франклина на верную мысль о том, что для открытия сквозного пути не следует забираться в слишком высокие широты. Следует, заявлял Франклин, продолжать экспедиции и продолжать их, держась в виду канадских берегов.

Он, конечно, не мог позабыть пережитого и не вздрогнуть при имени форта Предприятие, которому больше подходило бы имя форта Отчаяние. Но Джон Франклин сказал бы «да», если бы ему предложили повторить подобную экспедицию…


У КАЖДОГО СВОЯ ДОЛЯ

Отто Коцебу был горько и глубоко обижен, когда ему отказали в командовании шлюпами «Благонамеренный» и «Открытие». Адмиралтейство ссылалось на расстройство его здоровья. Он видел в отказе нечто большее — недоверие. И ни производство в капитан-лейтенанты, ни ордена Владимира и Георгия не сглаживали, не вытравляли обиду.

Прожив несколько месяцев в деревенской глуши, он в январе 1819 года был призван в Ревель и назначен офицером для особых поручений при своем бывшем архангельском начальнике адмирале Спиридове.

Он поехал в Ревель и зажил там внешне размеренной и спокойной жизнью. «Особых поручений» у адмирала почти не было, и его офицер «для особых поручений» располагал временем, как сам того хотел.

По въевшейся корабельной привычке, он поднимался рано, в тот час, когда на узеньких ревельских улицах показывались крестьяне — эстонцы, развозившие по домам молоко в бочках, заткнутых деревянной втулкой. Зимой капитан-лейтенант с утра садился за книгу о плавании «Рюрика», а летом, перед тем как заняться писательством, полоскался в теплых лечебных ваннах в купальне Витта, куда спозаранку стекалась дачная петербургская публика.

Зимний досуг он нередко отдавал театру, что был на Широкой улице и где вечерами толпились служанки с фонариками, провожавшие и встречавшие после спектакля своих господ. Летом отдыхал, прогуливаясь в Екатеринтальской подгородной роще. А когда в тихом городке гасли огни и сторожа, обходя улицы, возвещали: «Любезные граждане, пробило одиннадцать часов», он тоже гасил свечи.

Работа над рукописью о путешествии «Рюрика» была закончена очень скоро. Он отослал рукопись в Петербург Крузенштерну, а Иван Федорович, которому Румянцев поручил надзор за ее изданием, связался с типографами.

Книга была написана. Коцебу испытывал смешанное чувство удовлетворения и опустошенности, какое часто испытывают люди, завершившие творческий труд.

Потом эти чувства перешли в радость, все более возраставшую. И было отчего! Книга сразу получила всеевропейскую известность. В необычайно короткий срок, в течение лишь двух лет — 1821 и 1822-го — она была издана пять раз: в Петербурге, в Лондоне, в Амстердаме, в Веймаре, в Ганновере.

Если бы Коцебу был ученым-литератором, то большего ему и не пришлось бы желать. Но он был прежде всего мореплавателем с таким же страстным интересом к географическим исследованиям, как и английские «звездочеты». Он бы дорого дал, чтобы вновь очутиться на палубе…

Весной 1823 года он чувствовал себя столь же счастливым, как в те годы, когда на верфи в Або стучали топоры артели мастера Разумова. И, также как в те годы, он поделился своим восторгом со стариком Николаем Петровичем Румянцевым.

Капитан сел за письменный стол и, склонив набок голову, улыбаясь, прислушался к пронзительному крику мальчонки. Ныне, 20 марта, мальчонке от роду был… один день. Отто Евстафьевич назвал сына Рюрик-Николай, вложив в это двойное имя вполне понятный смысл.

Послушав крик, каковой был, верно, приятен лишь папе, капитан-лейтенанту, и молодой жене его Амалии, но отнюдь не старой служанке и матросу-вестовому, Коцебу обмакнул перо.

«Надеюсь, — писал он тезке новорожденного, старому графу, — что сей Рюрик некогда принесет честь имени своему. По крайней мере, я со своей стороны приложу все возможное старание образовать его полезным служителем Отечеству».

Будущий «служитель» затих за стеной. «Кормилица явилась», — улыбаясь подумал капитан-лейтенант и продолжал письмо:

«Чрез господина Крузенштерна вам уже известно, что я назначен сей весны плыть на фрегате к норд-вестовым берегам Америки и надежду имею обратить предмет сей Експедиции также на распространение познаний Южного океана и непременно решить: есть ли возможность в Беринговом проливе обогнуть ледяной мыс Кука или нет.

Сия мысль меня ныне так неотступно занимает, что почти ни о чем другом думать не могу. Я горю нетерпением быть уже в Севере, где от моих предприятий лишь одна смерть в состоянии меня удержать».

Плавание, на которое возлагал столько надежд бывший командир двухмачтового брига, должно было состояться на корабле «Предприятие». Корабль, строившийся по чертежам инженер-подполковника Попова, уже обшивался медью на Охтинской верфи.

Коцебу поначалу поручалось доставить грузы на Камчатку, а затем приступить к научным изысканиям в Беринговом проливе и в Ледовитом океане, спускаясь на зиму, как это было и на «Рюрике», в южные широты Тихого океана.

Помолодевший, бодрый, совсем забыв о болезни, Отто Коцебу готовился к своему третьему кругосветному плаванию. Старик Румянцев откликнулся строчками, звучащими как благословение:

«Сказать вам не могу, с каким чрезвычайным удовольствием сведал я, что государь император вверяет вам Експедицию, назначенную для открытиев, искренне желаю, чтобы она покрыла вас вечною славою».

Пришел на помощь и Иван Федорович Крузенштерн, составивший для Коцебу обширную исследовательскую программу и списавшийся с Дерптским университетом. Университет рекомендовал трех способнейших студентов, из которых физик Эмиль Ленц оказался самым деятельным, а впоследствии стяжал громкую ученую известность.

Отозвался на зов и прежний спутник, добрейший доктор Эшшольц. Попросился на борт «Предприятия» и бывший матрос «Рюрика», чернявый Петр Прижимов, тот самый, что стоял вместе с Коцебу на вахте во время рокового урагана 13 марта; Петр ходил уже в унтер-офицерах, и Коцебу зачислил его шкиперским помощником.

Хотелось бы еще пригласить и старого приятеля Глеба Шишмарева, вернувшегося вместе с Васильевым в конце 1822 года из очень удачной «кругосветки». Но Шишмарева назначили командиром 27-го кронштадтского флотского экипажа. Кроме того, он получил уже чин капитана второго ранга, а стало быть, не мог оказаться под началом младшего офицера, капитан-лейтенанта.

Не мог отправиться на «Предприятие» и штурман «Рюрика» Василий Хромченко: он перешел на службу в Российско-Американскую компанию, плавал сперва на бриге «Головнин», а потом на дорогом сердцу «Рюрике» и делал немаловажные описи аляскинских берегов. Правда, и сам Коцебу был, в отличие от некоторых тогдашних корабельных офицеров, блестящим знатоком штурманского дела, и об этом с восхищением рассказывали в офицерской среде.

Подготовка к плаванию была в разгаре, когда Коцебу получил известие, затмившее его радость. Планы менялись: «Предприятию» вменялась чисто служебная задача — крейсерство в водах колоний Российско-Американской компании, направленное против иностранных браконьеров; гидрографические занятия разрешались, но… — «не в ущерб основным заданиям».

Разумеется, теперь уже «не одна смерть» могла удержать Коцебу от заветных планов исследования западного участка Северо-Западного прохода. Его удерживала дисциплина. Ничего не оставалось, как пуститься в служебное плавание.

Три года длился поход «Предприятия». Коцебу ушел из Кронштадта в июле 1823 года и пришел в Кронштадт в июле 1826 года.

За эти годы он все же сумел выбрать время для исследовательских работ, и Тихий океан, как и во время плавания на «Рюрике», одарил Коцебу несколькими открытиями. А молодой физик Эмиль Ленц произвел отменные океанографические работы.

Коцебу побывал и на тех островах, которые посещал «Рюрик». Увидел он и знакомые гавани — Петропавловск-на-Камчатке и Сан-Франциско, где в «президио» по-прежнему была не жизнь, а медленная и сонная смена дней и ночей. Старого знакомца, гостеприимного испанца, приславшего ему с Шишмаревым поклон, Коцебу не повстречал: Луи Аргуэлло получил повышение и жил в Монтерее.

…Опять он был в Ревеле офицером «для особых поручений» при адмирале Спиридове. Он писал новую книгу — о плавании «Предприятия». Поднимался рано, когда под окнами проезжали молочники со своими бочками. Сидел за работой. Хаживал порой в театр на Широкой улице.

Потом, капитаном второго ранга, перебрался с семьей в Кронштадт, принял начальство флотским экипажем и кораблем «Император Петр I». Прожил год в хмуром Кронштадте, проплавал кампанию на «Петре» и снова собрал пожитки — назначили в петербургский гвардейский экипаж.

Когда теряешь надежды, приходят хвори. Он редко показывался в гвардейских казармах на Екатерингофском проспекте. Начальство его не тревожило. Говорили, что ушиб, полученный им на «Рюрике», с каждым годом дает себя знать все сильнее и что, видно, третий кругосветный вояж окончательно подточил его здоровье.

Хуже всего приходилось ему весной и осенью, да и сама городская жизнь, и сырой питерский воздух, и промозглые ветры — все это надолго укладывало его в постель.

В феврале 1830 года капитан первого ранга Отто Евстафьевич Коцебу, прослуживший во флоте без малого тридцать лет, был уволен в отставку «по расстроенному здоровью».

Служба была окончена на сорок втором году жизни. Он с семьей выехал из Петербурга в Ревель, оттуда — в маленькое эстонское имение неподалеку от деревни Харью-Косе.

В добрую погоду Коцебу присматривал за небольшим хозяйством или прогуливался, опираясь на палку, в саду, заросшем кустами рябины и жимолости.

В ненастье он сидел у камина. Багровые отблески падали на полки, уставленные книгами, атласами и лоциями. Среди них виднелись корешки русского и немецкого, английского, голландского, шведского изданий его книг.

Книги как бы итожили его путь. Никто из географов и моряков не мог сказать, что итог этот не был внушителен. Никто, кроме… самого Коцебу. Какая злая сила заставила Адмиралтейство переменить план похода на шлюпе «Предприятие»?!

И то ли оттого, что Коцебу были тягостны эти размышления, то ли потому, что воспоминания о «Рюрике» были ему всего милее, как воспоминания о молодых надеждах, но отставной капитан чаще снимал с полки книгу о «Рюрике», чем книгу о «Предприятии».

Он любил перелистывать ее и видел не только береговые и морские пейзажи, не только корабельные происшествия, но и своих тогдашних спутников.

Где-то они нынче? Судьба разметала «рюриковичей». У каждого своя доля…


В той же эстонской стороне, но только южнее деревни Харью-Косе, приютился аккуратный городок Дерпт.

Он лежит на речных берегах, и парусные лодки, груженные разным товаром, неспешно плывут к нему из Чудского озера. Нет в Дерпте ни фабрик, ни больших мастерских, если не считать «изразцового заведения» купца Лунина. Два тракта подходят к городским заставам — Псковский почтовый и другой, побойчее, — торговый Рижский.

Настоящий центр городка, средоточие его жизни — знаменитый Дерптский университет. Городское бытие почти безраздельно подчинено университету. Лекции начинаются рано — и городок рано поднимается с пуховых перин. В час пополудни в университете обеденный перерыв — и городок обедает. К шести часам аудитории пустеют — и в городке чаепитие, а часа два спустя — плотный ужин.

Почти все домохозяева сдают студентам жилье, и в комнатах с их фикусами, качалками и крахмальными салфеточками, поселяется какой-нибудь безусый естественник. Зачастую, закончив курс, он увозит с собой хорошенькую хозяйскую дочку с ямочками на ланитах и оставляет папеньке с маменькой запах дешевого табака, старые конспекты да кое-какие долги.

Если же в доме не обитает студент, то почти наверняка квартирует почтенный профессор и тонкогубая профессорша или усатый педель с ухватками капрала.

В одном из таких домов и жил сын дерптского нотариуса, потом студент, затем медик брига «Рюрик» и шлюпа «Предприятие» и, наконец, профессор зоологии Иван Эшшольц.

Его лекции слушают с удовольствием: Эшшольц оживляет их рассказами о собственных путешествиях. Он часами просиживает в лаборатории и ведет переписку с научными обществами Москвы, Бонна и Женевы. Утомившись от книг, препаратов и микроскопа, он нахлобучивает шляпу и прогуливается, раскланиваясь на каждом шагу со знакомыми, по улицам ливонских Афин, как иногда величают городок Дерпт.

Зачастую он задерживается у друзей, университетских профессоров, слушает скрипичный концерт какого-нибудь доморощенного музыканта или, тряхнув стариной, подтягивает тенорком латинские куплеты студенческой песни.

Пять лет прожил Иван Эшшольц после плавания с Коцебу на «Предприятии». В 1831 году тиф свалил его, и он больше не появился за кафедрой в светлой аудитории Дерптского университета…


Адальберт Шамиссо жил в Берлине, был доктором философии и хранителем ботанического сада. Мягкие волосы ниспадали на его плечи, и та же упрямая ямочка виднелась на маленьком, четко очерченном подбородке.

В его рабочей комнате пустовато: прямоугольный некрашеный стол и жесткое деревянное кресло. Затворив дверь и набив почерневшую трубку, он трудился в этой простой комнате, окутываясь клубами дыма.

За этим столом он и написал свои «Замечания и наблюдения», вышедшие вместе с отчетом Коцебу о плавании «Рюрика». И точно так же, как ученый мир Европы с вниманием и интересом знакомился с отчетом мореплавателя, так и записки естествоиспытателя «Рюрика» привлекли зоологов и ботаников. Спустя годы Чарлз Дарвин прочтет «Замечания и наблюдения», сделанные на «Рюрике», и скажет, что Адальберт Шамиссо — «поистине замечательный натуралист».

В нем по-прежнему уживается ученый и поэт. Не торопясь, оттачивая фразы, пишет Шамиссо свое «Путешествие вокруг света», книгу, которая войдет в золотой фонд немецкой прозы. Он пишет и стихи, все те же романтические стихи, полные любви к свободе. С горячностью приветствует Шамиссо революционные взрывы, где бы они ни гремели: он славит повстанцев-греков и Байрона, сложившего голову за греческую независимость; он славит и парижских блузников, водрузивших трехцветное знамя на июльских баррикадах восемьсот тридцатого года; наконец, он пишет страстную поэму «Ссыльные» о русском декабристе Александре Бестужеве, поэму, пронизанную идеей возмездия. А потом он отталкивает свою поэтическую ладью от туманного острова романтизма. Лукавые и язвительные песенки в духе Беранже завладевают его сердцем.

В чопорном Берлине идут годы. В его длинных шелковистых волосах — изморозь седины. Он нередко прихварывает — после «Рюрика» здоровье его пошатнулось.

Старея, Шамиссо все чаще вспоминает Францию:

Снова вижу себя я ребенком
И качаю седой головой…
Он видит башни старинного замка Бонкур, каменных сфинксов у глубокого колодца во дворе и роскошную яблоню в саду. Под рваной, шевелящейся тенью ее он вдыхал когда-то запах нагретой солнцем родной Шампани и впервые чувствовал поэтическое наитие.

Давно уж нет родового замка. Распахано место, где стоял он века, где были гробницы предков с полустершимися надписями на выщербленных плитах. Нет ничего от прошлого…

И потомок старой графской фамилии Людовик-Шарль-Аделаид Шамиссо де Бонкур, путешественник и натуралист, доктор философии и поэт Адальберт Шамиссо с ясной и мудрой, чуть печальной улыбкой отрекается от этого прошлого. Он приемлет новое и обращается к земле замка Бонкур:

Будь щедра, о земля дорогая!
Призываю в сердечной мольбе
Благодать на тебя и на руки,
Проводящие плуг по тебе!
Я же, с доброю арфой моею,
По широкому свету пойду,
Вдохновенные песни слагая
Доброте, и уму, и труду!
Франция, милая Франция, и ты, старик Париж!.. Последний раз Шамиссо увидел родину в 1825 году, за одиннадцать лет до кончины…


В тот год, когда бывший натуралист «Рюрика» побывал на берегах Сены, на одной из парижских улиц жил человек, судьба которого тоже была связана с двухмачтовым бригом.

…Перешагивая через ступеньку, Логгин Хорис поднимался на верхний этаж большого доходного дома. На лестнице пахло кошками и кухонным чадом. Отворив дверь и нагнув голову, Логгин входит в мансарду, бросает папку с рисунками, распахивает окошко и глубоко вдыхает прохладный вечерний воздух. В лиловатой дымке лежит перед ним Париж.

Шесть лет уже живет он здесь, в Латинском квартале, на Rue de Seine, 10. И, если бы теперь ему сказали, что ничего бы с ним не случилось, не побывай он в Париже, Логгин недоуменно пожал бы плечами и ответил:

— Нет, сударь, нельзя… Просто нельзя прожить жизнь и не вдохнуть воздух Парижа!

Но когда-то он вовсе не думал о Франции, о Париже. Возвратившись на «Рюрике» в Петербург, Логгин не почувствовал себя ни утомленным, ни пресыщенным. Он не хотел засиживаться. Подобно многим живописцам, молодой человек мечтал об Италии, об этой, как он любил говорить, «колыбели всех художеств». Но, подсчитав свою наличность, Логгин с грустью убедился, что итальянская поездка не может состояться.

Из Харькова, от престарелых родителей помощи ждать было нечего; он сам должен был послать им толику денег.

Тогда Хорис уехал в Париж: «для усовершенствования себя в моем искусстве», — как писал он в одном письме. И вот — улица Сены, 10. Летом в мансарде — духота, в ненастье — дробный стук дождя о кровлю, зимой — посвист ветра в щелях да гудение железной печурки. Логгин, однако, не унывал. Какое же это «усовершенствование», ежели ты не живешь в мансарде и не столуешься в кабачке Латинского квартала?

О, этот кабачок! Там всегда шумно и весело. Отобедав, он спешит в мастерскую учителя — художника Франсуа Жерара. До сумерек работает Логгин, работает в поте лица своего, то приходя в отчаяние, то загораясь восторгом.

Логгин Хорис уже примелькался и в Салоне, где выставляются лучшие картины сезона, и в среде художнической молодежи. Но его знают и люди науки. Недаром он плавал на двухмачтовом «Рюрике», недаром у него пухлая папка рисунков, выполненных под всеми широтами Тихого океана.

Почистив ветхий сюртук и пригладив спутанные волосы, Логгин Хорис идет к Жоржу Кювье, к знаменитому натуралисту, основателю сравнительной анатомии животных. Кювье ласково обещает ему поддержку. Да, он, Жорж Кювье, напишет тексты к рисункам. Надо их выпустить непременно. Пусть-ка господин Хорис поговорит еще с достопочтенным доктором Галлем.

И Логгин Хорис направляется к доктору Францу Галлю: материалист-анатом, изгнанный из императорской Австрии, смелый безбожник, он давно уж живет во Франции. Старик с огромным лысым лбом приветливо встречает Хориса, морщит в улыбке короткий нос и толстые губы. Логгин оставляет Галлю свои рисунки.

Наконец — уж этого-то человека он никак не мог обойти — с трепетом душевным переступает молодой художник порог дома Александра Гумбольта. Париж, кого только нельзя найти под твоими крышами! Сам Гумбольт, «отец географии», живет в одном городе с Логгином и создает совместно с французскими учеными монументальное «Путешествие по тропическим областям Нового Света».

Заручившись согласием и поддержкой трех крупнейших ученых, бывший живописец «Рюрика» решил снять жатву с трехлетнего морского странствия: он литографирует рисунки, и они выходят в свет маленькими тетрадочками.

Достоверные, чуждые прикрас и ложных украшений работы русского художника-путешественника привлекли внимание не только ученых, и в мансарде дома номер десять стало куда веселее: тетрадочки литографированных рисунков Хориса не залежались у книготорговцев. Вскоре Логгин был единодушно избран членом Парижского географического общества.

Тут-то, когда положение его упрочилось, беспокойный художник вновь ощутил настоятельную потребность в «перемене места». Дождь громко стучал по крыше мансарды, ветер рвал последние листья платанов; Логгин, рассчитавшись с хозяином дома по улице Сены, покидал Париж.

Некоторое время он прожил в Гавре, в знакомой ему семье братьев Эриес, а затем, погрузившись со своим довольно-таки легким багажом на борт корабля «Затмение», отправился к берегам Америки. Он побывал на Больших Антильских островах, видел Новый Орлеан, волны Миссисипи. Проделав по Мексиканскому заливу почти полторы тысячи километров, он высадился в мексиканском порту Веракрус. На следующий день, 20 марта 1828 года, Хорис оседлал лошадь и выехал из города.

Светило весеннее солнце, фруктовые сады благоухали. Он сдерживал горячившуюся лошадь, поглаживая ее теплую шею. Все было прекрасно — он начинал большое сухопутное путешествие, намереваясь привезти из него новые многочисленные рисунки. Лесная дорога шла на План-дель-Рио… Послезавтра день его рождения. В какой-нибудь мексиканской харчевне он сам нальет себе вина и выпьет за здоровье тридцатитрехлетнего живописца. Все прекрасно…

Прошли месяцы. Был июль. Густела зелень широких платановых листьев. В доме на Сен-Жерменском бульваре сошлись ученые и литераторы. Председательствующий на заседании Парижского географического общества прочитал письмо. В письме сообщалось, что художник Логгин Хорис убит в ночь на 21 марта неизвестными грабителями, что тело его найдено в лесу и что он похоронен в План-дель-Рио. Французские географы поднялись с кресел и склонили головы…

«У каждого своя доля», — думал отставной капитан, откладывая в сторону книгу о плавании «Рюрика».


МРАЧНЫЕ ВРЕМЕНА

Низкорослые, нагие или прикрытые шкурами кенгуру, они прятались от дождей и сильных западных ветров в шалашах, собирали съедобные растения или охотились, вооруженные деревянным копьем и бумерангом. Они жили на острове, отделенном от Австралии проливом шириной немногим более двухсот километров.

Они добывали огонь трением деревянных палочек и плавали в лодках из коры деревьев, сшитой волокнами жесткой травы. Они верили в многочисленных духов-хранителей и в не менее многочисленных духов враждебных. Последние, по их твердому убеждению, жили в ущельях и пещерах высокого, сильно иссеченного плато, расположенного внутри острова. Но они никак не предполагали, что не из ущелий и пещер явятся могущественные враждебные духи, а из-за моря, явятся для того, чтобы замучить их, отнять остров, истребить поголовно.

Впервые, как грозное, но мимолетное предупреждение, как тучи далекого еще ненастья, эти враждебные духи пришли к ним в облике голландцев капитана Абеля Янсзона Тасмана. Пришли и ушли, как приходят и уходят облака.

Ясное небо сияло над островом, названным голландским капитаном, в честь губернатора голландской Индии, Вандименовой Землей. Минуло свыше ста шестидесяти лет, прежде чем небо над их землей померкло.

Началось с того, что англичане основали на южном берегу острова поселок Хобарт, предназначавшийся для ссылки «неисправимых преступников».

Один за другим приплывали в Хобарт заморские корабли, и партии ссыльных, изможденных и озлобленных, сходили на берег, хмуро глядели на землю, поросшую жестколистным кустарником, и на домики Хобарта, где они должны были провести долгие годы, а может, и всю жизнь.

С восемьсот семнадцатого года начали прибывать на остров и свободные колонисты, считавшие себя, в отличие от уголовников, людьми порядочными, цивилизованными и уж никак не убийцами и грабителями.

Но низкорослые люди, охотники и рыболовы, те, что испокон века жили в своих шалашах на этом острове, не видели, да и не могли видеть разницы между теми, кто приехал к ним до восемьсот семнадцатого года, и теми, кто приезжал после того. В представлении этих «дикарей», не разумевших хитрых европейских законов, и те и другие равно были убийцами и грабителями, ибо и те и другие сгоняли их с благодатных прибрежных земель, стреляли в них из страшных железных палок, сжигали шалаши и похищали женщин.

Все дальше к пустынным голодным плоскогорьям уходили туземцы, и все больше погребальных костров горело на Вандименовой Земле. А пришельцы, эти могущественные злые духи, принесенные в огромных лодках недобрым ветром, распахивали земли и заводили гурты тонкорунных овец.

Наконец, охотники и рыболовы, вооруженные деревянными копьями и бумерангами, решились постоять за себя.

Белые — и те, что считались «неисправимыми преступниками», и те, кого охранял закон и благословляли попы, — ответили истребительной войной. Белые называли эту войну «черной войной». Видимо, потому, что истребляли темнокожих, а вовсе не оттого, что делали черное дело.

Полковник Арчер, английский губернатор, не забывающий каждое утро выбрить квадратный подбородок, а вечером вознести молитву господу богу, оказался бравым стратегом «черной войны». Арчер протянул линии стрелков от одного берега острова до другого; стрелки двинулись на облаву и перебили несчастных копьеносцев. Остались лишь небольшие группки их, разбросанные в пустынных горах да в диких лесах.

Когда новый, очередной губернатор принял бразды правления на Вандименовой Земле, туземцев считалось… душ двести, а колонистов больше двадцати тысяч. Но и это красноречивое соотношение не устраивало колонизаторов, и с воинственной энергией они стремились свести число туземцев к нулю.

Новый губернатор был пятидесятилетний моряк с облысевшим широким лбом и добрыми темными глазами под клочковатыми и такими же темными бровями. Резкие морщины на его обветренном лице говорили, что человек этот большую часть жизни провел под открытым небом. Он был глуховат и часто нюхал табак. Вместе с ним приехали в Хобарт его жена, очень красивая и статная, и кудрявая дочка.

Губернатора звали Джон Франклин, жену его — Джейн, дочь — Элеонора. Семейство поселилось в прекрасном доме, окруженном вечнозелеными деревьями и жестколистным кустарником.

Вскоре после прибытия в Хобарт Джон Франклин устроил праздничный ужин и пригласил офицеров, судейских чиновников, членов законодательного совета — всех должностных лиц.

Почтенное общество собралось. Офицеры блистали яркими мундирами, чиновники из богатеев-колонистов — перстнями и лысинами, женщины — улыбками и обнаженными плечами. Загремела музыка военного оркестра. Все прошли к столу. Отужинав, кружились в танце, и офицеры наперебой приглашали Джейн Франклин.

Бал был в разгаре, когда лакей подошел к губернатору и подал ему большой кусок дерева, принесенный минувшей ночью из глубины лесов, за сотни миль от Хобарта. На куске дерева углем была изображена кенгуру. Искусность и простота рисунка показывали, что он сделан рукой туземца, а свежесть угольных линий — что начертан он недавно.

Кусок дерева с изображением кенгуру произвел магическое действие. Музыка утихла, все столпились возле Франклина, и он с удивлением заметил, как преобразились физиономии его гостей. Куда девались улыбки, почтительные и любезные мины!

— Поймать их! — злобно выкрикнул кто-то из чиновников.

— Изловить черных собак! — поддержала вся компания.

Маленькая, трогательно-смешная кенгуру, начертанная каким-то туземцем в дикой лесной глуши, была здесь, в роскошном губернаторском доме, воспринята, как неприятельский вызов, как боевой клич. Кусок древесной коры показывал всем этим джентльменам и офицерам в ярких мундирах, что в далеком лесу есть еще темнокожие беззащитные люди, ускользнувшие от облав.

— Поймать! Изловить! — выкрикивали леди и джентльмены, позабыв о бальных развлечениях.

Все смотрели на губернатора, ожидая его распоряжения. Но Джон Франклин молчал. Ропот удивления и недовольства пробежал по залу. Губернатор молчит, он не приказывает немедля выступить на охоту за «черными собаками»! Это было удивительно, непривычно, непонятно.

Джон Франклин молчал, но его темные глаза глядели без гнева на живодеров, готовых убивать, убивать, убивать. Нет, в его глазах была лишь печаль человека, бессильного изменить общий ход событий, именующихся колонизацией края. Однако за его молчанием крылась и твердость человека, способного изменить частности. И старый моряк не отдал приказа об «охоте».

Кто знает, не встала ли тогда перед ним картина иного вечера? Не вспомнил ли он зимний костер в мертвом лесу и других «диких» — индейцев Акайчо, спасших его от смерти?

И у хозяина и у гостей (хотя и по разным причинам) настроение было испорчено. Бал торопливо закончился. Музыканты собирали ноты и исчезали, стараясь не шуметь стульями. Гости прощались, кланялись, жали губернатору руку, но в их взглядах читал Франклин удивление и затаенное недоброжелательство.

Дом опустел. Джейн, огорченная, но понимавшая и одобрявшая мужа, ушла переодеваться, чтобы по-домашнему, вдвоем со своим Джоном провести остаток вечера. Лакеи убирали стол.

Оставшись один, старый моряк придвинул стул к окну и достал табакерку.

В саду жестко, словно листья у них были вырезаны из жести, шелестели деревья. Над деревьями, хорошо видное в рамке высокого окна, простиралось безмятежное звездное небо. Когда-то, тридцать с небольшим лет назад, дядюшка Мэтью Флиндерс обучал мичмана «Инвестигейтора» астрономии. И он, юный Джон Франклин, с любопытством всматривался в созвездия, которые никогда нельзя было увидеть в небе его родины.

Теперь, десятилетия спустя, эти же звезды струили бледный играющий свет на темный сад, на роскошный губернаторский дом, заглядывали в высокое окно. Но ни причудливая Южная Корона, ни вытянутая Южная Рыба, ни Южная Гидра и Большой Пес, ни Козерог и Летучая Рыба — все эти блещущие, переливающиеся, тихо дышащие созвездия Южного полушария — его не радовали и не умиротворяли, хотя он, как и многие из тех, кому часто приходилось оставаться один на один с мирозданием, любил рассматривать звездные дали. Вот если бы целить глазом в Полярную звезду, а чуть ниже под нею видеть ковш Большой Медведицы. Звезды Севера! Под ними прошли самые тягостные и самые счастливые годы его жизни.

Быстро пробежали годы. Слишком быстро. Подумать только: со времени его второго — и последнего — канадского похода прошло больше десятилетия. Больше десяти лет…

И то ли для того, чтобы избавиться от горького осадка нынешнего вечера, то ли потому, что звезды Юга по контрасту вернули его мысли к созвездиям Севера, а рисунок на коре вызвал в памяти образы других «дикарей» — индейцев, то ли еще и потому, что Франклин был уже в том возрасте, когда люди охотно предаются воспоминаниям, словом, как бы там ни было, но в этот вечерний час Джон Франклин обратил свой внутренний взор к делам и дням, со времен которых протекло более десяти лет…

После ужасного канадского странствия — он и теперь не мог вспомнить о нем без холодной дрожи — в Адмиралтействе родился новый дерзкий проект. Проект был таков. Вильям Парри должен был наступать с востока на запад, через хорошо уже знакомый ему широкий пролив Ланкастера; Фредерик Бичи, плававший под начальством Франклина на «Тренте» к Шпицбергену, — идти с запада через Берингов пролив по следам Коцебу, Шишмарева и Васильева. А Джон Франклин должен был вновь вступить в единоборство со стужей и голодом, произвести съемку берега между устьями полноводной Макензи и порожистой Коппермайн, проплыть на шлюпках до северо-западной оконечности Америки.

План был одобрен. Первым, в 1824 году, ушел Вильям Парри. Следом, в феврале 1825 года, — Джон Франклин. Наконец, в мае — Фредерик Бичи.

По старым, памятным местам шли старые товарищи: Джон Франклин, штурман Джордж Бек, доктор Джон Ричардсон. Не было только матроса Хепберна — его скрутил жесточайший ревматизм. Были в отряде и новые люди — натуралист Дрэммонд и гардемарин Кендолл.

Опыт первой страшной экспедиции был тщательно учтен Франклином. За год до того, как он оставил Ливерпуль и отбыл к берегам Нового Света, агенты Гудзоновской компании получили строжайшие указания о подготовке продовольственных складов для путешественников. Каноэ, годные лишь для речных плаваний, Франклин заменил прочными шлюпками; их изготовили из красного дерева и ясеня и обтянули водонепроницаемой тканью.

Значительно быстрее, чем в первое путешествие, прибыли Франклин и его товарищи на озеро Атабаска и уже в июле 1825 года ошеломили жителей Форта-Чипевайан: никто еще до Франклина в один год не добирался от берегов Англии до берегов Атабаска.

Радостно приветствовали Джона Франклина «лесные бродяги», канадские «вояжеры». Но еще сердечнее встретили его старые знакомцы — эскимос-переводчик Август, тотчас попросившийся в экспедицию, и индейцы Акайчо.

Прослышав о Франклине, Беке и Ричардсоне, Акайчо выслал им навстречу своих соплеменников. Они передали приветствие вождя и, прижав путешественников к груди, воскликнули:

— Как горестно нам, что мы не можем выразить все то, что чувствуем!

С вождем Акайчо путники встретились несколько позже. Акайчо воевал в то время с индейцами племени Собачьего ребра. Но, когда он узнал от агента Гудзоновой компании, что Франклин должен пройти по реке Макензи, то есть как раз в районе боевых действий, вождь выкурил с неприятелями трубку мира.

Франклин и его спаситель Акайчо повстречались на Большом Невольничьем озере, в форту Резольюшен.

Широкогрудый, красивый индеец сидел перед Джоном Франклином и неторопливо, взвешивая слова, говорил:

— Мы не хотим из-за нашей войны ставить под угрозу твое дело. Наши сердца будут с вами. Но мы не можем идти опять туда, где лежат кости наших братьев. Вид их могил приведет нас в ужас. Их смерть, воспоминание о том, как они были убиты, может возобновить войну. Пусть индейцы Медвежьего озера, хотя они и наши враги, помогают тебе и твоим братьям и добывают для вас мясо.

Простившись с индейцем, в котором он чувствовал больше сердечности, чем в земляках из Гудзоновой компании, Франклин пошел туда, куда вела его Полярная звезда.

В дельте Макензи отряд разделился. Ричардсон и Кендолл поплыли на восток для описи побережья от Макензи до знакомой доктору реки Коппермайн, в ледяных водах которой он когда-то в судорогах тонул. Франклин и Бек поплыли на запад, чтобы достичь крайнего северо-запада Америки и оттуда — залива Коцебу, где, согласно общему плану трехсторонней экспедиции, его должен был поджидать 26-пушечный «Блоссом» капитана Бичи.

Капитан Бичи был искусный моряк. С удивительной для парусника точностью, опоздав лишь на ничтожные пятнадцать дней, «Блоссом» бросил якорь у острова Шамиссо в заливе Коцебу.

Не застав на берегах залива партии Франклина, Бичи попытался пробиться далее к северу, но в тех же широтах, где раньше Шишмарева с Васильевым, льды затерли «Блоссом». Бичи вернулся в залив, открытый «Рюриком», снарядил баркас и отправил на нем шкипера Элсона.

Баркас ушел во льды, держась близ берега. С упорством и отвагой, достойными тех, к кому они шли навстречу, маленький экипаж держал курс на север и достиг точки, к которой стремились шлюпки Франклина и Бека. Элсон назвал эту точку мысом Барроу.

В эти же дни — дни наступающей зимы — Франклин и Бек были всего лишь в ста шестидесяти милях от Элсона. Но экипажи не сошлись. Оба повернули, едва не соединив концы своих путевых ниточек. Элсон повернул к заливу Коцебу, Франклин — от рифа Ритарн под 148°15′ западной долготы к дельте Макензи. К счастью, никто из них не догадывался, что цель так близка. К счастью, ибо, знай они об этом, они обязательно сошлись бы, но сошлись бы для того, чтобы погибнуть на скалах мыса Барроу: зима наступила внезапно, бурно, решительно.

Тем временем Ричардсон и Кендолл нанесли на карту еще один отрезок канадского берега, открыли Землю Уоллестона и пролив, отделяющий ее от материка, получивший имя их шлюпок — Долфин и Юнион.

Капитаны возвратились в Англию в той же очередности, в какой покинули ее. Первым, намного раньше других, — Вильям Парри; он зимовал во льдах десять месяцев и застрял в проливе Принца-Регента, то есть так далеко от Франклина и Бичи, что о встрече с ними ему и думать не пришлось.

Вторым, в 1827 году, прибыл Франклин, последним — в следующем году — Бичи, привезшие в Европу новые ценнейшие географические данные о Северо-Западном проходе…

…Губернатор Вандименовой Земли сидел у окна. Жестко шелестели деревья. Ящерица, со странным оттопыренным воротником вокруг узкой головы, скользнула по подоконнику, стрельнула бусинками глаз и юркнула в комнату. Джон Франклин усмехнулся.

Звезды все так же струили бледный, играющий свет. Южные звезды. Нет, не радуют они старого моряка. Вот уже больше десяти лет не берет он секстаном высоту северных звезд, да и сам он внутренне не чувствует самого себя на «высоте» минувших лет, когда дух захватывало от леденящего ветра Полярного моря. Вот уже больше десяти лет, как вернулся он из арктических странствий…

Взгляд Франклина упал на кусок дерева, лежавший на подоконнике. Ящерица опять взобралась на окно и, растопырив короткие широкие лапки, протянув длинную узкую и большеротую головку, обнюхивала угольный рисунок кенгуру. Франклин взял кусок дерева. Трогательная и смешная кенгуру, присев, смотрела на Франклина. Мысли его вернулись к недавнему происшествию, и лицо его снова омрачилось.

Он заранее знал, что не придется ко двору всем этим бессердечным людям в ярких мундирах, с блестящими лысинами и перстнями. Они, конечно, будут кляузничать, жаловаться на него в Лондон. Что ж, пусть, он не приехал на Вандименову Землю набивать карманы…

Как и предполагал Франклин, отношения его с местной колониальной администрацией сложились отнюдь не дружественно. Сперва чиновников возмутила «нерешительность» губернатора в окончательном истреблении туземцев. Потом его решительность там, где чиновники вовсе не желали ее видеть.

Одной из доходных статей вольных поселенцев, а в первую голову, конечно, «овечьих магнатов», заседавших по совместительству в государственных колониальных учреждениях, были ссыльные. Заключенных заставляли обрабатывать земли и пасти стада вольных колонистов. Обращались с ними не многим лучше, чем с рабами, и, доводя до отчаяния, вынуждали к бегству в глубь острова, где они предавались тому же, что делали вольные, — убивали, истребляли и грабили последних туземцев.

Джон Франклин, в нарушение всех установившихся правил, лично посетил первый же пришедший при нем из Англии корабль с заключенными. Он спустился в душные и вонючие, битком набитые трюмы.

Чиновники, сопровождавшие его, со злобным недоумением наблюдали, как этот высокопоставленный заслуженный офицер ее величества королевы Виктории заботливо и участливо беседует с отпетыми людишками. Они наблюдали, как губернатор, присев на край отполированных телами нар, твердо и в то же время с доброй сострадательностью беседуют с уголовниками. Они слышали, как он, этот рехнувшийся губернатор, заверяет ссыльных, что не потерпит нечеловеческого обращения с ними.

И он, действительно, не потерпел. Он контролировал привычных к бесконтролью чиновников так, точно они служили у него корабельными ревизорами и баталерами. В довершение всего он самым бесцеремонным образом оскорбил нравственность европейцев. Судите сами…

Однажды в губернаторский дом привели испуганную дрожащую девчонку-«дикарку», на которой только и было, что ожерелье из маленьких ракушек, нанизанных на сухожилие. Девчонку поймали в лесу. Она рыдала и билась над трупами только что убитых родителей.

— Как зовут? — спросил Джон Франклин, когда девочку подвели к нему, и указал на нее пальцем.

Девочка решила, что речь идет о ее ожерелье. Притронувшись к ракушкам, робко ответила:

— Метинна.

Франклину сказали, что «метинна» по-туземному означает — бусы, ожерелье. Он засмеялся, приласкал девочку и велел оставить ее.

Это было бы еще ничего. Но вскоре леди и джентльмены Хобарта, города, славного своей колониальной добропорядочностью, узнали, что «дикарка» живет в губернаторском доме вместе с дочкой Франклина и что та учит ее грамоте, а сам Франклин прогуливается с чистокровной англичанкой Элеонорой и чистокровной «дикаркой» Метинной в саду, ест с нею за одним столом и белые лакеи прислуживают «черномазой»…

Словом, все говорило за то, что губернатор Джон Франклин ничуть не дорожит своей репутацией. Поклеп за поклепом строчили из Хобарта в Лондон. Франклину приходилось отписываться. Он мрачнел все больше.

Однако прошло еще несколько лет, прежде чем терпение лондонского начальства лопнуло. Разразился скандал, и в 1843 году Джон Франклин, обвиненный во всех смертных грехах, был отозван в Англию, а чиновники, офицеры и «овечьи магнаты» облегченно вздохнули.


ВТОРАЯ МОЛОДОСТЬ

Добрый, улыбчивый, живой — таким помнили его старые друзья-полярники, и Вильям Парри, и Джон Ричардсон, и Джордж Бек. Угрюмый, замкнутый, сильно постаревший — таким видели они его теперь в Лондоне на заседаниях в Адмиралтействе…

Ему было уже около шестидесяти. Всем казалось, что член британского Адмиралтейства и Королевского общества сэр Джон Франклин, человек преклонного возраста, заканчивает жизненный путь, а полярные исследования, которые он справедливо считал своим призванием, навсегда ушли в область воспоминаний. Быть может, он и сам такдумал.

Однако в конце 1844 года, и в особенности весной 1845 года, начали разворачиваться события, зажегшие в душе старого моряка прежний энтузиазм.

На одном из заседаний Адмиралтейства взял слово восьмидесятилетний Джон Барроу. Его восковые руки с синеватыми узелками жил и коротко подрезанными толстыми ногтями легли на зеленое сукно стола. Опершись о стол, он с трудом, по-стариковски поднялся. Крупная седая голова тряслась. Слезинка выкатилась из глаза и поблескивала на подглазном морщинистом мешочке. Он медленно вытер слезинку, спрятал платок, пожевал губами и заговорил.

С первых слов секретаря члены Адмиралтейства насторожились: этот патриарх географических предприятий, этот старец, сорок лет бившийся над решением проблемы Северо-Западного прохода, этот упрямый Джон Барроу оседлал своего боевого коня.

Он говорил, все более одушевляясь, все более горячо. Голова его перестала дрожать, глаза заблестели, синеватые узелки на восковых руках вздулись.

Джон Барроу говорил о том, страдания и подвиги моряков-полярников не должны пропасть даром. Говорил, что после походов Парри и Франклина, Джона Росса и его племянника Джемса Росса, проникших в 1829 году в пролив Принца-Регента и отыскавших Землю Бутия, наконец, после блестящего шлюпочного плавания Томаса Симпсона и Уоррена Диза, стерших последние белые пятна канадского побережья, — после всего этого было бы, говорил Барроу, чудовищным преступлением перед Англией не довершить дела, ради которого так много выстрадано.

Мы все, продолжал старик секретарь, свидетели недавнего путешествия в Антарктиду достопочтенного Джемса Росса, сидящего ныне в этом зале. Нет лучшего времени, чем теперешнее, для того чтобы славно увенчать и арктическое предприятие!

Джон Барроу говорил страстно. Но речь его по-разному действовала на членов Адмиралтейства. На многих лицах видел Барроу равнодушное любопытство: опять, мол, старик трубит в свой рог… Зато у других, у тех, к кому он, собственно, и обращался, горели глаза; они привалились к столу, захваченные его словами. И, заканчивая речь, Барроу смотрел только на них: на Джона Франклина и Вильяма Парри, на Джона Росса и Эдуарда Сейбина.

Один за одним высказывались эти четверо. Джон Барроу, опустившись в кресло и уронив седую голову на грудь, слышал эти четыре «да». Он снова достал платок и медленно вытер слезинки, заблестевшие на старческих глазах.

Когда Франклин приехал из Адмиралтейства домой, Джейн поняла, что произошло нечто в высшей степени знаменательное. Франклин, волнуясь и расхаживая по комнате, рассказывал о решении Адмиралтейства. Она смотрела на мужа большими тревожными глазами, и ее привлекательное, миловидное лицо бледнело: боже, неужели Джон, шестидесятилетний Джон, у которого теперь покойная, обеспеченная и безоблачная жизнь, неужели он, испытавший на своем веку столько невзгод и мытарств, уйдет в эти ужасные ледяные моря?

А ее Джон, позабыв о домашних туфлях, халате и табакерке, все еще в своем парадном мундире с командорским орденом Бани, расхаживал по комнате, и лицо его было таким просветленным и молодым, как в тот год, когда он вернулся из второго, очень удачного путешествия по Канаде и встретился с нею, двадцатидвухлетней Джейн. Она невольно залюбовалась этим грузным широколицым человеком с лысым мощным лбом и сверкающими юношеским задором темными глазами.

Он вдруг остановился, взял ее за руки и, доверчиво заглядывая в ее большие встревоженные и ласковые глаза, тихонько сказал:

— Если они меня не отпустят, я умру от тоски!

Ее сердце сжалось, но она не могла понять, от чего больше — от тревоги ли, от восхищения…

В Адмиралтействе не сразу согласились с его предложением.

— Вам уже шестьдесят! — заявили Франклину в Адмиралтействе. — Мы имеем право отказать вам.

— Нет, нет, — быстро и решительно возразил он. — Справки неверны — мне всего лишь пятьдесят девять!

Посоветовались с Вильямом Парри. Старый друг не выдал, он ответил почти то же, что Джон сказал жене:

— Этот человек подходит для данной задачи лучше всякого другого, а если вы его не пустите, он умрет от тоски.

Один из лордов заметил, узнав о страстных настояниях Франклина:

— С этим арктическим парнем ничего не поделаешь. Это у него в крови.

«Арктический парень» победил: 3 марта 1845 года в Адмиралтействе был подписан приказ о назначении сэра Джона Франклина начальником экспедиции, отправлявшейся из Атлантического океана через Северо-Западный проход в Тихий океан.

Март. То была настоящая весна. Земля и Франклин молодели вместе.

Франклин торопил инженеров Вуличских доков. В доках, где двадцать лет назад сделали из красного дерева и ясеня крепкие шлюпки для его второго путешествия по Ледовитому океану, теперь ремонтировали корабли «Эребус» и «Террор».

Оба корабля недавно вернулись из четырехлетней антарктической экспедиции и прекрасно выдержали ледовые испытания. И «Эребус», триста семьдесят тонн водоизмещения, и «Террор», водоизмещением триста сорок тонн, вооружены были парусами да к тому еще имели винты и паровые машины в пятьдесят лошадиных сил.

Инженеры и мастеровые заканчивали ремонтные работы, а Джон Франклин знакомился с будущими своими спутниками. Добровольцев, желавших отправиться в экспедицию, было много, и просторный дом Франклина на улице Брук всегда был полон.

Дни, пронизанные светом и весенней радостью, летели быстро, незаметно. В доме не закрывались двери, и не было такого часа, когда в кабинете Франклина или в гостиной Джейн не сидел кто-либо из моряков, представлявшихся начальнику, а то и сразу несколько, зашедших отобедать или отужинать в его семье.

Был тут и старый полярник, правая рука Франклина, капитан Френсис Крозье, назначенный командиром «Террора». На Крозье можно было вполне положиться — трижды плавал в Арктику с Парри, четыре года провел в Антарктике с Россом.

Был в доме на улице Брук и веселый коммандер Фицджемс, хотя и не посещавший еще полярные воды, но отличный знаток мореходного искусства. Была и троица лейтенантов «Эребуса» — Фэргольм, Гори, Ле-Весконт.

Первые двое относились к людям, которых зовут «типичными моряками», — низко и несколько наискось надвинутые фуражки с лакированными козырьками, крепкие обветренные физиономии из тех, над коими, как говорится, природа не трудилась с пилочками, а отделала с маху. У обоих пружинистые точные движения, прищуренные острые глаза, оба энергичные, неунывающие, с голосами, привычными перекрывать шум волн и ветра.

Третий, Ле-Весконт, напротив, тихоня и скромница, с мягкими и печальными чертами лица и опущенными углами губ. Это, однако, ничуть не смущало Франклина, хорошо помнившего меланхолический облик бесстрашного Джорджа Бека.

Сходились на улице Брук и молодой шкипер Коллинс, и похожий на поэта штурман Де-Во, и ледовые мастера, опытные полярные плаватели Бленки и Рид.

Все они, в сущности, весьма разные, но спаянные одним желанием и одной надеждой люди, соглашались на том, что славный старый моряк сэр Джон «самый подходящий человек для командования экспедицией».

— Сэр Джон, — говорил как-то Фицджемс одному своему другу, — восхитительный, энергичный, стойкий. Он очень разговорчив и рассказывает много эпизодов из прошлых путешествий. Я чувствую к нему уважение, даже любовь, и думаю, что это испытывает каждый из нас. Он полон жизни и энергии. Он наиболее подходящий человек для командования предприятием, которое требует здравого смысла и настойчивости. Я много узнал от него и считаю себя счастливым, что нахожусь рядом с таким человеком.

А другой офицер с фамильярностью молодости писал домой: «Старый Франклин чрезвычайно хороший малый. Мы все совершенно покорены им».

Но весна вдруг сыграла с «хорошим малым» худую шутку: он заболел сильным воспалением легких. Глубокий кашель изматывал его, он температурил. И доктор, и Джейн, и товарищи-моряки пытались уложить его в постель. Франклин отвечал, что он ложится в постель только ночью, когда хочется спать. Единственное, на что он согласился, уступив врачу, это бросить старомодную привычку к нюхательному табаку. Он больше не притрагивался к табакерке, но привычка была могущественной, и, чтоб обмануть ее, он заменил табак нюхательной солью.

Он перенес болезнь на ногах и продолжал хлопоты, связанные с заготовлением трехгодичного запаса продовольствия, доставкой угля, снаряжением вспомогательного транспорта, который должен был сопровождать экспедицию до острова Диско в Баффиновом заливе, комплектованием команды.

Наступил веселый май, и солнце смеялось в лондонских окнах. Лорды Адмиралтейства подписали подробную, состоящую из двадцати трех пунктов, инструкцию, адресованную сэру Джону Франклину.

До отплытия оставалось несколько дней. Франклин с женой и дочерью поехал в город Бостон, где в доме одного из родственников собрались все, кто носил имя Франклинов или был связан с ним кровными узами.

Всем хотелось проститься с гордостью фамилии, с моряком Джоном, бросающим судьбе перчатку в том возрасте, когда едва ли не каждый без долгих слов предпочел бы корабельной каюте покойное кресло и теплую постель под надежной крышей. И как ни гордились и ни восхищались все собравшиеся своим старым Джоном, но сердцем они не соглашались с его вызовом судьбе.

Может быть, только один, совсем незаметный в этой толпе родственников и родственниц человечек до конца понимал старого моряка и готов был, не колеблясь ни минуты, разделить с ним его участь. Он глядел на старого дядю Джона преданными, обожающими глазами и умолял мать упросить своего старшего брата взять племянника в экспедицию хотя бы мальчиком, подносящим порох. Впрочем, в глубине души он совсем не представлял себе обязанности такого мальчика и смутно догадывался, что подносить порох в экспедиции дяди Джона, пожалуй, и вовсе не понадобится.

Генриетта подвела зардевшегося мальчика к брату и, снисходительно поглядывая на сына, улыбаясь, рассказала Франклину о его сумасбродствах.

Франклин положил тяжелую руку на мальчишеский затылок. Он увидел в племяннике самого себя, мальчишку из Спилсби, которого тоже называли сумасбродом. Он легонько пригладил хохолок на его затылке и сказал, лукаво усмехнувшись:

— Нет, мой мальчик, нам не разрешают брать на службу кошек, которые еще не умеют ловить мышей…

Глаза у мальчика наполнились слезами. Он удержался, он не заплакал, а только умоляюще посмотрел на дядю Джона восторженными глазами, полными слез. Франклин увел его в уголок, посадил на колени и долго рассказывал затихшему мальчишке о том, как он сам стал моряком. И мальчик ушел от него ободренным, а Франклин долго сидел в уголку и тихо улыбался своим мыслям. Думал же он о том, как хорошо видеть и знать, что вокруг тебя, в этой повседневной суете сует, еще одно сердце загорается жаждой настоящих деяний и подвигов.

Уже не недели, а дни оставались до отплытия. Франклин, вернувшись из Бостона в Лондон, хотел провести их в семейном кругу.

Предстоящая разлука обостряет чувства, отметает все мелкое, будничное, на особую нежность настраивает людей, любящих друг друга. И эта особая атмосфера, установившаяся в доме на улице Брук, была теперь всего нужнее Джону Франклину.

Он любил вечерами читать Шекспира. А Джейн и Элеонора любили слушать его мягкий, богатый оттенками и проникновенный голос, не очень-то вдумываясь в смысл услышанного. Так в тишине и мире, в семейном чуть грустном покое текли светлые майские дни. Только однажды маленькое происшествие на миг омрачило Джона Франклина.

Он лежал на диване с раскрытым томом Шекспира; они сидели подле него — Джейн, заканчивающая шитье форменной морской куртки, и дочь, занятая рукоделием. Пришив последнюю пуговицу, Джейн легонько накинула куртку на мужа.

— О Джейн! — огорченно воскликнул Франклин. — Что ты сделала?

Джейн закусила губу: она вспомнила народную примету — морскую куртку набрасывают на того, кому суждено быть похороненным в море. Они рассмеялись, но смех был принужденным. В эту минуту и Джон, и жена, и дочь отчетливо, очень ясно и глубоко осознали, как трудна им разлука и как каждый из них дорог другому.


Наконец наступил день отплытия. Редкая экспедиция покидала родину в таком бодром настроении и редкая экспедиция вселяла участникам ее столько надежд и такую веру в успех, как та, что 19 мая 1845 года вышла из Темзы в океан. Океанский ветер уже пел в вантах «Эребуса» и «Террора», а в ушах команды все еще шумели приветствия огромной толпы, провожавшей корабли с берегов Темзы:

— Желаем счастья!

— Счастливого плавания!

Море! Джон Франклин, твой старый служитель, вернулся к тебе после долгих мучительных лет. Вот он стоит на «Эребусе», грузный, широколицый, седой, радостно, жадно глядит на твой богатырский простор и думает:

«Наша жизнь на волнах, а дом наш — на дне морском».

С каждым днем море все больше бодрит Франклина, врачует душу, вливает свежие силы, словно оно тоже бесконечно радо встретить своего старого служителя. Франклин снова ощущает себя молодым. Да, он это знал заранее: на палубе, посреди океанских валов к нему придет вторая молодость. Вот она и пришла!

Все в том же бодром, приподнятом настроении команды «Эребуса» и «Террора», сопровождаемые транспортным судном «Баретто Юниор», приплыли в июле к острову Диско близ Гренландии. Здесь началась догрузка обоих кораблей углем и продовольствием с транспорта. Дружно, не покладая рук работали матросы, и трюмы «Баретто Юниор» быстро пустели. В свободную минуту каждый стремился написать побольше писем домой, чтобы отослать их с лейтенантом, командиром транспортного судна.

«Заняты, как пчелы, — писал Джон Франклин одному из лондонских друзей, — и так же, как эти полезные насекомые, делаем большие запасы. Мы надеемся сегодня получить нашу часть с транспортного судна, и тогда наш корабль будет обеспечен провизией и топливом на три полных года. Однако корабли очень заполнены, что, впрочем, не имеет большого значении, так как море большей частью спокойно, когда оно покрыто льдом, а к тому времени, когда мы дойдем до Берингова пролива или перезимуем, наш груз разместится хорошо, и у нас будет где размять наши члены, для чего у нас сейчас едва ли есть место, так как до отказа заполнены каждые щель и угол.

Датских властей на Диско нет, все в инспекторском отъезде, так что я не смог получить сведений о состоянии льда. Но я поговорил со знающим человеком, с плотником, который за главного на станции около якорной стоянки, и от него узнал, что, хотя прошлая зима была очень суровой, весна наступила не позже обычного и лед отошел от земли к концу апреля. Он также знает, что лед отошел от земли на 73° широты в начале июня, благодаря чему, считает он, мы сможем пройти к проливу Ланкастера. На этом его знания ограничиваются.

В отношении своей жены я больше всего боюсь, что, если мы не вернемся ко времени, которое ею задумано, она станет волноваться, и в этом случае я буду очень обязан моим друзьям, если они ей напомнят, что в конце первой и даже второй зимы мы можем быть поставлены в такие условия, при которых мы захотим завершить дело, не удававшееся раньше, а имея такие запасы провизии и топлива, мы можем делать это совершенно спокойно. Чтобы предотвратить большие волнения с ее стороны и со стороны дочери, их надо настроить на то, чтобы они не особенно ждали нашего возвращения до тех пор, пока наши запасы не иссякнут.

Следующая возможность послать письмо может быть только с китобойным судном, если нам посчастливится встретить его; если же нет, то пусть эта записка передаст вам мое чувство уважения и любви».

Дорогой Джейн, в которой он не чаял души, Франклин собирался отправить не письмо, а небольшой журнал повседневных записей.

Подобно своему знаменитому соотечественнику Свифту, писавшему возлюбленной «Дневник для Стелы», Франклин начал ежедневный журнал, который можно было бы назвать «Дневником для Джейн».

Первую запись на плотных, сохранившихся до нашего времени, четвертушках бумаги он сделал, завидев берега Гренландии.

«Наше плавание до сих пор было благоприятным, — писал Джон Франклин. — Переход через Атлантику, как всегда, сопровождался сильными ветрами, которые дуют обычно с запада и юго-запада, и поэтому, когда мы пересекали океан, мы были отнесены к северу, приблизительно в 60 миль от Исландии, но Исландии мы не видели. Если бы мы обошли мыс Фарвель без шторма, это бы противоречило опыту гренландских моряков. Очень сильный ветер с юга быстро прогнал нас за мыс Фарвель 22 июня и продолжал благоприятствовать нам до 25 июня, когда он утих и наступило спокойствие. Погода, прежде пасмурная, теперь прояснилась, и мы впервые увидели берега Гренландии на расстоянии 40 миль; астрономические наблюдения говорят нам, что это было место близ Лихтенфелс.

Большие наблюдения усердно и энергично проводил Фицджемс, который никогда не упустит возможность получить что-нибудь новенькое. Каждый офицер направляет свое внимание на то или иное повреждение корабля или наблюдения, и этот способ сосредоточивать свою энергию на чем-то определенном я поддерживал в них и буду продолжать делать это, так как это лучшее средство для экспедиции достичь результатов по научным вопросам. В то же время я внушаю им, что эти личные усилия будут лучшим способом привлечь благосклонное внимание Адмиралтейства. Они все понимают это; я буду рад в свое время рассказать властям об их заслугах. Ты извинишь меня, если я добавлю, что мне приятно знать, что я пользуюсь у них доверием и что я буду отдавать им должное.

Мы уже видели айсберги, однако, очень малые, и ни одного большого.

Земля, которую мы усматриваем, обычно обрывиста и живописна, с отверстиями, обозначающими вход в фиорды, которыми изрезан весь берег…

После того как я издал письменные приказы, которые, думаю, необходимы для внутренней дисциплины и порядка на корабле, а также и инструкции для офицеров, касающиеся различных наблюдений, каковые им придется делать, и для общего руководства, я посвятил себя приготовлению кода сигналов, которые должны применяться на «Эребусе» и «Терроре», когда они окажутся во льдах, после того как транспортное судно оставит их. В этом мне помогли сигналы Парри, использованные в такой же обстановке, которыми он так любезно ссудил меня. И действительно, мне пришлось только дополнить код сигналами, относящимися к паровой машине, имеющейся у нас.

Окончив эти первые обязанности, я снова занял свое время внимательным чтением плаваний ранних навигаторов… Ты, конечно, сделаешь вывод, что в этом изучении не были оставлены без внимания и плавания Парри, а также Росса (я имею в виду сэра Джона). Вчера я очень приятно провел время в чтении писем, которые ты так заботливо собрала и положила в мой письменный стол. Некоторые из них содержат высказывания и споры между Ричардсоном и мной по поводу моей настоящей экспедиции; другие — сообщения Диза и Симпсона в Гудзоновскую компанию; третьи — Ричардсона и мои в Географическое общество, на которых была основана последняя экспедиция Бека. Все они будут мне полезны. Эти чтения я считаю делом долга, но все же изредка достаю некоторые из интересных маленьких томиков, которыми ты украсила мою библиотеку».

Эта запись была сделана в море, последующая — на якорной стоянке близ берегов Гренландии.

«4 июля.

Из-за туманной и ветреной погоды мы встали на якорь у Китового острова, куда мы должны были прибыть 2-го, делая таким образом одномесячный переход от Стронсея.[23] Мы появились около Лиевели, резиденции губернатора Диско, вечером 2-го, но не могли связаться с ним. Следующий день дал нам прекрасную возможность изучить состояние льда в проливе Вайсгат, прежде чем мы пришли сюда. Было приятно узнать, что лед сломан, хотя громадные его массы плавают вокруг.

По описаниям Парри, а также и по нашему мнению, эта якорная стоянка наиболее подходящее место для разгрузки транспорта (каковой с этой целью сейчас находится борт о борт с нами) и для магнитных и астрономических наблюдений, которые мы охотно начали под руководством Крозье и Фицджемса на том же самом месте, где в 1824 году стоял Парри.

В сопровождении мистера Ле-Весконта я поднялся на самую высокую точку, чтобы осмотреть группы островов и скал этой местности, определить их положение и нанести на карту. Ничего нет более голого, чем эти острова, тесное нагромождение скал с небольшим количеством мха и болотолюбивыми растениями подле речушек и ручьев. Комаров, однако, изобилие, и крупных размеров. На их укусы пока еще много не жалуются.

5 июля.

В этой датской станции живут несколько эскимосов. Офицер, который начальствует над ними, сейчас в Лиевели, где находится губернатор, так что в данный момент я не могу дать отчет о положении поселения.

Сегодня утром нас посетили жены и дети эскимосов. У всех чисто вымытые лица, волосы аккуратно расчесаны и подняты вверх. Их платья также хорошие и чистые, некоторые из шкур котика, другие хлопчатобумажные. Все взрослые женщины носят платки, добытые, я думаю, у датчан.

Датское правительство, или, возможно, его купцы имеют несколько колоний на этом берегу Гренландии, где они получают пушнину и котик от местных жителей.

…Эскимосы, которые были на борту, показались мне и сами, и своей одеждой чище, чем те, каких я раньше встречал. Это говорит, как мне думается, о том, что в этом отношении на них обращается внимание.

Сегодня я нанял двух из них отвезти письмо, которое я написал губернатору Диско. В одиночестве никто не решается идти через залив в 20 миль. Поэтому каждый из них отправляется в своем каноэ, которое не может выдержать более одного человека».

На следующий день Франклин записывает о своей беседе с плотником, сообщившим ему краткие сведения о состоянии льдов, а потом делится с Джейн радужными предположениями:

«Нам, конечно, будет очень приятно, если его прогноз не обманет, так как рано попасть в пролив Ланкастера, одолев ледяной барьер в заливе Баффина, значит достичь больших успехов».

Вечером, в понедельник 7 июля Джон Франклин садится к письменному столу в своей просторной и со вкусом убранной каюте и продолжает «Дневник для Джейн».

«Все еще страшно заняты разгрузкой транспорта, который мы не сможем освободить сегодня. Мы до отказа заполнили корабли, но для хорошей упаковки нужны аккуратность и время.

Эта вынужденная задержка, кстати, необходима для магнитных и других наблюдений, которые мы ведем на берегу, и полковник Сейбин будет доволен, когда узнает, что результаты наблюдений с обоих кораблей хорошо совпадают. Я не сомневаюсь, что Крозье и Фицджемс напишут ему о магнитных наблюдениях. Я, в свою очередь, напишу ему. Я также напишу Ричардсону и пошлю рисунок двух редких рыб, которые он, как думает Гудсир,[24] будет рад получить. Вчера я видел, как Фицджемс делает рисунок бухты, копию с которого он надеется послать тебе…

Я дописал до сих пор, когда м-р Гори принес мне рисунок для тебя, изображающий место нашей теперешней стоянки, но сделанный с противоположной стороны, чем у капитана Фицджемса. Два корабля вместе — это «Эребус» и транспорт, а корабль один — это «Террор». Это правильное изображение берега и нашего расположения.

Затем, почти сразу, капитан Фицджемс принес мне посмотреть свой рисунок, который он пошлет тебе. Рисунок сделан с острова Боат, на котором Парри производил свои наблюдения, и где теперь занимаются ими наши офицеры. Поэтому будет интересно показать Парри это место. Меня очень трогает доброе отношение к тебе со стороны офицеров…»

«Вторник, 8 июля.

Все еще разгружаем транспорт. Если мы полностью не закончим эту работу сегодня, мы сможем доделать ее завтра… Мы уверены в том, что два корабля будут иметь на борту трехгодичный запас продовольствия, топлива, одежды…»

К вечеру следующего дня моряки Джона Франклина завершили перегрузку транспорта. Четверг, пятница и суббота — ясные, светлые, спокойные дни — были отданы последним приготовлениям и последним письмам. Франклин составил донесение в Адмиралтейство, написал письмо старому другу — «звездочету» Вильяму Парри, теплую записку Ричардсону, разделившим с ним некогда опасности и труды канадских скитаний, и субботним вечером двенадцатого июля словами любви и надежды закончил «Дневник для Джейн».

Лейтенант Гриффит, командир транспортного судна, забрал на «Эребусе» и «Терроре» толстые связки писем, и транспорт снялся с якоря, чтобы следовать в Англию.

В понедельник 14 июля 1845 года экспедиция Джона Франклина покинула залив Диско и, окрыленная парусами и верой в победу, пустилась в путь.


БЕЗМОЛВИЕ

Длинная вереница лет прошла с той поры, как морской министр подписал отставку «по расстроенному здоровью» капитану первого ранга Отто Евстафьевичу Коцебу.

Лето восемьсот сорок пятого года переходило в осень. Травы пожухли, рябины развесили тяжелые алые гроздья; из окрестных лесов тянуло прелью, болотной сыростью; громко перекликаясь в выси, устремились на юг гусиные караваны; заладили дожди.

В доме, что стоял неподалеку от эстонской деревни Харью-Косе, горел камин. Отставной капитан ворошил палкой головешки, и пламя вспыхивало ярче. Придвинув столик с последней почтой, Коцебу откинулся в кресле.

Почта приносила ему газеты — русские и иностранные. Писем же почти не бывало. Давно умер Николай Петрович Румянцев, умерли почти все, кто плавал тридцать лет назад на «Рюрике»; жив был еще давний приятель Глеб Шишмарев, только что произведенный в контр-адмиралы, жив был и совсем дряхлый адмирал Иван Федорович Крузенштерн, но писали они очень редко.

Коцебу откинулся в кресле. Осень, черт бы ее побрал… Ему всегда хуже в эти месяцы… Коцебу поправил шерстяной плед и развернул английскую газету.

Что это? Он вздрогнул и почувствовал, как взволнованно толкнулось сердце: британское Адмиралтейство извещало об отправке экспедиции сэра Джона Франклина. Дважды перечитал Коцебу адмиралтейское извещение, медленно отложил газету и протянул руки к огню.

Экспедиция, думал Коцебу, снаряжена на славу: два корабля, транспорт догрузит их у Гренландии, пополнит то, что истратят они на пути в Баффинов залив, многоопытный сэр Джон ведет экспедицию. Похоже, что великий вопрос будет, наконец, решен. Дай бог им удачи и счастья!..

Он встал, забыв о болях в груди, заходил по комнате, уставленной книгами. Впервые за долгие пустые годы он был так взволнован. Он еще и еще раз заглянул в английскую газету… Дай бог им удачи и счастья…

С того дня он нетерпеливо поджидал почту. Он знал, что известия из Гренландии должны быть получены в Лондоне вот в эти осенние дни. И, хотя он отлично понимал, что осенние газеты приплетутся к нему в начале следующего года, он все-таки нетерпеливо поджидал очередную почту.

А в начале следующего, восемьсот сорок шестого года Коцебу уже не поднимался с постели. Он не хотел обманываться: его час пробил… И, может быть, последней его радостью была та лондонская газета от 27 октября, в которой он нашел выдержку из вахтенного журнала китобойного судна «Принц Уэльский».

Китобои встретили «Эребус» и «Террор» спустя двенадцать дней после ухода кораблей Франклина от островов Диско и Китового, у бухты Мелвилл в Баффиновом заливе.

«Обе корабельные команды здоровы и в прекрасном расположении духа, — писал шкипер. — Намереваются закончить экспедицию своевременно».

Коцебу глубоко вздохнул, вытянулся и закрыл запавшие, окруженные синевой глаза.

Он умер 3 февраля. День был солнечный, безмолвный, сверкающий снегами, с холодным, стального отлива, безжалостным небом.

Джейн Франклин получила мужнино письмо-дневник, получила и рисунки, сделанные веселым Фицджемсом и бравым лейтенантом Гори. Она прочитала и сообщение шкипера «Принца Уэльского» и бережно спрятала газету в ту же шкатулку, где хранила письма и рисунки.

Джейн с дочерью жили теперь в доме на Бедфордской площади. Не было ни зим, ни лет — было ожидание. И они ждали…

Прошел год, другой. Когда же и третий год не принес ничего, страшная тревога сжала их души. Все чаще являлось Джейн видение: Джон с томом Шекспира на диване и она, набрасывающая на мужа морскую куртку. «О Джейн! Что ты сделала?» — слышалось ей в безмолвии дома на Бедфордской площади.

Долго длилось это гнетущее молчание. Цепенило оно душу, и некуда было скрыться от него. Ужасное подозрение овладело ветеранами-полярниками. Встречаясь с Джейн, они отводили глаза. Джейн зябко передергивала плечами, умоляюще всматриваясь в седовласых моряков.

Ее тревога перешла в отчаяние. Она предложила свои сбережения, все свое имущество для отправки спасательной партии. Она обивала пороги Адмиралтейства. Адмиралтейские лорды либо избегали встреч с нею, либо отмалчивались, заверяя Джейн, что торопливость пока что неуместна.

Наконец друзья Франклина, родственники пропавших без вести, многие моряки, простые люди Англии потребовали от правительства решительных, безотлагательных мер.

Высшие морские чины, столь скоропалительные, когда дело касалось посылки военной эскадры к берегам какой-нибудь колонии или страны, противящейся политике Великобритании, чины эти зашевелились, и пошла писать канцелярская машина; со скрипом, с частыми задержками и ведомственными спорами началось снаряжение поисковых экспедиций.

Первым отправился Джемс Росс. Ричардсон и доктор Рэ уехали в Канаду. Келлетт поплыл из Тихого океана в Берингов пролив. В восемьсот пятидесятом году оставила Англию еще одна экспедиция…

Медленно тянулись годы. Голова Джейн Франклин поседела.

Но Арктика безмолвствовала.

Спасательные партии решали большие географические задачи, выказывали истинное мужество, терпели и холод и голод, но не разгадывали страшную загадку.

«О сэре Джоне Франклине нет никаких известий, — писала лондонская газета «Дейли Ньюс». — Последняя надежда к отысканию его или одного из его товарищей исчезла; невероятно даже, чтобы останки их когда-либо были открыты… Все замолкло, все покрыто непроницаемым мраком. Участь этих храбрый людей, погибших во славу науки, навсегда останется тайной».

Однако постепенно, усилиями многих и многих путешественников, бескорыстно рисковавших собой для того, чтобы узнать о судьбе экипажей «Эребуса» и «Террора», о судьбе старого сэра Джона, постепенно жуткая картина гибели экспедиции все же выступила из полярного мрака.


Согласно адмиралтейской инструкции, Джон Франклин должен был сам выбрать путь: или проливом Веллингтона, или к западу от острова Норт-Сомерсет.

Сперва Джон Франклин пытался пройти проливом Веллингтона, но, когда ледяные баррикады встали по курсу его кораблей, он отправился на юг, между островами Батерст и Корнуоллис. Путь был выбран верно, и это уже было важным открытием.

Первая зимовка — с 1845 года на 1846-й — застигла моряков на плоском безжизненном берегу острова Бичи. Перенесли они ее сносно, хотя провизия, поставленная на корабли неким купцом Голднером, не отличавшимся, как все купцы, особой совестливостью, начала портиться.

Весной, едва разжались ледяные тиски, «Эребус» и «Террор» вновь подняли паруса, а из их труб повалил черный каменноугольный дым. На острове Бичи остались могилы нескольких матросов, умерших, по-видимому, от цинги.

Старый Джон вел корабли проливом Пиля. Вскоре повстречал он обычные в этих широтах паковые льды. Под 70°5′ северной широты и 98°23′ западной долготы тяжелые многолетние ледовые массы затерли «Эребус» и «Террор». И в сентябре 1846 года началась вторая зимовка экспедиции Джона Франклина. То была голодная зимовка: провизия, поставленная проклятым Голднером, почти вся была уже негодна.

А весной дрейф продолжался, и опять воскресла в сердцах моряков надежда. Но льды, точно заколдованные злым чародеем, не вынесли корабли на чистую воду. И, когда наступила третья зимовка, смерть уже вовсю разгуливала по палубам «Эребуса» и «Террора»…

Четырнадцать лет спустя после того, как лондонцы проводили корабли Джона Франклина, участник одной из спасательных экспедиций лейтенант Хобсон стоял на северо-западном берегу полярного острова Земля короля Уильяма. В руках лейтенанта была бутылка, запечатанная сургучом. Сдерживая волнение, Хобсон откупорил бутылку и осторожно, как величайшую драгоценность, извлек из нее клочок бумаги. Это был листок так называемой «бутылочной почты», той почты, что иногда доносит печальные вести о судьбах моряков и кораблей.

Неровные строчки покрывали клочок бумаги, найденный Хобсоном. И он прочел их. Прочел и о зимовке на острове Бичи, и о второй зимовке во льдах, и о смерти матросов и офицеров. И, наконец, прочел лаконичную строчку: «Сэр Джон Франклин скончался 11 июня 1847 года…»

Лейтенант опустил руки. Незряче глядел он в белую даль. «Сэр Джон Франклин скончался», — шепотом повторял он, хотя там, на родине, никто уже, даже жена Франклина, леди Джейн, не сомневался, что старого моряка нет в живых. Но что было дальше? Что ж потом?

«25 апреля 1848 г. — читал лейтенант Хобсон. — Корабли ее величества «Террор» и «Эребус» были покинуты 22 апреля в 5 милях к северо-северо-западу от этого места, где они были скованы льдами с 12 сентября 1846 г. Офицеры и команда, всего 105 душ, под начальством капитана Ф.Р.М. Крозье, высадились здесь под 69°37′42″ северной широты и 98°41′ западной долготы…»

И опять взор Хобсона упал на короткую строчку: «Сэр Джон Франклин скончался 11 июня 1847 года…» Внизу листка, после подписей Крозье и Фицджемса, была приписка: «Мы отправляемся завтра, 26-го, к реке Бекс-Фиш».

Все. Точка.

Остальное поведали эскимосы.

Памятливые обитатели Арктики рассказывали впоследствии путешественникам, что видели каких-то страшных, изможденных людей, тянувшихся от Земли короля Уильяма на юг, к материку. Вид этих людей, говорили эскимосы, был так ужасен, что они приняли их за злых духов и убежали. Кому-то, добавляли рассказчики, удалось все же дотащиться до острова Монреаль.

— Он сидел на берегу, — неторопливо рассказывала одному европейцу старая эскимосская женщина, глядя слезящимися глазами на костер. — Он подпирал голову руками, а локтями оперся на колени. Он умер, когда поднял голову, чтобы заговорить со мной.

Кто это был? Матрос ли, офицер, ледовый мастер? Неизвестно. Лишь облик склоненного, обессиленного моряка, последнего сподвижника Джона Франклина, останется в памяти нашей, как символ страданий, выпавших на долю экспедиции.


Часть третья СВЕРШИТЕЛЬ


РАЗМЫШЛЕНИЯ В ПУСТЫННОЙ БУХТЕ

Яхта покачивалась на якоре. Августовский день мерк, сглаживая контуры печального островка. Неярко теплились северные звезды. Несильно пришлепывала волна. Тоненько поскрипывала мачта. Безлюдно было кругом и тихо. На сотни и сотни миль окрест безлюдно и тихо.

Экипажу яхты «Йоа» снились уже не первые сны, если только они снились усталым людям. Лишь одному из семерых, капитану, не спалось. Когда отдали якорь, он не пошел с друзьями в каюту, но остался на палубе, под холодным небом с зеленоватыми звездами.

Он сидел на ящике, курил трубку и близоруко щурил глаза, разглядывая островок и бухту, где нынче, 22 августа 1903 года, приютилась его яхта.

Остров носил имя Бичи, бухта звалась Эребус. Эребус!..

Хорошо, что ребята, разметав руки, храпели в каютках и не видели капитана. Он сильно взволнован, этот обычно сдержанный человек с орлиным профилем и ироническим взором.

Остров Бичи, бухта Эребус. Тишь. Пришлепывают волны, скрипит мачта. Капитан Руал Амундсен пристально глядит на берег.

Еще и не родился Руал в том домике, что в нескольких милях южнее Осло, когда к этому острову, в эту бухту вошли корабли Джона Франклина. «Эребус» и «Террор» становились на якорь посреди тех волн, что не сильно накатывали в этот августовский вечер на борта «Йоа». Свистали дудки боцманов, мелькали синие куртки матросов. Старый сэр Джон (ему было тогда вдвое больше, чем капитану «Йоа» теперь) стоял на шканцах, и глаза его светились грустью и тревогой. На острове Бичи предстояло ему зимовать. Где-то здесь, посреди голых валунов, на пустынном острове Бичи цинга караулит его моряков… «Но он, — думает Руал Амундсен, — по прежнему своему опыту знает, что в этих местах человек часто принужден делать то, чего ему меньше всего хочется…»

Руал Амундсен глядит на берег. Тьма сгущается. Кресты на береговых камнях кажутся еще более покосившимися, чем они покосились на самом деле. Могилы моряков Франклина. По весне «Эребус», «Террор» вновь подняли флаги и ушли в море. Ушли по дороге туда, откуда не возвращаются…

А потом был найден листок «бутылочной почты». Капитан Амундсен помнит лаконичную фразу о смерти капитана Франклина. Но он не считает ее вполне справедливой, эту скупую строчку. Джон Франклин не умер, ибо не умирает тот, кто примером своим зажигает другие сердца. А ведь пример старого Джона зажег сотни сердец.

Он, Джон Франклин, указал верный путь, наиболее приемлемый путь по Северо-Западному проходу. И, хотя до сей поры ни один корабль не совершил сквозной рейс по этому пути, все же прав древний поэт Гораций: «Для смертных нет невозможного».

Нет невозможного для смертных! Эта гордая мысль, дошедшая из вековых далей и подтвержденная вековым человеческим опытом, владеет душой тридцатилетнего норвежца, что сидит на палубе яхты «Йоа», курит трубку и, щурясь, глядит на остров Бичи, на бухту Эребус.

Капитан поднимается и подходит к борту. Он рассеянно выколачивает из трубки золу, и ночной бриз подхватывает ее. Орлиное лицо капитана светлеет, будто с этим пеплом развеялись и его печальные мысли. И тень старого Джона Франклина ведет за руки другие видения прошлого. Руал Амундсен, чуть улыбаясь, кивает им, как добрым знакомым…


Мальчик с одутловатыми щеками и упрямо поджатыми губами. Маленький норвежец в куртке, застегнутой на все пуговицы, в туфлях на толстом каблуке и высоких, маминой вязки, белых шерстяных чулках. Отца уж нет, старшие братья разъехались. Они живут вдвоем с матерью в Осло. Мама мечтает о том времени, когда Руал будет ходить в традиционной студенческой шапочке с черной кисточкой. Ей так хочется, чтоб младший сын сделался медиком. Так хочется…

Руал не в силах огорчить маму; он старательно зубрит уроки и соглашается: ну конечно же, он будет доктором и, конечно же, на дверях их дома прибьют медную дощечку: «Руал Амундсен, доктор медицины».

Улыбка материнских глаз! Разве ее позабудешь, даже если ты уже и капитан дальнего плавания, хлебнувший соленый воздух океанов?

Итак, он аккуратно ходил в гимназию и, твердо пристукивая каблуками, возвращался по улицам Осло домой. Он торопливо обедал, отирая губы салфеткой, благодарил маму и скрывался в своей комнатке. А там… там ждал его иной мир.

Руал низко склонялся над книгой (он был сильно близорук и по-мальчишечьи стыдился этого) и читал затаив дыхание страницу за страницей. Во льдах и бурях брел англичанин. Англичанин выбивался из сил. Страшно перевернуть еще одну страницу — путешественник должен погибнуть. О, нет, он нашел… мох. Потом англичанин идет дальше. Ни крошки съестного. Англичанин гложет кожу мокасин…

Руал незряче глядит перед собой. Нет, никогда еще не читал он ничего более захватывающего, чем эта книга о первых путешествиях Джона Франклина. Никогда…

С Руалом произошли перемены. Они не на шутку встревожили мать. Мальчик начал спать зимой (норвежской зимой!) при отворенных настежь окнах.

— Не простужусь, мама, — улыбаясь говорил он. — Я просто люблю свежий воздух.

С этим можно еще было согласиться.

Мальчик подолгу пропадал в Нурмаркене, излюбленном месте спортсменов Осло, и до полного изнеможения гонял на лыжах.

— Мужчина должен быть сильным, — отвечал он на ее укоры.

И с этим тоже нельзя было не согласиться.

Мальчик ограничивал себя в пище — она-то уж знает его аппетит, ее не проведешь, — а однажды, пусть лопнут ее глаза, коли это не так, она видела, как он пробовал глодать башмаки. Мать перепугалась и отчитала сына. В остальном же она ни в чем не могла упрекнуть его. Он был послушен и прилежен в ученье.

Когда Руалу исполнилось восемнадцать, он, не переча матери, поступил на медицинский факультет, надел традиционную студенческую шапочку с черной кисточкой и начал аккуратно посещать университет.

Но бедной фру Амундсен не довелось увидеть Руала дипломированным доктором: она умерла. Впрочем, доживи она до окончания учебы сына, ей все равно не видать бы его медиком: с пятнадцати лет, втайне от нее, лелеял он мечту о полярных исследованиях и, только жалеючи мать, тянул время решительного объяснения.

Амундсен всерьез готовился к арктическим путешествиям. Он знал, что ноша нелегка, знал, что за малейшую оплошность, за незначительную, на первый взгляд, неосмотрительность в Арктике расплачиваются жизнью. Но он знал также и то, что там его ждет настоящая жизнь, ежели считать настоящей жизнью напряженную и страстную, каждодневную и мужественную борьбу.

Лыжные тренировки уже не удовлетворяли юношу. Чтобы руководить полярной экспедицией, нужно было овладеть морским делом, а чтобы сдать экзамен на судоводителя, надо было сперва несколько лет побыть в матросской шкуре. Таков был хороший обычай в норвежском флоте.

Матросом? Стало быть, матросом!

Парень со стальными бицепсами пришелся по душе шкиперу старушки «Магдолины». Шкипер лизнул заскорузлый палец, посмотрел документы у парня и зачислил его в команду. Матрос Руал Амундсен отправился бить тюленей.

Каждое лето он оставлял родные фьорды, где на зеленой воде дрожали отражения скал, похожие на руины рыцарских замков. Каждое лето ходил он на промысловых парусниках то к берегам Гренландии, то к берегам Шпицбергена. Руал сдружился с неласковой водой и северным ветром. Он насквозь пропах тузлуком и тюленьим жиром.

Спустя три года он был уже не матросом, а штурманом и готов был держать экзамен на капитана дальнего плавания.

А тут еще представилось и оно само — очень дальнее плавание. Видать, Руал Амундсен слыл недюжинным моряком: его, всего лишь двадцатипятилетнего, пригласили первым штурманом в экспедицию к южному магнитному полюсу.

Экспедиция считалась бельгийской— деньги были бельгийские, корабль назывался «Бельгика», начальник, капитан и несколько матросов были бельгийцы. Но, в сущности, была она интернациональной: норвежец — первый штурман, поляк и румын — научные сотрудники, доктор — американец, да к тому же еще и несколько матросов — земляки Амундсена.

Вот уж где привелось отведать настоящих полярных невзгод! Тринадцать месяцев сжимали корабль льды Южного Ледовитого океана. Двое матросов сошли с ума. Почти всех извела цинга…

Руал вернулся в Европу накануне пришествия нового века. Когда же двадцатое столетие наступило, он был уже капитаном дальнего плавания. Руал, конечно, мог бы с успехом заняться доходным делом и заключить свою жизнь в известный круг: прибыльные промыслы, биржевые бюллетени, уютный дом с изразцовым камином и благоверной фру. Но он отнюдь не походил на тех, кто лишь за стаканом вина вспоминал викингов. Он, право, мог бы воскликнуть вместе с поэтом:

Кто гонит меня вперед подобно Року?

Мое Я, сидящее верхом на моей спине.
А «я» вело его по дороге протеста. Он не хотел мириться с упрямством Арктики. Он знал, что, так же как во всемирной истории ничто значительное не свершается без великой страсти, так и в истории науки и мореплавания большая победа тоже требует великой страсти! Однако к страсти, зажженной в отроческой душе рассказом о Джоне Франклине, Руал Амундсен прибавил трезвый расчет и долговременную подготовку. Впрочем, об этом в целом мире никто до поры до времени не знал.

После «Бельгики» снова были книги. Он купил их целую охапку и долго благодарил продавца, седенького старичка англичанина из Гринсби. То было не просто разрозненное книжное собрание. То были пожелтевшие журналы со статьями китобоя Уильяма Скоресби-младшего и секретаря адмиралтейства Джона Барроу, обстоятельные разборы плаваний русских в Беринговом проливе, дневники Бичи, отчеты Парри, Росса, Франклина и, наконец, значительное число описаний экспедиций, искавших сэра Джона. Это было настоящее богатство, и старичок из Гринсби напрасно удивлялся столь горячим благодарностям норвежца.

Почти вековой опыт запечатлелся под этими кожаными переплетами. Десятки жизней, отданных открытию Северо-Западного прохода… десятки географических карт, безмолвных свидетелей невероятных лишений и подвигов… И — вековой итог: впечатляющий, гордый, значительный, но все же оставляющий горечь и неудовлетворенность, ибо Северо-Западным проходом никто еще не совершил сквозное плавание. Ни один киль не пробороздил арктическую волну, проходя из Атлантики в Тихий океан или из Тихого океана в Атлантику. Ни одно судно!

Величие замысла молодого норвежца было не только в желании осуществить первое сквозное плавание. Амундсен вознамерился соединить мечту детства с важнейшей задачей науки — изучением земного магнетизма в районе Северного магнитного полюса.

Самый твердый и уверенный моряк, задумавший предприятие, подобное амундсеновскому, нуждается в поддержке и ободрении, хотя бы только нравственном. И Руал Амундсен больше не мог оставаться один на один со своей думою.

Он отлично помнил тот сверкающий радостный день, когда в Осло встречали человека, дрейфовавшего на «Фраме». Помнил Руал и то, как встречали в Осло лыжника, пересекшего ледяное плато огромной Гренландии. Теперь этот человек был одним из самых крупных полярных авторитетов. Его «да» или его «нет» были бы решающими.

Легко представить, что испытывал Руал Амундсен, как в тот день, когда он шел к Фритьофу Нансену. Легко также представить, что испытывал он, выходя из дома Фритьофа Нансена: Нансен сказал «да»! Сам Нансен одобрил его план!

С тем же рвением, с каким он надевал некогда матросскую робу и лопатил палубу, приступает Руал к овладению методами наблюдения над земным магнетизмом.

Он перебрался в дымный серый Гамбург, снял комнатенку в рабочем квартале и, замирая, отправился на прием к директору Германской морской обсерватории, поминутно ощупывая карман, где лежало рекомендательное письмо.

Директор был важной персоной — тайный советник, знаменитый ученый, богатый старик. Прием, оказанный безвестному норвежцу Георгом фон-Неймайером, несколько опровергает традиционное представление о тайных советниках: это был приветливый, очень радушный прием.

Профессор Неймайер выслушал жаркую речь и кивнул: хорошо, он разрешит господину Амундсену изучать в его обсерватории методы магнитных наблюдений, но… Старик побарабанил пальцами по зеленому сукну письменного стола и внимательно посмотрел на Амундсена.

— Молодой человек, — сказал наконец профессор, проводя рукой по своей пышной седой шевелюре. — Молодой человек, у вас задумано еще что-то. Говорите все!

Руал быстро взглянул на профессора и признался, что мечтает первым пройти по Северо-Западному пути. Голубые глаза Неймайера блеснули.

— Нет, — произнес он. — И это еще не все!

Амундсен объявил, что во время экспедиции надеется определить истинное местонахождение Северного магнитного полюса. Старик просиял, его гладко выбритые щеки порозовели. Он вскочил, подошел к Амундсену и обнял его.

— Молодой человек! — волнуясь, воскликнул профессор. — Если вы это сделаете, вы будете благодетелем человечества на все времена. Это — великий подвиг!

Минуло три года. Стояло нежаркое норвежское лето; в северных фиордах пронзительно пахло сельдью и треской; пастухи кочевали с отарами на горных пастбищах, где распластывали свои кроны «столовые» березы; над песчаными дюнами Ёрена колыхались вересковые заросли, а на полях вызревал ячмень, зеленел овес.

В один из тех погожих тихих летних дней во всей Норвегии, пожалуй, трудно было бы сыскать человека, который чувствовал себя более несчастным и удрученным, чем Руал Амундсен. Сколько раз приходил он в отчаяние, собирая деньги для экспедиции, занимая у друзей и знакомых, сколько раз отчаяние сменялось надеждой. Наконец, все было готово. Яхта «Йоа» — ровесница Амундсена, честно исполнявшая доселе свое рыболовецкое дело, — стояла у пристани Фрамнес, полностью снаряженная к далекому походу, шестеро молодцов только и ждали приказа поставить парус и запустить тринадцатисильный керосиновый мотор. Все готово, и вдруг…

Вдруг самый крупный кредитор решительно потребовал расплаты в двадцать четыре часа. В противном случае он грозил наложить арест на «Йоа», а самого Амундсена препроводить в «долговую яму».

Кредитор, брызгая слюной и багровея, не хотел и слышать об отсрочке. Он был столь же несговорчив и свиреп, как и все кредиторы на всем божьем свете. Амундсен пришел в отчаяние. Честное слово, легче одолеть Северо-Западный проход и достигнуть двух земных полюсов, нежели выложить в двадцать четыре часа такую кучу полновесных крон!

Амундсен собрал своих молодцов и с великолепной невозмутимостью, которая не так-то легко далась ему, объявил, что все полетит к чертовой бабушке, если они, экипаж могучей «Йоа», сегодня же, 16 июня 1903 года, не примут какого-либо решения. И они приняли решение…

Так как все тайное, согласно старинным поверьям, происходит в глухую полночь, при криках сов или бое башенных часов, то и на этот раз дело происходило в полуночное время. Ночь выдалась подходящая — лил дождь, тяжелые тучи завесили небесный фонарь. Семеро моряков взошли на «Йоа», снялись с якоря и прощально помахали руками в ту сторону, где в хорошеньком домике с мезонином сладко посапывал кредитор.

Может быть, строгие законники и осудят поступок Амундсена. Ну что ж, пусть их! У него другие заботы. Он привел свою «Йоа» к острову Бичи. Он пойдет дальше. Он одолеет, наконец, этот заколдованный Северо-западный проход. И, вернувшись, сочтется со свиньей кредитором…

Над островом Бичи, над пустынной бухтой Эребус, над всей необъятной Арктикой была ночь. Капитан «Йоа» поежился, снова выколотил трубку и спустился в неярко освещенную каюту. На койке, соседней с капитанской, спал его помощник, лейтенант датского флота Хансен.

Со стены каюты смотрел на Амундсена портрет высоколобого человека. Капитан перевернул портрет и перечитал надпись: «Капитану Руалу Амундсену с надеждой, что его путешествия увенчаются успехом, от его друга Фритьофа Нансена. 16 июня 1903 года».

«Доброй ночи, дорогой Фритьоф», — тихонько сказал Амундсен.


ЗЕМЛЯ КОРОЛЯ УИЛЬЯМА

Линдстрем поднимался первым. Слышалось «чмыханье» примусов и приглушенные проклятия, затем — ровное гудение пламени, стук сковородки и кофейника, затем — шипение сала и, наконец, громовой возглас:

— Кушать подано!

Этот уроженец маленького Хоммерфеста был таким коком, что даже парижские классики кулинарии не могли бы сравниться с ним. По крайней мере, в это твердо веровала команда «Йоа». Что же касается хлеба, который он изготовлял каждое утро на… примусе, то и у самого Хансена, известного в Осло пекаря, потекли бы, верно, слюнки. По крайней мере, у команды «Йоа» они текли.

— Кушать подано! — И обитатели крохотной яхты, благословляя Линдстрема, примащиваются пить утренний кофе. Они пьют его с заспанными лицами. Но вот, как всегда, самый молодой из них (ему нет еще и двадцати пяти), Густав Вик, «отмачивает» свою первую шутку, и все хохочут. Улыбается и капитан. Это здорово, когда для трудного дела подбирается такой веселый, работящий, сговорчивый народ. Пожалуй, хорошо и то, что команда невелика: у каждого хлопот много, и дни летят неприметно.

На «Йоа» пятеро земляков Амундсена и один датчанин. Датчанин, премьер-лейтенант Хансен, — навигатор и геолог. Однофамилец его, Хельмер Хансен — второй штурман, давно просоленный в море, как и его прямой начальник Антон Лунд. Антон Лунд на «Йоа» первый штурман. Он самый старший, ему под пятьдесят. Стало быть, на нем лежит и кое-какое попечение над такими мальчишками, как Густав Вик. Но Вик не очень-то любит опеку. Он только и думает, как бы выкинуть забавную штуку. Э, Антон Лунд ничуть не сердится, когда этот магнитный наблюдатель избирает объектом своих незлобивых «наблюдений» его самого, старого гарпунщика полярных морей… Ну-с, и еще один моряк — Педер Риствед, амундсеновский погодок. Педер весь день либо с мотором возится, либо пишет в журнале метеорологических наблюдений.

В первое утро близ острова Бичи на «Йоа» проходило все обычным порядком, точно так же, как в прежнюю якорную стоянку у острова Диско, близ Гренландии. Только теперь накопилось больше впечатлений. Было о чем потолковать за завтраком: как миновали самое северное поселение европейцев на 73°31′ северной широты, про береговой знак «Чертов большой палец», и как повстречались с датской экспедицией Эриксена, и как петляли в Ланкастерском проливе, пока не бросили якорь в бухте Эребус.

После завтрака Амундсен с частью команды съехал на берег, и тогда все вспомнили и Джона Франклина и тех, кто погиб, разыскивая его.

Рухнувший домик напомнил морякам «Йоа» о командоре Пеллене. Осенью 1854 года командор оставил в хижине провиант и снаряжение для эскадры Белчера, искавшей Франклина. Четырьмя годами позже неподалеку от Нортумберлендского домика Мак-Клинток положил по просьбе вдовы Джона Франклина памятную мраморную плиту. Моряки Амундсена стояли на суровой земле острова Бичи и, сняв шапки, читали надпись, начертанную на мраморе:

Памяти

Франклина, Крозье, Фицджемса

и всех их доблестных товарищей, офицеров и сослуживцев, пострадавших и погибших за дело науки и во славу родины.

Этот памятник поставлен близ места, где они провели первую полярную зиму и откуда выступили в поход, чтобы преодолеть все препятствия или умереть.

Он свидетельствует о памяти и уважении их друзей и соотечественников и о скорби, утоляемой верой, той, которая в лице начальника экспедиции утратила преданного и горячо любимого супруга.

Господь ввел их в тихую пристань, где всем уготовано вечное успокоение.

Моряки надели шапки. Капитан указал на повалившееся надгробие. Ребята с «Йоа» без слов поняли. Они принялись за работу и привели могилы в порядок, но украсить их ничем не могли — остров был гол и пустынен.


«Йоа» и двух суток не стояла у острова Бичи. 24 августа она уже зарылась в туманы пролива Барроу, моряки снова чередовались на шестичасовых вахтах, и капитан наравне с прочими отстаивал положенное время, ухватившись за рукоятки штурвала.

Чем дальше уходила «Йоа», тем ближе была она к магнитному полюсу, и стрелка компаса металась, как больной в жару, а на траверзе острова Прескотта компас вовсе вышел из строя. Амундсену и лейтенанту Хансена оставались лишь астрономические способы определения координат. Но туманы были столь часты и так густы (лондонские знаменитости не шли с ними ни в какое сравнение), что прибегнуть к астрономии удавалось редко. К тому же, узкий фарватер был неизведан. Словом, состояние духа на «Йоа» было не особенно праздничное.

Слепое плавание было б еще терпимым, но случай уготовил нашим мореходам такое, что приходится лишь удивляться, как им удалось вывернуться из беды.

Началось с того, что «Йоа» налетела на риф. Удар был силен, щепки всплыли по обеим сторонам судна. Амундсен сразу смекнул, что дело гибельное и, пожалуй, пора прощаться друг с другом. Но тут нежданно-негаданно грянул шторм, и волна, мощная, молниеносная, спасительная волна, перебросила «Йоа» через риф.

— Ура! — закричал Вик и осекся.

— Руль! — воскликнул лейтенант Хансен. — Руль не слушается!

Снова им грозила гибель; неизвестно еще, что было выгоднее — сидеть на рифе и готовиться к спуску шлюпок или носиться по Ледовитому океану с ветрилами, но без руля, каждую минуту ожидая крушение. Оказалось, что штыри руля при ударе о риф выскочили из петель. И снова — спасительная, молниеносная, мощная волна так ловко толкнула руль, что штыри, точно направленные разумным усилием, вошли в петли, и корабль стал послушным.

К вечеру моряки положили якорь неподалеку от какого-то островка и уже собирались растянуться в каютах, как раздался вопль машиниста:

— Пожар!

В машинном отделении горел керосин; пламя гудело, и длинные узкие оранжевые языки его быстро, как шпаги, вырывались из люка. Все кинулись на огонь так, как на него можно кидаться лишь на корабле. Пожар удалось затушить.

Однако этим не исчерпывались беды. В довершение всего разыгрался страшнейший ураган. Похоже было, что Арктика окончательно разозлилась на семерых смельчаков.

Амундсен больше не верил в счастливый исход. Сколько можно пытать счастье? У счастья, верно, тоже есть терпение. Капитан начал маневрировать к берегу.

Была одна надежда: уж если суждено выброситься на берег, так пусть выбросит носом вперед, чтоб легче потом стащить «Йоа» назад в воду. Ураган ревел в потемках — стоял сентябрь, начиналась полярная ночь. Четверо суток «Йоа» лавировала в проливе Рэ, у южного берега Земли короля Уильяма.

Нет худа без добра — лавировка привела Амундсена в чудесную бухточку, закрытую от ветров, глубокую и спокойную. И он решил зимовать на острове, где некогда лейтенант Хобсон нашел записку, извещавшую о смерти Джона Франклина и о начале пешего марша его экипажей.

Берега были низкие, песчаные, мшистые. Свежие оленьи следы вели к небольшому пресному озерцу. Старицы говорили о минувшем жарком лете, а круги от жилищ — о недавней эскимосской стоянке. Словом, место во всех отношениях казалось подходящим, и Амундсен приступил к выгрузке.

Прежде всего были выгружены ящики с продовольствием. Внутри ящиков припасы были упакованы еще и в жестяную оболочку. И неспроста — ящики (а доски их были сбиты медными нагелями) пошли на постройку магнитной обсерватории. Ящики, точно детские кубики, ставили друг на друга и засыпали песком, а потом снаружи и изнутри обшивали толем.

Пока часть экипажа сооружала обсерваторию и крохотный домик для Вика и Ристведа, другая охотилась. В тот год многочисленные оленьи стада собирались у бухты Йоа, как Амундсен назвал тихую гавань, где стояло его судно, намереваясь с ледоставом переправиться на материк. Лучшего олени и не могли придумать, и охотники не успевали перезаряжать карабины.

Оленьи шкуры, не ахти как умеючи обработанные скорняками «Йоа», надежно укутывали береговое и корабельное жилье, где уже устанавливались приборы, сделанные с той аккуратностью и чистотой, на которую способны немецкие мастера.

Корабль готовили к зиме. Когда лед сковал залив, «Йоа» накрыли брезентом, и она походила на дом, правда, несколько странный и неказистый, но зато надежно защищенный от ветров. От ветров, но все же не от стужи, ибо круглые железные печки ненадолго обогревали «Йоа».

Капитан и лейтенант обосновались в кормовой каюте и ежевечерне, перед сном, срубали топориками с коек лед, наросший за день. Не очень-то приятно было забираться в постель, похожую на холодильник. У Линдстрема, Хансена и Антона Лунда в носовой каюте было получше, хотя и там донимала людей промозглая сырость.

Между тем зима началась, начались и научные работы экспедиции Руала Амундсена.

Лишь только часы показывали урочное время, в маленьком камбузе раздавались проклятия Линдстрема. Изрядно повозившись с застывшими за ночь примусами, он, наконец, выпекал хлеб, кипятил кофе, поджаривал ломтики оленины.

Жизнь наладилась — люди были здоровы и сыты, приборы работали исправно, Амундсен готовился к санным рейдам по Земле короля Уильяма и откармливал сильно отощавших собак. Стояли трескучие морозы, ртуть термометров зачастую показывала -60°; снег метровой глубины покрывал холмы, скалы, бухты. Ярко и сильно горели звезды, а луну опоясывало дымчатое кольцо. Маленькая колония, заброшенная в полярную глушь, жила так же, как и в штормовые дни морского похода: дружно, бодро, сплоченно, и если бы кто-нибудь неприметно наблюдал за ней, то должен был бы вынести из такого наблюдения очень отрадное и светлое впечатление. Эти славные простые сердечные люди, храбрые той храбростью, которая никогда не выпячивается и не терпит показного, эти семеро зимовщиков, сами того не ведая, являли еще один заразительный пример человеческого братства.

Как ни были все они загружены и по хозяйству, и научными наблюдениями, и охотой, как ни развлекались они шахматными матчами или прослушиванием веселых песенок, записанных на портативный фонограф, а все-таки одиночество и оторванность давали себя чувствовать. И поэтому событие 8 ноября показалось экипажу «Йоа» значительным и радостным.

А событие было такое. С утра моряки занялись постройкой обсерватории, где лейтенант Хансен предполагал вести наблюдения за небесными светилами. Кто-то, на миг распрямив спину и отирая пот, глянул вдаль, всмотрелся и воскликнул, загораясь охотничьим азартом:

— Честное слово, вот они опять!

Кто «они» — было ясно без долгих объяснений. Ну конечно же, олени! Все, не мешкая, бросились, обгоняя друг друга и увязая в снегу, за карабинами. Только Амундсен и лейтенант остались на месте. Первый не любил охотиться, второй, хотя и страстный зверолов, был недвижим и только внимательно вглядывался в черные точки, двигавшиеся по снеговой целине.

— Что же вы, Хансен? — удивился Амундсен. — Разве вам не хочется пострелять оленей?

— Только не этих, капитан, — с комичной серьезностью отвечал дальнозоркий навигатор. — Только не этих. Эти-то о двух ногах!

Теперь уже взволновался и Амундсен. Действительно, к бухте Йоа приближалась партия людей на нартах с собачьими упряжками. Все произошло очень быстро и мирно.

Сперва, конечно, белые и эскимосы сближались осторожно, одни с копьями и луками, другие с карабинами «Краг-Иергенсен». Но есть один прием, безошибочно действующий почти всегда и почти везде, — доверие и безоружность. Так же как некогда Коцебу и Шишмарев на Аляске, Амундсен положил карабин и спокойно подошел к эскимосам. Красивые, высокие и сильные, они сердечно приветствовали белого человека. Если моряки Амундсена могли предполагать встречу с эскимосами, то для туземцев пришельцы были легендарными существами, о которых ведали они лишь по рассказам глубоких стариков.

С приходом эскимосов в районе бухты Йоа повеселело. Начались взаимные угощения, обмены подарками, знакомства и совместные промыслы. Амундсен тотчас приступил к сбору этнографической коллекции.

Пятьдесят эскимосских ледяных хижин раскинулись на берегах бухты Йоа. Двести человек прибавилось к маленькой норвежской колонии, и все эти двести человек с неприкрытым и простодушным удивлением разглядывали богатства белых людей.

После сочельника, отмеченного с роскошью благодаря неутомимой изобретательности кока Линдстрема, и после двадцатипятилетнего юбилея Вика, отпразднованного с истинным весельем, экипаж «Йоа» вступил в новый год.

Изучение земного магнетизма продолжалось не только в обсерватории. Амундсен и его спутники совершали трудные вылазки в глубь Земли короля Уильяма. Холод все дни держался устрашающий: минус пятьдесят три, минус шестьдесят, минус шестьдесят два. Порой среди метелей и снегов встречали эскимосские семейства, и тогда слышались обоюдные приветствия: «маник-ту-ми».

Во время этих экспедиций был пройден северный магнитный полюс. С магнитными наблюдениями Амундсен совмещал и геодезические работы. Возвращаясь к своей «Йоа», путники с особой силой чувствовали — человек всегда судит по сравнению — уют замороженных кают и превосходный вкус супов, сваренных на линдстремовских примусах. «Йоа» совсем скрылась в огромных снежных сугробах. Толщина льда в бухте достигла почти четырех метров.

К концу мая полярный пейзаж несколько оживили стайки воробьев.

А в начале июня проглянули кое-где проталины, и маленькие черные полосочки земли несказанно обрадовали зимовщиков. В небе тянулись гусиные караваны. Снег начал сходить, в озерах заплескалась форель, потешные зверушки — лемминги сновали среди мхов и, наконец, пришествие полярного лета ознаменовалось появлением несносных комаров, от которых нигде и никому не было спасения.

По-прежнему, не давая ни себе, ни подчиненным длительного отдыха, Руал Амундсен собирал данные о земном магнетизме, путешествуя на шлюпках вокруг Земли короля Уильяма.

В проливе Симпсона давно уже вскрылся лед; потеряв снеговой покров, он плавал дробными кусками, отливая на солнце голубовато-зеленым цветом. Путь на запад был свободен, и если бы у Амундсена была одна цель — первым свершить сквозное плавание Северо-Западным проходом, то он с успехом мог бы вести «Йоа». Но его судно все еще стояло в тихой бухте и никаких признаков подготовки к плаванию на нем не было заметно. Амундсен и не думал покидать Землю короля Уильяма. Руал был верен своему слову: ведь он обещал Нансену и Неймайеру привезти богатый материал о земном магнетизме.

Шли месяц за месяцем, в точности соответствуя приметам, которыми наделял их эскимосский календарь: май — нетчьялерви: детеныш тюленя уходит в море; июнь — каваруви: детеныш тюленя линяет; июль — носруи и итчьяви: олень рожает, птица высиживает птенцов… Месяц за месяцем, медленная смена времен, постоянность событий: сентябрь и октябрь — олени откочевывают на юг; ноябрь — эскимосы готовят зимние склады; наконец, декабрь — солнце скрывается. И опять — январь, капидра: холодно, эскимос мерзнет…

Не только эскимосы мерзнут, мерзнут и норвежские моряки. Все так же ведут они исследования; все так же уходят в санные экспедиции, натыкаясь порой на печальные останки экспедиции Франклина, поправляют развороченные могилы и читают на скале потемневшую надпись:

«Eternal honor to the discoverers of the NW passage» — «Вечная память открывателям Северо-западного прохода».

На сотни и сотни миль тянется узенький след нарт: норвежцы одолевают снеговые дали. Пролив Симпсона и Земля короля Уильяма обретают точные очертания на картах, вычерченных лейтенантом Хансеном. Лист к листу ложатся записи магнитных наблюдений и метеорологические заметки, укладывается зоологическая коллекция, полнятся ящики этнографическими экспонатами.

Амундсен и его друзья могут чувствовать удовлетворение, хотя они еще и не знают, что на обработку одних только магнитных наблюдений ученым потребуется около двух десятилетий!


ЧЕРНАЯ ШХУНА — ВЕСТНИК ПОБЕДЫ

Тринадцать месяцев беспрерывно работали самозаписывающие приборы обсерватории. Столько же недвижим был винт «Йоа», убраны ее паруса, молчал мотор. 12 августа 1905 года, в девять часов вечера, приборы обсерватории были остановлены, а на следующее утро был пущен мотор. «Йоа» снималась с якоря; «Йоа» оставляла Землю Короля Уильяма. И лейтенант Хансен мог повторить излюбленные им строки поэта Бьернсена:

Бодро, бесстрашно смотри вперед!
Если надежду рок разобьет —
Новой твой взор засияет!
Густой туман повис клочьями на мачте, потек по парусам, спустился на палубу, заклубился у бортов и, сгрудившись, сомкнувшись, запеленал судно. Слабый бриз чуть полнил паруса; мотор был остановлен; «Йоа» двигалась медленно и плавно.

На закате огибала она мыс Холла. Туман рассеялся. Солнце закатывалось красное. Его скошенные лучи, тишина предвечерних часов, резкая чернота береговых утесов, плавный ход «Йоа», начавшей второй этап борьбы за Северо-Западный проход, неизвестность будущего — все это настраивало моряков на серьезный, торжественный лад. И, точно для того чтобы еще более усугубить торжественность момента, на траверзе мыса Холла экипаж «Йоа» увидел каменные глыбы надгробий франклиновских скитальцев и ту скалу, где были высечены скорбные и мужественные слова:

«Вечная память открывателям…»

Салютуя мертвым, «Йоа» приспустила флаг. Медленно скрылся мыс Холла, ушла за горизонт Земля короля Уильяма. И над Амундсеном вновь засвистал ветер Северо-Западного прохода.

Бодро, бесстрашно смотри вперед!
Если надежду рок разобьет —
Новой твой взор засияет!
Камни и мели встают на пути «Йоа». Ни одно судно не показывалось на этом отрезке пути. Карт нет. Непрестанно бросают лот. Денно и нощно торчит на марсе вахтенный.

Закусив трубку, осторожно ворочает штурвал Руал Амундсен или премьер-лейтенант Годфред Хансен. Вик и Риствед сменяют друг друга у мотора. Антон Лунд и Хельмер Хансен ведут прокладку.

Напряженные дни. Амундсен потерял аппетит. Линдстрем даже не пытается его уговаривать. Капитан не спит сутками. Он почти страшен. Он выглядит стариком. дни кажутся нескончаемыми.

Пролив Виктории встречает «Йоа» массами битого льда. Судно врезается в них, пробивается, отходит, огибает, опять врезается. У мыса Колборна можно перевести дух: начинается фарватер, описанный полсотни лет назад смелым и талантливым командиром «Энтерпрайз» Коллинсоном.

Все дальше и дальше уходит «Йоа». Высокие и крутые берега острова Ричардсона. Островки и мыс Крузенштерна в проливе Долфин и Юнион… Темные стволы плавника, вынесенного рекой Коппермайн… Все дальше и дальше идет «Йоа»…

Сдав вахту, Руал Амундсен устало спустился в каюту. Лег плашмя на койку, скрестил налившиеся свинцом руки, быть может, удастся соснуть часок-другой. С треском распахивается дверь, и восторженный вопль:

— Виднеется судно!

Амундсена точно ополоснули студеной водой — усталости как не бывало. Он мгновенно одевается, мельком замечает портрет Нансена, и ему чудится, что Нансен улыбается. Капитан вихрем вылетает на палубу. Еще ничего не разглядев, он уже не удерживает счастливую улыбку: «Где? Хансен, где?» Хансен протягивает ему бинокль.

День был хорош, но, когда Амундсен притиснул к себе бинокль и стекла приблизили далекий клочок моря, на котором переваливалась черная двухмачтовая шхуна, день показался ему сверкающим.

Зыбь усилилась. Будто волнение людей передалось морю, и оно задышало учащеннее. Мягкий ветерок особенно бережно подхватил флаг «Йоа», ласково развернул его и заструил над палубой, словно распластывал его над всей Арктикой.

Корабли сближались. Шхуна двигалась быстрее «Йоа». У черной шхуны мотор, видимо, был сильнее, да и парусность, несомненно, больше. Экипаж «Йоа» — кучка людей, замерших от счастья, взявшихся за руки, — стоял на палубе, глядя на черную шхуну — первый вестник победы, ибо появление большого судна означало, что теперь-то «Йоа» обязательно пройдет остаток пути. Конец сомнениям!

Двухмачтовая шхуна подходила, вздымая бурун у форштевня и оставляя позади длинный дымный хвост. Уже можно было разглядеть ее флаг — звезды и полосы.

Наконец, оба судна ложатся в дрейф, и Амундсен торопится в шлюпке к «американцу». На бортовой скуле черной шхуны он читает надпись: «Чарлз Ханссон», а чуть ниже порт, к которому приписано судно, — «Сан-Франциско».

Амундсен вскарабкивается на палубу. Его окружает пестрая команда — белые, эскимосы, негры. Толпа расступается. Седой, морщинистый обветренный старшина американского китобойного флота и капитан «Чарлза Ханссона» Джемс Мак-Кеннан размашисто шагает к Амундсену.

— Капитан Амундсен? — спрашивает старик и крепко, двумя руками сжимает руку норвежца. — Я чрезвычайно рад, — продолжает Мак-Кеннан, отлично сознавая величие момента, — первым поздравить вас со счастливым прохождением Северо-западным путем!

Это было 26 августа 1905 года, две недели спустя после того, как «Йоа» покинула Землю короля Уильяма. Это было в проливе Франклина!


ТЫСЯЧА СЛОВ

Море — древний душегубец. Амундсен и его храбрецы это знали. Но все же после радостной встречи с черным китобоем из Сан-Франциско никто из них не думал, что полярный Нептун удружит им еще одной зимовкой.

У мыса Батерст цвет воды внезапно переменился. Вместо темных волн в борта «Йоа» тяжело и густо плеснули длинные коричневые валы, отороченные желтой пеной: маленькое суденышко зарылось в воды, принесенные в океан рекой Макензи. Более четырех тысяч километров катились эти воды, взбалтывая песок и глину, по лесным просторам Канады, пересекали мшистые тундры и каменистые равнины, а теперь вот окружили норвежский корабль.

Эх, если бы все время плыть в волнах, окрашенных землей Канады! Однако и мощная Макензи не в силах побороть океан; вскоре волны обретают свой прежний темно-зеленый колер, а затем все чаще и чаще навстречу «Йоа» плывут, колотясь и звеня, льды, льды, льды.

Льды густели. Настроение падало. На скорое завершение похода рассчитывать не приходилось.

Экипаж «Йоа» и не догадывался, что предстоящая ему зимовка может вызвать в ком-то неописуемую радость. Между тем совсем неподалеку от «Йоа» был некий норвежец. Приметив суденышко и сообразив, что оно идет, едва прошибая льды, к Кингс-Пойнту, норвежец подбросил шапку и замахал руками.

Второй штурман китобойной шхуны «Бонанца» норвежец Стен вовсе не был робинзоном. Он не нуждался в избавлении от плена; его радость при виде «Йоа» была вызвана тем, что он обретал невольных товарищей по зимовке. И, хотя рядом с ним зимовали эскимосские семейства, он, как всякий полярник, от души приветствовал пришельцев.

Пришельцы, ступив на землю Кингс-Пойнта, в свою очередь, были обрадованы: и людьми, из которых один был земляком, что особенно приятно в чужих краях, и изобилием плавника, годного на постройку домов в гораздо большей степени, чем ящики из-под провизии.

Близ берега, накренившись на борт, неподвижно замерла шхуна. Штурман Стен объяснил удивленным морякам «Йоа», что это и есть его «Бонанца». Китобойное судно прочно сидело на мели. Шкипер Могг и команда, рассказывал штурман, ушли на шлюпках к острову Гершеля, где зимовало еще пять китобоев, а он, Стен, да вот еще судовой гарпунщик Джимми остались караулить судно. Между прочим, заметил Стен, шкипер Могг собирался сухопутьем добраться до Сан-Франциско и, чтобы не потерять сезон, подогнать к будущему году новое судно как раз туда, где стояла «Бонанца». Это сообщение запало в память Амундсена, и какой-то замысел блеснул в его голове, но он промолчал…

Экипаж «Йоа», не тратя попусту дорогие дни, принялся сооружать из плавника жилой домик и обсерваторию. Пожалуй, к лучшему эта непредвиденная зимовка: новые наблюдения, новые записи, новые материалы. Северо-Западный проход от них никуда не денется, а ученые Европы будут только благодарны!

В воздухе уже кружили белые мухи и дул пронзительный ветер, когда зимовье амундсеновской партии было налажено и в двух домиках тускло засветились огни.

Кроме моряков «Йоа», штурмана Стена с супругой и эскимоса-гарпунщика Джимми с женой, зимовало несколько эскимосских семейств. Амундсен сразу заметил, что здешние эскимосы не похожи на своих сородичей, кочевавших по Земле короля Уильяма. Вскоре он узнал, что эскимосы пришли к Кингс-Пойнту с берегов залива, открытого некогда капитаном Коцебу.

Уроженцы залива Коцебу… Не сказывали ли их памятливые старухи, сидя долгими вечерами у огня, о давнем происшествии — о том дедовском времени, когда впервые в залив явились белые люди на двухмачтовом судне и белый начальник в куртке со светлыми пуговицами одаривал эскимосов ножами, топорами, наконечниками для копий, бусами и ножницами? Верно, сказывали о том старухи с берегов залива Коцебу. Ведь у эскимосов, как и у индейцев, женщины были хранительницами «исторических хроник». А первое появление белых людей для всякого племени было необычным происшествием.

Получилось так, что в Кингс-Пойнте капитан «Йоа» говорил с эскимосами, предки которых встретили на Аляске капитана «Рюрика». Далеко во времени отстояли друг от друга два капитана, но незримая и прочная нить, протянувшись почти сквозь век, соединяла их судьбы: один был зачинателем, делом возродивший поиск Северо-Западного прохода; второй — свершителем…

Зима выдалась суровая. Метель трубила в хриплый рог, выла и плакала, будто где-то рядом с Кингс-Пойнтом шабашили ведьмы. Под метельный гул неугомонный Амундсен окончательно обдумал план, возникший у него при первой беседе со Стеном. Штурман обмолвился тогда, что его шкипер предполагал посуху достичь Сан-Франциско. Амундсен думал не о Сан-Франциско, а о ближайшей телеграфной станции.

Юношеские лыжные тренировки в Нурмаркене, поход с приятелем по горному Хардангеру, когда они едва не погибли, железные мускулы, закаленный организм — все это должно было помочь ему. Телеграфная станция, торопкий стук ключа, посылающего по проводам точки и тире, — они снились Амундсену, шумели в мечтах, как метель в ночи. Тире и точки, оповещающие мир, что «Йоа» успешно проходит Северо-Западный путь, что все они живы и здоровы и что летом девятьсот шестого года плавание будет завершено. Право, для этого стоило пройти сотни километров и одолеть горную цепь.

В одиночестве Амундсен, пожалуй, не рискнул бы. Но, во-первых, был еще шкипер Уильям Могг, а, во-вторых, эскимос Джимми, гапунщик «Бонанца», и его жена Каппа, уроженка берега залива Коцебу, надумали посетить Аляску.

В конце октября Амундсен, Джимми и Каппа, нагрузив нарты и подкормив собак, прибыли к острову Гершеля, где зимовали китобои. Шкипер Могг — толстенький и шарообразный, с надменными манерами и вздорным характером — не очень-то понравился Амундсену. Однако не отказываться же от путешествия!

Утром 24 октября зимовщики-китобои острова Гершеля провожали четверых людей, уезжавших на материк. Толстенький Могг удобно примостился на нартах. Амундсен, Джимми и Каппа надели широкие канадские лыжи. В морозном воздухе резко свистнул бич, и дюжина собак дружно рванула нарты.

Первый день «марафонского» лыжного бега измучил Амундсена. Но он не пал духом, зная, что еще несколько таких тридцати-сорокакилометровых переходов, и он «втянется».

Во второй день пути он увидел хилую елочку. Обыкновенную скромницу елочку, с вечнозелеными глянцевитыми иглами и корой, покрытой пятнами седого лишайника. Елочка, словно разведчица лесной армии, далеко отбежала от своих мохнатых соплеменниц и одна спорила с жестокими северными ветрами. Амундсен обрадовался ей, как живому и близкому существу.

А потом елочек мелькало по сторонам все больше и больше, они выпрямлялись, вольнее тянулись вверх, гуще были обсыпаны снегом. Местность была гористая, и ели на скалах напомнили Амундсену лесисто-нагорные пейзажи родины.

При тридцатиградусном морозе путники перевалили высокие горы и оказались в лесу. Канада осталась позади, начиналась Аляска. Надежды Амундсена, что он без особого труда пройдет весь путь, не оправдывались. И не потому, что он не выдерживал каждодневный бег, а оттого, что шкипер Могг, действительно, оказался прескверным спутником. Шкипер Могг чувствовал себя боссом: у него были деньги, у Амундсена их не было, собаки и нарты принадлежали шкиперу, а продовольствие, захваченное капитаном «Йоа», по настоянию шкипера было оставлено на острове Гершеля и взамен взяты несколько мешков замороженных бобов. Этими-то бобами босс Могг и потчевал своих проводников и самого Амундсена. Да и потчевал-то не щедро. Шкиперу хватало пищи — ведь он ехал на нартах, а Джимми, Каппа и Руал бежали на лыжах.

Амундсен был не такой человек, чтобы долго терпеть наглого толстяка. Но пока он сдерживался, сцепив зубы, бежал на широких канадских лыжах рядом с нартами, на которых покоил свои мякоти кругленький довольный Могг. «Черт с ним, — думал Амундсен, глотая голодную слюну, — еще немного — и Форт-Юкон, телеграфная станция!»

Путешественники ехали на юг. Попадались им индейские хижины, лыжни охотников. В сумрачном хвойном лесу нет-нет да и белели березы, ажурно вычертив в вышине темные безлистные ветви.

Днем 20 ноября, почти через месяц после отправления с острова Гершеля, они прибыли к поселку, расположенному на крутых берегах при впадении реки Поркьюпайн в великую водную магистраль Аляски — Юкон. Три десятка индейских жилищ, дома белых торговцев, всенепременная духовная миссия, школа — слава богу! — Форт-Юкон. Отрадный запах дымов, свежий хлеб, стакан виски… Люди, улыбки, приветствия, говор… Слава богу, добрались!

Но вдруг темнеет худое орлиное лицо Амундсена: где телеграфные столбы, где ровные линеечки телеграфных проводов?

Капитан «Йоа» тяжело вздохнул: в этом поселке, притулившемся на черте Полярного круга, не было телеграфной станции. Сжав губы, капитан выслушивает не очень-то приятное сообщение о том, что ближайшая станция, конечная станция телеграфной линии, находится в двухстах милях от Форт-Юкона, в Игл-Сити.

Делать нечего. Не такие трудности вставали на его пути. Жаль только, что славные Джимми с Каппой остаются здесь, придется ехать с одним толстым жадюгой. Впрочем… В глазах Амундсена вспыхивают злые искорки.

Путь вверх по Юкону до Игл был безопаснее уже хотя бы потому, что через каждые двадцать миль стояли небольшие избушки, где вам всегда могли предоставить теплый ночлег и горячую пищу, содрав, конечно, втридорога. Ехали прежним способом: Могг — на нартах, Амундсен — бегом; кормежка тоже прежняя — пригоршня бобов.

Дни стояли ясные, солнечные, безветренные, снега сияли, голубело небо, и было как-то особенно обидно голодать и тощать в такие дни. Однажды, отъехав полпути от очередной хижины, Амундсен внезапно остановился, решительно воткнул палки в снег и, обернувшись к шкиперу, сказал с той невозмутимостью, с какой он умел говорить в минуты волнения:

— Послушайте-ка, старина! Отсюда можете ехать один. Я возвращаюсь.

Толстяк оторопел, побледнел, с перепугу забормотал невнятное.

— Ну что ж, старина, прощайте, — сказал капитан «Йоа».

— Господин Амундсен! — взмолился шкипер, воздевая руки. — Господин Амундсен, я же не умею управлять собаками. Я же… я же околею в этой проклятой пустыне…

Господин Амундсен поставил «жесткие» условия: кормить досыта! Могг моментально согласился, втайне радуясь столь легкому исходу: ведь дьявол-норвежец мог бы обобрать его дочиста.

Пятого декабря за мысом в морозной дали (было минус пятьдесят) показались беловатые дымы Игл. Подъехав ближе, Амундсен и Могг заслышали звонкий серебряный голос трубы — в форту Эгберт выпевал что-то военный горнист. Чистый, звонкий серебряный звук возвестил Амундсену конец долгого изнурительного пути.

В тот же вечер любезный начальник станции предоставил линию в распоряжение Амундсена. Капитан написал депешу. В ней было около тысячи слов. Телеграфисты тотчас начали передачу.

Тысяча слов. Он уплатил за них тысячекилометровым лыжным рейсом. И был доволен. Вскоре телеграфисты вручили ему вороха телеграмм, долетевших сюда, на заснеженные берега Юкона, со всех концов мира. Мир приветствовал победителей Северо-Западного прохода.

Сочельник и рождество Амундсен справил в форту Эгберт, а в третий день февраля 1906 года, отблагодарив начальника станции и телеграфистов, пустился в обратный путь, туда, где, покрывшись брезентом, заваленная снегом, терпеливо дожидалась лета яхта «Йоа».

В Форт-Юконе Джимми и Каппа присоединились к Амундсену. Он не преминул потешить их рассказом о комическом происшествии с толстяком шкипером, и эскимосская пара долго и заливисто смеялась, сверкая зубами.

Перед тем как перевалить горы, Амундсен и его друзья вольготно отдохнули в одиноком домике, где жил охотник, известный окрестным индейцам и эскимосам под именем Даниеля Кодцова, по-иному говоря — Данила Котцов, потомок старинной архангельской фамилии и первых русских проведывателей Аляски.

Возвращение на «Йоа» не ознаменовалось особыми приключениями, если не считать встречи с человеком, при виде которого Амундсен едва не онемел от восхищения.

Джимми первым приметил черную точку. Приближаясь, она росла, пока не превратилась в почтальона-шотландца, тащившего за собой нарты. Один, без спутников, без собак! Один со своими нартами, груженными почтой и мешком с харчами, шел он через горы, пересекал сотни километров северных просторов, ночевал под звездами. Один он шел к селениям, раскиданным среди снегов и безмолвия, и приносил людям долгожданную почту. Это был такой героизм, что видавший виды Амундсен не нашел что сказать шотландцу. А тот, как истинный храбрец, отнюдь не считал себя храбрецом. Он делал свое дело: шагал и шагал сквозь пургу и бураны, тащил нарты и неделями не видел ни души.

Амундсен на всю жизнь запомнил шотландца.

Потом он завязал с ним дружескую переписку. Может, письма норвежца были единственной радостью того, кто приносил радость десяткам других людей. В последней весточке, полученной Амундсеном от почтальона, онпросился в экспедицию к Южному полюсу. Амундсен немедленно ответил. Разве он мог найти лучшего помощника? Но амундсеновский ответ опоздал: шотландец сгинул в устье реки Макензи. Больше уж не брел сквозь пургу и бураны этот бесстрашный человек, гибель которого отметил лишь чиновник, вычеркивая его имя из списков низших служащих почтового ведомства.


«ДЛЯ СМЕРТНЫХ НЕТ НЕВОЗМОЖНОГО»

На зимовье пришла беда: сильно занемог машинист «Йоа», весельчак и неутомимый магнитный наблюдатель Густав Юль Вик.

Густав лежал в жестоком жару. Он бредил родным городком Хортена, что на западном берегу Осло-фьорда, и шептал, поглаживая ворс одеяла, заветное имя девушки из Потсдама, где Густав учился когда-то в магнитной обсерватории.

Вик угасал. Волосы прилипли к потному льду. Глаза помутились. Товарищи поочередно сидели у его изголовья. Старый Антон Лунд украдкой смахивал слезу. На дворе трубила метель…

В начале апреля тощий ворон отрывисто прокаркал, усевшись на крышу бревенчатой хижины. Вещун опоздал: Густав Вик скончался.

Но тощий ворон вещал другое — наступала весна.

Снег сходил с холмов. Солнце поднималось все выше. Дни удлинялись. Живым — живое: на зимовье радостно встречали вешнюю пору.

Сунув по привычке в рот табаку, Риствед и Хансен, прихватив дробовики, отправлялись на охоту. Они преследовали куропаток и возвращались, увешанные дичью. Охотники сдавали добычу коку. Линдстрем жарил птицу и сам жарился у очага в хижине штурмана Стена.

Амундсен, лейтенант Хансен и Антон Лунд готовили «Йоа» к плаванию. недаром Руал служил матросом на заплатанных промысловых шхунах. Он перенял у седоусых неспешных стариков хитрые тонкости моряцкого ремесла, богатый мореходный опыт. Он целые дни проводил на «Йоа», попыхивая трубкой и щуря глаза, придирчиво осматривал яхту, указывал, где и что надобно исправить, сам брал молоток и деревянную шпаклю.

Нетерпение моряков росло. Капитан часто поглядывал на море, все еще покрытое плотными льдами.

Он несколько раз гостил у шкиперов-китобоев, зимовавших на острове Гершеля. Шкиперы радушно принимали норвежца, давали ему карты, более подробные и тщательные, нежели те, что были в распоряжении капитана «Йоа». Среди зимовщиков Амундсен присмотрел двух матросов и договорился с ними, что они перейдут на яхту и вместе с ветеранами закончат поход.

В июле льды вскрылись. Все собрались на борту. Затарахтел мотор. Выбрали якорь. «Йоа» вздрогнула и, уловив ритм моря, вольготно закачалась на волне. Амундсен — у штурвала, Педер Риствед — у мотора. Остальные машут шапками: прощай, Стен, прощайте, Джимми и Каппа, прощай, Кингс-Пойнт!

Медленно, трехузловым ходом, идет «Йоа». Высоко на берегу маячит могильный крест. Медленно приспускается флаг: прощай, Вик, прощай, товарищ!..

Флаг взлетает над мачтой: вперед, «Йоа»!


Но льды долго еще держали судно в узеньком проливе, отделяющем остров Гершеля от материка, там, где в 826 году шнырял на шлюпке Джон Франклин. И только в августе осторожный Амундсен оставил остров Гершеля.

Он держал близ берега: лед там был менее плотным. Впрочем, ледяные массы нет-нет да и старались прижать «Йоа» к скалистой береговой грани, точно делали еще одну попытку отстоять Северо-Западный проход.

И это было не все. Когда «Йоа» подходила к мысу Барроу, к тем самым водам, которые больше шестидесяти лет назад резали байдары русского моряка Кошеварова, винт сильно ударил о льдину. Взметнулся сноп сверкающих осколков, и мотор сник. Все бросились на корму, но ничего не могли разглядеть. Разъяснил ситуацию Риствед, высунувший голову из люка и печально возвестивший, что его обязанности окончены: от удара винта о льдину вал погнулся и машина вышла из строя. Амундсен решил идти под одними парусами.

Однако так шли недолго: ночью бурный ветер, налетевший с просторов Северного Ледовитого океана, переломил гафель[25]. Амундсен сцепил зубы, лейтенант Хансен тотчас начал соображать, что делать с гафелем, Антон Лунд, крякнув, выразился весьма недвусмысленно.

«Йоа» оказалась и без мотора и без гафеля. И это в то время, когда противные ветры и норд-остовое течение мешали ей огибать мыс Барроу. О ремонте вала не могло быть и речи; можно было лишь скрепить гафель. Этим и занялись на «Йоа», невзирая на ветер и потемки.

Только починили гафель — натолкнулись на льды. Аврал, ребята! Моряки вооружились баграми. Как некогда матросы «Благонамеренного» и «Открытия», весь экипаж амунсеновского судна грудью налег на багры. Железные крючки багров чиркнули и впились в ледяные глыбы. Навались, еще навались! Сопротивляясь, будто живые, льдины нехотя отходили от бортов «Йоа», и маленькая яхта проскальзывала меж них. Навались, еще навались! Грудью, сжимая багор до боли в суставах. Еще немного!..

И вот — о счастье, о радость! Мыс Барроу — за кормой, а впереди — чистое, без льдов Чукотское море. И, не сговариваясь, без знаков, без призыва, от души и сердца — восторженный, ликующий, продолжительный, торжествующий, победный крик. А вокруг мачты, мачты, паруса китобойных судов. Успевай только различать: транспорт «Харольд Доллар», судно «Дэчесс оф Бедфорд», таможенный катер «Тэтис». Отовсюду приветствия, флаги. Какая-то маленькая, шарообразная фигурка размахивает руками на борту транспорта. Амундсен смотрит в бинокль. Бог мой, да это шкипер Могг, толстый жадюга. Успел-таки в Сан-Франциско шкипер Могг, не пропустит теперь китобойный сезон, быть ему в барышах… Только черт ли в его барышах, когда «Йоа» идет триумфальным маршем?!

«Йоа» шла Беринговым проливом. С левого борта показался вход в залив Коцебу. Еще раз: «ура» предшественникам! 30 августа все также с левого борта поднялись из утреннего тумана утесы мыса принца Уэльского, а с правого борта — острова Диомида.

Жесткое лицо Амундсена светлеет. Теперь-то, теперь он уже окончательно и бесповоротно убежден, что первое сквозное плавание Северо-Западным проходом совершено. Он просит Линдстрема откупорить бутылки, припасенные в Норвегии и дождавшиеся своего часа три года спустя, 30 августа 906 года. Амундсен поздравляет друзей. Он пьет в память погибших, в память тех мореходов, кто подготовил его победу.

«Йоа» подходит к Ному, портовому городку на северном берегу залива Нортон. В вечернем городе зажигаются огни. Огни города!.. Три долгих года не видел их экипаж «Йоа» и только теперь ощутил всю прелесть, всю особую теплоту вечерних городских огней, замеченных с моря. Огни города… «Йоа» движется к ним. Огни мерцают, переливаются, манят.

А в вечернем городе вихрем несется весть: сын Норвегии, о котором вещали все газеты мира, капитан Амундсен идет в Ном! И весть эта сразу смазывает будничный вечер. Люди бегут по улицам. Они запруживают порт. Толпа нарастает, гудит.

«Йоа» все ближе. На палубе яхты сгрудились моряки. Они молчат. Под свитерами и куртками учащенно колотятся сердца.

С берега прямо в «Йоа» ударил прожектор. И капитан Руал Амундсен зажмурился — то ли от яркого света, то ли от слез…



Примечания

1

Ревель — ныне г. Таллин, столица Эстонской ССР.

(обратно)

2

Брандвахта, брандвахтенный корабль — военное судно, поставленное на рейде или в гавани для наблюдения за движением судов, регистрации входящих и уходящих кораблей.

(обратно)

3

Джон Долланд — изобретатель усовершенствованной подзорной трубы. Вместе с сыном он держал в Лондоне знаменитую мастерскую оптических приборов. Выпускаемые мастерской подзорные трубы называли «долландами».

(обратно)

4

Гик — горизонтальное дерево, к которому прикрепляется нижний край триселя, косого четырехугольного паруса.

(обратно)

5

На современных картах — Флорианополис.

(обратно)

6

Император Александр продал Испании в 1817 году три военных корабля, но когда они пришли в Кадис, то оказались никуда не годными. В том же году была провозглашена независимость Чили.

(обратно)

7

На современных картах он носит имя Пука-Пука.

(обратно)

8

На современных картах — о. Тикеи.

(обратно)

9

На современных картах остров Спиридова называется Такапото, Рюрика — Арутуа, Крузенштерна — Тикахау, Суворова — Така, Кутузова — Утирик.

(обратно)

10

И.Я. Захарьин впоследствии плавал в Охотском море на бриге «Дионисий». В 1822 году он сухим путем вернулся в Кронштадт и продолжал службу в Балтийском флоте, а затем, уже контр-адмиралом, был переведен на Черноморье. Уволен он был из рядов военно-морского флота в июле 1853 года в чине вице-адмирала.

(обратно)

11

Названия эти сохранены до наших дней.

(обратно)

12

Его именем обозначают теперь весь архипелаг — Гавайские острова.

(обратно)

13

Джон Юнг никогда больше не увидел Англию. Он умер на Гавайских островах в 1835 году, девяностотрехлетним старцем.

(обратно)

14

Ныне там находится крупная военно-морская база Соединенных Штатов Америки Пирл-Харбор (Жемчужная гавань).

(обратно)

15

На современных картах они называются: атолл Аракчеева — Малоэлап и атолл Траверсе — Аур (оба в группе Радак); атолл Чичагова — Эрикуб (в группе Ралик); Румянцева — Вотье; Нового года — Меджит.

(обратно)

16

Бушприт — горизонтальный или наклонный брус, выдающийся с носа судна.

(обратно)

17

Везенберг — ныне г. Раквере, Эстонской ССР.

(обратно)

18

Кренговать — наклонять судно на бок для осмотра, исправления или окраски подводной части.

(обратно)

19

Шпиль — ворот, служащий для выхаживания (подъема) якорь-цепи при снятии с якоря или для выбирания швартовов при швартовке к причалу. В парусном флоте шпили вращались вручную.

(обратно)

20

Рында-булинь — короткая снасть, привязанная к языку судового колокола.

(обратно)

21

Начальник экспедиции.

(обратно)

22

Пеммикан — сухой питательный продукт из мяса буйвола, истолченного в порошок и смешанного с салом.

(обратно)

23

Остров Стронсей — один из Оркнейских островов.

(обратно)

24

Гарри Гудсир — натуралист и врач экспедиции.

(обратно)

25

Гафель — рангоутное дерево, висящее на мачте под углом.

(обратно)

Оглавление

  • Часть первая ПОЧИН «РЮРИКА»
  •   ДОМ НА АНГЛИЙСКОЙ НАБЕРЕЖНОЙ
  •   «ЗАПИСКА НЕУСТАНОВЛЕННОГО ЛИЦА»
  •   «ПЕРВЫЙ ПОСЛЕ БОГА»
  •   СТУЧАТ ТОПОРЫ
  •   В НЕПТУНОВОЙ ЛЮЛЬКЕ
  •   ПОЭТ И НАТУРАЛИСТ
  •   ДВОЙНАЯ ПОПЫТКА
  •   МЫС ЛИЗАРД — МЫС ГОРН
  •   «ИТАЛИЯ НОВОГО СВЕТА»
  •   РАДОСТЬ ОТКРЫТИЙ
  •   БОЛЬШИЕ ОЖИДАНИЯ
  •   СНОВА НА ЗЮЙД
  •   СОЛНЕЧНЫЙ АРХИПЕЛАГ
  •   РОКОВОЕ ТРИНАДЦАТОЕ
  •   ЗАБЫТАЯ ПЕРЕПИСКА
  • Часть вторая ШАГ ЗА ШАГОМ
  •   В «ПЕТУШЬЕЙ ЯМЕ»
  •   «ЗВЕЗДОЧЕТЫ»
  •   НОВЫЕ ЗАМЫСЛЫ
  •   ВСТРЕЧА
  •   РУБЕЖ КУКА ОСТАЕТСЯ ЗА КОРМОЙ
  •   В КРАЮ ИНДЕЙЦЕВ
  •   ЦЕНА ОДНОЙ ГЕОГРАФИЧЕСКОЙ КАРТЫ
  •   ВСЕ ДАЛЬШЕ…
  •   ПРИВИДЕНИЯ
  •   У КАЖДОГО СВОЯ ДОЛЯ
  •   МРАЧНЫЕ ВРЕМЕНА
  •   ВТОРАЯ МОЛОДОСТЬ
  •   БЕЗМОЛВИЕ
  • Часть третья СВЕРШИТЕЛЬ
  •   РАЗМЫШЛЕНИЯ В ПУСТЫННОЙ БУХТЕ
  •   ЗЕМЛЯ КОРОЛЯ УИЛЬЯМА
  •   ЧЕРНАЯ ШХУНА — ВЕСТНИК ПОБЕДЫ
  •   ТЫСЯЧА СЛОВ
  •   «ДЛЯ СМЕРТНЫХ НЕТ НЕВОЗМОЖНОГО»
  • *** Примечания ***