КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Воздушные шары Сальви-Крус [Геннадий Владимирович Тарасов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Геннадий Тарасов Воздушные шары Сальви-Крус

Предисловие от составителя

Однажды, в бытность мою военным, я по службе был переведен в небольшой крымский городок, и уже вскоре сполна хлебнул прелестей курортной жизни.

Как оказалось, расквартированием служивых людей никто из тех, кто обязан был это делать, особенно себя не напрягал. То есть вообще. Считалось, что ты должен благодарить Бога и ниже него стоящих начальников за то, что тебе позволили приехать сюда пожить. Поэтому вопрос поиска жилья был организован по принципу: спасение утопающих — дело рук самих утопающих, и этому принципу я следовал следующие три месяца, пока, наконец, не удалось снять полдома у одного старого баптиста.

Небольшой дом, небольшой сад, удобства во дворе — что еще нужно, чтобы объединиться с семьей и встретить весну? Весна, к слову сказать, в тот год была бурная, ранняя, теплая, обрушившая на нас, неподготовленных, шквал персикового цвета. Боже, мне кажется, что такое ощущение полноты весны, легкости, счастья и хрустальной чистоты возможно только в раю.

Быть может, мы были ошеломлены тем буйством природы еще и потому что приехали с Дальнего Востока, где весенние процессы организованы и протекают совсем по-другому.

На чердаке этого дома, где пришлось соскладировать часть не распакованных вещей, и был мной обнаружен небольшой, но довольно увесистый, обитый железом полосатый сундучок. Надо сказать, что поначалу я использовал его как своеобразный якорь, привязывая к потускневшей бронзовой ручке капкан, которым пытался ловить крыс, водившихся в доме и по всему двору во множестве, и изрядно нам досаждавших. В первый же день в ловушку попалась громадная седая крыса, которая стала бросаться на меня, едва я к ней приблизился, и слава Богу, что капкан мой был оснащен прочным металлическим тросиком, иначе быть бы мне искусанным. В общем, с крысой удалось справиться только посредством ножки от валявшегося там же на чердаке искалеченного дубового стула, и только после этого я, любопытства ради, заглянул в сундучок. Мне показалось забавным узнать, что же с такой неистовостью оберегал от посторонних глаз остромордый цербер.

Сундучки, позабытые на заброшенных, населенных крысами чердаках тем и хороши, что в них могут оказаться прелюбопытные вещи. «Мой» сундучок исключением не стал. Для начала я осмотрел его снаружи: по углам он был весь обит железом, что и уберегло его от проникновения крыс вовнутрь, как они ни старались, что было видно по следам зубов на железе. Кофр почти под завязку был набит старинными елочными игрушками. Сразу бросился в глаза лежавший сверху золоченый орех размером со стеклянную литровую банку, потускневший и довольно потертый за свою долгую жизнь, массивный, соответствовавший литрушке не только размером, но и весом. Вот таким с крысой было бы справиться легко, подумал я, прикидывая ребристый снаряд на ладони.

Вдоль задней стенки ящика, обложенный игрушками, лежал хромовый офицерский сапог, плотно набитый свернутыми в трубку листами бумаги. «Не к нему ли пытались добраться грызуны? Неужто кожу учуяли?» — изумился я. При ближайшем рассмотрении оказалось, что в сапоге том хранились старые пожелтевшие рукописи, чей-то забытый писательский архив. Никаких указаний на автора, его имя или фамилию я не нашел. Но все это явно не принадлежали и баптисту, сдавшему нам помещение внаем, тот занимался выращиванием тюльпанов и продажей их на рынке, и был максимально удален от литературного творчества. Ну, не тот типаж. Скорей всего, сундук достался ему вместе с домом, который он купил, как мы знали, года за три до нашего в нем появления. А я в то время уже что-то такое пописывал втихаря, поэтому загорелся тот архив разобрать — а вдруг какой шедевр обнаружится? Словом, когда мы через полгода съезжали с квартиры, сапожок с архивом съехал вместе с нами. Да, признаюсь, было. А еще через полгода нам стало известно, что баптист дом снова продал и со всем семейством, как гонимый за веру, уехал в Америку. В «Калихфорнию», как сообщил он знакомым. После чего угрызения совести по поводу сапога и его содержимого меня перестали беспокоить.

Следующие года четыре мы меняли одну квартиру за другой, почитай, раз в полгода, пережив больше десятка переездов, каждый из которых, как известно, равнозначен пожару. И правда, пламя переездов сожрало немало нужных нам вещей, но сапожок чудом уцелел. Вот только оказался позабыт и позаброшен на долгие годы. Лишь недавно я вновь на него наткнулся, и очень тому обрадовался. Во-первых, новой встрече со старым знакомцем. А, во-вторых, одному корыстному обстоятельству: ведь у меня теперь есть личный блог, который нужно заполнять контентом, как говорится. Причем, годным контентом. Кроме того, появился шанс дать вторую — а то и первую — жизнь рукописям, они хоть не оказались шедеврами, но и забвения, уверен, не заслуживают.

Все тексты, которые я уже разобрал, пронизаны наивной романтикой, жаждой любви и искренними чувствами юности — всем тем, что мы с возрастом теряем безвозвратно. Романтики в текстах много, иногда слишком, но ведь это именно то, чего не хватает нам в жизни, поэтому — пусть будет. Не помешает.

Правило одно: кому подобное чтение не по нраву — тот не читает. Но каждый желающий может ознакомиться с полным своим удовольствием. Все просто. Повторюсь, на авторство я лично не претендую.

Ночь одна лишь властвует над миром

Реальность не более чем тонкий занавес, ограждающий нас от мира нереального и чудесного.

Среди необъятных просторов страны, на обширной, слегка всхолмленной равнине в окружении густых лесов и возделанных полей, стоял город, отличавшийся от других городов хотя бы тем, что был самым чудесным, самым сказочным из всех. Сальви-Крус, город, над которым всегда парили сотни воздушных шаров. Жители этого волшебного места, однако, ничем не отличались от нас с вами, разве что были чуточку веселей, чуточку добрей, чуточку великодушней нас. Так, сущую малость. Здесь очень важно отметить, что все, о чем пойдет дальше речь, было на самом деле.

С севера на юг через город протекала река Слава. Извиваясь между невысокими холмами, она делила город на две равные части, такие равные, что вопрос о том, какая же из частей больше, а какая меньше породил в свое время многочисленные и порой ожесточенные споры между населением правого и левого берегов. Впрочем, великолепная статистическая служба города на этот вопрос выдала точный ответ, и перед холодной логикой цифр преклонились даже самые ярые спорщики, самые стойкие защитники престижа своего района. Выходило так, что на правом берегу Славы проживало ровно одним человеком больше, чем на левом ее берегу. По списку последней переписи населения им был назван некий молодой человек по имени Анно. К слову будет сказано, Анно даже не подозревал о том, что стал предметом гордости правобережников и объектом зависти левобережников. Жители левобережья с присущей им энергией пытались переманить Анно на свой берег, но все их попытки неизменно разбивались о бдительность жителей правого берега и полнейшее непонимание Анно того, чего от него хотят.

Надо признаться, что Анно тоже был патриотом своего берега и своего района, но его патриотизм был вполне вещественным и объяснялся тем, что ему очень нравилась его квартира № 59, расположенная на тринадцатом этаже нового дома, который изящным стремительным силуэтом распарывал небо над одним из холмов в самом начале Морской улицы. Парус — так сразу же окрестили жители этот дом, едва лишь он был построен. Так что, Анно охотно перебрался бы на левый берег, если бы на нем была Морская улица и похожий на корабль его дом. Ничего подобного, однако, там не существовало.

Морская улица — странное название для города воздухоплавателей, море от которого облизывало берега прибоем на расстоянии не менее суток пути на скором поезде. Это место будоражило воображение и напоминало Анно о несбывшейся мечте детства, поэтому он дорожил улицей, на которой жил, и ни за что не променял бы ее ни на какую другую.

Пребывал наш новый знакомец в самом прекрасном возрасте, ему едва исполнилось двадцать пять. Однако молодость его, похоже, уже несколько затянулась, поскольку в свои годы он все еще не удосужился близко познакомиться ни с одной достойной женщиной. Да и с не очень достойной тоже. Виной тому была его исключительная, просто до мучительных судорог, застенчивость. От своих родителей, ставших лет тринадцать тому назад жертвами внезапно разразившейся в городе эпидемии неизвестной болезни, он унаследовал — по контрасту с крепким телосложением — весьма покладистый нрав. Да, он был смел и умен, решителен при необходимости и остроумен по обстоятельствам, но главенствовала над всеми прочими его чертами, эта чертова застенчивость. Это качество, если допустимо именовать так явный недостаток, было развито в нем настолько сильно, что легкий румянец смущения постоянно горел на его щеках, делая, однако, его лицо еще более привлекательным. Тем не менее, повторимся, он так и не встретил еще женщины, которая своей красотой, обаянием, или путем использования специального волшебного слова смогла бы заставить его превозмочь стеснительность и перейти к решительным шагам в плане дальнейшего продвижения знакомства. Но, надо же, он свято верил, что рано или поздно такая встреча состоится.

Статью пошел Анно в отца, известного в городе силача и атлета, был высок и широкоплеч, под плотно облегавшей тело рубахой с распахнутым воротом перекатывались тугие бугры мускулов, которые сделали бы честь любому молодцу. На голове его прочно укоренилась копна волнистых волос цвета спелой ржи, и таких же жестких, как ржаная солома. Большие серые глаза смотрели на мир с любопытством. В зависимости от увиденного они легко наполнялись то эфирным ароматом нежности, то валом настороженности, то волнами грусти, но чаще всего — искрами веселья. В них, этих серых зеркалах, можно было заметить как решительность, так и некоторую неуверенность в себе — лишь морозные прикосновения страха были им не ведомы. Совсем не портивший лица крупный нос с горбинкой, привычно сжатые губы и выдвинутый вперед подбородок выдавали его способность к решительным действиям. А взгляд и улыбка говорили, что потенциал свой он предпочитает демонстрировать в последнюю очередь, когда другие ресурсы и возможности устранения недопонимания исчерпаны.

Года за три-четыре до описываемых событий, Анно успешно окончил ГИТ, городской институт торговли, и был принят на работу продавцом в один из антикварных магазинов, в тот самый, в котором когда-то проходил свою первую практику. Работа эта, так же как и учеба в ГИТе, мягко говоря, не слишком его удовлетворяла, не отвечала стремлениям его души. Но так уж случилось, что его мечте — стать капитаном дальнего плавания — не суждено было осуществиться. Законы в Городе были очень строги, и, попав в ГИТ, он уже не мог бросить учебу в нем. Точней, мог бы, но дальнейшую его судьбу такой поступок существенно бы подпортил. Поэтому, внешне смирившись — собственно, не лес ведь валил, — в душе он навсегда сохранил тягу к морским просторам и приключениям, а также надежду на то, что рано или поздно мечте его суждено сбыться. В нем это было заложено с детства — влечение ко всему необычному и таинственному. Все это — и томление души, и способность во всем видеть необычное и прекрасное, и уверенность в лучшем будущем помогли ему пережить душевный кризис, когда вся дальнейшая жизнь казалась навсегда погребенной на пыльных полках антикварной лавки. Что скрывать, в конце концов, он полюбил свою работу.

Он вдруг понял, до чего это интересно, разглядывая старинные вещи, угадывать, какой жизнью они жили когда-то, кому служили, кому принадлежали, узнавать, какой мастер вложил в них столько кропотливого труда, а то и частичку души. Отпечаток тайны лежал на всем, к чему обращался его взор, а богатое воображение заставляло оживать невероятно хрупкие фигурки людей и зверей из бронзы, дерева или фарфора.

Однажды ему в руки попался кусок пластилина, и он от нечего делать вылепил из него голову директора магазина. Получилось на удивление похоже. Анно даже не подозревал в себе таких способностей, и с недоверчивым восторгом смотрел на творение своих рук, мол, как это меня угораздило? С тех пор все свое свободное время он занимался тем, что лепил из глины всех, кого знал и помнил. Позже он попробовал рисовать, и в этом виде творчества тоже преуспел. Прикосновение к искусству дало ему то, чего так недоставало в жизни, поманило и увлекло за собой, и он ушел в постижение тайн ремесла с головой. Словно чистый живой поток ворвался в тихую заводь его жизни, прогнал сон и уныние, раскрыл неведомые до того горизонты, наполнил ее до краев радостью и светом. Анно понял: то, что было раньше, являлось лишь видимостью жизни, настоящая, она началась лишь теперь. Он жил, он работал, видел плоды трудов своих и был всем доволен вполне.

Лишь одно угнетало его — одиночество.

Одиночество…  Не многим суждено испытать на себе в полной мере его космическую пустоту и холод. О, Анно отлично знал, что это такое. Не раз в состоянии близком к отчаянью он убегал из своей тихой, уютной и страшно пустой квартиры, в которой никогда не звучал другой голос, кроме его собственного. Словно в омут, он бросался в толпу людей, заполонявшую улицы и площади города, пытаясь утопить в ней свое отчаяние. И это отчасти ему удавалось. Начиналось то, что сам он называл «погоней за миражами». Дело осложнялось еще тем, что о разыскиваемых миражах у него были лишь смутные представления, поэтому распознать их он пытался лишь по изменчивым, внезапно налетающим и так же быстро исчезающим ощущениям. Тем не менее, боль и тоска растворялись и исчезали в людском половодье, а он бродил, бродил по Городу до изнеможения, до тех пор, пока улицы не пустели на краткий миг перед рассветом. Тогда он возвращался домой, бросался на кровать и долго лежал с открытыми глазами. Перед его взором нескончаемой вереницей проплывали недавно виденные лица людей, молодые и старые, женские и мужские, веселые и грустные, умные и совсем наоборот. Это все были живые и, в то же время, условные образы его сограждан, к которым невозможно просто так обратиться за помощью или советом, у которых, он знал, никогда не найдется ни времени, ни желания выслушать его и понять. Иногда из череды лиц сознание выхватывало какое-то одно, в чьих глазах Анно замечал нечто неуловимо родное, близкое, что тянуло и неудержимо влекло к себе. Но уже в следующий миг тронувший его душу образ тускнел, лицо блекло и распадалось на несовместимые фрагменты, исчезая в облаке небытия осколок за осколком. Тогда он привычно визуализировал в сознании дорогие его сердцу образы отца и матери, память о ком всегда хранил в душе. Следом за тем приходило успокоение, и он засыпал.

Он не знал, что все происходившее с ним тогда было лишь свойственным молодости любовным томлением, ее предчувствием и затянувшимся ожиданием.

В один из летних вечеров Анно брел по погрузившимся в фосфоресцирующую пучину ночи, отяжелевшим от роскоши опоенной влагой жизни зелени улицам Сальви-Круса. Прелесть тихого вечера теплой волной вливалась в его сердце, наполняя его грустью и нежностью ко всему сущему на белом свете. Чувство, сродни умилению, охватило Анно, и он шел, упиваясь воздухом, надушенным ароматом распустившейся маттиолы. Поддавшись ночным чарам, небо сдернуло с себя пыльное покрывало, приоткрыв тайники, в которых весь долгий летний день прятались звезды. Мироздание от щедрот своих высыпало на всеобщее обозрение, сколько их уместилось в руке дающей, и ночные светила тяжелым ожерельем повисли над городом, почти касаясь крыш домов и верхушек деревьев.

Как чудесно!

Анно любил эту пору, любил прогуливаться в такие вечера по улицам своего города, не замечая течения времени, мягко влекущего его сквозь ночь к рассвету. Так было и в тот раз.

Вот он заметил, как вокруг вспыхнувших фонарей сгустились сумерки, и тут же следом за ними густая вязкая тьма хлынула неизвестно откуда с явным намерением залить, затопить улицу. Она плавилась, таяла, соприкасаясь с яркими шарами фонарей, исчезала в причудливых изгибах неоновых трубок реклам, окрашиваясь их цветами и становясь их естеством, и умирала в неистовых кострах витрин и окон. Но она никогда не пропадала навсегда, возрождаясь там, куда не проникал свет, клубясь и распухая глухой ватой и окружая город мягкой блокадой.

В часы темноты свет горящих окон завораживал, всегда привлекал и манил Анно к себе. Странно, но окна его собственного дома еще никогда не встречали его своим светом, не кричали ему издали что ждут, что рады, что скучают без него. Да, по правде говоря, он и не представлял себе, как выглядят они зажженными, когда смотришь на них с улицы. Эта странная мысль поразила его, и он хмыкнул себе под нос что-то типа: «Надо бы попробовать. Да, так и сделаю». И отнес эксперимент на более поздний срок, быть может, уже на завтра.

Обычно, шагая по пустынным улицам и наблюдая за окнами, Анно любил угадывать, кто прячется за опущенными шторами, кого скрывают плотно задернутые занавески. Эта игра несколько развлекала его, однако не успокаивала, поскольку каждое освещенное окно напоминало о темноте собственных окон, и, даже не думая об этом, он подсознательно ощущал тоску, таящуюся в нем и молча, тихо-тихо, пилящую его изнутри. Странно, но ни разу не пришла ему в голову мысль, что, быть может, там, за освещенными окнами, за одним из них мается от одиночества, не находит себе места родственная ему душа, кто-то такой же как он. Одинокие души подобны кометам в глубинах космоса. Космическим странницам крайне редко выпадает счастье личной очной встречи, но при этом увидеть друг друга они могут, лишь опалившись жаром одной звезды. Только звезд бесконечное множество, вон они — далекие, яркие, холодные — в беспорядке разметались по небу, словно некий богоподобный маг небрежной рукой сыпанул на черный бархат пригоршню бриллиантов разного достоинства…  потом еще, и еще. И уже не в силах остановиться, сыпал и сыпал, все что есть, что еще оставалось, и пыль, и песок, и газ. Как среди этих множеств угадать ту единственную звездочку, рядом с которой возможна встреча, как умудриться поспеть на рандеву вовремя?

Сияние космоса подчеркивало его глубину и бесконечность, непостижимые умом средним и меньших размеров. Но даже и выдающийся ум не в силах был бы вместить в себя и, главное, вынести, не повредившись, мысль о единстве вселенной именно в ее бесконечности. А вселенная неотделима от нас, живущих на Земле. Это хорошо знал и чувствовал Анно. Еще он знал, что это утверждение легко проверить. Стоит лишь запрокинуть голову и чуть внимательней, чуть пристальней, чем всегда, всмотреться в ночное звездное небо, как вдруг покажется, что земля начинает уплывать из-под ног, а голова запускается карусельным кругом. Еще немного, и ты срываешься в бездну, уменьшаясь в размерах и вновь увеличиваясь, пока не оказываешься, затерянный, невесть где. Небесная пропасть властно зовет, манит к себе. Как же противостоять зову вечности? Наверное, не замечать, не думать о ней. Но как не замечать? Как не думать?

Размышляя о вещах неземных, Анно не заметил, как оказался у своего дома. Привычно нащупав взглядом знакомое окно на фасаде, и подавив вздох сожаления, вызванный его обычным необитаемым видом, он поспешно нырнул в подъезд.

Лифт не работал, уже черт его знает, сколько дней, поэтому ему пришлось проделать путь на тринадцатый этаж пешком. Погруженный в свои грустные думы, в этот раз он даже не поворчал на лифтеров, ремонтников, ЖЭК, да и на самих жильцов, которые, хоть лупи их, избегают всяческих усилий, чтобы привести лифт в нормальное, ходовое состояние. Они лучше на сотый этаж пешком… вот как он сам… Да…

Освещенная желтым светом ламп лестница медленно сползала вниз, предсказуемо разворачиваясь на сто восемьдесят градусов через каждые восемь ступенек. В чуткой тишине сонного подъезда глухо раздавались шаги Анно. Тук, тук, тук — стучал докучливый шагомер, однако наш герой не замечал ни звука, ни движения шагов своих, шел как сомнамбула, и из тринадцати миновавших этажей и двадцати шести пролетов осознал лишь последние из них. Вернуться к осознанию окружавшей и творимой в сей же момент реальности побудило его весьма странное событие. На последней ступеньке перед входом на тринадцатый этаж крупными ровными буквами мелом было начертано: АННО.

Взгляд уперся в надпись, столь нелепую и нелогичную на сером бетоне ступени, и его перманентное состояние отрешенной задумчивости улетучилось само собой. Остановившись, он несколько мгновений пытался осознать, кто и зачем мог бы оставить ему здесь это послание. Не придумав ничего путного, совершенно справедливо решил, что его это не касается и пошел дальше. Поднявшись на площадку, он повернул направо и, миновав небольшой коридор, оказался у дверей своей квартиры. На них тем же почерком и, очевидно, тем же мелом была сотворена та же надпись: АННО. Вторая надпись не оставляла сомнений в том, что происходящее касается именно его. Как бы там ни было, но этот довод был вторичным. Главный аргумент того, что у кого-то, пока ему неизвестного, появилось к нему дело, тоже, между прочим, не ясно какое, стоял на коврике перед дверью с серебряными цифрами 59 — перед его дверью.

Перед дверью одиноко, даже, как показалось Анно, сиротливо в столь поздний (или уже ранний?) час стояла странная металлическая скульптура. Бронза? Стояла скульптура лицом к двери, глаза ее находились на уровне замочной скважины, так что у Анно даже мелькнула мысль о том, что металлический человек — а скульптура изображала именно человеческое существо — подглядывает сквозь нее. От этой нелепой мысли он тут же отмахнулся, пробормотав что-то типа «Интересно…». и «Что за чертовщина?», подошел к запоздавшему гостю вплотную и принялся его разглядывать.

Слабая лампа на площадке бросала тусклый, неверный свет, превращавший полутени в тени полные, а собственно тени в полные провалы видимой материи, поэтому составить сколь-нибудь полное представление о пришельце было нелегко. Тем не менее, скоро ему стало понятно, что его запоздавший гость был гостьей.

Перед ним в трехмерном пространстве явно обозначало себя изображение женщины, скорей старухи, держащей на своей согбенной спине непомерной тяжести корзину. Большая широкополая шляпа совершенно скрывала ее лицо, странного покроя плащ свободными тяжелыми складками ниспадал до самого пола, утаивая подробности ее фигуры.

Вспомнив про неисправный лифт и прикинув солидный вес скульптуры, Анно подумал, что поднимать ее снизу сюда по всем лестницам на руках было, должно быть, не легким делом. Тогда кому и зачем нужно было так надрываться? Для чего? И почему для нее, скульптуры, выбрали место именно под его дверью? Он-то какое к этому имеет отношение? Теперь ведь и в квартиру свободно не войти. Подвинуть ее, что ли? Взявшись за шершавые бронзовые бока, Анно поднапрягся, но скульптура лишь слегка покачнулась, не сдвинувшись ни на дюйм.

— Тяжела…  Да, ну ее к черту, в самом деле! Кто ставил, тот пусть и убирает. Хотя, безобразие, конечно…  Хорошо еще, что мимо пролезть можно…  Нет, ну поставили же! Остается надеяться, что завтра ее здесь уже не будет. А если не уберут — с лестницы спущу!

Решив так, и так себя настроив, Анно достал ключ, открыл замок и толчком распахнул дверь настежь. В ту же секунду фигура качнулась вперед, словно падая, подхватилась и, сделав несколько быстрых легких движений, которые, однако, шагами назвать было нельзя, тем не менее, перешагнула порог и остановилась за ним посреди небольшого коридора, уже в квартире. Куда и подевались ее тяжесть и неповоротливость! Выходило, что она только и ждала того момента, когда перед ней уберут преграду в виде запертой двери? Раз — и все, и она в домике. И через мгновение о случившемся напоминал только застрявший в ушах легкий металлический гуд, порожденный движением тяжелой бронзовой массы.

Ничего подобного Анно, конечно, не ожидал. И, как это ни не похоже на него, он испугался. Перед глазами запрыгали какие-то светлые пятна, мышцы резко напряглись и обмякли. Отшатнувшись в противоположном направлении, он попятился, пока не уперся в стену. Оттуда, стоя неподвижно, он довольно продолжительное время созерцал мрачную фигуру, застывшую в его квартире, пытаясь в то же время осознать произошедшее. Холод стены остужал, что было необходимо и приятно, и понемногу он пришел в себя.

— Нет, дурачит кто-то, разыгрывает, — решил он. — Это, в самом деле, должно быть такая великолепная шутка, прикол, только я отчего-то испугался, словно ребенок. Шутка, однако, из глупейших, узнать бы, кто шутник…

Тут Анно подумал, что шутник, быть может, укрывшись где-нибудь поблизости, наблюдает сейчас за ним и посмеивается. «Вот уж дудки! — подумал он, захлестываясь злостью, — не над кем будет тебе смеяться!» И, оттолкнувшись от стены, как от бортика бассейна, вошел в квартиру, спокойно закрыв за собой дверь. Замок звонко лязгнул в ночной тиши, и она тут же сомкнулась над ним, словно вода над брошенным в омут камнем.

Анно зажег свет повсюду, где это было возможно, а после, подойдя к скульптуре, вновь попытался сдвинуть ее с места. Нет, в прошлый раз ему не показалось, она действительно была очень тяжела. Совсем не игрушка. Вспомнив, с какой легкостью металлическая леди шагнула в распахнутую дверь, он озабоченно нахмурил брови. Эта легкость в сочетании с невероятной тяжестью настораживали и пугали. Но он отмахнулся от призрака тревоги, возникшей в его сознании и, присев перед гостьей, принялся ее изучать.

Опытным — достаточно — взглядом Анно сразу же уловил всю странность и, что ли, загадочность стоящей перед ним скульптуры. Будучи знаком с творчеством всех известных древних мастеров страны, которых — такого уровня, к слову сказать, — было отнюдь не много, зная их почерк, манеру, характерные особенности, приемы и уловки их ремесла, он не мог определить, кто из них мог бы быть ее автором. Да разве и кто-то из них? Нет, чем больше смотрел на нее Анно, тем крепче становилась его уверенность в том, что эта старая женщина была чужестранкой, что пришла она издалека. Об этом говорило, например, ее облачение. Ни в глубокой древности, ни в настоящие дни никто и нигде в стране не носил таких шляп, таких плащей. Никогда здешние мастера не делали таких уродливо-громоздких, в виде куба с крышкой, корзин. Странен был и набалдашник толстой суковатой палки, на которую опиралась старуха, являвший изумленному взору мастерски вылепленную голову невиданного, неведомого зверя, такого дикого, ужасного и отталкивающе противного, что Анно стоило немалых усилий не отвести глаз в сторону, рассматривая его. Тем не менее, чем дольше смотрел он на него, тем большее отвращение вызывала у него плоская вытянутая морда зверя с длинными воронкообразными волосатыми ушами, с безразличным выкатом глаз и рваными ранами ноздрей, со страшными, загнутыми саблями зубов и сквозившим между ними раздвоенным жалом языка, с которого, право же, капала не то слюна, не то яд.

— Б-р-р-р, ну и гадость, — пробормотал Анно. — Страшно уже только представить, что такой красавчик может присниться ночью. А ведь где-то такие живые по лесам бегают. Или он — лишь плод воображения художника? Странная, однако, фантазия…

Начав размышлять, Анно не мог уже остановиться. Вопросы прям-таки роились в его голове, но на многие из них, — да почти на все, — он не находил ответа.

— Странная не только фантазия мастера, — начал свой обход вокруг клетки с тайной Анно, — странно все в этой истории. Какая-то непонятная скульптура с какой-то стати возникает, непрошенная, под моей дверью. И вдруг — она начинает ходить! Словно делала это всю жизнь. Но, похоже, делает это для того лишь, чтобы проникнуть в мою квартиру. А, попав в квартиру, тут же ходить прекращает. Разучилась сразу, понимаешь! Но при чем здесь я? Почему эта старая троянская лошадь заявилась ко мне? Зачем ей я понадобился? Что за шутки? И шутки ли? А, может быть, бронзовая мадам по своей воле, сама зашла ко мне в гости, чайку попить? Тьфу ты, черт, это уж слишком, дурость какая-то. Нет-нет, в этом необходимо разобраться, хорошенько разобраться…

Придя к такому светлому решению, Анно с удвоенной энергией принялся изучать загадочную скульптуру, но, мозгового штурма не получилось. Как он ни бился, женщина строго хранила свои тайны. Ну, металлическая ведь, бронзовая, что с не взять?

Куда большее волнение охватило нашего антиквара, когда он как следует вгляделся в лицо своей непрошенной гостьи. Как оказалось, ее лицо напоминало скорей маску, чем лицо живущего или жившего когда-нибудь человеческого существа. Лицо было неестественным, неживым. Мастер, творец, непонятно где и у кого подсмотрел страшную гримасу и вылепил лицо женщины, ею обезображенное. Маску горя, боли, тоски, отчаяния и гнева — гремучий коктейль, гремучую смесь качеств, каждого из которых одного было более чем достаточно, чтобы исказить и обезобразить самое миловидное личико.

Зачем же? Для чего? Или, почему?

Лицо, все в жестких морщинах-рубцах, с крючковатым носом, что клювом нависал над тонкогубым ртом, с острым подбородком и широкими скулами было под стать голове зверя на навершии посоха. Посох — вот точное название предмета у нее в руках. Лицо было искажено выражением тоски и боли, сосредоточенным в ее глазах, и из них изливавшимся.

О, эти глаза! Они одни были живыми на этом мертвом лице. Где-то в их непостижимой глубине горели острыми иголочками тревожащие огоньки, и их беспокойное колкое пламя сообщало довольно-таки зловещий вид всей фигуре. Анно вдруг показалось, что глаза эти следят за ним, цепко и враждебно ловя каждое его движение.

Некоторое время парень, как завороженный, смотрел в глаза старухи, потом, словно очнувшись, провел ладонью по лицу, помотал головой и быстро оглядел коридор. Вроде все, как и было прежде. Так какого же черта он здесь сидит? Нет, так можно с ума сойти. Сойти с ума. Он вновь взглянул в глаза скульптуры, но ничего сверхъестественного в них уже не было. Да и было ли? Обычный блеск холодного металла. Он отрывисто засмеялся. И, словно подписывая мировую с собой и с окружающим пространством, которое перестало тревожить и пугать, Анно добродушно ткнул пальцем в нос зверя. Последовавший вслед за этим резкий металлический лязг заставил его подскочить на месте и отпрянуть назад, так что, в конце концов, он оказался на полу в сидячем положении прижавшимся спиной к противоположной фигуре стене прихожей.

И вновь запахло жареным, вновь забеспокоились вокруг флюиды тревоги и страха.

Внутри фигуры что-то затрещало, защелкало, зацокало, будто пришел в действие некий невидимый механизм — да, собственно, так оно и было. Потом внутри железной леди что-то нежно, словно хрустальный колокольчик, прозвенело три раза, после чего крышка корзины у нее за плечами откинулась со звуком, с которым, собственно, крышке и положено откидываться. И все стихло.

Сидя на полу Анно оторопело наблюдал за тем, как в наступившей звенящей тишине из распахнутой корзины неторопливо выплывает кольцо света, бывшее по спонтанным ощущениям не столько ярким, сколько теплым. Желтовато-оранжевое, цвета утреннего солнца над росистым лугом, оно поднялось невысоко и зависло в аккурат над головой фигуры.

Внешняя оболочка кольца слегка пульсировала, оно то сжималось, то раздавалось вширь, словно готовясь, собираясь с духом перед чем-то. И, видимо, собралось-таки. Оно вдруг загорелось, вспыхнуло все. Потоки ослепительного ярко белого света ударили Анно по глазам. Небольшая прихожая озарилась так, словно в нее реально упал кусок солнца. Хозяин квартиры едва успел прикрыть глаза рукой. Из-под этого козырька, сквозь узкую щель зажмуренных глаз, через сито ресниц он наблюдал за вспыхнувшим феноменом — и ничего не мог в который уже раз за этот вечер понять и объяснить. Да и не пытался ничего объяснять в этот момент — просто наблюдал, насколько это было возможно.

Все, все было странно в этой истории — и скульптура, и ее появление перед его дверью, и ее проникновение в квартиру, и световой обруч из нее, да и сама ситуация — все было нелепо, все выглядело шутовством и дурацкой забавой. Словно затянувшийся розыгрыш, который никто не желал ни прекратить, ни разъяснить. И, вместе с тем, шутка получалась зловещей, потому что Анно в ходе ее развития, раз за разом испытывал страх.

Световой тор необъяснимым образом плавал по воздуху, источая волны света. Но, что было вовсе уж необъяснимо, кольцо, как оказалось, совсем не излучало тепла. Его просто не было, того тепла, которое ощущалось в самый первый момент появления кольца — его теперь не было. Скорей наоборот. Источаемый свет был холодным, словно арктический гость, и с каждым мгновением продолжающегося свечения воздух вокруг становился все холодней. Было похоже, что кольцо отбирало, черпало тепло из окружающего пространства и каким-то образом преобразовывало его в свет. Обратной трансформации энергии не происходило, свет просто уносился в разные стороны, поглощался стенами и предметами обстановки, растворялся в воздухе, насыщая его быстрыми фотонами.

Запахло озоном.

Стало холодно и, черт возьми, снова страшно.

Внезапно яркость свечения резко упала. Иссиня-белый гладкий свет кольца сменился нежно-розовыми кудрями и завитками, эфирным пухом с живота фламинго. Сразу отчетливо потеплело. И исчезла тревога, пришло успокоение, мягкой теплой ладонью приникло к лицу юноши. Он безотчетно улыбнулся. Ничто больше не тревожило Анно, ни скульптура, ни источаемый ею феномен. Исчезло и ощущение тайны, возникшее сразу, как только захлопнулась входная дверь и отрезала его от остального мира, оставив наедине с непрошенной, нелепой гостьей, жуткой страшной тайны. Все страхи, беспорядочные мысли, сомнения уплыли куда-то, унесенные розовыми волнами блаженства. Тайна оставалась за всем этим, но не как предчувствие, а как неоспоримая часть реальности — и она уже не была ни страшной, ни жуткой, ни пугающей. Она манила, как единственная возможная радость жизни, обладание которой, то есть, познание которой для продолжения этой жизни оказывалось главным условием. Тайна теперь была и обещанием сбывания его мечтаний.

Какое-то время кольцо оставалось висеть над головой фигуры аккуратно уложенной спиралью тлеющих угольков, потом медленно поползло вверх, одновременно увеличиваясь в размерах. Розовый цвет сменился желтым, желтый зеленым, тот-синим…  Со все возрастающей скоростью цвета стали менять один другой, закружив невообразимый красочный хоровод. Ни один цвет не возвращался таким, каким исчезал. Проще говоря, ни один цвет не возвращался вновь, каждый новый оттенок менял его до неузнаваемости, заставляя воспринимать, как совершенно другой, отдельный цвет. Несколько путаное описание, но в данный момент Анно был способен только на такое.

Мягкие переливы шли один за другим, накатывались легкими волнами, неслышно, но властно затапливали доступное пространство, чтобы тотчас уступить место и инициативу новой волне. Постепенно распухая, кольцо заполнило собой всю поверхность потолка. Вот, в очередной судорожной пульсации, оно метнулось в стороны, коснулось стен и сразу исчезло, впитанное ими словно вода сахаром.

И все.

Стало тускло, пусто…

Свет померк, оставив после себя легкий исчезающий дымок грусти.

Представление длилось лишь несколько минут, но Анно показалось, что прошло часа два-три, не меньше. С трудом необъяснимыми, как после тяжелой работы, он поднялся с пола, на котором продолжал сидеть все это время, и, подойдя к фигуре, заглянул в раскрытую корзину. Та оказалась пуста, ее стенки изнутри были ровными и гладкими на ощупь, каким и должен быть отполированный металл. Да, и еще они были холодными — каким, опять же, и должен быть металл. Анно попробовал закрыть крышку корзины, с резким щелчком она легко сделала это. Он вновь нажал на голову зверя, механизм исправно пришел в движение, крышка откинулась, но никаких феноменов в этот раз больше не возникло. Закончился, видно, истощился запас чудес.

Анно вновь подумалось, что его дурачат, что кто-то наблюдает за ним неведомым способом и, как минимум, доволен его реакцией, его обескураженностью и недоумением.

Он жестко и резко, резче, чем требовалось, и жестче, чем допустимо, вновь захлопнул крышку корзины, плюнул от досады в угол и ушел из коридора, в котором совершалось световое представление, в комнату, плотно закрыв за собой дверь. Хотел сразу лечь спать, но, подумав, что заснуть все равно не удастся, он прошел на кухню. Путь туда лежал через тот же коридор, в котором стояла скульптура, но он сделал вид, что ее нет, просто не взглянул в ее сторону. На кухне он сварил себе кофе, несколько крепче обычного, и с чашкой в руках вернулся в комнату. Поставив кофе на стол, он закурил сигарету и подошел к окну.

Внизу за ним раскинулся Сальви-Крус.

Этот тихо спящий город, его пустые, ярко освещенные улицы, выглядевшие шире улиц дневных, темные, незрячие, лишь кое-где просветленно сияющий окна домов, — всем этим он мог любоваться бесконечно. Это громадное пульсирующее пространство реально существовало, и в то же время казалось отстраненно-призрачным, с неизменным налетом неузнавания, напомнило Анно о его одиночестве. Мысли ринулись в старое русло, возбудили, разбередили старую рану. Восставшая боль ткнулась в сердце, заставив Анно застонать.

Внезапно в коридоре, за закрытой дверью, наметилось какое-то движение. Раздался шелестящий металлический звук, уже слышанный Анно раньше. Звук несколько усилился по мере приближения, и прекратился, оборвавшись в аккурат за дверью. Понимая, что ничему все равно он не может помешать, молодой человек напрягся навстречу неизбежному и приготовился принимать события по мере их свершения.

Дверь распахнулась и — да, на пороге стояла она, невозможная, непрошенная, металлическая самозванка.

За те несколько минут, что Анно ее не видел, она значительно увеличилась в размерах. Ее металлическая плоть, если можно так выразиться, возмужала и приросла телом, и теперь гостья была не многим меньше хозяина. Слабый свет настольной лампы едва касался ее фигуры, сглаживал и искажал черты. Но недостаток освещения лишь подчеркивал, как на темном пятне ее лица горели глаза. Да-да, теперь они светились, словно два угля, два куска раскаленного кокса. Дикая, холодная, страшная, она уже не выглядела неживой. Медленно поворачивая голову, она осмотрела комнату. Наконец, глаза ее, остановившись на Анно, сверкнули лихорадочным безумием. Сверив курс, качнувшись вперед, она пошла прямо на него. Легко пошла, хотя пол, казалось, прогибался, и только что не стонал под ее тяжестью. Анно все давно уже казалось горячечным бредом, не самым слабым. Не в силах сдвинуться с места, он собрал в кулак все свое самообладание и замер у окна. Зажатая в руке сигарета жгла пальцы, он этого не замечал.

Сказать, что женщина шла, как ходят обычные люди, было бы неправильно. Она перемещалась, да, это было очевидно, и в то же время не было заметно ни малейшего движения ее чресл. Вновь возник металлический шелест, но он был достаточно тих и мягок, теперь будто разворачивали фольгу на шоколадке. Могло показаться, что гостья щадила уши Анно, хотя по ее зловещему виду трудно было предположить наличие у нее такого позитивного чувства. Анно охватил ужас. Вместе с шелестом, как ни был тот мягок, он пробрался вовнутрь его сознания и стал тихо рвать его на части. Закрыв глаза, Анно закрыл и уши руками, но это не помогло, металлический звук, лязг, скрип проникал сквозь препону и пилил, пилил по живому. Каждой своей клеточкой Анно ощущал приближение чего-то страшного, ужасного, не умещающегося в рамки обычных человеческих представлений. Так ведь и человек здесь был только один — он сам. А вот она… кто?

Внезапно звук оборвался. Когда немного погодя Анно открыл глаза, женщина была всего в шаге от него и сверлила его взглядом. У него возникла мысль, что его рассматривают под микроскопом, а он, нагой и беззащитный, стоит на стеклянной подложке под ярким светом, и нет никакой возможности и надежды укрыться.

Неприятная мысль, нехорошее чувство.

Анно не знал, что ему делать, что говорить, или же куда уйти, куда деться? Все его существо восстало против грубой силы, воля воспротивилась подавлению и навязыванию чужой воли, и на смену ужасу воспылала злость: на себя, свою слабость, на тех, кто так грубо и глупо шутил, на эту железную бабу, что стояла и таращила на него свои глаза. Он вдруг представил себе весь комизм сложившейся ситуации, ее нелепость и абсурдность. Нет, правда, кукла, пусть огромная, но все же просто железная кукла, преследует его, здорового молодого человека, в собственной квартире и, не шутя совсем, заставляет его дрожать от страха. Тогда, наперекор, улыбнувшись слегка сведенными мышцами губ, он указал рукой на кресло:

— Присаживайтесь, мадам! Это кресло как раз свободно.

Совсем уж странным и неожиданным было то, что она его поняла! На губах ее бронзовой искрой мелькнула улыбка, то ли в знак согласия, то ли в порядке одобрения его, Анно действий. Повернув голову, она проследила его жест, после чего повернулась и, плавно приблизившись к креслу, легко в него опустилась. Это ее перемещение не оттенялось никаким звуковым сопровождением, к которому он уже привык, что было странно, как будто, в разгар показа немого кино, тапер отлучился по нужде. Не большое и не крепкое совсем кресло, за сохранность которого следовало бы опасаться, легко восприняло ее тело. Кресло даже не пискнуло!

Теперь женщина вела себя совершенно иначе, что заставило Анно усомниться в том, что перед ним игрушка, чудо механики. Нет, без сомнения, все не так, не так просто и уж совсем не так, как кажется на первый взгляд.

Но вот как? Что? Кто может ему все объяснить? Кто перед ним? Или что? С чем таким он имеет дело?

Анно ощутил, как за его спиной приоткрылась дверь в неведомое, и из нее потянуло таким себе неприятным сквознячком. Он поежился, захотелось немедленно сменить место своего присутствия. Но накопленного запаса злости все же хватило на то, чтобы задать явно перегруженный иронией вопрос:

— Чашечку кофе, не угодно ли?

Голос его прозвучал резко и был совсем не похож на его же голос, но присущий ему в нормальных, а не в экстремальных условиях. Что не удивительно: любой охрип бы, попади он в такие обстоятельства.

Женщина в кресле у журнального столика молча кивнула в ответ. Совсем незабавляясь происходящим, но решив играть в предложенную ему игру до конца, Анно, чуть помедлив, что тоже вполне естественно и объяснимо, вышел на кухню, приготовил еще порцию кофе и, вернувшись, поставил чашку с напитком на стол перед гостьей. Та поблагодарила его достаточно чопорным наклоном головы и, нежно взяв ложечку мокко металлическими щипцами пальцев, принялась размешивать сахар. Серебряная ложка в ее руке казалась стеклянной.

Происходящее развлекало и напрягало Анно одновременно.

Заняв кресло напротив, он внимательно и с интересом следил за продолжающимся действом. В голове его был полнейший беспорядок. Мечущиеся мысли кололи, терзали и беспокоили его изнутри. Мысли кружились в беспокойном хороводе, причудливо сплетаясь и сталкиваясь одна с другой, как результат, порождая самые нелепые предположения и теории, которые в итоге лопались, словно мыльные пузыри, потому что были явно не тем, что надо, и ничего не объясняли. Но что надо, что могло бы все объяснить, он не знал.

— Кто же вы, объясните мне, — подавшись вперед, наконец спросил он незнакомку. Подождал ответа, на который все же надеялся, но вскоре стало ясно, что и эта его попытка установить диалог с гостьей не возымела успеха. Женщина упорно молчала.

Между тем, в комнате отчетливо запахло металлом. Было слышно, как тикают часы на противоположной стене рядом с книжным шкафом. Анно заметил, что они показывают ровно без одной минуты три. Ночь шла на убыль, совсем скоро рассвет. Точно так же часы отсчитывали время и день, и два, и три назад. И, скорей всего, так будет еще долго, пусть это будут другие часы на другой стене и совсем в другом доме. Анно вспомнил, как часто в ночи, лежа без сна, он прислушивался к этим звукам шагающего времени. Уходящего времени, поскольку время никогда не приходит, оно возникает в настоящем фантомом сиюминутности, и уже через мгновение оказывается в прошлом. Под канонаду всех часовых механизмов мира. А если их всех каким-либо образом остановить, изменится ли что-нибудь? Исчезнет ли время? Какой механизм следует остановить, чтобы обездвижить время?

Странные, совершенно несвоевременные мысли совсем неожиданно, пусть и в незначительной степени, но все же успокоили Анно, позволив смелей взглянуть на свою гостью. Тогда он увидел, как на губах ее единственным откликом на его вопрос возникла дрожь легкой улыбки. Удивительно, в ее лице вдруг обозначилась живая мимика. Подняв глаза, она искоса взглянула на юношу. Лицо ее приняло совсем уж человеческое выражение, что-то теплое, даже располагающее к себе обозначилось в нем. Анно вдруг стало жаль ее. И еще ему захотелось это каким-то образом выразить, каким-нибудь добрым словом, что ли. Но он успел лишь облизать пересохшие губы до того, как гостья легким движением поднесла чашку с кофе ко рту и с первым ударом часов, возвестивших наступление третьего часа ночи, сделала глоток.

В тот же миг ослепительная вспышка резанула Анно по глазам. Закрывшись рукой, он откинулся на спинку кресла и некоторое время сидел неподвижно, лихорадочно соображая, что же еще могло произойти. Все, чему он был свидетелем в течение последних часов, было странно, мягко говоря, необычно, противоречило всему его предыдущему опыту и потому никак не укладывалось в сознании. Он чувствовал себя так, будто в его голову пытаются втиснуть кубик большего, чем внутренний объем черепа размера. Как ни стараются — не лезет! Так вот, в этот момент он ощутил, как сжалось все его естество от предчувствия, что все предыдущие чудеса — пустяки по сравнению с тем, что произошло теперь, и что ждет дальше.

Открыв глаза, он увидел, что кресло напротив, в котором сидела гостья, пусто, чашка лежит разбитая (к счастью ли?) на полу, а сама она стоит посреди комнаты, обеими руками прижимая к груди свою странную трость. Корзина ее исчезла, впрочем, в комнату она вошла уже без нее, он это давно заметил. В ушах звенела тишина, после яркого света реальность воспринималась им фрагментарно и в основном в виде контуров на более светлом фоне. Анно тоже поднялся на ноги, но не смог сделать ни шагу, ноги словно прилипли к полу. А когда он наткнулся на устремленный на него взгляд женщины, его прошиб холодный пот. Взгляд ее транслировал в его сторону тоску, мольбу, призыв и, черт возьми, снова угрозу. Над головой ее через слабое призрачное сияние возгорелось уже знакомое ему светящееся кольцо, а через некоторое время он обнаружил, что над первым кольцом под самым потолком есть еще одно, точно такое же, но когда и как оно там появилось, он сказать не мог. Вскоре нижнее кольцо поднялось выше и повисло точно под верхним. Оба они ритмично меняли цвет и светимость, словно этими процессами управляла некая неслышная мелодия. Ну, почему же неслышная? Стоило Анно подумать о ней, как тут же он ее и услышал: тонкая мелодия возникла из подсознания, как неотъемлемое его приложение. Музыка была чарующе красивой, но странной, потому что нельзя было определить, какой инструмент ее исполняет. Эту музыку нельзя было запомнить, но и невозможно было забыть, она текла и струилась, как река времени, река жизни. Видимо, ему довелось прикоснуться к музыке Сфер, конечно, лишь к ее отзвуку. Впрочем, это предположение пришло к нему позже, тогда же он упивался невиданным зрелищем.

Когда между кольцами осталась лишь едва различимая полоска пространства, нежно-палевые накаты света в них вдруг сменились ярко-багровым накалом. Кольца разлетелись в разные концы комнаты, зависли на мгновение и ринулись навстречу друг другу. Море огня затопило комнату, пропитав все багрянцем. Оба кольца водили огненный хоровод, сплетались, образуя того же качества шар, вновь разлетались и начинали все сначала. Сыпались огненные брызги, пахло озоном. Процесс длился долго, но и наблюдать за ним можно было бесконечно. Вот, разлетевшись в последний раз, кольца ринулись друг на друга. Ударившись, точно два сокола, грудь в грудь, они слились воедино, а, слившись, погасли.

В тот же миг треснула маска женщины, осколки ее, потеряв прочность, опору и сцепление, поползли в стороны, стали падать на пол. Повинуясь неведомому импульсу, Анно шагнул к ней. Она простерла руки в его направлении, посох выскользнул из них и тут же у ее ног, грохнувшись оземь, обернулся зверем, маску которого до того момента носил. Зверь подобрался пружиной и бросился на Анно.

Оцепенев от ужаса, не в силах пошевелиться, молодой человек смотрел, как зверь в яростном броске приближается к нему. Все замедлилось в ближнем и дальнем космосе, практически остановилось. Прыжок зверя тянулся бесконечно долго. Анно попытался уклониться, но тщетно. Последовал удар в грудь, горячее дыхание на лице…  Дальше была тьма, нахлынувшая из той бескрайней пропасти, в которую, по ощущениям, он опрокинулся…  И там уже не было места ощущениям, только тьма.

Чувства возникли потом, позже, и это было прежде всего чувство радости, и, возможно, счастья от точного знания, что нечто, ужасное и мучительное, осталось позади, прекратилось раз и навсегда.

С тем он и пришел в себя.

Все страшное закончилось, перестало тяготить своим присутствием, но что оно было такое, он никак не мог вспомнить.

Открыв глаза и осмотревшись, Анно с удивлением обнаружил, что лежит раздетым в своей постели. Беспокоило, что момента отхода ко сну он не помнил. И что-то еще, тревожащее, было связано с тем моментом. Может, что-то снилось? Не вспомнить. Он оставался лежать, стараясь не бередить, не напрягать память, чтобы ненароком не нарушить состояния блаженного покоя, справедливо полагая, что в надлежащее время все вспомнится само собой. И, разумеется, тогда все разъяснится.

И точно!

Через какое-то время он вдруг осознал, что находится в комнате не один. Определение присутствия постороннего рядом было вроде ничем не обоснованным, но безусловно верным, поскольку базировалось на ощущении чьего-то пристального взгляда. Ну, с этим знакомы многие, можно даже предположить, что знакомы все. Чужой взгляд, словно неудобный шов подмышкой, словно завернувшийся воротник рано или поздно исподволь обратит на себя внимание, и уже через мгновение поглотит его полностью.

Часы пробили четверть четвертого. Неужели, правда?

Взгляд его, с момента пробуждения блуждавший среди световых пятен на потолке, скользнул по стене вниз, зацепил угол книжного шкафа, пересек окно с неоновым свечением за ним, скользнул еще ниже и наткнулся там на фактор беспокойства.

Встречный взгляд.

Взгляд незнакомый, непостижимый, взгляд невозможный и чудесный, неожиданный и вечно ожидаемый, взгляд, пришедший как награда за годы верности и ожидания, бесконечно далекий и холодный в своей бесконечности, кроткий взгляд близкой дистанции.

Сон продолжался?

С достаточной уверенностью Анно мог утверждать лишь то, что ночь одна лишь властвует над миром…

Так было всегда. Так и будет.

История одного чаепития

В одной квартире, в обычной однокомнатной квартире на втором этаже старого кирпичного дома, в буфете, за мешком чернослива проживал гном средних лет и благообразной наружности по имени Бульон. Звали мы его также Булль или Булька, но за глаза звали, между собой, так как он, будучи в этих вопросах чрезвычайно щепетильным, панибратства и нарушения субординации не допускал. Жил он, как уже говорилось, за мешком с черносливом, поскольку просто обожал запах сушеных слив.

Но, конечно, больше всего на свете он любил пить чай.

«Чай! — скажете. — Эка невидаль! Кто же его не любит?»

Скажете так, и будете правы.

Однако для гномов чаевничать ну никак не характерно. Эль, пиво там — с восторгом и весельем, но вот чай — нет, разве что на больничной койке. Таков обычай и таковы предпочтения ВСЕХ гномов, в особенности же тех, кого Булль числил своими земляками.

Наш Булль, насколько он сам это помнил, был выходцем из девственных буковых лесов Южной Швапсонии. Историю своего появления на свет он обычно представлял следующим образом. В одну волшебную ночь, которая случается раз в году, когда колесо небесной повозки забирается на самую макушку лета, на землю, на травы и листья растений падает молочная роса из небесного молока. В полуночный час лунный луч преломляется в капле росы, что вскипает на лепестках огненного цветка папоротника, зацветающего только раз в своей жизни в эту ночь. Едва лишь это происходит, едва лишь капле удается поймать в себя лунный луч, она срывается вниз и, ударяясь о землю, рассыпается в хрустальном звоне. И тогда из смеси лунного света, хрустального звона и росного молока в подлунном мире появляется еще один гном. Обычный, между прочим, для гномов способ. Наш Булль именно им и воспользовался в свое время. Давно это было, очень давно, когда точно — он и сам не помнит. Тем более что у гномов своя хитрая система счета, которую Булль позабыл, как только перестал ей пользоваться, перейдя на человеческую. Да и в счете, по правде говоря, никогда он не был силен.

Долгое время жил он на приволье, среди трав, бабочек и других гномов, и до сих пор жил бы так, но как-то незаметно наступило иное время, все изменилось вокруг. И толпы понаехавших невесть откуда туристов затоптали родные швапсонские леса.

Туристские тропы прошли по святым для каждого гнома местам, по привольным лугам и заповедным полянам, и все вокруг, даже сам воздух, пропиталось их неистребимым духом. Когда нежную прелесть закатного неба перечеркивает дым костра — нет, этого не может вынести сердце ни одного благородного гнома.

И гномы покинули свои родные места. Куда они ушли? Да кто же их знает! Кто куда, как оно и бывает в подобных случаях. Теперь об этом можно лишь гадать, можно вздыхать, а можно сожалеть молча — но факт остается фактом: редок стал гном на нашей планете.

Что до Буля, так у него, конечно, своя, совершенно особенная история.

Но обо всем по порядку.

Булль был восторженным и мечтательным малым. Больше всего на свете он любил посидеть у пруда и, глядя в глаза своему отражению, помолчать. Иногда прямо сквозь его отражение на поверхность всплывали лягушки, тогда он снимал свой колпак и приветливо махал им. Лягушки же рады радешеньки были поквакать с ним о том, о сем, поэтому беседы их бывали продолжительными, до темноты и звездной сыпи на загустевшей воде. А потом, глядя, как на небо выкатывалась, блестя серебряным доспехом, Луна, Булль забывал о лягушках и, не замечая их ворчливого кваканья, предавался мечтаниям. Мечтал он так, ни о чем конкретном, именно поэтому мечты его были прекрасны и упоительны.

Просыпаясь поутру, обычно ближе к полудню, гном окунал кончики пальцев в каплю росы, что по обыкновению ждала его пробуждения в развилке цветочного стебля, протирал росой глаза, брал в руки специальную лопатку и отправлялся в лес копать корешки. Все гномы занимаются этим делом ежедневно. Потому что не могут иначе. Потому что копают они тайные и очень редкие корешки, те, которые единственно и могут поддерживать их жизнь. Ведь гномы не обычный лесной народец, а особенный народ, и, честное слово, быть гномом совсем не просто.

Собранные корешки гномы тщательно мыли и затем в течение одного дня сушили их на солнце. Вечером же, когда солнце, перевернувшись через голову, начинало стремительно склоняться к ночлегу, они варили из корешков крепкий и густой, почти черный, как смола, настой, и пили его, зажмурив глазки. А когда их глазки вновь раскрывались, они видели мир совсем другим. Они видели его веселым и таинственным, а тела их наливались упругой силой, что давало им возможность вновь всю ночь напролет смотреть на луну и вздыхать от избытка чувств.

Вот так-то, так они и жили.

И тут туристы. Такая напасть!

Надо сказать, что Булль не был излишне общительным гномом, скорей наоборот. Он был мечтателем, а мечты, как известно, располагают к уединению. Поэтому иногда он мог целыми днями не видеться с другими гномами, и они давно уже привыкли к этой его странности. Вот почему когда гномы снялись со своих старых обжитых мест и тронулись в путь в поисках покоя, чистоты и уединения, никто сразу и не вспомнил про Булля. Хотя, его, конечно, предупреждали, говорили, чтобы был готов, чтобы никуда не пропадал, но он опять забыл обо всем и не заметил, как остался один одинешенек из всего народа на много миль кругом.

Лишь через две недели его непрерывного одиночества в момент его сидения на берегу пруда, когда он вот-вот, казалось, готов был уловить в глазах своего отражения то, что давно хотел у него узнать, на кривой сук почерневшей от старости ветлы рядом с ним уселась сорока. Хвост птицы был подозрительно опущен — верный признак того, что на хвосте она принесла новость. Не глядя на гнома, чтобы не дай Бог не подумал, что сплетничает, сорока повела разговор как бы сама с собой.

— Интересно, — проскрипела она протяжно, — а этот, пришибленный, почему не ушел вместе со всеми? Что он тут один делать собирается? Впрочем, толку от него все равно никакого и раньше не было, и дальше не предвидится. Значит, судя по всему, просто бросили. И то правда, что с таким возится? Идти-то, поди, далеко, никто не знает сколько, так зачем же еще эта обуза? За ним же глаз да глаз нужен, не ровен час, зазевается и упадет в овраг. Ох-хо-хо, и там пропадать, и здесь пропадать — все одно пропадать. А где пропадать — разницы никакой.

И вдруг, наклонив голову к самому уху Булля, прострекотала, как пулемет:

— Беги, поспешай, дуралей, догоняй своих! Может, еще настигнешь!

И махнула своим черно-белым крылом, указываю сторону, в которую следовало бежать Буллю. А после, продолжая игру, подытожила:

— Хотя, чего там суетиться. Никого ему, квелому, ни в жизнь не догнать!

Сорока еще потрещала пустое, почистила клюв о ветку, утерлась крылом и унеслась прочь, только ее и видели.

А Булль остался.

Он почти ничего не понял из речи сороки, тем более что поначалу и не слушал ее вовсе, все пытаясь уловить ускользающий смысл в глазах отражения на воде. Но конец птичьей тирады все же пробился до его сознания, и осознанная истина, что он остался один, СОВСЕМ ОДИН, ошарашила его. Поэтому он вскочил и побежал. И не в направлении, указанном ему сорокой.

Он бежал, ломился напрямик через подлесок, совершенно не владея собой. Мир наполнился треском ломаемых веток, а земля оказалось испещренной множеством разломов и трещин, в которые он должен был не попасть. И забота о том, что ему, во что бы то ни стало, нужно удержаться на ногах отодвигала в сторону и словно затушевывала ужас осознанного им одиночества. Он тогда впервые подумал, что одиночество хорошо, когда кто-то есть рядом, кто всегда может твое одиночество разрушить, а такое, полное одиночество просто страшно, и он его не хочет.

Он бежал, куда глаза глядят, и лазурь неба заворачивалась за его спиной словно лист жесткой полинявшей бумаги.

С размаху взлетел он на холм над прудом и там, обессилив, упал на колени перед застенчивой нежной ромашкой, давней своей знакомой. Он глядел на нее во всю силу своих голубых глаз, долго глядел, целую вечность, пока не почувствовал, как нисходит на него успокоение. Умиротворенное сердце усмирило свой бешеный бой, и слезы радости и преклонения перед силой неувядаемой красоты остудили его пылающие щеки. Замерев в сладостном восторге, он с невероятной силой убеждения думал о том, что никакое зло, никакая беда никогда не смогут поколебать или разрушить гармонию этого неповторимого мира.

Этот холм был заветным местом маленького гнома, тайной целью его ежедневного паломничества. Вот уже два месяца минуло, как открылось ему в цветении скромной ромашки великое таинство расцвета всего большого мира — и он воздвиг вокруг нее храм. Не материальный, а храм своей души, и положил на его алтарь свое сердце.

Душа его, как всегда, запела высоко, и корабль грез, который всегда стоял наготове, готов был вновь принять его на борт и унести в бесконечный круиз по чудесным местам мироздания, как вдруг не без усилия воцарившаяся гармония мира оказалась нарушенной посторонними звуками.

Булль недовольно поморщился и, вскочив на ноги, подбежал к обрывистому краю холма. Там он привстал на носочки и даже подпрыгнул, чтобы лучше видеть источник беспокойства. То, что открылось его глазам, повергло его сначала в уныние, а потом в глубокое уныние и даже печаль.

На высоту его священного холма, из низины, из лощины, залитой солнцем жизни, широкими, свободными движениями, резвясь и смеясь, поднимались двое, он и она, юноша и девушка. Они бежали вверх по склону, забыв обо всем, кроме друг друга, и молодой их бег был сродни полету птиц.

Булль залюбовался их игрой и искренне порадовался их счастью, но врожденная осторожность и страх перед расой больших взяли свое. Гном попятился, уступая пространство, и спрятался за стволом низкорослой старой березы.

То и дело, взрываясь смехом, глубоко дыша, блестя здоровым потом на раскрасневшихся лицах и отфыркиваясь, словно дельфины, влюбленные поднялись на вершину.

— Не догнал, не догнал! — поддразнивала девушка спутника. — Я первая!

С мукой в душе гном закрыл глаза. Он знал, что должно было произойти сейчас, но помешать тому был не в силах.

— Согласен! Согласен! — сказал юноша. — Приз твой!

Нагнувшись, он сорвал ромашку — его ромашку! — и воткнул ее в золотые волосы девушки.

— Вот он, твой приз!

Влюбленные бросились в объятья друг друга, а гном, сраженный горем, упал наземь. Струна порвалась в его груди, в глазах потемнело, и он подумал, что жизнь кончилась. Иначе ведь не могло просто быть.

Сколько пролежал он без чувств за старой березой, никто сказать не может, а сам он не помнит. Долго он лежал так, до тех пор, пока звуки мира, как оказалось, продолжавшего существовать, как ни в чем не бывало, не проникли в его сознание. Посопротивлявшись его натиску, сколько мог, поскольку считал существование мира после произошедшего несчастья невозможным, Булль поднялся на ноги, глубоко вздохнул и обиженно огляделся.

Влюбленные, обнявшись, сидели на траве неподалеку. Они упоенно молчали, слившись в счастливом моменте, поглощенные единой гармонией чувств.

Взглядом, полным остаточной сердитости и возмущения, Булль посмотрел на девушку, которую мог видеть в профиль, и ахнул!

Ромашка, его символ красоты, верности и целомудрия, его идеал, сияла в волосах девушки маленьким солнышком, теплым и ласковым. И, омываемая этим тихим сиянием, девушка и сама казалась небесно красивой, одухотворенной и возвышенно целомудренной. Это был миг всеобщей, по версии Булля, гармонии. Но присутствовавший в этом уравнении юноша нарушил ее словами:

— Радость моя, какая же ты красивая!

Девушка счастливо засмеялась, а юноша вскочил на ноги, отошел на несколько шагов в сторону и со словами — «Не гаси улыбку, любимая», — поднес к глазам небольшой черный ящичек. Девушка улыбнулась еще ослепительней, юноша нажал на кнопку на ящичке. Раздался щелчок.

Внезапный страх поразил Булля, словно гром среди ясного неба. Он отшатнулся, как от удара, наивно заслонив руками сердце, неуклюже, откинувшись назад, повернулся и бросился прочь. Травы и лютики пытались удержать, остановить, унять его бег. Они мягко заплетали его ноги, цеплялись за него своими ручками, но он только отмахивался от них, слабых, и бежал, бежал все дальше. Впрочем, со стороны движение его было почти незаметным, только верхушки трав колыхались слегка над его головой, словно и не гном то был, а, как всегда, непоседа ветер.

Сколь долго гнал он себя в затмении своем, гном не помнил. Долго. Душу его жгла обида за попранный, как ему казалось, идеал, а в голове все мысли сошлись в одном вопросе: кто создан для кого? Цветок для девушки, чтоб радовать ее своей красой, или же, напротив, девушка, чтоб поклоняться красоте первичной?

Булль и раньше был склонен пофилософствовать.

Внезапно он остановился, пораженный.

— А ведь она прекрасна! Прекрасна! — подумал с безнадежной ясностью.

Подумал так — и разлетелись в стороны все мысли прочие как несущественные. Еще гном вдруг ощутил жар, неведомый ему по опыту всей его прежней жизни. Он покраснел при этом, запунцовел, как эта моя пишущая машинка. Повернувшись кругом, он сначала медленно, словно нехотя, словно преодолевая невидимое сопротивление, а дальше все быстрей и быстрей, все ускоряясь, помчал обратно.

Такие они, гномы, то в одну сторону мчатся, то в другую.

Да, он торопился вернуться на покинутый им в спешке холм. И снова, одна лишь мысль владела его вниманием: скорей, скорей увидеть и поклониться! Поклониться великой вечной красоте, стать ее послушником, ее оруженосцем.

Но опоздал!

Когда прибежал он обратно, на знакомом до боли пригорке никого уже не было, и даже трава, примятая влюбленными, успела подняться, скрыв их следы.

Простояв в слезах на вершине холма до луны, собравшись с духом, гном наш отправился в дальние края, туда, где жили люди. Верилось ему, что в той стороне когда-нибудь обретет он вновь свой идеал.

Вот так, в конце концов, и оказался гном за мешком чернослива, хотя, как известно, обычно гномы не живут рядом с людьми и в их жилищах, это удел домовых. Конечно, когда здесь появился Булль, в доме этом жили совсем другие люди. Но — обо всем по порядку.

Поселившись в одной из квартир обыкновенного человечьего дома на сто двадцать семей, ни в одной из которых он не нашел ее, восторг своей маленькой души, гном по имени Булль загрустил, да так, что это не могло пройти незамеченным для окружающих. Он и прежде-то спал очень мало, а тут и вовсе сон потерял. Лишь только ночь своим бархатным колпаком гасила свечи дня, выждав немного для верности, пока затихнут все звуки жизни и мир уснет, убаюканный спасительными сновидениями, Булль отправлялся блуждать по этажам и квартирам уснувшего дома, используя для своих прогулок исключительно скрытые в стенах от посторонних взглядов вентиляционные шахты и ходы. Проходы те были такого размера, что он передвигался по ним совершенно свободно, не нагибаясь и даже не снимая с головы колпак. Правда, кое-где в тоннелях еще оставались кучи строительного мусора, острые края кирпича, положенного строителями кое-как не для себя, старались зацепиться за одежду, а наплывы окаменевшего раствора создавали такую теснину, что для продвижения вперед гному приходилось очень и очень потрудиться. И он трудился. Он стучал и царапал, отдувался и сопел, он кряхтел и фыркал, разбирая кучи и выравнивая стенки проходов, и жители дома, из тех, кто еще не ложился спать или чей сон был не глубок и чуток, слыша эти невнятные проявления посторонней неизвестной жизни, чувствовали некоторое смятение в душах. В такие моменты они старались поскорей прикоснуться к кому-нибудь другому, теплому и родному, чтобы прогнать страх и внезапный озноб одиночества. «Это сквозняки разгулялись в трубах», — говорили они, успокаивая себя и других. Но иногда от неизбывной печали Булль стенал и вздыхал просто так, дабы освободить грудь и облегчить душу, и тогда люди не знали, как им объяснить эти странные вздохи и стоны. Им даже казалось, что стонет сам дом. Не понимали соседи Булля по дому, что значат все эти звуки, а ведь больше всего на свете им хотелось все знать и все объяснять. Да ведь и каждый из нас, услышав что-нибудь такое странное в ночи никогда не заснет, и не спит до утра, пока не объяснит себе, что это было, что такое издало там этот звук. Ведь, правда, ну?

Не нужно объяснять, что систему вентиляции дома Булль изучил досконально. Во время своих долгих ночных блужданий он легко перебирался с этажа на этаж. Он открывал решетки вентиляционных люков, словно волшебные дверцы, и, забираясь через них в квартиры, всматривался в лица спящих людей. Не судите его строго, вспомните, что он был все-так не совсем обычным существом и не знал, что подглядывать, тем более, за спящими, нехорошо. Томленье, свойственное человеческой природе, попав в неподготовленную душу гнома, иной раз толкало его на необдуманные поступки и заставляло забывать об осторожности. Да и в квартиры он входил лишь тогда, когда там было абсолютно тихо, не желая невзначай попасться кому-нибудь на глаза. И все потому, что…

Вы разве не знали, что гномы не переносят человеческого взгляда? Да, представьте себе. Стоит посмотреть на гнома пристально, в упор, как он исчезнет. Совсем. Неизвестно куда. А кому такое может понравиться, когда неизвестно куда? Никому. По этой причине поначалу мне никак не удавалось сблизиться с Буллем. Я и рта раскрыть не успевал, только посмотрю в его сторону, а его уже и след простыл. И кто знает, подружились бы мы с ним когда-нибудь, или нет, не приди мне однажды в голову идея надеть черный очки. Просто, как будто меня нет. И, представьте, сработало! Оказывается, многие из гномов мастерят себе очки из зеленого и коричневого бутылочного стекла, и они реально защищают их от внезапной телепортации. Булль перестал бояться меня, когда я был в темных очках, и, таким образом, эта моя идея помогла нам с ним сблизиться.

Но вернемся к его ночным похождениям.

Подходя к спящему человеку, Булль всякий раз сладко замирал в надежде, что увидит, наконец, ту, что навсегда пленила его когда-то в лесу, на священном холме, и исчезла. И раз за разом из его маленькой груди, в которой жило и страдало большое сердце, исторгался глубокий печальный вздох, который независимо от его воли проникал-таки в людские сновидения маленькой тревожной тучкой. Кручинился наш гном все сильней, и все сильней он недоумевал по поводу своих постоянных неудач, ибо сердце его, смятенное чувством, подсказывало ему, что девушка, вошедшая в его мечты, была где-то рядом. Мир велик и огромен, а он, вишь ты, знал. Поэтому не было, не существовало для него другого места на земле кроме этой старой пятиэтажки.

Днем он обычно спал, но когда не спалось, он садился у вентиляционной решетки, словно у окна, и часами смотрел сквозь нее на улицу, насколько это было возможно, как чуда ожидая, что в незнающей устали и никогда не иссякающей людской толпе мелькнет, наконец, желанное лицо.

А вечерами, когда в квартире, ставшей его пристанищем, сгущался сумрак, и воцарялась тишина, гном выбирался из своего убежища за мешочком с черносливом и залезал на стол, распластавший спину у широкого окна, под ярким светом уличного фонаря за ним.

Ночным шорохом, бродящим в тиши комнат, конечно же, был он, Булль.

С собой на ночные посиделки у окна Булль всегда брал маленькую чашку из волшебного фарфора с нежной ромашкой на белом боку. А в заварочном чайнике, который как бы случайно оставлялся на столе, всегда находилось несколько капель чая для него. Волшебная чашка сама становилась полна крутояра-кипятка, стоило лишь произнести волшебное слово. Осторожно, чтобы не расплескать горячий напиток, гном взбирался на цветочный горшок, стоящий на подоконнике.

— Добрый вечер, — приветствовал он дремлющую в горшке махровую фиалку. — Как поживаете?

— Благодарю вас, хорошо, — едва слышно от застенчивости отвечала фиалка.

Гном присаживался на край вазона и, прихлебывая чай, смотрел на пустынную ночную улицу.

Бездомный ветер носился по темному порожнему пространству, а ему было тепло и спокойно в его новом доме, как никогда прежде. Булль ласкал душу мыслями о пока еще незнакомой ему девушке, и эти минуты, тихие и милые, были самыми приятными, самыми любимыми в его новой жизни.

Он научился грустить светло.

Его грусть не разрушала душу, но возвышала.

Однако вы снова можете мне возразить, что гномы не пьют чая.

Да, вы правы. Отчасти. Обычно они этого не делают. Но совсем не потому, что не переносят этого напитка, или что он им вреден. Нет. Просто, он им не знаком, они его не знают. Вспомните, гномы проживают в лесах, где чай не растет, вдали, к тому же, от шелковых торговых путей. Так что не удивительно, что там, в лесах, они пробавлялись в основном элем. Но у Булля после того, как он перебрался жить в город, появилась счастливая возможность познать чай.

Однажды, вскоре после обретения нового жилища, ему захотелось пить. Просто невероятно, как захотелось. И до того довела его жажда, что не мог он ее вынести, тем более, что в то время, поначалу-то, он еще не умел пользоваться водопроводом и водопроводными кранами. Вот и пришлось ему рискнуть и попробовать жидкости из чайника. Ему повезло, и ничего плохого с ним не случилось, но, раз попробовав чая, он уже не мог от него отказаться. Да и не собирался этого делать, поскольку не имел такой вредной привычки — лишать себя удовольствия.

В скором времени гном сделался настоящим знатоком и ценителем чая и чайной церемонии. Он узнал, что чай бывает индийским, цейлонским и краснодарским, ценил чай из Даржилинга и соглашался с грузинским № 36. Любил английский чай компании Ридгвэйз, голландский Пиквик и австрийский Милфорд. По запаху мог отличить китайский от ассамского. А про азербайджанский и грузинский второй сорт думал, что это не чай. Что до новоявленных сортов Экстра, Прима и тому подобных, то их он пить и вовсе остерегался. К чаю в пакетиках у него было такое же отношение, как к грузинскому, который — второй сорт. Он полагал, что экстракт — это всего лишь экстракт, и уже не чай, поэтому и его игнорировал. Впрочем, вполне возможно, что лучшего чая он так и не пробовал, ибо не пробовали его и сами хозяева квартиры, в которой он жил, но это нисколько не умаляло его, как знатока и любителя.

Однажды Булль путешествовал по дому. Словно заправский домовой, он поднимался по вентиляционной шахте все выше и выше, когда вдруг почувствовал слабый, едва определимый ток свежего воздуха. «Что это? Откуда?» — удивился он, совершенно упустив из виду, что у каждого приличного дома есть чердак, а над ним еще и крыша. Гном, ускорившись в том направлении, откуда тянуло сквозняком, так интенсивно задвигался, что растер до красноты локти и колени. Ему даже стало жарко. И вдруг что-то заставило его остановиться и настороженно замереть.

Нечто, преградив путь по проходу, взирало на него, дыша нос в нос, не мигая и не потея, как он сам, от волнения. Странное существо в сумраке вентиляционной шахты казалось лишенным четко обозначенных рук, ног и, в целом, контуров, и не имело сапожек, ремня и колпака. Особенно Булля огорчило отсутствие колпака, потому что старинное поверье его народа гласило, что если у кого-то нет колпака, этот кто-то точно не гном. А ему так хотелось встретиться с соотечественником! Зато, как оказалось, у существа была превосходная борода, и это обстоятельство нашего Булля очень обрадовало, поскольку позволяло предположить, что не все с незнакомцем просто, и все может быть. Существо по виду и состояло из одной только бороды, из зарослей которой с умеренной опаской и со жгучим любопытством горели бусины его глаз.

— Ты кто? — спросил гном, синея носом.

— Волосатка я, разве не видишь? — то ли ответило, то ли спросило невидимым ртом существо.

— Ой! — тихо обрадовался гном от осознания, что не один он, оказывается, в этом каменном лабиринте находится.

— Ой-йой! — еще больше обрадовался он, когда до него дошло, что встреченное им существо, возможно, иного, чем он сам, пола. Ведь волосатка, как ни крути, звучит несколько иначе, чем гном.

— А чай ты пьешь? — спросил он торжественно. — Приглашаю тебя в гости на чашку чаю. Приходи в полночь.

— Не могу, — расстроенно сокрушилась Волосатка. — Я если вниз спущусь, наверх без посторонней помощи уже подняться не сумею. У меня же ног нет.

— А я на что?! — вскричал Булль и, подхватив волосатку на руки, понесся с ней вверх по дымоходу.

Выскочив из трубы на самой крыше, он вдруг задохнулся от широты распахнувшегося перед ним простора. На такую высоту не доводилось ему подниматься еще ни разу в жизни. Огромный и непонятный, лежал перед ним город, которого он не знал, и который он вряд ли когда-нибудь узнает достаточно хорошо. Вспомнились ему отчего-то его соплеменники, рассеянное по земле племя гномов, с которыми он утратил связь, и глаза его увлажнились. Но слезы тут же высохли, едва успев родиться. Грусть его сменили радость и предчувствие скорых перемен. Отчего это предчувствие возникло, что его навеяло, он не понимал, но был уверен, что к переменам готов.

Различной формы и размера дома громоздились перед его глазами, их было невероятно много, и подумалось ему тогда: «Не может быть, чтобы во всех этих жилищах не оказалось больше ни одного гнома кроме меня. Хоть один еще да должен быть. Иначе ведь и быть не должно, и не может иначе быть! А если он есть, я его обязательно найду!» И, согретый радостью двойного приобретения, он осторожно обнял и прижал к себе растроганную, потрясенную и потому молчаливую Волосатку. И вот тут из глаз его действительно скатилась слеза. Что поделать, восприимчивость к мимолетным чувствам так же свойственна гномам, как и трагические потрясения и глубокие переживания длиной в целую жизнь.

Булль еще раз пригласил Волосатку на чай и, получив благосклонное согласие, умчался.

Что же, чай — славное дело! Но когда до условленной полуночи оставалось каких-нибудь полчаса, он вдруг обнаружил, что в доме нет, не осталось ни капли чаю. Ни крошки, ни чаинки.

Вы не можете себе представить, какое гном существо…  как бы точней выразиться…  естественное, что ли. Вот, что имеется в виду. Живя в лесу, он знал, что лес принадлежит всем. И все, что в лесу есть, из чего он, собственно, состоит, тоже принадлежит всем. Поэтому вполне естественно, что, поселившись в доме, он предположил, что все, в нем находящееся, принадлежит всем, в нем живущим. Вполне себе разумное, в общем-то, предположение, тем более что ему самому много ведь и не надо. Через какое-то время он, конечно, узнал, что каждая квартира в доме, это отдельный и часто даже враждебный лес, в который лучше не соваться. «Странный народ эти люди, — думал он иногда. — Вот мы, гномы…». Дальше его мысли не шли, потому что о гномах спокойно думать он не мог. Но где же взять чаю? Вопрос следовало решать неотложно, и он, отбросив сомнения, отправился к соседям за помощью. Да, рискнул! Обстоятельства вынуждали его нарушить святую заповедь гномов — не попадаться на глаза людям. А куда было деваться? Другого выхода он не видел.

Приняв мужественное решение, он, сломя голову, кратчайшим путем через дымоход бросился в соседнюю квартиру. Он так спешил, что на последнем участке не успел затормозить, не удержался и, прободав головой вентиляционную решетку, вывалился прямо на стол в кухне. На том столе именно в это время незнакомый на первый взгляд молодой человек заваривал чай. «Надо же, как я удачно подгадал!» — восхитился собой Булль. По запаху он сразу определил, что чай цейлонский, одесской фасовки. «Сойдет, ага», — удовлетворился он.

Глаза молодого человека были темны от печали, настолько темны, что можно было решить будто он в темных очках. «Но он же меня все равно заметит», — подумал Булль.

Юноша, конечно, его увидел. И то, трудно было не заметить гнома, свалившегося на стол невесть откуда в туче пыли и со страшным грохотом! Но хозяин кухни нисколечко не испугался и даже не удивился. Можно подумать, что он стоял и ждал, что к нему сейчас заявится гном.

— Прошу прощения за вторжение, — пролепетал гном, отдуваясь и отряхиваясь. Увидев, какую кучу пыли намел он с себя, перестал двигаться. Вообще, он изрядно робел, все-таки впервые разговаривал с незнакомым человеком, а про людей он слышал много разного и неблагоприятного.

— Да что там, оставьте условности! — ответил человек. — Чай будете?

Голос его был грустным и усталым.

— Именно по этому вопросу я и рискнул, осмелился, так сказать, к вам проникнуть, — сообщил Булль.

— Эк, забавно вы выражаетесь, — рассмеялся человек. — Сейчас таким языком только в канцеляриях пользуются. Садитесь, садитесь, гостем будете. Как бы вас поудобней устроить…  Вы очень кстати, я рад. Совсем ошалел от одиночества, понимаете ли. Садитесь, садитесь! Ах, господи, куда же вас посадить?

— Ах, прошу все же меня простить…  Вы меня не совсем правильно поняли.

— Вы что, не пьете чаю? — удивился юноша.

— Нет…  То есть, да! — совсем запутался в показаниях гном.

— Так в чем же дело? — не понимал молодой человек. — Присаживайтесь, пожалуйста. Даже если вы и не пьете чай, я все равно рад вашему обществу.

Булль умоляюще сложил руки на груди.

— Я только хотел попросить у вас несколько крупинок чая. Взаймы! Жду гостей, и вдруг выясняется, что дома — хоть шаром покати. Преглупое положение, согласитесь.

— Ничего страшного, — сказал юноша, — это поправимо. Во сколько прибудут ваши гости?

— Гостья.

— Гостья! В полночь? Конечно, в полночь, когда же еще назначают встречу гномы. Вы ведь гном, я не ошибся? Булль с достоинством поклонился. Молодой человек посмотрел на часы. — Чудесно, еще много времени, вы вполне успеете и со мной испить чайку. Составьте мне кампанию, окажите милость! Ну, пожалуйста!

Булль было нахмурился, и хотел отказаться от незапланированного чаепития, но потом решил, что дополнительная маленькая чашечка чая ему нисколько не повредит. Кроме того, в настойчивых уговорах юноши было нечто, вызывавшее интерес и будившее любопытство, поэтому он согласился.

— Ну, хорошо, — сказал он. — Если только самую малость. Капельку.

— Смотрите, — сказал хозяин, — эта чашка специально для вас.

Булль, подпрыгнув, уселся на сахарницу. Каблуки его ударили по выпуклому боку с синим узором, и фарфор прозвенел. Он сжал в руках протянутую ему чашку. Аромат свежезаваренного чая кружил голову. В животе, в предчувствии удовольствия, сделалось тепло. Зажмурившись, он сделал глоток, а когда раскрыл глаза, вдруг заметил за спиной юноши на буфете фотография в рамке.

В полумраке, словно в другой реальности, девичий портрет.

Знакомый образ, знакомая ромашка в волосах. Что это?

Он смотрел на портрет, не отрываясь, и изо всех сил старался не сойти с ума, от радости — или от тревоги, вдруг возникшей. Как же так получается, он искал ее повсюду, а она оказалась совсем рядом, по соседству. Подумать только, за стеной толщиной в каких-то двадцать сантиметров. Разве он сюда не заглядывал? Да этого просто не может быть! Он был здесь, был! И теперь он снова видит ее такой, как в тот день, в лесу, смеющейся и счастливой. Где же она? Что с ней случилось?

— Кто это, там, на портрете? — неожиданно вырвалось у него. Гном перевел взгляд на хозяина и узнал в нем того самого юношу. Того, кто сорвал его ромашку. Кто воткнул ее в волосы той, кого он искал. Девушки на фотографии.

— Кто это? — переспросил хозяин, оглянувшись на фото. — Хороший вопрос…

Он задумался, надолго забыв про чай.

— Знаете ли, я сам задаю этот вопрос себе постоянно, и не знаю на него ответа. Потому что нет на него ответа. Хочется надеяться, что пока нет. А она молчит, как видите, лишь только улыбается. Она и в жизни часто улыбалась. Это моя знакомая девушка. Но, вот странно, иногда мне кажется, что она просто незнакомка. Но, понимаете, какая штука, она — моя жизнь. Больше, чем жизнь. Только вот чай я пью в одиночестве. Такая штука. Вы пейте, пейте, не смотрите на меня. Я говорю и говорю себе, для себя говорю, чтобы выговориться, наконец. Вы можете не слушать. Зачем вам это? У вас же, наверное, все иначе.

Юноша замолчал, вновь отрешился от мира, замкнулся в своих нелегких, видимо, мыслях. А Буллю так захотелось крикнуть в ответ: «Ну, почему же, почему вы думаете, что у нас иначе?! Что вы об этом знаете?!» Из чувства протеста он хотел возразить. Но не закричал, не стал возражать. Потому что у него, действительно, все было иначе. Он не знал, как, не знал, почему, но чувствовал, что по-другому.

— Понимаете, в чем дело…  — снова нарушил молчание юноша. — Ведь мы с ней долгое время были очень близки. Жили вместе, да…  И были счастливы. Я точно знаю, что вместе мы были счастливы! А потом словно что-то случилось, хотя, ничего особенного, ничего страшного не происходило. Не знаю даже, как объяснить… Видимо, в наших отношениях, словно в металле, накопилась усталость. Бывает такое, знаете ли. Оно незаметно до поры до времени, но однажды дает о себе знать. Вот и у нас. Издергались отчего-то, ссоры пошли…  Однажды я не выдержал, не знаю, словно затмение какое нашло, так было больно… Словом, наговорил ей, в сердцах, всякого. Сам не понимаю, откуда, где взялись у меня такие обидные, грубые, грязные слова. Повторить их — язык не повернется. Я обидел ее, понимаете? И вот, теперь душа болит, горит, все бы отдал, чтобы вернуть те слова обратно и уничтожить, раздавить, испепелить их. Дурак, поздно! Слишком поздно спохватился. Сорвался — и все, не вернешь. Рад бы, а вот — все. В запальчивости…  А, объясняй теперь, не объясняй, только она — ушла. С тех пор и пью чай в одиночестве…

И он снова замолчал в неподвижности мысли и плоти, приклеив взор свой к чайнику.

Булль зачем-то — чисто машинально! — заглянул в глаза юноши в этот миг, исразу понял, что напрасно он это сделал. Не следовало бы ему окунаться в глаза своего случайного собеседника, Булль осознал это, только уже было поздно. Там, в глазах, полных тоски и страдания, он к ужасу своему без труда разглядел ее, девушку своей мечты. И душа его была просто смята. «Как же это? — думал он ошеломленно. — Я повсюду ищу ее! Я боготворю ее! Я, наверное, люблю ее! А она в глазах, она в душе другого?»

— Ну, зачем же вы так? Не нужно плакать, — сказал хозяин. — Надо же, какой чувствительный!

Гном утерся ладошкой.

— А хотите, — предложил он, с кровью выдавливая из сердца слова, — хотите, я вам помогу? Мой колпачок, вот этот, волшебный. Мне нужно перед ней, перед этой женщиной, когда она будет спать, снять свой колпак, произнести нужные слова и помахать им. И все, и она снова вернется к вам. Навсегда. Хотите?

— Ну, уж он и волшебный, ваш колпак, — засомневался юноша. — То-то вы себе даже чаю организовать не можете…

— При чем здесь! — рассердился Булль. — Это совсем другое. Да и волшебство мое — только на один раз.

Молодой мужчина покачал головой.

— Заманчиво, черт возьми, — сказал он. — Так вот сразу раз — и в дамках. Только знаете, нет, не нужно. Спасибо, но нет. Не по-людски это как-то. Мне так кажется. Если случится так, что она снова уснет здесь, рядом, в комнате, это само по себе уже будет волшебством, и никакое другое не понадобится. А не случится…  Уж лучше вы сберегите свою волшебную попытку для себя, может быть, вам понадобится. В любви колдовство хуже обмана. И потом, потом всю жизнь бояться, что вот сейчас колдовство рассеется, и она снова уйдет, теперь уж навсегда? Нет уж. Лучше я постараюсь выправить ситуацию обычно, по-человечески. Пусть будет не сразу, но навсегда. И еще, я вот подумал…  Любовь — сама волшебство, поэтому на любимого нужно дышать осторожно и с нежностью, чтобы, не дай Бог, волшебство не рассеялось. Эй, куда же вы? А чай? Чай возьмите!

В обратном направлении гном Булль несся еще быстрей, сам не свой и себя не помня, желая лишь одного — уединения. «Как же так? — терзал он себя мыслью. — Это что же, выходит, что любовь только для людей? Это лишь их удел и счастье? А мне? А я? Что же мне остается в этой жизни? Я не согласен! Он говорит, что волшебство в любви хуже обмана…  Но ведь и я люблю ее. Люблю! Да!» Он шептал, он плакал, размазывая слезы по щекам. «Без волшебства никогда ей не быть моей, а мне не быть с ней. Как быть? Вот вопрос! И кто ответит? Кто знает? Я люблю ее, а она — в глазах другого».

И уже дома, сжавшись в комочек на своей полке в буфете, вдруг осознал, что здесь, за мешком с черносливом его любимая вряд ли будет счастлива. «А если в лес? — продолжал искать он выход из тупика. — Мы вернемся с ней в лес!» И услужливое воображение готово было уже взорваться в сознании картинами будущего счастья, но…  Но тут он вспомнил:

— Волосатка!

Он посмотрел. Часы уж запрокинули обе стрелки за полночь.

— Опоздал, — вздохнул он удрученно. — Наверное, она ушла уже.

И тут вдруг в трубе что-то зашуршало, зашелестело, посыпался песок, и следом в помещение ввалилась Волосатка.

— Я не слишком? Я вовремя? — спросила она сконфуженно, и покраснела, что можно было предположить, но не увидеть.

— Конечно, конечно! — воскликнул гном. — Входи, я жду тебя всегда!

Неожиданно сердце его мягко шевельнулось в груди, словно вошло в него что-то. А, может быть, что и вошло, он не заметил, или не понял. Зато почувствовал, что несказанно, как никогда раньше, рад. Радость его была все же странной и безграничной, как самообман. Он ощутил тепло и задрожал. Он вздохнул. «Странные мы, гномы, — подумалось ему. — А я из всех самый странный. Думал про одно, и вдруг оказывается, что кроме Волосатки у меня никого нет. А если бы я ее не встретил?»

От ужаса последнего вопроса повеяло холодом, он снова задрожал.

Счастливо улыбнулся.

Потом они сидели рядышком, Булль и Волосатка, на его любимом вазоне, пили чай и с восторгом наблюдали, как в ночи фонари шлют послания друг другу по проводам. Они все больше молчали, но молчание их было красноречивым и не тягостным. Еще Булль размышлял о любви, такой внезапной, и о том, что хорошо бы было вернуться в лес. Только он не знал пока, как к этой мысли отнесется Волосатка.

И вот уже, пожалуй, с неделю я не видел и не слышал Булля. И, кстати, Волосатка тоже почему-то не заходит. Ох, неспроста это, неспроста. Ведь это гномы научили англичан отбывать по-английски, не прощаясь…

Кошачья шерсть

(Зимний ноктюрн в пяти частях)

1

Окно.

Стол у окна.

Стылый, никому, в сущности, не нужный хмурый зимний день за окном.

Скрюченный палец одинокого дерева за слегка измазанным морозом стеклом. Покачивается.

Нет дерева — только палец: то ли грозит, то ли предостерегает, то ли указывает на что-то.

Небо.

Тусклое низкое небо.

Ослепительное, слепящее небо, каким оно бывает, когда смотришь на него из сумрака длинной узкой комнаты.

Кажется, что нет ничего за окном кроме изуродованной морозом голой ветви и стылого жуткого неба. Бывает и такое, когда ничего нет.

Свет из окна опрокидывается плоскостью на плоскость стола. Свет почти овеществлен, он призрачно-телесен, он похож на застиранный тюль, он — почти он.

Зелень сукна на столе. Стол стар, очень стар. На днях столяр врезал в него новые замки, перетянул петли на дверцах и отремонтировал ящик в левой тумбе. Поэтому стол чувствует в себе молодую кровь и держится молодцом. Но по-прежнему не слышит собственный скрип.

На столе — слева — лампа. Стеклянный колпак надтреснут, но это обстоятельство не мешает ей гордиться собственным происхождением. Напротив. Древний род, штучная работа. Она ощущает себя реликтом и реликвией. Она умна, она даже остроумна. Она знает за собой эту слабость и, как истинная дама, не упускает случая ею воспользоваться. А это всегда — сильный ход.

Справа — письменный прибор из серого мрамора. Таким мрамором в старину выкладывали полы в привокзальных туалетах, но наш герой, разумеется, к этому варварскому обычаю отношения не имеет. Тем не менее, факта не оспаривает. Однако не опускается до обсуждения, сохраняет достоинство. Невозмутим.

Бронзовый колпак на чернильнице — набекрень. Ее утроба на треть заполнена чернилами, которые, подсыхая, золотятся.

Ручка топорщит давно нечищеное перо из своего ложа — желобка в мраморном теле. Она страстно желает уколоть.

Прибор говорит на три голоса, но голова у него одна. Правда, со стороны этого не слишком заметно.

К шершавому, в старой лакировке, боку стола жмется корзина для бумаг. Она пуста, просто пуста. И от этого обстоятельства весела. Просто чрезвычайно весела.

Стул влачит свое стулово существование и исполняет служебные обязанности на издавна определенном и указанном ему месте. Он тоже стар, он ровесник стола. Его давно не чинили, но он музыкален и у него отличный слух. Любит поскрипеть на судьбу. Однако, не представляет, куда может завести длинный язык при деревянной голове.

2

По комнате мечется молодая женщина. Она чем-то озабочена, взволнована, расстроена. Она заламывает руки, что-то бормочет, порой вскрикивает. Она стремительно присаживается на стул, встает и снова садится. Она сжимает в руках исписанный листок бумаги. Она то комкает его в кулаке, то расправляет, читает, вновь сминает и, измятый, прижимает к груди обеими руками.

Дневной свет промокает в зелени сукна; проливаясь со стола в комнату, он словно бы покрывает все в ней находящееся тонким налетом тины — зеленит. Но и при таком освещении никто не стал бы оспаривать факта, что женщина хороша собой, что щеки ее свежи, глаза изумляют, волосы — кудри, пальцы предрекают, а грудь высока и недоступна.

Вот она стремительно покидает комнату. Хлопает дверь.

— Уф! — подает голос стул. — Наконец-то. Задергала она меня сегодня вконец. Какое скверное настроение, право…  Кошачья шерсть!

— При чем здесь кошачья шерсть? — осведомилась лампа с высоты своего положения. — И вообще, почему вы все время скрипите? Чем вы не довольны? Объясните-ка нам.

— Что-что? — переспросил стол.

— А я бы его уколола, — вожделенно произнес прибор голосом ручки.

— Хи-хи! — обрадовалась невесть чему корзина.

— Тише!

— А вот скажите мне, были бы вы довольны, если бы вам на голову постоянно садились? В буквальном смысле? Особенно коты. Ненавижу котов! Эта шерсть… тьфу! Скверное настроение. Ох, судьба… .

— Позвольте узнать, когда в последний раз вы наблюдали кошачьих в этом доме? И где именно у вас собственно голова? — спросила лампа, невинно улыбнувшись трещинкой в стекле. — Вот эта, простите, засиженная подушечка и есть голова? Умоляю, не говорите об этом никому. Засмеют!

— Что-что? — снова попытался вникнуть в суть стол.

— Ах, я бы его уколола…

— Ха-ха!

— Вам хорошо рассуждать, — вздохнул стул. — Вы — наверху. А тут…  Нет, чем такая судьба — лучше полное ее отсутствие.

— Ах, не говорите про судьбу, не говорите! Не говорите так. Когда я думаю про свою, горемычную, у меня от печали и безысходности запотевает стекло. А это вредно, оно и так ведь надтреснуто. Я, знаете, тоже желала бы многое изменить. Моя доля — рабская, кто захочет — включит, кто пожелает — выключит. А я жажду гореть сама по себе. Гореть и светить. Сама, понимаете? Происхождение-то у меня — слава Богу! И потому — молчите, молчите! Лучше напрягите фантазию и вообразите, что там, где, вы говорите, у вас голова — у вас не голова.

— Что-что? Вот это да! — не поверил своим ушам стол.

— Ух, я бы…

— Что же может быть на месте головы, если не голова? — не проникся мыслью лампы стул. — Объяснитесь-ка.

3

— Все очень просто, мой друг. Вообразите, нам, женщинам, иногда нравится посидеть на коленях у мужчины. Мужчинам, напротив, частенько бывает приятно подержать на руках женщину, заметьте — чужую женщину. Вы, надеюсь, мужчина? Включите ваше воображение. Или, быть может, вы наказаны его отсутствием?

— Не помню, если честно, ничего такого. Очевидно, где-то должно быть. Засиженное котами, но…

— Вот и чудесно! Напрягитесь. Воображение — великая сила.

— Но я бы его все-таки ужалила, — настаивал на своем прибор.

— А я бы облила чернилами, — сам же от себя и добавил.

— Чего-чего?

— Хо-хо!

— Тс-с-с! — подала сигнал лампа, первой среагировав на тонко-певучий поскрип двери. — Ну, дружок, действуйте!

Вернулась женщина. Возникла на пороге, светлым облачком, легкой челочкой, небрежным завитком посреди лавины самосветящихся волос.

Решительным шагом подошла к столу, придвинула стул, села…  И тотчас вскочила. Щечки порозовели, бровь дугой нарисовала иероглиф изумления.

«Действует!» — тут тоненько про себя прозвенела лампа.

Внимательно оглядела женщина старого четвероногого служаку, потрогала его рукой. Не обнаружив видимой или осязаемой причины своего смущения, вновь присела, осторожно, на краешек. Повременив, устроилась поудобней и несмело, прямой спиной, откинулась на спинку.

На стул накатило. Накатили. Ощущения сильные и разные. Ибо старый дубовый боец обладал-таки силой воображения. Как ни странно. Кто бы что ни думал.

Подобного счастья наш очень пожилой мужчина мебельного чина, давно позабывший, кто он есть на самом деле — то ли старый холостяк, то ли вдовец от рождения — перенести не смог. Размякнув по склейкам от ошеломительной новизны только что познанного и испытанного, он окончательно утратил присущую ему, как стулу и как мужчине, твердость и потерял форму, рассыпавшись на составляющие.

— Ах! — вскричала женщина и вспорхнула со стула за мгновение до того, как его не стало.

Она одернула платье и оглянулась — не видел ли кто чего?

Вспыхнула, крутнулась на каблучках, унеслась.

Громыхнула дверью.

Все звуки захлебнулись, утонули в молчании, расползшемся по комнате стылой массой. Долгое-долгое молчание. У каждого были для него свои причины. Все присутствовавшие постарались их скрыть, замерев.

От монолита всеобщего оцепенения первой отделилась дверь. Она отворилась, позволив удалиться напряженности и тишине, и впустив взамен угрюмого столяра. Кряхтя и потея крупным бисером, он на вытянутых руках внес в комнату массивный кубообразный стул и установил его на место павшего собрата. Словно воздвиг бастион. На века. Исполнив функцию созидания, он, кряхтя, собрал обломки и, покряхтывая, вынес их прочь. Сопутствующий работнику запах пота, зацепившись за корзину, остался.

— Что здесь произошло? — призвал всех к ответу угрюмый, как и столяр, его принесший, пришелец. Всем стало ясно, что новичок совсем не простак и знает себе цену. Оно и понятно: на службе давно, толк в ней знает.

4

— Да вот, — поспешила поделиться знанием лампа, — представляете, ваш предшественник вообразил, что он…  что у него…  Что ему все позволен! И, как следствие, развалился. Вы видели его останки. Удручающее зрелище…

— А вот это уже баловство. Что где есть, там оно и есть, — рассудил бастион, — а другого быть не должно. Я себе не позволяю.

— Нисколько?

— Никогда!

— Совершенно с вами согласна. Непозволительное распутство. Но здесь, я вам скажу, все зависит от индивидуума. Вот вы как вошли, я сразу же себе сказала: этот мужчина серьезный. Не чета прошлому, так сказать, представителю.

— Что-что? — продолжал проявлять любознательность стол.

— А я так его и не уколола, — поделился прибор чувством потери. — Не дали. Теперь вот, кого?

— Надо, надо было плеснуть на него как следует, — поддакнул он сам себе и с шумом втянул чернила так, что пошли пузыри. — Это бы его остудило.

— Надо было сообщить, куда следует. Письменно. И, кстати, не только про него одного. Чтобы приняли меры. Ну да еще не поздно: неровен час — склеят старого, — высказал отношение к делу потерпевшего и к нему лично прибор собственным голосом. Разволновался.

— Хи-хи! — отреагировала корзина.

— И все-таки, господа, что вы скажете о силе воображения? По-моему, демонстрация ее прошла просто блестяще. — Лампа не унималась. Она была горда собой, тем, что роковая мысль принадлежала именно ей. — Воображение, господа! Сила, господа! Все, что угодно! Отныне всем понятно, что любая мечта осуществима.

Она чувствовала себя роковой женщиной.

— Вот и осуществи свою, — пробулькал прибор горлом чернильницы. — Вот и вообрази, что хочешь. Продемонстрируй, так сказать. Возгорись, как мечтаешь. Ну. Ну?

— Что-что?

— Баловство…

— А что! — воскликнула лампа и тихо затлела спиралью. — И попробую! И покажу вам всем! Невежды…

И вспыхнула. Да так ярко, что тотчас со звоном лопнула, пустив голубую струйку дыма в потолок.

— Ха-ха-ха! — засмеялся прибор всем своим многоголосьем. Вот уж обрадовался, так обрадовался. Саму лампу превзошел! Клокотала чернильница, позвякивая бронзой, тоненько, в тон, зудело перо, а откуда-то из глубины мраморного естества выкатывались тяжелые шары басов.

— Ха-ха! — вторила корзина. За компанию.

Блуждающая зеленая муха, мучимая бессонницей, сжигаемая вечным огнем любопытства опасно сблизилась с клокочущей чернильной бездной, была поражена крупными брызгами и свалилась прямо в колышущуюся золотистую муть.

Прибор осип на один голос и, как следствие, умолк. Заткнулся.

5

— Хи-хи-хи! — пуще прежнего не печалилась корзина.

Но вернулась женщина.

Возникла на пороге снежным облаком, веткой акации в цвету.

Освидетельствовала стул на прочность.

— Все фантазии — от пустоты и одиночества, — подумала она вслух, убедившись в незыблемости бастиона. Села. Прямехонько на его каменную голову.

Придвинула чистый лист бумаги. Медля, погладила зеленое сукно ладонью. Набравшись решимости, взяла ручку и вонзила перо в чернильницу.

— Мерзость!

Муха, наколотая на перо, сучила лапками. Жирные капли падали на серость мрамора, на зелень сукна, брызгами покушались на девственность бумаги.

— Гадость! Гадость!

Ручка отлетела в угол. Впилась в пол единственным своим ненасытным зубом.

— Что-что? — упустив самое интересное, спроси стол.

— Хи-хи! — залилась корзина.

Скомканный лист бумаги обрушился в ее широкую глотку, ошеломил, заставил поперхнуться.

Женщина оттолкнулась, отпрянула от стола, вставая. Бастион опрокинулся, пал. Дал трещину.

— Пропади все пропадом! Что за день? Что за день!!! Идиотские письма, идиотские стулья, идиотские мухи…  А это еще откуда? Вот, правильно, кошачья шерсть. Все к одному! Главное, откуда? Поди, вычисти теперь юбку. И этот…  и он надеется еще на ответ? Нет уж, дудки! С меня хватит! Больше даже не шевельнусь для него. Пусть сам напряжет фантазию. Если она у него имеется, и если он чего-то хочет. Говорить-то все горазды…

Дверь хлопком отсекла окончание фразы.

— Что-что? — крикнул вдогонку стол.

Тщетно.

Не было ему ответа.

День за окном истончался, слой за слоем стирался сумерками с полотна реальности, неотвратимо задвигался в чулан прошлого. Сегодня незаметно и неумолимо перетекало во вчера.

Сквозь призрачный свет проступили и затвердели очертания вечера.

День отходил прочь, никчемный, никому не принесший ни радости чистой, ни возносящего удовлетворения, но все же исполненный мелких впечатлений, основы смутных ночных воспоминаний. В них гибнет реальность, из них возникают образы, полные печали. Ночные сюжеты склонны впадать в кошмары, они не подвластны переменам настроения и, следовательно, самому времени.

Друг для друга

(Постижение)
Я сидел у наспех вытертого столика в гостиничном кафе и, глоток за глотком, медленно цедил сквозь зубы трехзвездочный коньяк местного разлива.

Было душно, воздух пропитался неистребимым запахом казенного жилья, коньяк оказался на редкость гадким и пить его не хотелось. Но на душе было скверно, так скверно, что не знаю, как разрешилось бы это мое состояние, если бы коньяк оказался лучше, чем был на самом деле, и не приходилось бы делать отвлекающего от дум усилия при каждом глотке. Медленно, с трудом алкоголь оказывал свое непосредственное воздействие на нервы, а больше от него ничего и не требовалось.

За окном, на небольшой площади, до белесой пыли прокаленной солнцем, расплывались в дрожащем мареве в ожидании отправления несколько автобусов — автобусная станция в этом городе ничем не отличалась от подобных станций в других городах, виденных и не виденных мной. Впрочем, сам город отличался от прочих, ему подобных, в основном лишь тем, что в данный момент в нем застрял я.

Я почувствовал, как снова во мне закипает злость, и поспешно отхлебнул из рюмки. Так-то оно лучше будет.

В последнее время я стал замечать, как меня переполняла злость. Я был зол, очень зол на себя, на это лето, склонявшееся уже к концу и, вопреки ожиданиям, не принесшее ничего хорошего, на город, наличия чего-то хорошего в нем и не предполагавший, ни теперь, ни в будущем — на весь мир. И, конечно, немного на нее тоже. Вот не знаю, и люблю, и злюсь, и невозможно разобрать, чего во мне больше. Пытался, честно, выбросить из головы напрочь все мысли о ней, думать о другом — не получается, хоть тресни! Тоска заедает — и злость, тут же, рядом. Так что, пока не знаю, поеду, нет ли. Автобус — вот он, стоит, ждет, только я еще ничего не решил. Что для меня не характерно, обычно я решаю все быстро. А тут…

Мимо столика, отставив украшенный большим белым бантом зад, провезла повизгивавшую тележку официантка Зина. Одно колесико у тележки болталось и билось из стороны в сторону, что, собственно, и вызывало тот пронзительный визг. Тележка повторяла все Зинины телодвижения, следовала всем ее вихляниям, и мне вдруг подумалось, что они — тележка и Зина — созданы друг для друга. В голове тут же сложилось вполне определенное словосочетание, характеризующее вышесказанное, но едва только я успел раскрыть рот, чтобы поделиться им, как тут же услышал:

— Не надо!

Я оглянулся на окрик, и тут же наткнулся на устремленный на меня взгляд. Сомнений не было, требование, или же пожелание, относилось ко мне.

За соседним столиком сидел молодой человек, вполне обычный, такой, что ничего особенного на него и не подумалось, кроме того, что какого такого ему-то надо? На вид ему можно было дать… да сколько и мне, пожалуй.

— Чего «не надо»? — поинтересовался я довольно в резкой манере, не желая упустить такой шанс отвлечься.

— Не надо произносить то, что вы подумали, — разъяснил свою позицию незнакомец. Не опуская и не отводя, между прочим, взгляда.

«Голос как голос, невыразительный» — подумал я, но заметил, что во взгляде его промелькнуло что-то странное, беспокоящее. Вот только что?

— Да откуда тебе знать, что у меня на уме? — поинтересовался я. — Надеюсь, на лице моем ничего не написано?

— Вот именно, — улыбнулся он в ответ. Вызывающе улыбнулся. — По лицу я и читаю.

Это, наконец, начало меня задевать. И заводить, между прочим. Кем угодно, но глупцом, у которого все его скудные мысли на лице написаны, я себя не считал. Поэтому свой следующий вопрос я постарался сформулировать предельно конкретно, а произнести его как можно язвительней.

— И что же еще ты там вычитал? Надеюсь, тебе не показалось, что я опасен для общества?

— Как знать, — усмехнулся он. Он еще усмехался! — Быть может, вы опасны для себя самого, а, может быть, от вас пострадает еще кто-то. Все от вас и зависит. Потому что вы больны неверием. Помимо всего прочего, вы не верите в то, что любовь — настоящая любовь — есть.

Я вздрогнул, словно укололся булавкой, и с неподдельным уже интересом посмотрел на парня. Точно же! Именно это со мной и происходило, именно эта мысль, не выбираясь на поверхность, но где-то там, в глубине точила и подтачивала мою душу. Но…

— Об этом не трудно догадаться, — предупредил он мой вопрос, который, конечно же, тоже был транспонирован на моей физиономии. — В вашем лице нет огня жизни, одно лишь злое тление.

— Ну, уж конечно! — не сдаваясь, я тупо ввязывался в перепалку. — Что мое, вот твое лицо — цветет как клумба у моей тетушки на даче в эту пору. И это, естественно, означает, что сам ты безоговорочно веришь в это, в верность, в постоянство, в ожидание без измен и срывов — одним словом, в любовь? Если так, я удивлен, правда. Поскольку впервые встречаю такого человека, который, к тому же, не смущаясь, заговаривает об этих вещах с первым встречным.

Парень просветлел лицом, хотя оно у него и до того мрачным не было. Может, представил себе что-то, о чем и так никогда не забывал, не знаю…

— Верю, — просто ответил он, глядя своими ясными глазами прямо мне в душу, зараза. Но только он взглянул, так я ему сразу и поверил, что не врет, вот так. — Верю, — повторил он, — и, если позволите, расскажу вам одну историю. Она совсем короткая и не утомит вас. У вас есть время?

Чего-чего, а времени у меня было предостаточно. Я забрал свою рюмку и перебрался к нему за столик, показав таким образом, что готов слушать. Задираться я перестал пока, подумав, что послушать хорошую историю да ко времени все же лучше, чем ничего не услышать, кроме собственной бесполезной ругани. А вот если история окажется глупостью…  Тогда, пожалуй, можно будет выпустить весь пар, что накопился.

Незнакомец плеснул себе в стакан пепси из стоявшей на столе бутылки, пригубил и задумался, соображая, видимо, с чего ловчей начать. По его лицу забегали тени, словно давние или близкие события одно за другим замелькали перед его мысленным взором, отбрасывая на него отблеск. Так в ясную погоду, подчиняясь путаному замыслу и торопливой кисти ветра, меняется гладь озера.

Я молча ждал начала повествования. Было все так же душно и влажно, но от забот своих я вроде как отвлекся, что было хорошо. Я надеялся, что дальше будет еще лучше.

В чуткой тишине пустого кафе было слышно, как одуревшие мухи бьются в невидимое им стекло. И, в отдалении, за стеной, в другом здании, в другом городе или в ином измерении — в стальной мойке погромыхивали тарелки.

Столик, за которым мы приземлились, явно обосабливался в пространстве. Я это чувствовал, но не знал пока, как к этому относиться.

Незнакомец поднял голову, коснулся моих глаз прохладной синью, и начал свой сказ.

— Эта недавняя история произошла с моим другом. Я, сам того не ведая, тоже принял в ней некоторое участие, так что передаю вам все по сути из первых рук. Поэтому, пусть вас не смущает мое пристрастное отношение и знание некоторых подробностей, знать которые, быть может, и не должен был.

Вот, представьте себе обычную комнату в рядовом общежитии: стены, увешанные вырезками из журналов и репродукциями картин, шкаф, стол, пустой графин на нем, две кровати у противоположных стен, покрытые грубыми шерстяными одеялами и, конечно, окно, за которым разлилась степь до самого горизонта — и косой курган на ней, где-то на краю. В общем, из окна видна степь, но никак не увидать, даже в бинокль, того, к чему стремится душа каждого нормального человека.

У окна стоит парень, и буравит, буравит степь взглядом, желая рассмотреть в ней именно то, невидимое. Но степь не сдается, степь остается степью, остается жесткой реальностью, лишь иногда, снисходя до демонстрации обманчивых и зыбких миражей.

Обычный парень с нормальной биографией. И с историей, которая начиналась вполне обычно, как тысячи других таких историй: случайно встретились, на всякий случай познакомились, а когда поняли, что полюбили — пришла пора расставаться. Не надолго, всего на четыре месяца, но этот срок для сгорающих в сверхновой любви сердец — пропасть. Ведь этот огонь постоянно требует все нового и нового топлива — взгляда, прикосновения, поцелуя. А без этой подпитки начинается ломка, ты уж мне поверь.

Я качнул головой в знак того, что и сам не чужд этой беде, но ему, похоже такое поощрение с моей стороны было без надобности. Его глаза обратились вовнутрь себя, и он просто озвучивал то, что там видел. И, похоже, теперь его уже мало заботило, слушал ли кто его, или нет. Он продолжал.

Дни шли, парень работал, там, куда его отправили в командировку. Работа отвлекала его от дум, и он предавался ей с азартом и всецело. Телом отдавался, вниманием своим, работой мозга, но не душой. Душа его, понятно, была далеко, в месте средоточия его любви, в месте силы и притяжения. И каждое утро он просыпался с восторгом и надеждой, что вот сегодня уж точно придет письмо от нее. Кроме писем, не было других способов связи в тех местах. Ему представлялось лицо его милой, тянущееся к нему легкой улыбкой и алым рассветом щек сквозь гипюровую занавесь утреннего сна. Он говорил ей «Доброе утро!», а потом весь день томился ожиданием вечера, того холодящего момента, когда среди разбросанных на столе у входа в общежитие чужих писем он увидит то, что адресовано ему.

Он не ждал других писем, только от нее.

И когда письмо приходило, он веселел, он ликовал, он отрывался от земли. А потом, присев, где попало, писал ответ, и за этим занятием, не сдерживаясь и не таясь, вспоминал, мечтал, представляя себе былое и небывалое, и…  тосковал. Да, тосковал, хотя то чувство тоской можно назвать с большой натяжкой. Это было нечто большее, и полней, и глобальней что ли.

Чаще же писем не было, и тогда он сердился, он грустнел, он чувствовал обвал и пустоту внутри, но сжимал зубы и не подавал виду. Только разве это можно скрыть внутри? Все же на лице написано, вот как у вас было. И тогда, остановившись перед бездной ночи, которую, он знал, ему не перемахнуть на крыльях сна, тогда он садился и писал ей письмо сам. Но иногда и писать было невмоготу, в этом случае он бросался на кровать и, вперив взгляд в потолок, затихал. Так он мог лежать — и лежал — часами, равнодушный ко всему внешнему и недоступный ни для кого. Могло показаться, что он спит, но горящий тоскливый огонь в глазах давал понять, что, если и спит, то странным, странным сном. В конце концов, лишь стоило ветру или, скажем, птице ударить по стеклу, как тотчас он вскакивал, подбегал к окну и, к нему приникнув, вглядывался вдаль. Что уж он там выглядывал, кто знает, но со стороны казалось, что взглядом он упирался в косой курган, застрявший над темным горизонтом, стараясь, будь что, стереть его отметку с неба.

Так продолжалось довольно долго, поэтому мы, его друзья, сразу же заметили, как что-то изменилось в нем и стало проявляться по-другому.

В какой-то момент он совсем уж погрустнел, да еще злой стал и вспыльчивый, мог обругать по пустякам, а когда потом его спрашивали, чего это, мол, ты, в глазах его появлялось виноватое выражение, и он искренне удивлялся, как такое с ним могло произойти.

— Что с тобой? — спрашивали его мы. — Тебя словно подменили…

— Нет, я прежний, — отвечал он, при этом улыбка его была потусторонним и ошибочным сигналом на онемевших губах. С той же улыбкой взгляд его обращался вовнутрь, и он снова возвращался в то состояние молчаливого оцепенения, из которого минутой раньше был выведен нашим вопросом. В общем, с нами он оставался только внешней оболочкой, но душа его и все помыслы находились в ведомой лишь ему стране грез. «С нами» означало лишь то, что тело его было рядом. Можно было подойти, потрогать его рукой, можно было докричаться до него и даже поговорить с ним, но с таким же успехом можно было пообщаться с деревом.

Уже потом, позже мы узнали, что он перестал получать письма от своей любимой. Да…  Письма просто перестали приходить. Совсем.

— Успокойся, — говорили ему мы, — не бери дурного в голову. Мало ли что могло случиться? Всякое бывает, сам знаешь…  Почта напортачила, или письмо затерялось…

— Да, — соглашался он, — я знаю. Пустяки! Все нормально.

При этом по лицу его было видно, сколь тяжело дается ему произнесение даже этих ни к чему не обязывающих ритуальных слов. И он улыбался! Он улыбался, а у нас на душе скребли кошки.

— Да ты подумай, быть может, девчонка из сил выбивается на работе, может, ей писать просто некогда! — убеждали мы.

— Конечно, так и есть, — покорно соглашался он. — Не стоит о том и говорить.

Кое-кто из нас пожимал плечами, кто-то легко касался пальцами виска — не понимали его ребята. Как в наше время можно быть таким? Да…  Я, кстати, тоже не понимал. Это теперь-то мне понятно, как мало мы знали о жизни, а тогда…

Ну, так вот. Писем все не было, и, в конце концов, наступил момент, когда друг мой, что называется, дошел до предела. Это случилось в тот роковой день, который, как стало ясно вечером, оказался таким же пустым, без письма, как и многие, ему предшествовавшие. Мы пришли в общежитие после работы и, как всегда, столпились у стола, на котором была разложена сегодняшняя почта. Он наблюдал за всеми издали, из-за спин, не приближаясь к столу. А когда все разошлись, и взору его открылась чистая и пустая поверхность, вот тут он почувствовал, как кровь враз отхлынула от сердца, а тело пропитала слабость, словно влага кусок сахара. В его душе что-то натянулось до невозможности, так что даже страшно стало пошевельнуться — вот-вот порвется нить. На глаза медленно опустилась пелена, и мир вдруг стал черно белым. А он не понимал, мир только виделся ему таким, или же был таким всегда, просто раньше притворялся цветным?

Он поднялся в комнату и сразу же подошел к окну. Долго-долго он простоял там, вглядываясь в степь, впитывая тьму и ужас ночи. Потом, глубоко за полночь, когда общежитие давно уже успокоилось и затихло, он сел к столу и придвинул к себе чистый лист бумаги, собираясь, видимо, что-то писать. Задумался, надолго.

Что писать? Во что бы то ни стало надо написать. Что-то необычное, нетривиальное и сильное. Но что? Как выразить себя и излить, освободиться от боли?

Раздумывая, он взял чистый конверт, написал на нем адрес — и словно вновь побывал в далеком родном городе. Словно вновь пробежался по до боли знакомым улицам, и, что интересно, ноги помимо его воли несли его во вполне определенном направлении. Вот и та улица, на которую он так давно уже стремился попасть всем сердцем, тот дом, лестничная площадка, дверь…  Ее дверь. Номер квартиры. Да, номер ее квартиры. А как только он написал имя, сразу воочию увидел ее, свою любовь. Это было похоже на психоз, на сумасшествие. Да, наверное, было близко к тому. Но он засмеялся — и жизнь засияла в его широко распахнувшихся глазах. Он протянул руки и обнял…  конечно же, пустоту!

Тогда он закрыл лицо руками. Дыхание зашлось от невыносимой боли разлуки. В ледяные ладони он прошептал: «Родная, прости мне, что я здесь, вдалеке от тебя, что не могу обнять, не могу прижаться губами к твоим рукам. Ах, если бы любовь моя дала мне силы излиться самому письмом и полететь к тебе…».

Не успел он произнести свое любовное заклинание — а это, согласитесь, было не что иное, как заклинание, любовная магическая формула, приведенная в действие силой настоящего искреннего чувства — как закружило его в разноцветной карусели, и мир растворился…

Рассказчик прервал рассказ. Откинувшись на спинку стула, он замолчал на долгие минуты, широко распахнутые глаза его при этом смотрели куда-то вдаль, за горизонт, но видели ли они там хоть что-нибудь, не знаю. Мне показалось, что глаза его были слепы к внешним источникам, а взгляд как раз обратился вовнутрь и не мог оторваться от хранимой там картины. К тому же, ему было тяжело дышать, я видел, что он попросту задыхался. Но помощь ему не понадобилась, хотя я и готов был что-нибудь в этом роде предпринять. Вскоре он сам справился с волнением, отдышался и продолжил.

Да, все исполнилось, как я…  как я уже рассказал. А когда я сам вошел в нашу комнату, его в ней уже не было, лишь на столе лежал запечатанный и подписанный конверт. Конверт был, а друга не было. Не видели мы его и еще много дней спустя. Много ходило всяких толков, разное говорили и предполагали. Поиски организовали, даже в степи искали. Но не нашли. Он исчез, словно испарился. Что интересно, многие видели, как он входил в комнату, в комнате его тоже видели, но вот как он покидал ее — никто не заметил. И из общежития он не мог уйти незамеченным, в тот вечер такая бабушка дежурила, что мимо ее и муха без спросу пролететь не могла.

В общем, пропал человек. А последнее письмо его я лично на следующее же утро отправил по назначению. И уже через неделю или около того оно дошло до адресата. Та девушка его получила. Вот, такая история…

— Что, это вся история! — не поверил я.

— В основном, вся, — подтвердил он.

— Погоди, погоди, — нервно заторопился я. — Как же так — вся? А куда тот парень пропал? Нашелся ли? Да и с девушкой что? Письмо-то она получила? Я ничего не понял!

Я так разволновался, что схватился за свой коньяк, и одним махом выплеснул его себе в рот. Но, как я уже говорил, разволновался я сильно, поэтому промахнулся, и коньяк попал не туда, куда следовало, а пошел, что называется, другим путем. Прикрыв рот рукой и выпучив глаза, я дико закашлялся, чувствуя, как что-то горькое и жгучее разъедает мне горло. В общем, чтобы справиться с ситуацией, мне понадобилось не меньше пяти минут. Все это время, пока я бился в конвульсиях, мой собеседник смотрел на меня с пониманием и жалостью. А когда я успокоился и затих, боясь пошевелиться, чтобы не спровоцировать новый приступ кашля, он покачал головой и сказал.

— Я и не рассчитывал, что вы сразу все поймете. Но все главное я вам действительно уже рассказал. Что до девушки — да, письмо она получила…

— Ты так говоришь, словно она была не рада…

— Собственно, не ожидала она, да. Но коль скоро уж мы говорим о любви, так без мучений и страданий, самых маленьких, она невозможна. Терзания и придают любви ту прелесть, без которой она не может существовать. Иногда же случается, что любовь не выдерживает испытаний. Как в нашем случае.

Предупреждая мои вопросы, он поднял руку.

Итак, девушка, у которой, к слову, могло быть любое имя, получила предназначенное ей письмо. И, как много других до того, готова была, не распечатывая, выбросить его в корзину. Но тут, едва взяв конверт в руки, она почувствовала, что он теплый на ощупь, существенно теплее окружающего предметного пространства, и вроде даже дрожит, мелкой такой дрожью. Заинтригованная, она машинально разорвала конверт и заглянула вовнутрь. Достала листок, развернула холодными пальцами, быстро, как постороннюю товарную накладную, пробежала глазами текст. Потом перечла еще раз…  и еще раз. И, видимо, ее захватила все же спрятанная там, в письме магия.

По мере чтения она чувствовала, как вместе с простыми словами, складывавшимися в непростые смыслы, в сердце ее проникает что-то еще, ласковое, нежное. То, от чего она уже отказалась и отвернулась, возвращалось вновь. Закружилась голова. Она вдруг поняла, что он здесь, рядом, на расстоянии дыхания, что она касается его рукой.

Вдруг лист бумаги в ее руках затрепетал, стал горячим, словно его прокалили утюгом. В том месте, где было начертано слово «любимая», бумага почернела, как будто снизу к ней поднесли зажженную свечу, и вдруг вспыхнула! «Ай!» — вскрикнула девушка и накрыла пламя ладошкой. Не помогло, бумага вспыхнула в другом месте. Она сбила пламя и там, но огонь был упорен, он охватил весь листок бумаги, и вскоре у нее в ладонях оставалась лишь горстка пепла.

Что-то случилось тут с ней, что-то ее проняло. Она прижала остатки пепла к груди, опустилась на колени, на ковер прямо, где стояла, и заплакала. Плакала долго, освобождаясь от чувства, что уже ушло, но еще цепляло ее душу какими-то своими привязками. И душа ее наполнялась спокойствием и расслабляющим ощущением безопасности. Ну, вот словно обняло ее что-то большое и сильное, и теперь уж ни за что не даст в обиду. Слезы текли, обильные, не жгучие, и смешивались с пеплом письма. Незаметно для себя, она погрузилась в состояние, похожее на сон. Но это не был сон. Скорей, это была иная реальность, в которой она продолжала любить, и никогда не расставалась с любимым. Волшебство осуществлялось, магия делала свою работу…  И сделала-таки, подарила ей ночь любви, такую, которые снятся всем девушкам, но о которых они никогда и никому внятно не могут рассказать.

В общем, проснулась она в объятиях моего друга. Был жуткий скандал. Волшебство рассеялось, а он так и не смог ей объяснить, как оказался у нее дома. Вернее, он пытался, но она ничего не поняла из его рассказа. Волшебство для нее оказалось пустым звуком, и в сказки она не верила.

— Все! — подытожил он свой рассказ.

— Как все! — вновь не поверил я. — А дальше? Что было потом? Что с ней случилось, почему она ему не писала? Все счастливо разъяснилось, они обнялись и никогда больше не расставались? Жили долго и счастливо и умерли в один день? Было ли у сказки продолжение?

Рассказчик грустно и даже смущенно улыбнулся, вытер тыльной стороной ладони выступивший пот со лба и сделал глоток пепси.

— Нет, — сказал он, — у этой сказки продолжения не было. Прежде всего, надо четко понимать, принимать, как постулат: если в разлуке ваша любимая перестает вам писать письма, значит, ее любовь подошла к концу. Ее любовь прошла, и с этим уже ничего не поделаешь. Но ведь и сказ мой не о том, как оживить умершую любовь, вы не уловили главного.

— А о чем же? — продолжал дожимать его вопросами я. Услышанная история возмутила во мне дисбаланс чувств, я был расстроен и в какой-то степени дезориентирован. Я не понимал, что в этой сказке сказочного, в чем прелесть ее волшебства? — Это вообще сказка? — предположил я.

— Сказка! — уверил меня он. — Любовь всегда сказка, разве может быть иначе?

— А, понятно! — обрадовался я догадке. — Ты не веришь в любовь!

— Если во что-то в этой жизни я верю, так это в любовь, — он сделался совсем уж грустным, видимо, моя непонятливость, чрезвычайно его расстроила. — Я верю в любовь, но в ту, которая отдает, а не требует вновь и вновь для себя лишь знаки внимания и подтверждения. Только такая любовь наделяет нас волшебной силой, сказка об этом. Все остальное — вторично и, в общем-то, не важно. Вот так.

Он вздохнул и некоторое время, легко улыбаясь, смотрел на меня, ожидая, пока я в уме сформулирую очередной вопрос. А когда я уже был готов задать его, он вдруг потянулся куда-то мне за спину, словно увидал там что-то необычное, и я сразу купился на этот трюк. Я оглянулся, и ничего странного позади себя не увидал, вообще ничего. А когда повернулся обратно, его за столиком уже не было. Он исчез, ушел, улетел, не знаю…  Лишь остатки пепси в стакане, в его стакане продолжали выдавливать из себя последние пузырьки газа, не позволяя мне усомниться в реальности этого человека и нашей с ним встречи.

Надо ли кому-то объяснять, что я был смущен и оглушен услышанным? Мало того, что рассказ просто идеально накладывался на мою собственную любовную историю, мою ситуацию и личные чувства, так еще и оставил после себя стойкое ощущение, что самое главное я упустил, не понял.

Я допил коньяк и оттолкнул от себя рюмку.

Напиток, как я уже упоминал, был скверный, и вовсе не способствовал ясности сознания, напротив, слегка его затуманивал. Я напрягся, борясь с туманом в голове и стараясь отладить мыслительный процесс. А когда это мне, наконец, удалось, я понял, мне стало ясно то, что все это время беспокоило своей недосказанностью и сокрытостью. Как говорится, тонкий намек нашел своего адресата, то есть меня. Вся эта история, пусть не в деталях, а, в общем, была похожа на мою собственную историю, на неловкую сказку моей любви. С той лишь разницей, что мне самому не пришлось, не удалось стать письмом. Что, со мной что-то не так? Может, я как-то не так люблю? Чушь! Я люблю, я так люблю!.. Что же я здесь до сих пор сижу? Автобус!

Я глянул в окно, и увидел, что мой автобус уже выруливает с площадки.

Я вскочил, опрокинув стул, на котором сидел. Не обратив на это внимания, пронесся через весь зал, едва не опрокинув мимоходом официантку Зину вместе с ее тележкой и, выскочив наружу, бросился наперерез автобусу.

И уже позже, сидя на своем месте в полупустом салоне, прижавшись лбом к стеклу и безразлично отслеживая проплывающие мимо пейзажи, я подумал, что, если я правильно понял рассказ незнакомца, не было никакой необходимости нестись мне куда бы то ни было сломя голову. Ибо, все, что есть в моей душе — там и всегда останется, а ни на что другое я повлиять никак не смогу. Иными словами, каждый в ответе за ту любовь, что есть у него внутри. Не дать погаснуть своей любви — вот единственное, что мы можем сделать друг для друга. Я улыбнулся этой новой для меня мысли, почувствовав и восприняв струящееся от нее тепло. Потом, уже засыпая, я вспомнил перепуганное лицо Зины, и подумал, что она, должно быть, очень симпатичный и славный человек. И тележка у нееотличная. И бант…

27 марта 81 г. Керчь

Антон и Анна

Уже стемнело, когда Антон, отработав смену, возвращался домой в один из отдаленных районов города. Впрочем, отдаленный для такого города, как Сальви-Крус, понятие относительное, потому что все его спальные районы практически вплотную примыкают к центру, а сам город из конца в конец можно пройти пешком за какие-нибудь три часа — не много по нынешним меркам.

Автобус был забит до отказа разношерстным людом, и Антон, испытав маленькое потрясение от такого его количества в столь неурочный час, уже давно перестал воспринимать вдавленный в застоявшийся воздух гул голосов. Старый трудяга-извозчик резко вздрагивал на просевших рессорах, и Антон всеми своими внутренностями, слившимися, казалось, с монолитным нутром людской массы, чувствовал каждый бугорок и каждую ямку на разбитой дороге.

Но вот и остановка.

Сделав выдох, Антон ткнул локтем в чей-то живот, втянув голову в плечи, ушел от удара по ней никелированным предметом, уперся плечом во что-то мягкое и податливое и вывалился из автобуса. Следом за ним на остановку выплеснулся клубок возгласов и мыслей:

— Проспал, черт!

— Ой-ой-ой! Куда же вы!

— … вот так и стойте…

— Я же вам не кровать…

— … давно за ним наблюдал…

— Тише вы, — пробормотал Антон, со сдержанным любопытством рассматривая то место на плаще, где еще минуту назад была пуговица.

Автобус ушел, и улица опустела.

Не сказав ничего больше, только вдохнув полной грудью прохладного чистого воздуха, Антон обогнул темневшие тут же кусты и маленькой тихой улочкой медленно побрел домой, с удовольствием ощущая под ногами не скользкую жижу, а надежную мерзлую землю. Голова его слегка кружилась, покуда из легких не выветрились последние остатки автобусной атмосферы. Он шел не спеша, наслаждаясь жизнью вообще, как вселенским феноменом, и связанным с ней своим бытием, и в тот миг, помнится, ему ни о чем не думалось. Вообще. Жизнь затапливала его ощущением своей полноты, душа его почти вошла в равновесие с окружающим миром, но когда, казалось, до полного слияния с ним оставался вдох или два, чей-то окрик, такой неуместный и несвоевременный, неожиданно прозвучавший в тишине, не дал достичь полной гармонии.

— Молодой человек! Эй!

Антон оглянулся.

— Это вы мне?

— Вам, вам. Пожалуйста!

На пороге открытой освещенной двери парикмахерской с горящей над ней соответствующей вывеской стояла, переминаясь с ноги на ногу, девушка в белом халате, накинутом поверх выглядывавшего из-под него платья.

— Понимаете, — торопливо стала она объяснять, когда Антон подошел ближе, — закрывать уже пора, а тут мужчина какой-то зашел, в кресло уселся и уходить, похоже, не собирается. А я одна, и помочь мне некому…

Девушка была очень стройной, даже хрупкой, довольно высокой, с волосами, горящими расплавленным серебром в свете неона. Но лица на фоне светящихся дверей было не разглядеть, лишь абрис, силуэт. Девушка показалась Антону экзотическим, завернутым от холода в марлю цветком, занесенным сюда, в неподходящее совершенно место, неведомым ветром. Он вдруг испугался, что новый его порыв унесет ее еще дальше, с этого крыльца и из этой жизни, поэтому поторопился предложить ей войти, и сам спешно прошел следом.

Пройдя через небольшой зал ожидания с пустующими стульями вдоль стен, дверь направо из которого вела в женский зал, он попал в комнату еще меньших размеров, залитую ярким электрическим светом. В ней у окна перед одинаковыми зеркалами, умывальниками и тумбочками с принадлежностями, спинками друг к другу стояли два парикмахерских кресла. В одном из них, сильно съехав вниз по спинке и вытянув далеко вперед ноги, полулежал человек и, не мигая, пристально смотрел на бесконечную череду своих отражений в зеркале.

— Вот, полюбуйтесь, — указала из-за плеча Антона девушка. — Молчит и не уходит.

Антона поразил отрешенный взгляд незнакомца: тот словно не видел ничего вокруг. Он оглянулся на девушку и, наклонив голову, постарался ободрить ее взглядом. Потом, подойдя к запоздалому посетителю и положив руку ему на плечо, сказал ему:

— Пошли, друг. Нам уже пора.

Незнакомец вздрогнул от неожиданности прикосновения и резко оглянулся, однако в глазах его Антон не заметил ни тени испуга.

— Надо же! — удивилась девушка. — А я ему прямо в ухо кричала, но он словно ничего не слышал.

Мужчина в кресле мотнул коротко стриженой головой, словно прогоняя сон или какое другое визуальное наваждение, поднялся на ноги и, ни на кого не глядя, направился к выходу.

«Не по сезону одет ты, братец, — подумал вослед ему Антон, со смешанным чувством удивления и жалости провожая глазами удаляющуюся щуплую фигуру. — Неужели бродяга? Неужели они еще есть у нас?»

Незнакомец, кутаясь в худой пиджачишко, уже брел по тротуару за окном. Брюки были длинны ему, поэтому он разрезал штанины спереди, и они тащились за ним двумя грязными шлейфами, собирая и увлекая за собой окурки, обрывки газет, пивные крышки и всяческий другой мусор. Антон провожал его взглядом до тех пор, пока тот не исчез за кустом, из-за которого несколькими минутами раньше вышел он сам.

Убедившись, что бродяга удалился, Антон повернулся к девушке, и только тогда как следует рассмотрел ее. Алые припухлые губы, чуть вздернутый нос — ничего необыкновенного, вот только во взгляде явственно читалась некая напряженность.

— Вот и все, можете закрывать свой дворец на ночь, — улыбнулся Антон, и глаза девушки слегка оттаяли с ответной улыбкой.

— Да, спасибо, вы меня здорово выручили.

Антон улыбнулся:

— Всегда рад помочь, обращайтесь.

Девушка засуетилась, запирая на ночь парикмахерскую и, казалось, совсем забыла про Антона. Почувствовав себя лишним, он спустился с крыльца и, оглянувшись, поинтересовался:

— Может, проводить вас домой? Чтобы вечер гарантированно закончился благополучно?

— О нет, не стоит. Я живу тут совсем рядом, пять минут идти. Не беспокойтесь, сегодня со мной больше уже ничего не случится, — беззаботно и решительно отшила его девушка.

— Как хотите, как хотите. До свиданьица тогда, — в тон ей ответил Антон и, кивнув на прощание, повернулся и пошел дальше своей дорогой, с удивлением ощущая в душе росток смутного беспокойства, взявшегося как бы ниоткуда и тут же приставившего к его горлу жесткий палец. Ощущение было таким, словно все время дышал холодным, и вдруг неожиданно попался глоток чересчур горячего воздуха. Сам он тоже жил неподалеку, но девушку этот факт, похоже, не интересовал.

Днем позже, проходя мимо закрытых дверей парикмахерской, Антон испытал неожиданное разочарование от того, что стройная девушка в белом халатике не помахала ему рукой с крыльца, как то совершенно беспочвенно рисовала его фантазия. Двери были закрыты, свет погашен.

«Никак, втюрился?» — спросил сам себя парень — и не испытал ни малейшего облегчения от того, что вопрос был поставлен правильно. Правильный вопрос, как верный диагноз, но он не пилюля, а лишь руководство к действию. Его юность генерировала тревогу и беспокойство, и это было правильно, и это было ко времени. Но юность не умела тревожиться дольше и сильней, чем необходимо, чтобы сотворить себе знак. Белый халат, словно парус на горизонте души, захлопал на ветру, и от этого порывистого движения поднялась с нее и улетела прочь легким призрачным облачком пыль повседневности.

Повеяло праздником.

С неожиданной, с неведомой ему доселе стороны.

Это был бриз, легкий и бодрящий, Антон уловил его и подставил ему лицо. «Она будет моей!» — сказал он себе, не вполне еще понимая, что именно он имеет в виду. Но в душе его, затрепетав, уже завибрировала сладкая и тоскливая струна, и необходимость в каких-либо размышлениях и определениях отпала сама собой.

Что-то уже случилось с ним, и это что-то было ошеломительно. Это было уже не ощущение полета, а сам полет. Праздник в душе, шампанское и конфетти.

Но тут же ему вспомнилось, с каким равнодушием девушка взглянула на него вчера при прощании, и радость его померкла. Ничего, принялся подбадривать он себя, надо просто сделать так, чтобы для нее всегда был праздник, когда она рядом со мной. Всегда.

«Что ж, — вздохнул он. — Осталось лишь сочинить праздник».

За этим занятием ночь для него пролетела тенью, чередой видений и образов, за которыми он все пытался угнаться, позабыв о сне. Зато утром он уже знал, что ему делать.

Поднявшись затемно, когда город еще спал, он наспех оделся и выскочил на улицу. Утро было тихое, но пасмурное. С серого неба над головой, как пыль с потолка, сыпалось что-то белое, на снег совсем не похожее, и легкими движениями воздуха сметалось в длинные ленты-полосы вдоль стен домов и бордюров мостовой. Антон поднял воротник, втянул голову в плечи и, упрямо подставив лицо несущимся ледяным крупицам, устремился осуществлять свой план.

Через два часа он побывал на вокзале, обошел все знакомые и не знакомые ему пивные, шашлычные и чебуречные, не забыл про пельменные тоже. Он осмотрел всех праздношатающихся на колхозном рынке, побывал на конечных остановках основных маршрутов городского транспорта, но того, кого искал, не встретил. И когда совсем, было, решил, что дело это кислое и ничего не получится, он увидел его.

Антон как раз вышел из троллейбуса и, с мыслью, что теперь уж точно можно топиться, подошел к парапету городской набережной. Глянув вниз на реку, он сразу увидел того, кто был ему нужен. Там, на гранитных ступенях у самой воды, сидел, обхватив колени руками, давешний бомж из парикмахерской. Он угрюмо смотрел на мутные волны вздувшейся реки и редко, лениво плевал в воду. Белая снежная пыль запуталась в его непокрытых волосах, так что он показался Антону поседевшим со времени последней их встречи.

Антон быстро спустился к реке и, присев на ступеньку рядом с мужиком, поздоровался:

— Утро доброе! Вы-то мне как раз и нужны!

Мужчина откинулся и окатил Антона диким взглядом. Потом вдруг вскочил и бросился наутек. Антон опешил.

— Эй, куда же ты?! Стой! — закричал он и бросился за беглецом следом.

Мужик путался в своих удлиненных брюках, но ловко противостоял этой неловкости и, резво переставляя ноги, как шарик катился вдоль набережной.

— Врешь, не уйдешь, — по-чапаевски подумал ему Антон и, сжав до скрипа зубы, прибавил скорости.

Расстояние между ними быстро сокращалось, но когда Антон уже, было, протянул руку, чтобы остановить временного лидера забега, тот неожиданно резко вильнул в сторону. Видимо, гонщик хотел повторить знаменитый заячий трюк, и таким образом сбросить преследователя с хвоста, но к несчастью наступил на один из своих брючных шлейфов, запнулся и кубарем покатился по земле. Антон, не успев затормозить, споткнулся о скользящее перед ним по асфальту тело и, пролетев метров пять воздушным путем, на излете траектории сбил с ног стоящего к нему спиной полицейского. Тот рухнул, как подкошенный, точно не Антон рубанул его по ногам, а обезумевшая коса, — не выпустив, однако, из крепко сжатых зубов дымящейся папиросы. С фуражкой же ему повезло меньше. Честно говоря, вовсе не повезло ему с фуражкой. Перехватив от того же импульса движения, она перелетела через парапет и весело плюхнулась на мглистую воду, словно не форменный головной убор, а реальная плоскодонка.

Первым, как то и должно было быть, вскочил на ноги представитель власти.

Первым делом он подбежал к парапету и, перегнувшись через него, убедился, что его фуражка все еще держится на плаву. Резко выпрямившись и повернувшись, он перекинул папиросу из одного угла рта в другой, выпустил через освободившийся угол густой клуб синего дыма и, яростно сверкнув глазами, процедил сквозь зубы:

— Так…

— Да, — согласился Антон, в свою очередь поднимаясь на ноги. — Не окажись вас здесь, еще не известно, где обрело бы покой мое тело.

— Плевать на твое тело! — взорвался полицейский и ткнул пальцем в сторону реки. — Это что?!

Антон, прилаживая на ходу к локтю вырванный при падении и болтающийся как клапан лоскут рукава, посмотрел в указанном направлении.

— А, это…  Фуражка, — сообщил он тут же мысль по поводу увиденного, придав лицу невозмутимое недопонимание. — Плывет, река…

— Так точно, фуражка. Моя фуражка, — выдавил из себя полицейский. — И если бы не вы — оба — она сейчас не плавала бы там, как дохлая кошка в луже, а была бы там, где ей положено быть, и где она была до того момента, как вы — оба — изменили ее судьбу. И он для убедительности ткнул пальцем в то место, где положено быть фуражке, в свое темя. — Вот здесь она была и должна быть.

— А ты что разлегся? — обратил, наконец, свое благосклонное внимание полицейский на главного виновника случившейся катастрофы, который совсем не спешил принимать вертикальное положение.

Нехотя, бывший беглец поднялся на ноги.

— Иди сюда, — поманил его полицейский пальцем. — Давай, давай.

Потупив глаза и сильно смущаясь, но все же повинуясь неодолимой силе власти, мужчина двинулся ей навстречу. По мере его приближения, огонек недоверия в глазах полицейского сначала едва засветился, а потом разгорелся вовсю. Попав в поле действия этого огня, мужчина сразу осознал всю бездну своей провины и совсем стушевался.

— Держи ее! — вдруг закричал Антон, и бросился вниз по спускавшейся к воде лестнице.

Полицейский, проявив рефлекс, цепко схватил другого бегуна за руку.

Антон спустился к реке как раз вовремя. Именно в этот момент фуражка, влекомая медленным током воды, проплывала мимо лестницы, и случайный порыв ветра подтолкнул ее к ней на такое расстояние, что ее легко было достать рукой — что юноша и сделал с изящной ловкостью.

Отряхнув от воды фуражку, видавшую виды и потому, вероятно, практически не намокшую, Антон бережно отнес ее вверх на набережную и вернул полицейскому.

— Вот, пожалуйста, возьмите, — сказал он. — Ничего с ней не случилось, даже лучше стала.

Сержант насупился, но потянулся за фуражкой, выпустив при этом из рук бывшее в них до того тело, тут же свободно обмякшее.

— Ваше счастье! — пресек он дальнейшее обсуждение своего головного убора. — А куда это вы, собственно, так неслись? И кто такие? Документы?

— Да мы с Силантьичем на работу опаздываем, — торопливо принялся объяснять Антон. — Мы на «Инструменте» работаем, в одной бригаде. Мы вообще родственники, он мне дядька. Вот мой пропуск, а он свой всегда на проходной оставляет, боится потерять. — Антон говорил и говорил, а вновь обретенный родственник его молчал, как рыба об лед, только все сильней тараща на него глаза. — Врачи говорят, что бегать по утрам полезно, вот мы и решили поактивничать.

Полицейский искоса взглянул на отставленный на вытянутую руку пропуск Антона, закрыл его и, похлопывая им по второй свободной руке, протянул:

— Работяги, значит. То-то я смотрю, одеты вы как-то…  Теперь понятно, потому, как…  Вам, я скажу как врач, надо активней умственно работать. Чтобы не было последствий, потому что. Это мой авторитетный вам совет. И наставление. Все понятно?

Антон только развел руками.

— А родственник что, немой? — спросил полицейский, указав пальцем на молчаливого мужика.

— Да он, это, с утра никак не разговорится. Пока чаю не напьется, — ответил за молчуна Антон. Молчун сглотнул и согласно кивнул головой.

Полицейский вновь подозрительно скривился в сторону мнимого Силантьича, но решил, что с него довольно, и вернул Антону пропуск.

— Ладно уж, — протянул, — дуйте. А то на смену опоздаете. И не бегать мне!

Антон бережно, но крепко обнял за плечи товарища по приключению — чтоб невзначай не бросился удирать снова — и, удалившись на приличное расстояние от занявшегося своей фуражкой полицейского, спросил:

— Что же это ты, братец, удирать от меня намылился? Реактивный ты мой!

Мужик покряхтел, словно перевернул тяжелую крышку ржавого железного сундука и таким же скрипучим голосом ответил:

— Так я думал, что ты тоже.

Это были первые слова, услышанные Антоном от него за все время их богатых на приключения отношений, но они никакой ясности не прибавили.

— Что — тоже? — справедливо потребовал Антон объяснений.

— Тоже из той конторы, — сказал беглец и кивнул головой в сторону оставшегося за спиной полицейского.

— А! — понял Антон. — Нет! Ты мне совсем по другому делу нужен. Эх, ты, Силантьич, Силантьич!

— Вот, к примеру, откуда ты узнал, что я Силантьич? — спросил мужик и мягко попытался высвободиться из дружеских объятий.

— Я? — удивился Антон. — А ты на самом деле Силантьич? Никогда не знал этого. Сымпровизировал на ходу, по обстоятельствам. Ну, стало быть, сам Бог велит тебе мне помочь. Ты помнишь, где мы с тобой в последний раз встречались?

Силантьич посмотрел на Антона снизу вверх из-под нависших жестких седых кустов бровей и проскрипел:

— Помню! Рожа у тебя, парень, приметная, таких конопатых еще поискать-попотеть надо.

— Замечательно! — рассмеялся Антон. Все складывалось прекрасно, и он не склонен был обижаться на разные колкости. — Значит, меньше объяснять надо. Я хотел бы просить тебя, Силантьич, чтобы сегодня вечерком, ну, скажем, минут за пять-десять до закрытия парикмахерской, устроился в том же самом, что и в прошлый раз, кресле.

— Зачем это? — насторожился Силантьич. — Какая мне от того польза?

— Мне это нужно, не спрашивай зачем. И не бойся ничего. Я снова тебя выведу наружу, ну, пошумлю немного — вот и все. Зато потом, конечно же, поделюсь с тобой частью своего материального достояния.

— Сколько? — тут же взял быка расчета за рога Силантьич.

— Три.

— Пять!

— Идет! — согласился Антон и протянул визави руку. Силантьич серьезно посмотрел на юношу, вытер десницу о подол пиджака и принял пожатие.

— Пошли, перекусим где-нибудь, — звенящим от радости голосом сделал предложение Антон, и Силантьич не стал от него отказываться.

На работе Антон отпросился уйти на час раньше, и за тот же час до назначенного срока занял наблюдательный пункт в телефонной будке у дома напротив парикмахерской и с нетерпением принялся ожидать появления Силантьича. Нетерпение его оказалось субстанцией материальной, оно пьянило кровь и шипело в ушах, как шампанское.

Было прохладно. В небе тусклым фитилем тлела луна, вокруг нее клубились и заворачивались седыми кудрями сумерки, но вверх не шли, а сразу опускались на землю. Вид ночного светила не добавлял Антону оптимизма, напротив, подмешивал к радости ожидания встречи чувство неизъяснимой тревоги, от которого он ежился гораздо сильней, чем от порывов студеного ветра.

Время тянулось медленно, как загустевший клей из банки, но, в конце концов, оно выдавило из настоящего весь срок ожидания без остатка, о чем честно известили Антона стрелки его наручных часов.

Из своего убежища Антон отлично видел, как, возникнув, словно ниоткуда, у дверей парикмахерской, Силантьич нервно озирнулся и вошел внутрь, а через некоторое время на крыльце появилась она, девушка в белом халатике, и стала беспокойно смотреть по сторонам.

Пора!

Антон несколько раз глубоко вдохнул, разминая тем самым и заставляя пошевеливаться замершее было в груди сердце. Выждав еще несколько секунд, он оттолкнулся от своего убежища и направился через улицу, прямо на белый халат, пытаясь по дороге придать своему лицу невозмутимое и равнодушное выражение. Что было не так уж легко ввиду подымавшегося в душе ликования.

Но, видимо, не судилось ему сегодня познать радость победы. Что-то пошло не так, судьба спутала карты.

Раньше, чем успел он дойти до середины отделяющего его от девушки расстояния, раньше, чем успел осознать, что план его рушится, рядом с ней выросла невесть откуда появившаяся сутулая фигура.

— Постойте! — услышал он голос девушки. — Молодой человек, можно вас на минутку?

— Ну, что такое? — притормозив, недовольно вопрошала фигура.

— Вы не могли бы мне помочь? Здесь один человек…  Пора закрывать, а он не уходит, — боясь, что, оказавшаяся молодым человеком фигура уйдет восвояси, заторопилась с ответом девушка.

— Что, пьяный? — спросил молодой человек и посмотрел на часы.

— Да вроде нет, бродяга какой-то. Уселся в кресло и сидит себе, греется, — успокоила его девушка.

Молодой человек еще раз взглянул на часы, вздохнул и протиснулся в парикмахерскую мимо посторонившейся девушки.

— Черт! — выругался Антон и от досады плюнул. — И откуда этого буйвола принесло!

Тем временем неожиданный помощник осторожно, с опаской приблизился к дверям мужского зала, но, увидев щуплую фигурку замершего в кресле Силантьича, расправил плечи. Он уверенно, по-хозяйски оглянулся, и тут, впервые на свету разглядев лицо стоявшей за ним девушки, замер. На круглом и гладком его лице обозначилось непроизвольное движение мускулов — так человек уловив запах стряпни из кухни непроизвольно глотает слюну.

— Эй, дядя! — вновь оборотившись к Силантьичу, зарокотал он. — Ты что это расселся тут? Нехорошо, когда кто-то вроде тебя сидит в то время, когда Александр Эжбицкий стоит. Александр Эжбицкий — это я, — пояснил он, снова повернувшись к девушке. — А тебя, крошка, как звать?

— Анна, — едва слышно произнесла девушка, завороженно глядя в лицо помощника.

— Анна…  — протянул он, неспешно опуская тень ресниц на заблестевшие вдруг глаза.

«Ну, — подумал Антон, — с этим Аполлоном тягаться мне будет, пожалуй, сложно…». Он вспомнил свои несмываемые веснушки и сразу как-то озлился на розовощекого красавца. «Зачем ты появился здесь? Кто тебя звал? Кто просил?» — хотелось спросить у него Антону. Сверкнув глазами и сжав губы, он вошел в заведение, но там никто не обратил на него ни малейшего внимания.

— Ну же, пошевеливайся! Я не люблю повторять дважды! — вновь обрушился назвавший себя Александром на вконец перепугавшегося Силантьича. — Живо! Освобождай жилплощадь!

И, схватив бродягу за шиворот, он выдернул его из кресла и, держа на весу на вытянутой руке, понес к выходу.

Полузадушенный Силантьич, пролетая по воздуху мимо Антона, глянул на него таким мученическим взглядом, что у того от жалости свело живот.

— Да тише ты! — безрассудно вступился горе-заговорщик, хватая верзилу за руку. — Задушишь человека.

Тот опустил ношу на пол и сверху вниз воззрился на неожиданное препятствие.

— А ты кто такой? — спросил игриво. — За дружка заступаешься? Что-то мне твоя физиономия не внушает доверия!

— Мне твоя физиономия тоже мало симпатична! — отпарировал Антон. — А зашел я сюда потому, что здесь кому-то вроде помощь как требовалась.

И он посмотрел на Анну долгим вопрошающим взглядом.

— Требовалась, а теперь уже не требуется, — вместо девушки ответил Эжбицкий. — Опоздал ты со своей помощью, парень. А теперь топай себе спокойно и не оглядываясь, домой, а по дороге уразумей крепко, что помощь твоя малосильная и впредь никогда больше не понадобится. Потому что теперь я здесь. Правда, Анюта?

— Да, да, — как-то уж чрезмерно торопливо и даже напугано подтвердила девушка. — Вы идите, пожалуйста. Вот, товарищ меня проводит.

— Об чем речь! — с готовностью заверил товарищ.

Пока шла вся эта перепалка, Силантьич бочком по-крабьи выскользнул за дверь и тут же растворился в совсем уже заматеревших сумерках, усугубленных очередным приступом снегопада.

Антон пожал плечами и вышел за бродягой следом. Не оглядываясь, пошел прочь. Душу саднила обида. На девушку? На верзилу? На весь свет? Он слышал, как Эжбицкий что-то сказал Анне, возможно, про него, после чего они вместе рассмеялись. Этот смех, как показалось, содрал кожу с его лица, содрал вместе с веснушками — это кровь, прилив, опалила его огнем. Закрыв глаза и сдавив челюсти, он ушел в бушующую темноту. Вдруг сделалось стыдно так, что стало невозможно дышать. Снег влажным прохладным полотенцем упал на лицо, не успокоив, но слегка уняв боль.

— Ничего, — протолкнул он сквозь сжатые зубы, — еще посмотрим, как оно будет. Антон и Анна — звучит. Аня и Саша — нет.

Он брел по улице, сосредоточив все свое внимание на процессе ходьбы, слушая, как скрипит подмерзший асфальт под ногами. Произошедшее он ощущал, как горе. Горе свалилось на него в одночасье и — оглушило. Буря чувств, жгучих и томительных, о существовании которых он не знал еще вчера утром, теперь бушевала в его груди. Но, удивительное дело, он ощущал и слышал их отстраненно, словно все его лично не касалось и происходило за закрытой стальной дверью. От неожиданности он даже растерялся, и не торопился открыть дверь, боясь, что не вынесет ярости бури. Но только разве же от нее можно загородиться? Разве она спросит разрешения войти?

С косматого и клокастого, как бродячая собака, неба все сыпалась и сыпалась снежная крошка. Усилившийся к ночи ветер подхватывал ее на лету и пригоршнями в лицо Антону. Снег таял на горящей коже и сползал вниз мокрыми комками, а он, не замечая, машинально смахивал их ладонью на землю. В голове шипящим взбесившимся клубком билось все его сознание, но не вырывалось из него ни единой связной отдельной мысли, и не было у него ни малейшего понятия о том, как, каким образом можно было повлиять на ход никак не зависящих от него событий.

Вдруг впереди, в темноте улицы отделился от стены дома слева густой, как сажа, силуэт человека. Антон потому и заметил его сразу, что тот был на два тона черней окружающей его среды. А заметив — вздрогнул от неожиданности.

— А, Силантьич, ты! — узнал он сообщника, когда тот приблизился. — Досталось тебе сегодня. Прости, брат, не думал, что так получится.

— Ничего, — успокоил Силантьич юношу, — мы привычные.

— Нет, что ни говори, а скверно все сложилось: и тебе плохо, и мне не здорово.

Антон полез в карман и достал деньги.

— Уговор есть уговор, держи…

— Эх, — вздохнул Силантьич, хрустя бумажкой, не решаясь сразу спрятать ее в карман, — и совестно мне, да надобность в этой силе имеется.

— Ну, бывай здоров, — на прощание махнул рукой Антон бродяге, собираясь идти, и вдруг остановился от внезапной мысли. — Послушай, Силантьич, ведь тебе некуда идти, верно?

— Почему же, — степенно возразил мужичек, — мир широк, и он не без добрых людей…

— Да я не о том, — нетерпеливо перебил его Антон, — ты не понял. Белый свет — это хорошо, но он слишком велик, чтобы согреться в нем одному. Я имел в виду обыкновенное человеческое жилье. Пойдем ко мне, места хватит вполне, я живу один. Будем жить вдвоем, какие проблемы? Идет?

— Шутишь?.. — недоверчиво протянул Силантьич.

— Да нет же, не шучу!

Силантьич взъерошил свои густые волосы, смахнув с них снег, задумался.

— Заманчиво, — вздохнул он, — заманчиво, но…  Нет, парень. Живи, как и жил, а я тоже останусь на своем месте. Думается, ничего хорошего из этой идеи не выйдет. Прощай!

— Ну, мы еще вернемся к этому разговору, еще поговорим! — прокричал Антон вослед растворившемуся в темноте мира бродяге, а сам уже не верил тому, что это возможно.

Постояв некоторое время на месте, свыкаясь с вновь обступившим его одиночеством и пытаясь дистанцироваться от общей для всех темноты, он отправился дальше, ощущая, что темнота и чернота захлестывают, путая реальность с миром своих переживаний и опасений.

По дороге ему вновь думалось о том, каким образом обычный человек может влиять на ход не зависящих от его воли событий. Достаточно ли для этого одного сильного желания, страстного желания, или же, как всегда, без благорасположения небес не обойтись? Если можно обойтись одним желанием, то все в порядке, оно у него было. Сейчас он ощущал его как ком, который распирал грудь изнутри и не давал дышать. Так или иначе, с комом придется повозиться, чтобы жить, чтобы дышать. А вот как быть с небом? С ним можно договориться?

Так ли это, иначе ли, но прошло почти три месяца, прежде чем Антон вновь увидел Анну.

Три месяца, в течение которых каждое воспоминание о девушке было для него мучением и болью. Три месяца страстного желания быть с ней и страдания от невозможности его исполнения. Антон боролся с собой, со своим чувством, но когда силы его иссякали, он шел туда, где, как ему казалось, он мог увидеть Анну, и кружил там, кружил часами. Иногда ему везло, и тогда он видел ее издали. Видел, как она спешила на работу, или стояла на том заветном крыльце, с которого впервые окликнула его. Видел, как смеясь и говоря что-то, она шла под руку с тем самым Эжбицким, непрошено вставшим между ними тогда и продолжавшим стоять теперь. Сто раз он собирался подойти к ней и выложить все начистоту, и каждый раз понимал, что это совершенно невозможно. Невозможно, потому что, а вдруг? А вдруг она лишит его все еще теплившийся в нем надежды? Пусть осуждает его тот, кто никогда не испытал ничего подобного. Но…  Такие встречи не приносили облегчения, а лишь еще больше терзали исстрадавшуюся душу. Не об этом мечтал Антон…

Как ни удивительно, но все жизненные ситуации, так или иначе, разрешаются. Не стала исключением из этого правила и затянувшаяся любовная тоска Антона.

Одним морозным, но солнечным субботним днем он спешил на завод. Суббота выпала рабочей, и ему предстояло отработать полную смену. В другое время Антон, быть может, и поворчал бы по этому поводу, но сегодня он был даже рад этому обстоятельству — все меньше времени для мыслей, от которых уже обессилела душа. Улица была полна народа, но Антон, не вглядываясь в лица, лавировал между людьми, скользя по спрессованному до состояния льда снегу. Словно в тон прекрасному зимнему дню, сердце его радостно билось от внезапно нахлынувшего светлого чувства. Он практически ликовал. Как хорошо! Как легко и полно дышится! Давно уже Антон не испытывал ничего подобного и, смущенный и встревоженный, пытался понять причину внезапно нахлынувшего ощущения счастья.

Из солнечного состояния возвышенного недоумения его вырвал неуместный, как дыра в мироздании, внезапный крик женщины.

Проскользив по льду добрых пять метров, Антон остановился и, повертев головой, быстро осмотрелся. И тут же понял, что произошло и что вот-вот случится.

Какой-то шалопай-мальчишка, торопясь перебежать через улицу, поскользнулся и упал прямиком на проезжей части. Шапка его слетела с головы и двигалась рядом с ним, в то время как он, скользя, поворачивал рыжую свою головенку в ту сторону, с которой на него надвигалось обычное городское такси. Водитель такси тормозил с искаженным лицом, в то же время выкручивая баранку то в одну, то в другую сторону. Машина продолжала нестись вперед, пусть и виляя из стороны в сторону, и не успевала, не успевала остановиться. А мальчишка никак, никак не успевал убраться с ее пути.

А вот Антон вполне мог успеть.

Все дальнейшее было делом одного мгновения.

Мир сдвинулся в синюю часть спектра и время остановилось.

Сорвавшись с места, Антон толкнул в грудь зевавшего тут же парня и выскочил на дорогу.

— Стой, дурак! — заорал парень ему вослед знакомым, как показалось, голосом.

Но некогда с этим разбираться, некогда.

В два прыжка Антон преодолел отделявшее его от мальчишки расстояние, подхватил его подмышки и, разогнувшись, словно стальная пружина, отбросил в сторону. Он еще успел заметить, как ребенка подхватили чьи-то руки. В следующий момент подоспевшее авто по-бычьи тупо ткнуло его в бок, боднуло. Силой удара его подняло в воздух, перевернуло, потом машина приняла его на багажник, наподдала и им, он завертелся, увлекаемый новым импульсом, сорвался в штопор и, не выходя из него, ударился головой о то, ниже чего уже было не упасть.

Свет померк еще раньше, до этого последнего удара, после удара свет погас совсем.

Жизнь выключилась с легкостью телетрансляции.

А когда Антон понял, или ощутил, что жизнь включилась и заработала снова, он открыл глаза. И все, что он увидел, была лишь темнота.

— Я не вижу, — сказал он, обращаясь к этому темному, по первому ощущению — враждебному пространству. — Я ничего не вижу!

— Потерпи, миленький, — ответил чей-то тихий голос.

И — он узнал его!

— Анна! — позвал другой голос, и Антон вспомнил, кому голос принадлежал, он слышал его накануне. Вот-вот, накануне.

— Анна, пошли отсюда! — Эжбицкий был как всегда настойчив. — Пошли, опоздаем же. Здесь полно народа, ему и без тебя помогут.

— Что? — не поняла Анна. — Что? А…  Ты иди, иди.…  Куда ты там хотел…  Я здесь…

Антон почувствовал, как теплая ладонь Анны прижалась к его лицу. Не смея дышать, он закрыл так и не увидевшие белого света глаза. Боли он все еще не чувствовал, а дышать боялся, чтобы не спугнуть виденье.

«Это сон, — думал он, — все это сон». И в то же время понимал: нет, все происходит наяву.

Лучше бы сон!

Потому что опыта договариваться с небесами у него не было. А небо редко делает бесплатные подарки. Что он может предложить взамен, чтобы в следующий раз, открыв глаза, увидеть свет, увидеть Анну? Что у него есть, кроме жизни? Жизнь? Он готов.

Его звали Гиль

Электронный рокот рок-н-рола сменила удивительно чистая и нежная мелодия.

Шум многоголосья на городской танцплощадке, именуемой в народе «Шайбой», сразу стих.

«Белый танец!» — объявили с эстрады.

Гиль прислонился затылком к решетке ограды, которую подпирал уже некоторое время, и закрыл глаза: все равно никто не пригласит. Его — не пригласят, это совершенно точно. Он знает, что здесь не принято приглашать чужаков на танец. И хотя в Городе он уже больше года, все равно своим не стал, так ни с кем не сойдясь по-настоящему. Да ведь и не только в этом дело. Просто, когда-то было другое время, была другая жизнь, и он был другим. Танцы тоже были другими, и на белый его всегда приглашала та…  Словом, та, которую он любил, которую, возможно, любит до сих пор. И то, что время, его время сделалось прошедшим, злило и раздражало его. Особенно, когда вопреки запрету, данному самому себе, начинал думать и вспоминать о нем. Это как обломок шипа, который засел глубоко под кожей: пока не трогаешь — терпеть можно. Правда, само собой все равно не пройдет и рано или поздно выйдет нарывом…

Вдруг Гиль почувствовал прикосновение к руке. Нехотя отвлекся от своих дум и открыл глаза.

— Вас можно пригласить?

Перед ним стояла девушка.

Хрупкая фигурка, ясное личико и громадные голубые глаза на нем.

Девчушка-василек, нежный и отважный.

«Эко диво! — изумился Гиль про себя. — Сколько же лет тебе, малышка?»

Он галантно поклонился и, обняв девушку за талию, закружил ее в танце.

Девушка неотрывно и с восторгом смотрела Гилю в лицо, глаза ее сияли и как бы говорили: «Догадайся, догадайся же, дорогой товарищ Гиль, отчего я отважилась пригласить вас на этот танец?»

Гиль догадался, ведь это, право, не трудно сделать, когда на тебя так смотрят.

Но столько сомнений жило в его голове, столько недоверия и накопил он за свою недолгую жизнь к подобным взглядам, что мысленно он расхохотался, как демон, познавший все задолго до того, как что-либо свершилось. И счастье бедной девочки, что не слышала она его хохота.

Нет, он не был тем Гилем, каким знали его еще год назад. Каким он сам себя знал тогда. Теперь он совсем, совсем другой, он чувствовал, он знал это. А сегодня узнает и кто-то еще. Вот она и узнает. Он докажет всем, что с ним шутки плохи.

Год назад та…  его прежняя, сказала ему на прощанье:

— В тебе кроме твоей несчастной любви ведь больше ничего нет. Ничего выдающегося, экстраординарного, что впечатлило бы по-настоящему, сразу и навсегда. Ты сложен из банальностей. Тебе чужда импровизация, ты не способен на спонтанный, неожиданный шаг. Смешно сказать, но даже на подлость ты не способен. Нет, это, конечно, хорошо, что не способен на подлость, но, знаешь, нудно как-то. Ты всегда рядом, ты предсказуем…  Я устала от тебя. Твоя любовь — слишком приторное блюдо, я пресытилась ей.

Сегодня Гиль докажет, прежде всего, себе самому, что может быть другим.

Он склонился к девушке и шепнул ей в самое ухо:

— Ты учишься в десятом классе?

— Да…  А откуда вы знаете?

— Только не «вы», я ведь не твой классный руководитель.

— Хорошо, будем на «ты»…  хоть мне и непривычно. Так, откуда ты знаешь, что я учусь в десятом?

— А я все знаю. Например, знаю, что такую девушку, как ты непременно должны звать Свелтой. Разве я не прав?

— Прав, ну и что? — не смутилась девушка. — Я тоже знаю, что тебя зовут Гиль.

— Э нет, — покачал он головой, не соглашаясь. — Не стану скрывать, когда-то меня действительно так звали. Но это было давно, так давно, что о том времени уже и не вспоминается. Да и не хочется вспоминать. Почему? Да, слишком оно хорошее было, то время. Теперь и время другое, и имя у меня другое — Вася. Василий. Василиус. Изысканное и таинственное имя, и совсем не такое простое, каким кажется поначалу.

— Вася, серьезно? — рассмеялась Свелта, звонко, как колокольчик прозвенел. Было видно, что она искренне удивлена. — Но почему же Вася?

— Ну, во-первых, Василий — мое настоящее имя, так меня при рождении нарекли. Во-вторых, так называют всех тех, к кому хорошие мысли приходят слишком поздно, или вообще не приходят. Вот я такой именно и есть. Тебе так не кажется?

— Нет, не кажется. Но мне, зато, кажется, что вы на себя наговариваете.

— Опять вы?

— Ты…

— Ты единственный человек, кому кажется то, что тебе кажется. Только ты ошибаешься насчет меня, правда. Будь по-твоему, я бы давно уже с тобой познакомился.

— Правда? Но у вас…  у тебя просто не было случая. А теперь этот случай есть. И мы познакомились.

Медленный танец, белый танец продолжал кружить их в заданном темпе. Но теперь девушка не выглядела такой вдохновенно и отважно счастливой, как перед танцем. Взор ее погас, она погрустнела, о чем-то задумавшись.

«Хорошо, — удовлетворился Гиль такому воздействию своих слов. — Начинаются девчачьи штучки…».

— О чем печалишься, красавица? — зашептал он вновь в ее нежное розовое ушко. — Не стоит, правда не стоит. Поверь, в жизни нет ничего вечного, ни печали, ни радости. Ничего. Лишь миг бывает порой длиной в вечность, миг, который потом согреет всю твою жизнь. И такими мигами следует жить. Их нужно ловить, как натуралист бабочек, и собирать, копить, их, не деньги. Из счастливых мигов складывается истинное богатство жизни.

Девушка отпрянула от него в неподдельном возмущении — словно пружина сорвалась.

— Как можешь ты говорить ТАКОЕ? — спросила она его страшным шепотом. — Понимаешь ли ты сам свои слова? Нет ничего вечного! А любовь?

Гиль печально улыбнулся. Он-то знал, он-то имел право на печаль.

— Ну, вот, опять любовь, — сказал он с таким видом, будто ощущал — и, возможно — смаковал кончиком языка горечь каждого слова. — Чуть что, сразу говорят: любовь. А ты сама-то ее видела? Знаешь? Какая она? Любовь! Милая моя, вечной любви не существует! Она, а точнее то, что люди понимают под словом «любовь», может продлиться два года. Ну, пять лет. Много — шесть лет. А потом все, обрыв. Остается лишь боль и сожаление о том, что было. А вот уж они будут отравлять жизнь долго. Любовь — это воспоминания и мечты наши. Вот, ты в этом году кончаешь школу, ты молода, красива и, без сомнения, уверена, что влюблена в кого-то. Пройдет несколько лет, и ты изменишься, так изменишься, что, встреть себя сегодняшнюю, не узнала бы. И вот тогда твоя любовь растает сама собой, поверь мне, тому, кто прошел сквозь это. Может быть, еще некоторое время ты из самолюбия будешь сохранять видимость ее огня, но потом…

Он махнул рукой обреченно, а девушка Свелта с недоверием и ужасом смотрела на него, говорившего ужасные вещи. Она качала головой, не соглашаясь и отвергая.

— Ты ТАК думаешь? Да разве ТАК может быть? А глаза ее, распахнутые во всю ширь, молили: скажи, нет, скажи, нет!

— Так бывает, — сказал он. — Так было. Много раз.

Голос его дрогнул, видимо, что-то вновь зацепило его из прошлого. Свелта ощутила этот его скрываемый ото всех трепет, и, сквозь застывшие зеркала глаз, заглянула в его душу, туда, куда он не допускал никого. Гиль, совладав с собой, быстро прикрыл глаза и, подавшись вперед, спрятал лицо в ее волосах.

Танцу, казалось не будет конца, он все нес и нес их по глади и шири, словно плот по разливу вод.

— Послушай, — неожиданно сказал он ей, — это странно, но…  В моей голове вдруг сложились стихи. Такое не часто, но бывает…  Так, сущая ерунда, пару строк всего. Хочешь, прочту? Свелта, только не смотри на меня так, я, ей-Богу, не вру, только что сочинились. Будешь слушать?

Свелта была согласна, она-то готова была его слушать и слушать, что бы он там ни говорил. А тем более стихи. Под заключительные аккорды танца он продекламировал:

     Для всех отвергнутых, для тех, кто был не понят,
     Не выслушан, и вынужден уйти,
     Для тех, кого любимые не помнят,
     Кто одинок и горестен в пути —
     Есть лишь одно спасенье в этом мире…
Музыка закончилась, пары разошлись, а они продолжали стоять в центре площадки.

— Что же дальше? — спросила она. — В чем спасение? Ты знаешь?

— Я-то как раз и не знаю, — покачал головой Гиль. — Если бы я только знал…  Пошли прогуляемся?

Свелта не возражала, ей было все равно, что делать и куда идти, лишь бы быть рядом с ним.

Они вышли с танцплощадки в парк, в дальнем углу которого и располагалась «Шайба», и некоторое время шли молча его тихими аллеями.

Вечер был душным, а точней — удушливым. Нечто гнетущее ощущалось в природе, словно оккупировал всю землю невидимый, но могущественный враг. Деревья обреченно опустили свои ветви, лишенные поддержки и сочувствия ветра, а звезды в дымке, повисшей над парком, казались мутными и блестели на челе небосвода, как капли пота. Где-то за дальним концом аллеи тусклым фитилем тлела полная луна.

— Откуда ты меня знаешь? — спросил Гиль.

Свелта пожала плечами:

— Здесь все друг друга знают, городок маленький. А ты такой странный, все сам да сам ходишь. В гордом одиночестве, прямо Печорин. Я тебя видела часто, ты мимо моего окна ходишь туда-сюда…  Вот и все мои знания о тебе.

— Да, — протянул Гиль. — Вся жизнь на глазах людей проходит, ни спрятаться, ни укрыться. Как ни старайся.

— А ты хотел бы спрятаться?

— Да, — усмехнулся Гиль невесело. — Хотелось бы пожить подальше от посторонних глаз. Хотя…  Все равно, в общем-то.

Светла хотела бы узнать, чем вызвана его страсть к одиночеству, но спросить постеснялась, а Гиль не стал развивать тему дальше. Да и что можно сказать другому и отдельному человеку о том, в чем сам никак не можешь разобраться? А он все пытался понять себя, осознать, что с ним происходит, поэтому разговор не клеился. Они брели молча по застывшему в тишине и источающему тревогу городу. Светла, как настоящая школьница, шла,скрестив руки под грудью, на полшага впереди Гиля, Он шел за ней, повесив голову и сцепив руки за спиной. Он не ускорял шаг, а, напротив, медлил, сомневаясь, правильно и нужно ли вообще осуществлять то, что он задумал. Он все еще сомневался. К несчастью, как оказалось, жили они в одном районе и недалеко друг от друга, поэтому, сколь ни медленным было их шествие, в какой-то момент они оказались возле дома в котором жил Гиль.

— Вон мои окна, — указал он на три темных окна, явно выбивавшихся из ряда своих светлых собратьев. — Зайдем? Приглашаю в гости. Посмотришь, как я живу. Видя нерешительность девушки, он потянул ее за руку в подъезд. — Ну, не бойся, никто тебя там не съест, я живу один.

— Я не боюсь. Тебя — не боюсь, — сказала Свелта.

Она казалась отважной, но Гиль ей не поверил.

Они поднялись на второй этаж. Гиль открыл ключом дверь и слегка подтолкнул девушку в квартиру.

— Вот оно, убежище отшельника, — отрекомендовал он свое жилище.

Свелта прошла вперед и, в нерешительности остановившись на середине комнаты, с опаской огляделась по сторонам. Услышав за спиной щелчок и скрежет проворачивающегося в замке ключа, она стремительно обернулась. Гиль, ничего не объясняя, опустил ключ в карман и, подойдя к девушке, стремительно поцеловал ее в губы, помимо воли отметив, как мелко дрожали под его руками ее покорные плечи. Он был почти груб.

— Вот так, — сказал он, отпуская ее, и подумал, что теперь уж наверняка все будет так, как он задумал.

Он зажег бра и выключил верхний свет, после чего ткнул пальцем в кнопку магнитофона. Минуту вслушивался в леденящие звуки кул-джаза, словно снегом наполнившие комнату. Мысли его в эту минуту были странно далеки, в том невозвратном времени, когда он не мог и помыслить о том, что собирался совершить сейчас. В который уже раз за вечер сожаление об утраченном острым крюком зацепило сердце и потянуло куда-то в сторону. «Может, зря все это? — вяло подумал он. — Ничего ведь не изменится, ни себе, ни кому другому этим я все равно ничего не докажу… «Чтоб не терять решимости, он перестал думать и, вздохнув, повернулся к девушке.

Покорно, как ему показалось, опустив руки, Свелта стояла там, где он ее и оставил. Широко распахнутые ее глаза были полны тревоги, недоумения, непонимания, и неотступно смотрели на него.

«Ну вот, — решил Гиль, — музыка и полумрак располагают, интерьер — соответствует, значит — вперед!»

И он двинулся вперед, как кот к замершей в надежде, что ее не заметят, мыши, чувствую сам чрезмерную расхлябанность своей походки. Почувствовал еще, как с каждым шагом что-то восстает в его душе против того, что он собирается сделать, противится до такой степени, что перехватывало дыхание. Но он упорствовал, он преодолел внутреннее сопротивление и, подойдя, вновь поцеловал Свелту в губы. Почувствовал, как напряглось и следом обмякло ее тело. Оторвавшись от ее губ, глядя ей прямо в глаза, он стал медленно расстегивать кофточку на ее груди. Кончики его пальцев странно одеревенели, так, что он не чувствовал ими мелких пуговок, он занервничал и стал дергать ткань блузки, рискуя порвать.

Свелта молчала. Казалось, что она и не дышала вовсе, только щеки ее внезапно покрылись бледностью, словно меловой пудрой, по которой сразу расплылись красные чернила пятен. А в глазах — отражение еще не наступившего, но уже подступившего вплотную ужаса и невыносимая покорность судьбе.

Этой покорности Гиль не понимал, не принимал, не мог вынести. У него опустились руки.

— Ну, что же ты? — едва слышно прошептала девушка, и из переполненных озер ее глаз брызнули, смывая мел, горячие потоки слез.

Что-то словно треснуло, сломалось в груди у Гиля.

— Что-что! — закричал он в ответ, озлившись на себя по причине, в которой себе же и не хотел признаваться. — А ничего! Нечего задавать свои дурацкие вопросы!

Он заметался по комнате, потом схватил Свелту за руку и потащил ее к выходу.

— Пойдем! — кричал он. — Нечего тебе здесь делать!

Не сбавляя темпа, он буквально выволок девушку из подъезда и уже дальше стал увлекать ее куда-то в темноту улицы.

— Стой! Ну, стой же ты! — вдруг стала сопротивляться Свелта. — Ты куда меня тащишь?

Гиль словно и не слышал ее слов.

— Да остановись же, гад такой! — продолжала ругаться Свелта. — Пусти руку, слышишь!

— Домой, я провожаю тебя домой! — сказал, наконец, остановившись, Гиль. — Не сомневайся на этот счет.

— А вот я сомневаюсь! Домой мне совсем в другую сторону.

Гиль опешил.

— У! — воспользовавшись его замешательством, Свелта вырвала руку и побежала в противоположную сторону. Когда Гиль снова догнал ее, она остановилась и резко повернулась к нему.

— Уходи! — бросила ему в лицо.

— Я проведу тебя, — Гиль был тверд, стоял на своем.

До ее дома дошли быстро и молча, как и раньше: она — впереди, он — чуть позади и сбоку.

— Все, пришли. Что еще? — спросила она, уже держась за ручку двери подъезда.

— Ничего, — покачал головой Гиль. — Топай домой. Снова покачал головой и, повернувшись, зашагал прочь. Потом, словно внезапно вспомнив что-то, быстро вернулся и, подхватив ее руку, припал к ней губами.

— Прости, — сказал. — И забудь все, прошу.

Подняв голову, заметил блики света на ее мокрых щеках.

— Ты плачешь? Не плачь! Я ухожу.

— Куда уходишь, глупый?

Она не спрашивала, она просила остаться.

— Не знаю, куда. Все равно. И не вернусь, не бойся.

— Возвращайся…

— Ждать будешь?

— Буду ждать…

— Тогда приду.

— Когда?

— Не знаю. Когда найду выход, когда буду готов…  Прощай!

— Постой!

Но он уже не слышал. Он уходил, чтобы пройти очищение одиночеством, в котором нуждался немедленно. Оглянувшись, издали он увидел ее темный силуэт в светлом проеме двери.

Такой она и запомнилась ему — темный изящный силуэт на ярком светящемся поле. Иногда он смотрел на солнце и видел ее там.

* * *
Что-то около десяти лет спустя Гиль возвращался в этот город.

Все было давно позабыто, а что еще помнилось, с дистанции прожитых лет казалось милым и смешным сном.

Гиль теребил набегающие воспоминания пальцами памяти.

Он вел машину достаточно быстро, настолько быстро, насколько спешил. За мокрыми стеклами в сером осеннем сумраке проносились огни городских предместий. Мокрый асфальт блестел далеко впереди в желтом свете фар, и на этой огненной ленте время от времени, как дозорные чудища с горящими глазами, всплывали встречные автомобили. Мир, позабытый, но, чувствовал он, желанный, распахивал ему свои объятия. И Гиль всматривался вперед, боясь пропустить, не уловить первое впечатление, первое чувство, которые пробудит в нем первое прикосновение к оставленному им когда-то там осколку жизни.

Был ли он счастлив в эти десять лет? Хоть однажды?

Когда его спрашивали об этом, он говорил — да, я счастлив. А как же? Конечно!

И то, правда, жил не хуже других, ни в чем себе не отказывая. Жил, что называется, в свое удовольствие. Только вот, почему-то, в часы ближе к полуночи, когда вечер опускал тень ресниц своих на землю, когда, растревоженные невидимым верховым ветром, деревья далеким шепотом начинали делиться мудростью своей долгой жизни, он не любил оставаться один. В такие минуты, когда всякий человек был словно блуждающая в космосе одинокая планета, он каждой клеточкой своего прожившего еще один счастливый день тела ощущал, как мало в нем, еще меньше — вокруг, сохранилось теплоты.

Он замерзал, медленно, незаметно, неотвратимо.

Это было воздействие зябкого дыхания одиночества. Его яд действовал неспешно, но результат всегда был стопроцентным.

«Ерунда!» — твердил Гиль, поскорее предавая себя сну.

И суточный цикл его жизни завершался бессознательно. Без фоновых сновидений. Лишь изредка ему снилось что-то прекрасное и смутно знакомое. Но воспоминаний о сне не оставалось никогда, и утром цикл начинался с чистого листа, и далее прокручивался снова и снова.

Но все эти годы, сознательно и неосознанно, он стремился к тому, что так редко являлось ему во сне, что виделось, возможно, темным силуэтом на ослепительно ярком фоне.

И вот теперь, ведя машину, он пытался наивно обмануть себя, посмеиваясь и подшучивая над собой и попросту прогоняя мысли о той сумасбродной девчонке, когда-то давно, десять лет назад и в прошлой жизни пригласившей его на белый танец.

Оказалось, он не забыл, он помнил ее всегда.

Девчушка — василек, чудо чудное с голубыми глазами.

Шутка ли, спустя десять лет вспомнить все!

А, может быть, ничто и не забывалось?

«Э-хе-хе, — снова усмехался он. — Придет же такое в голову! А вдруг — и в самом деле? Вдруг ждет? Меня? Чушь! Смех!»

И знал, конечно, знал, что очень хочет, чтобы она ждала его. Зачем, казалось бы, ему было это нужно? Что ему в той пигалице с льняными волосами вдруг понадобилось?

Все было очень просто.

Он вдруг понял, что все десять лет носило его по, когда бурным, когда тихим, но всегда чужим водам, и он устал, устал мотаться вдали от берегов. И вот почудилось ему, что его берег, единственно родной берег мог быть там, где цвели васильки. Каков чудак!

И он все хитрил перед собой, все ерничал, не желая сдаваться…  или желая, но не желая…  В общем, заморочил он себе голову, как умел.

* * *
Перед самым въездом в город он попал на новую, только недавно отстроенную дорожную развязку. Покружившись по незнакомым дорогам, он и не заметил, как оказался на городских улицах. Он узнал их сразу, на душе было радостно, но то первое чувство, к которому он готовил себя, оказалось размазанным по новому серпантину. Ему было интересно и радостно, но он ждал чего-то большего, а его-то и не случилось. Правда, еще он ощущал странную дрожь в груди и в руках, и не мог понять, отчего она происходит.

Он мог бы сказать, что пребывал в смятении, но не был уверен, что это слово полностью объясняло то, что с ним происходило.

Не думая, где проведет ночь, он вел свой автомобиль по улице, где когда-то жил сам, где жила девчонка-василек. Когда-то жили…

Впереди, у самой дороги горбились лиловые в свете фонарей кусты сирени. Гиль помнил их цветущими, он обонял их запах. Как разрослись…  Последний поворот и…

Он не успел додумать, что будет там, за поворотом.

Кто-то живой стремительно выскочил из-за кустов на дорогу, прямо под колеса.

Гиль резко ударил по тормозам и выкрутил руль, насколько мог, не думая, действуя автоматически.

Он не видел, не успел рассмотреть, кто то был, мальчик, девочка или какое другое живое существо. Кто-то был, кто-то остался стоять на дороге целым и невредимым, когда он каким-то чудом увел машину в сторону.

Авто неслось по мокрому асфальту, закручиваясь все быстрей. Он крутил руль влево, вправо, пытаясь остановить вращение, но ничто не помогало.

Возможно, у него был шанс уцелеть, будь улица пуста.

Но не была.

Не успевший затормозить встречный самосвал боднул его в бок, поддел и бросил. Легкая, словно жестянка, его машина подлетела вверх, зацепилась передними колесами за высокий в этом месте бордюр, перевернулась в воздухе и, ударившись об освещавший все происходящее столб, рухнула на землю.

Оглушенный ударом, ослепленный то ли фарами самосвала, то ли совсем другим светом, Гиль ощутил полет и перегрузки. Еще он слышал звон рассыпаемого по асфальту стекла, какой-то визг и скрежет. Звон перешел в высокий и невыносимый тон и резко оборвался, и он, не успев ни удивиться, ни испугаться, ни даже приготовиться к чему-то, нырнул в глухую темноту, будто в чернильницу.

Позже, значительно позже, уже в другой жизни и в другой вселенной, некое гнетущее и давящее чувство вернуло ему ощущение существования.

И то была боль.

Его куда-то несли на носилках, и кто-то суетливо подбирал все падавшую вниз его руку. Правую, левую? Не разобрать…  В следующий раз он ухватился за сознание от бившего прямо в лицо яркого света. Кто-то суетился подле, он никого не видел, но знал, что это так.

Так должно было быть.

Так и было.

* * *
— Очнулся, смотрите-ка…  — послышался голос, глухой и далекий, словно из параллельного мира.

В поле замкнутого охватом его зрения пространства проник кто-то темный, не определяемый по другим признакам. В глухом пространстве жил туман, и он клубился, переливался, наплывал, струился и истекал. Пространство самоочистилось, и без тумана фигура темная таинственная превратилась в фигуру, облаченную в белое.

— Ты…  — мучительно просто осознал он главное.

— Молчи, молчи, — подалась она вперед и накрыла его губы горячей своей ладонью. Что-то теплое капнуло ему на лицо. Еще раз, и еще…

— Потерпи, Гиль, — услышал он.

Она не забыла его, не забыла…

Прикосновение ее пальцев не уняло, но сделало неважной боль. Проваливаясь вновь в теплую, мягкую пустоту, столь близкую к небытию, все же успел кое-что понять.

Все дело в том, что слишком много он требовал от жизни. И требовал, и брал. Все это зря, все напрасно. Туда, в пустоту, с собой не возьмешь ничего. Но там ничто и не пригодится. А вот что нужно, так это чтобы было кому в последнюю минуту прикоснуться к твоему лицу рукой и унять боль. Так надо жить, не иначе, чтобы это было возможно. Вот в чем спасение и смысл. Для всех.

Ах, если бы жить…

— Готовьте к операции. Быстрей! — распорядилась Свелта.

Но слов ее он уже не слышал.

Не знал он и того, что выскочившего на дорогу мальчишку звали так же, как его.

Он улыбался из пустоты, светло и безмятежно, как в те времена, когда его звали Гиль.

1982.

Мой король

Сегодня книга не вызывала интереса. Лига подняла голову, скучающим взглядом прошлась по пустынным аллеям сквера, взглянула на часы на старой башне справа от себя и снова уткнулась в книгу: еще не время уходить.

Каждый день, наскоро пообедав в кафе на углу соседней улицы, Лига приходила в этот маленький тенистый сквер в самом центре Сальви-Круса, садилась на свою любимую синюю скамейку и, пока не истечет время обеденного перерыва, думала о своих делах, наблюдала за голубями или, как сегодня, читала книгу. Когда часы на башне показывали без пяти минут два, она поднималась и неторопливо шла в свой магазин, поспевая всегда вовремя к самому началу работы. Каждый раз она с неохотой покидала это место, уходила, словно навсегда оставляя здесь часть себя, но сегодня сквер, милый и верный друг, тяготил ее.

А началось все с пустяка.

Утром как всегда скрипнула, открываясь, дверь в ее комнату, и голос матери произнес:

— Вставай, доченька, уже пора.

Выныривая из сладкой истомы сна, Лига подумала, что дальше так жить невозможно, и, оберегая сознание от замершей наготове действительности, с головой укрылась цветастым одеялом прерванного, но не рассеявшегося еще сновидения. Но маму это не остановило.

— Вставай, Лига, вставай, снова опоздаешь на работу, — твердила она.

Лига перевернулась на другой бок, забралась с головой под подушку, вжалась в постель, силясь слиться с ее поверхностью, раствориться, исчезнуть, но, почувствовав на плече прохладную ладонь матери, поняла обреченно, что хитрости напрасны, и ей не спрятаться, не затеряться. А как хотелось бы стать маленькой, не больше букашки, чтобы не нашел никто, чтобы наконец-то выспаться!

— О-о-о-о, — заныла она, выбираясь, наконец, из непрочного своего укрытия на белый свет и с трудом разлепляя глаза, — как мне все надоело!

— Денек сегодня будет чудный! — сказала мама, не обращая ни малейшего внимания на нытье дочери, и открыла шире форточку.

«Чудесный денек! — думала Лига все время, пока умывалась и одевалась, и, наконец, садясь к столу. — И совсем не чудесный! С чего бы это ему быть чудесным? Чудес вообще не бывает! Если бы на свете имелось хоть одно чудо, если бы оно в принципе было возможно, оно непременно случилось бы со мной. Потому что так, как я его жду — никто не ждет! Но чудес не бывает, что доказывает весь опыт моей жизни. Все остается на своих местах, как всегда, и даже для мамы состояние погоды куда как важней, чем состояние ее дочери».

Она действительно страстно желала и ждала чуда. Уже не помнила точно, когда это началось, теперь ей казалось, что так было всегда. Она не знала, какого именно чуда ей надо, да и не все ли равно, хоть какого угодно, хоть самого маленького и ничего не стоящего, но только бы оно непременно произошло и преобразило ее жизнь! Все больше и больше раздражаясь, она думала, что так больше жить нельзя, что все ей опостылело и что этот день, возможно, станет ее последним днем. Ничего такого, о чем вы подумали, кстати, в мыслях у нее не было, а была одна лишь решимость сдвинуть жизнь с мертвой точки, во что бы то ни стало и какой угодно ценой. Она так думала, что какой угодно, но не предполагала, что цена может оказаться чрезмерной.

Нельзя сказать, что Лига была глупа или ленива — не более чем любая другая девушка ее возраста в это время года. Просто — или совсем не просто — ни с того, ни с сего она вдруг с удивлением обнаружила, что в ее жизни не хватает чего-то, и это что-то — как раз самое главное, что делает жизнь жизнью и позволяет чувствовать ее непрестанно меняющийся пульс. Искра, огонь, озорство и вдохновение! Этого не было. Жизнь прочему-то перестала волновать ее и превратилась в скучную обязанность и, простите, обузу. Как оно все так сталось, она не понимала, но, почувствовав раз, не забывала уже ни на миг. Это чувство усталости и отстраненности, будто она посторонняя, чужая и никому не нужная в своей собственной жизни накапливалось в ней, словно дождевая влага, и вот сегодня она поняла, что все, переполнена им до краев и дальше так жить не сможет.

— Нет, лучше бы я взяла распределение в любое другое место, — проговорила Лига, ставя пустую чашку на стол. — Надоело мне здесь все.

— Что? — не поняла ее мама.

— Все, — пояснила Лига. — Все, все, все…

— Дурочка! — вздохнула мать, холодея от мысли, что дочь, в самом деле, может уехать. — Как же ты без нас проживешь?

— И пусть бы ехала, — зашелестел газетой молчавший все утро отец. — Только подальше куда-нибудь, в глушь, чтобы нас рядом не было, чтобы сразу почувствовала, что такое жизнь и как она дается. Вот узнала бы цену всему, что ее сейчас окружает как бы само собой, и сразу перестала бы ныть.

— Замуж ей пора, — покачала головой мать.

— Замуж! — фыркнул отец. — Ума тут много не надо, детей нарожает, а ты с ними возись. Пусть для начала влюбится по-настоящему, а уж потом можно и замуж.

— Ладно! — прервала семейный обмен мнениями Лига. — Мне пора.

Уходя, она хлопнула дверью, словно желая таким образом отрубить и оставить в прошлом все, что было за нею сказано — а вместе с тем и сбросить с души тяжесть, снять напряжение с сердца. Только легче ей от хитрого фокуса с дверью не сделалось, напротив, слова родителей запали в память и весь день не давали покоя.

Из обычного вроде раздражения не выспавшегося человека, в ней вследствие утреннего разговора воспылало вдруг чувство неудовлетворенности жизнью такой силы, что настоятельное желание сейчас же, сию минуту изменить все затмило собой все другие помыслы и словно ком в горле не давало дышать. Впрочем, как мы уже знаем, не так уж вдруг возникла неудовлетворенность, гораздо раньше посещали ее мысли, что не так она живет, не так, что жить следует иначе, но мысли приходили и уходили восвояси, а все оставалось по-прежнему. Но сегодня мысли невзначай переросли в чувство, а это чувство толкало ее к действию. Побуждение было, но, к несчастью, она совершенно не знала, что ей делать.

Не знала.

Неожиданный укол тоски…

Лига на миг увидела солнце черным. В этот миг все вокруг сделалось черным тоже: взглянув мимоходом в черное зеркало витрины, она не узнала себя.

Добравшись кое-как до магазина, забыв поздороваться и не признавая знакомых, Лига заняла свое рабочее место. Она машинально делала те же движения, что и каждый прежний день, разговаривала, отвечала на чьи-то вопросы и даже спрашивала о чем-то сама, но весь этот мусор обыденности проплывал мимо ее сознания, уносился параллельным потоком времени.

— Да, — говорила, к примеру, она пожилому мужчине, примеривавшему пиджак, — этот костюм вам очень к лицу.

— Вы думаете? — удивлялся тот. — Странно. Мне никогда раньше не шли костюмы в крупную клетку. Вы не находите, что в нем я похож на Олега Попова?

— Совершенно верно, — соглашалась Лига. — Очень похожи.

— Вы что, смеетесь? — изумлялся мужчина и внимательно смотрел ей в лицо, ища подвоха. Но лицо ее ни о чем таком ему не говорило, и, успокоившись, он продолжал: — И рукава длинны, не находите?

— Да, — кивала головой Лига, — длинны.

— Или, может быть, все-таки ничего? — не отставал мужчина.

— Ничего, — соглашалась Лига.

— И я не буду казаться смешным?

— Не будете.

В конце концов, мужчина уходил из магазина, прижимая к груди драгоценный сверток с костюмом в крупную клетку и с длинными, как ни крути, рукавами.

— Лига, милочка! — изумлялся завмаг. — Что с тобой? Тебя сегодня просто не узнать! Ты делаешь успехи, и, быть может, даже выполнишь план…

— Берите с нее пример! — нашептывал он другим продавщицам и заговорщицки подмигивал, мол, видите, добился-таки своего, сделал из девчонки человека.

Губы Лиги складывались в улыбку при таких словах руководителя, но сама она того, похоже, не сознавала, и глаза ее оставались холодны. Заметив, наконец, эту ее странность, завмаг замолчал и внимательно и с некоторой даже опаской воззрился на нее, сегодняшнюю героиню торгового фронта.

«Что же случилось? — думала в это время Лига и ворошила в голове воспоминания, пытаясь в то же время обуздать и упорядочить лихорадочные метания мысли. — Что стало со мной? Отчего жизнь не мила мне больше? Живу, кажется, как и прежде, не хуже других, иные мне еще и завидуют, но — все не то. Родители рядом, всегда помогут и сделают, что нужно, о чем попросишь, и в то же время не докучают чрезмерно. Крыша над головой есть, и крыша неплохая, работаю, учусь, всегда сыта и хорошо одета, на зависть многим. Что же? Что меня мучает, душит, что не дает спокойно дышать? Может, все бросить и уехать? Что? Нет! Куда? Глупости. Психую. Стоп! А, может быть, я обыкновенная истеричка, и в этом все дело? Возможно, так и есть, но не больше других! Я себя знаю. И с большими странностями люди живут вполне спокойно, странностей своих не замечая. Так что же я? Нет, дело в другом…».

«Что? Что? Что?» — задавала она себе тот же вопрос и раз, и другой, и третий, но разум был нем, и сердце молчало, и не было выхода из трепетной неразрешимости, в которой она продолжала томиться, словно в темнице.

Часы на башне неожиданно и где-то на грани ее осознания, словно на другой планете вовсе, пробили час дня.

На входную дверь магазина повесили огромный замок, и персонал разошелся на обед. Кто жил рядом — поспешили домой, остальные отправились в соседнее кафе, то самое, что на углу улицы.

Лига шла вместе со всеми. Сегодня она не ловила, как прежде, свое отражение в стеклах витрин. Она не поздоровалась с сапожником, веселым стариком, которого с детства привыкла видеть на этой улице в маленькой зеленой будке, где он задорно стучал своим загнутым молотком. Не потрогала и не понюхала розы у цветочного магазина, не махнула рукой постовому на перекрестке, словом, вела себя так, будто она впервые в этом городе, на этой улице и на этой планете, и при этом ей совершенно не интересно то, что ее окружает.

Ела она без аппетита и, похоже, совсем не то, что ей нравилось, поэтому быстро управилась с этим скучным занятием и, по привычке, направилась в сквер, впервые не испытывая радости от предстоящего с ним свидания — только некое волнение и неуверенность.

Этот сквер, милый старый сквер…  Он был для нее живым существом. Больше, он был для нее другом, чутким, внимательным, надежным, другого такого у нее в жизни не было. Он был ее тайной, самой большой, никому не доверенной и тщательно сохраняемой в романтической глубине ее сердца. И не было ничего странного в том, что именно сюда, к нему несла она свои горести и печали, с ним же делилась минутами радости, понимая шум ветвей и листьев его деревьев лучше всяких слов.

Но поймет ли он ее в этот сумасшедший день?

Ее любимая голубая скамейка, что располагалась под разросшимся кустом сирени чуть поодаль от центральной аллеи и была похожа на изящный изгиб пространства, была свободна, как почти всегда в это время суток и предупредительно подставила девушке свое плечо. Лига села, откинулась на спинку, прислушалась.

В знойном безветрии дня до нее не долетали другие звуки, кроме глухих, отдающих звоном крови в ушах ударов сердца в сжавшемся в комок ее теле. Измученные солнцем, деревья замерли, растворяя листву в ослепительном сиянии неба. Лишь изредка вершины их вздрагивали, подталкиваемые неощутимыми внизу движениями горячих пластов воздуха, и тогда слуха Лиги достигал их приглушенный шепот, в котором слышались сомнение, неуверенность и даже предостережение.

— И вы, вы тоже не знаете, как мне помочь, — прошептала она, обращаясь к деревьям, и удрученно вздохнула. — Значит, надо самой…

Что надо самой, она не представляла, но надо было что-то делать, и как можно скорей. Лига совсем загрустила. На глаза ее навернулись слезы. Ощущение плотного и абсолютного одиночества вновь накрыло ее своей черной шалью. Ей сделалось холодно, ее забила дрожь, озноб пробежал по телу, словно ее в легком ситцевом платье выставили на мороз из теплой комнаты. Зубы застучали мелкой дробью, и неприятный этот звук словно подтолкнул ее и заставил опомниться. Она расправила плечи, почувствовала, как напряглась и налилась грудь под платьем. Стиснув зубы, чтобы не стучали, она зло процедила сквозь них кому-то невидимому: К черту! Не дождетесь!

Усилием воли отогнав от себя прочь все, что, как ей казалось, не давало ей спокойно и радостно жить и дышать, она решительно достала из сумочки книгу, раскрыла ее наугад и приказала себе читать. Но сосредоточиться на чтении не получалось. Слава и строки наплывали друг на друга, теряя смысл, сливаясь в сплошную серую сетку, за которой, словно в пелене дождя, возникали некие невнятные явления, картины и фигуры, туманные и неясные, как силы, их породившие. Лига сердилась, морщила лоб и пыталась как-то повлиять на назойливые видения и прогнать их прочь, но, исчезая на миг, они возвращались вновь.

Что же ей виделось там, в глубине книжной страницы?

Она не понимала.

Она не хотела понимать.

От долгого и бесплодного усилия над собой, у нее разболелась голова, а время сегодня тянулосьтак медленно. Лига раз за разом бросала взгляд на башенные часы, но, хотя ей и казалось, что уже прошла вечность с того момента, как она присела на скамейку, стрелки сдвинулись лишь на несколько минут вперед, но и в этом она не была до конца уверена. Не спеша никуда конкретно, Лига торопила время, чувствуя необходимость быстрей прожить этот день.

— А книжка-то не читается, э? — вдруг услышала она рядом чей-то голос.

Возвращаясь в реальность из своего далека, она резко повернула на голос голову и, схватившись руками за сердце, отшатнулась от неожиданности. На скамейке подле нее, словно уголь на белой скатерти, сидел человек, одетый во все черное. Это был рыжеволосый мужчина неопределенного возраста.

— Не бойся, — усмехнулся человек в черном, — я не из преисподней, хотя и похож на черта.

— Я и не боюсь, — возразила Лига, поправляя платье на груди. — Просто не заметила, как вы пришли.

— А ты и не могла этого заметить, — сказал человек. — Ибо я не прихожу, а появляюсь. И, соответственно, не ухожу, а исчезаю.

— Вот как? — удивилась Лига. — И все же, по-моему, вас очень легко заметить в вашем одеянии.

— Это почему же?

— Потому, что сейчас никто так не ходит. Вы одеты не по сезону, да и не по моде. Вы словно из другого времени.

— Цвет одежды и ее покрой не имеют никакого значения, поверьте, — возразил ее собеседник. — К тому же там, где я обычно путешествую, довольно сумрачно и прохладно. Не смотрите на меня так, прошу вас, я не сумасшедший, не болен и не пьян. Быть может, немного необычно выгляжу, да, допускаю, но к этому так легко привыкнуть. Правда.

— Но кто же вы? — спросила, наконец, Лига.

— Не знаю, что там вы себе вообразили…  — снова усмехнулся незнакомец, при этом темные глаза его зажглись теплым светом, как два уголька. — Я трубочист.

— Трубочист! — изумилась Лига, и только теперь заметила, что у ног мужчины, прислоненная к скамейке, стояла маленькая складная лестница. Рядом с ней на земле лежали щетка с длинной щетиной и мешок, до половины заполненный некими предметами с резкими контурами. Через плечо незнакомца был переброшен моток прочной бечевки, а голову украшал сдвинутый на затылок черный цилиндр. В общем, все атрибуты трубочиста были налицо, и Лига не могла понять, как она сразу их не увидела.

— Да, трубочист, к вашим услугам! — засмеялся мужчина, и рыжие кудри его под старомодным цилиндром весело всколыхнулись. — Вам это, конечно, кажется странным и даже нелепым, но вы не удивляйтесь. Пусть в городе не будет ни одной печной трубы — а это совсем не так, — пусть не будет ни одного дымохода, требующего прочистки, надобность в нашей профессии никогда не отпадет.

— Не понимаю, — пожала плечами Лига, тщетно пытаясь припомнить, где же она видела раньше этого человека. — Впрочем, вы, видимо, решили развлечь меня сказками, а я, знаете, в них не нуждаюсь. Не до них мне сейчас.

— Вот как…  — покачал головой трубочист. — А вы только себе представьте, что в скором времени все изменится, и в недалеком уже будущем и жизнь ваша, и жизнь вообще всех людей превратится в сказку. Поверьте, это будет прекрасное время. Будет! Но ведь и уже сегодня каждому нужна своя сказка. Каждому. И, уверен, вы просто кривите душой, говоря, что вам не до них. Или заблуждаетесь, что тоже понятно. Вам именно до них, вам немедленно нужна сказка, именно поэтому я здесь.

— Я ничего не понимаю, кто же вы? — слегка отстраняясь и всматриваясь в собеседника широко распахнутыми глазами, вновь спросила Лига. Она желала бы рассердиться, но с ужасом чувствовала, что не в состоянии это сделать: от сидящего рядом с ней человека исходили необъяснимые волны тепла, подавлявшие всю ее злость.

— Я в самом деле трубочист, — рассмеялся человек в черном и лихо закрутил рыжий свой ус. — Только не простой, а сказочный, волшебный. Я прочищаю дымоходы печей и каминов воздушных замков, которые такие мастера строить люди. Строят замки все, но, к сожалению, далеко не каждый человек оказывается хорошим архитектором для таких непрочных построек, и дымоходы в них очень часто засоряются. Но прочистить дымоход не так-то просто, это даже не работа, это искусство. Людям нужна помощь в этом вопросе — и тут появляюсь я. Надо признаться, что я не один такой, нас трубочистов много. И все равно мы не справляемся, не успеваем переделать всю работу. Но мы стараемся. Мы появляемся, когда возникает необходимость, когда без нас может случиться беда. Но мы ведь сказочные персонажи, поэтому для передвижений мы можем воспользоваться солнечным лучом или, например, дуновением морского ветерка. Мы приходим с волной доброго чувства или с улыбкой встречного прохожего. Чаще всего именно так и бывает. Ну, а я сегодня предстал перед тобой в своем истинном виде, прости, если напугал, но я торопился…

— Куда же вы торопились? — в глазах Лиги блеснул лукавый огонек. — Опаздывали на свидание? Да кто же поверит в вашу историю? Ах, оставьте, пожалуйста, ваши сказки себе.

— Не верите, да? — по голосу трубочиста было видно, что он очень расстроен.

— Верю, но только в то, что вижу сама, — отрезала Лига. — В сказки не верю. И едва удержалась от того, чтобы показать трубочисту язык.

Она отвернулась и вновь взялась за книгу, всем своим видом давая понять, что ей безразлично присутствие трубочиста рядом с ней на скамейке. Но странный тот человек все не отставал.

— Что же, я могу доказать вам, что ничего не выдумывал, что все мои слова есть чистейшая правда, — произнес он так спокойно и так уверенно, что Лига не выдержала своей напускной отстраненности.

— Как же? — полюбопытствовала она, вновь повернувшись к собеседнику.

— Ну, например, я знаю про тебя все.

— Интересно! — Лига поджала губки и состроила насмешливую гримаску. — Все про себя не знаю даже я. Что же знаете обо мне вы?

— Что тебя зовут Лига, что весной тебе исполнилось девятнадцать, что живешь ты с родителями в доме у старой ратуши, что работаешь продавцом в магазине готового платья, что…  наконец, что сегодня утром твоя мама посетовала на то, что тебе пора замуж…  Могу продолжить, если недостаточно…

— Вам все это кто-то рассказал? — выдохнула Лига изумленно. — Кто? Конечно, вы могли узнать и сами, все, кроме последнего. Вы следили за мной? Зачем?

— Нет, что ты! — отмахнулся рыжий трубочист. — Я не следил, и мне никто про тебя не рассказывал. Я просто знаю, и не только о тебе, такова моя профессия. Чтобы помогать людям, я должен знать о них все.

— Да, — задумчиво проговорила Лига, теребя пальцами медальон на тонкой золотой цепочке, — мама утром сказала, что мне пора замуж…

— Прости за бестактный вопрос, — продолжил развивать тему трубочист, — а что ты сама об этом думаешь?

— Я? — Лига покраснела и нервно передернула плечами. — Я вообще об этом не думаю!

— Не сердись, дорогая Лига, но сдается мне, что это не совсем так, — не унимался рыжий. — А точней — совсем не так. Я ведь все знаю, не забывай. Ты думала об этом не единожды, и продолжаешь думать, но это лишь мысли, которые, как известно, материальны и потому оставляют след. Сердце же твое холодно, а чувства мертвы, потому что ты не знаешь любви. Ты с ней еще не встречалась. Поэтому, я предупреждаю тебя: ты в опасности, и прошу, будь осторожна!

— Да кто вы такой, чтобы читать мне проповеди!? — взорвалась негодованием Лига. — Что вы себе позволяете? Я не просила!

В душе ее вмиг всколыхнулось прежнее раздражение, но, странное дело, вспыхнув, оно тут же угасло под бархатным взглядом трубочиста.

— И потом, а есть ли она, любовь? — стоном вырвался, исторгся из самого ее сердца вопрос. — Ведь нет же ее! Нет!

— Есть, девочка, есть она, просто вы с ней пока не повстречались. Разминулись, можно сказать. — В темных глазах трубочиста вновь зажегся уже знакомый Лиге янтарный огонек. — И сегодня, возможно, ты узнаешь об этом больше. Я только хочу, чтобы ты имела в виду, что некоторые знания даются…  нелегко. Будь к этому готова.

— Вот как? — голос Лиги от переизбытка иронии зазвенел калеными металлическими шариками. — Может быть, и замуж я выйду сегодня? К которому часу мне нужно приготовиться, скажите? Я буду готова. Да я хоть сейчас!

— Нет, красавица, — рассмеялся трубочист, — не сегодня. Но ждать этого осталось совсем не так долго, как тебе кажется.

— Правда? — не сдавалась, стояла на своем Лига. — И за кого же, если не секрет, я выйду? За короля? На меньшее я не согласна.

— Оставь свои фантазии, девочка моя, — вздохнул рыжий предсказатель. — Король — не из твоей сказки и не про тебя, поверь. Время теперь другое, и нынешние короли совсем не похожи на королей из старых сказок. Нынешние все чаще лопаются, словно мыльные пузыри, норовя при этом обрызгать, попасть в глаза пеной, причинить боль. Но ты не отчаивайся, твой суженый — принц, а вот они-то, как правило, настоящие!

— Ах, опять иносказания, опять нравоучения! Надоело, неинтересно, — махнула рукой Лига и, надув губки, вновь спрятала взгляд в книгу.

— До свидания, принцесса! — услышала она слова трубочиста, но, игнорируя его, глаз от книги не подняла. — Мы с тобой, я думаю, еще увидимся, — добавил он. — И, пожалуйста, будь внимательна и осторожна…  Береги себя!

Голос трубочиста в конце фразы зазвенел колокольцем и внезапно замолк, словно кто-то накрыл его рукой. Лига быстро подняла голову и огляделась, но поблизости уже никого не было. Она даже встала на ноги и поочередно заглянула во все ответвления аллеи, но хрупкой фигурки в черной одежде с лесенкой на плече нигде не было видно.

— Вот чудеса! — прошептала она.

Она протерла глаза: не сон ли ей приснился? Если она не спала, то, что это было за наваждение? Нет, наверное, она все же задремала. Сон…  Быть может, и сон. Только странный очень. И слишком реальный, слишком. Она могла бы описать трубочиста в мельчайших подробностях, цвет волос, глаз, жесты, интонации голоса, странную его одежду…  Сон таких подробностей не оставляет.

Перед глазами ее продолжало стоять лицо трубочиста, хотя самого его не было рядом, словно и не было никогда вовсе. Приложив ладонь к груди, она ощутила, как встрепенулось сердце, как возникло там светлое и настораживающее, словно зарница в ночи, чувство. Чувство зашевелилось и, как птица, стало расправлять крылья, пытаясь раздвинуть теснину сердца, стенки которого сопротивлялись, но поддавались с сухим приглушенным треском. Но все же, вновь обретенная птица в груди ее была слаба, не хватало у нее силенок сделать сердце просторным и свободным, и до поры она вновь сложила крылья.

Лига посмотрела в сторону башни.

Часы наверху, облепленные невероятным количеством птиц, словно остановились.

— Как странно, — прошептала Лига, — часы, что с ними? Не могли же все эти голуби, усевшись на стрелки, затормозить или поломать их?

В этот миг минутная стрелка — длинный ус на лице циферблата — дернулась, вздрогнула и перескочила на одно, на целое деление вверх. Голуби все, как по команде, вспорхнули, неистово трепеща и хлопая крыльями, зависли на мгновение на месте, после чего, поднявшись выше, плавно уселись на лепной карниз башни. Ей почудилось, что на башне, внутри механизма часов лязгнул металл, она напрягла слух, но звук больше не повторился, лишь приглушенные звуки улицы наполняли пространство. И тогда она поняла, что металлический звук родился в ней самой. Вдруг спало внутреннее напряжение, которое она даже не замечала, но которое не оставляло ее ни на миг — словно слетели стягивающие обручи с бочонка. Лига почувствовала себя легко и свободно, как если бы на горячечный лоб ее легла чья-то широкая прохладная ладонь и уняла боль, и замедлила беспорядочный бег мыслей. Широко распахнутыми глазами девушка, словно впервые, посмотрела вокруг себя и с удивлением ощутила и восприняла хрупкую прелесть этого истомленного зноем летнего дня. Море разливанное золотого солнечного света плескалось и искрилось у ее ног, укутывая их теплом и нежностью, живительные брызги укрывали лицо, руки и плечи, рассыпались по платью, перемешавшись с яркими цветами ситца. Солнце прогнало и холод, и страх. Ну, не чудо ли?

«Вот и чудо, — заметила она. — Оно все же случилось».

«Все хорошо, — шептала листва над головой. — Все хорошо».

И уже возле дверей магазина повеселевшая, с посветлевшим лицом Лига остановилась и, запрокинув голову, радостно рассмеялась. Она вспомнила, где видела трубочиста раньше. Ну, конечно! На обложке любимой ее детской книжки «Сказки» Андерсена». Она хорошо ее помнила, желтая такая, и на ней, на фоне остроконечных городских крыш черный силуэт с лесенкой. Да-да, это он! Ну, сказка ведь! Сказка!

— Лига, деточка! — изумился, увидев ее завмаг. — Что с тобой происходит, ты вся светишься? Может быть, в «Спринт» выиграла, пока мы все на обеде были?

Звучавшая в душе Лиги мелодия ожидания и предвосхищения следующего чуда крутнула ее в быстром пируэте.

— Не-е-е-т! — протянула она, приседая в легком книксене. — Не угадали! Просто неожиданно у меня случился день рождения, вот! Понимаете? День рождения.

— Что же, от души поздравляю, — протянул завмаг, явно не понимая, о чем идет речь. Он даже нахмурился и потер вспотевшую шею. — Только, помнится, мы тебя уже поздравляли в этом году, в апреле, не так ли?

— Нет — нет — нет! — замахала руками Лига. — То есть, да, конечно, но это совсем не то.

— А что же? — не понимал завмаг. — Что такое могло случиться с тобой в нашем городе в обеденный перерыв, что могло бы превратить этот день в день твоего рождения? Перестань, Лига, мы не на войне. В общем, поздравления уже были, считаем, что были, успокойся и иди работать.

Лига улыбнулась. Черствость начальника не тронула ее, как прежде, и она не ответила ему, как ответила бы раньше. Она улыбнулась, свет, и тепло улыбки были в ее душе, она развернулась тем же легким пируэтом и упорхнула.

«Надо бы проследить за ней, — решил завмаг. — А то, как бы недостачи не случилось. О чем только думает?»

Волна внезапной радости, накрывшая и ошеломившая Лигу, через некоторое время немного спала, но нервная дрожь периодически все еще накатывала на нее беспокойным дыханием прибоя — то есть она, то нет, — и сотрясала ее сильное, полное жизни тело. Она стояла у дверей новой жизни, прислонившись к косяку, ждала, кто сделает первый шаг, и улыбалась чему-то внутри себя. Покупатели были редки, но и те, что подходили к ней, неловко топтались у витрины, бросали кто недоуменные, кто недовольные взгляды, но натыкались на странную улыбку очарованной девушки и уходили восвояси, ничего не спросив.

Время шло, но мимо, своей тропой, для Лиги его словно не существовало. В мыслях своих она вернулась в сквер, она была там, на синей скамейке, и вновь говорила с трубочистом. Она не соглашалась и спорила с ним. «Принцы, говорите вы, все настоящие? Возможно, так оно и есть. Но не все из них и далеко не всегда становятся настоящими королями. Слишком часто бывает так, что принц-неудачник всю свою жизнь остается лишь претендентом на трон. А у меня, я знаю, более высокая судьба, и поигрывать я не желаю, это — не мой удел. Я хочу всего, всего сразу, чтобы был король, чтобы был он настоящим королем и чтобы он был у моих ног. Вот тогда жизнь моя будет прекрасна, а ваше появление убедило меня в том, что именно так и будет. А любовь…  Любовь, конечно, это здорово, но, если разобраться хорошенько, она не так уж и важна. Да и где она, любовь? Нет ее, сдается, вовсе, не существует. Любовь — это сказка, красивая сказка, придуманная вами, сказочниками. Я же хочу, чтобы сказкой была моя жизнь…». После этого, выиграв свой воображаемый спор, она улетала в такие сказочные волшебные дали, что дух ее замирал, и сердце трепетало, и все силилось в призрачном тумане предугадать своего короля.

«Заждалась я, попросту, своего суженого и короля своего, оттого и жизнь вдруг опостылела, — говорила она себе. — Но теперь уж все изменится, совсем скоро, ждать осталось не долго, я знаю».

Встреча и разговор со сказочным трубочистом, которых возможно и не было, подарили, тем не менее, ей надежду.

И она была права. Все предначертано, все спланировано заранее.

Но все же и она не предполагала, что изменения в ее жизни начнутся «прямо сейчас».

— Девушка. Девушка! — внезапным окрикомвернул Лигу из ее сказочного далека на бренную землю мужчина, как ей глянулось, весьма приятной наружности. — Что случилось, не пойму я? Вы что, бастуете?

— А? Что? — встрепенулась Лига, не вполне понимая еще, где находится.

— Ага, мечтаете в рабочее время и на рабочем месте, — не унимался мужчина. — Вот в чем дело! Вот в чем дело-то! Да вот же, вот он я! Куда вы смотрите?

Мир в глазах Лиги все еще плыл, был зыбким и не имел резких очертаний, словно отражение в потемневшем старом зеркале. В ее густых ресницах застряли слезинками выдуманные ею самой картины, совершенно заслоняя собой реальность. Она отмахнулась от них легким, словно взмах крыла бабочки движением руки, она затрепетала ресницами и шире открыла глаза, чтобы получше разглядеть назойливого покупателя…  И тут у нее перехватило дыхание. «Он», — прошептали ее губы, а сердце рванулось в груди, и она прикрыла, придержала его рукой, сохраняя…

Мужчине было за тридцать, он был ухожен, элегантен, неотразим.

Поняв, что его, наконец, заметили, посетитель воодушевился пуще прежнего.

— О, я вижу, что вы еще поддаетесь мужскому обаянию, — говорил он развязной скороговоркой. — Это такая редкость в наши дни, чес-слово! Девушкам кажется, что это зазорно — показать, что мужчина им приятен. И сразу же превращаются в не взявших свое старых дев. Не верьте таким, не слушайте их! Девушки должны, просто обязаны уметь не только нравиться сами, но и ценить красивых, а еще больше — обаятельных мужчин. И понимание, понимание — вот что важно. Понимание того, как тяжело красивому мужчине в наше время быть на уровне. Он отступил от прилавка на два шага, чтобы показаться Лиге целиком, в полный рост и синхронным жестом обеих рук указал на свой элегантный, с иголочки костюм. Дальше он перешел на доверительный шепот. — Крайне важно, но и очень трудно быть элегантным и выдержать тон во всех мелочах. Вот, например, сейчас мне нужна соответствующая моему костюму сорочка. Желательно…  Но ничего подходящего я не вижу. Вы понимаете?

Мужчина на мгновение отвлекся от созерцания себя и, внезапно наткнувшись на устремленный на него взгляд Лиги, осекся на полуслове. Ее взгляд сообщил ему нечто такое, отчего зрачки его глаз собрались в маленькие черные точки и сразу распустились обратно. Выплеснувшаяся из них темная сила, невидимая, когда не знаешь, что искать, разлилась по его красивому лицу и напитала каждую клетку, каждую морщинку на нем, обозначив скрытые в душе желания. Усы его распушились, а ноздри расширились и затрепетали, словно у кота мышцы толчковой ноги перед прыжком.

— Так, может быть, — промурлыкал он вкрадчиво, сверкая глазом, — мы проясним этот вопрос позже, в приватной обстановке, в приятном месте? Вы до которого часу у прилавка служите? До семи? Отлично, я буду ждать в семь.

С полупоклоном кавалер растворился в пространстве, в зеркальном переливе дневного света. Он не спросил ее ответа, но чуткое его ухо уловило, как губы Лиги бесшумно прошелестели ему вслед «да…»..

— Фу! — выдохнула Лига, когда увидела через окно, как ее король — а это был ЕЕ КОРОЛЬ, бесспорно — сел в поджидавший его автомобиль и укатил. — Ну и дура я! Растерялась, стою, словно колода, немая и бесчувственная. Ничего, теперь не упущу. Мой, мой…

Оставшееся до конца рабочего дня время отсчитывали часы ее сердца. Лига слышала, каким шумным оно стало, как громко стучало, так что она даже опасливо поглядывала по сторонам, не слышит ли кто.

Абсолютной противоположностью ее взволнованному сердцу в это время была ее голова. Она оставалась ясной, мысли были спокойны, щелкали, словно регистры арифмометра, перебирая варианты, складывая комбинации. И к моменту, когда часы на старой башне провозгласили окончание рабочего дня и, одновременно, начало ее новой жизни, в голове Лиги сложился план.

«Что же, — рассуждала она сладостно, — будем считать, что первая аудиенция прошла успешно. С шероховатостями, не без этого, но в целом — так. А он пусть думает, что в его сеть попалась я, это не важно, что он думает. Важно, что думаю я, и что я свое дело знаю. Мужчинка, между тем, судя по всему, стоящий, и мне он симпатичен, поэтому я его не упущу. Решено, сегодня я ему подыграю, пусть себе думает, что я им очарована, и что уже по уши в него влюблена. Это не повредит. А дальше…  дальше будем играть уже строго по моим правилам».

Так думала она.

— Пора! — сказала она себе и, тонкая и звеняще натянутая, словно струна, направилась навстречу своей судьбе и своему королю.

— А вот и мы! — сказал, подходя к Лиге и обнимая ее за талию, ее король в тот же момент, как проскрипела свое прощание входная дверь, и девушка появилась на крыльце магазина. — Мы с тобой точны и вежливы сегодня, как король и королева.

«Ого, какой скорый!» — заметила про себя Лига.

— Не слишком ли вы спешите, ваше величество? — спросила она, потом рассмеялась и твердо отвела его руку. — Забыли даже представиться, а уже в наступление перешли.

— О, простите, — нимало не смутившись, отступил на полшага король, — это у меня профессиональное.

— Вы о забывчивости? Меняйте срочно профессию.

— Я о напористости. Но ты меня все же опередила. Гога. Зови меня просто Гога. И, пожалуйста, не так официально, сразу на «ты», Лига.

— Да, я вижу, что не только напористость твое профессиональное качество, но и предприимчивость тоже, — искренне удивилась Лига.

— Есть такое дело, — скромно потупился король.

— Ну, что, куда отправимся? — поинтересовалась дальнейшей программой на вечер будущая королева, беря кавалера под руку.

— Пройдемся немного пешком, — предложил Гога, — тем более что погода чудная, и вечер обещает быть роскошным. Нам надо просто не торопясь настроиться на волну природы, уловить ее покой и ее величие, и соответствовать им. А пока мы будем настраиваться, мы как раз дойдем до одного заведения, в котором я предлагаю скрепить наше знакомство шампанским.

— В баре, что ли? — испугалась невзначай Лига. События развивались слишком быстро, и она, хоть и решилась на все, внутренне еще не вполне была готова к новой жизни.

— Да, в баре, — удивился Гога, — а что тут такого? Мы свободные люди в свободной стране. К тому же — свободные взрослые люди, имеем право. Ты не волнуйся, это заведение вполне респектабельное, расположено недалеко, кроме того, там все мои знакомые и друзья. Увидишь, все будет по высшему разряду, и ты не пожалеешь. Или, быть может, родители не разрешают маленькой девочке гулять вечерами с незнакомыми мужчинами?

— О чем ты шепчешь, киса? — чтобы скрыть смущение, ибо все так, как описал Гога, и было, ответила Лига, достаточно развязно ответила, чтобы не сказать — вульгарно. — Об этом можно не беспокоиться!

«В конце концов, сегодня я играю ва-банк», — оправдалась она перед собой и еще перед кем-то невидимым, кто настойчиво подталкивал ее идти с Гогой.

Бар, в который привел ее Гога, был ей знаком, она была здесь как-то с подругами, заскочили выпить кофе, но это было уже достаточно давно, так что теперь она смотрела на все словно впервые. Да и неважно все, что было с ней прежде. Сегодня она пребывала совсем в ином качестве, ее сопровождал кавалер, ее король, и она шествовала как королева, была холодна, недоступна и неотразимо прекрасна.

По узкой лестнице они поднялись на второй этаж здания, и там Лига с интересом огляделась. Вопреки ее ожиданиям, за то время, что она здесь не была, в интерьере ничего не изменилось, если не считать новых бра на стенах, делавших свет в баре мягче и не таким назойливым, как прежде. Своих знакомых она не увидела. А вот Гогу здесь действительно многие знали, его окликали, подавали знаки руками, и он, отвечая на приветствия и лучезарно улыбаясь, провел Лигу к свободному, несмотря на переполненность бара, столику у стены рядом с небольшой эстрадой.

— Его обычно не занимают, — пояснил он. — Этот столик для особых гостей, таких, как мы.

Лига ощущала на себе пламень чужих взглядов, обжигающих кожу интересом, но и награждающих искренним одобрением. Конечно, подобные взгляды она встречала и раньше, но прежде они казались ей чем-то грубым, от чего следовало держаться на расстоянии. Она и держалась, она была выше и отмахивалась от постороннего внимания раздраженно. Сегодня она позволила чужим взглядам приподняться до своего уровня, и нашла удовольствие в их прикосновениях и уколах, и не без радости ощутила, что они придают ей силу и уверенность, ей, женщине…  Она впервые ощутила себя взрослой прекрасной женщиной, а не смазливой девчонкой, и это было настоящим волшебством и дорогого стоило. Конечно, в устремленных на нее взглядах было и еще что-то, что, без сомнения, объяснялось присутствием рядом с ней Гоги. Лига почувствовала и это, и потому подумала: «И все-таки я его угадала».

Из больших колонок, стоящих по сторонам эстрады, лилась приглушенная музыка. Невидимый и незнакомый ей певец пел на чужом языке, но пел о любви, это было совершенно ясно, и в переводе его слова не нуждались. Фоном для песни, на который накладывалась музыка, служил перекатывающийся рокотом бесконечного прибоя неразборчивый гул голосов. Лиге нравилась эта спокойная, без навязчивого истерического веселья атмосфера праздника. Да и ее состояние можно было определить так: предвосхищение праздника.

Гога усадил Лигу за стол и куда-то исчез, впрочем, ненадолго. Вскоре он вернулся с бутылкой шампанского в руках.

— Мускатное, — с гордостью предъявил он этикетку на бутылке.

— Нет-нет, я не пью, — сообщила Лига ему свое решение, и прикрыла рукой бокал, в который Гога намеривался налить напиток для нее.

— Так, за знакомство ведь! — искренне огорчился отказу король.

— Ну, ладно, за знакомство можно, чуть-чуть, — вспомнила про свою цель и согласилась Лига.

Бокалы, как и положено, были хрустальными, их звон долго висел в воздухе, все время, пока она делала свой долгий глоток вина. А потом звон возник в ее голове. Хмельное тепло пенящейся волной разлилось по телу. Голова вскружилась, а руки вдруг потеряли покой и опору, и затрепетали, словно пара крыльев. Ощущение счастья сделалось осязаемым почти невыносимым. Ей захотелось вспорхнуть мотыльком, или хотя бы потанцевать. Как славно-то!

Гога что-то говорил ей, но Лига никак не могла сосредоточиться и слушать внимательно. Да что бы он ей ни говорил, все было неважно. Сейчас неважно. Главное, думала она, что он рядом с ней, что он хороший и что он ее КОРОЛЬ.

Лига незаметно для себя выпила еще целый бокал шампанского, и мир ее наполнился звеняще-искрящимся весельем. И это был уже совсем другой мир, в котором она никогда не была, но в который всегда стремилась попасть. Так ей казалось.

Гога придвинулся к ней вплотную и, обняв одной рукой, другой, свободной, стал поглаживать ее плечо.

— Тебе хорошо со мной? — спрашивал он. Звук его голоса достигал ее сознания разложенным в спектр звоном хрустальных колокольчиков. Это затрудняло восприятие и понимание, но вызывало безудержное веселье, что казалось значительно важней.

— Да! — засмеялась она в ответ.

— Чудесно! Но нам уже пора. Пойдем, я покажу тебе свое гнездышко, — зашептал он, губами заталкивая слова прямо в ее порозовевшее ушко. — В холодильнике у меня есть еще шампанское, и всякие вкусности, уверен, тебе понравится…

Позже, вспоминая, Лига не могла понять, почему именно в этот момент в расплаве ее сознания инородным кусочком шлака всплыло воспоминание о темной, нелепой фигуре. Трубочист. Его явление на миг отогнало прочь теплую вяжущую обволочь опьянения, и встрепенувшееся ее сознание успело ухватить последние слова Гоги.

— … тебе понравится…  — повторила она следом за ним.

— Что ты говоришь? — не разобрав ее лепет, спросил он. — Ну, пошли, пошли…

Но ощущение невнятной тревоги, мобилизующее даже ослабевший организм к обороне, уже овладело Лигой.

— Э, нет! — протянула она, превозмогая своевольное нежелание языка выговаривать слова, и покачала пальчиком у Гоги перед носом. — Уже поздно, девушке пора баиньки…  Проводи меня домой. Пожалуйста…

На улице было душно. Вечер был уже достаточно поздним, но прохлады все не было. Накалившиеся за долгий солнечный день дома и камень мостовых спешили испустить накопленное тепло в пространство, предполагая, видимо, что завтрашний день принесет его никак не меньше. И все же, от легкого колебания чистого ночного воздуха, которое при желании можно было принять за ветерок, в голове у Лиги слегка прояснилось, и она ясней увидела окружающее ее пространство.

— Мы идем ко мне, — напомнил о своем предложении Гога. — Я тебя отведу, мой дом неподалеку, там, за каланчой. Он махнул рукой в сторону башни.

— И не каланча это вовсе, а башня! — запротестовала Лига. — Я тоже…  недалеко, близко, то есть…  там, за сквером живу. Проводи же даму, ваше величество!

Лига сделала шаг, но земля ушла куда-то из-под ее ног, и она, для сохранения приемлемого для ходьбы положения тела, ухватилась за Гогу рукой.

— Почему земля такая мягкая? — удивилась она. Ей было весело, она все время тихонько хихикала, в то же время душа ее раскрылась и возлюбила весь мир.

— На болотах живем, — вздохнул в ответ Гога и сосредоточенно нахмурился. — Ну, пошли провожаться.

Они пересекли улицу и вошли в сквер, совершенно разомлевший в истоме летней ночи. Лига быстро освоилась с непривычным поведением почвы под ногами, и, хотя ее продолжало пошатывать из стороны в сторону, держась за Гогу, шла достаточно уверенно. Но ее стало подташнивать, и кроме того, она быстро ослабела.

— Гога, ты слышишь меня? — позвала она его так, словно он был где-то далеко, за деревьями. — Я устала. Пошли, я покажу тебе мою любимую скамейку. Мы посидим, и я отдохну.

С неожиданным упорством она потянула его в боковую аллею и повлекла за собой в ее мерцающую темноту.

— Э, да ты, девочка, решила побуянить! А ведь кому-то пора домой. — Гога совсем не возражал против небольшой смены курса, но Лига этого не видела.

— Ничего, мы только на минутку присядем и сразу пойдем, — уговаривала его она.

Добравшись до заветной скамейки, Лига с облегчением откинулась на ее спинку и с видимым удовольствием вытянула уставшие, гудящие ноги. Все-таки и молодым ножкам нужен отдых.

— Как чудесно! — воскликнула она и, широко раскинув руки, обняла бесконечное пустое пространство, которое объединяло в себе и спящий вокруг город, и небо над ним.

Тишина накрыла их своим покрывалом и ватными тампонами полезла в уши. Над землей, над деревьями, над всем невидимым, но существующим миром висели звезды. Слившийся со звездным, свет дальних окон и фонарей пробивался к ним сквозь листву, не освещая, но лишь маскируя предметы.

Иллюзия полета сквозь ночь и пустоту.

Но где бы взять крылья?

А где-то ведь была, существовала совсем другая жизнь, та, что была прежде, но сейчас отделилась и стала чужой. В той жизни не спала и вздыхала тревожно мама, и хмурился отец…  Странно, как все теперь далеко, как неощутимо…  И неважно? Голова шла кругом.

Неожиданно — ну, не так, чтобы уж слишком неожиданно — Гога обнял ее и стал целовать — в губы, лицо, шею и даже в грудь, насколько то позволял вырез ее платья. Пушистые его усы щекотали кожу. Лига радовалась этому приятному обстоятельству и, улыбаясь во тьме, прижимала к себе его голову и отвечала слабыми поцелуями наугад, куда-то в его жесткие, пахнущие незнакомым парфюмом волосы.

«Мой, — думала она, — теперь уж точно мой…».

Понежившись в облаке наслаждения еще немного, Лига подумала, что для первого раза дозволенного вполне достаточно.

— Хватит! Ну, хватит, Гога! Перестань! — сказала она. — В другой раз как-нибудь…

Она попыталась отстранить его от себя, оттолкнуть двумя руками, но не тут-то было. Силенок у нее явно не хватало, а Гога ее словно не слышал. Лига вдруг почувствовала, что ее кавалер дрожит и вообще находится в крайней степени возбуждения. Она никогда не встречала мужчин в таком состоянии, и потому испугалась. Дрожа и обволакивая ее вязкими объятиями, Гога устремился к какой-то своей цели, о которой Лиге и подумать было страшно.

Он ловкими пальцами расстегнул пуговки на ее платье, едва не поотрывав их с мясом от нетерпения. От жесткого касания к груди посторонних рук волна неведомых ощущений охватила Лигу, и она почувствовала, что теряет последние силы и сознание происходящего. Она попыталась рвануться последним напряжением воли, но Гога не позволил, он схватил ее крепче, закрыл усами ход ее крику. Он стал клонить ее на скамейку, опрокидывая навзничь, подминая под себя. Рука его скользнула по ее обнаженной ноге под платье, и она почувствовала, как под его жадно рыскающей обжигающей ладонью вскипело молоко ее живота. Лига чувствовала, что он пытается ее раздеть и понимала, что если это случится, она сойдет с ума или умрет. «Что же это? Что же?» — бешено вертелся в голове ее вопрос. На грани безумия, извернувшись каким-то по-звериному исступленным и резким движением, она на мгновение освободилась от гнета и укусила Гогу за губу, прямо через усы. Он отстранил лицо в сторону и шепотом грязно выругался.

— Помогите! — обреченно рванулась в крике девушка, но воздуха в сдавленной груди у нее почти не было, поэтому крик прозвучал, как выдох, как хрип. Посторонняя сила вновь запечатала ее уста, и она, холодея, осознала, что сопротивляться более не в состоянии, что ничего больше просто не может сделать. Снеся плотины век, слезы хлынули из сухих до этого момента глаз. Не так она представляла себе свой первый раз, не так и не таким.

Запрокидываясь, Лига стала падать в бездонный колодец с черными ватными стенами.

Вдруг что-то произошло, что-то непонятное. Все разом переменилось.

Гога внезапно вскочил на ноги, оставив ее, и бросился в темноту. Потом кто-то другой, тяжело наступая на невидимую землю, пробежал мимо в том же направлении, в котором удалился Гога, затрещали ломаемые кусты, раздались крики и все смолкло.

Лига быстро поднялась и натянула платье на сжатые, дрожащие мелкой электрической дрожью колени. И вновь привалилась боком, поникнув, к спинке скамейки. Напряжение всего ее существа, потрясение от испытания было столь велико, что от наступившего освобождения она потеряла сознание, провалилась в пустоту, где не было никого и ничего, не было чужой посторонней силы, не было боли и страха.

Очнулась она от ощущения, что рядом находится кто-то чужой, его темный силуэт вырисовывался на фоне слабо серебрящейся черноты деревьев. В общем, Лига различала оттенки темноты, и это было удивительно и странно, ничего подобного она раньше за собой не замечала. Она вновь сжалась в комок от хлынувшего в сердце холода и страха, ее стала бить дрожь, крупная дрожь, почти конвульсии. Закрыв лицо руками, она вновь разрыдалась.

— Не надо, Лига, успокойтесь, — сказал незнакомец, и в голосе его она не уловила угрозы. — Все позади, он больше не появится. Жаль, не удалось поймать подлеца, слишком быстро бегает, а то бы он сейчас тут у ваших ног валялся. И умер бы, да! Прямо тут. Убежал, гад, сгинул во мраке, словно оборотень какой. Ничего, не спрячется, я все равно его найду. Ну, не надо, не плачьте, пожалуйста…

Незнакомец отнял ее руки от лица и большой теплой ладонью вытер ее слезы. Потом подал ей платок из шершавой на ощупь ткани.

— Вот так, — сказал он, — довольно плакать. Остальное доплачет тот мерзавец, я вам обещаю.

Лига, все еще находясь под властью страха, отшатнулась от незнакомца.

— Откуда вы меня знаете! — почти выкрикнула она.

— Как откуда? — удивился молодой человек, а то, что незнакомец молод, Лига видела и в темноте. — Мы же соседи по дому. Вы с родителями живете в третьем подъезде, а я со своими в первом.

— Что-то я вас не помню, — не отпускала своих подозрений девушка.

— То-то и беда, что не помните, — вздохнул в темноте парень. — Ладно уж, пойдемте, нам по пути, проводим друг друга.

Вдруг вспыхнул над головой фонарь, увиливавший до сих пор от выполнения своих обязанностей. Фонари зажглись по всему скверу, и Лига поняла, почему в нем было так темно. Но почему, почему все так совпало? Ведь не могло же затемнение быть подстроено специально? Наверное, нет. Просто забыли включить, или что-то сломалось. А теперь вот починилось…  Но почему именно с ней это произошло?

Свет фонаря выхватил из темноты лицо ее неведомого спасителя, и тогда Лига его вспомнила. Ну, конечно, они встречались иногда во дворе у дома. Ничего особенного. У них были разные кампании, но однажды, кажется, их даже знакомили. Она не помнила…

Парень набросил ей на плечи впитавшую тепло его тела куртку.

— Устали? — спросил он и сам же смутился своего вопроса. — Ну, конечно же, что я спрашиваю, глупый вопрос! Пойдемте, а то, неровен час, эта звезда погаснет вновь. Парень указал на фонарь, и тот, словно ждал этого, тут же погас. Сквер снова погрузился в темноту, словно провалился в нее. Наступившая тьма ослепила их на некоторое время.

Лига шла, молча прислушиваясь, как очень медленно и неохотно затихала в ней ее боль. Она говорила себе, что все прошло, кончилось, но слова эти были слабым утешением, потому что она все помнила, и будет помнить, наверное, всегда.

Когда они вышли, наконец, на освещенное пространство на краю сквера, Лига вдруг остановилась, так резко, что накинутая на плечи куртка соскользнула на землю.

— Вы? — узнала она сидевшего на лавке у входа в сквер человека. Рука ее непроизвольно поднялась и обняла пересохшее вдруг горло.

— Я самый, — подтвердил трубочист усталым голосом. — Я ведь говорил, что мы еще встретимся.

— И вы все знали?

— Нет, конечно, ничего такого я не знал, — покачал головой трубочист. — Но предполагал, что что-то подобное может произойти.

— И ничего мне не сказали? От гнева и разочарования в горле у Лиги запершило, и она закашлялась.

— Я просил тебя быть осторожной, помнишь? — спросил ее трубочист, когда она уняла свой кашель. — А быть осторожной означает, как минимум, избегать таких ситуаций, в которой оказалась ты. Большего сказать я не имею права, я и так вышел за рамки дозволенного, и теперь мне не избежать взбучки. Но это ладно, главное, теперь я спокоен за тебя.

— Эх, вы, — не простила его Лига.

Она отвернулась, не увидев его прощальной улыбки и того, как вместе с ней он растаял в ночной темноте.

— А кто этот, рыжий? — спросил ее провожатый.

— Да так, один знакомый трубочист, — ответила Лига легкомысленно, и вдруг поняла, что ей во что бы то ни стало необходимо будет еще раз встретиться, еще раз поговорить с ним. Она почувствовала, как зашевелились, прорастая в ней, те вопросы, на которые никто, кроме чистильщика волшебных труб не сможет дать ответ.

Она быстро оглянулась, но земля позади нее уже была пуста под звездами.

Механизм ее часов провернулся бесшумно, и в жизни совершенно естественно настало время, когда на все свои вопросы искать ответы она должна будет сама.

Дома, успокоив родителей и запершись в своей комнате, Лига снова много плакала, а позже, забывшись в тревожном сне, кричала, когда от ощущения прикосновений протянутых из тьмы чужих рук, сжималось и холодело тело. Под утро на ее лицо словно легла чья-то горячая сухая ладонь, и она успокоилась, приникнув к ней щекой, и погрузилась в безмятежность.

Ей снился дышащий теплом камин. А, может быть, то была печь, но в этом она не видела большой разницы, главное, что тепло и спокойно. И будет так, пока огонь горит ярко, а за печными трубами есть кому присмотреть. Она знала — есть.

Она улыбалась.


1982.

Был вечер полон ожиданий

И был на Земле вечер.

Юрка сидел за столом у самой стены в шумном и темном, но уютном пивном баре и молча, неотрывно наблюдал, как оседает пена в его бокале с пивом. Он был здесь в первые, и бар ему нравился.

Это отделанное «под старину» заведение, с горящим неоном по фасаду названием «НЕСТЕРКА», располагалось на тихой узкой улочке недалеко от центра города. Патруль сюда заглядывал довольно редко, поэтому курсанты местного военного училища с удовольствием проводили здесь весьма короткие часы своих увольнений. Бар этот, открытый лишь год назад, благодаря прекрасной внутренней отделке, хорошей музыкальной установке и невысоким расценкам стал излюбленным местом встреч молодежи. Хаживали сюда и люди постарше, не забывшие еще то прекрасное время, когда и они были молодыми.

Бар открывался в семь часов вечера, но уже задолго до открытия у дверей его выстраивалась длинная очередь желающих заполучить места. И далеко не всем удавалось это сделать. Но желание было столь велико, что посетители, теснясь, усаживались на дубовые скамьи по пять человек вместо трех плановых, отчего бар был всегда переполнен. Администрация не возражала против такого увеличения сидячих мест.

Когда швейцар дядя Петя, сам в прошлом военный и потому благоволивший парням в шинелях, открыл им дверь к неудовольствию огромного количества тоже желающих попасть вовнутрь, но не имевших такой возможности, зал был уже полон, и лишь один стол поодаль от входа, словно дыра в холсте, зиял пустотой. За ним в одиночестве прихлебывал пиво мужчина в сером шерстяном костюме.

— Пойду-ка, узнаю, кому он места держит, — заявил Володя, самый старший член их маленькой компании, который, собственно, и вдохновил их на этот поход. Володю все звали просто Старый, и он вполне благосклонно принимал это звание.

— Сколько вас? — поинтересовался человек в сером костюме.

— Пока трое, — сосчитал всех Старый.

— Пока…  — ухватил смысл наречия мужчина. — Я жду, конечно, кое-кого, но ПОКА, как видишь, один. Так что, можете присоединяться, а если подойдут опоздавшие, пусть пеняют на себя, придется пристраиваться. Но, я думаю, поместимся как-нибудь. В тесноте потому что, как говорится, да не в обиде.

И человек в сером костюме широким жестом указал на свободную скамью, ребята жест его поняли правильно, и быстро заняли места.

Через минуту, словно ждала за дверью сигнала, официантка поставила перед ними пиво и закуски.

— Эх, хорошо! — выдохнул из себя после доброго глотка пива Ленька, и облизнул с усов пену.

Все охотно согласились, что да, действительно хорошо.

Мало-помалу за столом завязалась негромкая и нестройная, перемежающаяся длинными паузами беседа, какая обычно случается между людьми в первые минуты знакомства. Курсанты, разумеется, знали друг друга, как облупленные, но вот гражданин в сером оказывал сковывающее воздействие на остальных. Может быть, именно потому, что был в сером? Хотя, какая разница, в каком костюме оказался случайный знакомый, которого и вовсе здесь могло не оказаться? Юрка нахмурился и усилием воли отогнал раздражающие его мысли. И тут же стал думать о том, о чем думал все последнее время. Он стал думать о той девушке, о его девушке, что ждала его где-то там, в далеком, затерянном в широких заснеженных просторах городке. Ему хотелось так думать, что девушка непременно ждет его, он не допускал другого положения вещей, и он всегда так думал, особенно когда попадал в такие вот людные места, где все веселились и не утруждали себя разгадыванием смысла жизни. Конечно, он думал о том, как было бы здорово, если бы его любимая вдруг, вот просто вдруг, в качестве доказательства возможности чудес, оказалась рядом с ним. Растравливая душу этими заведомо несбыточными мечтаниями, обретал в них Юрка некое сладостное, хоть и болезненное удовольствие. Подспудная мысль, что, мечтая о невозможном, он подталкивает и меняет цепь событий, переводя их в область реальности, эта мысль была словно миндаль, состоящий из сладкой и горькой половинок. И горечь была сейчас, а сладость предполагалась в будущем. Он привык так думать.

Обрывки общего разговора долетали до его блуждающего по холодным полустанкам сознания, не мешая ему переходить из вагона в вагон или вглядываться в слепое окно мчащегося свозь зимнюю ночь поезда, но вдруг что-то зацепило Юркино внимание и заставило его прислушаться.

— Да, — каркающим голосом, словно ворон, говорил человек в сером костюме, — у меня в вашем училище масса знакомых. Многие знают меня, я знаю многих, и много я знаю такого, что вам и не снилось. Откуда, спросите? Отвечу: я второй секретарь райкома. Райкома комсомола. Связь с вашим училищем — через меня. И он двумя пальцами правой руки гордо откинул со лба жирную прядку волос.

Юрке почудилось что-то неестественное и в этом жесте, и во всем его облике. Второй секретарь сидел напротив него, наискосок через стол, и ему было удобно его рассматривать. Бросились в глаза сильные руки с длинными цепкими пальцами, которыми он упирался в край стола, словно в трибуну, и непомерно широкие плечи, и грудь, пузырем выпиравшая из распахнутого пиджака. Несколько удивляла и сдавленная с боков голова, по уши увязшая в плечах, и длинный хрящеватый нос, и что-то еще, неуловимое, но как бы и самое главное.

«Ворона, — определил его образ Юрка, — чисто ворона!»

Тут к столику подошли давно ожидаемые товарищем Вторым секретарем дамы. Дамами оказались две девчушки лет девятнадцати — двадцати каждая. Завидя их зорким глазом еще издали, когда они, едва появившись у входа в зал, осматривались тревожно и неуверенно, человек в сером встал и призывно замахал им руками, определяя свое местоположение. И только тут Юрка, наконец, понял, в чем дело, что его тревожило в облике этого человека. «Боже! — подумал курсант. — Да ведь он горбун!» Новость поразила его. Юрка не знал почему, но он всегда инстинктивно старался держаться от увечных подальше. Не то, чтобы боялся или было неприятно…  Хотя, да, было немного неприятно, и еще он испытывал чувство вины, словно в том, что он здоров, а кто-то не вполне, был именно его умысел, его ответственность, и вот это чувство вины было ему неприятно. Доходило до того, что он краснел, прятал глаза и терялся при разговоре с калеками, ну, а теперь, чтобы скрыть этот свой «пунктик», он напряжением мышц подавил внутреннее содрогание своего организма, а затем сделал большой глоток пива и задержал его во рту, не проглатывая.

Между тем, все смотрели на дам. Вечер, всякий вечер склонен дарить обещания, и склонен их не оправдывать. Почему бы этому не стать исключением?

Девушки подошли к столу, горбун суетливо принялся их усаживать.

— Пожалуйста, пожалуйста, — ворковал он, — садитесь сюда. Ты, Аллочка, у стеночки. Так. Удобно? Да? Прекрасно! Наташенька…  Все женщины едины в том, что не могут не опаздывать. Я вас…  мы все тут вас заждались. Ну, ладно, ладно, я уже не сержусь. Вы присаживайтесь, все давно заказано, и сию минуту будет на столе.

И вновь в Юркиной голове зашевелились некие смутные воспоминания.

«Ну, конечно! — сказал он себе, вспомнив. — Конечно. Снежная Королева, мультик. Там еще две вороны разговаривали, Клара и Карл. Вот он — вылитый Карл по разговору. Только, сдается мне, что секретарь не такой доброжелательный, совсем не такой. Как его, кстати, зовут, не Карлом ли? Черт, не помню…».

— Знакомьтесь, — представил девушек горбун. — Алла, Наташа.

— Леонид, Володя, — отрекомендовались ребята.

— Угу, — промычал Юрка, все еще перекатывая за щеками теплый пузырь пива.

— Юрка! — пришел на помощь другу Леонид. — Мог бы и без фокусов.

Юрка только развел руками — какой, мол, есть, принимайте, и с отвращением проглотил ту субстанцию, которая не позволяла ему говорить и которая пивом уже не являлась — а куда, собственно, еще ее девать было?

— Ребята, — взял инициативу в свои надежные руки Володя, — здесь, между прочим, кроме пива еще и вино подают. Кто — за?

За были все.

Принесли вино. Сухое белое, марочный «Рислинг» выдержкой два года. На Юркин вкус, вино было слишком кислым, хоть и с хорошим вкусом, но ничего, пошло на ура.

После дегустации вина, компания сплотилась значительно тесней. Все заговорили, все одновременно, как старые знакомые, лишь Юрка никак не выбирался из своего окопа, молча потягивал винцо из бокала, молча наблюдал. Это было в его натуре, отойти в сторонку, как бы отойти, ну, а сегодня и настроение было подходящим.

Наблюдал Юрка, конечно, за девушками.

Наташа ему не то чтобы не нравилась, не в его она была вкусе, толстушка и хохотушка, каких много. Волосы, правда, у нее роскошные, густые, каштановые завитки, да еще, пожалуй, едва намеченный тенью пушок над верхней губой придавал ее лицу своеобразную прелесть. Но, нет, не его эта прелесть. Вот Алла — совсем другое дело. Алла ему приглянулась сразу. Русые волосы, простое в своей красоте лицо и какая-то затаенная печаль за зеркалом серых глаз притягивали к себе Юркин взор. Вот так сидел он в своем окопе и оттуда пытался угадать, что за печаль, про что печаль, о ком печаль.

Девушка почувствовала, что ее рассматривают, и с вызовом взглянула в ответ. И когда их взгляды встретились, никто не хотел уступать первым. Не выдержала все-таки Алла, пожала плечами и отвернулась.

Юрке совершенно неожиданно сделалось неловко. Он почувствовал, как щеки лизнул пламень румянца. «Наблюдатель чертов!» — обругал он себя и попытался сокрыть лицо наклоном головы. Удалось ли? Он не знал. Захотел вновь сосредоточиться мыслями на далекой своей любви, но уже не смог этого сделать. Что-то изменилось, что-то мешало ему настроиться на нужную волну, что-то отвлекало внимание души.

Выпили еще вина, и, когда в зале запульсировала, задавая ритм вечера, музыка, все, даже горбун, отправились танцевать. Юрка лишь лениво махнул рукой и остался за столом. Вот что-что, а прыгать ему сейчас ну совсем не хотелось.

К его удивлению, через минуту к столику вернулась Алла.

— Что так быстро? — поинтересовался Юрка, помогая даме сесть. — Не тот размер? В смысле музыки?

— Какие, однако, у вас смыслы…  — покачала головой девушка, от ответа на вопрос, тем не менее, уклонившись. — Налейте мне вина, — попросила и, принимая бокал, спросила: — Почему вы все время на меня смотрите?

— У вас, наверное, неприятности? — вопросом на вопрос рубанул Юрка. Вот словно кто-то специально за язык дернул.

— Неужели это так бросается в глаза? — с деланным безразличием спросила Алла.

— Простите…  — попятился в свой окоп Юрка.

— Да чего уж там, — остановила его отступление Алла и, вздохнув с безнадежностью, поиграла длинными бледными пальцами на воздушных струнах. — Мы с вами не знакомы, поэтому не стыдно поделиться, да и просто ничего не сдерживает. Мы ведь попутчики здесь, только попутчики. И — да, действительно, что-то в последнее время жизнь не ладится. И дома, и вообще. Ну, да ладно, это все преходяще.

— Правда, — согласился с ее утверждением Юрка, — все пройдет. Жизнь все исправит сама, все расставит по местам. Она это умеет, и она делает это неожиданно, внезапно. Тем и забавна.

— Забавна? — удивилась девушка. — Философ!

— Философ, — согласился с определением Юрка. — Местами.

Ему стало жаль эту девушку, он сам не понимал, что в ней было такого, отчего вдруг захотелось ей чем-то помочь. Какие-то вопросы к ней закружились в его голове, но озвучить их он не успел, да и вообще поговорить им больше не удалось. Танец кончился совсем некстати, все вернулись за стол, и вечер шумным балаганом покатился дальше в ночь.

И настало время, когда курсанты должны были уйти, чтобы вовремя поспеть в училище на поверку.

Юрка надевал шинель в вестибюле, когда к нему подошла Алла.

— Хотите, я пойду с вами? — спросила она, пристально глядя ему в глаза.

— Конечно, хотим, — согласился Юрка. Он был невозмутим, внешне невозмутим, но внезапное волнение и смятение потрясло его душу тайного романтика и мечтателя. Жизнь приоткрывала перед ним дверь, войти в которую он к собственному удивлению не был готов.

— Да нет же, с вами, — нервно поправила его Алла. — Ну…  с тобой, понимаешь?

— Да-да, конечно, — как-то очень уж неуверенно закивал он головой. — Собирайся, я подожду…

Алла вернулась к столику, взяла сумочку, что-то шепнула Наташе и бросилась к выходу. Юрка видел, как налитые стеклом глаза горбуна зло смотрели ей вслед.

— А как же он? — спросил Юрка, кивнув головой в сторону секретаря.

— Кто? — не сразу поняла Алла. — А, этот! Да ну его! Я с ним и не знакома-то. Это все Наташка.

На улице шел снег, тихо шел, неспешно, возникая из темноты, проявляясь лишь в свете фонарей, витрин и фар автомобилей, и в темноту уносясь, как чисто неземное и призрачное явление. Морозный воздух срывался с губ облачками разноцветного пара. Природа была спокойна, как спокойно, наверное, бывает на душе у завершившего свое трудное дело человека.

Неспокойно было на душе у Юрки.

Вся компания, за исключением горбуна, собралась на остановке.

Ждали автобуса.

Юрка был без перчаток, поэтому мерз. Нервно и зябко сжимая пальцы в кулаки, он хмурился. Он прекрасно понял, о чем именно говорила ему Алла, и теперь не мог сообразить, как ему к этому относиться и, соответственно, как поступить. С одной стороны, ему не хотелось ни во что ввязываться и нарушать спокойное течение своей жизни, по крайней мере, в этот вечер, тем более что ничего такого он не планировал, а в училище в любом случае возвращаться надо. Он был несколько старомоден, и думал, что не имеет права предавать свою любовь, а ведь это будет предательство — и ничто другое! Но, с другой, с греховной стороны, его самолюбию чрезвычайно льстило то обстоятельство, что Алла выбрала не кого-нибудь, а именно его, и…  надо думать…  такие предложения делаются не каждый день и, черт побери, мужчина он, в конце концов, или нет! Но ведь и та девчонка верит ему…  Но верит ли? Или верит, но, на всякий случай имеет в запасе парочку других вариантов и ответвлений линии судьбы? Что вот делать?

Он искоса взглянул на Аллу. Девушка смотрела куда-то совсем, совсем в другую сторону. Распоясавшийся ближе к ночи снег безбоязненно терся о ее щеку — она не замечала этого. «Тоже, нервничает, — сообразил Юрка. И подумал провидчески: — А ведь все не так просто, пожалуй. Что-то здесь есть такое, о чем мне постеснялись рассказать».

Мягко раздавливая шинами нападавший на дорогу еще рыхлый снег, подкатил автобус. С коротким, но громким, словно всхрап, грохотом откинулись в стороны двери. Юрка сделал движение, чтобы помочь Алле подняться в салон, но девушка сама проворно запрыгнула на подножку. Прохрипели снова двери, автобус загудел и принялся деловито перемалывать пространство. Кампания расположилась на задней площадке, хотя вокруг было полно свободных мест, садиться на холодные дерматиновые сиденья никому не хотелось. Володя шептал что-то веселое на ушко Наташе, Наташе, видимо, нашептываемое нравилось, и она смеялась в ответ, Ленька теребил ус, Алла смотрела в окно и хмурилась, а Юрка смотрел на Аллу, думал свою думу и ежился от врывавшегося в небольшую щель внизу двери студеного ветра.

Автобус вильнул к очередной остановке. Обернувшись к друзьям, Володя шепнул: «Ребята, у меня увольнительная на двое суток, дальше без меня…».

— Ладно, ладно, — рассмеялся Ленька, — все понятно. Смотри, не заблудись до завтра.

Володя с Наташей сошли на остановке и, плечо к плечу, нырнули в зимнюю, подсвеченную снизу снегом ночь. Володя держал девушку под руку, а она склонила голову к его плечу. Юрка успел заметить, что их обоих пробирает дрожь радостного возбуждения. А, может, ему это только показалось. Вот ему не было весело, это точно.

«Однако, наша следующая», — подумал он, а вслух сказал: — Нам сходить!

Алла метнула на него растерянный и в то же время гневный взгляд, и отвернулась к окну.

«Ладно, Бог с ней! — решил Юрка. — Кто она мне? Кончено!»

Однако, похоже, Ленька, перехвативший быстрый взгляд девушки, так не думал. Вообще, ему не была свойственна Юркина сентиментальность, от слова совсем, зато он обладал прямотой, всегда знал, чего хочет в данный момент и неотвратимо шел к своей цели.

— Аллочка! — тронул он девушку за плечо. — Не грусти! Мы уходим, но мы обязательно вернемся. А то пошли с нами, согреешься…

— Дурак! — вполне адекватно отреагировала девушка и резким движением сбросила Лехину руку с плеча.

— Не понял, — возмутился усач. — Это кто здесь дурак?

Юрка, от греха подальше, за ворот шинели выволок друга из автобуса.

— Нет, ты слышал? — апеллировал к нему Ленька и все порывался вернуться назад. — Она же меня дураком обозвала!

— Э — э — э, — сообразил наконец Юрка, — да тебя развезло совсем. Дурак ты и есть.

— Что! — возопил Ленька. — И ты тоже? Не хочу с тобой идти! Он оттолкнул друга и зашагал по дороге к островком света сиявшей в ночи проходной училища.

В окне бесшумно уплывавшего в темноту, словно воздушный шар, автобуса был виден бледный профиль Аллы. Юрка провожал его взглядом, пока это было возможно, после чего догнал Леонида и, обняв за плечи, притянул к себе.

— Ладно, друг, успокойся, — подвел итог эпизода. — Ерунда все это, правда. Не стоит тратить нервы. Ты лучше соберись и иди ровно, подходим, проходная…

И, подобравшись, они зашагали в будущее, каким оно им представлялось и виделось в тот миг.

Так разъехалась и разошлась в разные стороны эта случайная кампания, и никто из них не предполагал, что в ближайшее время жизнь внесет в судьбу каждого из них те самые коррективы, о которых еще совсем недавно, разглагольствовал Юрка.

На докладе дежурному офицеру о прибытии из увольнения Леонид, говоря суконным языком, был определен, как употребивший спиртные напитки. Он, по своему обыкновению, начал дерзить, и тогда его без лишних слов отправили на гауптическую вахту. Чем был нанесен непоправимый урон его репутации дисциплинированного курсанта.

— Слишком уж обидела меня девчонка эта, Алка, — объяснял он другу с ним произошедшее. — Разнервничался я, не совладал с собой. В чем каюсь. Желаю искупить. Обещаю исправиться.

В то время, когда Леонида вели на губу, друг его Юрка стоял в строю на вечерней поверке. В голове его, вполне трезвой, тем не менее, стоял звон и шум, словно проливался на его темя серебряный дождь, между струями которого пряталось, выплывая раз за разом, лицо Аллы. «Хотите, чтобы я пошла с вами?» — спрашивала она, лукаво улыбаясь, и голос ее звенел, под стать дождю, серебряным колокольчиком. Юрке теперь почему-то казалось, что в тот момент она улыбалась, и именно лукаво. И эта, вымышленная им улыбка, наилучшим образом разрешила все его сомнения. «Пора, пора мне набираться опыта в таких делах» — сделал он из всего пережитого и передуманного в этот вечер вывод. «Надо идти».

Идти — значит идти. Куда — он знал. Еще там, в Нестерке, узнал он телефон Аллы. Узнал у Наташи, с которой танцевал один единственный раз. Он вообще танцевал сегодня только один раз, и почему-то с Наташей, он уже не помнил даже, как это получилось.

— Наташенька, — спросил он ее, — А скажи, только честно, у Аллы есть телефон?

Наташа тутже надула губки.

— Ну, ты даешь! — сказала она. — Танцуешь с одной, а телефон другой выпрашиваешь. Обидно, слушай! Тебе, зачем ее телефон?

— Как зачем? Для коллекции. Не злись только, ладно? — тут же нивелировал неловкость Юрка. — Думаю, тебе и так сегодня скучать не придется.

— На что ты намекаешь? — заинтересовалась предсказанием Наташа.

— Увидишь…  Ну, говори же, не томи!

Немного поломавшись еще для поддержания разговора, под последние такты Наташа прошептала желанные цифры: два — семь — три — три — пять…  Юрка тут же подхватил их и намертво записал на корочку. Впрочем, тогда он еще не знал, не представлял, когда и как номерком воспользуется. И воспользуется ли вообще. Теперь же знал, что воспользуется, и именно сегодня.

Странный — не странный, но не совсем обычный уж точно, вечер перетекал в свое логическое продолжение.

Запасшись предварительно двушками, Юрка дождался, когда в казарме все успокоится, а офицеры разойдутся по домам, Юрка потихоньку оделся и знакомыми каждому курсанту тропами выбрался из училища, оказавшись в Городе и в самоволке одновременно.

Снегопад усилился и, похоже, закручивалась метель. Снежные струи, шелестя, вились вокруг деревьев, столбов и даже просто так, завивались друг вокруг друга, сворачивались кольцами, зловеще при этом посвистывая. Ветер тут же накидал ему колючего снега в лицо и за шиворот, и еще подкидывал, еще! Юрке нестерпимо захотелось в тепло, в уют, и он, определив направление на ближайший телефон-автомат, припустил бегом.

Только позвонить в этот вечер ему не судилось.

Выскочив за хорошо освещенный фонарем угол ближайшего дома, за которым и располагалась телефонная будка, он уткнулся прямо в грудь начальника патруля.

— Куда торопишься, сынок? — проявил к нему отеческое вполне участие старый майор, бережно прижимая его разгоряченное лицо к своей заснеженной шинели. «Вот и все, — подумал Юрка с непонятным, но желанным таким облегчением. — Уж теперь обо мне позаботятся» И закрыл глаза.

И совсем через немного времени он уже входил в камеру на гауптвахте, где явно не хватало тепла, и совсем не было уюта, но где был, где сопел, свернувшись калачиком на нарах, ничего не подозревающий его друг Ленька. Ночь обещала быть бессонной, и она-таки была для него бессонной, полной дум, сомнений и мечтаний. Но о чем он думал тогда, о чем мечтал, какие язвили его сомнения, он, провалившись под утро в короткое забытье сна, не запомнил, а нам про то неизвестно вовсе.

Но вот Алла! Алла — сосем другое дело. Про Аллу известно вот что.

После того, как автобус отчалил от остановки, будто паром от берега, и в мерцающей раме заднего окна обозначился черный тревожный силуэт человека в шинели — Юрки, она остановившимися глазами смотрела на него и все ждала, что он сорвется с места, вот-вот, и, крича что-то, размахивая руками и оскальзываясь на снегу, бросится за ней вдогонку. Но паром все уплывал, и оставленный берег становился все призрачней, превращаясь в полоску, в черту, в царапину, зарубку на прошлой были, на судьбе. Она понадеялась на чудо, впервые в жизни понадеялась и возжелала чуда, но оно так и не случилось, не произошло. Источником чуда, она думала, вдруг станет человек, пусть незнакомый, но с печатью на челе. Но человек пропал в пространстве, лишь силуэт во тьме обманной…  И силуэт все уплывает вдаль, уплывает, отступает, пятится…  Вот человек уменьшился в размерах настолько, что потерял ясность форм и очертаний, а когда автобус вильнул в сторону, повинуясь капризу маршрута, пропал и вовсе. И кровь тут отхлынула от ее лица, от сердца. Как обреченность, как гильотина обрушилось вдруг осознание того, что ничего того, на что надеялась, чего ждала — уже не будет.

«Как же так? — думала она, дрожа, беспомощно озираясь в возникшей в одночасье вокруг нее космической пустоте. — Он пренебрег мной? Он тоже?»

Среди вечерних и ночных теней, теснившихся вокруг, вновь замаячили призраки тех неудач, что случились с ней в последние дни, неудач, пусть и омытых потоками ее слез, и заговоренных мольбами к высшим силам, но никем так и не отмененных. Душа болела, выхода не было видно, а время тянулось слишком медленно, и похоже, намеревалось взять ее измором.

Почувствовала, что плачет, и закусила губу: не сметь! Надавила сильней — больно! — кровь тонкой струйкой брызнула из-под зубов, вкус ее был до тошноты противен.

«Кровь — и такая мерзость, — подумала она. — Кровь — символ жизни, но и символ смерти тоже, как посмотреть. А когда жизнь превращается в сплошную мерзость, лучше не жить вовсе. Пусть лучше будет кровь!»

Алла поморщилась, качнула головой, вздохнула, растерла слезы кулачком, потом достала из сумочки платок и до конца иссушила пролившуюся из глаз влагу. Посмотрела на мир ясными глазами, будто впервые. Заметила капельку крови на платке. «Кровь откуда? При чем здесь кровь? Ах, да…  Вот, и Наташка ушла с…  Володей его, кажется, звали…  И что? Я тоже вот хотела сегодня быть с Юрой…  Дура, дура, куда меня понесло? Наташка! Три дня назад я и не зналась, не общалась с ней, скажи кто-нибудь, что будет иначе — презрением бы задушила, но…  Но, тем не менее…».

Она вспомнила, как все было. Сначала узнала, что юноша, которого любила, которого разве что не боготворила, обманывает ее с лучшей подругой. Причем, подруга обо всем и поведала. Прогнала обоих! И словно обледенела душой. И — гулять так гулять! — разругалась с родителями, довела мать до слез, отца — до сердечного приступа. И убежала. Унеслась! Хлопнув дверью! Только, куда бежать? Идти куда, если ее вселенной были те, кто отвернулся от нее, или кого оставила она? На счастье — если такое счастье — встретила Наташку, пошла с ней, а куда еще? Думала, легче будет, думала — перетерпится, думала — наладится. А сегодня решилась на крайнее, на невозможное, и снова — нет! Что же это такое? Побрезговал? Неужели он чище ее? Почему же молчал все время, почему не сказал все, как есть? Ведь, если такой чистюля, должен был все понять. Не понял? Выше всей этой грязи? Чистюля, будь он неладен! Пренебрег? Побрезговал…

От последней догадки почувствовала, будто грязь всех тех сплетен, что кружились до сих пор вокруг нее, не оставляя и пятнышка, вдруг разом облепила ее. Обдало, словно кипятком, стыдом, обожгло до беспамятства. Будучи не в состоянии оставаться более в автобусе, стены и стекла которого, как ей казалось, источают ту же грязь, задыхаясь, теряя сознание, на ближайшей остановке она выскочила на улицу. Прыгнула с подножки, как с обрыва, в неведомое. Ноги ее скользнули по снегу, про который она совсем позабыла, словно не коснулись его вовсе. Она взвилась, упала, и тело ее, невесомое и оглушенное, не почувствовало удара. Что-то тяжелое, сгребая снег перед собой, навалилось на нее. Она не поняла, что произошло, почему выключили свет.

Просто выключили свет.

* * *
Второй секретарь райкома комсомола не заметил, когда в зале выключили свет.

— Что такое? — вскинувшись внезапно, пробормотал он, оторвав от рук свою пьяную совсем голову. Из состояния неопределенности и глубокой, так сказать, задумчивости его вывел вой сирены промчавшейся за окнами кареты скорой помощи. Или милиция? Вот ему-то, какая разница?

— Стервы! — додумал он свою тяжелую и грустную мысль, и окинул полутемный зал мутными глазами, взгляд которых говорил о том, что естество его требовало своего. И весьма было в том настойчиво. Выпитое вино, оскорбленное самолюбие и саднящая, не смываемая, но лишь разжигаемая алкоголем обида на весь белый свет — на темный свет, кстати, тоже — наполняли его мрачной решимостью. Заметив за соседним столом девушку, которая сразу ему и приглянулась, он вылез из-за стола.

— Пойдем, — внятно сказал он, беря девушку за руку. И потянул за собой.

Опешив от неожиданности и бесцеремонности, девушка удивленно воззрилась на горбуна. Потом начала вырываться.

— Пусти! — кричала она. — Ну, пусти же! Боже, что за идиот!

Эти ее возгласы никакого воздействия на комсомольского вожака не возымели, он, молча и упорно, продолжал тянуть ее к выходу. Ощутив тепло девичей руки, он воспылал пламенем, задуть которое легкими дуновениями было невозможно. Более того, горбун наш, похоже, распалялся все сильней.

Уступая непреодолимой силе, девушка с мольбой посмотрела на кавалера, который, похоже, тоже пребывал в полнейшем изумлении от происходящего.

— Игорь, ну, скажи ты ему!

— Ну, ты, урод! — заревел Игорек, розовощекий молодец с короткой прической и сломанным носом, резко, уронив стул в обморок, понимаясь. — Ты что, обалдел, в натуре? Вали-ка отсюда. Быстро!

Лишь одно слово могло остановить горбуна в этот миг, и слово это прозвучало.

Урод! Урод!

Слово это гулким эхом отозвалось в пещере сознания калеки, и вызвало обвал чувств, и парализовало на мгновение.

Каждый человек, обиженный чем-то природой — хромает он, заикается или лысеет раньше времени — пребывает в том заблуждении, что пока о его дефекте никто не упоминает вслух, то дефекта как бы и нет вовсе, и он такой же, как все. Но стоит кому-то произнести запретное слово, как между конкретным человеком и всем остальным человечеством сразу возникает пропасть. Он тут же превращается в альбиноса посреди стаи черного воронья, и несчастней его вряд ли можно найти в этот миг.

В пропасть, в эту разверзшуюся пропасть заглянул наш горбун. То, что он в ней разглядел, ему не понравилось.

Он, переключив внимание на Игорька, выпустил руку девушки, и та, резко подавшись назад, с шумом упала обратно на стул и опрокинула на себя бокал с пивом.

— Сволочь, какая сволочь, — срывающимся голосом выразила она свое отношение к происшествию, бессильно глядя, как набухает темным влажным пятном светлая ткань.

Горбун тяжело смотрел на обидчика. В этот миг он ненавидел весь мир, но больше всего — этого парня. Все его скрюченное, но налитое жизненной силой тело было готово броситься вперед и уничтожить врага.

— Что выпучился? — зло, но несколько легковесно, явно недооценивая ситуацию, вопросил Игорь. И кивнул головой: — Пошли.

Они вышли через служебный вход в тесный, заставленный пустой тарой дворик. Впереди, как и подобает вожаку, шел горбун, Игорек за ним. Посреди двора секретарь райкома остановился, откинул ногой подвернувшуюся коробку и, повернувшись лицом к сопернику, вытянул вперед свои мощные длинные руки.

— Иди сюда, — проскрипел он.

Только тогда Игорь понял, насколько серьезным соперником был для него горбун. Но не растерялся, не сробел, попятился к стене и поднял валявшийся там обломок черенка лопаты длиной с метр. С дубинкой в руке, он почувствовал себя значительно уверенней.

Некоторое время они кружили один вокруг другого, выгадывая удобный момент для атаки и, в то же время, стремясь не пропустить выпад соперника. Первым выгадал Игорь. Сделав пару ложных замахов, он изловчился опустить дубину прямо на горб бедного калеки. «Ага, — кивнул он сам себе, — дал ему по горбу».

Увечный замер, раскинув руки в стороны, словно его штыком пронзили.

— Так-то, несчастье, — сказал Игорь, посчитав, что дело сделано, и расслабился. И рано расслабился. Что-то мелькнуло у него перед глазами, лязгнули его зубы, и он, отброшенный мощнейшим ударом в челюсть, ткнулся спиной в некую неустойчивую конструкцию, составленную из твердых предметов. Конструкция оказалась штабелем ящиков, которые, словно спелые груши с дерева, посыпались на его незащищенную голову, лишив ее способности воспринимать и сознавать происходящее. А вот если бы указанной способностью он обладал хоть в некоторой мере, он бы имел радость наблюдать, как рядом с ним ложится, раскрыв земле объятья, его ниспровергатель.

Где-то уже после полуночи, обоих их доставили в ту же городскую больницу, в которую несколько ранее карета скорой помощи привезла и Аллу. Горбуна, похоже, парализовало. У Игоря была сломана челюсть в трех местах, и голову его заковали в специальную маску. В те несколько дней, которые он оставался в больнице, учась жить и кушать в новых для себя условиях, он, проходя мимо раскрытых дверей палаты горбуна, часто останавливался и подолгу смотрел на неподвижное тело калеки. Иногда он подходил к его кровати непосредственно и, с трудом подбирая слова, пытался подбодрить его, проталкивая слова сквозь стиснутые шиной зубы, радуясь удаче, что все они остались целы. Горбун оставался недвижим. Заострившийся нос его, как обелиск, как овеществленный укор человечеству в несправедливости, пронзал пространство. Было видно, как за закрытыми синими веками его глаз бегали туда-сюда зрачки, перед которыми, надо думать, проносились картины его прошлой жизни, одна безрадостней другой. В эти часы, а, быть может, в какой-то определенный момент, он принял решение перестать жить. Просто отринуть от себя все, что несло ему одни лишь страдания. И жизнь покорилась ему, устав, видимо, от его мучений больше его самого.

Жизнь ушла от него, тихо, по-английски, так, что никто не ожидал. Может быть, поэтому достало у нее сил сохранить для себя Аллу.

В день, когда второй секретарь райкома комсомола навсегда оставил свой пост, Алла впервые открыла глаза. И это случилось утром.

Хмурым своим светом утро превратило стену палаты, на которую был направлен ее взгляд, словно в стену тумана. Она чувствовала холод, все еще чувствовала холод той стороны, но она ощущала и легкость, и ей было радостно от того, что туман не приближается к ней, а медленно-медленно рассеивается. Она ни о чем не вспоминала и ничего не загадывала, просто смотрела на туман перед собой и слушала, как отзываются в ней самой звуки пробуждающейся вокруг жизни. И в опустошенной душе ее становилось все светлей по мере того, как набирало силу утреннее солнце. Туман вскоре растаял, как и положено туману, но стену за ним они не увидела, а лишь заповедный луг, на котором, нисколько не пугаясь ее присутствия, резвились солнечные зайцы. То были специальные зайцы, в обязанности которых входило встречать всех, вернувшихся к жизни, и еще — дарить им радость, поскольку радость на Этой стороне.

Когда в палату вошел врач, у Аллы было уже достаточно сил и оснований, чтобы улыбнуться ему навстречу.

— Доброе утро! — отреагировал тот улыбкой на улыбку. — Я рад выбору, который вы сделали. И впредь — всегда выбирайте жизнь! Договорились?

Ей показалось, что врач удивительно молод. Она тоже была молода. Может ли быть такое совпадение случайным?

Алла искала знаки, добрые знаки, и она их находила.

О чем думал доктор, мы не знаем, но, на наш взгляд, он слишком долго держал ее руку в своих, измеряя пульс. Впрочем, а почему бы и нет, дело ведь молодое…

Рассказанная нами история имела и другие последствия.

Когда Юрка, отсидев за самоволку положенное количество суток, вернулся с гауптвахты в училище, там его уже дожидалось письмо.

«Милый мой, — писала его далекая и любимая девушка, — постарайся меня понять. Мы должны расстаться. Хотя, казалось бы, разлука для нас вещь привычная, своя сестра, и мы не раз уже ее благополучно переживали, но, в этот раз, пусть она не прерывается. Нам следует забыть друг друга. Поверь, я не устала еще от вечного ожидания, не разлюбила тебя. Но я поняла, что в разлуке такой мы не сможем сохранить в чистоте нашу любовь, такой, чтобы хотя бы в мыслях не изменять друг другу. Если такое случается, а такое случается, считай, что любовь умерла. Не лучше ли прервать нашу песню на высокой ноте, навсегда сохранив в душе тепло нашей любви?…».

Ла-ла-ла, и что-то там еще.

Она никогда не умела писать писем, а это ей совсем не удалось. «Считай, что любовь умерла…  умерла…». — прошептал он про себя.

— Что случилось? — спросил подошедший друг Ленька. — У тебя такое лицо, словно ты узнал, что тебе накинули еще пару суток и сейчас же отправляют обратно. На губу.

Юрка молча протянул ему письмо.

— Ерунда! — взорвался Леонид, бегло пробежав письмо глазами. — Ты меня прости, но, по-моему, твоя подруга — бывшая — дура. Погоди, вот сейчас мы ей ответим. Такой ответ сочиним…

— Не спеши, — остановил его Юрка. — Хватит писем. И вообще, думаю, она знает, что делает. Думаю, она права.

Он махнул рукой и, понуря голову, побрел прочь. Ленька, не понимая, что происходит, смотрел ему вслед, затем, спохватившись, заспешил за другом, чертя по воздуху зажатым в кулаке открытым письмом с чужой бедой.

Но разве может быть чужой беда, которая пришла к твоему другу?

Через несколько дней друзей поразила еще одна новость: Володя заразился интересной, как говорят, болезнью. Хотя всем интересна, конечно, не болезнь, а обстоятельства, к ней приведшие.

— Наташку помните? — спросил Старый ребят. — Она наградила. Хорошо еще, что не самым страшным. Ну, я с ней еще рассчитаюсь. Она ведь знала, что больна, подписку давала, что ни-ни, так что еще может под суд загреметь. Если всплывет. Он закурил, сделал несколько глубоких затяжек, после чего, просветлев лицом, сообщил: — Но, блин, как она подавала, как она подавала! За такое сколько угодно заплатить не много Не хотелось бы только, чтобы шум из-за всего поднялся.

Но шум поднялся, и через месяц Володя, не дожидаясь полного выздоровления, решением Совета училища был отчислен за аморальное поведение, никак не соответствующее высокому званию курсанта.

— Через год вернусь, — пообещал он друзьям. — Меня так просто не возьмешь, и вообще, не хочу пропадать задешево.

Простились на КПП. Возвращались молча. Было полное ощущение, что жизнь перестала быть игрой, и затянула их всех в свои жернова. Жернова погромыхивали неподалеку, приближаясь.

— Глупо все! Глупо, — вздохнул Леонид. — Вот, что значит, не везет!

Юрка покачал головой.

— Везение здесь ни при чем. Просто за все в жизни приходится платить. Сполна причем. А мы никогда не думаем об этом.

— И правильно делаем! — возразил Леонид. — Я считаю. Ты только представь, что за жизнь была бы, если бы мы задумывались. Перед каждым словом или поступком, как за него придется отвечать?

— Не представляю, — согласился друг. — Я не представляю. Но думать головой все равно надо.

— Думать надо, — не возражал Леонид.

Когда они подошли к своему корпусу, солнце уже опустилось за бленду горизонта. Вокруг во всех казармах зажглись окна. Юрка запрокинул голову, чтобы увидеть, как в быстро набирающей густоту синеве неба одна за другой загораются звезды. Не зная другого Бога, он каждую звезду просил об одном, чтобы жизнь продолжалась. Звезды перемигивались в ответ, явно что-то мудря. Звезды были далеки, а небо холодно. А они были такими юными, и молодая кровь согревала их и дарила надежду.

И снова был вечер на планете Земля.

Жизнь продолжалась.

1982.

Слишком долгая ночь для веселья

Тихо кружился вечер.

Было все: и звездный разлом неба над головой, и горение снега, и потягивание мороза, и кружева поземки…

Мир казался нереальным, волшебным, неповторимым — словно в дыру в портьере смотрела на сказочный бал.

Мир был соткан из быстротечной прелести мгновений.

Что-то сталось с нашим миром.

Дом был полон гостей, и она не чувствовала себя одинокой. Совсем-совсем…  Само пространство протягивало к ней руки. Все излучало тепло.

В дальнем, самом дальнем углу сидел милый юноша, не отводя от нее влюбленных глаз. Его взгляд был приятен, он ласкал, смущал незащищенную плоть души — хотелось отдаться этому чувству.

Но было и иное.

Был такой день!

И дымка сказочной нереальности укутывала его.

Искристость света. Музыка, смех, звон хрусталя — все доносилось, словно издали. Серебряный звон в ушах — это от счастья.

Хотелось петь, хотелось ходить колесом.

— Боже, — шептала она, не понимая себя. — Боже!

Пробегая мимо зеркала, остановилась. Ослепили огромные сияющие глаза. Горели щеки, светлой плазмой разметались волосы. Но что же сделали они с ее ушами!

— Здорово! — крикнула она и засмеялась. Помахала рукой своему отражению.

Чудесный мир зеркала был ее миром, был вокруг нее, был в ней — она сама была его частью.

Ну, вот, все в сборе, можно начинать.

Праздничный стол собрал вместе и объединил всех, кого любила она.

Гейзером ударило шампанское — и заструилось, спеша в плен хрусталя.

— Друзья мои, — с бокалом в руке поднялся отец, — друзья. Посмотрите на это сказочное существо, — он указал на дочь, — она только что родилась. Она — новая жизнь, и сама еще не понимает этого…

— Не понимаю! — подтвердила она, смеясь.

— Каждый год случается это чудо, и каждый год по-своему, — продолжал отец. — Но сегодня особенный день…

— Да, да, — смеялась она, — особенный.

— Сегодня уже можно сказать, — говорил отец, — что родился человек. Самостоятельный, полноценный, совершеннолетний человек. Поднимем же наши бокалы за рождение этого человека, — и за судьбу, которая не противиться этому!

— Ура! — закричали все, вставая.

Запел свою звонкую песню хрусталь. Где-то в пространстве вострубили фанфары. Ночь, словно навеселе, ласково улыбалась за окном.

Вдруг ворвался посторонний звук — и все стихло.

Звонок.

Звонили в дверь.

Мама, сидевшая за столом ближе всех к выходу, выскользнула в коридор.

Гости замерли с поднятыми бокалами в руках.

«Ну, почему же, — думала она, — кто-нибудь всегда приходит так не вовремя!»

В глазах ее билось нетерпение — и, вместе с ним, ожидание продолжения праздничной сказки. Ведь в этот вечер все должно быть необычно, иначе, чудесно.

Открылась и вскоре, хлопнув, закрылась входная дверь. Возвратилась мама.

— Не знаю, кто это был, — сказала она несколько тревожным голосом. — На площадке было уже пусто, только под дверью лежал конверт. Тебе…

Она протянула послание дочери.

На ладонь ее прохладным плоским телом лег обыкновенный белый конверт. Надпись — ее имя синей вязью, и больше ничего.

Сердце бешено заколотилось — и оборвалось.

— Хочешь, я посмотрю, что там! — спросил отец.

— Нет, сама, сама…

Она разорвала конверт от себя, нервным движением, слегка дрожащими руками. Она очень старалась казаться равнодушной. Но она никого — и себя — не обманула.

Она не знала, от кого было письмо.

Это был совершенно незнакомый человек.

Совершенно незнакомый почерк.

Совершенно незнакомые, совершенно невозможные слова.

«Любовь моя!

— читала она.

— Вы меня совсем не знаете — и не узнаете никогда! Тем не менее, я Вас люблю! Люблю так, как только может любить человек. Вы — моя судьба, но никогда мне не стать судьбой Вашей, как бы мне ни хотелось.

     А я мечтаю быть искрой вина, что золотится в Вашем бокале — и причиной Вашего веселья и Вашего счастья в этот вечер.
     А еще, я хочу, чтобы Вы никогда не знали печали, пусть будет немного грусти — это ничего.
     Пусть будет судьба к Вам благосклонна.
     Пусть будут ветры с Вами благодушны, и пусть несут они Вас на крыльях своих, куда Вы пожелаете сами.
     Пусть глаза Ваши радуют все краски земные.
     Пусть звездное небо будет венцом в волосах Ваших.
     Пусть никогда не идет дождь, если Вы оказались без зонта.
     Пусть все черные коты сидят смирно, когда Вы идете по улице.
     Пусть тьма ночная не скроет от Вас пути.
     Пусть почта приносит только те письма, которых ждете Вы.
     Пусть не будет незваных гостей в доме Вашем.
     Пусть время не касается Вас своей рукой.
     Да увидите Вы внуков своих мужественными и сильными.
     Что нужно для счастья — пусть будет все!
     Счастья Вам, любимая! И да сбудется все!»
И никакой подписи, никакого знака.

— Как странно! — сказала она, погрустнев.

— Странно, странно, — согласился отец.

— Но кто же это? — спросила мама.

— Не знаю. Я не знаю, — сказала она.

— Но как же прекрасно! — вздохнули гости.

— Веселимся, дочка! — вновь поднял бокал отец. — Вся ночь впереди у тебя. Ночь для веселья. Самая долгая ночь в году, и она твоя! А про автора письма не думай, забудь. Раз его нет за этим столом, значит он не с нами, значит он не наш.

Она ненароком взглянула на дальний конец стола, за которым сидел милый юноша. Глаза его были тревожны.

— Уж не он ли? — подумала она мимолетом и тут же отмахнулась от странной мысли. И — забыла.

И вновь вечер раскрыл объятья и полонил всех. Все-таки это был волшебный вечер, а это значило, что его чарам противиться нельзя.

Снова мерцание света, музыка, смех, качание вселенной под ногами.

Ее не оставляли одну, не отпускали ни на миг, тормошили, теребили, смешили, веселили…  Но, когда в кружении танца в поле ее зрения оказывался белый конверт — там, на подоконнике, ей становилось очень грустно.

Наверное, то была грусть по тому, чего не было, чего не доставало ей даже в этот сказочный вечер.

«Да кто же это? Кто это может быть?» — смущала она себя вопросами. Но ни память, ни интуиция, ни какое другое чувство не подсказывали ей ничего из ее реальности. Она даже попробовала пофантазировать на тему, однако ее воображение оказалось бессильным пробиться в область, ему не ведомую.

А ночью, когда разошлись гости, она всплакнула от неясной причины. Потом, обессиленная, уснула, и ей приснился счастливый сон. Сон про счастье, о котором знала лишь ночь. Но поутру ночь неслышно отступила в свой неведомый никому дом, и забрала свое знание о счастье с собой.

О счастье осталось лишь воспоминание.

Смутное и тревожное.

Так закончился волшебный вечер, и иссякла проследовавшая за ним ночь, и никогда уж больше не повторились, как не повторяется ничто в нашей жизни. Как туманное недоразумение после них остались лишь очарование, чудо и тепло бесценного подарка.

И это не мало, согласитесь.

Жизнь, конечно, продолжилась, и ничего удивительного в том нет — она, как правило, всегда берет свое.

Где-то, быть может, рождались новые миры, потрясали глубины мироздания неведомые взрывы и катастрофы, а планета наша жила своими и заботами овладевших ею людей. День неизбежно приходил на смену ночи, и весна, в конце концов, всегда побеждала зиму. Природа делала свою работу, и никто не задумывался, никому просто не было дела до того, почему это так.

Солнце согревало каждого, кого можно было согреть, и люди привыкли к его милости.

Она тоже жила, как все: радовалась солнцу, подставляла лицо ветру и любила теплый летний дождь. Время жизни текло незаметно, не задевая, не раня ее. И в сорок, и в пятьдесят лет она оставалась такой же юной, как и в двадцать пять. Лишь янтарной густотой мудрости наполнились ее карие когда-то глаза, и, в соответствии с новым содержанием, стала она спокойней да сдержанней в проявлении своих чувств.

Были, конечно, куда без них, утраты и разлуки, были беды и неудачи, но она научилась относиться к ним философски: жизнь есть жизнь — и все невзгоды, уходя, оставляли в ее душе лишь след легкой грусти.

Одно только не давало ей покоя, ибо никогда она не могла забыть — и не пыталась — того давнего своего, сказочного дня рождения. Слова, картины, хрустальный звон и сам аромат его были пощажены временем в воспоминаниях. Слова же чудесного поздравления врезались в память навечно. Но и сам листок, пожелтевший и хрупкий, она бережно хранила.

Кто же был ее добрый гений? Так и не узнала она никогда. Никогда больше он не напомнил о себе. Но, странно, она всегда чувствовала его присутствие где-то рядом, поблизости. Он был с ней, он всегда был подле нее. Она чувствовала, она знала, что все ее дела и поступки поддерживал и одобрял он.

Он оберегал ее сон, охранял ее саму.

Да, она давно заметила, что все его пожелания сбываются день за днем.

Никогда, ни разу черная кошка не перебежала ей дорогу.

Ни разу не подшутил над ней дождь.

Ни разу не застала врасплох ночь.

Ожидаемые ею письма приходили всегда вовремя, а незваные гости никогда не переступали порога ее дома. Она благополучно вышла замуж, между прочим, за того самого милого юношу, который молча ел ее глазами во время памятного праздничного застолья. Были у них и дети, и, со временем, внуки. Словом, судьба была к ней вполне благосклонна.

Но за что ей выпало такое счастье? Она не понимала…  И еще, она очень устала от этих вопросов, на которые у нее не было ответов. Другая бы успокоилась, и просто жила в свое удовольствие, а она…  Она давно уже устала от благополучия жизни.

Однажды забежала к ней ее старая подруга.

На минутку, на чай.

Лицо ее было чрезмерно возбуждено, это бросалось в глаза сразу, сквозь желтизну кожи на щеках пробился румянец, седые, подкрашенные волосы растрепались. Подруга тяжело дышала — так всегда бывает, когда пожилой уже человек пытается бегать по лестницам, вниз или вверх — все равно.

Подруга с разбегу чмокнула ее в щеку и, отстранившись, залюбовалась.

— Ну, что тебе сделается, скажи, пожалуйста! — восхитилась она. — Время тебя не берет, не хочет. Ты чисто еще девушка, под венец идти можно!

Она не любила подобные разговоры, поэтому недовольно отодвинулась.

— Ну, будет тебе глупости говорить!

— Почему глупости? Правду говорю, — обиделась подруга. Однако сразу забыла про обиду и заторопилась. — Ну, ладно, ладно, не ворчи! Я к тебе по делу. Ты знаешь, в моем доме, прямо на моей лестничной площадке, в квартире напротив жил мужчина, нашего возраста, одинокий…

— Да откуда же мне знать?

— Ну, как, я тебе рассказывала. Ты забыла просто!

— Да нет же!

— Впрочем, неважно. Сосед этот умер третьего дня…

— Царствие ему небесное! Я-то тут при чем?

— Ох, ну погоди, не торопи…  Понимаешь, холостяковал он, сосед то есть, всю жизнь. В этом, хоть и не пристало так говорить о покойниках, дураком он был порядочным. А то и еще хуже, прости Господи. Столько женщин, незаслуженно одиноких, вокруг, а он…  Ладно, Бог ему судья, и что было, то прошло. Жил бобылем, и умер в одиночку, ни родных, ни друзей. Смерть сама по себе штука прескверная, а такая — и вообще никуда. Хуже всего то, что позаботиться и снарядить его в последний путь, по-христиански, некому. Кроме меня — некому, мне придётся все делать самой. Да, а кто еще? Сосед же. Вот я и подумала…  Одной мне тяжело, может быть, ты мне поможешь?

— Почему я? — спросила она.

— Ну, я просто подумала, что ты сможешь, — нервно пожала плечами подруга.

— Хорошо, — неожиданно для себя согласилась она. — Я приду.

* * *
Покойник не вызвал у нее ни сочувствия, ни сожаления — только подтверждение того факта, что жизнь есть жизнь, и что рано или поздно она вот этим и заканчивается. Для всех, без исключений. Равнодушно скользнув взглядом по его сморщенному восковому, судя по всему, никогда не бывшему красивым лицу, она стала осматривать квартиру.

Да и что там осматривать, одна комната всего, и обстановки никакой.

— Небогато жил покойный-то, — заметила мимоходом.

— Да, не жировал, — с готовностью отозвалась подруга. — Интересно только, на что он зарплату тратил? Не пил совсем, курил, правда, это да. Сколько его помню, всегда с сигаретой был, всегда дымил. А вот с женщинами и вовсе врозь. Не любил он, похоже, нас почему-то. И так всю свою жизнь. Как так можно?

Подруга продолжала говорить еще, но она уже не слушала болтовню старой одинокой женщины, прекрасно зная, что может услышать. Прохаживаясь вдоль стен, она разглядывала развешанные на них старые фотографии. Их было на удивление много. «Вот, вот на что тратилась его зарплата», — подумалось ей.

Лица, лица, лица…  Сотни, наверное, незнакомых ей и, быть может, уже переставших существовать людей. Пейзажи, которыми она никогда не любовалась, города, в которых никогда не была. И вряд ли уже побывает.

Внезапно почувствовала, что ей стало трудно дышать. От покойника исходил тяжелый, сложный запах. Потянувшись, открыла шире форточку. Приняла горячими щеками прохладный поток.

Когда вновь обратилась к фотографиям, заметила, что на них уже бросила отсвет близкая смерть, лица выглядели скорбными, города были сплошь городами печали.

Жутко…

Отвернувшись, она закрыла глаза и глубоко вдохнула, набрав полные легкие воздуха, того какой был. И наконец, исполнилась решимости совершить то, ради чего ее сюда призвали.

Проходя мимо комода, машинально подняла лежавшую вниз изображением седую и мутно-расплывчатую от старости фотографию. Привычно отметила, какая изящная по темному дереву рамки вилась вязь узора.

Она вгляделась в фотографию, которая чем-то вдруг притянула ее — и вскрикнула. Словно потянулась к бутону розы, а наткнулась на шип.

С фотографии сквозь дымку, сквозь наслоения времени смотрела…  она сама!

Светлые волосы, легкое платьице, солнце бьет в глаза и пароход…  Господи, когда же это было?

Дрожащими пальцами она выцарапала фотографию из рамки. На обратной стороне прочла:

Згар, июль 19… года.

Выцветшие чернила, жесткий и колючий, как ветка чертополоха, почерк.

Да-да, это было как раз в июле. После третьего курса, по окончании сессии вся их институтская кампания каталась на пароходе. Странно, но он (она имела в виду покойного) никогда не был в их кампании.

Она снова вгляделась в далекое, неживое лицо.

И с трудом, постепенно что-то узнаваемое проступило в памяти.

В тот день он стоял на палубе, поодаль, и не сводил с нее глаз. Тогда многие смотрели на нее пристально, и совсем не из любопытства. Почему, собственно, тогда? Не только…  Ах, да…  Ну, зачем ей был еще один воздыхатель? Лето, молодость, счастье, свобода, и предчувствие любви. А этот был чужим, и она его совсем не хотела. Тем более что он был, и тогда был некрасив, и значительно, как ей казалось ниже ее ростом. Ну, почему он смотрел все время? Зачем?

— Ах, как печально, должно быть, смотреть все время вниз, под ноги. Там все такое серое, плоское, сырое…  — сказала она тогда.

Зачем она это сказала?

Как и рассчитывала, он услышал, ведь он ловил каждый ее жест, каждое слово. Помнится, он побледнел тогда, отвернулся. Но перед тем сказал что-то, кажется, про звезды. Чудной.

И, да, у кого-то там был фотоаппарат.

Она снова посмотрела на опознанного, наконец, незнакомца — мертвый призрак из далекого детства.

Его лицо теперь было лицом смерти, а что можно сказать о ней? Она безобразна, или, наоборот, прекрасна? Кто возьмется судить? Кто возьмет на себя такую смелость?

То же и о росте. Вот, он лежит, и явно уже никогда не встанет на ноги, и что, он низок или высок? Как можно оценить?

Да и дело ведь совсем не в этом.

Скомкав фото, она вышла прочь из квартиры, не взглянув на бывшего ее хозяина, не слыша возгласов подруги и никак не отвечая на них, разумеется.

Дома прилегла на диван, укутала ноги пледом и, откинувшись на подушку, затихла. Думала, вспоминала.

«Значит, это он и есть, ее ангел-хранитель? Значит, он любил меня всю жизнь, свою жизнь положил за мою. Он сделал ее такой. Он…  благодаря ему я была счастлива столько лет…».

Она задумалась, глубоко, как в последний раз. И словно сделала затяжку, от которой закружилась голова. И голова действительно пошла кругом.

«Была счастлива?»

Она быстро раскинула пасьянс своей жизни, внимательно перебрала по эпизодам, по воспоминаниям карту за картой.

Рассматривала, оценивала.

Всех мастей было поровну в ее колоде, как и должно быть.

Она пролистала от начала свою жизнь, лишенную тревожных переживаний; помянула детей, отдалившихся и начавших, как ей казалось, уже забывать ее; вспомнила, как много и легко изменяла мужу, пока в этом была хоть какая-то новизна.

«Счастлива? О да, конечно. Кто бы сказал иначе? От ее счастья впору уже очнуться. В могиле? Нет-нет. Вот теперь-то у нее появилось дело. И все время, что ей осталось дышать, все оставшиеся дни и ночи она будет упиваться тем, что получила сегодня».

Она забылась в тяжелом сне, и во сне ее рушился мир, в котором она была одна, чужая и далекая для единственного человека, который видел ее другой.

Она забыла, что такое любовь.

Но это не имело никакого значения, потому что теперь от нее ничего уже не зависело.


Декабрь 1983 г.

Круговерть

Дверь распахнулась настежь от сильного толчка и с размаху ударила по стоящему тут же у стены шкафу, который от такого обращения жалобно вскрикнул всем своим расшатанным старым телом. Многое он видал на своем веку, многое пережил, но к грубому обращению так и не привык.

На пороге, освещенный боковым коридорным светом, оплывая и мерцая естеством, словно в мареве, стоял Сеня Переборцев, обычный молодой человек нашего времени со вполне ординарной внешностью. Светлые его волосы мокрой прядкой выливались из-под сдвинутой на затылок фуражки и липли ко лбу. Глаза то и дело широко раскрывались и выпучивались, как бы с целью вобрать в себя все лежащее вокруг пространство, но это у них, судя по всему, плохо получалось. И не из-за того, что комната не была освещена, а потому, что Сеня был мертвецки пьян и попросту еле держался на ногах. Но все же держался, и, более того, нашел дорогу в родную гавань. Хотя, что удивляться: и стопроцентные мертвецы, которые в законе, говорят, иной раз отправляются побродить по белу свету. А Сеня не бродил без цели, отдадим ему должное, а шел домой, шел, ничего не видя, не ощущая и не сознавая, ведомый, быть может, тем инстинктом, который приводит домой слепую лошадь. И хотя Сене было неизмеримо трудней, чем слепой лошади, он, тем не менее, справился с задачей успешно.

Догадавшись каким-то образом, что ему следует немедленно прекратить всяческие раскачивания, он выбросил в стороны руки и уперся ими в косяки двери, при этом тело его приняло слегка наклоненное вперед положение, приготовившись к последнему молниеносному рывку. Или броску, тут уж как получится. Ноги его дернулись, несколько раз в ненужном, и столько же раз в нужном направлении, но руки оказались сильней, и удержали его на месте, как якоря.

Наконец, собрав силы, все, которые смог, и прицелившись по сохранившейся в мышцах памяти движения, Сеня резко прижал руки к груди, отчего тело его начало перемещаться вперед на слабеющих и подгибающихся ногах. Пролетев, как вагон с горки, пять шагов, он рухнул точнехонько на свою кровать, хлестко, как филе, лицом вниз. И затих там, в состоянии функциональной сомнамбулической комы.

Входная дверь медленно, с тяжелым перебором, закрылась, стронутая с места на распахе движением воздуха, спровоцированным ускорением Сениного тела.

Узкий луч света, притиснутый дверью к вытертому деревянному полу, определил и облобызал в темноте такую же узкую кисть Сениной руки, оброненной с кровати.

Ничто не нарушало воцарившуюся в комнате тишину, лишь где-то на полке слабо пульсировали часы.

Сеня не сопел, не стонал, не бормотал, не кричал. Он был нем и недвижим. Могло показаться, что он либо мертв, либо спит мертвецким сном, и то и другое было близко к истине, а, между тем, с ним происходили странные вещи.

Как и всякий организм в подобном надкритическом состоянии, он летал. Летал кувырком.

Он резко взмывал вверх, оставляя где-то внизу свои внутренности, замирал в некой высшей точке и там с жутью ощущал, как, натянутый струной, зацепившийся за что-то его кишечник вдруг освобождался от зацепа и медленно, а временами и быстро, рывками, собирался в былой клубок в опустевшем холодном животе. Но стоило клубку собраться, как Сеня тут же проваливался в разверзшуюся под ним пропасть, встречный поток рвал легкие в клочья, сердце замирало, прижатое к ребрам, а живот подводило так, что он начинал чувствовать подломленной под себя рукой позвоночник. И потом, в самый последний момент, вдруг резкий вираж в сторону, потом в другую, третью и — остановка. Но тут горизонтальное положение тела нарушалось, ноги шли вверх, туда, где в темноте угадывался потолок, все быстрей, быстрей, не останавливаясь, и вот уже он сам начинал походить на мечущийся вокруг ядра электрон: где ноги, где голова — сплошная неопределенность. И из этой бешеной карусели — снова вверх… .

В голове у Сени от всех этих кульбитов стоял звон, да такой, что вырвись он наружу, во всем общежитии не осталось бы равнодушных. Но звон никуда не вырывался, не мог, потому что Сенины челюсти были крепко сжаты оцепеневшими от долгого усилия мускулами.

Сеню мутило.

Почувствовав дальнейшую невозможность удерживать внутри себя все выпитое и съеденное, Сеня, следуя заранее заготовленному и уже не единожды апробированному плану, рывком вскочил с кровати и быстро преодолел обратный путь до двери, ударился об нее телом, всем телом, и остановился. Рядом с дверью, если кто помнит, слева, стоял шкаф, а под ним был припасен специальный таз, который Сеня, не в пример другим, всегда использовал в аварийных ситуациях.

Сеня нащупал рукой шкаф, который был знаком ему тактильно теплотой деревянного тела, его фактурой и скругленным углом, переместился к нему, и стал медленно оседать, по боку шкафа как бы сползая. Но тут выдержка его подвела, а удача отвернулась, он вдруг потерял равновесие и, падая по сложной траектории, всей своей массой навалился на этот молчаливо равнодушный и потенциально опасный предмет интерьера. При сем под его напором дверцы шкафа то ли открылись, то ли проломились вовнутрь, и Сеня, того не желая, проник в его глухое нежилое чрево. Проник весь, с каблуками. Но на этом не остановился. Скользнув руками по висящим на плечиках шинелям, он провалился в странную, мягкую и гладкую, словно обтянутое шелком тело, пропасть. Руки ощутили податливость и скольжение, после чего его перевернутое головой вниз сознание угасло прежде, чем успело хоть что-то сообразить.

Соображать что-то Семен начал как раз в тот момент, когда, под действием ударившего в глаза света, в голове его затеплился тусклый огонек. Именно в этот момент он обрел себя, стоящим на пороге своего родного общежития.

Было утро, призрачное и тихое. Определяя воздух своим присутствием, из подтаявшей синевы неба в полном безмолвии огромными комками опускались снежинки, укрывая непокрытую Сенькину голову песцовой шапкой. Озабоченные новым утром люди, едва слышно шурша свежевыпавшим за ночь снегом, синими призраками проплывали мимо Сеньки, поспешая по своим неотложным надобностям, кто куда.

Сенька вообще-то верил своим глазам, но не верил тому, что они в данный момент видели. «Как же так, — растерянно думал он, — зима…  Чепуха какая-то. Хорошо помню, что еще вчера вечером было лето. Нет…  Так не может быть. Зима — это не то. Это не то…».

Он протер глаза и убедился, что зима не исчезла, и снова подумал, что зима — это не то. Он нагнулся и зачерпнул рукой то белое вещество, что лежало у его ног и нахально выдавало себя за снег. «Это не то», — вновьпронеслось в его голове, но это было холодным, податливым и тающе-влажным, и все-таки пахло снегом. Окунув лицо в снежный пух, он ощутил прохладу и стылое дыхание чужой, посторонней жизни.

Подумать и решить, что же все это значит, он не успел.

— Эй, лейтенант! — позвал кто-то рядом.

Сенька повернулся на голос как раз вовремя, чтобы подошедший человек ткнул его кулаком в живот. В человеке том он узнал Витьку Рогова, старшего лейтенанта из местного авиационного полка. В процессе рукопожатия Сенька успел обрадоваться реальности происходящего, но ему все еще было жутковато и странно, поскольку зиму сейчас он, хоть убей, не узнавал и не принимал.

— Ты что такой удивленный? — спросил Витька. — Не иначе как перебрал вчера? Старый год провожал, или Новый встречать начал? Ха-ха! Не помнишь? Ничего, бывает! Я вот вчера тоже, в Городе был. К подруге в общагу зашел, а у них там праздник. Знаешь же, как в общаге: участвуют все! Мне пить не хотелось, но пришлось, не откажешься ведь. Рюмку выпил, а дальше понеслось…  Не помню уже, встречали Новый, или Старый год провожали, вообще не знаю, что праздновали. Да и не в этом ведь дело! Сегодня проснулся, опухший весь, вот как ты, и понять не могу, где я и что сейчас, еще вчера или уже завтра. Насилу сообразил, что на работу пора. А ты, я смотрю, еще и этого не сообразил, точно?

Во время Витькиного монолога Сенька улыбался жалкой смущенной улыбкой, на всякий случай понимающе кивая головой, что вовсе не означало, что ситуация стала ему понятней.

— А что, сегодня пятница? — наугад спросил он и сам не понял своего вопроса, потому что непотревоженное еще словами его горло способно было издавать лишь хрипы, мало напоминавшие нормальную человеческую речь. Иными словами, его речь была нечленораздельной.

Но Витька его понял.

— Э, корешок! Ну, и хорош же ты, однако, вчера был, — засмеялся он. — Сегодня понедельник, тридцать первое января, и завтра уже мы будем жить в новом году! Иди, одевайся и в столовую. Кваску попьешь, нормально будет. И не пей сегодня ничего другого, а то проспишь Новый год. Ну, давай, догоняй!

Витька хлопнул его по плечу и заспешил дальше, оскальзываясь на снегу и повизгивая по своему обыкновению.

Сенька по пути в свою комнату завернул в умывальник, где поплескался под краном и прополоскал рот, а потом, присосавшись к крану, долго пил, не в силах напиться. Сделалось легче, но он все равно плохо понимал, на каком свете находится. Вернувшись в комнату, стал одеваться. Он достал из шкафа шинель, которую, судя по ее виду, уже давно никто не одевал, а потом долго искал шапку. Время от времени он бросал взгляд в окно и ударял себя кулаком по лбу, никак не соглашаясь с реальностью и пытаясь ее таким образом опровергнуть. Но реальность утверждала себя продолжительным гудением головы после каждого испытания, и Сенька, в конце концов, с ней смирился.

Шапку он нашел в закутке за шкафом, засунутой в валенок. Он извлек ее на свет Божий, пригладил рукой и, напялив на деревянную свою голову, вновь вышел на улицу.

Снег перестал, и значительно посветлело.

Семен посмотрел вокруг, на лежащий в хрупком безмолвии сосновый лес, и тут впервые подумал, что все, происходящее сегодня, уже было с ним однажды. Давно было, так давно, что он все позабыл, и лишь некое странное, высохшее и практически мумифицированное, но все еще живое чувство, давало о себе знать, напоминая и о былом.

Что же то было?

По дороге в офицерскую столовую Семен прислушивался к шевелящемуся в груди все резвей и беспокойней чувству. И он ощущал растущую тревогу от вероятности и предвидения того, что чувство оживет вполне, а вместе с ним вернется из небытия и боль души, давным-давно уж отболевшая и позабытая боль.

Завтрак его состоял из одного кваса, который он пил стоя, черпая прямо из бака вместе с размякшими хлебными корками. Три полных ковша.

И уже стоя в строю, на общем построении части, отдуваясь от шибавшего в нос квасного газа, он вспомнил все, что было забыто, хотя, казалось, невозможно было забыть. А вспомнив, понял, что на самом деле не забыл ничего. Он легко вообразил себе, что и не было никогда тех бесконечных дней и ночей, проведенных им во хмелю и в забвении. Но это было обманом, самообманом. И что с того? Имеет право! Важней, что он понял другое. Что любовь не умирает никогда, не уходит бесследно — это все выдумки и настоящий, реальный самообман. Любовь невозможно удушить усилием воли, нельзя утопить в вине. Проходит время, и однажды, погребенное, казалось бы, навсегда под толщей прожитых иной жизнью дней чувство возрождается вновь с прежней силой, вмиг превращая в труху все годами возводимые над ним надгробия, поражая тоской и отчаянием, одаряя надеждой. Уходят любимые, они вольны в этом, остается любовь — это ее свойство.

«Она говорила, — вспоминал Семен, — что если Новый год встретим вместе, значит, не расстанемся никогда. Что, если?.. Рискнуть? Но не опоздал ли я? Какой теперь год-то?» Он подумал, что если сейчас вспомнить, какой год, все тотчас изменится, и ничего нельзя будет исправить — и не стал об этом думать.

«…  так что, я надеюсь, что в этом плане праздники мы пройдем нормально», — дошли до сознания Семена последние слова командира части.

«Надеюсь!» — искренне согласился с командиром Сенька.

«И верую!» — добавил в установку мантру и от себя.

— Личный состав в распоряжении командиров подразделений! — опустил ситуацию уровнем ниже командир и козырнул — словно печать поставил.

Начальники сразу обнаружили себя, выступив вперед, строй сломался.

— Рабочий день до трех часов, — объявил Сенькин начальник и скомандовал: — В автобус!

Весь путь до объекта Семен просидел у окна молча. Вообще, сегодня он, кажется, не сказал никому еще ни единого слова. Глаза его были закрыты, но он не спал. Хотя, если разобраться, то, что с ним происходило сегодня, разве это не сон? И если не сон, так что тогда? Теперь он думал, что это раньше не жил, а спал, кружился в бесконечном повторяющемся кошмаре. Но…  кто знает? А может, один сон сменил другой? И нет никакой ошибки, и нет никакой иной логики, кроме логики сна, и если это правда, то череда событий кончится внезапно и совсем не так, как может предполагаться на каком-то этапе…  Вот, скажем, ему хочется жить активно, теперь ему этого хочется. Он не боится, ему не страшно действовать самому, а не ждать, уповая на благосклонность случая, пока что-то совершится само собой…  Но для этого ведь следует сперва открыть глаза, а каким предстанет пред ним мир тогда неизвестно…

Вообще, все, что касалось вчера, а точней — окончания вчерашнего вечера, для него было закрыто туманом. Он не помнил и не понимал, как жил вчера, и даже удивлялся, что ему это как-то удавалось. Но все перевернулось с ног на голову, неожиданно и самовольно, и он оказался в иной реальности, которая отторгала его. Он и выглядел ошеломленным, и был ошеломлен.

А в автобусе, тем временем, Сенькины сослуживцы, как обычно, играли в домино, удерживая кусок толстой фанеры на сдвинутых коленках. Играли весело, с азартом, щедро вплетая в ткань игры шуточки и прибаутки. Играли навылет, пары игроков быстро меняли друг друга, партия следовала за партией. Болельщики мало отличались от игроков и переживали за результат куда как заинтересованней последних. Все ждали, кто получит последнего в уходящем году «голого», и шутили по этому поводу непрестанно. Было весело и нервно, праздник приближался, заставляя души ликовать и пениться, словно молодое игристое вино. Брызги того веселья долетали и до Семена, опускаясь пенными ошметками на его ничего не замечающую голову. Время от времени кто-то из стариков толкал соседа в бок и, кивнув на молодого лейтенанта, хитро прищуривал глаза.

— Что-то наши холостячки сегодня притихли, — начинал развивать тему капитан Лапшин.

— Сень, а Сень, ты что ночью делал? — допытывался Кузнецов, тоже капитан.

— Ничего, самое, пусть поспит! — заступался Громов, третий капитан. — Молодой еще, ему больше спать некогда, самое, только днем. Я помню, в его годы…

Но Семен не реагировал на выпады в свой адрес, и вот уже пульс разговора делал резкий скачок, и рассказчик, позабыв, что он делал в Сенькины годы, уже рассказывал что-то совсем другое.

Семену, между тем, все сильней и явственней казалось, что это утро — не похожее, а именно это — уже случалось, уже было однажды в его жизни. Хотя самое начало дня все еще было укрыто от него рваным покрывалом из сизого тумана вперемешку с небесным конфетти, он каким-то странным и даже сверхъестественным образом предугадывал слова, движения и поступки людей, ему даже казалось, что он точно знает, что произойдет в следующую минуту. И это происходило или не происходило, а он находил объяснение и тому, и другому. В чувствах он был, как вы понимаете, расстроенных и противоречивых, и при этом совсем не старался предугадать, но с обреченным восторгом наблюдал, как некие его действия и слова, и даже отсутствие слов, порождали иные, ответные чувства и продолжения действий, и это было ужасно. Потому что таким образом ему было известно, и это было знание, а не предчувствие, что что-то нехорошее произойдет с ним сегодня. Он понимал, что мироздание, исходя из какой-то своей логики, запустило по второму кругу какую-то цепь событий, в которой ему предложено участвовать, и даже отведена главная роль, его вовлекало в водоворот, и у него не было сил противостоять этому влечению. Но самым худшим было воспоминание-ощущение, что однажды в схожей ситуации он уже совершил некую ошибку, и теперь он не знал, достанет ли у него сил не повторить ее.

«Неужели, а может?..» Он не облек в словесную оболочку, в формулу даже мысленно имя той, о ком подумал, стараясь не думать, и даже от этого тончайшего, как поветрие, намека ему стало невозможно дышать.

«Ну, это уж черта с два! — приведя дыхание в норму, неизвестно на кого зло подумал Семен. — Это мы еще посмотрим». И он даже не предполагал, как скоро судьба предоставит ему случай — посмотреть.

На что посмотреть? Об этом речь впереди.

Время, спокойно и размеренно текшее утром, ближе к полудню пустилось вскачь, без устали формируя события и запуская их наперегонки. Иногда оно останавливалось, концентрируясь на каком-либо активизировавшемся Сенькином чувстве или на странной мысли, посетившей его голову по дороге в вечность, и растягивало миг до бесконечности, испытывая их на прочность. А после вновь срывалось в галоп, опрокидывая на полном скаку целые пласты и осыпая Семена событиями и другими проявлениями жизни так обильно, что у него не оставалось времени на обдумывание и колебания.

Так ему казалось и так им воспринималось.

Не успели они добраться до объекта, как к Сеньке, тряся рыжими кудрями, похожий на балаганного Петрушку, подбежал капитан, фамилия которого была соответствующей — Петрушкин, которого, однако, все запросто звали Митрофаныч.

— Переборцев! — закричал он еще издали, и замахал руками. — Где друг твой?

— Кто? — не сообразил сразу Сенька. — Гринев, что ли? Так он же в наряде.

— Ну, ладно, — согласился Петрушкин, — пусть будет в наряде. К нему это в меньшей степени относится. А вот тебе хочу сказать, товарищ Сеня, что ни черта вы, холостяки, жить не умеете.

— Почему? — справедливо задался вопросом Семен.

— Потому что! — настаивал на своем Митрофаныч. — Объясняю для тех, кто не понимает: не за теми подругами вы ухаживаете. То есть, в принципе не умеете себе невест искать.

— Как это? — все еще не понимал сути претензий Семен.

— А вот так! В городе, в спорттоварах, одна девчонка работает, продавцом, так ей бабка из Канады, кажется, шестьсот тысяч на свадьбу прислала. Вот как!

— Чего, долларов?

— Не знаю чего, но шестьсот тысяч — точно. Не рублей. Это же больше, чем полмиллиона! А теперь все пропало, вам не достанется. Прошляпили вы все.

— Получи я такое приданное с женой, я бы тут с вами не работал, — не поддался на соблазн Семен.

— Так и я бы не работал, — на свой лад понял его слова Петрушкин. — На кой черт оно мне надо было бы? Мыкаться!

Петрушкин был бесквартирным, лет уже семнадцать искал удачи в очереди на жилье, но пока все мимо. Неделю назад ему в очередной раз пришлось съезжать со съемной квартиры, эту неделю он с семьей перебивался в гараже у Кузнецова, по причине чего был зол и легко вспыльчив.

Митрофаныч исчез так же внезапно, как и появился, оставив Семена в смущении и с незаживающей мыслью в голове: шестьсот тысяч, конечно хорошо, но…

Определиться со своим отношением к озвученной сумме Семен не успел, потому что на него налетел его начальник, самый непосредственный начальник:

— Ты что стоишь, раскрыв рот, Сеня? — спросил он, не ради того, однако, чтобы получить ответ. — Работай, работай!

Сеня каким-то мистическим образом понял, что пришла пора действовать, и обрадовался, что все так удачно складывается, и тут же принялся действовать.

— Товарищ майор! — схватил быка за рога Семен. — Товарищ майор, мне нужно в город, в Сальви-Крус, на пару дней съездить.

Товарищ майор от этих его слов удивился всем своим полным телом, но хитрое мясистое его лицо стало еще хитрей.

— На праздники? Почему такая необходимость возникла?

— Девушка у меня там…

— Я понимаю, что девушка. У всех есть девушки, и у меня тоже. Но почему именно на праздники? Ты же знаешь, что празднуем мы условно, одним глазом, а на самом деле находимся в состоянии повышенной готовности. Даже лишнюю рюмку не можем выпить, потому что должны быть готовы по сигналу…  Ну, ты знаешь.

— Знаю я, товарищ майор, — промямли Сеня. — Нужно, понимаете, кое-какие вопросы решить. Прямо сейчас.

— Жениться надумал? — возмутился майор. — Чепуха это! Поверь мне, Сеня, не дело ты задумал. Ты еще молодой, еще успеешь. А женишься, станешь на меня похожим. Хочешь? Я на твоем месте не стал бы очертя голову бросаться в этот омут. Хорошее дело, Сеня, браком не назовут! Ты посмотри, сколько вокруг девок и возможностей — только не зевай! Вон, в городе, кстати, молодая девчонка, красавица, институт недавно закончила, а уже директор магазина «Спорттовары». Мало того, еще шестьсот тысяч наследства от бабушки из Канада получила, еще имеет машину и мечтает выйти замуж за офицера. Что тебе еще нужно? Ты только подойди, поздоровайся — все остальное случится само собой, уверяю тебя!

— Ну, так ей же летчика подавай, а я простой технарь, — засомневался в своих перспективах Семен.

— Инженер! — поправил его майор. — Ты инженер, Сеня, хоть и молодой! А это звучит гордо! Тем более, что они, бабы, понимают? Форма-то все равно голубая, летная. Стало быть — летчик. По крайней мере, авиатор.

— Все равно, на обмане счастье не построишь, — вздохнул Семен. — Нет, товарищ майор, мне нужно в Сальви-Крус.

— Эх, молодость, молодость…  — засокрушался майор. — Правду говорят, что верхнее образование ума не прибавляет. Сеня, своего нет, возьми взаймы у кого-то! Вот я в свое время…  Э, ладно, как хочешь! Я, Сеня, не против, но разрешить не могу. Разрешаю обратиться дальше, по команде.

Семен козырнул и, повернувшись кругом, вышел из учебного класса, где проходила беседа. С неудовольствием он ощущал в себе первые признаки раздражения, которое зашевелилось в груди, где-то в районе солнечного сплетения, и было очень похоже на кипение изжоги. Но отдаться вполне этому чувству он не успел, потому что навстречу ему по коридору шел тот, кто как раз был «дальше по команде» — высокий, худой подполковник Красиков, начальник бригады, и движениями, и внешностью разительно напоминавший очень старого, видавшего виды и испытавшего страсти, не одну собаку съевшего медведя. Когда-то давно, в детстве Сенька часто ходил в цирк и видел там таких медведей, ходивших на задних лапах. Те, из цирка, казались ему милыми и забавными, а вот Красикова он побаивался. Но сейчас не было времени собираться с духом, поэтому Семен сразу же выпалил:

— Товарищ подполковник, разрешите обратиться!

Красиков остановился, сдвинул косматые брови и посмотрел на Сеньку сверху вниз. Потом привычным образом мелко плюнул на свои длинные сухие пальцы и отработанным движением растер ими то, что сплюнул.

— Наверное, Сеня, отпроситься хочешь? — угадал сразу он.

Сенька, слегка ошеломленный утратой инициативы, молча кивнул.

— В Сальви-Крус? — наращивал преимущество Красиков.

Сенька снова кивнул.

— Я так думаю, что ерундой ты, Сеня, занимаешься, — нанес точный и жестокий удар подполковник.

Семен перестал кивать.

— Очень нужно съездить, товарищ подполковник, — сказал он, наконец, уже слегка начав сомневаться, что ему действительно очень нужно съездить.

— А ты уже и пообещал кому-то, да? Сказал, что приедешь? — продолжал дознание Красиков.

— Нет, никому ничего не обещал, — сознался Сеня. — Но вот такая примета есть — с кем встретишь Новый год, с тем его и проведешь.

— Знаю, знаю, — отмахнулся Красиков. — Только ерунда это все, Сеня, не забивай себе этим голову. Если девчонка любит, значит, никуда она не денется. А если денется — тоже не так плохо. Потому что, если невеста уходит к другому, еще не известно, кому повезло. Так ведь в песне поется? Вот.

— Да не в этом дело, товарищ подполковник, — запротестовал Семен. — Прежде всего, мне самому нужно.

— Это дело другое, — согласился Красиков, и в знак согласия несколько раз кивнул головой и пошевелил космами своих бровей. Но Семен все же видел, что некая мысль начальник гнетет и даже не дает покоя. Пока Красиков соображал, как ему его мысль обнародовать, повисло не то чтобы гнетущее, но все же со смещением в ту сторону молчание.

— Слушай, Сеня, — нашелся, наконец, подполковник, — а вот, говорят, у нас тут, в городе, недавно одна дамочка миллион в спортлото выиграла. Представляешь, миллион! А я, например, за свою жизнь только раз вшивенький червонец выигрывал, да и тот жена забрала. Спортсменка, говорят. Ну, эта, что выиграла. Может, к ней посватаешься? И ехать никуда не придется.

— Этот вариант отпадает, — подыграл начальнику Семен. — Ее уже сосватали, секретарь обкома. Вчера и свадьба была.

— Ну, ты думай, вообще-то, что говоришь, — порекомендовал Семену начальник. — Хочешь, ехать — езжай. Твое тело, как говорится, твое дело. Я не возражаю. Но ты порядок знаешь, в Сальви-Крус только командир части может отпустить, лично. Обращайся к нему, разрешаю.

В несвежей Сенькиной голове что-то треснуло и поплыло, но он нашел в себе силы и сдержался, не позволив себе же выйти за рамки приличий и субординации.

— Есть, — сказал и крутанулся на каблуках.

И тут снова почудилось ему, что только что повторилась, причем с успехом, еще одна забытая, но имевшая место когда-то давно сцена из его жизни. «А что собственно такого? — успокаивал он себя. — Все нормально. Мне все равно было нужно его разрешение, и я его получил».

Так-то оно так, но следующим по команде был Главный инженер, подполковник Ивановп Ж.Б. Вспомнив об этом, Семен сразу заскучал. Уж он-то знал, как нелегко в нужный момент застать данного субъекта должностной вертикали на месте.

И, действительно, Ивановп отсутствовал, и никто толком не знал, где можно его разыскать. Наверняка знали только то, что он есть, и что он занят. Но где, чем занят, надолго ли — это все было сокрыто в тумане. Делать нечего, Сенька уселся на стул в коридоре у кабинета Ивановпа и стал ждать. Так получалось само собой, что ждал, а на самом деле он тут же позабыл об ожидании. Зато вспомнил вдруг, как когда-то давно ее — ЕЕ! — тонкие трепетные пальцы прикасались к его лицу. Наяву просто вспомнил, представил, почувствовал — и пропал, унесся, сорвался то ли в бездну, то ли улетел ввысь. Давно, надо сказать, такого с ним не было. Да и никогда не было, если честно. Он замер, закрыв глаза, боясь пошевелиться, не желая лишним движением смахнуть ненадежный отпечаток памяти с вспыхнувших щек, онемевших губ, закрытых век. Ему на самом деле показалось, что она тут, рядом с ним, только затаила дыхание, но сейчас не выдержит и рассмеется. Или это сквозняк, коридорный шутник протянул к нему свои шаловливые ручонки? Нет-нет, Семен знал точно, это она, это легким ее дыханием переданное ему напоминание о себе, напоминание оттуда…

Семена вдруг начало мотать из стороны в сторону, не сразу, но все же наваждение рассеялось и он, в конце концов, сообразил, что это вовсе не противодействие стражей тех мест, где крепятся самые важные, удерживающие нас в жизни нити, и куда он неосмотрительно сунулся, а что имеет место непосредственное внешнее воздействие. Все было проще и прозаичней: кто-то тряс его за плечо.

Семен раскрыл глаза, а когда они, наконец, сфокусировались и обрели способность различать то, что перед ними находится, вскочил и замер по стойке смирно, поскольку беспокоить его изволил сам подполковник Ивановп Ж.Б. Лично. Вскочил Семен столь резко, что Ивановп от неожиданности и ради соблюдения надлежащей и приличествующей чину дистанции отпрянул.

— Спокойно, спокойно! — урезонил он подчиненного. — Что это ты такой прыткий? Ко мне? — спросил. — Очень хорошо, ты-то мне как раз и нужен!

Главный инженер открыл кабинет и, войдя вовнутрь, поманил оттуда Семена рукой: — Входи!

Похолодевший от предчувствия неизбежной неприятности, Семен втащился в кабинет начальника, словно во чрево кита. И он имел к такой реакции все основания, поскольку редко бывал нужен Ивановпу, но когда это все же случалось, повод оказывался малоприятным, а общение с начальством позитивно для Семена не заканчивалось.

«Ну, накручивал себя Семен, — все. Если я ему понадобился под Новый год — не видать мне Сальви-Круса этой зимой, а очередного отпуска летом. Да…».

Но Ивановп не обращал внимания на Сенины терзания и, судя по сосредоточенному выражению и без того сурового, словно рубленного топором, впрочем, достаточно умело, лица, думы его витали достаточно далеко. Он жестом указал Семену на стул, а когда тот сел, молча несколько раз прошелся перед ним от стола у окна до двери и обратно. При этом он все супил черные свои брови и как бы в нерешительности проводил рукой по жесткому ершику совершенно седых волос.

— Я слышал о твоем несчастье, — трудно подбирая слова, наконец, начал он. Видя Сенькино удивление, но неправильно, очевидно, его истолковав, он предупредил предполагаемое резкое движение Семена жестом простертой руки. — Сиди, сиди. Не надо ничего мне говорить, я все знаю. Выдрать, конечно, тебя следовало бы — не как начальник, как отец тебе говорю. Но это уж у всех у нас в крови: пока колотушкой кто-нибудь умный по голове не даст, ни за что не начнем соображать, что и как делать. А с тебя, сопляка, что за спрос? Хотя, спросим, конечно, можешь не сомневаться, но — после.

Ивановп замолчал и в немой задумчивости еще некоторое время походил по кабинету. Машинально достал из кармана сигареты, но, вспомнив, что курить здесь нельзя, спрятал пачку обратно. По всему было видно, что он сильно волнуется. Семен не понимал причин волнения начальника, и это его все больше тревожило.

— Так, говоришь, та женщина требует, чтобы либо женился, либо заплатил полмиллиона отступных? — остановившись напротив Переборцева и тяжело, в упор глядя на него исподлобья спросил Ивановп. Глаза Сеньки без всякого усилия с его стороны полезли из орбит. Ему вдруг сделалось плохо, так плохо, что по сравнению с этим, то, что было утром, было очень, очень хорошо. Он задохнулся и ничего не смог ответить, потому что не нашелся, что, а если бы и нашелся, все равно не смог бы, потому как задохнулся. Впрочем, от него ответа и не требовалось, тем более что его внешний вид и так был вопиющ и красноречив. — Хорошая женушка может статься, — продолжал Ивановп. — Но ты, я надеюсь, сопротивляешься? Ни в коем случае, я думаю, нельзя поддаваться на шантаж. Тем более — на шантаж любовный. Да! Но что за женщина! Вот это размах! Шестьсот тысяч! А ведь и миллион бы запросила и глазом не моргнула бы. Торгашка! Но это — призвание души. Ты, конечно, выпутывайся из этой ситуации…  самостоятельно, как хочешь, но мой долг, я так считаю, тебе помочь. У тебя кто-нибудь есть? Я имею в виду, альтернативный вариант есть?

— Е-есть, — заикаясь, едва выдавил из себя совершенно ошеломленный Сенька. — В Сальви-Крус мне надо бы…

— Вот и езжай! — подхватил и одобрил Ивпановп. — Езжай, и женись немедленно, сегодня же женись, не то наплачешься, парень, ох и наплачешься, поверь моему опыту. Все. Разрешаю обратиться к командиру по этому вопросу. Обрисуешь ему все, скажешь, что я тебя поддерживаю.…  Но думаю, что он уже в курсе. Думаю, все уже в курсе. А теперь — иди, у меня еще куча дел сегодня. Иди. Куча.

Семен выбрался из кабинета Главного инженера в состоянии практически шоковом, не чувствуя под собой ног и едва нащупывая ими ускользающую, ставшую зыбкой поверхность. Открывшиеся только что перед ним перспективы заставили работать с перегрузкой все его потовые железы и, без преувеличения, был он мокр, как мышь, ну, когда она бывает мокрой. Да если бы только это!

— Что за ересь они все несут? — устало, как о чем-то постороннем, но чувствуя все же внутреннюю дрожь и напряжение, подумал он. — Откуда эта тема спустилась? Свихнуться можно.

Мучительная резкая боль ломанула вдруг висок, и он, не имея других средств унять ее, подошел к окну в конце короткого коридора и прижался лбом к холодному, заиндевелому стеклу. Взгляд его проник прозрачное тело, глаза напитались дневным светом, но на душе светлей не стало, нет. Там, за окном, ветер закручивал снежные вихри, заставляя эти полу призрачные образования танцевать друг с другом менуэт. Ветер задавал ритм их бесконечному танцу, подвывая: было, было, было…

Все было, все было так и все так будет, Семен знал это. Ощущение дежавю не проходило, напротив, усиливалось. Вот, сейчас скрипнет дверь…

Дверь действительно скрипнула, и в гулкой пустоте коридора застонали половицы под грузным телом командира.

«И ничего изменить нельзя…». — с тоской думал Семен. Снежная круговерть за окном подтверждала это его предположение.

— Переборцев! — окликнул его командир, приблизившись.

Семен, как ни трудно ему было, отсоединился от окна, повернулся кругом и принял для общения с начальником определенное уставом положение тела. Положение это, причем, он принял с особым старанием и тщание, дабы начальник, а точней — командир, не решил, что он, Семен, сомневается, что главней командира на этом участке суши никого, лишь один господь Бог.

— Ты что здесь делаешь? — спросил командир Семена голосом, который рассеивал любые сомнения в том, кто говорит, буде у кого такие сомнения появились бы.

— Я к вам, товарищ полковник, — сообщил свою цель Сенька, подивившись одновременно своему внутреннему равнодушию и даже некоторому оцепенению. А какой смысл волноваться, коль скоро все уже было, а то, что еще будет — предопределено? — Я отпроситься хотел, мне нужно в Сальви-Крус съездить.

— Хм, нужно…  — засопел полковник. — Всем нужно. Мне вот, тоже нужно.

— Но, праздники…  — вяло развивал тему Семен. — Я свободен, не в наряде.

— Свободен ты на пенсии будешь, — возразил концептуально командир. — А пока служишь — занят постоянно, 24 часа в сутки, запомни. Тем более что праздники. Ты же знаешь, что в такие дни боеготовность должна быть повышенной.

— Знаю, — вздохнул Семен. — В другой раз я отпрашиваться и не стал бы. Но сейчас, сегодня, товарищ командир, очень нужно.

Глаза старого полковника светились пониманием, но это ничего еще не значило. Семен знал, что, несмотря на то, что командир был в душе человек добрый, во всем, что касалось службы, он был непреклонен. Да, он страдал всегда, когда ему приходилось отказывать подчиненным в их просьбах, но делал это регулярно, поскольку служба и долг для него были превыше всяких условностей и сантиментов. И его просьба была из разряда неосуществимых, Семен видел это по лицу командира.

— Не могу, Переборцев, не могу, — подтвердил догадку подчиненного полковник. — Сегодня я не могу тебя отпустить. А если все запросятся? Да многие уже и пытались. Нет, планируй поездку в другой раз, вот хотя бы через недельку.

— Через неделю поздно будет, — пожал плечами и обреченно вздохнул Сеня. — Через неделю не к кому ехать будет.

— Ничего не поздно! — возмутился командир. — Ты человек военный, сиречь — подневольный, и если твоя подруга этого не понимает, грош ей цена!

— Нет, товарищ командир! — запротестовал Семен. — Она все понимает и вообще хороший человек.

— А если хороший — подождет! — отрезал командир. — А не станет ждать — туда ей и дорога, такие подруги для нас, военных людей, не годятся. Не дождется, может быть, сама потом локти кусать будет. А ты не дергайся, и не нервничай, надо же знать себе цену. И вообще, нечего тебе на одной замыкаться, это тебе такой мой совет. Скажу тебе по секрету больше, у нас здесь, рядом, в городе такие кандидатуры есть — с ума сойти можно. Миллионерши. По шестьсот тысяч одних процентов в год получают. Полюби вот такую! Ну, или женись сперва, потом полюбишь.

Сеньке почудилось, что над головой его треснул потолок и следом стали рушиться стены. Но командир ничего подобного не замечал, поэтому продолжал в том же духе:

— Э, ладно, расскажу тебе одну историю, по секрету. Есть в городе одна дама. Все при ней, и лицо, и фигура, и ниже…  Любая другая рядом с ней — дурнушка, даже самая писаная красавица при виде ее чернеет от зависти. Ну, идеал, фантазия, если ты понимаешь. Причем, строго между нами, дворянка, отпрыск какого-то там рода, если верить…  А верить в этом случае можно. Ее предки еще в прежние, старые времена успели перевести все свое состояние на запад, в какой-то там банк, не суть важно какой, швейцарский. Состояние то с тех пор преумножилось, уверяю тебя, но родственники, как водится, поумирали один за другим. Она — единственная наследница, все ей завещано. Но вступить в наследство она может только там, то есть должна уехать отсюда, эмигрировать. А она, представь, ни в какую! Не хочет. Страну свою она любит, Родину, вот так. Пока все эти процессы идут, присылают ей переводы, пять тысяч, каждый месяц. И никто ничего не знает. Работает себе на скромной работенке, а живет припеваючи. Но, поверь мне, себя блюдет, ни с кем ничего такого не допускает. Аристократка, высшей пробы, ага. По завещанию на свадьбу ей выдадут сразу шестьсот тысяч, денег. Вот и думай, Сеня, что стоит, а что не стоит. Делать. Могу дать наводку, она моя соседка, а работает в Спорттоварах. Все озвученное, конечно, шутка. А может и не шутка.

В это время распахнулась дверь кабинета напротив, и в коридор вывалился, волоча поврежденную в колене на охоте неадекватным кабаном ногу замполит Варченко.

— А, товарищ командир! — профессионально подхватил он сразу еще теплую нить разговора. — Так вы уже в курсе?

— В курсе чего? — сыграл командир втемную.

— А я думал, вы знаете! — заулыбался Варченко. И указал на Семена рукой: — Что он женится.

— Женится? — удивился командир. — Ты женишься? А что же ты мне тут мозги, извиняюсь, пудришь? А я ему истории, понимаешь, рассказываю…

Поскольку Сенькина физиономия осветилась еще большим изумлением, чем собственно лицо командира, он вновь перевел взгляд на замполита, справедливо ожидая от него подробностей и объяснений. И они последовали.

— Об этом уже все говорят, и не только в нашей части, — добрым, как печеная на костре картошка, лицом заулыбался замполит. — Мне уже и из дивизии, и из города звонили…  И дело ведь не в том, что женится. Пусть бы себе женился, на здоровье! Фокус — на ком женится. Вот ведь — на ком? Вопрос! Оказывается, у его невесты родственники где-то в Канаде, или рядом, свечной заводик держат, и жалуют молодым на свадьбу в качестве приданного то ли пятьсот, то ли семьсот тысяч, а то и весь миллион. Долларов!

При этих словах замполита командир побагровел лицом и совсем потерял дар речи. Его обвисшие, как у большого бульдога щеки лежали на погонах как два стейка. С кровью, естественно. И Семен знал, чья это кровь.

«Сумасшедшие, все они сумасшедшие. И я тоже, вместе со всеми. Скоро…». — подумал он и горько так усмехнулся. — «И ведь никому ничего не докажешь, бесполезно…».

— Ах, вот в чем дело! — прорвало, наконец, командира нужными словами. — Я тут перед ним распинаюсь, как мальчишка, а он стоит, усмехается, дурачком прикидывается. Полковник хотел еще что-то добавить, но в сердцах только махнул рукой. — Иди с глаз моих. Из гарнизона — никуда, ни на шаг! Сам проверю! Смотри у меня!

Командир, весь, как грозовая туча, посверкивая и погромыхивая, скрылся в кабинете замполита, Варченко же, перед тем, как последовать за ним, успел ткнуть лейтенанта в грудь квадратным, как костыль для заколачивания в шпалы, пальцем.

— Ты, Переборцев, учти — вколотил Варченко в Сенькино сознание истину. — Ты коммунист, мы тебя месяц назад принимали. И ты военный человек. Ты офицер. Знаешь, как в таких случаях советские люди поступают? По совести они поступают. Вот ты и подумай, что тебе твоя совесть подсказывает. А если она не подсказывает, я тебе подскажу. Я бы на твоем месте пожертвовал бы эти деньги на постройку, скажем, детского сада в гарнизоне, ты же знаешь, с этим у нас большие проблемы. Для тебя, кстати, ну, или для твоих детей, место в нем всегда будет забронировано. Ты подумай над этим хорошенько, мой тебе совет.

Он унял у Сенькиной груди своего неумолимого дятла, чуть задержал укоризненный взгляд, качнул картофелиной головы и поспешил, хромая, следом за командиром в кабинет.

Дверь захлопнулась, словно выстрелила, обрушив на Семена его меру одиночества.

Грудь болела, истыканная пальцем замполита, кровь бешено пульсировала в бедной лейтенантской голове.

«Было, все было…  — вертелось в голове. — И все не то, не то…».

— Что было, что не то? — вновь выплыл откуда-то из складок пространства подполковник Варченко. И, покачивая перед носом оторопевшего Переборцева, квадратным костылем пальца, процедил, — Ты мне тут комедию не ломай. Делай, что велено!

И снова исчез. Семен прождал еще не менее пяти минут, но замполит больше не появился.

И вот тогда, очень остро, как никогда прежде, Семен почувствовал, что он один. ОДИН! Во всем белом и цветном свете, один во вселенной! И так горестно, так жутко вдруг сделалось ему, что перестало хватать воздуха для дыхания. Он и не дышал. Он перестал заглатывать воздух — ничто не изменилось.

А за окном, у которого последние полчаса то ли жил, то ли был Семен, все сильней разыгрывалась вьюга. Она стонала и выла, и наваливалась на стекло своей жгучей морозной плотью. И что-то, но нет, не сердце, другое, так же стонало, и выло, и билось, и жгло в груди лейтенанта.

Под конец рабочего дня к Семену подошел секретарь комитета комсомола части, освобожденный, между прочим, штатная единица. Целый капитан!

— Слушай, Сеня, — сказал он. — Я все знаю.

«Да что ты знаешь, ой?» — возразил ему про себя Семен.

— А ты не сомневайся, — стоял на своем комсомолец, — у меня работа такая — все знать. Уметь не обязательно, ха-ха! Но — быть всегда в массах, в гуще событий, быть в курсах, наконец! Теперь пару слов по делу. У меня сегодня крайний в этом году комитет комсомола, заседание. Я думаю, что мы пригласим тебя, и ты выступишь перед нами, твоими товарищами боевыми. Думаю даже, что мы тебя уже пригласили. Вот и выступи, поведай нам, не вдаваясь в подробности, а лучше — со всеми подробностями, расскажи, что, как и почему. И, главное почем, ха-ха! Не тушуясь, дашь всему свою принципиальную комсомольскую оценку. Возражения возможны, но они не принимаются. Я понимаю, что трудно, но ты уж выступи, облегчись, так сказать, перед товарищами. Могу наметить тебе твое выступление, тезисно. Скажешь, что полюбил, что бескорыстно, что знать ничего не знал про проклятые миллионы, а теперь, узнав, от всего отказываешься, навсегда оставаясь верным идеалам коммунизма. И вот это будет правильно. Смекаешь, как своевременно все прозвучит, какую окраску будет иметь твое выступление? И дело примет совсем другой оборот. Уверен, это будет сильный и своевременный ход.

Семен оторопело смотрел в лоснящееся лицо комсомольца, ощущая, наблюдая в режиме реального времени, как его с головой накрывает лавина абсурда.

Но продолжал барахтаться, сопротивляться изо всех сил.

— Не могу, — уклончиво, но твердо отверг он заманчивое, практически дисконтное предложение комсомольского вождя.

— Почему не можешь? — не понимал такой его вопиющей глупости секретарь.

— Неположено мне, — со вздохом проведал ему свою тайну Семен. — Я ведь больше не комсомолец.

— А черт, точно! — быстро сообразил секретарь. — Мы же тебя порекомендовали, так сказать. В светлый путь. А и ничего, выступишь перед своими младшими товарищами, это даже еще лучше будет. Потренируешься перед партбюро…

Сенька идеологически преступно молчал.

— Согласен? Согласен! — по-своему понял его молчание комсомолец. — Ну, и чудно! А после мы пойдем все вместе в кафе, возьмем сухого вина и шоколада, посидим, поговорим по душам, проводим Старый год, попоем комсомольские песни. Пообщаемся в неформальной обстановке, в кругу товарищей, и никто нам этого не запретит. Насколько помню, ты еще ни разу не участвовал в наших комсомольских мероприятиях.

— Да пошел ты! — прорвало, наконец, Семена, и он, сжав кулаки, надвинулся истыканной замполитским костылем грудью на секретаря.

— Тише, тише! — понял его возбужденное состояние опытный молодежный вожак, утвердив для предосторожности перед собой барьер раскрытых ладоней. — Не нервничай, я же все понимаю. Поговорим позже. Предложение остается в силе!

Комсомолец сдвинулся в сторону, а Семен, наконец, увидел перед собой чистое пространство улицы. Он немедленно наступил на ту часть поверхности Земли, где секундой раньше стоял мужественный боец идеологического фронта, и, не глядя по сторонам, не оглядываясь, пошел восвояси, заглатывая расширенными, как у коня ноздрями, обжигающие кристаллы воздуха, с растущей радостью принимая лицом яростное противодействие ветра.

«Черт с ним! — решил он по дороге. — Все равно поеду! Час до города, три часа до Сальви-Круса…  Успею!»

Он не хотел думать о том, что будет, если не успеет, если не пронесет, и его отсутствие заметят.

Он принял решение.

Остаток пути до общежития он частью пробежал, частью проскользил пор утоптанному уже снегу, в комнате быстро переоделся, и совсем было собрался уходить, когда до его слуха, до сознания откуда-то из коридора, из комнаты дежурной, донесся хоть и приглушенный, но, как ему показалось, пронзительный телефонный звонок. Он понял, почувствовал, что тот звонок — по его душу. И все существо его сжалось от предчувствия беды или, как минимум, гадости.

— Переборцев! К телефону! — раздался в коридоре зычный глас дежурной тети Лены.

Ватные ноги еле-еле донесли Сеньку до аппарата.

— Але, — сказал он в трубку.

— Какое але?! Что за але?! — донесся в ответ хриплый баритон начальника штаба майора Кахно. — Это армия или где? Архи хреново, совсем разболтались! Ну-ка, доложите по форме!

— Старший лейтенант Переборцев у аппарата! — отрапортовал Сенька, параллельно ощущая, как с комариным писком, словно воздух из проколотого скафандра покидает его душу надежда.

— Ага, Переборцев! Прекрасно! — радостно хрипел в трубку сожженным кислотой, выпитой по ошибке, горлом начштаба, словно не было у него в жизни большей радости и большего наслаждения, чем сообщать людям дурные новости. — Ты-то мне не нужен! А точней не мне — Родине нужен. Ты еще не тяпнул за обедом, надеюсь?

— Не тяпнул, я еще не обедал, — сказал Семен, и тут же понял, какую глупость он сказал, но сказать назад или переиначить ее уже было нельзя.

— И прекрасно! — взвился в своем хрипе Сахно. Было видно, что слова Семена его обрадовали. — И не вздумай. Ты сейчас как следует, интенсивно, но быстро, в течение получаса отдохни, и приходи ее защищать.

— Кого — ее? — не сообразил сразу Семен.

— Родину! — весело вразумил его Сахно. — Не придуривайся, лейтенант, не поможет. Короче, сегодня заступаешь начальником караула при гауптвахте.

— Но ведь не я по графику, ведь Новый год! — запротестовал было Семен, надеясь все же каким-то образом отстоять свои права, но был жестоко и хладнокровно поставлен на место. После чего ему спокойно объяснили, что никаких особых прав у него нет.

— Не валяй дурака, Переборцев. В том-то и дело, что Новый год. Не обсуждается, — и, как контрольный выстрел в голову: — Приказ командира. Личный. Назначить офицера. А конкретно — тебя. Все!

В трубке что-то прогрохотало, после чего из нее вырвалась очередь коротких гудков и впилась Сеньке в правую височную область головы, слегка повыше уха. Но, честно говоря, это воздействие было уже лишним.

«Все, — сказал себе Семен. — Все».

Все, что случилось с ним после этого злополучного приказа по телефону, он помнит смутно. Как набор не связанных между собой картин, образов и событий, которые происходили к тому же и не с ним.

Был наряд, караул, и он выполнял обязанности, что-то говорил, что-то делал, куда-то уходил и откуда-то возвращался. Вокруг него были люди, и они тоже двигались, перемещались и говорили, говорили, говорили, а он будто бы отвечал им, и его вроде бы понимали. А в голове его в то же самое время постоянно пульсировало: пи-пи-пи…  И словно полосы тумана перед глазами, за которыми мелькали видения, образы, незнакомые, странные, или знакомые, о чем-то напоминающие, позабытые, недоступные…  И порой ясные до ошеломления мыслей, которых лучше бы не было.

«Что я такое? Что стало со мной? — думалось ему в то сумеречное смутное время. — Что стало с людьми? Что с ними? Какой-то общий, всеобщий, всеохватный психоз — ничего не могу понять. Сон — не сон, жизнь — не жизнь, просто что-то происходит само собой, тихой сапой, вовлекая в свой круговорот всех, до кого может дотянуться. И вот уже каждый человек и выглядит, и становится по факту своей противоположностью, антиподом. Ты не успел приготовиться, ты ничего не знал, но все уже произошло, и вот, добряк стал злодеем, простодушный — хитрецом, щедрый — жадиной, а умный — ха-ха! — ведет себя, как дурак. Все ломается, опрокидывается, все падает в ужимки и кривлянье. Неужели эта напасть на всей Земле бушует? Эпидемия безумия и абсурда. Как же так, а? Почему? Вот, даже Вовка, секретарь, отличный же парень, знаю его давно, а ведь и он такую чушь порол сегодня…  Или вчера уже? Уже вчера? Так это что же, Новый год? С Новым годом, Семен! А, все равно, плевать…  Теперь плевать. Да уж, ему, бедняге, больше всех не повезло».

И шептал про себя слова, которые когда-то часто повторял один знакомый ему человек: Тихий ужас, тихий ужас…  Слова были не слишком понятными раньше, а теперь казались ему волшебным заклятием на незнакомоммертвом языке, и он повторял их все чаще по мере того, как настоящий глубинный ужас все плотней и основательней прихватывал ледком сердце.

Вечером первого января Сенька вернулся из наряда.

Общежитие, отмечая первый день календаря, гудело так, словно в каждой его комнате проживал рой шершней, которых растревожили и никак не оставят в покое. Э, да что там шершни, колоссальней гудело! Мощней.

— Сенька! — завопил кто-то со второго этажа, едва только за Семеном закрылась входная дверь. — Где же тебя носит, балда ты эдакая! Живо сюда!

— Вот и все, — вздохнул Семен. — Дома.

После первой же рюмки пьяное оранжевое облако набрякло в голове Семена, словно нарыв, но он не остановился, не сделал паузу в возлияниях, чтобы позволить облаку рассеяться, как делал это обычно. И две последующие рюмки военного технического напитка, известного как шпага, при условии традиционной скудости закуски, пронзили его насквозь. Словно темная штора упала с небес и отделила его сознание от тела. В его состоянии надо было бы не пить совсем, воздержаться, но он вполне сознательно бросился в этот омут, потому что хотел утонуть…  И он утонул. Он потерял себя, как чувство и как осознание, потерял в пространстве и во времени, не понимал, что делал и куда ходил, а ведь и делал, и ходил. Он не сознавал, кто был рядом с ним, с кем он и о чем говорил, кто был ему рад и кто рад не был и впоследствии уже в памяти не смог ничего восстановить. И лишь в полночь под бой кем-то запущенных курантов сознание вернулось к нему на короткое время, явив образ той, к которой он стремился всей душой, и с которой соединиться ему так и не судилось. Тогда чувство потери, от которого он отгораживался, отстранялся, как мог, вырвалось на волю и ударило его в грудь, и сбило дыхание, и парализовало. Сенька задрожал, ужас, сделав последнее движение, раздавил его сердце…  Так ему показалось, так оно и было на самом деле. Деревенская стопка из толстого мутного стекла с очередной порцией шпаги выпала из его руки.

— Все, — сказал Колька Объедков, — аут! Он после наряда, устал. Позаботимся!

Семена уложили на кровать с должным вниманием и оставили в покое. Когда он через какое-то время пришел в себя, ужас уже пропал, словно и не было его. Было равнодушие постороннего. Семен восстал со своего одра и присоединился к боевым товарищам, коротающим ночь в тесном кругу, и те расступились и дали ему место у стола. Он снова выпил за Новый год, и пил еще много, топя в спиртном свой проигрыш, как он его чувствовал и понимал, и сделался пьянее прежнего, хотя и прежнего было предостаточно. Потом он заметил, как совсем рядом, чуть в стороне только, ему открылась синяя бездна. Не испытывая страха, но лишь любопытство теша, он подошел к ней, к самому краю и заглянул за него, а потом, мягко оттолкнувшись, прыгнул. Не было ни весело, ни лихо, и дух не захватило.

Потом было много таких — и других — вечеров, неизменно приводивших его к синей бездне. Бездна стала желанной, словно родной дом и единственное убежище.

Но холостые лейтенанты не пропадают просто так. Кто же даст им сгинуть, ведь они — золотой фонд Родины.

На одной из вечеринок он оказался в обществе незнакомых людей, куда его привел человек тоже, в общем, мало знакомый, с которым его в последнее время свело то обстоятельство, что их бездны по какой-то причуде судеб оказались рядом. И там, на той вечеринке он познакомился с той самой девушкой, из Спорттоваров. Удивительно, но она на самом деле существовала. Тот давний кошмар имел реальный, так сказать, источник.

Не слишком понимая, зачем ему это, Семен подобрался и постарался произвести впечатление. И произвел-таки. Более того, движение навстречу было взаимным.

Дальше все оказалось просто.

Через определенное время — нам не известно, какое — она стала его женой. По-настоящему, с кольцами, печатью в паспорте и совместным проживанием под одной крышей.

Жизнь стабилизировалась, жизнь удалась.

Его новый автомобиль был синего цвета.

Однажды он пришел в свое общежитие, в котором оставил за собой место. Что это было с его стороны, причуда или предвидение, не важно, но его койка всегда ждала его. Был вечер, когда он пришел. Он пришел сам. Он закрыл дверь в комнату и, прижавшись к ней спиной, постоял в темноте. Нахлынули воспоминания, до странности яркие, до ошеломления реальные. Он подумал, он понял, что все, что было когда-то, не прервалось, а продолжается прямо сейчас. Движение памяти и времени увлекло его за собой, он сделал шаг, но как-то неловко, сразу за что-то запнулся. Его понесло влево, еще и подтолкнуло что-то, да так, что он облокотился на шкаф. Шкаф стоял, как всегда, слева от входа, и как всегда ждал. Дверцы его, как дверцы люка, подломились вовнутрь, и он, скользнув по стенкам, по одежде, сорвался в знакомый по прошлому разу ход, или лаз, с гладкими и упругими, словно обтянутое шелком тело, стенками. То место, в которое он падал, не было похоже на знакомую ему синюю бездну, скорей на кроличью нору, но откуда кролики в северной стране? Они не водятся здесь в дикой природе.

Обрел себя Семен вновь на своей кровати. В очередной раз осталось загадкой, как он до нее добрался. Сквозь раскрытое окно с улицы доносился бесконечный разговор зеленой сочной листвы с ветром. На подоконнике вяло перекликались, да попросту несли свою обычную чепуху воробьи. Вместе с первыми лучами солнца в комнату вливалась прохлада и несравнимый ни с чем аромат лета, различимый и понятный лишь в молодости. Некоторое время Семен равнодушно и даже отстраненно вбирал в себя все сопутствующие жизненному процессу звуки, запахи, отблески и ощущения. Потом, насладившись игрой солнечных пятен на потолке, взгляд его свободно, играючи, словно перышко, опустился вниз, где и запнулся о брошенные на стул подле кровати шинель и зимнюю шапку. На погонах сверкали звездочки, дробился в мелкую крошку залетевший из окна яркий, словно снег, луч. И тут, узнав и подумав о том, что было и ушло, но, как выяснилось, не ушло навсегда, Семен ужаснулся.

«Боже, сколько же я спал? День? Два? Год? Всю жизнь?» — пронеслось в его голове.

Представилась ему его жизнь, вся, день за днем, как, говорят, бывает в последний миг, перед дальним походом по дороге из красного кирпича. Промелькнули дни, череда, вереница, освоенные им, похожие один на другой, словно рюмки с водкой. Однако жива была в его душе и память о том прекрасном, что только и может оправдать жизнь. Воспоминание то оказалось затертым, как монета от долгого хождение, до неразличимости номинала, и он не вспомнил, как ни старался, что же прекрасного случалось с ним. Но ведь было, было! Семен подумал, что, возможно, жить стоит для того лишь, чтобы вспомнить и, если повезет, воскресить.

Утро наступившее было тихим, светлым и радостным. Печаль была ему неведома, она осталась за его пределами.

«Что же, пора вставать» — сказал себе Семен.

И эта пора ему нравилась.

1982–1983

Переплет

Никогда, никогда, никогда не думал, что попаду в такой переплет.

В том самом, проклятом, переносном смысле.

Но вот, попался.

И трудно теперь сказать, рад ли я этому, или все как раз наоборот. Скорее рад, пожалуй, а вовсе не наоборот. Но с одной оговоркой — если жена вернется. Ведь я ее люблю, и, если хорошенько разобраться во всем, спокойно, без нервов, сразу станет понятно, что я не так уж и виноват в разрыве. Виноват, но не так уж. Сам по натуре я, в общем-то, не особенно ревнив, но когда началась вся эта ерунда, тут, знаете, и не такой сдержанный чурбан раскололся бы на подозрения. Я же с детства натура, знаете, слишком чувствительная, не особо утонченная, но с явным избытком фантазии. В народе таких еще называют мнительными и занудами. Солли так и сказала мне, уходя: «Хоть отдохну от твоего занудства!» Я не против. И не в обиде. Какой есть, такой есть, и, хоть и тянусь всю жизнь к самосовершенствованию, да, видимо, ничто не поможет, каким уродился, таким и останусь до конца. И ничего пописать нельзя. Ничего, то есть, не попишешь.

Так вот, вы меня спрашиваете, как я всего этого добился? Я так понял, что вам не терпится узнать, как я стал писателем? Признаться, мне и самому хотелось бы это знать. Произошло то, что по всем признакам и предпосылкам не должно было произойти. Все же рассказать? Не знаю…  Но…  Знаете, никогда не стал бы выкладывать вам свою историю, если бы ни одно обстоятельство. Какое? Позвольте об этом пока умолчать. Пока. Нет, просто я преследую свою цель, и я ею дорожу. Да. Нет, что вы, никаких меркантильных соображений. Впрочем, если вы внимательно слушали меня с самого начала, вы и сами все поймете.

Вы удобно расположились? Что же, я рад. Позвольте мне еще чашечку кофе, и приступим.

Вот, вы говорите, писатель! Да, теперь, пожалуй, с натяжкой, но так меня можно назвать. Но как, как это случилось, как дошел я до жизни такой? Чтобы понять и оценить, что мне это стоило, нужно проанализировать всю мою предшествующую жизнь. С самого ее начала и по сей день.

Родился я в самой обычной семье, глядя на которую со стороны ни за что не заподозришь, что в недрах ее может прорости литератор. Не писатель, друзья, литератор. Скажу больше, вообще творческий человек в семье нашей появиться просто не должен был. Или я чего-то не понимаю.

Отец был военным, что говорит само за себя. И о службе я сужу, как человек, сызмальства испытавший на себе ее бремя. Так вот, отец был очень сдержан, дома все больше молчал, и я не припомню ни разу, чтобы мы с ним крепко и обстоятельно поговорили по душам. Как маленький мужчина с большим мужчиной. А мы оба всегда были ими, не сомневайтесь. Быть может, отец считал, что я и так во всем разберусь, сам, со временем. Не знаю, может и так, но вот я до сих пор чувствую себя в этом обделенным. И нельзя сказать, что всеми делами в доме заправляла мать, но, в конце концов, кто больше говорит, того и слушают. А мама, помимо прочего, была человеком властным, воспитанным в добром старом домостроевском духе, когда младшим членам семьи можно не напрягать мозги и не думать, ибо все за них уже решили старшие, когда за лишнее слово, сказанное за столом, неминуемо карала ложка в лоб. Ну, и все такое подобное. Она жестко регламентировала нашу жизнь в доме, при этом главным ее желанием было уберечь нас от возможных неожиданностей, тревог и несчастий, а основным средством воспитания был крепкий шоколадный ремень. Да друзья, ремень, у отца имелось несколько подходящих, хотя роль ремня с успехом мог выполнить любой подвернувшийся под руку предмет удобной формы. Не скажу, чтобы подобная мера воздействия использовалась постоянно, но раз уж использовалась, была доходчивой вполне. Что до отца, он этим не увлекался, и пользовался редко, всего пару раз, в исключительных, так сказать, случаях, но как пользовался! Неделю после экзекуции было стыдно выходить на улицу. Да… . И так было до тех пор, пока руки мои достаточно не окрепли, чтобы противостоять руке воспитующей. Но вот беда, к тому времени я был уже тем, кем, собственно, остаюсь и по сегодняшний день.

Нет, вы меня не правильно поняли, по глазам вижу, что не правильно.

Нет, я не злюсь. И не пытаюсь очернить родителей. Нет, вовсе нет, я их люблю и глубоко уважаю. Да я просто и не смог бы к ним иначе относиться, потому что знаю, что они — добрые, честные и бесконечно милые люди. Пусть и со своими недостатками. Но они — мои родители, и этим все сказано. Родителей не выбирают, по крайней мере, ни о чем таком мы не помним.

А как они, родители, переживали за нас!

Мама, например, никогда не ложилась спать, покуда все дети не соберутся дома. А чуть кто задержится подольше, тут же и слезы, и сердечные капли, и все такое. Но в молодости мы этого не понимали, нам бы воли побольше, да свободы вдоволь! Вот тогда злость была на всегдашнюю вечернюю нервотрепку, а теперь — нет. Теперь есть простое желание проанализировать все. А как же? Ведь нужно знать, что в тебе от чего и чему ты чем обязан.

Поскольку от природы я был слабым ребенком, то такие тоталитарные методы воспитания к украшению моего «я» не привели. И в день окончания школы на пороге жизни самостоятельной я стоял, не обладая особыми волевыми качествами и не слишком обремененный какими-либо сильными стремлениями и наклонностями, при этом само яркой чертой моего характера — что я, конечно, не осознавал — был мой эгоизм, увы. Ну, а в остальном я был вполне нормальным себе молодым человеком. Типичным молодым человеком эпохи застоя.

И не удивительно, нет, совсем не удивительно, что матери легко удалось склонить меня к поступлению в военное училище. Именно не на службу, а в училище, потому что эти два понятия в сознании моем еще не отождествлялись. В школе я учился неплохо, поэтому, чтобы поступить в училище самое главное — было пожелать этого. Ну, я и пожелал. Подал заявление, и где-то через месяц, хорошо отлаженный механизм втянул меня в свое нутро. В то время о литературе я задумывался только в смысле почитать. Зато читал все подряд и запоем.

Ну, училище — период особый, о нем и вспоминать не особенно хочется. Да и не вспоминается вот так, само собой, честно говоря. Но именно там, в училище я начал писать, вот какая штука. Поначалу — письма.

Любовь и разлука. Одними письмами и жил. Нет, первая любовь. Первая. Это была моя первая любовь, да, и судьба у нее печальная, но об этом будет, наверное, совсем другая повесть. В общем, писал письма, часто писал, очень часто, и так к этому привык, что не мог уже без писания обходиться. Вдруг оказалось, что мне необходимо предавать бумаге, словно огню, свои мысли, свои чувства. Быть может, так они приобретали ясность, очищались от сора и шлаков. Конечно, для этого над ними приходилось как следует потрудиться. Думаю, что в этом и была моя первая подвижка к творчеству. Как хотите, но это только кажется, что написать письмо любимой — кому годно! — дело простое. Нет, сколько фантазии, выдумки, труда нужно приложить, чтобы регулярно получать ответы на свои опусы. Да. И только исписав не одну сотню листов бумаги, сочинив столько писем, я ощутил, что что-то в этом плане все же могу. Но стремления писать, в смысле заниматься чисто писательским трудом, еще не возникало. Такое желание пришло ко мне позже.

Как-то я приехал в летний каникулярный отпуск домой…  Прекрасное, прекрасное было время! Кто бы знал, как сладко бывает порой забыться и не думать о воинской службе! Да, о чем это я? Да.…  Случилось так, что в то же время гостил у родителей — ну, тоже был на каникулах, понимаете? — мой одноклассник, студент-москвич. Это Давид, вы все его, безусловно, знаете. Да, он теперь в Москве, служит в театре. Что? Нет, тогда он, насколько мне известно, другие планы вынашивал. Но творческая жилка пульсировала в нем еще в школьные времена, это совершенно точно. Тогда они с другом придумали выпускать стенгазету. Название такое: Верьте нам, люди! В ней, кстати, состоялся мой литературный дебют. Сущая ерунда, право, и вспоминать не стоит. Пару строк, полная бессмыслица. Нет, не стоит оно цитирования, но как факт отметить интересно. Так вот, на чем я остановился? Ах, да, каникулы.

Страстью нашей школьной кампании был футбол. Вершины, апогея страсть достигла в последний школьный год. Мы играли постоянно, играли в выходные, играли перед занятиями, перед экзаменами.…  Да и после них играли. Потом, собираясь в первые годы после школы на студенческие каникулы, тоже играли. И до сих пор, думаю, играли бы, если бы…  Если бы. Жизнь брала свое, у каждого она сложилась собственная, отдельная, и мы не заметили, как постепенно, один за другим, оторвали свои корешки от детства. Все хорошее остается в детстве, вы разве этого не знали? В футбол мы играли в городском парке, на поле для ручного мяча. И, помнится, как-то после игры мы одевались, сидя на скамейках, покуривая, да, мы уже курили, а день был чудесный, теплый, солнечный, настоящий летний был день, и такая благодать нисходила на нас отовсюду, что совершенно незаметно и, наверное-таки, неизбежно разговор перекинулся со спортивной темы на иную. А надо признаться, что в то время я частенько ныл и попросту жаловался на судьбу, благосклонно поддерживавшую меня за руку, пока я становился на ноги, обутые в яловые сапоги армейского образца. Даже порывался бросить училище, и не один раз, но порывы мои, видать, были слабоваты. Да и не порывы это были, а так, пшик один. И всегда, всегда мне не хватало чего-то важного, чтобы довести это дело до конца. Родители мои, как вы понимаете, были категорически против, и не желали, да, наверное, и не могли меня понять, чего же я хочу. Они и теперь, мне кажется, не слишком меня понимают, может быть, даже меньше, чем раньше. Все-таки, мы совсем редко стали бывать вместе. Ну, с отцом понятно. Он военный, армейская косточка, для него армия — все на свете, и весь свет. Мама же родом из совсем другой среды, поэтому считает, что я превосходно устроен в жизни, и желать чего-то еще сверх того, а тем более все менять — глупость. В конце концов, кто виноват в том, что не одно поколение наших людей, сограждан, считает, — и при том свято в то верит и, мало того, воплощает на практике — что самое главное в жизни для человека быть обутым, одетым и сыто накормленным. Все, что, сверх того — баловство. Вот именно так обстоят у нас дела. О духовном, конечно, вспоминают, но позже. И — тихо, и — не напрягаясь. Нет, безусловно, не все такие. У меня и в мыслях не было бросить тень на всех сразу. Мир людей очень разнообразен. Но многие, слишком многие…  И в результате, мы имеем то, что мы имеем. Пояснять, думаю, нет необходимости. Я рад, что вы меня понимаете.

Но я снова отвлекся.

Как я уже говорил, разговор на скамейке в парке быстро перекинулся на другую, не спортивную совсем тему. Помнится, Давид мне тогда сказал приблизительно следующее:

— Слушай, старик, я не имею ничего против армии вообще, в целом, но в отношении тебя меня мучают сомнения. Мне кажется, что ты проник совсем не в ту сферу, в которую следовало проникать именно тебе. — Он в тот период выражался несколько витиевато. — Но раз уж так случилось…  Чтобы скрасить свою жизнь, поддержать себя и, быть может, вырваться на простор, так сказать, вселенский, почему бы тебе не заняться творчеством? А что? Газету нашу еще не забыл? То-то. Если хочешь, будем вместе, в соавторстве сочинять сказку. Главу я, главу ты. По переписке.

И он тут же предложил сюжет, он у него, оказывается, уже был придуман, и местами даже разработан в деталях. Это была сказка о Бармалее и Снегурочке. Не буду раскрывать вам все, потому что, надо признаться, из затеи этой в конце концов ничего не вышло, хоть мы и пытались, особенно поначалу. Но потом моего дорогого соавтора закружила столичная жизнь, и у него началась совсем другая сказка, так что на нашу у него просто не осталось времени. Надеюсь, что пока не вышло. Сказка-то все еще жива во мне, и мне верится, что она обязательно будет дописана. Не потому, что, дескать, считаю это своим священным долгом, нет. В другом дело. Понимаете, та давняя сказка уже стала моей, личной. Давид о ней забыл и думать, а я нет. Она манит, зовет меня, и временами мне кажется, что не она во мне, а я живу в ней. Подобное не трудно себе представить тому, кто знаком с процессом творчества, сочинительства, и понять, что я не успокоюсь и не освобожусь до тех пор, пока не выплесну ее из себя. Именно поэтому я уверен, что сказка будет дописана. У каждого замысла свой срок воплощения, что правда, то правда. Несомненно так же и то, что от любого замысла носителю его необходимо освободиться, как от бремени, иначе не будет ему покоя даже под самым развеселым и благосклонным небом. И я напишу ее, напишу обязательно, только вот соберусь с силами. Да-а-а.

Сказка в тот раз не пошла, не получилась. Но она-то и дала толчок всему остальному. Отодвинув сказку в сторону, а потом и положив на верхнюю полку, так, чтобы всегда была на виду — она, кстати, до сих пор там — я взялся сочинять фантастику. Тогда мне казалось, что это так легко, и если уж с чего-то начинать, так делать это лучше всего с фантастики. Я давно уже собирал материалы о разных научных и ненаучных открытиях, планетах, звездах и, знаете, таинственностях. Взялся сочинять фантастику, а написал новую сказку. Другую, другую сказку. Почему? По эстафете, наверное, не знаю. Первая попытка была сказочной, ну, и дальше пошло в том же духе. А, быть может, сама обстановка вызывала жажду светлого и чудесного. Вот именно, сказочного. По натуре я романтик, да, ну и, наконец, любовь. Накрыло меня тогда волной. Любовь в душе будила сказки.

До выпуска из училища я написал один рассказ и почти закончил небольшую повесть, тоже сказочную. Как видите, кое-что все же было сделано. Конечно, первые результаты моих творческих опытов не выдерживали никакой критики, были беспомощными и косноязычными, как, наверное, и мой живой разговор тогда. Но, тем не менее, результаты были, появился первый опыт, и, мне кажется, именно тогда я переломил себя, а заодно и свою судьбу.

Вырвавшись из стен заведения, о котором не могу сказать ничего плохого, потому что не помню его, равно как и хорошего, ибо его было мало, я окунулся совсем в иную жизнь, которая в скором времени стала совсем невыносимой. Да, это я и имею в виду. Ко всем оковам новой реальности добавилось еще и одиночество, свалившееся на меня, как простреленное жестяное небо, когда я совсем не был к тому готов. Это, я вам доложу, совершенное пыточное устройство, способное сокрушить любую твердыню. А я совсем не был ей. Но. Но я выкарабкался. Скорей всего потому, что твердыней не был. Хотя пытался стать ею изо всех сил и упирался, как мог. Вот такой вам парадокс.

Вопрос: что вы знаете о жизни молодого холостого офицера в каком-нибудь заштатном гарнизоне, в общежитии, в комнате на пять человек? Ну, пусть не на пять, пусть на три, на два человека, но все же? Молчите, вы ничего об этом не знаете. Чтобы так говорить, мало там побывать. Надо быть, часто, надо жить там, надо чувствовать себя втянутым, погруженным, погрязшим, наконец. Впрочем, ладно, не стоит об этом сегодня. Мне ведь повезло, у меня случились отличные друзья, и не их вина в том, что жизнь наша сложилась так, а не иначе.

Проходя службу в гарнизоне, живя в общежитии, я, опять же, снова стал писать. Да, я писал, и снова сказки. Я сделался прямо каким-то сказочником. С трудом писал, превозмогая себя и свои слабости, которыми оброс, словно днище корабля — мидиями. Так уж сложилось, что постоянно мне приходилось пересиливать, перебарывать себя. Иногда — ломать. Кто знает более трудную работу? Кто подскажет, что может быть трудней, чем победа над собой? Не знаю. Я не знаю.

Почему не женился тогда же?

Но я женился сразу, как встретил Солли. Конечно, как только она позволила мне это сделать. Да, и после женитьбы я с полгода не писал совсем. Не до того было. Все откладывал и откладывал на потом, блаженствуя и мечтая. О чем мечтал? Да, Господи, все о том же! О счастье земном, как я его понимал. А через полгода мне показалось, что земные мои дела, в основном, налажены, и я вновь потянулся, вновь обратился к заветному. Видите ли, годы-то шли, а я успел слиться с мыслью, что писательство есть мое призвание. Нафантазировал, понимаете. Конечно, несколько самонадеянно, не спорю. Но и некоторые основания так думать у меня, согласитесь, были. Я долго смотрел на себя близорукими глазами своего парящего на подмерзшем большаке жизни мозга, все старался понять — кто же я, для чего рожден из мрака и пепла небытия, в чем мое предназначение в этом самом подходящем для обитания мире? У каждого оно есть, у каждого, значит, и у меня должно быть. Логика ведь простая, надо лишь не отворачиваться от нее. И я нашел. Мне кажется, что я нашел его, уразумел, в чем оно, мое предназначение. Только видите, закавыка какая, этого оказалось мало.

Найти смысл трудно, но можно, но надо ведь еще реализовать то, что открыл. Иначе и искать смысл нет смыла, не стоит. А это куда сложней.

И тогда я слукавил.

Я решил, что любовь моя, обретенная, поможет мне преодолеть все.

Так оно и вышло, в конце концов.

Так, да не совсем так. Цена, уплаченная за результат, оказалась непомерно высокой. Но не будем о цене, не о ней речь.

Ведь, если разобраться, все закономерно. Строить расчет на любви недопустимо, она мстит за это. Любовь очень мстительная дамочка.

Простите, разволновался я, не ко времени и не к месту. Не могу спокойно рассуждать о любви, гм, гм. Что-то в горле пересохло, першит. Еще чашечку, пожалуйста. Ага, спасибо. Утомились? Потерпите, еще немного. Перехожу к главному.

После перерыва вновь втягиваться в работу всегда тяжко. Особенно в писание. Да и когда, оказалось, писать? Служба, молодая жена — можете себе представить? На все, на все требовалось время. И все это время отбирало у творчества. Со службой все ясно, она не совместима ни с чем иным. То есть, нельзя служить наполовину, или на треть. Служба так устроена, что если ты недотягиваешь, кто-то будет тянуть за тебя. А кому это нужно? Никому. Да так и должно быть. Служба есть служба. Но вот Солли…

Я часто спрашиваю себя теперь, а понимала ли она меня?

Конечно, конечно понимала, она ведь у меня умница, она не могла не понять. Это я не всегда, не вполне был в контакте с нею. Обижался все на что-то, глупец. На что? На то, что молодая, красивая женщина не желала становиться затворницей или монахиней, а хотела полноценной жизни, жаждала любви, ну, вы понимаете.

Отношение Солли к моим литературным потугам и притязаниями отнюдь не было простым. С одной стороны — да, с другой — нет. Как и всякая молодая красивая женщина, она требовала внимания, ласки и любви. И она имела на все полное право. К сожалению, она не всегда все это имела, хоть я и старался изо всех сил. Но в то время меня раздирали противоречивые чувства. Меня манили непроявленные сюжеты и ненаписанные страницы, с другой стороны, я тоже жаждал и ласки, и внимания, и любви. Что было делать? Солли бодрилась поначалу, потом, надо полагать, делала вид, что бодрится, но бодрости ее надолго не хватило, и лицо ее, когда она, ложась спать, смотрела на меня, корпящего над листком бумаги, с каждым днем становилось все более огорченным и разочарованным. Я не мог, просто не мог этого вынести. Я уступил. Уступил, как мне казалось, временно, поскольку дело, которому я, словно дьяволу, заложил душу, властно сжимало ее в своих лапах, и не отпускало.

И вот еще что.

Ясно, что ситуацию я обрисовываю упрощенно. И так не трудно вообразить, что при желании все уладилось бы легко и просто. Мол, захоти только, и все противоречия разрешатся сами собой. Нет, уверяю вас, это далеко не так. Ведь, приходя домой со службы, я бывал — да и сейчас частенько бываю — утомлен и физически, и морально. А иногда морально просто угнетен и опустошен. Практика показала, что исполнение долга, тем более священного, совсем не безобидная вещь. Беспощадная вещь. Долг требует быть исполненным, и в этом своем стремлении не останавливается ни перед чем, и ни перед кем. Вот и подумайте, как в таком состоянии заставить себя сесть за стол, а не завалиться спать? Да еще пытаться что-то там творить? Творить употребляю без кавычек, поскольку считаю, что писание по сути своей есть творение. И писатель не только пишет, но и творит книгу.

Священнодействие творчества требует полного раскрепощения духа, лишь тогда писатель парит над миром, созданным силой его воображения. Отвлекаясь в процессе творения, он всякий раз шлепается на землю, и величина его падения зависит от той высоту, на которую он сумел воспарить. Господи, да что мне вас агитировать, вы и сами все прекрасно знаете. Вот скажите мне, кто из вас, притащившись домой после смены, в состоянии написать письмо? Да еще легкое, веселое, позитивное? Кому, кому.…  Да кому угодно! Родным, теще, подруге. Ну? Кто? Вот о том-то я и твержу. А плюс сюда еще всякие соблазны и отсутствие условий, чтобы от них укрыться? Жизнь и естество всегда требуют свое, и очень настойчиво требуют. Сейчас смешно об этом вспоминать, но мне приходилось от звука телевизора искать спасения в санузле, а поскольку он не был совмещенным, я писал, восседая на унитазе и держа папку с бумагой на коленях. Ну, некуда больше было податься!

Словом, в реальной жизни все обстояло не так, как мечталось и представлялось.

Я ведь грешным делом как думал? Что меня с такими выдающимися задатками и способностями, с такими наклонностями и стремлениями высокими любая женщина на руках носить должна. Оказалось, далеко не любая. И уж точно, это не Солли. На деле оказалось, что она отнюдь не прочь, чтобы ее саму на руках-то носили. Да не просто так, по комнате, а преимущественно вверх по лестнице. И лестница здесь — в широком смысле. Лестница на небеса. Так оно и должно, собственно, быть, да и я не против. Только, друзья мои, когда пишешь, занятыми оказываются не только голова и сердце, но и руки тоже.

Честно говоря, виделся мне тогда лишь один выход из ситуации. Совсем маленький такой выход, просто лазейка, узкий лаз с того света на этот. Ничего не значащая игра слов, полагаете? Ничего подобного. Наоборот, как мне кажется, весьма тонкое и точное сравнение, вы и сами это сейчас поймете.

Но прежде хочу вас спросить еще вот о чем. Читали ли вы когда-нибудь письма Сухомлинского сыну? По вашему удивлению делаю вывод, что нет. Так вот, гораздо раньше того времени, о котором я имею честь сейчас вам рассказывать, попалась мне подборка его писем то ли в «Огоньке», то ли в «Смене», не помню точно уже где. Не важно. Но вот что мне из нее запомнилось. В одном из писем он учил сына правильно организовывать свой день, при этом советовал ему вставать пораньше и работать утром. Сам он 80 % своих трудов написал, работая с шести до восьми утра. Вот за эту возможность я и ухватился! Можно ведь и в пять подняться, думалось мне. Но что такое встать в пять часов утра, вы пробовали когда-нибудь? Нет, я понимаю, один раз в месяц, на рыбалочку там или за грибками — почему нет? Да если еще с вечера лечь пораньше — оно, вроде, и не накладно совсем. Ну, а если раз за разом, изо дня в день, каждое утро? Ох, скажу я вам, это мука! И на эту муку я себя обрек. Поначалу, как водится, обдумал все в теории, взвесил, подсчитал выгоду и поставил перед собой цель. Это было легко и даже сладко. На практике этой лёгкости не удалось достичь, и далеко не всегда все шло так гладко, как хотелось. Да что там говорить, из этой затеи мало что вышло. Ну, не мог я себя преодолеть. Мучился, страдал, корил себя за малодушие, клялся, что все, с завтрашнего утра начну, но наступало утро, а я, даже разбуженный будильником, тут же находил для себя новое оправдание и продолжал спать. Я ставил рядом с кроватью таз с водой и по звонку будильника окунал в него спящее свое лицо. Нет, иногда все же я вставал. Несколько раз, было. И в такие дни я чувствовал себя если не мирового масштаба героем, так уж победителем в частной битве с судьбой точно, но…  Но за кратковременной победой над собой — новый срыв и новая бездна отчаянья.

Тут вот что следует еще иметь в виду.

Служба наша — говорю наша, потому что она действительно не только моя, — забирает значительно больше времени и сил, чем можно было бы подумать, представляя ее себе со стороны, расположившись хотя бы вот в таком удобном кресле. Заявляю это авторитетно. И ваши улыбки…  Ладно, отнесем их на счет вашей легкомысленности. Вот, например, наряды — они и сам по себе отвратительны. Нет человека, который любил бы их, который не считал бы время, проведенное в наряде потерянным для себя безвозвратно. Я, по крайней мере, таких не встречал. Надо — и надо, и пошел, куда деться. Но ведь и после наряда зачастую не успеваешь выспаться, и целый день чувствуешь себя разбитым: как тут еще вставать на час-два раньше? Но даже если и при этом тебе удается поднять себя с постели, что это меняет? С тяжелой, не проветренной, не проспавшейся головой, что приличного и творчески ясного можно создать? А ведь еще есть тревоги, учения, командировки. И пьянки, наконец, куда же без них в армии? И множество других вещей, о которых гражданский человек не предполагает. Словом, трудно себе представить, как сложилась бы моя судьба, если бы в какой-то момент не начали происходить в моем доме странные, непонятные вещи.

Как-то утром, преодолев притяжение кровати, но, не вполне еще освободившись от чар сна, я вышел в ванную комнату.

За запотевшим окном едва сочился синевой рассвет, сквозь приоткрытую форточку с улицы тянуло свежестью, именно свежестью, а не сырым сквозняком. И хотя от касания прохладного воздушного полотна тело на три четверти покрылось гусиной кожей, я обрадовался. Бодрость встрепенулась во мне, и я понял, что через пять минут вполне буду готов к творческой работе. Я включил свет и подошел к раковине, намереваясь умыться. И тут внимание мое привлекли хлопья пены и остатки щетины на белом фаянсе. Помазок оказался мокрым и даже еще теплым, то же самое можно было сказать и о самом бритвенном приборе. Полотенце было влажным и хранило аромат крема для бритья, а он, если вы не знали, улетучивается очень быстро. «Странно», — подумал я и поскреб свой замшелый подбородок. Бриться я только еще намеревался. Все выглядело слишком реальным, чтобы в это можно было поверить. Но как не верить своим глазам? Странно, но выходило так, что пять минут назад, за пять минут до моего прихода, кто-то неизвестный в моей ванной комнате брил свое лицо при помощи моих бритвенных принадлежностей.

«Вот те на! — подумал я. — Кто таков?»

Я еще раз провел рукой по щекам. Моя щетина на моих щеках проросла ровно на столько, насколько она имеет свойство прорастать за сутки. Я был небрит, в этом не было никаких сомнений. Но чья щетина лежала в раковине? Кто тут брился?! Ведь, простите, не жена же!

Помню отчетливо, что в тот момент мне сделалось нехорошо. Я вернулся в спальню. Солли спала, безмятежно улыбаясь во сне. А мне, сами понимаете, было уже не до улыбок. И тем более не до сна.

Я вышел из спальни. На кухне, как я уже и ожидал, вода в чайнике была теплой, а кофеварка и чашка выглядели так, словно ими незадолго перед тем пользовались, а затем не слишком тщательно ополоснули. «Ничего себе!» — пробормотал я, имея в виду, что сам к мытью посуды отношусь куда как прилежней. Ноги мои тут ослабели, и я плюхнулся на стул, точно куль с макаронами. «Странно, — носилась по черепной коробке перепуганной мышью мысль, — до чего все это странно!»

Солли я решил ничего не говорить и, скомкав загадку и затолкав ее в карман кителя, я отправился на службу.

Весь день я не находил себе места, весь день разгадывал тайну необыкновенного утреннего происшествия. Но все мои потуги пролить на нее свет оказались тщетными. Надо ли говорить, что следующую ночь я практически не спал? Разные мысли, разные чувства донимали меня в течение тех долгих, тягучих, томительных ночных часов. Но, прошу заметить, ни единого спазма ревности я тогда еще не испытывал. Хотя, казалось бы, это напрашивалось само собой.

Солли весь день посматривала на меня с удивлением. Видимо, в поведении моем проскальзывало что-то эдакое, необычное, хотя я и старался никак себя не выдать. А вечером она отправилась пораньше спать, не поцеловав меня, по обыкновению, перед сном. Помню, как мне стало обидно и одиноко, пространство вновь накрыло меня жестяным колпаком, из-под которого я никак не мог выбраться. А когда выбрался, было уже поздно. Ложился я осторожно, чтобы не потревожить жену, а она лежала тихо-тихо, отвернувшись, словно в обиде, и мне до слез сделалось жаль эту бесконечно дорогую мне женщину. Тишина прижала свои ватные ладони к моим ушам, я не слышал даже дыхания Солли. И я, кажется, задремал. А, может быть, просто отвлекся от всего, отключился, не знаю. И вдруг, вздрогнув, как от толчка, открыл в испуге глаза. В темноте почудилось, что Солли нет рядом. Я протянул руку и прикоснулся к ее волосам. Помню ту радость и счастье, которое подарило мне прикосновенье. Долго еще я улыбался посреди ночи, а потом, согретый и успокоенный, уснул.

Но едва звякнул приглушенно будильник, замотанный из предосторожности, чтобы не потревожить Солли, в свитер, я был уже на ногах. И сразу бросился в ванную.

Все повторилось точь в точь, как и сутками раньше. И щетина в раковине, и мокрый помазок, и теплый чайник, и плохо вымытая турка. Только на этот раз, как показалось, чайник был чуточку теплей. Ну, может, показалось.

И вот тут впервые смутные подозрения, словно приступ зубной боли, свели в судороге мое лицо.

С этих самых пор жизнь моя раскололась. Днем я влачил свое обыкновенное постоянное существование, стараясь особенно не выбиваться из его привычного ритма и, если можно так сказать, не выпадать из строя, ночью терзался нехорошими мыслями, а утром шел по чьим-то следам. Да, так я думал, и то я знал, что иду по чьим-то следам. «Чьи следы?» — томил я свою голову вопросом — и не знал ответа. Но с каждым днем, а точнее, с каждым утром я приближался к тому неведомому и остающемуся невидимым человеку. Что объект преследования человек — в том сомнений не было. Но вот что за человек? «Может быть, снежный человек? Йети?» — спрашивал я себя порой, но ни радости, ни воодушевления от этого веселого предположения не испытывал. Потому что, может быть, и снежный, я-то почем знал?

Иногда мне казалось, что я настигаю его. Я улавливал отдаленный стук двери, я видел, как раскачивается брошенное чьей-то рукой на вешалку полотенце, или же, входя на кухню, я вдыхал запах свежезаваренного, но уже выпитого — увы! — кофе. Запасы его — мои запасы, кстати, — и уменьшались соответственно. Правда, иногда они кем-то и пополнялись. Я все это видел, слышал, чувствовал. Но человека, опережавшего меня на шаг, настичь не мог. Его словно не было, но он — был. Он был, так, но его — не было. Как тут было не сойти с ума. Я бродил по квартире, открывал и закрывал двери, заглядывал во все углы, но никого, ни единой живой души — посторонней, чужой, враждебной — так и не попалось мне ни разу во время моих утренних блужданий.

Я ничего не понимал. Я действительно начинал сходить с ума. И тогда, чтобы отвлечься, чтобы не думать об этом необъяснимом, странном явлении, я хватался за ручку и, точно отбойным молотком, впивался ею в бумагу. Писал первое, что приходило на ум, все равно что, только бы отвлечься, только бы не думать о наваждении.

Но разве возможно забыть о том, что жжет и терзает душу?

Мой ответ — нет, не возможно.

И, хотел я того или нет, мания моя оказалась выплеснута на бумагу, словно содержимое опрокинутого ведра. Получилось много, но не слишком внятно.

Что и говорить, все мои опусы той поры — далеко не самые достойные литературные страницы. Но они, конечно же, не могли быть и совершенно бесплодными в смысле творческом. Ибо душа кипела, разум яростно и безостановочно перемалывал реальность, а на бумагу выливалась не краска из ведра, тут я неточно выразился, а скорей лава из разверзшегося кратера, в которой раскалились до предела и переплавились искренние чувства и собственные выстраданные мысли. Ну, и сверху, конечно, шлак. Много шлака. А как же! Сами понимаете, что и фантазия, и воображение играли в том вареве далеко не рядовую роль. Напротив, освобожденные от тенет и запретов разума и, сверх того, нещадно им подгоняемые, они неслись безудержно широким, бурлящим потоком, постоянно перехлестывая через край. Стремительным домкратом. То есть, все компоненты творчества плюс здоровая толика безумия были налицо. Кроме одного — осмысленности. Чего-чего, а ее тогда не было.

При всем своем желании, при всей настойчивости и горении, я так ничего и не понимал в происходящем. Кто? Зачем? Почему? И почему я? Почему именно меня и именно у меня в доме кому-то приспичило меня преследовать? Я не мог ответить ни на один из этих сигнальных вопросов.

Что я писал тогда? О чем? Конечно, сказку. И, конечно же, о любви. О чем еще можно писать в таком состоянии? Состояние мое к тому времени стало совсем плохим, если не сказать — угрожающим. Я сделался молчалив, угрюм, я косил на все тяжелым взглядом из-под бровей и совсем перестал улыбаться. Жизнь, воспринимавшаяся раньше достаточно легко, перестала дарить радость. А тут еще поселились в душе подозрения…

«А вдруг, — думал я, — тип тот ходит в дом не ко мне вовсе, что как не я ему нужен?» И все чаще мой недоброжелательный, суженный взгляд человека, признавшего над собой власть подозрений, останавливался на Солли. А Солли, моя бедная маленькая женушка, давно уже перестала задавать мне вопросы, на которые я все равно не давал никаких ответов. Смолк ее ласковый голосок, не звенел смех. Вы слышали когда-нибудь, как умеет она смеяться? Словно хрустальный шарик по серебряному блюду катится, набирая обороты…  Нет, серебряного блюда у меня конечно нет, хрустального шара тоже, но я хорошо себе представляю, как оно должно и может звучать.

Да, так вот. Мне кажется, а скорей всего так оно и было, что местом обитания Солли в то время стали углы комнат нашей квартиры. В центре грозно восседал я, а она молча следила за мной из своих убежищ. И были в ее взглядах беспокойство, даже страх — и застывшее ожидание беды. Она отлично знала, что долго так тянуться не может, что не сегодня-завтра последует взрыв, и была права. Почему не предпринимала попыток предотвратить его, почему ждала с молчаливой покорностью судьбе и не пыталась уговорить, образумить, да просто расспросить? О, вы просто не знаете ее. Солли — удивительная женщина. Меня в ней удивляет все, но в первую голову — крепчайшая смесь несгибаемой гордости и неистребимого фатализма, наложившая отпечаток на весь ее характер. Она всегда была готова молча подчиниться любой судьбе, и никогда не опускалась до того, что бы вымаливать для себя послабления. На трон и на эшафот она взошла бы с одинаковым выражением лица. А что в тот момент творилось бы в ее душе — про то разговор особый. Да, она, стиснув зубы, шла навстречу любой судьбе, но так уж получилось, что наши судьбы оказались связаны. Нельзя, недопустимо было мне забывать об этом.

Мы оба шли к пределу, я — незрячим, предчувствуя, но, не видя его, толкаемый странной силой, она же, зная и видя все, молча наблюдала за моим скольжением в неизвестность и ждала.

Женщины всегда прозорливей нас, мужчин. Они все предвидят и предугадывают.

Зато потом, когда все уже произошло, когда что должно случиться случилось, и поздно что-либо менять, мы, мужчины, можем толково все объяснить, даже и то, что женщины никогда не смогут понять. Вот как это делаю я сейчас.

И, знаете, что я думаю? Мы не выбираем себе судьбу. Все-таки не выбираем. Предчувствую ваши возражения, вижу негодующий огонь в ваших глазах, но — судите сами.

Разве мы выбираем время и место рождения?

Раве спрашивают нас в детстве родители о том, что бы хотелось нам?

Разве слушают они нас, когда мы истошно кричим: не хочу!

Нет, нет и нет!

Нас вводят в жизнь не по нами написанному плану, вводят за ручку или пинком под зад, как кому повезет. А потом всю оставшуюся сознательную жизнь мыборемся с судьбой, уготованной и подгаданной для нас кем-то. Что, разве не так? Вы не согласны? Ладно, не будем спорить, в другой раз, как-нибудь.

Так вот, друзья мои, как я уже говорил, оба мы шли к пределу, к тому невидимо начертанному рубежу, за которым — все, провал, отторжение. И мы достигли его. И первым это сделал я, потому что именно я, а не она был в нашей лодке загребным. Я и сделал то, чего ни в коем случае делать было нельзя. И обставил все в лучших традициях дешевой провинциальной оперетки, в которой простофиля-муж, снедаемый заживо подозрениями касательно собственной жены, устраивает посреди ночи ей дикую сцену ревности, с ломанием мебели, битьем посуды и вырыванием своих волос.

Я долго мучился в ту ночь, последнюю ночь, когда Солли была рядом, не находя в себе сил заснуть, или хотя бы ни о чем не думать. В голове моей под общий звон, точно в растревоженном гнезде осы, роились образы. С какого-то момента, оставшегося мною незамеченным, жизнь, мир, реальность я стал воспринимать и оценивать посредством образов. Не мыслей, не чувств зачастую, не звуков и запахов, а именно образов — неимоверно ярких, ужасных, неизвестно какой силой вызываемых наверх из преисподней моего сознания. Я до сих пор иногда думаю, а не протерлась ли во мне, не открылась ли случайно какая прореха в моей душе в сокрытое и обычно неведомое измерение, и не оттуда или переливается в меня все это образное видео буйство. И вот что еще странно: в сколь бесконечно фантастичных образах ни преломляется реальность, я сразу же ее распознаю. Точней, я просто не могу ее не узнать, поскольку, как бы искажена она ни была, она — моя, и потому узнаваема. Но, что правда, то правда, образы порой бывают так странны и неудобоваримы, что, просачиваясь сквозь поры души, они освежевывают ее. Точно наждачная бумага, они раздирают ее до крови, до обнажения нервов.

В ту ночь мои видения, навеянные плохим настроением, дурными предчувствиями и мрачными мыслями просто измучили меня. Солли была рядом, а я погибал от одиночества. Оно виделось и ощущалось мной так просто, утончённо просто и безысходно, что я, колыхаемый на зыбких волнах сознания, ощущал стремительный ток пространства и времени сквозь меня, и боялся пошевелиться, чтобы не быть унесенным этим потоком, и боялся открыть глаза, чтобы случайно не убедиться в обоснованности своих страхов. Я не прислушивался, не ловил чутким ухом посторонние шаги в квартире. Я знал, что они прозвучат позже, под утро. Звон тишины под плотно закрытыми веками сопровождался мерцанием золотой пыли, спроецированным на небрежно брошенный иссиня-черный бархат — и тоже был источником мучений. Наверное, я был на грани безумия. А, может быть, и за ней, потому что кто точно знает, где она, та грань?

Но неожиданно, незаметно, как и много дней до того, пришло спасение, похожее на смерть. Да оно и было ей сродни, хотя все же оставалось спасением. Я сорвался в сон, как в беспамятство, и все мои мучители-образы канули вместе со мной туда, откуда и пришли — во тьму нематериальности. Не думаю, что кому-то из вас знакомо такое состояние души и тела, ну а мне, к сожалению, знакомо слишком хорошо. Неприятное, надолго и болезненно оглушающее состояние.

Проснулся я внезапно, меня будто встряхнули. В распахнувшиеся широко мои глаза вошло разбавленное уже блуждавшим вдалеке рассветом вещество ночи. В придушенном воздухе витала тревожная неотвратимость. Ночные внезапные пробуждения всегда тревожны, поскольку редко бывают беспричинными.

Извечная спутница ночной тревоги тоска одиночества сжала сердце в своих холодных ладонях.

Да, друзья, трудно это объяснить, но, в сущности, никогда не бывая один, я часто страдал от одиночества. Ах, знаю, я сам, сам загнал себя в этот угол. Мне жаль… знаете… да, впрочем, простите. Я совсем не то, не то хотел…

Так вот, проснувшись, я протянул руку, но на месте Солли было пусто. Ее не было рядом. Постель, впрочем, еще хранила следы тепла ее тела. Представьте, я не удивился. Но горячей волной обдало меня сложное, дикое чувство, расшифровать которое не берусь. Словно ужаленный злой тварью, я вскочил на ноги, едва не упав вновь, отвыкнув от устойчивости за время сна.

Мрак и тишина тяжелым плотным телом обволакивали все вокруг.

Так мне показалось поначалу.

Но вскоре до звука моего донесся слабый звук. Прислушавшись, я понял, что где-то слабо бьется металл о металл. «Что это!» — почему-то придя в ужас, едва не вскричал я. И бросился в соседнюю комнату, заранее остуженный и оглушенный страхом несчастья.

Кошачий, вертикально прищуренный глаз луны освещал пространство. Солли стояла у приоткрытой двери на балкон, прижавшись лбом к согнутой в локте руке, глядя из-под нее куда-то вдаль. Свитый в тонкий жгут наружный воздух, просачиваясь в комнату, теребил парус шторы, методично постукивая металлическими кольцами по карнизу. «Солли!» — уже готов был окликнуть ее я, но тут мне показалось, что, не замечая меня, она подает кому-то там, за окном знаки. Что тут со мной стало! Наверное, я совершенно обезумел. «А-а-а-а-а!» — закричал я чужим голосом, как никогда не кричал в жизни ни до, ни после того. Солли охнула и, отшатнувшись, схватилась руками за сердце. Я оттолкнул ее в сторону, выскочил на балкон и, перевесившись через перила, осмотрел улицу. Никого, как можно догадаться, я там не обнаружил. Но это обстоятельство меня только подзадорило. «Кто? Кто здесь? — кричал я, заходясь в хрипе и кашле. — Кого ты ждешь?» Я ворвался в комнату, я зажег повсюду свет. Я пооткрывал и выпотрошил шкафы, я перевернул кресла, заглянул под диван, стол, кровать. Я обследовал кладовку, и даже холодильник. Я что-то бормотал и выкрикивал, я угрожал и страшил. Я дрожал и потел, я кашлял и икал, я глотал воду прямо из чайника и не мог утолить свою жажду. Видимо, жажда моя была совсем иного свойства. А Солли следила за мной из своего угла с ужасом. Потом в глазах ее поднялась муть отвращения… . Тогда, конечно, я этого не замечал, хотя, даже если бы и заметил, вряд ли что меня остановило. Лишь теперь, листая образы памяти, я переживаю все вновь и осознаю реалии происшедшего.

Бесновался я до самого утра, а когда солнце, наконец, осветило наш разгромленный в хлам очаг, перевалив через крыши соседних домов, Солли ушла. «С психом я жить не собираюсь!» — сказала она напоследок.

Я не стал ее удерживать, на это у меня уже не было сил. Но… . Мне до сих пор кажется, что тогда она забрала с собой и меня.

Как я уже сказал, я не пытался ее удержать, да и не смог бы, пожалуй. Слишком сильны были холод и пустота, прорвавшиеся в мое сердце. Ну, и, если оценивать трезво — теперь это возможно, я думаю — это ведь я сам отдалился, ушел от нее, и сделал это гораздо раньше того страшного утра. И уходя тогда, она была безусловно права, поскольку давала мне своим уходом то, чего я, сам того не сознавая, добивался. Если позволите, эту формулу я расшифровывать не стану.

Оставшись один, я вовсе не погрузился в пучину переживаний, как можно было бы предположить. Куда, в какую глубину еще более ужасную я мог бы опуститься, нежели та, на которой уже пребывал? И из того колодца, наполненного клочьями изодранных мыслей и чувств, существовало лишь два выхода, один наверх, второй — в никуда. Наверх быстро знаете, что одно и всплывает, по второй дорожке мне, выходит, было еще рано. Я надолго застрял в том колодце.

Собственно, на этом все могло бы и закончиться. Просто оборваться, угаснуть, словно никогда и не тлело — и подернуться легким белым пеплом, чтоб через мгновение быть развеянным на ветру. Стать пылью, прахом и рассеяться в пространстве. А ведь все к тому и шло. Но хохма в том, что только лишь Солли вышла за дверь, я осознал, я нутром своим поганым прочувствовал, наверное, что за сила, что за источник питал все мои благородные устремления. Лишь с этого момента, представьте, я стал все более менее осознавать и понимать.

С тех пор я многое понял.

Что, например, каждый из нас живет на обитаемом острове. У каждого он свой. У каждого своя сфера обитания, сфера жизни. И ошибается тот, кто думает, что он сам — остров. Для кого-то — быть может так и есть, но не для себя лично. Все с точностью до наоборот. Оставшись один на один с собой, ощущаешь себя не островом среди волн живительного моря, а осколком, обломком, мелким камнем, отколовшимся от настоящего острова и сорвавшегося в пучины мироздания. Твой обитаемый остров — это твоя часть вселенной, где тебя помнят и ждут, где ты нужен, где любят тебя и жаждут твоей любви. Твой обитаемый остров — это вся твоя жизнь, даже если ты в ней ни черта не смыслишь. А сорвался с него — и пропал. На воспоминаниях долго не протянешь. Хотя, люди есть разные…  Да.

В тот день, конечно, я так и не смог взяться за перо. Куда там! Даже не пытался. То же самое и на другой день. Да что там! Я перестал есть, я прекратил жить. Я был смят и подавлен такой тоской, что был способен лишь валяться пластом на кровати, молча курить, стряхивая пепел в свалившийся с ноги ботинок и прислушиваясь к периодическим обвалам внутри самого себя. Было интересно: а что же там еще может рушиться? Картина неблаговидная, да. Но, признаюсь: было!

Трудно вообразить, как сложилось бы мое противостояние с самим собой, если бы однажды утром я вновь не услышал знакомые шаги по пустой моей и гулкой квартире. Они действительно были знакомы, до боли знакомы, эти такты чужого марша под ночными сводами моей судьбы. Они вот-вот угадывались, вот-вот. Я осознал и определил это странное и, как казалось, гибельное для меня свойство тех шагов лишь тогда, а, осознав, понял, что именно оно мучало меня всегда, с самого первого момента их появления. Теперь спросите меня, при чем здесь Солли?

Я не мог, не мог об этом думать.

Я немел от боли, я гнал мысли прочь. А, услышав шаги, бросился за неведомым пешеходом, подгоняемый робкой надеждой, что вот, мол, настигну, узнаю — и все прояснится, все встанет на свои места. Бросился — и вновь промахнулся, как ослабевший Акелла. В который раз! Но надежда — надежда! — хоть и слабая, не угаснув, поддержала меня в моем движении наверх. И оплодотворила реальным смыслом мои инстинктивные, неосознанные, интуитивные в прошлом поиски. Я ведь искал, понимаете? Постоянно искал что-то.

Вновь я заступил на свою странную вахту. Вы теперь сидите, знаю, и думаете: совсем парень рехнулся. Ему бы доктору хорошему показаться, ему бы к хорошему, проверенному психиатру. Ой, не надо! Я прошел через такие сомнения, такие мысли. Было — моментами — было. И, поверьте на слово, моменты те были ужасны. Бездна, ребята, бездна. Никогда не толкайте ни себя, ни других в бездну. А если уж сунулись туда — чего уж не бывает в жизни — верьте всегда своей голове, своей в первую очередь. Потому что другой у вас все равно не будет, а чужая она и есть — чужая.

Так вот, возвращаясь к теме, вновь началась моя вахта. Я опять мало спал ночами, а когда случалось заснуть, все равно поднимался задолго до зари и, снедаемый тревогой и надеждой, словно на тропу войны, выходил навстречу незнакомцу. А он, как и прежде, снова и снова был неуловим, ускользал от меня непостижимым образом, оставляя повсюду лишь следы своего пребывания. И все чаще у меня возникало чувство, что я едва не наступил ему на пятки.

Покружив по квартире, содрогнувшись от вида отклоняющейся дверной ручки, едко пропотев, обжегши руку о невесть кем нагретый и оставленный где не надо чайник, задохнувшись от запаха своего одеколона, пролитого не мной, я хватался за перо. Я исписывал листок за листком, заполняя их своими мыслями и чувствами, облачая их в формы кипящих во мне образов. Кстати, эта привычка, работать по утрам, осталась у меня до сих пор. Надеюсь, навсегда.

Что, какую цену я заплатил за то мое состояние болезненного лихорадочного творчества, за то балансирование на грани узнавания и бытия — про то я сегодня не задумываюсь. Хотя, быть может, и стоило бы. Но тогда я горел, словно пламя горелки, я был пламенем, тиглем, атанором, в котором сознание переплавлялось в образы. Я был и топкой, и кочегаром, который швырял без оглядки в нее все, что могло гореть. А горело практически все. Поймите другое. Терять мне было нечего, а обрести я мог еще все. А для этого, надо было гореть, надо было фонтанировать огнем. Что я честно и пытался делать.

Впрочем, образ не вполне точен.

Сознательное и бессознательное в моих действиях было рядом, было перемешано, и то одно перевешивало, то другое. Никогда я не был стопроцентно расчетливым, но и безрассудным совсем уж не был тоже. Может, поэтому, в конце концов, мне и повезло немного.

Постепенно, медленно я стал приближаться к маячившей впереди меня тени. Я никогда не видел лица моего противника, я не знал про него ничего, кроме того, что для того, чтобы жить дальше, мне необходимо было обогнать его. Так получалось.

Мы с ним были соперниками. Он был фаворитом, я — вечным вторым. Не я, как мне казалось, затеял этот поединок, но раз уж он происходит, я должен в нем победить. Я должен был стать первым, только такой исход устраивал меня. Потому что я вбил себе в голову, что наше единоборство не на жизнь, а на смерть. Порой мне мнилось, что проиграю я, и мы погибнем вместе. Выиграю — будем оба жить. Ему, похоже, было наплевать на все, он не оглядывался, а я гнал, гнал, гнал вперед.

И, представьте, друзья мои, однажды утром я не услышал привычных шагов моего визави. Я закрыл глаза и досчитал до ста. Снова прислушался — никого. Ждать больше я заставить себя не мог, но, считай я хоть до следующего утра, эффект был бы тот же. Я встал и медленно обошел свои владения. Это было непривычно, но я впервые обнаружил все предметы и все вещества на тех местах, на которых они были оставлены мной вечером. Я не почувствовал ни чьего присутствия, никто не путался у меня под ногами. Как свободно, как прекрасно пусто и чисто было впереди, во все стороны, повсюду! Я — один. Только я и утро. И ничьей спины перед глазами, ничьего подлого затылка, который, плюй в него не плюй, не уберется!

Какое блаженство, какая свобода, друзья мои! Какой простор!

Исчезло, наконец, привидение из моего дома, из моей жизни. Собственное домашнее привидение. Не Кентервильское, другое. Ушел непрошеный визитер, не попрощавшись, между прочим, по-английски. Пропал, сгинул, как липкое болезненное наваждение.

Так, ликуя, думал я тогда.

Теперь, друзья, я думаю несколько иначе. Потому что все знаю, думаю, что знаю. Откуда? Наверное, не смогу объяснить вам этого. Однажды тихо и ясно, словно Благая весть, вошло в меня знание. Словно кто, понимаете, шепнул на ушко. Не верите? Хотите, чтобы все равно рассказал? Воля ваша, но я предупредил, что все равно не поверите. Доказательств-то у меня нет.

Друзья мои, в моем происшествии нет страшной тайны, хотя все так и выглядит. Как оказалось, я гнался за самим собой. О, сколько эмоций! А вы чего ждали? Хотели услышать историю о маньяке? Так вот, я и есть маньяк. В некотором роде, конечно. Успокойтесь, успокойтесь, я вас, право же, не дурачил и не дурачу. Повторяю еще раз, совершенно серьезно: все эти дикие дни я гнался за самим собой. Не понимаете? За собой таки, каким видел себя в мечтах. Видимо, слишком сильно мечтал. Как оказалось, вредно. Нет, не запрещается. Что вы, пожалуйста. Мои мечты материализовались, стали самостоятельной реальностью, зажили своей отдельной жизнью и побежали вперед. А я остался на месте. Я отстал от них, и с каждым днем отставал все больше. А когда осознал это, рванул за ними. И если бы не поднажал немного, оставался бы до сих пор там, где не был никому интересен, не был никому нужен. Даже себе. И никогда не смог бы собрать вас всех в своем доме, чтобы угостить чашечкой кофе и рассказать свою правдивую историю. Этой истории просто не было, она бы не состоялась. Теперь же она есть и, надеюсь, будет иметь продолжение. Знаете, ведь чтобы не вернуться в прошлый кошмар я вынужден, просто вынужден постоянно двигаться вперед. Честно говоря, я просто боюсь остановиться. Это не просто, но я не могу иначе.

Вот вы и узнали все. Все — все. Кем был, кем стал и что мне это стоило. Узнали, как я попал в переплет. Сначала, конечно, в переносном, а потом и в буквальном смысле. На этой полке мои книги. Вон там, видите, сколько их. И, причем, второе осуществилось благодаря первому. А все вместе составило мою жизнь. И я ни о чем не жалею, ни секунды не жалел и жалеть не буду. Лишь одна осталась во мне навсегда незаживающая, саднящая рана. Солли. Когда удается заснуть ночью, мне часто сниться, что она возвращается ко мне. Я хочу обнять ее, и тут же просыпаюсь, и уже не могу заснуть. И тогда я встаю, и иду к столу, иду на свою галеру, на которую сам себя сослал навечно и к которой прикован серебряной цепью. Я принимаюсь писать, о чем угодно, но только не о том, про что был мой сон. Я потерял ее. Я потерял мою Солли. Но, вот парадокс, потеряв ее, я обрел бессмертие, потому что ждать ее я буду вечно.

Куда же ты, Фил? Уже уходишь? Почему так спешно? Ну, всего хорошего, дорогой. Как никому, желаю тебе успеха. Да-да. К тому же, твой кофе уже остыл.

А теперь, друзья, когда Фил ушел, а он ушел, я слышал, как хлопнула дверь, теперь я открою вам тайную цель моих откровений, ту самую, о которой легко намекал вначале. Вы не услышали бы от меня ни слова из сказанного сегодня, не окажись с нами Фила. Не обижайтесь, друзья. Вы знаете прекрасно, что я никогда не любил и не люблю выворачиваться, что называется, наизнанку. Откровенничать. Ну, не таков мой характер. Но совсем другой характер у нашего Фила, друзья. Про него можно сказать: знает Фил — знает и свинья. Ну, такой характер. Поэтому, я уверен, все что узнал сегодня от меня Фил, рано или поздно достигнет ушей Солли. Вот в этом и состоит моя тайная цель. Почему не поговорил с ним наедине? Не получается с ним наедине, никак не получается, вот в чем загвоздка. Даже и пробовать не стоит. Ладно уж, как получилось. Заодно и вас развлек, правда? А то когда бы вы еще услышали такое? Алекс, прошу вас, вы ближе всех к камину, подкиньте в огонь пару поленьев, если вас не затруднит. Благодарю вас. А теперь, если не возражаете, я почитаю вам свою новую сказку. О чем? Ну, разумеется, о любви.

* * *
В прихожей громко щелкнул замок входной двери, и тут же истошно залаяла собака.

От неожиданности он вздрогнул. Стопка бумаги выскользнула из ставших вдруг неловкими пальцев, исписанные неряшливым почерком с левым наклоном листы воспользовались сполна подвернувшимся случаем и разлетелись на полкомнаты, расстелившись тонким слоем поверх ковра. Два кота, рыжий и серый, вспрыгнули на спинку дивана и, выгнувшись подковами, прижались друг к другу.

Входная дверь со скрипом раскрылась и со стуком затворилась, лай смолк, вместо него послышалось радостное взвизгивание и звуки высоких собачьих прыжков. «Фил! Фил! Ну, успокойся. Да прекрати же ты!» — прозвучали увещевания, озвученные властным женским голосом. Потом он уловил шелест водруженных на столик в прихожей тяжелых пакетов и приближавшиеся легкие шаги.

В комнату из коридора заглянула сухонькая женская головка, вся в мелких светлых кудряшках.

— А почему меня никто не встречает? — спросила женщина почти ласково. — В этом доме есть настоящий мужчина, или…  Что ты там ползаешь по полу, дорогой? Опять перебирал свои бумажки? А, я поняла — выступал перед кошками. Вот твоя аудитория, даже собака не стала слушать. Ну-ка, заканчивай заниматься ерундой, и помоги мне разгрузить сумки. Что, я должна все за тебя делать?

— Сейчас, Солли, сию минуту, дорогая, — отвечал, он торопливо, судорожными движениями комкая и сминая бумагу. — Как хорошо, что ты быстро вернулась сегодня.

— То-то я вижу, как ты радуешься. Поторопись, дорогой.

Линия Судьбы или Три дня у моря

Щемяще-нежный мотив. Старинная полузабытая мелодия. Розовый сентиментальный дым. Полупрозрачная вуаль на прекрасном лике Незнакомки. Кто вспоминает, мечтает и даже тоскует об этом в наше сжатое, пульсирующее, бьющееся в лихорадочном ритме время? Кто говорит об этом иначе, чем с ироничным, неприлично презрительным смешком? Нет и нет! — говорят всему сентиментальному, записывая в этот разряд подчас и саму любовь.

Неудивительно.

Сильные люди с крепкими челюстями нынче в цене. Посмотрите, они снуют повсюду вокруг нас, энергично работая локтями. Локти у них, кстати, тоже довольно развиты. А как же иначе? Иначе никак.

Жесткая дифференциация в соответствии с бойцовскими качествами сохраняется во всем, что касается характеров и судеб. Кому живется лучше, тем, с острыми зубами и железными локтями, или другим, которых оттесняют к обочинам их более напористые соплеменники? Трудно сказать, кстати. Все зависит от точки зрения. Но судите сами, вот вам одна из невыдуманных историй.

День первый

Никто ведь чаще всего не знает, когда и с кем он встретится — завтра или через год. Вы понимаете, какую встречу я имею в виду? Ту самую, главную. Беда в том, что в ожидании можно прожить всю жизнь, а встреча так и не произойдет. Подчас ожидание полностью бессознательное, выражающееся в неясном томлении, а то и в отвращении к окружающему. Просто каждый знает: это происходит со всеми, значит, — должно случиться и с ним. В этом — и в этом тоже, — его предназначение, с этой мыслью в душе, как основой мироощущения, человек живет. Впрочем, когда нас постигает несчастье разлуки, мы тоже не всегда и не сразу прозреваем. Но так уж получается, что встречи и расставания всегда держатся рядом и одно следует за другим. Они прохаживаются по нашим судьбам, взявшись за руки, делясь впечатлениями. И строят планы.

Один парень по имени Глеб, молодой еще человек, но уже дослужившийся до чина старшего лейтенанта — и успевший даже отяготиться этим почетным званием, — блаженно жмурился, глядя на сверкавшее нестерпимо в лучах послеполуденного солнца море. День, похоже, удался, праздник оказался праздником, и хандра, терзавшая его последние месяцы, утихла, испарилась, не устояв перед мощью и магией августовских лучей светила. Две недели назад его невеста, выйдя замуж за совершенно неизвестного ему субъекта, перестала быть невестой, и не только его — вообще. Разрыв между ними случился гораздо раньше, и все же до последнего времени надежда подспудно поддерживала его на плаву. Но с того момента, как была поставлена последняя точка после двух быстрых росчерков на стандартных бланках в ЗАГС, узаконившая его одиночество, потерянность и никчемность, обида и презрение не давали ему дышать. Много было передумано им и решено для себя после этого, но легче ему не становилось, гнет с души так и не был снят. А ведь это страшней и опасней всего, когда на сердце громоздятся обиды, как бы безадресные, взявшиеся словно ниоткуда, перекрасившиеся под общемировые. Не на конкретного виновника и даже не на себя, а вообще, в общем, куда не глянешь — все плохо. А еще это презрение. Вот уж что совсем невозможно комментировать. Какое, что, к кому…  Впрочем, иногда он успокаивал себе тем, что, мол, не было у него еще достаточно времени, чтобы приспособиться, как-то привыкнуть к бедам. Ведь, как ни крути, а прошло действительно всего две недели. Обманывал себя, ясно. И двух месяцев, и года не хватит, чтобы забыть, если не произойдет чего-нибудь выдающегося. Тем более, если вовсе ничего не произойдет.

Встречается иногда такое горе, в котором никто не может помочь. До поры, до времени, как говорится. Глеб не знал, сколько времени ему ждать еще, когда она наступит, пора его освобождения. Поэтому делал единственно возможное — ждал.

В данный момент он лежал на песке животом вниз и сквозь полуопущенные ресницы рассматривал пляжную толпу, ту ее часть, что находилась непосредственно перед ним. Интересно, однако, что бы он стал делать, если бы почувствовал, что его пора наступает? Вскочил бы, стал выглядывать? Бросился бы навстречу? Или стушевался, растерялся бы от вечной внезапности давно ожидаемого? А, может быть, ни то, ни другое, а что-то третье? Не будем гадать, но отметим, что сам он в тот момент считал себя настроенным на жизнь весьма серьезно. Несмотря на то, что блаженно жмурился.

Солнце едва перебралось через перевал полдня. Синие льды небес плавились и истекали на разомлевшую и раскинувшуюся, точно женщина на брачном ложе, землю фиолетовым зноем. Глеб безмятежно впитывал телом живое тепло белого морского песка, справедливо полагая, что давно ему не было так хорошо. Сквозь пух и тростинки ресниц помимо воли виделись ему быстро двигавшиеся в фиолетово-голубой дымке темные пятна. Несколько минут назад он тоже играл в футбол и носился за мячом вместе с остальными, но неистовый фонтан его энергии вдруг иссяк, словно где-то перекрыли краник, ему захотелось покоя, и он тут же его обрел. Запал борьбы, как часто бывало с ним в последнее время, сменился умиротворенностью и желанием отстраниться, и в ближайшее время ничто не смогло бы поставить его на ноги, тем более — приказать бежать.

Он отдыхал.

День Авиации, праздник. Второе воскресенье августа. Как удачно сложилось — праздник, лето, море, свобода. Конечно, все относительно, но не стоит слишком об этом задумываться. Пусть душа наслаждается чувством сиюминутной независимости, пусть кружение духа освежит и очистит от мусорных мыслей уставший от напора жизненных обстоятельств его разум.

Да будет так!

Время не остановить. И не вернуть вспять, даже и браться не стоит!

А что, если попытаться растянуть, удлинить этот редкий, по сути, единственный за последние дни удачный момент? Попробовать, конечно, можно, по договоренности с собой попытаться обмануть — себя, но…

Зачем?

Не задавайте глупых вопросов. Каждый живущий имеет право однажды в жизни забыть о ней, нырнуть в вечность и там раствориться.

Всего на миг.

И оставить его с собой навсегда.

Только не прерывайте, не вмешивайтесь, не вспугните. Прерванный момент, все равно, что убитый, он не восстанавливается, утрачивается безвозвратно.

Сегодня они пили вино, молодое самодельное виноградное вино, купленное по дороге на море в частном дворе. Пили, невзирая на жару, поскольку традиция прямо и недвусмысленно указывала: пей, брат! И никто еще не осмеливался подвергнуть традицию сомнению, переосмыслению и тем более остракизму. Они по очереди поднимали тосты за будущее, а жили все без исключения сиюминутным настоящим. И вот еще, Глеб изо всех сил старался забыть о прошлом.

Имел ли он на то право?

Пожалуй, да. Ведь, помните? Каждый, право, имеет право…

Во всяком случае, сам он считал так, что было его личным делом.

В отдалении, невидимый за невысокими дюнами и широкой линией пляжа, гудел прибой. Привыкнув к звуку, его не замечаешь, но Глебу этого как раз не хотелось. Шум прибоя, укореняясь в сознании, роднил его с морем. Так казалось, так хотелось думать. Это ощущение хотелось запомнить, сохранить и увезти с собой.

Пахло раскаленным на солнце песком, и всем тем, что на этой жаровне пригорало. Ветер лениво прогуливался между дюнами, и всякий раз, оказываясь рядом с Глебом, сухой ладонью ерошил его волосы.

Место под единственным на пляже, в пределах видимости, навесом занял сосед Глеба по комнате в общежитии — Сашка.

Сашка — и все.

Хотя и офицерского звания тоже, старший лейтенант.

Глебу с его места были видны жирная прядь смоляных волос, прилипшая к Сашкиному лбу, розовая пятка и растопыренные пальцы его правой ноги. Сашка о чем-то думал, вперив взгляд в полотнище над головой, и методичными щелчками сбивал пепел с быстро тлеющей сухим табаком сигареты. Пепел принимался ветром в шершавые ладони, растирался в прах и тотчас уносился в неизвестном направлении.

Чайки белыми миражами парили в воздухе, творили виражи и пируэты, замирали, пропадали надолго и возникали на том же самом месте.

Глеб представил себя таким миражем. Ты здесь и в то же время где-то еще, думал он. То есть, тебя фактически нет. Ты только кажешься самим собой, а кто ты на самом деле неизвестно. Кто ты, где ты? Далеко. Там, где-то…

Мираж расплылся, сознание погналось за ним следом.

Очнулся Глеб от щелчка по лбу. Привстав, опершись на локти, он еще некоторое время бессмысленно хлопал глазами, безуспешно пытаясь зацепиться за гриву сбросившего его со спины коня грез. Необъезженный дикий скакун умчался, взбрыкивая, прочь, нервы звонко трепетали, возбужденные неистовой скачкой и внезапным ее прерыванием, и не могли быстро подключить себя к реальности. Сашка, между тем, продолжал бросать камешки в Глеба до тех пор, пока взгляд его не стал осмысленным. Тогда сказал:

— Ты запекся, словно картофелина по-савойски. Собирайся, через полчаса поезд.

Сам он уже был одет, и теперь причесывался. Физиономия его при этом выражала деловитость и сосредоточенность. Деловитую сосредоточенность.

«А ты пробовал-то ее, по-савойски?» — хотел спросить Глеб, но не стал. Посмотрел на Сашкино лицо и не спросил. Потому что, черт его знает, может, и пробовал. С такой рожей, что угодно возможно.

Поднимаясь по крутой и пыльной тропе на плато, Глеб все время оглядывался и ненасытным взором смотрел вниз, на лазурь, на золотую рябь, на дымку и рыболовные посудины в ней, стремясь вобрать в себя всего этого как можно больше. Раздувая ноздри, ловил прощальные запахи моря — в этом году уже все, думалось ему, последний раз. Да и потом когда еще?

Вино, влитое в организм, кипело под воздействием внешнего жара, дурманя мозг испарениями. А, может быть, то кровь бурлила, бросая в глаза багровые отсветы? Сон на солнцепеке, пожалуй, не пошел на пользу, можно было догадаться, что так и будет. Хотелось взлететь, сорваться с обрыва в простор, но при этом некая тяжесть лежала на сознании, не давая взлететь, не пуская парить. Чувство легкости пропало, как и не было, он ощущал себя воздушным шаром, привязанным к забору.

Кто привязал его? Кто порвет эту нить? У него самого пока ничего не получалось.

У местной жительницы, расплывшейся необъятной грудью по столу на импровизированном базаре, он купил два огромных теплых и пушистых, точно цыплята, персика. И не стал их есть, пожалел, дурак такой. Сашка, догнав, задышал в затылок:

— Что это у тебя? Какая прелесть! Дай-ка сюда…

Потянувшись через его плечо, Сашка взял из рук Глеба персик и вонзил в его ячеистую теплую плоть свои редкие желтые зубы. Плоть оказалась с зубами одного цвета. По пальцам его, щекам и подбородку побежали струйки сока. Глеб посмотрел на него, вздохнул с сожалением и облегчением пополам, и тоже вкусил. Он тут же понял, что полон сок персика живительной силы и даже волшебства. Неспроста ведь вернулись к нему сразу и легкость, и ясность, и радость жизни. Шар отвязался от забора, взмыл ввысь и понесся в даль неведомую. По воле ветров, или по чьей-то еще доброй к нему воле. А следом, рядом, не позволяя оторваться, шагал упругими шагами загорелый Сашка. Глеб, паря, оглядывался на товарища, по привычке черпая уверенность в его присутствии.

Рабочий поезд в пять вагонов, пыхтя и отдуваясь, точно истомленное и измученное зноем животное, подкатил к низкой платформе, случайному сооружению посреди выжженной солнцем приморской степи, и остановился, словно упал в обморок. Сильные и ловкие, какими и положено им быть, офицеры на плечах жаждущей достойно завершить отдых публики первыми ворвались в вагон и овладели остававшимися там еще свободными местами.

Расселись.

Пеший народ заполнил проходы.

Поезд очнулся после обморока, точно понюхал нашатыря, встрепенулся, задрожал и, мало-помалу, тронулся. Разогнался постепенно, разошелся и все той же выжженной солнцем степью помчался по направлению к городу. Похоже, что выбора у него не было. А был бы, наверняка прилег бы в тени до вечера.

Глеб откинулся на спинку мягкого кресла и, закрыв глаза, вкусил, наконец, блаженства. Усталость после целого дня отдыха вовсю давала себя знать, тем более было приятно вытянуть ноги и расслабиться. Особенно после эмоциональной встряски и напряжения мускулов, испытанных на посадке. Мерный перестук колес проникал в сознание и отдавался ознобом удовлетворения в области спины и затылка. Хотелось, чтобы это сказочное состояние продолжалось вечно, но, как водится, нечто тому помешало. Глеб это почувствовал, и потому открыл глаза. Это незначительное действие позволило ему увидеть окружающий мир, оценить его в неповторимости мгновения и насладиться им. Черт побери, даже подумал он, если бы я не пошел в военное, непременно стал бы художником, или фотографом…  Да просто стал бы человеком, и смог бы любоваться такой красотой всегда.

Лучи низкого послеполуденного солнца пронзали пространство вагона наискосок из окна в окно, окропляя все сущее в этом объеме, а также и за его пределами, теплым золотым соком. Странно, но никто не страдал от жары. Сухой степной ветер на полном ходу поезда с напором врывался в открытые окна. Он овевал разгоряченные тела, срывал с них тепловые пелены и уносил прочь.

Тени перебегали по лицам людей. Они, вечные спутники света, тоже жили своей суетной жизнью, играли с собой в пятнашки и не желали никому ничего плохого. Пассажиры пребывали в покое, и в то же время неслись сквозь пространство, и это сочетание несочетаемого ввергало всех в изумление, оцепенение и, как следствие, дарило умиротворение.

Умиротворение и благорасположение духов.

Но ощущалось и другое.

Сухая атмосфера, казалось, потрескивала и искрилась, точно от трения больших воздушных масс накапливался в ней некий заряд, и достаточно было искры, щелчка или совмещения неведомых компонентов, чтобы он проявился.

Глеб потянул носом, принюхиваясь. Он сразу ощутил свежий запах озона. И предчувствие.

Чего?

Ах, кабы знать!

Только теперь Глеб определил, что вагон, в котором они все оказались, был пригородного образца. В нем имелись только кресла с высокими спинками, они располагались, как и в электричках, с каждой стороны, при этом два соседних смотрели друг на друга и образовывали что-то типа купе.

Вагон был переполнен, да весь поезд был переполнен, и радовала мысль, что ехать в условиях чрезмерности и телесной близости вплоть до непреднамеренного контакта предстояло недолго. До ближайшей станции.

Двумя рядами кресел дальше, лицом к нему сидела девушка, симпатичная, как ему показалось, и делала вид, что читает книгу. Глеб как посмотрел на нее, так сразу и понял: делает вид. Глаза ее раз за разом убегали со страницы и устремлялись в видимые ей одной дали, и, отзываясь улыбкой на губах, блуждали там, в поисках неосознанного. Глаза поблескивали за ресницами, точно две звездочки. Взгляд ее постепенно приближался, перебираясь все ближе и ближе, явно же, того, что она искала там, в отдалении, не находилось. Глебу показалось, что она просто рыщет вслепую, нащупывает что-то в том ускользающем пространстве, в которое он и сам порой закидывал удочку, он готов даже был шутки ради послать ей сигнал от себя, когда ощутил настойчивые и увесистые толчки в бок. Он досадливо оглянулся, и даже отмахнулся от помехи, но тщетно, и поздно — взгляд незнакомки уже проскользил мимо него. Момент упущен.

— Какого черта! — ругнулся Глеб.

— Спокойно, дружище, — Сашка добродушно взирал на него, откинувшись головой на окно, отчего она раскачивалась синхронно со всем вагоном. — Предлагаю вспомнить о мужской чести и достоинстве, и уступить наши нагретые и насиженные места дамам.

Занятый ловлей дальних взглядов, Глеб не заметил, что на границе их купе произошло перемещение тектонических масс, в результате которого в проход между креслами были буквально выдавлены две газели. Причем одна из них своим нежным трепетным телом почти упала ему на руки. Ему немедленно стало стыдно.

— Да, да! — вскричал он, вспыхнув, и вскочил на ноги. — Конечно! Пожалуйте сюда!

На место Сашки у окна сели молодая девушка и дама зрелого возраста, судя по всему, ее мать. Девушка тоже уже созрела вполне, на выданье, но, тем не менее, обе они на одном сиденье уместились.

В тесноте, да не в обиде, подумал про себя Глеб. К тому же — и ехать недалеко. Ну, об этом он уже, кажется, вспоминал.

— Галя! Иди сюда! — позвала подругу девушка, еще одна, разместившаяся на месте самого Глеба. Он, увлеченный другими наблюдениями, на нее сразу внимания не обратил. Теперь же проследил взглядом за ее посылом: что еще за Галя, кто такая? Галя…  Какое удивительное и редкое имя.

Галя, застывшая в объятиях толпы чуть поодаль, мучительно и блаженно улыбнулась, и покачала головой. Она была старше своей подруги, и явно бывалей ее, потому что, каким-то чудом изловчившись, вязала даже в этих условиях. Она ни на что не претендовала и не желала менять свое положение, только бы не мешали, не отвлекали от вязания — и все. Губы ее безостановочно шевелились, считая петли.

— Значит, садитесь вы, снова. Молодой человек! — проявила сердечность дама у окна. — Линия, сдвигайся!

Девушка, осененная чудным и еще более редким именем Линия, не возражала, тем более что ей самой много места и не требовалось. Смущенно улыбнувшись, она подобрала юбку, освобождая для Глеба уголок.

А почему бы и нет, подумал он. Тем более, недалеко…

— Вот спасибо…

В другое время он бы точно отказался, но сегодня, чувствуя необыкновенную уверенность в себе, не постеснялся. К тому же надо признаться, что девушка не особенно-то обременяла своим присутствием на площади сиденья, такая она была худенькая, даже, хрупкая. Звонкая и изящная, как греческая амфора, загорелая, с выгоревшими на солнце соломенными волосами и обгоревшим носом. Вот и все, что заметил он в первый миг. Если закрыть глаза, больше ничего и не вспомнить. Разве что, еще золотистый пушок на коже. Пушок? Это еще откуда? Правда, что ли?

Имя еще известно, имя странное, но, по-прежнему, она — незнакомка.

Этот статус девушки, кстати, его совсем не напрягал. Мало ли их, незнакомок, нареченных и ненаречных. Только пожалел мимоходом, что очки у нее слишком уж тяжелы. Пожалел, и отключил внимание.

Линия улыбалась чему-то, он улыбнулся ей, вскользь, почти неосознанно, как откликаются на сердечность и доброту.

Сашка, уступив свое место, устроился стоять возле той, первой девушки, обратить чье внимание на себя давно уже желал Глеб. Теперь он заметил, что очередной подходящий для зацепа момент почти настал. Вот-вот настанет. Соперничества не опасался, сегодня он чувствовал себя превосходно, на высоте. Эх, так бы всегда.

«Мой Бог, да что же это такое? Да куда же я, глупец, смотрю?» — так или приблизительно так обязательно вскричал бы Глеб, если бы мог себе представить, от чего он отворачивается. Вот только не знал он, да и не мог знать ничего наперед. Ах, если бы Судьба не просто дышала в затылок, но и слегка похлопала по плечу — обрати, мол, внимание, не упусти…  Надо быть особенно чутким, чтобы расслышать чужое, тонкое-тонкое, едва обозначенное эманацией тепла дыхание за спиной. А Глеб смотрел в другую сторону и строил иные планы. Как хорошо, что в этот раз судьба проявила настойчивость. И милосердие. Да, ведь если человек ошибается, вовсе не обязательно его сразу наказывать. Ведь он может быть вполне искренен в своей глупости. Он может заблуждаться — пусть. Придет время, осознает, что брел в потемках своего невежества совсем в противоположном направлении от нарисованного себе рая. Обычный путь познания — кружной, и каждый должен пройти по нему отмеренное ему расстояние. Для каждого оно, естественно, свое, но стандартный урок состоит в том, чтобы вернуться в исходную точку.

Поезд, влетел в поворот и, раскачав вагоны, повернул Глеба лицом к солнцу. Светило обрадовалось ему, точно нянечка своему питомцу, и в умилении погладило по щеке теплой ладонью. Глеб засмеялся и, закрывая лицо руками, откинулся назад. Девушка позади него с громким вдохом вжалась в кресло. Ощутив спиной тепло и упругость ее тела, он снова засмеялся и выпрямился.

— Простите!

Сквозь пальцы вытянутой руки просачивался расплав солнечного естества. Пульсируя живым током, свет разбивался о пол вагона, разлетался веселыми брызгами, светился пятнами, лишенными толщины, но, в то же время, полными светящейся бездонной глубины.

Сашка переминался, стоя обеими ногами в одной такой полынье, но почему-то не проваливался в нее с головой, только, подсвеченная снизу, резче выделялась чернотой небритость его лица.

— Девушка! — неожиданно, в том числе и для себя, подал голос Глеб. — Подвиньтесь, будьте добры! Позвольте молодому человеку присесть на краешек. Вы, вы, я к вам обращаюсь. Он много места не займет, посмотрите, какой худой. Он же на ногах еле стоит, обратите, наконец, внимание на этот факт! Не будьте так жестоки! Нет, он не пьян. Я тоже. А шатается он от усталости. Александр, его зовут Александр. Саша, садись, садись же, прояви настойчивость. Ах, девушка, не делайте вид, что читаете. У вас такие чудесные глаза…  Ах, какие у вас глаза! Ну, посмотрите же на меня. Я здесь! Я вот он! А он — Сашка, он рядом с вами. Он устал и хочет сесть. Приютите же его, девушка…

И вот девушка, подняв лицо от книги, наконец-то взглянула на него.

Глеб расплылся в улыбке.

Какое очарование дня! Разве можно не ощущать его? А сам он разве не очарователен? Вы только посмотрите — тот еще очаровашка! Это невозможно не заметить!

Но девушка, напротив, ничего такого, никакого избыточного и даже просто минимального очарования не заметила. Пожав плечами и отчего-то покраснев, она вновь прикрылась книгой, будто задернула занавеску на окне.

Глеба ее реакция на фонтан его красноречия обескуражила и смутила.

— Вот те на! — сказал он сконфуженно, и, призывая в свидетели Линию, пояснил: — Нас не понимают!

Девушка безразлично пожала плечами, и эта тоже, правда, все же состроила вежливую гримаску. Она утомилась за целый день на пляже, и ей было все равно. Путешествие, конечно, приятная штука, но пора бы ему закончиться, — как бы говорила ее нейтральная улыбка. И, подразумевалось, по возможности без вашего напора и без ваших шуточек.

— Девушка! — отчаялся на новый приступ Глеб. — Отложите свой роман, ради Бога! Обратите внимание на реальную жизнь. Посмотрите, в конце концов, какой герой прозябает рядом с вами. Он жаждет совершить свой подвиг, а вы…  Девушка…

— Ладно тебе, уймись, — вдруг оборвал его Сашка. — Оставь ее в покое. И отошел в сторону. Фактически же вышел, пробрался, протиснулся в проход. Это было не просто, но он сумел. У Галины вдруг выскользнул из рук моток пряжи, но Сашка оказался в нужном месте в нужное время и не дал ему пасть на пол, подхватил.

— Не очень удобно, правда? — спросил он ее. — Позвольте, я вам помогу. Услуга абсолютно бескорыстная, предоставляется бесплатно, то есть даром…

Каков подлец, думал Глеб, глядя на сутулую Сашкину спину. Всегда он так! Вот что за человек? А, к чертям! Не век же мне с ним вместе быть. Скоро разъедемся, считай,посторонний.

Девушка впереди, после того, как уткнулась в книгу, больше не позволяла взгляду своевольничать. Она просто замкнулась, отрешилась. Судя по всему, дело было безнадежно проиграно. Глеб вздохнул. Неожиданно, его напряжение и неудовлетворенность тем, как складываются обстоятельства, проявились внешними феноменами. Вдруг померкли солнечные блики на лицах, взгляды стали какими-то мутными. Глеб уловил эту перемену, и тогда ему сделалось снова тоскливо. Он с кислым видом, невесело подмигнул Линии и, нахохлившись, втянул голову в плечи.

Остаток пути он не проронил ни слова.

Обязательно кто-нибудь, да и плюнет в душу, вертелось в его мозгу. Хоть и ехать недалеко, а все равно…

Зря он так, конечно, обобщал.

Сойдя с поезда, всю дорогу до гостиницы он прошел быстро, не оглядываясь. Дорога представляла собой тропку, протоптанную от станции напрямик по бездорожью, вдоль насыпи. Высохшая земля пылила под ногами. По правую руку разрослись кусты терновника, среди колючек синели созревающие плоды. Глебу ничего не хотелось, он устал и даже ноги поднимал через силу.

В комнате он сразу завалился на кровать, и не сделал попытки подняться с нее даже на ужин. Какая пища, какой прием, если на душе тоска? А на душе такое…  Мысли и прочее…  Паршивые совсем мысли. И они, похоже, встали на свой круг. К тому же хмель, покидая организм, пытал голову болью.

Сколько пролежал он так, не двигаясь, устремив взгляд в потолок и едва дыша — боялся обозначить свое присутствие скрипом панцирной сетки, — неведомо. Время застыло вместе с ним. Так казалось. Однако настал момент, когда сумерки омрачили своим пришествием белизну гостиничных стен. Буквально. Они всегда мажут все и вся серым.

На краешек его кровати присел Сашка.

— Хандришь?

Глеб посчитал вопрос риторическим, поэтому вместо ответа прикрыл глаза ладонью.

— Да ладно, не валяй дурака. Есть предложение развеяться.

— Развейся, — буркнул в ответ Глеб.

— Ну, перестань, перестань. Мизантроп прямо какой-то. Что это ты на себя тоску нагоняешь? Сашка потрепал его за локоть. — Жизнь, дружище, так коротка, что мне даже мгновение на подобную чепуху тратить не охота. Чего и тебе советую. Или голова болит?

— Болит…

— Тем более. Поднимайся и пошли. У нас всего полчаса в запасе.

— Куда, куда пошли, Господи?

— За малиной. Мы идем в малинник.

— В какой ма…  — никак не соображал Глеб. — За виноградом, что ли? В виноградник? Так там сторожа…

— К девчонкам, к девчонкам идем. Ждут нас, я договорился, давай скорей. Вот, уговаривай его еще…

— Что за девчонки, Господи? — Глеб сел, взъерошил на голове волосы. Идти не хотелось, не особо, но и оставаться дома — тоже облом. — Сколько их?

— Трое.

— Зачем нам трое?

— Много не мало, и вообще, лучше, чем ни одной. Привередничает еще. Да ты их знаешь, видел. Те, в поезде, они рядом с тобой сидели.

— Что, и мамаша тоже?

— Насчет мамаши не беспокойся, она дома останется, пироги печь.

— А, понял, Галина, Линия и…

— Любовь.

— О, Любовь! Любовь — все, что нам нужно…

Даже и согласившись, Глеб не слишком поторапливался. Первым дело, не слушая протестов Сашки, нырнул под душ. Что-то липкое обволакивало тело и терзало его, отнимая последние силы. Нет уж, чем в таком состоянии идти куда-то, лучше удавиться. И без того тошно. Поэтому, нафиг! Поэтому — в душ.

На улице, оказалось, светлей, чем виделось изнутри, из комнаты. Закат цвета бордо извергался, полыхал в полнеба, брызги его и ошметки виднелись повсюду. В зарослях терна и лоха серебристого короткими трелями пересвистывались перед ночевкой птицы. Из степи, из окостеневшего от дневного жара бурьяна несся обвальный скрежет цикад. А на востоке уже нависали, торосились громады темных туч, там что-то посверкивало и глухо погромыхивало. Судя по всему, где-то там шла гроза.

— Так вот в чем дело, — сообразил Глеб. После холодного душа он испытывал пусть не глубокое, пусть не внутреннее, но удовлетворение.

— О чем ты? — не понял Сашка.

— Душно, — пояснил Глеб, — душно. Как перед грозой.

— Успеем, — плеснул оптимизма Сашка.

Обняв пролетающее сквозь него шоссе, поселок буквально впитал его в себя и, слегка переварив, превратил в улицу. Прямая, словно взлетная полоса первого класса, улица устремлялась в бесконечность — одним своим концом, и струилась в сторону не такого далекого города — другим. И всякий двор, прилипший к ней своим забором, очевидно, причащался великому таинству городской жизни. Может быть, поэтому дома все росли и росли вдоль серой шоссейной ленты, и не наблюдалось в процессе этом и малейших признаков затухания. Оно и понятно, лучше уложенный уже асфальт освоить и обжить по мере сил, чем, кляня власть, месить бурую грязь до скончания века.

— Опаздываем, — подстегнул Сашка минут после десяти молчаливого хода.

— Ничего, подождут.

И точно, девушки их заждались. Сбившись в стайку на условленной автобусной остановке, единственном из доступных общественном месте встреч и тусовок местных, издали они походили на напуганных быстрыми сумерками, застигнутых врасплох птиц.

— Привет! А вот и мы! — сообщил очевидное Сашка.

— Здрасьте, — кивнул, и даже с полупоклоном, Глеб.

— Наконец-то! — всколыхнулась Галина. — Заждались мы вас, голубчики. Не к лицу кавалерам опаздывать. Кавалерия!

— Шагать уж больно далеко, — невозмутимо отбился Сашка. — Никак не успеть было. Но приносим все соответствующие проступку пардоны.

— А почему вы только вдвоем? А где же друг, наш третий друг, так сказать?

— Третий! Да по нынешним временам и двое — уже дефицит. Даже одного нормального, вроде меня, гусара, попробуй, найди! Пойдем куда, или тут посидим?

«Посидим, посидим!» — запело в голове у Глеба, он даже едва не озвучил предложение вслух, так устал. И голова, то ли все еще болела, то ли собиралась возобновить это мерзкое занятие. Заметив свободный уголок на скамейке, он выдвинулся вперед, намереваясь его занять, но не выгорело.

— Гулять! Гулять! — закричали девчонки в один голос. — Насиделись уже. Будем гулять!

И, поднявшись, всей троицей, взявшись за руки, пошли темнеющей улицей все дальше и дальше по направлению к городу. Парни, сунув руки в карманы, замыкали шествие. Через некоторое время кампания перемешалась, позже все разбились на группы. И как-то так само собой получилось, что Глеб оказался в паре с Линией, Сашка взял за руку Любовь, а Галина, некоторое время державшаяся рядом с ними, постепенно начала отставать.

Почему они оказались рядом? Случайность? Или просчитанная заранее неизбежность? Судьба, все-таки? Возможно. Но она все же испытывала терпение своих героев. Ибо начало не имело и намека на продолжение.

— Как тебя зовут? Ах, да…  Линия…

— А тебя? Глеб? Гм…

— Что, не нравится?

— Да нет, мне, в общем, все равно.

Под ногами шуршал и скрипел гравий: хр-шу, хр-шу…  Свод неба озаряли все более близкие зарницы.

— Почему вы пришли на встречу с нами? Если все равно?

Нервное движение плеча:

— Какая разница! Надо же чем-то занять вечер.

— А, ну да, ну да…

А что бы ты хотел, парень, подумал Глеб. Тебя-то самого, что понесло на рандеву? Гм, если бы знать. Нет, конечно, при желании можно всему найти объяснение, только стоит ли? Пошел — и пошел, принять как факт, и просто впитывать реальность. Тем более что и самому тоже надо бы чем-то заполнить вечер. Девчонка занимательная, сама из себя — сплошные очки. Да еще молчит все время. Чего молчать-то, раз пришла? Пришла и говори, молчать нет времени. Послушать каждый рад, слушанием особенно не перетрудишься.

Линия, будто уловив его мысли, сняла очки и неожиданно взяла его под руку. Лицо ее сразу сделалось ближе и привлекательней. Глеб разглядел еще, так ему почему-то показалось, что у нее лицо человека, нуждающегося в поддержке. Подумав так, он даже расправил плечи и поиграл мускулами — не ахти, впрочем, какими.

— Устала, — оправдываясь, сказала девушка и вздохнула. — А ты сам откуда?

— Я военный.

— Так я и думала, представь! Вот говорят же, что здесь много военных, и все они…

— Да нет, не в том дело! — Глеб перебил ее, не дослушав. — Сегодня же День авиации, наш профессиональный, между прочим, праздник.

— Ах, ты не понял…  Я о другом…

Глеб почувствовал досаду. А досада, как известно, чувство быстрое и жаркое.

— А ты, — спросил он торопливо, — ты откуда?

— Из Свердловска…

— Ах, из Свердловска! Вот уж где никогда не бывал. Хочешь, я опишу тебе, каким представляю себе твой город?

Линия кивнула. И напрасно, ее согласие уже не имело значения. Потому что Глеба понесло. Что значит, понесло? О, это чудное состояние духа, как говорит Жванецкий, когда ты весел и умен одновременно. Когда ты ощущаешь себя центром вселенной, новоявленным Цицероном — и все подвластно тебе и твоему красноречию. Когда ты паришь.

Обидно только, что так редко такое случается.

— А-а, Свердловск! — вещал Глеб. — Город, проросший в тайге. Она обступает его со всех сторон, и даже на улицах, в скверах и парках растут ели, пихты и лиственницы. Бульвары заросли кедрами, а возле Горкома стоят четыре кедра и две секвойи. Там до сих пор в Медной горе живет хозяйка, а в каждой семье имеется про запас кусок малахита, и каждый уважающий себя мужчина пытается изваять из него цветок. Цветок никому не дается, даже кубок выходит не у каждого, поэтому ваяют бутыли и бутылки. И ругают Данилу-мастера, что никому не оставил секретов мастерства. А заодно с Данилой перепадает и еще кое-кому. По заслугам! Там круглый год ходят в меховых дохах, собачьих треухах и унтах. Там сообща лепят пельмени и морозят их в джутовых мешках. Медведи там гуляют по центральным улицам, а когда трамваи примерзают к рельсам, пассажиров развозят по адресам на собачьих и оленьих упряжках. Да какое! Трамваев там отродясь не бывало. Метро как-то начали строить, так и то по глупости — не проверили, что вечная мерзлота внизу. Там в городском саду до сих пор бьют белку в глаз, и она валится с ветки прямо в забитые снегом фонтаны. Там все, даже дети и бабушки, курят трубки, и через одного начинают день вместо кофе со стакана питьевого спирта, что по восемь рублей бутылка. Не видала? Я видел: есть!

Они уже давно выбрались за окраину поселка, дошли до следующей остановки, возле развилки шоссе, и вновь уселись там на скамейке. Пахло внутри, кстати, вполне сносно, что в плюс — можно было сидеть.

Небо к этому времени уже совсем навалилось черной грудью на земное пепелище и всасывало в себя дымы тлевших внизу жизней. Беспрестанно грохотало и швырялось по окоемам оранжево-бордовыми сполохами. Кое-где уже шлепались в пухлую теплую пыль редкие виноградины капель. Но нет, совсем не то сегодня было обещано природой!

Через дорогу светились огни в доме у Любки, в котором две другие девушки сняли комнату на месяц. Галина вскоре ушла, завернувшись в свое пончо — как жаль, что не случилось в этот раз третьего кавалера. Сашка прижал свою подругу к забору под ворохом перевалившихся через него вишневых веток. Изредка от них доносились приглушенные голоса, похожие на воркование, и смешки Любки.

За спиной завывало от страха ночи пустое степное пространство.

— …  и совершенно напрасно не пускают в ваш город иностранцев, это единственный способ навести там хоть какой-то порядок, и сделать русский город на город похожим. Похоже, мы не умеем ничего для себя сами. Но зато для других вполне можем сделать что угодно. Чистота и порядок? А что это такое? Не очень-то и надобно…

Глеб, вдруг, иссяк, выдохся, остановился и почувствовал, что не в состоянии сказать больше ни единого слова, хотя фраза летела вверх и требовала продолжения. Голова не болела, ее у него вроде вовсе не было. Ну, будто подменили ее свинцовой чушкой, или ядром чугунным, в общем, чем-то массивным, что теперь тихо и таинственно гудело нутряным гудом. Свинец ведь и гудеть громко не в состоянии. Тем более, какие в нем слова? Откуда? То же самое и в чугуне.

— Все? — усмехнулась Линия.

— Все, — честно признался Глеб.

— Жаль. Было очень занятно.

— Занятно?

— О, да! Никогда не слыхивала ничего подобного. Сразу ясно, что там ты не бывал. Ничего, придет срок, Урал напомнит о себе.

— Да ладно, я же не по злобе. Так, просто балаболил. Скажи лучше, мы с тобой завтра встречаемся?

— А надо ли?

— Ну, не знаю. Не хочешь — настаивать не буду…

«Ишь, ты, занятно ей», — злился он про себя. Обратный путь до гостиницы не сулил ничего приятного, да и следовало уже поторапливаться.

— Люба! Девочки! — позвала вдруг Любкина мать со двора. — Домой!

Линия, точно ждала сигнала, тут же вскочила со скамейки.

— Ладно, будем прощаться, — сказала. — Хороший получился вечерок. Пока!

И, добежав уже до середины дороги, вдруг вернулась.

— Если захочется, приходя завтра к трем. Я собираюсь на море. Можем вместе.

— Хорошо, — согласился Глеб, — если получится. А про себя подумал, да как же, разбежался. Придется подождать.

— Ну, как? — поинтересовался Сашка, нагоняя Глеба на дороге.

— Что, как? — не понял поначалу Глеб, а, сообразив, махнул рукой: — А!..

— Я Любке сказал, что не женат, — сообщил доверительно Сашка. — Уж больно деваха замуж хочет, созрела, едреныть. Смотри, не продай.

Глеб пожал плечами. Гроза проходила стороной, дорога проступала серым телом в темноте, вдоль нее выли за заборами измученные духотой собаки, а ему было совершеннейшими образом все равно, что там Сашка себе думает. Духота и его вконец доконала.

День второй

Второй день этой обыкновенной истории, начавшийся поздно, по сути, лишь к трем часам пополудни, поздно же и закончился.

То, что понедельник — день тяжелый, известно давно, отчасти это и подтвердилось. Глеб проснулся поутру с тягостным чувством какой-то неразрешенности, и долго не мог сообразить, в чем дело. Он чистил зубы, умывался, а когда принялся бриться, вспомнил: Линия! И тут же выругался:

— Черт!

Рука дрогнула от неожиданности, и бритва глубоко вонзилась в подбородок. Залепив порез куском газеты, добрился он уже без всякого удовольствия, чем утро было безнадежно испорчено. Как ни странно, утреннее бритье, как правило, доставляло Глебу удовольствие, лишиться его было существенной потерей. С бритьем он словно вылезал из старой задубевшей, вроде панциря, вчерашней кожи и облачался в новую. Такой себе акт обновления. Подставляя лицо свежему ветру планеты, он радовался чуду продолжения жизни. И вот ритуал, священнодействие, практически обряд причащения жизни безнадежно испорчен. Кроме того — знак. Он видел в происшедшем некий знак, расшифровать который пока не мог, хотя и стремился.

Черт!

И вот уже утро, омытое росой, украшенное переливами золота и лазури, наполненное прохладой — не радовало.

А в мозгу, причиняя расстройство, будоража сознание, кружился ненужный рефрен: Линия, Линия, Линия…

Лишь в столовой, выпив стакан солоноватого, едва настоявшегося, а скорей и давно испитого чая, он оживился и повеселел. Подумал, что это совсем не плохо, что теперь ему есть о чем и о ком думать. Коряво сложилось, тавтология получилась, но выправить фразу не удавалось. Он и оставил попытки. Зато, покопавшись по привычке в себе еще немного, вдруг, к удивлению своему, выявил, что думать о ней ему приятно и — хочется. Вот хочется, и все!

Ничего удивительного, даже естественно, что день для занятий на курсах был потерян. Пошел насмарку. Голова, занятая мыслями о девушке, не воспринимает никакой другой информации. Но заниматься наукой, даже самой развеселой или захватывающей, в такую жару и без того безумие.

Впрочем, еще ничто и ни к чему его не обязывало. Это важное замечание.

Сашка тоже не выглядел оживленным.

— Ну, а ты что киснешь? — спросил его Глеб.

— Да так, — уклончиво ответил тот, утекая в сторону голубым взглядом, — прокручиваю варианты.

Медленно, очень медленно несговорчивые и неуступчивые стрелки часов сделали свое дело, отсчитали тринадцать, и выгнали всех за ворота, на обед.

Началась извечная гонка по раз и навсегда очерченному кругу. Сначала бегом к машине по выжженной солнцем точно прерия равнине. Здесь особенно важно занять место у борта, поэтому и гонка, за это и конкуренция, практически битва. Если удалось, значит, при следующем рывке вы будете среди первых.

Очередной этап — бег от машины к столовой. На этом отрезке соискатели так же стараются выложиться на полную катушку. И недаром, на кону — место в очереди к кормушке. Проигравший попадал в ее конец и фактически оставался без обеда, ибо все вкусное и съедобное доставалось тем, кто впереди. И, ко всему, нерасторопный лишался получаса послеобеденного сна.

Как ни старался, как ни напрягался Глеб, но в очередь в столовой он в этот раз вклеился, когда она уже выросла длиннющим хвостом. Он посмотрел, сколько голодного люда стояло перед ним, и поморщился от бессильной злости. Поняв, что сегодня он тоже безнадежно опаздывает, заскрипел зубами. До выхода, конечно, рукой подать, никто его не держал, не неволил, но очень уж есть хотелось, просто невмоготу.

Из своего отдаления он увидел, как от кассы, расплатившись, с полным подносом отошел Сашка.

— Вот, жук, — в который уж раз восхитился способностями друга Глеб. Хорош, кстати, друг, мог бы и очередь занять.

И отвернулся. Желудок, урча, вырабатывал сок.

Когда Глеб, наконец, вышел из гостиницы, было действительно уже довольно поздно — относительно назначенного срока. Солнце, выполнив ежедневный подъем на перевал, почивало на лаврах, добродушно рассматривая с высоты положения копошащийся внизу люд. Пространство, пронизанное его живыми лучами, было похоже на едва расцветший одуванчик. Глебу показалось, что он заблудился между желтыми лепестками, он глубоко вдохнул, и от хлынувших в легкие запахов кругом пошла голова. Ах, это пьянящее ощущение раскованности и свободы! Глеба шатало из стороны в сторону, будто пьяного, он едва только не пел. Да и запел бы, почему нет? Просто неудобно, не здорово петь на бегу.

Еще издали, метров за двести от остановки, он увидел, как автобус, сизо коптя и посыпая пылью, отвалил от столба с табличкой и буквой «А» на ней. Описав круг по пятаку, некогда покрытому асфальтом, а теперь сохранившему о нем лишь хорошие воспоминания, натужно сопя, точно страдающий одышкой прапорщик, людовоз уполз в ту сторону, куда на мозолистом своем горбу обязан был везти Глеба. Обязан, конечно, однако же, не след опаздывать, не след.

Глеб плюнул автобусу вслед и, прекратив усилия ускорения, постепенно остановившись, перевел дух.

— Вот, ешкин свет! — выразился он в облегченном варианте по сравнению с тем набором слов, что кипели и бурлили в котле его головы. Пытаясь успокоиться, сорвал и бросил в рот ягоду терна, который в большом количестве рос здесь же, вдоль железнодорожной насыпи. Раскусив ее, снова плюнул: — Тьфу!

Он вспомнил, как осторожно прикрывал дверь в комнату, стараясь не разбудить Сашку, и пожалел об этом. Зря! Следовало бы хлопнуть хорошенько, чтобы перевернулся, мерзавец. Почему не занял очередь в столовой, гад? Ладно, проехали. Что теперь?

В путь!

Подтянув живот, бодрой иноходью пробежал он то же расстояние до следующей остановки, что и накануне вечером, только значительно быстрей. Спешил, как же! По дороге, пока было время, припоминал вчерашний разговор. И тут ему показалось, что он совсем не помнит лица Линии. Совсем-совсем. Вот те на, как же так? Он даже остановился от невыносимого горя, но тут же побежал дальше, философски успокаивая себя, что, мол, ничего, разберусь. Не перепутаю, если что — по голосу узнаю.

На стук калитки из дома выглянула сама Линия.

— А, пришел все-таки. Заходи.

— Как обещал, — подтвердил Глеб.

С отвращением почувствовал, что вновь противно робеет, но — отступать-то некуда, — шагнул вперед.

— Подожди здесь, я сейчас, — сказала Линия и скрылась в доме.

Глеб присел на лавку под кустом посеревшей от пыли сирени и со сдержанным стоном удовольствия вытянул ноги. Устал…  А девчонка-то вполне ничего, препарировал он последние, на свежий взгляд, впечатления. Голова светленькая, плечи покатые, ноги длинные. Стройная. Даже и очки не сильно ее портят. Но что-то больно уж независимо держится. Впрочем, а как иначе? Нормально.

— А где девчонки? Остальные? — спросил он, когда Линия вновь появилась на крыльце.

— Ну, хватился, голубчик. С девчонками следовало вчера общаться, сегодня их не будет. Люба на работе — она же местная, работает, не отдыхает. А Галку я еще утром проводила.

— Проводила? Куда же это?

— Домой, куда ж еще отсюда уехать можно? Домой…

Ух, ты, подумал Глеб, серьезная барышня.

Потом они долго тряслись на пропыленном стареньком автобусе, брате-близнеце того, что улизнул у Глеба из-под носа. Вдоль дороги тянулся невыразительный пейзаж степного Крыма — посеревшие, выжженные солнцем пустоши, перемежаемые ухоженными виноградниками, поселками с белостенными домиками в голубых наличниках, низкие холмы и распаханные курганы. На более серьезных возвышенностях локаторы, растопырив лапы антенн и беспрестанно кружась, точно дервиши в танце, прощупывали пространства невидимыми лучами. Глеб подумал о том, как невыносимо душно, должно быть, сидеть в тех раскаленных железных коробках, забитых горячей аппаратурой, и отчего-то ощутил злость. Мысли, так часто не дававшие ему покоя, вновь загудели в голове.

С младых ногтей учили нас, думал он, уважать и любить военную форму. Но как можно любить то, что неудобно, что морально устарело и мешает жить, работать, воевать, дышать? Ведь десятками лет работают различные институты, а в них — сотни людей, но в результате дальше мелких усовершенствований формы времен культа личности дело не движется. То погоны поменяют на другие, то петлицы, то нашивки уберут, то эмблемы добавят. А сапоги остаются сапогами, и в галифе ногу поднять все так же невозможно, не свалившись, либо не разорвав их от самого корня до колена. Нет, форма должна быть удобной, и не тяжелей спортивного костюма, потому что от нее зависит не только результат, но и жизнь. Кто быстр тот и жив. Когда же я вижу летом патрульного с коробом фуражки на голове, в мокром галстуке и прилипших к телу шерстяных штанах, хочется метнуть гранату в то учреждение, которое возводит насилие над человеческим естеством, причем насилие, не оправданное никакими внешними условиями, в ранг тягот и лишений воинской службы. Неужели нельзя понять, что в таком состоянии нормально выполнять обязанности просто невозможно? Впрочем, что проку понапрасну распаляться? Армия сама по себе консервативна, а самая консервативная ее часть — форма одежды. Самая удобная форма у генералов, для кабинетных ристалищ. Оно и понятно, старые кости нужно беречь. Кроме того, своя рука владыка. И покуда вопросы эти решаются в недоступных нам кабинетах, так оно и будет.

Глеб вздохнул, отвлекаясь от невеселых своих раздумий, и посмотрел в окно. Черные козы вдоль дороги, словно выбравшиеся из-под земли черти, провожали автобус желтыми глазами с вертикальным зрачком. Линия подставляла лицо рвущемуся сквозь открытые окна потоком пространству и умудрялась казаться при этом отдельной, далекой и недостижимой. Волосы ее светлые серебрились и стелились по ветру, словно ковыль, руки, спокойно скрещенные на коленях, не выдавали дрожью пальцев наличия затаенных мыслей. Только вот глаза…  Нет, и в глазах ее ничего не мог разглядеть Глеб. Потому что не видел их, скрытых за блеском очечных стекол. И видимо поэтому приятно ему было думать и представлять, что однажды, когда ему удастся в них заглянуть, он увидит в них…  Ах, что увидит! Ведь в каждом человеке должно быть что-то такое…  Изюминка, — вот точное слово. Но залапанное, однако. Поэтому, пусть будет — перчинка. Гм, перчинка…

Линия, словно услышав его мысли, сняла очки и провела ладонью по лицу, как бы сдвигая в сторону мешающую видеть вуаль, и посмотрела на него. В близоруких глазах ее, суженых мягким прищуром, Глеб увидел усталость. А еще в них была некая глубинная тихая мудрость человека, умеющего не отчаиваться от своих потерь и ошибок. Откуда вот в ней это? Молчи, молчи, говорили ее глаза. Я знаю все, что ты можешь сказать — молчи.

Они были серыми, ее глаза, точно сталь под февральским небом, и не пропускали в себя. Глебу стало не по себе, он отвел взгляд в сторону. Что такое, думал он, что за западня?

В Городе им пришлось сделать пересадку. Длинный желтый Икарус с гармошкой, битком набитый потным, разомлевшим на жаре людом, петляя по прибрежным холмам, медленно вез их в сторону пляжа. Они стояли рядом, стиснутые со всех сторон толпой. Глеб подумал, что они впервые прикоснулись друг к другу, и сразу так основательно и неразрывно. Линия, даже не пытаясь сопротивляться, обняла его рукой за талию, положила голову ему на грудь. Он видел, как другие женщины посматривали на них с пониманием, оказалось, это довольно приятная штука, когда на тебя вот так вот глядят. Да, было, было уже с ним когда-то такое. Давно. Прошло безнадежно, даже и вспоминать не стоит. Из старого кирпича новый дом не построить, и много чего еще в таком духе.

Пляж, до которого они, наконец, добрались, казался пустынным. Бескрайняя полоса перемешанного с бытовым мусором серого песка. Вдали, за заливом, громоздился на крутом берегу Город, темный и бесформенный, словно выбравшийся на отмель спрут, — улочки, как щупальца, там и сям сбегали к морю и погружались в него, вспенивая прибоем. Погода вдруг резко переменилась, испортилась. Разбежавшийся на просторе западный ветер пригнал оттуда, с запада низкие рваные облака. Он рвал и трепал их похожую на клочья ваты плоть, вытрясая на головы Глеба и Линии мелкие капли дождя.

— Так я и знала, — посетовала Линия. — Никогда не везет.

— Будем купаться? — спросил Глеб. — Или ограничимся небесной влагой?

— Конечно! Не знаю, как ты, но я точно буду. Зря, что ли, тащились в такую даль? Или ты холода боишься?

— Да нет, вообще-то, — отмел подозрения Линии Глеб. Хотя, по правде говоря, не очень-то ему хотелось лезть в воду в такой неуютной и даже враждебной атмосфере.

Не дожидаясь, пока Глеб созреет, Линия быстро сняла одежды и подошла к воде. Крупные чайки, выискивавшие что-то в набегавших волнах, с недовольными криками поднялись в воздух и, отлетев не так уж и далеко, снова опустились в полосу прибоя. И замерли там, косясь. Невдомек было им, что задумали эти бесцеремонные длинноногие существа. Море было неспокойным. Зеленые волны, набегая, облизывали песок, и словно нехотя отползали обратно, шипя и отплевываясь комками пышной пены.

— Ух ты, свежа! — определил Глеб, вступая в воду. — Эх! И, коротко разбежавшись, ринулся в пузырящуюся глубину. Вынырнув, он несколькими мощными рывками преодолел сразу с десяток метров и только тогда оглянулся.

— Нормально! — крикнул. — Не бойся! И помахал рукой. Он неплохо умел плавать, почти как профессиональный пловец, и гордился этим.

Линия осторожно вошла в воду по пояс, потом, присев, быстро окунулась по плечи и лишь тогда поплыла. Крутые волны шли девушке навстречу, она отфыркивалась и отворачивалась от брызг.

— Ну, куда же ты? Не отплывай далеко!

Глеб подплыл ближе, но вышло как-то неловко, поднятая им волна едва не накрыла девушку с головой. Кроме того, он подвернулся ей под ногу — помешал, одним словом.

Линия рванулась в сторону и сердито ударила рукой по воде:

— Да не мешай же ты мне!

Ого, подумал про себя Глеб, характер! Перспектива возможных затруднений в будущем приоткрылась перед ним, но волны набегали одна за другой, не оставляя времени для прогнозов и размышлений. Надо было работать конечностями, чтобы оставаться на плаву, чем он тотчас и занялся. Но, заметим, зарубочку на памяти сделал. Светлый миг предупреждения отлетел прочь, смешавшись с комьями бесполезной пены.

Они, держась рядом, сплавали до недалеких буйков и вернулись обратно. Когда выбрались на берег, ветер, обратившись ледяной простыней, обжег тело. Нет, сказал себе Глеб, движенье это жизнь, это хорошо, — и бросился бегом вдоль берега, тревожа чаек, разгоняя, разогревая кровь. А фигура-то у нее ничего, ничего, думалось ему помимо всего прочего.

Прибежав обратно, он, отдуваясь, остановился возле Линии.

— Да ты, я вижу, совсем замерзла, — сказал он, заметив пупырышки на ее коже. — Возьми полотенце. Или, давай я тебя разотру!

— Да нет, спасибо, не нужно. Я так привыкла, на ветру обсыхать. На таком сильном — быстро.

— Да ладно тебе. Не слушая ее, он достал полотенце из сумки. — Ветер, вон какой, холодный и не унимается.

Он укутал ее мохнатым полотнищем с крупными желтыми осенними листьями, и как-то само собой получилось, что руки его задержались на ее плечах. Он немного помедлил и осторожно притянул ее к себе. И тотчас ему стало легко и тревожно одновременно. Совсем тонкая, тоненькая шея, хрупкие плечи…  Забытый, а, может, и незнакомый ранее щемящий мотив нежности зазвучал в его душе. Как всегда, неожиданно и ошеломительно.

Линия притихла, не пыталась высвободиться. Глеб почувствовал, что она насторожена, видимо, совсем непривычна к посторонней заботе.

И тут солнце, точно сидело в засаде и вот, дождалось момента, — выбрызнулось из-за туч у них за спиной. Лучи вернувшегося в мир светила ударили в зеленое наборное стекло залива и, раздробившись, оставили в нем миллионы крохотных частичек своего естества. Возможно, обман, но сразу стало теплей. И город на другом берегу преобразился, сбросил чужую маску и проявил лицо. А над ним, в вышине, в тучном, будто унавоженном, небе вспыхнула неправдоподобно яркая радуга.

— Смотри-ка, двойная, — указала на дугу Линия. — Это редкость, вообще-то, я такую никогда не видала. Прелесть какая. Говорят, двойная радуга приносит счастье.

— Конечно, так и есть, — откликнулся Глеб. — Я это точно знаю. Только надо обязательно пройти под ней. Что мы и сделаем, правда? Это волшебные ворота на самом деле, и за ними сказочный город. Видишь? Тот белый дворец — твой!

— Да!

И больше ничего не было сказано ими. Потом они еще долго бегали по берегу, пугая чаек, рисовали на песке забавных персонажей одним им ведомых сказок, смеялись и разговаривали на неизвестном языке. Время от времени Линия шептала: «Боже, ведь я о тебе ничего не знаю…».

Но кое-что все-таки уже знала.

Обратно до Города они добрались уже когда сумрак, родившийся в море, выполз из него на ленту Приморского бульвара.

Город зажег огни, бросив зыбкие световые шнуры к невидимому горизонту. С прогулочных катеров, этих светящихся кочек во мраке, неслась музыка, раздавались призывы к кому-то, к чему-то. Хотелось есть.

— Пошли в ресторан? — предложил Глеб.

— Не пробьемся, — выразила осознанное сомнение Линия.

Глеб загадочно улыбнулся:

— Идем!

У дверей ресторана толпился народ. Глеб пробился вперед и постучал согнутым пальцем в толстое стекло с золотой виньеткой. С той стороны приблизилось лицо, всплывающий портрет недоброго, лишенного сострадания администратора.

— Мест нет! — с силой и надрывом выдавила она из себя и задернула занавеску.

— Да, — сконфуженно пробормотал Глеб, — что-то сегодня не получается.

— Я же говорила, — подтвердила диагноз Линия. — Бесполезно. Ладно, не умрем, я думаю. Пошли отсюда.

Завернув за угол ресторана, увидели на стене дома афишу:

«Барды.

Концерт авторской песни.

При участии

Авторов-исполнителей из…»..

— Ты как к ним относишься? — полюбопытствовал Глеб.

— Вполне.

— Я тоже. Правда, не слишком наслышан. Пойдем? Хоть духовную пищу примем, раз нет обычной. Здесь неподалеку.

Однако на дверях театра эстрады висел замок.

— И здесь амбар! — сокрушился Глеб. — Что за день такой?!

— Хороший день, что ты! Грех жаловаться.

— Концерта не будет, — сообщила им женщина с крыльца библиотеки напротив. — Не доехали барды.

Потом снова был автобус, и темные клубились пространства, проплывая за окном. На самом краю видимой вселенной сверкали зарницы.

— Подождешь? — попросила у калитки Линия. — Я быстро.

Возвратившись вскоре, она протянула Глебу персик: — Держи!

Они шли вдоль улицы, жуя на ходу персики. Вгрызались в нежную мохнатую плоть, как вампиры в шеи своих жертв, и теплый, сладкий, липкий, точно кровь, сок затекал им на подбородок, и тек по шее ниже, они вытирали его платком Глеба, передавая его друг другу, и странным образом хмелели, будто и в самом деле персики истекали кровью. Глеб радовался и гордился собой втайне, тем, что без платка в кармане никуда не выходил. Не зря, оказалось, приучал себя к аксессуару.

Вдруг налетевший шквал возмутил теплый душный воздух. С темного неба прямо в фонарь с грохотом ударила молния. Посыпались искры, на половине улицы в домах погас свет. От испуга и неожиданности они присели, обняв друг друга, но толком и испугаться не успели, как с неба на землю, превращая ее в нечто противоположное тверди, обрушилась лавина воды.

— Бежим! — прокричала Линия ему на ухо. — В дом! Скорей!

Дом они, похоже, нашли уже на ощупь. Вода стояла стеной, и кроме шума ее обрушения ничего в природе более не существовало. И все это — и шум, и воду — они внесли с собой, переступив порог. И, закрыв дверь за спиной, отсекли, отделив сырость и отдалив звук.

Дом спал, загасив огни. Или оцепенел от ужаса внезапной грозы.

— Сюда! — Линия открыла дверь в одну из комнат.

Оказавшись внутри, Глеб огляделся. Два на полтора пространства, кровать, стул, окно в сад — вот и вся обстановка. Мокрая рубашка липко льнула к телу, остужая его, зато джинсы оказались относительно сухими. Глеб даже удивился: из воды, почитай, выпрыгнул, а что-то еще не насквозь промокло. По спине, бодря и отрезвляя, пролился ручеек, прокрутил слалом между позвонков, и юркнул куда-то ниже, под пояс.

— Что стоишь? — спросила Линия, входя следом. — Присаживайся. На кровать садись, прямо на покрывало, не стесняйся. Держи вот полотенце, оботрись. Да рубашку сними, ее надо бы, пожалуй, выжать. Не хочешь? Ну, ты чудак, право же.

— Прямо на мне высохнет, еще и быстрей, — пробурчал Глеб, растирая голову полотенцем. — Рубашка тонкая совсем, правда.

Снимать рубашку ему отчего-то совсем не хотелось. Он понимал, что ведет себя глупо, но ничего не мог с собой поделать. Так уж получалось.

А Линия уже переоделась в домашний халат. Краем глаза Глеб видел, как она повесила на стул бюстгальтер и прикрыла его сверху какой-то кофточкой. Ну, дает девица, подумал он и даже губу оттопырил от глубины чувства. Смело, смело. Ему почему-то казалось, что девушки должны постоянно ходить в этой штуке. Ну, или почти постоянно. На самом деле он не знал, как должно быть на самом деле, и стыдился своего незнания. Вот, не дай Бог спросили бы сейчас что-то такое, ой, умер бы на месте. Полный конфуз! В фильмах, по крайней мере, только так и показывают. Вдруг всполошился в растерянности: что же делать? Дальше-то как быть?

Ливень с прежней силой ломился в окно.

— Интересно, надолго ли?

— Не знаю…  На всю ночь! Ты спешишь? Лучше расскажи что-нибудь. О себе, наконец, расскажи мне. У тебя есть кто-нибудь?

— В каком смысле? А…  — Глеб дернул плечом. — Была подруга. Вроде как. Месяц назад замуж вышла, да…

— Жалеешь?

— Так сразу и не скажешь…

— И, наверное, решил что все? Никогда-никогда?

— Нет, не решил. Ничего я не решил.

Крупные капли, вырвались из общего строя бандой, прощупали на прочность жесть подоконника: тра-та-та!

— Славная ты девушка, — сказал Глеб, чтобы заполнить паузу.

— Нет.

— Что, нет?

— Не девушка. Я женщина, милый мой, женщина.

— То есть?..

Линия вновь проваливалась куда-то в бездну пространства, снова угодила на встречный поезд, уносилась, и ничего нельзя было сделать.

— Ты удивлен? Что, по мне этого не скажешь? И, тем не менее, милый мой мальчик. Обыкновенная история. Я полюбила, он был женат. Правда, при этом он еще умудрился меня заразить…  — Линия сказала и прикусила губу. Боже, что я несу, подумала, Боже! Но что делать? Ведь сейчас наверняка полезет.

Глеб увидел, что на встречном бушует пожар. «Что за черт? — думал он. — И здесь опоздал!» Линия удивилась бы, если бы узнала, что он воспитан в таком духе, будто с хорошими девочками такого произойти не может. А если и произошло, то, причем здесь он? Нет, теперь все приобретало иной смысл. «Знаю я эти истории. То у них парень на мотоцикле разбился, то в тюрьму по малолетству сел…  То вот, женатым подлецом окажется. Ладно, раз уж все равно так, не упускать же случай…  Надо же, еще и заразил, гад. Чем это?» Он, быстренько посчитав в уме дни, ужаснулся: «Сволочь, как обманывал…». Он притянул Линию к себе. «Бедная, бедная, как ты настрадалась…».

Губы девушки были одновременно мягкими и упругими, горячими и прохладными. Целоваться умеет, удостоверился Глеб. Он уже не собирался выпускать ее из рук.

— Лин, ты не спишь? — вдруг раскрылась дверь, и в черном проеме обрисовался сгусток материи. — Ой, — сказал сгусток, — простите. И исчез.

Линия мягко, но решительно высвободилась.

— Сам видишь, какая здесь обстановка, — сказала она. — Я бы тебя оставила, но никак нельзя. Ничего не получится. Ты иди, пожалуй. Кстати, и дождь, похоже, прекратился.

Он обнял ее на пороге. «Отчего так горько? — думалось ему. — Отчего?»

— Я завтра вечером уезжаю, — сообщила она. — Приходи проститься, если хочешь.

— Что же ты раньше-то!.. — вскричал он.

— Зачем? Так было хорошо.

Он вдруг ощутил, что она дрожит.

— Ты замерзла? Ох, босиком на цементе! Что же ты? Иди в дом!

— Ничего, ничего…

За калиткой он оглянулся. Линия на прощанье махнула ему рукой. И, взявшись за горло, прислонилась головой к косяку, точно опрокинулась в обморок. Ночная фиалка в исчезающем свете далеких фонарей. Маленькое светлое пятнышко в кромешном сумраке ночи. Слабый ручеек воздуха среди душного застоя. Одинокий голос, взывающий к всеобщему безмолвию. Не то, подумал Глеб, все не то. Вот фиалка, да, возможно. Ночная фиалка. Маттиола.

Такой ее Глеб и запомнил. Быть может, навечно. Во всяком случае, так ему казалось тогда. Он брел пустынной улицей, не различая лужи как нечто отдельное от дороги. Какой-то спазм хватал за горло, прямо душил его, хотелось что-то сделать, чтобы не дать, не допустить. Что именно предотвратить — трудно сказать определенно, он сформулировать затруднялся. Только чувствовал, что-то надвигалось, что-то могло обрушиться. И, нет, этого никак нельзя было позволить. Еще он чувствовал, что произошло нечто из ряда вон, нечто выдающееся, но не знал еще, что это такое и как к этому относиться.

Собаки сопровождали его долгим гортанным лаем, постепенно восходящим к вою. Некоторые выбегали навстречу из открытых дворов и, посверкивая желтыми сетчатыми глазами, оценивали и провожали долгими натянутыми, как заряженные арбалеты, взглядами. Казалось, сама ночь высылала навстречу недремлющих дозорных. Они и сами походили на арбалетные болты, и достаточно было минимального движения, чтобы пустить их за ним вдогон. Но именно этого движения не происходило. Почему-то. Могло показаться, что все прошло на тоненького. Да нет, так и было. Я свой, свой, хотелось закричать Глебу, чтобы успокоить всех и снять это напряжение, но он только убыстрял шаг.

Забравшись в запертую на ночь гостиницу, по обыкновению, через окно, Глеб без сил рухнул на кровать. Пружины недовольно и ворчливо проскрипели свое пружинное проклятие, но, делать нечего, приняли постояльца. Организм требовал наркотика, снотворного — сна, и, не впадая в ломку, отключался. В мозгу его щелкнул тумблер, сознание моргнуло, и его тут же выкинуло в немую фосфоресцирующую вселенную. Стихия свободного падения с постоянно нарастающим ускорением приняла его. Едва он втянулся в полет, как почувствовал, что началось торможение, некая внешняя сила вытягивала его обратно. Еще не открыв глаз, он выругался, потому что уже знал, кого увидит на краю своей постели.

— Какого черта! Дай поспать!

— Да погоди ты! — тянул свое Сашка. — Две минуты все равно тебя не спасут. Скажи только, где был? С Линией?

— Ну, с ней. А что?

— Ну и как она? Нормально?

— Нормально…  Что, нормально? Да иди ты!

— Эх, черт, надо было мне к ней пристроиться. Ладно, завтра. Завтра и я свое дело сделаю. Мамаша в ночную смену, так что…  Смотри, только не проболтайся Любке, что я женат. Тем более что дети есть. Я ей сказал, что свободен, как колокольный звон.

— Зачем тебе это?

— Уж больно она замуж за военного желает. И то, пора, давно уж созрела девка. Хоть немного пусть побудет за военным. А еще лучше — под военным. Надо помочь ей. Да я и сам уже две недели без бабы. Звенит все.

— Мудозвон ты. Ладно…  — Глеб поморщился, почувствовав вдруг тоскливую тошноту. И заторопился, зашустрил: — Иди, иди. Надо хоть часок поспать.

Из своего угла Сашка еще раз закинул удочку, окликнул:

— Глеб, а, Глеб! Слушай, тебе винный спирт не нужен?

— Зачем он мне?

— Ну, мало ли. Придумай, до утра что-нибудь. Если надумаешь, скажи, Любка прямо с завода принести может. Я себе три литра заказал. Не знаю, вот тоже думаю, не маловато ли? Это же вещь! Такой спирт — лучшая валюта. С ней все нереальное становится действительностью. Никто и ничто не устоит…

День третий

Он тянулся нестерпимо долго, этот день, в точности как предыдущий. Лишь к обеду, продремав на всех занятиях и трижды побывав под душем на переменах, Глеб как-то пришел в себя. Правда, звон и тяжесть в голове остались, ну да кто же из нас иногда по разным причинам не хаживал с тяжелой головой? Дело, в общем-то, привычное.

Все это время Глеб избегал Сашки. Ну, не хотелось с ним встречаться, просто с души воротило, если честно. Все не шли, не испарялись из сознания его двусмысленные намеки в адрес Линии. Но потом, когда в голове немного прояснилось, и он снова обрел способность рассуждать логично, он подумал. А что это я, собственно, подумал он? Сам-то я разве другой? Сам я разве не делал таких же поползновений? Себя не обманешь: делал. Так чем же я лучше Сашки? Все мы, мужики, такие. Что, должно быть, естественно.

От вывода такого ему, правда, легче не стало. Нет, решил он, надо во всем как следует разобраться. Хорошенько разобраться.

И он, как всякий нормальный человек, делал попытку за попыткой разложить все по полочкам, навесить бирочки, проставить номерки. Выстроить по ранжиру и значимости. Только не слишком-то это у него получалось. Сейчас, когда не было Линии рядом, казалось ему, что все с ним происходящее — нереально, или означает нечто иное, совсем не то, что емукажется. Какая-то трансформация, переход в другое качество, чем это было еще два, три дня назад. Но может быть и так: он сам вбил себе в голову невесть что, и теперь делает напрасные потуги разродиться новым взглядом на жизнь. Совершенно напрасные потуги. Потому что ничего реально не изменилось, не было ничего нового, не было. Стоп! Нет же, что это он? Было, конечно было! Эта встреча, Линия и все такое…  Погоди, да ведь обыкновенная, заурядная, проходная встреча, что это он такое воображает? Нет, не вяжется. Слова не те, и не то выражают. Новое появилось, вот только как определить, уловить его в себе? Тем более, когда в голове такой звон.

А, ерунда все, зачем себя обманывать? Ситуация проста и современна: он встретил девушку, эта встреча его взволновала. Остается определиться, как к этому факту относиться? Но это сложный, самый сложный вопрос, потому что в нем — корень всего. А ответить на него однозначно он не может, по крайней мере, теперь. Так все было ясно вчера, во всяком случае, ему так хотелось думать, и таким туманом все укрыто теперь. Ну, почему, почему она не дождалась встречи с ним? Почему, зачем у нее кто-то был до него? Неужели она не предполагала их встречи? Не думала о ней? Ведь это несправедливо. По отношению к нему, конечно, к кому же еще. Ну, и к ней, само собой.

Да, зачем она не дождалась? Зачем поторопилась? Ведь у человека, тем более, у девушки должна быть вера в судьбу. Или, теперь уже нет таких, ждущих и верящих? Опозданием, мы наказаны. А по факту, чрезмерной торопливостью. И несовпадением.

Он все вздыхал и вздыхал, не замечая, что делает это громко и протяжно. А вот сокурсники его все замечали и раз за разом оглядывались на него, но лицо его не выражало ни горя чрезмерного, ни страданий непосильных, поэтому никто не набивался с расспросами. Тем более что приближалось время зачетов, слушатели были поглощены подготовкой к ним, — так же и поэтому слова сочувствия не срывались ни с чьих губ. Про шутки и вовсе речи не было. На него обращали внимание, а он — нет, ни на кого, только всматривался в себя, как в колодец — что там, в глубине и во мраке! — и без конца бегал в курилку.

Услужливая и не в меру развитая фантазия его все чаще проявляла в воображении картины, отделаться от которых он никак не мог. Вот Линия — и кто-то скверный рядом с ней. «Нет! Это невозможно!» — и рука тянулась к оружию. Оружия не было, получалось — к сигарете. И тогда он сказал себе: стоп! Стоп, парень! Получается, что тебе все не безразлично? И покачал головой: еще как не безразлично! Аж кушать не может. Но если страдания поселились в его душе, значит, не о том он думает. Не о том, не так, и уж вовсе не на те картинки смотрит. Еще понял, что не испытывает больше ни раздражения, ни злости. Но, однако, и жалости к Линии у него нет. За что ее жалеть? Нет, жалости не было. А вот, внезапно, уважение — возникло. Он вдруг понял и принял все. «Подумаешь, не дождались его! — вскипело вдруг в нем самокритичное. — Скажите, пожалуйста! А кто ты такой особенный есть? Это, во-первых. А, во-вторых, вот, скажем, если бы ты был там? Если бы ты оказался на месте того? Если бы Линия первым повстречала тебя, и у вас все так славно бы складывалось, и однажды она тебе дала бы, позволила бы тебе…  все? Неужели ты остановился бы сам, остановил бы ее, сказал бы — подожди, мы слишком торопимся? Что, скажешь ты, если через какое-то время ты встретишь другого, настоящего, твоего, а ты уже это, не девушка? Чушь! Никогда и ни за что он так не сказал бы, а вот точно воспользовался бы ситуацией в полной мере. Это же так естественно, взять, когда дают. Так что не надо ханжества. Если девушка в пылу любви, в порыве страсти отдается любимому, не думая ни о чем другом, забывая об общественном мнении, о формальностях и приличиях, разве не достойна она уважения? Хотя бы за искренность и щедрость? Разве не заслуживает восхищения и даже зависти такая любовь? Эх, ты, мещанин в первом поколении! Разве не способен ты постичь красоту порыва любящего сердца? Разве не способен оценить щедрости души и самоотдачи тела? Но, если можешь, если дорос до этого, почему тогда сюсюкаешь невразумительно и капаешь слюной себе на ботинки? Эх, ты, болван с козырьком! Женщин большой любви не так уж много. Не глупи!

Сделав вывод — как ему казалось, — и, решив кое-что для себя, он посветлел лицом, прекратил вздыхать, а заодно уж и перестал курить. Ну, накурился, расхотелось. Впрочем, ненадолго. Дело в том, что, подумав о любви, он впервые связал ее с именем Линии. Ну, а о любви уж он кое-что знал, причем такое, к чему возвращаться больше не хотелось. «Глупо как-то все, — отрезвлял он себя сомнениями, — ненормально. Пришел, увидел, полюбил, — так что ли получается? Но это же абсурд! Такого со мной произойти не может. Никогда. Именно со мной. Потому что хватит уже, было. И быльем поросло».

Кроме того, — если вдруг, только предположим, — если вдруг так все завернется, и нам придется выяснять отношения, я далеко не уверен, что она мне ответит взаимностью. А скорей всего, она никогда не забудет своей прошлой страсти. Своего первого. Первопроходца, да. Как и я. Впрочем, вру, я уже все забыл. А вот она — не факт. Говорят, женщины всю жизнь помнят свою первую любовь, и по ней оценивают все последующие. Вот так вот. А всю жизнь проходить с приставленной к спине мерной линейкой тоже, знаете, мало приятного. Так, может быть, сказать себе: Все! Ша! — и забыть, и никуда больше не ходить? Поезд уйдет, девочку увезет, вечер истечет, и все кончится само собой? И забудется, и наладится? А? Может, все же так будет лучше? По большому счету, любовь такое болото, что нет никакого желания снова в него нырять. И согласия моего нет на то, нет. Разве что, против желания. А разве так, то и голову ломать больше не стоит. И не фантазировать, не выдумывать, что встреча не случайна, что предопределена и неизбежна. Розовые пузыри…  Розовые сопли, вот. Поверить во все? Ах, ладно, не смешите. Впрочем, еще есть время посмотреть. Посмотрим. Любовь? Любовь, любовь…  Не отказываться, но и не напрашиваться.

И он снова закурил, еще одну сигарету из оранжевой пачки с ракушками. Не последнюю на сегодня, как оказалось. Да, что ни говори, а у моря быстро ко всему привыкаешь, и к солоноватому чаю, и к сигаретам с ракушками.

Пока курил, Глеб положил себе думать, что вся эта история с Линией не слишком ему нравится — и так к ней относиться. «Так-то верней, со скепсисом в голове, и надежней», — решил он.

Вот, наконец, и этот день докатился до вечера. Он оказался самым обыкновенным, ну просто банальнейшим из самых банальных дней — ничего не произошло из ряда вон, ничто не ошеломило зрителей, не завернуло интригу лихо. Да и какая там интрига? Так, обыкновенная житейская история, не заслуживающая просвещенного внимания. С каждым может произойти — и происходит.

К пяти часам пополудни Глеб был готов: одет, побрит, наодеколонен — все чин-чинарем. Хорошенько подумав, естественно, трезво, он решил все же не увиливать. Что-то было не ясно, собственно, многое, а хотелось выяснить все до конца — так он себе это объяснил. Волнения не было, лишь неловкость томила душу. «Вчера прощались довольно тепло, какой сегодня окажется встреча?» — думал он. Того, что последний день станет действительно последним, окончательно и бесповоротно, он не боялся. Посмотрим, как пойдет, решил он. Чему быть, того не миновать, — такой имелся у него в запасе дежурный принцип.

Сашка нагнал его по дороге, чему Глеб никак не удивился. Как же без Сашки? А тот даже не спросил, куда он идет, только предложил:

— Погоди, вместе веселей.

Да уж, подумал Глеб, веселья полные штаны.

— Что, прощаться?

— Да, проводить хочу.

— Я тоже. Даю прощальную гастроль. Сашка шел, опустив взгляд в землю, и загрунтованный взгляд его был мрачен, и не обещал поблажек. Демонический прям-таки взгляд.

По дороге, оставив Сашку курить на крыльце, Глеб зашел в кафе и купил там бутылку вина.

— «Бахчисарайский фонтан», — сообщил он, изучив этикетку по выходу, и принялся разглядывать бутылку со всех сторон. — Какое красное! Не пил никогда такого.

— Зря купил, — оценил покупку Сашка и пошевелил со значением бровями. — Там и своего хватает.

— Свое это свое, мы про него знать не обязаны. А с пустыми руками неудобно, — возразил Глеб. — Еще бы конфет коробку купить, да где ж их взять?

— А что, в кафе не было?

— В том-то и дело.

— У буфетчицы спросил?

— Само собой.

— Подмигнул?

— Конечно, слушай!

— Странно…  Ну-ка, подожди здесь.

Сашка в свою очередь нырнул в кафе и минут через пять вернулся, с конфетами.

— Вот, — продемонстрировал он трофей. — Не знаю, какие, но, как говорится, хороши любые. А всего-то надо проявить немного больше обаяния. Так-то, старик, учись. Автобус, кстати.

Дом на окраине поселка был полон девиц. Глеб даже опешил поначалу: откуда здесь столько?

— Здравствуйте, девоньки! — нисколько не тушуясь, сходу бросился на штурм девичьего царства Сашка. Через минуту он уже сидел рядом с Любашей и что-то нашептывал в ее розовое ушко.

Глеб, остановившись в дверях, оглядывался.

— Что, знакомых ищешь? — окликнула его Линия. — И не находишь? Проходи сюда, садись. На диван вот.

Она что-то прибрала с дивана и унесла в другую комнату. На ней, как заметил Глеб, был вчерашний ситцевый халатик, сиренево-розовый, в мелкий белый горошек. Глеб догадался и подумал о том, чего под халатиком не было. Не все, но многое в мире пребывало в неизменности, а как Линия? Тоже в неизменности? Кто знает. На первый взгляд она казалась бесстрастной, чтоб не сказать — равнодушной. Хотелось бы все же немного больше заинтересованности. Что и предполагалось, подумал Глеб. Хорошо, что вообще заметила.

Он присел на указанное место на диване, на самый край, и принял классическую позу: руки упер в колени, ноги подобрал под себя. Сам заметил деревянность обретенного образа и, превозмогая неловкость, откинулся на спинку. Постепенно расслабившись, вытянул ноги. Чувствовал он себя совершенно по-дурацки, неловко, правда. Ему казалось, что все на него смотрят. Зря, никому не было до него дела.

В комнату с улицы, поднырнув под марлевую занавеску на двери, вошел пегий лохматый пес. Ни на кого не глядя, он пересек помещение по диагонали и улегся у противоположной стены на бок, привалившись к ней спиной и вытянув лапы. Глаза его подернулись дремной пеленой, челюсть расслабленно отвисла, между клыков вытек аморфный язык и заалел. Глеб на все смотрел как-то отстраненно, ему показалось, будто на них обрушилась, оглушив, тишина, и в стылую глухоту и немоту пространства пес вступил, как видение инфернальное. Не пес — фантом пса, не более. Глеб так и подумал: наваждение. И, в подтверждение его мыслей, комната стала наполняться фиолетовым сумраком, проникавшим, видимо, прямо через окна, хотя за ними как и прежде чистило свои апельсины солнце. И разбрасывало корки, повсюду, даже с дивана ему их отлично было видно. А в фиолетовой суспензии сумрака тонули шалые мухи.

Первой опомнилась Любка.

— Это еще что такое? — закричала она на пса и вскочила, отстранив рукой Сашку. — Ты ля на него! Какой! Давай-ка, пошел вон отсюда!

Пинками, она вытолкала фантом во двор.

— Безобразие же! — объясняла она свою активность. — Каждый божий день является и в этот угол пробирается. Не успеешь оглянуться, а он уже там, и язык высунул. Его гонишь, а он не понимает. И я не понимаю, чем ему там намазано? Придурок какой-то.

— А что тут понимать? — подал голос Сашка. — Кобель ведь, ясно, чем ему там намазано.

Тьфу ты, тоже, шутник выискался, подумал Глеб. Шутка Сашкина была на редкость липкой, до того, что захотелось помыть руки. Вместе с ней и наваждение покинуло комнату, через проемы двух настежь раскрытых окон апельсиновые корки ввалились внутрь, шлепаясь яркими мазками света на все, что ни попадя. Странно, что никто кроме него самого этого не замечал, подумал Глеб. Тут в комнату вновь вошла Линия.

— Отчего ты скис? — спросила она.

— Ничего такого, тебе показалось. Он подвинулся, освобождая девушке место.

— Нет, ты скис. Я же вижу.

— Ну, немножко, немножко, — улыбнулся Глеб. — Это потому, что ты где-то пропала. Рассказывай, как ты? Выспалась после вчерашнего гуляния?

Он хотел обнять ее, но Линия не пустила его руку, и ищущие пальцы, лишь ощутив колыхание воздуха, замкнули пустое пространство.

— О, да! — откликнулась она. — Я спала до обеда. А ты?

— И я, — посуровев лицом, кивнул Глеб. — Я тоже спал до обеда.

— Ты что, на занятия не пошел?

— Почему же, пошел. Там и спал.

— Бедненький! Ничего, ничего! Сегодня уж ты точно выспишься.

— Да, кстати. Пока ничто не помешало — напиши-ка мне свой адрес.

— А что может помешать?

— Да все! Все против нас, поверь. Будь иначе, мы встретились бы намного раньше.

— Ты так думаешь? Не знаю. Мне кажется, все случается ровно тогда, когда должно случиться. И я в прожитом ни о чем не сожалею, и ни от чего не отказываюсь. Все, что мое — мое. Вот так. Да, адрес, говоришь? Ну, если нужно…

— Конечно, нужно! — загорячился Глеб. — Почему ты так говоришь?

— Так. Ты все равно им не воспользуешься. Проводишь — и, как говорится, слава Богу! С глаз долой, из сердца вон. И из памяти, само собой, тоже вон.

— Напрасно, ох, как напрасно ты говоришь такое! Твои слова — ошибка, и ты в этом еще убедишься.

— Ну, хорошо, хорошо, раз ты так хочешь…

Она вырвала клетчатый лист из блокнота и толстым синим фломастером вплела тайну свою — как залог будущей радости — в легкую, быструю вязь букв.

— Дети! Кушать! — раздался со двора призывным колоколом голос Любкиной матери.

Стол под белой скатертью, покоробленной крахмалом, расставив брусья ног квадратом, ждал посреди двора, ближе к летней кухне. Долговременная точка круговой обороны для армии из десяти, как минимум, истерзанных муками голода едоков. И арсенал по центру — эмалированный таз вареников.

— Так с вишнями! С вишнями! — ублажая слух, зазывала хозяйка.

Жесткие, похожие на чешуйки листья крымской вишни рассекали воздух на соты прямо над головами. В порыве дерзости — просто шалости — дотягивались до причесок, кому лохматили, кому приглаживали. Из листвы, из своих ячеек, кое-где выглядывали перезрелые ягоды — черные глаза юга. Их было немного, и они казались подслеповатыми. Глеб улыбнулся: у Линии глаза северные.

«Бахчисарайский фонтан» изошел весь пеной, будто не пробку вышибли, а легкие ему прострелили пулей. Эх, сокрушался Глеб, надо было остудить.

— Ничего, — успокоил Сашка. — Это же чисто символический акт, исключительно для запаха. А для дела у нас свое есть, правда, Любочка?

На столе, как по мановению волшебной палочки, появился запотевший графин.

— Спирт как спирт, — поспешил определить напиток на вид Глеб. — И не скажешь, что виноградный. Девочки, конечно, воздерживаются?

— Нет, почему же? — возразила Линия. — Я буду. Немного. Чисто символично, как было сказано.

— Ну, — Любкина мать поднялась, держа перед собой полный стаканчик, — давайте выпьем на посошок. Приезжайте к нам еще, деточки. Хоть каждое лето приезжайте. Мы всегда вам рады будем.

Глаза Линии увлажнились, поплыли за стеклами очков. Она всхлипнула и, соглашаясь с тостом, отхлебнула из рюмки.

— Ой! Ужас! Ужас! — запричитала. Стекла покрылись влагой, сняв очки, Линия просушила их, и глаза. — Спасибо! А вы?

— Не могу, деточка, прости, не могу. А вы на меня не смотрите! Ешьте, пейте! Вот здесь еще компотик. А я, пожалуй, пойду, прилягу. Мне в ночную сегодня.

Ниспадавшую на плечи присутствующим вуальку сумерек прожигали горящие белки Сашкиных глаз. Исправляя положение, пробудилась под чепцом абажура лампа над столом. Круг сузился, пространство потемнело и надвинулось.

Стукнула калитка. Пес, коротко взлаяв спросонок, исполнил долг сторожа. Все настороженно замерли.

Из темноты, из неизвестной жизни улицы проявился, стуча костылем, человек. В распахнутых глазах его горели огни незамутненной радости, и без всяких абажуров.

— Дед Степан! — выдохнула, снимая общее напряжение, Любка. — Добрый вечер! А я уже думала, не зайдет, — стала объяснять. — Всегда заходит, значит, а сегодня не зайдет. Садитесь к столу! Что, некуда? Сейчас принесу что-нибудь.

— Пусть на мое место садится, пожалуйста! — предложила Линия, поднимаясь. — Нам все равно пора.

— Я быстренько соберусь, и мы уйдем отсюда, хорошо?

Она наклонилась близко-близко, и Глеб заглянул в ее глаза, будто окунулся в светлый омут. Он просто опрокинулся в них, упал, как в Ниагару, и, перевернувшись через голову, шлепнулся обратно на стул. И бледно улыбнулся, почувствовав непонятную растерянность, заполнившую тело до макушки.

— Да-да, конечно, я жду, — пробормотал невнятно. Пытаясь дать ход словам, он расталкивал языком во рту ту самую кашу, сваренную из неопределенности, ставшей предопределенностью, неуязвимости, обратившейся ранимостью, и отстраненности, превратившейся в вовлеченность. Все эти чувства-перевертыши сбивали его с толку. Казалось ему, что-то происходило без его непосредственного участия, что-то решалось само собой, о чем судить приходилось по косвенным признакам. «Что же я раньше до этого не додумался?» — укорил он себя. Мысль промелькнула, и он уже не мог точно вспомнить, о чем должен был подумать.

Ночная бабочка смертным боем билась о горячее стекло лампы, осыпая стол пыльцой усталых крыльев. Цикады вокруг без устали точили свои жестяные сабельки. Глеб вытряхнул из пачки на столе «Беломор», закурил. Горький дым, горькие мысли.

— Люблю военных, — вещал дед Степан, держась за рюмку обеими руками, как за буек на стремнине. — Сам был…  Подергал кадыком, сглатывая. — И…  и…  и…  И я много раз хочу сказать вам: любите Родину!

Звездная шаль легла им на плечи, едва калитка, закрываясь, хлопнула за спиной в деревянные ладоши в последнем прощании. Они понимали, что вряд ли теперь когда-либо сюда вернутся.

Все. Финита, или что еще говорится в таких случаях.

Во все стороны простиралась ночь, они шли в неизвестность. Так хотелось думать. На самом деле, неопределенность присутствовала, да, но не все было так печально.

Легкий чемоданчик Линии тихо повизгивал фиброй в руке Глеба. Сверчки и цикады оглушали своей бесконечной симфонией, закольцованным танцем с саблями. Шагая по темной улице неведомо куда, как он себе представлял, Глеб пытался уловить оптимистические нотки в этой волшебной музыке. Ну, хоть что-то. Кто-то же должен сказать, хоть предположительно, хоть намекнуть, что все будет хорошо. Он просил, в качестве знака, хотя бы лучик света, но дорога оставалась темна.

Они старательно обходили во мраке лужи, следы вчерашнего ливня, определяя их по внезапным фонтанам звезд под ногами.

— Успеем? — волновалась Линия.

— Еще вагон времени, — успокаивал Глеб. — Да и вокзал близко.

Они свернули в переулок, — узкий ход, почти лаз.

— Ой! — вскричала Линия почти сразу.

— Что такое?

— Все-таки вляпалась в грязь. Черт! Как я теперь поеду! А ты куда смотрел, кавалер?

— Ладно, ладно, не расстраивайся. Сейчас все поправим. Что-нибудь придумаем.

Глеб почувствовал досаду. Он-то здесь при чем? И так старается.

Они вышли к железной дороге, еще довольно далеко от станции, и долго пробирались вдоль нее к сияющему в ночи острову станционных огней. Перепрыгивали через какие-то кочки, кучи щебня, преодолевали баррикады старых деревянных шпал в откосах, определяя свое местоположение, припадали руками к теплым рельсам, тонкими строчками огня струившихся в нужном направлении. Линия молчала, тая тревогу за судьбу туфель. Расстроилась, понятно. Глеб сопел, преодолевая препятствия сам и помогая в том подруге. Оба они были благодарны рельсам за их путеводное старание. Им было как-то невдомек, да и не ко времени задумываться, что эти железные поводыри не всегда приводит к заказанному и ожидаемому свиданию. Куда чаще они дают начало и указывают путь к разлукам. Кто угодно может подтвердить, что разлук гораздо больше. Кто угодно. Да что там, они сами в этом вопросе эксперты.

Когда беспредел бездорожья закончился, и под ногами зазвенел асфальт перрона, Глеб посмотрел на часы.

— До поезда еще полчаса. Не густо. Но ничего, еще успеем помыть туфли. Вот только где?

Он оглянулся, озирая станционные строения.

— О, да вот же! — воскликнул радостно.

Невысокий, выбеленный известью забор палисадника упирался прямо в перрон, намекая, что домишко в его глубине имеет служебное предназначение. Прямо за ним, возле калитки морщила нос от хронического насморка уличная колонка.

— Пошли! — потянул Глеб.

— А вдруг там собака? — засомневалась Линия.

— Это же контора, служба какая-то. Откуда?

— Да кто его знает? Здесь у всех собаки.

На освещенное крыльцо дома в глубине вышли трое в железнодорожной форме, рассевшись на перилах, закурили.

— Вот, я же говорил. Видишь? — и он мягко подтолкнул Линию к калитке. Но, едва они вошли в палисадник, как из-за угла дома выскочила вислоухая собачонка и бросилась к ним под ноги.

— Собака, собака! Я не пойду! — и Линия потянула его обратно.

Подбежав, собачка приподняла одно ухо и сказала «тяв!», совсем даже не зло. Прозвучало как «привет!». Собачка подпрыгнула, вильнула хвостом и, развернувшись на месте, быстро убежала обратно.

— Ну, что это за собака? Ерунда какая-то, — Линия беспомощно развела руками.

Глеб вдруг заметил, что девушка готова разрыдаться. Не то чтобы слезы там, в глазах блестели, или губы дрожали, нет. Но вот надрыв какой-то в том, как она говорила, и что говорила, и как вела себя, — надрыв ощущался. Она была как струна, у которой уже не осталось сил противодействовать рвущей надвое силе натяжения. Когда нарастает дрожь, вместе с угасанием воли к сопротивлению.

Глеб внимательно посмотрел на спутницу свою и отчего-то замолчал. Не смог бы он объяснить так сразу, почему именно ему захотелось помолчать, отвернуться, отойти в сторону. Наверное, почувствовал он, как плотной, неотвратимой, неизбежной, как угроза смерти, массой наваливается на него необходимость окончательного решения. И вместе с ним — конкретных, а не расплывчатых, обтекаемых слов. Но, Господи, как же это? Он ведь никогда их не произносил…  Или, забыл? Забыл, конечно. Это было так давно, что, можно считать, и не было никогда.

Но нельзя же, шутка ли, можно ли заходить так далеко? А не свалить ли потихоньку в темноту, пока не поздно? Что-что, а вот это он отлично умеет. Ох, не вышло бы хуже.

Мысли обвалом оглушили его. Отвернувшись от Линии, он надавил на рычаг колонки и пустил воду. К удивлению, колонка оказалась исправна.

Мир замкнулся, закуклился в отвоеванной светом фонаря у ночи желтой сфере, похожей на бункер с полупрозрачными стенами из бронестекла. Все, что было за, отсекалось максимально возможно. И так было хорошо и покойно в нем, и так хотелось, чтобы извне ничто не пробилось, не нарушило, не отвлекло…

Потом они вышли за калитку и двинулись вдоль перрона по направлению к вокзалу. А когда остановились и посмотрели друг другу в глаза, вдруг оказалось, что слова, которые Глеб ворошил в памяти, подбирая, — выяснилось, что они не нужны. Причем здесь слова? Что они могут выразить? Что в силах изменить? Есть он, есть она, эта девочка, вовсе неизвестная ему еще три дня назад, и есть что-то такое между ними, возникшее только что и такое непрочное, такое пугливое, как дыхание мотылька. Быть может…  Возможно ли?

Линия вдруг припала к его груди, зажав в кулачках рубаху. Очки ей мешали, она сняла их, потратив на жест руки, на это действие остаток сил и стойкости. Гладя ее по голове, Глеб чувствовал, как содрогается она под ее рукой, как жгучая влага обжигает ему кожу, растворяя, прожигая. Слезы, что ли?

— Тише, — тщетно пытался он успокоить девушку, — тише, милая. Я приеду к тебе. Через год приеду, или через полгода, как получится. Ты только жди, очень прошу тебя, жди. Только честно, насколько хватит сил. Знаю, знаю, что нелегко, но ты попробуй. А если не сможешь, если почувствуешь, что ни к чему тебе такое счастье, напиши сразу. Мол, прости, не могу. Можно и без прости. Я не обижусь, я пойму, я привычный. А иначе нельзя, понимаешь? Иначе будет хуже.

Линия кивала, глотая слезы, а он целовал ее горько-соленое лицо, и все старался обнять ее крепче, чтобы не отделиться, чтобы навсегда.

Безликим тараном, слепя адским желтым глазом, пробил их светлую сферу, их бункер, их убежище прибывший поезд. Подхваченные суетливой толпой отъезжающих и провожающих граждан, точно волной прибоя, они метнулись туда и откатились обратно вдоль состава. А когда наконец оказались возле нужного вагона, стоянка уже закончилась, и поезд уже вновь трогался, не собираясь задерживаться на этой незначительной, по сути — случайной, станции.

— Давай, давай, голуба! — кричала проводница, пропуская Линию в вагон. Глеб на бегу успел поцеловать ее в последний раз, подсадил на подножку, затолкал куда-то следом чемодан. Проводница пропустила ее в тамбур и, оттерев широким корпусом от двери, опустила откидную площадку. Потом Линия вновь появилась в проеме двери, но уже далеко, уже за пределами сферы. Да, собственно, и сфера-то давно распалась. Линия порывалась что-то сказать, а, может быть, что-то и говорила, но слова ее не достигали Глеба, пропадали в нарастающем стуке колес. Лишь лицо ее, беспомощное, родное, казалось, не удалялось, а как бы поднималось в небо, и до него он все равно уже не мог дотянуться. Непрочным оказалось их укрытие, не выдержало, не выстояло, опрокинулось, распалось, раскололось под неодолимым напором внешних сил и грубых житейских обстоятельств.

Поезд быстро укатился в ночь, вскоре и гул его затих вдали, втянулся в пространство за своим повелителем. Еще тлели некоторое время рубиновые огни на последнем вагоне, но и они скоро помутнели и растаяли в душном дыхании разопревшей за долгий день от жары земли.

Все.

Как ничего и не было.

Глеб огляделся. Людской прилив схлынул, перрон давно опустел, осиротел, лежал покинутым, как город после карнавала. Остались в изобилии бумага, мусор, и обрывки прощальных слов — в роскошной обертке из бархатных листьев, перетянутой лентой аромата цветущего лоха серебристого.

Закурив, Глеб дошел до конца платформы, там спрыгнул на полотно и по шпалам зашагал в направлении гостиницы, можно было и так, огни ее угадывались на периферии общей иллюминации городка. Шпалы сужали шаги, дорога дальним концом упиралась в неизвестность. Глеб не знал за собой пророческого дара, но и без него предугадывал, что путь его в этот раз будет долог.

* * *
Вот вам и розовый туман, и сентиментальный дым. История, которую я не выдумал. И, конечно, это не вся история, а лишь самое ее начало.

Вернуться в осень

Для него из многих сотен зрячими были только эти три окна в третьем этаже кирпичной пятиэтажки.

Ее окна.

В любую пору, круглые сутки они смотрели на больничный сад.

Неподалеку располагался и вход в него.

* * *
Обычно они проходили под невысокой аркой, раздвигавшей покатыми плечами красный кирпич забора, проникали на ту, внутреннюю, тайную сторону друг за другом, для чего точно рулетку крутили, толкая, скрипящий и погромыхивающий на разбитых подшипниках турникет. Там, по другую сторону жизни, они оказывались на аллее, ведущей и приводящей страждущих, страдающих и сочувствующих к главному больничному корпусу. Только вовсе не обязательно было проходить именно туда.

Имелись и иные пути.

Аллей, всевозможных дорожек и простых, едва видных тропинок переплеталось в саду великое множество, они знали их все, и всякий раз выбирали для прогулки другую.

Если пойти по дорожке, что уводила от калитки влево, той, что была с давних времен посыпана размолотым в красную пыль кирпичом, через некоторое время можно было оказаться у детской площадки, устроенной для детишек работников клиники. Там на небольшом, выгороженном сеткой, пространстве были сосредоточены покрашенные в веселые цвета различные игровые приспособления, снаряды и устройства, карусели, качели и качалки, а так же множество конструкций, по которым можно было лазить, ползать и цепляться. Шестиугольная песочница под грибком, золотые пески посреди зеленого океана.

Пройдя дальше, еще совсем немного, неизбежно попадешь на длинную и прямую, словно продольный слом пространства, аллею, уводившую из тишины и тени сада — прочь от проступавших сквозь вековые стволы деревьев желтыми пятнами скорби больничных стен, — почти к центру города, туда, где рынок и кипение жизни. Аллея та пролегала через тщательно возделанные огороды и небольшие поля, подкармливавшие своими посильными урожаями обитателей стационаров. Забавно было следить в урочную пору, как трудится на этих нивах косматая гнедая лошаденка, с одинаковым усердием качая головой, будучи впряженной в плуг, борону или маленькую телегу на дутых колесах.

Несколько десятков шагов в любую сторону от аллеи, и к вашим услугам множество фруктовых деревьев, — там начинался собственно сад. Туда они любили наведываться весной, в пору цветения, что понятно и естественно, ибо очарованию цветущего сада противиться невозможно. Но так же манил и завлекал их сад в самом конце лета и осенью, когда созревали плоды, и деревья, изнемогая от зрелой тяжести, щедро делились своими плодами с каждым, протянувшим к ним руку.

Уйдя с аллеи вправо по одной из пересекающих ее дорожек дальше за сад, по широкому пологому спуску, проложенному наискосок по изумрудному крутому склону сквозь дебри дикорастущих кустарников и шеренги американских кленов точно сходни круизного лайнера, можно было попасть на просторную лужайку с двумя-тремя громадными вековыми липами посередине. Лужайка на самом деле являлась обширным зеленым пляжем, протянувшимся вдоль правого берега широкой спокойной реки.

Больница и сад, следовательно, располагались на высоком обрывистом берегу, по которому они тоже порой гуляли, не спускаясь вниз, к воде. Оттуда, сверху, сквозь деревья на краю обрыва виднелся противоположный берег, отсеченный от душных объятий города серпом водного потока, весь холмистый, поросший буковым и грабовым лесом.

* * *
К реке также можно было попасть, если свернуть от турникета направо. Эта тропинка вела мимо старых, корявых яблонь, словно в сказке протягивавших свои узловатые ветви ко всем проходящим с единственной просьбой — отведать их яблок. Не многие отваживались, поскольку яблоки были в основном зимних сортов, вроде антоновки, и чтобы насладиться их вкусом следовало подождать еще два-три месяца, пока они вылежатся и дозреют, наберут сладости и аромата.

Дальше за яблонями неожиданно начинался совершенно дикий в своей необузданной первозданности участок, с клокастой травой и выходами синего камня. Снова кустарники, клены и, конечно, березки. И, так же неожиданно и нехотя, кусты расступались, деревья поднимали ветви и пропускали шедших на поляну с несколькими древними могилами. Здесь обрели приют и покой солдаты последней войны, умершие от ран и болезней. А так же, отдельно, врачи и медсестры, пытавшиеся спасти бойцов, часто ценой собственной жизни. Прямоугольники насыпной земли, поросшие жесткой, давно не кошеной травой. Покосившиеся обелиски, со звездами и без. А выше и обелисков, и звезд, и деревьев только небо с тоскливым разлетом белых облаков, похожих на платки или врачебные халаты. И, поодаль, на склоненных скрещенных ветках, вечные черные вороны в неизбывной вечной печали.

Это тихое скорбное место можно было обойти стороной, что они иногда тоже проделывали, тогда тропа уводила их еще дальше, на крутой обрывистый берег небольшой речушки со смешным названием Шереметка. Петляя по косогору, обходя овраги и промоины, а иногда цепляясь за самый край гранитного карниза, дорожка сопровождала речку до самого ее впадения в большую реку. Пробираясь по тропе, можно было видеть внизу давно уже успокоившуюся и замолчавшую, но все еще сопротивлявшуюся тлену и небытию водяную мельницу. Задрав остов колеса над прорванной запрудой, мельница как бы посылала молчаливый знак, призыв о помощи, просьбу о спасении. Хотя, понимала, понимала, что время ее прошло…

Освобожденная от забот, Шереметка слегка шепелявила, прорываясь сквозь пролом в запруде, тропка дальше подпрыгивала над ней и неожиданно возносилась на головокружительную высоту у самого ее устья. Здесь, на самом мысу, на стрелке, находилась еще одна могилка, безымянная, под железным обелиском с красной звездой на макушке. Отсюда, от беленого известью изголовья открывался обширный и наилучший вид на реку, неспешно вкатывавшуюся внизу в широкую излучину и застывшую там, казалось, навсегда, на зеленые дебри лесов на противоположном берегу, роскошным платком укрывшие мощные складки земли, на ничем не ограниченные туманные и голубые дали. Впрочем, краски природы менялись в зависимости от времени года, неизменными оставались ошеломительная красота местности и молчание того, кто лежал в земле. Этот парень, — они, по умолчанию, полагали, что парень — задержавшийся здесь навсегда и ставший, в конце концов, частью вечности, никак не мешал им любоваться пейзажем, наслаждаться которым, возможно, лично ему не пришлось никогда. Тем не менее, они ощущали, что в его присутствии чувства их становились более сдержанными, приглушенными и глубокими. Дыхание неизбывности уносило прочь легковесную шелуху.

Левее могилки ухала в кусты сирени на склоне другая тропинка, крутая и совсем ненадежная. Но если набраться смелости и сбежать по ней вниз, окажешься на той самой зеленой лужайке с липами на берегу, которая есть пляж. Круг замыкался.

Однажды Брэм подумал, что, если обобщить, в этом круге заключалось все, что составляло жизнь: пора младенчества и зрелой рабочей стати, пора ухода сил, старения, болезни и умирания. Замкнутый круг познания, путь, по которому проходил каждый живущий. При этом никто не знал, к чему следует всю жизнь, а, узнав однажды, не делится знанием ни с кем. Мысль эта, правда, пришла к нему значительно позже того времени, когда они гуляли с Люси по саду, не обретшие еще способности да и склонности к философским обобщениям. Тогда же, кстати, он понял, что то, что он лично переживал, что происходило с ним тогда, и было самым настоящим счастьем. Счастье, как оказывается, не всегда рвется в победители момента. Глубинное, основное, которое исподволь наполняет и держит на плаву, как спасательный круг, как понтон, чаще всего дает о себе знать лишь тем и тогда, когда ты его лишаешься. К сожалению, к сожалению…

Неосознанно, они разбивали тот неразмыкаемый круг на части, поочередно уединяясь в его сегментах. Уединение дарило им радость и блаженство неущербной полноты ощущения друг друга. Они при этом совсем не избегали прочих людей, не прятались от их глаз, не забирались тропами нехожеными в места нетронутые или забытые, — хотя и такое случалось иногда. Для достижения отдельности от других им достаточно было взяться за руки, и мир тотчас сужался до элементарного, до неделимого: рука в руке, я и она, мы…  И все, больше никого, нет и не надо. По крайней мере — пока. Окружающее пространство становилось той оболочкой, сферой, в центре которой обитало существо по имени любовь — и, кроме них, пробиться в ту область никому было невозможно. Только взяв в плен одного из них. Или убив. Обоих. Конечно, лучше уж так, потому что без другого никто себя не мыслил.

Смешно? Нисколько. Знающий поймет, а знают многие, — все, кто хоть однажды пережил в потемках неразбуженной души рассвет любви. Ромео и Джульетта живут в каждом, жаль, оказалось, лишь до поры.

* * *
Существовало в том саду одно место, которое всегда и с неизбывной силой влекло их к себе. Островок в океане, буковая роща посреди хвойного леса. Всего несколько десятков деревьев, вонзенных в землю точно гигантские двадцатиметровые стрелы. Светло и торжественно, будто в храме — там. Нездешняя, славянской душе до конца не понятная, но притягивающая и чарующая готика. Серые стволы колоннами возносили до небес арки крон. Под их сводами сами собой утихали шутки и шалости, ни суеты, ни мирского шума — ничего такого легковесного не проникало сюда извне. Сердце, затрепетав перед лицом возвышенной тайны, замирало в груди зачарованной птицей, и думать становилось возможно лишь о возвышенном, толковать о хрустальном и чистом. О Боге.

Ах, Брэм, отставить! Красный, прошу пардона, командир, а выражаться изволите, как…  Как элемент несознательный, подвергшийся и поддавшийся тлетворному влиянию. За всю жизнь вы ни разу не сподобились даже побеседовать с истинно верующим человеком, так откуда же вам знать, как разговаривают они с Богом? Вы, материалист!..

Да, Брэм был материалист. Но время от времени и он немного сомневался. Потому что, хоть материализм и всеобъемлющ, и даже вездесущ, он не давал ответа на одну очень важную загадку: что же тогда есть любовь?

Любовь есть тайна.

Ибо как можно объяснить сгоравшему в ее огне, что она — всего лишь плод его фантазии? Разгул воображения? Менуэт гормонов, тонкая химия афродезиаков и феромонная свистопляска? Или даже случайная комбинация электронных импульсов в путанице нервных клеток? Чем такое обоснование, право дело, всяко лучше познать Бога, найти его в себе, в своей любви и поклониться — ему.

Просто цвела весна любви, и было много веры, стоял, вознесшись, храм природный, звучали в нем взаимные проникновенные исповеди, признания и откровения. Именно там впервые было произнесено то слово — любовь. Или не там? Столько лет прошло…  Собственно, не так и много, но, поди ж ты, многое забылось. Однако, ведь и не важно, где впервые были произнесены слова любви — они достойны храма всегда.

В любое время года, за вычетом зимы с ее наносом снега, землю под теми буками устилал шуршащий ковер из павших желтых листьев. За пределом круга могла цвести весна или искриться лето, здесь всегда и строго осень держала оборону. Они так и говорили: пойдем в осень. С заглавной — Осень. Пароль их, кодовое слово. К Осени они наведывались частенько, бывая в саду, и вспоминали долго, когда прийти не могли. Буковая, всегда осенняя роща стала символом и талисманом их любви.

Как странно, правда?

Но это он теперь так думать стал, что символом, когда жизнь столь неприятным образом думать его сподвигла. А также обобщать. И философствовать.

Раньше было проще. Говорили — Осень, и знали, что это про них. Да, вспоминали часто, поначалу едва ли не каждый день. Потом постепенно образ золотой стал как-то затираться, тускнеть. Живешь, как в угаре, точно бежишь марафон на выносливость, и чувствуешь, что выбился из сил — до воспоминаний ли?

Правда, неизменно осень оставалась их любимым временем года. Осенью этого не случилось бы ни за что! Осенью они во всем бы разобрались, и не оставили друг друга. Но жизнь частенько ломает порядок и понимание вещей, все расставляет так, как ей захотелось вдруг. Там, в их Осени, они мечтали иметь троих детей, не меньше, по факту случился только Сашка. Может быть…  И вот вопрос: а могло ли сложиться иначе? Ответ ужасает предопределенностью: пожалуй, нет. Дело, вероятно, в жизни, которой они жили, — и в нем самом, в том, каким он стал, живя той жизнью.

* * *
Прошло три дня, а он до сих пор не осознал потери. Не чувствовал ее. Он вообще ничего не чувствовал.

Пусто в доме? Да. Скучно? Нет, тоскливо, — особенно бесконечными синими вечерами. Зато и спокойней ведь. Покоя, вот чего, оказалось, не хватало ему все время. Да где уж его обрести, в их смешной квартирке? Любил ли он сына? Да? А где же, в каких подвалах души оказалась запрятана его любовь? С любовью так, с ней никогда ничего не ясно. Нервов едва-едва хватало на Сашку одного, куда уж тут мечтать о троих? И вот, в итоге, он сидит в одиночестве, в тоске, хоть и в покое, и тупо пытается разобраться во всем.

Разобраться в ситуации.

Было ли предательство? И кто кого предал?

Они познакомились на школьном балу. Бал назывался «Золотая осень». Да-да, снова осень. Позже в их городе стали выпускать плодово-яблочное вино с таким название, гадость несусветная, в обиходе именовалось «Зося». Но это было уже значительно позже. Бал же, как и положено школьному балу, был безалкогольным. Старшеклассники накачивались вином в закусочной напротив школы, и, осмелевшие, перебегали дорогу в неустановленном месте, возвращались кружить в актовом зале и тискать школьных подруг под звуки вальса.

А что же он?

Он в те времена предпочитал отсиживаться в углу, причем, совершенно трезвый. При этом сгорая от желания танцевать, нравиться, быть в центре внимания — и задыхаясь от стеснительности одновременно. Смущение пересиливало многократно. Такое вот в наследство неведомо от кого ему досталось внутреннее богатство, которое он долго, очень долго не мог переварить, усвоить. Остаться с девчонкой наедине? О, Господи, только не это! И что ему с ней делать? Да уж лучше смерть на месте!

Был, был такой пунктик. И кто его знает, как все сложилось дальше, если бы вдруг не объявили Белый танец.

Белый-белый.

Он помнит до сих пор пьянящий тот коктейль, дикую смесь восторга и ужаса, взаимопроникновения «да» и «нет». Но «нет» уже не существует, «нет» больше невозможно! Он запомнил внезапную пустоту в груди — оборвалось вдруг и ухнуло куда-то в темные глубокие подвалы сердце. Как подгибались ноги — тоже помнит. И как рука дрожала, ложась на ее талию.

Ее сияющие глаза, конечно, не забыть. Она, как признавалась позже, тоже была на грани обморока. За гранью, где-то в другой реальности.

Они оба там были, и встретились — в другой реальности.

Раз два три, раз два три…  Белый, белый вальс, три четверти.

Точно открылся другой мир, переполненный неизвестными ему раньше ароматами, звуками и ощущениями. Кружилась голова от танца и от запаха и жара ее пылающего тела — неизвестно, от чего больше. Она, возможно, знала, уже тогда, чего хочет и на что идет. Он ничего не знал заранее, но узнал в тот миг. Судьбу не выбирают, на нее себя обрекают — добровольно. Поэтому, запоздалые стенания по поводу ее несправедливости смешны и неуместны.

Люди сходятся и расходятся, как волны в бескрайнем море, сливаются в бесчисленном множестве комбинаций и сочетаний, чтобы, если совпадет все, что должно совпасть, дать на выходе нечто совсем иное, новое. Природа, — а, может, тот, кто выше и ее, — пребывает в постоянном поиске, все время перебирает варианты, ищет золотую комбинацию. Найдет ли? Что, если найдет? Продолжит поиск или вернется обратно, начнет с начала, обратится к тому, что уже было отвергнуто? Движение вечно, хоть и относительно. Поэтому люди продолжают сходиться, и расходиться, и вновь сходиться. Ищут,пока обладают инерцией движения. В этом брожении проявляется высший закон, не стоит впадать в уныние и панику. Попробуй выяснить, окончательно ли шов разошелся, или есть надежда, что возможно его стянуть?

* * *
Когда они поженились, никто не удивился, не пожал плечами недоуменно. Их сближение было неотвратимо, неизбежно. Как встретились, как полюбили — в том видели все, и они сами в том числе, промысел Божий, не иначе. Кто же еще смог бы одарить их друг другом? Только Бог. Судьба. Он существует! И он благоволит им, — вот доказательство!

Благоволил.

А теперь-то что? Как понимать все, что случилось?

Их встреча была чудом. Громадным, необъяснимым и внезапным волшебством вселенских воистину масштабов. Для них вселенная распахнулась сверх всех пределов. Что естественно, ведь им было все равно — где быть, где жить. Нет, нет — где возжигать огонь любви. В любом уголке вселенной им было одинаково уютно и тепло. Когда — вместе. Да, да, то самое — рай в шалаше.

Был и шалаш, и рай, и чудо преображения души. Все необычно, все возвышенно, совсем-совсем не так, как у других. Иначе ведь быть не могло, другие — это другие. Ни у кого из них нет ее, ни у кого — его. Они есть лишь друг у друга, друг для друга и друг в друге. О, как это чувство необычности, уникальности, неповторимости их любви согревало и поддерживало обоих! До того что даже прелести гарнизонной жизни не могли смутить их, заставить сердца забиться вразнобой.

Все гарнизоны чем-то похожи один на другой. Прежде всего, людьми, их наполняющими, и естественно, отношениями между ними. Просто удивительно порой бывает, на сколько групп и группочек, слоев и прослоек может разделиться столь немногочисленная, в сущности, общность. Это летчики — и все остальные. Командиры — и все остальные. Те, кто послужил за границей и те, кто там не побывал. И по принадлежности к разным частя: базовские, полковые, транспортники, истребители, молчуны, связисты — и прочие, прочие…  Господи! И у каждой группы или группочки свое особое, не подлежащее сомнению представление о собственном месте в обществе. Удивительно, как им удавалось удерживаться вместе между другими. А чему тут удивляться, собственно? Попросту им хватало общества друг друга, вот и все. Свои были чувства, мысли, и взгляды на все — свои. Заносились? Возможно. С чьей-то точки зрения. Но какое им было дело до чужих точек зрения? Никакого. Потому что были они единственными и неповторимыми. Были, были…  До недавнего времени и оставались ими.

* * *
А потом их настигло горе.

Сын, их первенец, которого ждали с таким нетерпением, родился мертвым, не возвестив о своем прибытии в мир. Страшный удар. Катастрофа. Как они выбрались из нее? Как смогли сохранить друг друга? А ведь, признаться, временами он думал, что Люси никогда уже не выйдет из больницы. Она долго и мучительно болела, неделями никого не узнавала и совсем не разговаривала. В мыслях, очевидно, уносясь в те дали, куда ушел их не рожденный сын. И не торопилась возвращаться обратно, как будто пытаясь что-то вымолить — там, или о чем-то договориться — с Тем. Ее отлучки за пределы становились все продолжительней, казалось, еще немного, и она совсем поставит крест на своей жизни — здесь.

А что же он?

В этот момент не выдержал напряжения он. Запил. Пил в одиночку, молча, без загулов. По-черному, как говорили. Пил каждый день, по многу. В голубом алкогольном дыму все силился увидеть, распознать лицо неувиденного им, не рожденного ребенка, чтобы выведать хоть у него, выспросить, за что, за вину какую им послано такое наказание. Но все видения, что вокруг него вились, те, которые ему удавалось вызвать или приманить, все приходили с закрытыми глазами, и сына среди них он не узнал. В ответ на вопрос: «За что?» — лишь хохот сатанинский.

Так он узнал, кто на самом деле стоит за спиной Судьбы, кто подменивает карты, едва той стоит отвернуться. И что-то в нем надломилось, треснуло, сломалось. Сильный, гордый, окрыленный, он вдруг ощутил себя изгоем, пасынком Судьбы — той самой, с которой жил запанибрата. Он пил, и пил…  Становилось хуже, явно, он это понимал, однако даже не пытался остановиться.

Зачем?

А утром он шел на службу. С красными рыбьими глазами, с амбре изо рта и горстью кофейных зерен в кармане. Он не помнил, что другого, кроме немолотого кофе, в те дни ел. И ел ли? Одна лишь мысль преследовала, владела им: скорей бы вечер. И вечер наступал, и снова те же кошмарные рожи, тот же с ними диалог, без надежды услышать ответ на свой вопрос.


Не удивительно, что в то страшное время они искали ответ на один и тот же вопрос, просто каждый вел поиск по-своему. Люси никогда не говорила ему, нашла ли она оправдание своей Судьбе и кого винила в происшедшем. Он же не знал за собой вины, чтобы за нее так быть наказанным.

Но Судьба свершилась, что же теперь? Спорить, негодовать? Иль горевать и убиваться? А имеет ли что-то хоть какой-нибудь смысл? Все бесполезно! Судьба бывает слепа гораздо чаще, чем толкуют о том счастливчики, склонные переоценивать величину своих заслуг перед ней.

В конце концов, они еще так молоды, почему бы не попытаться начать сначала? Почему не попробовать еще раз?

Настал такой день, когда Люси вернулась из больницы домой. Сама. Неожиданно, не предупредив. Он даже ее не встретил. Переступив порог их пустого дома, она, словно силы оставили ее совершенно, тенью, точно платок с плеч, опустилась на краешек казенного стула и долго там сидела молча, неотрывно глядя в одну точку — на шляпку вылезшего из пола гвоздя. Выражение ее лица было таким, словно она все знает, что причина и корень зла — только в нем, в этом гвозде, и ее следует устранить. Поэтому, вздохнув, она поднялась, взяла в кладовой молоток и тремя резкими ударами заколотила гвоздь в доску. По шляпку, намертво. После чего засучила рукава и принялась за уборку.

На следующий день он вынес из квартиры бутылки, все, пустые, полные, и написал рапорт о переводе к другому месту службы.

Начальство, вздохнув облегченно, принялось ему в этом содействовать.

Еще через месяц они перебрались в этот удаленный от всего, что есть хорошего в мире дальневосточный гарнизон. Здесь, потихоньку, они стали пытаться перелицевать жизнь свою словно старое вылинявшее платье. Через год у них родился Сашка, они были счастливы, подумали, что удалось.

И вот тогда, словно очнувшись, заметили, что жить-то здесь трудно. И стали им понятны тогда разговоры, что велись вокруг.

Прислушавшись, послушав, они перестали слушать и честно попробовали привыкнуть. А вот это, похоже, удалось ему одному.

Маленький, белокурый, точно ангелочек Сашка, вернул их к жизни.

Но прошлое все же не покидало. Оно осталось, в отрешенных, невидящих взглядах Люси, на которые он напарывался иногда, славно на таблички на колючей проволоке «Стой! Запретная зона!» В тех призраках тех давних рож, что возникали порой среди тяжелого дурмана, затапливающего сознание, когда реальность оборачивалась в свою противоположность. Правда, это случалось достаточно редко. И вопреки всему, что того не желало, жизнь шла своим чередом, оставляя позади многое и многих, и, быть может, суля что-то новое, лучшее впереди. Была не хуже, чем у других. Так ему казалось. И так ему хотелось. Так, наверное, оно и было. И вдруг…

А почему, собственно, вдруг? Что случилось-то? И что могло произойти неожиданного?

Пусть жизнь их совместная не так уж длинна, пусть, но не все ведь измеряется количеством прожитых лет. Неужели стержень их жизни мог переломиться просто так, сам собой? Невзначай? Одних связывает общее горе, других — радость, их — и то, и другое. Плюс нечто большее — ощущение, давшее уверенность в том, что они единственные и неповторимые. Нет в мире таких больше! И это правда. То есть, связывала их любовь. Да, да, любовь. Он, правда, не слишком часто вспоминал это слово, особенно в последнее время. Но все равно ведь, говоришь ты о любви, или умалчиваешь — она существует. Когда существует…

А он чувствовал…  Он был зол, проклинал всех на свете. ЕЕ, разумеется, в первую голову. Кричал о предательстве, желал карать.

Карать? Безумец!

Теперь он травит душу свою воспоминаниями и сомневается во всем. О каком предательстве речь? Очнись! Надо бы разобраться хорошенько, во всем, вот что он понял, и, черт возьми, когда же перестанет болеть голова?

Разобраться, что, собственно, и пытается сделать, но, вот уж не предполагал, задачку с наскока не взять. Не просто, ох, не просто, оказывается, разобраться, в себе и в отношениях, казавшихся такими ясными и однозначными еще недавно. Да, теперь уже бесконечно давно.

Понятны пока только два момента. Во-первых, что совершенно ничего не ясно — в целом. Во-вторых, о каком предательстве может идти речь? Кто кого предал? Вот тоже, вопрос интересный. Прежде всего — он себя, что выражается в том факте, что не смог удержать Люси возле себя. Любым способом, уговорами, обещаниями или даже насильно — любым. Потому что, что она без него? Что без нее он? Ничто. В этом суть…

Остается молить Господа, что история их не имеет конца. Нет, нет, она не окончена. Рано или поздно он вернется назад. Вернется в Осень. Даже если не ждут…


Оглавление

  • Предисловие от составителя
  • Ночь одна лишь властвует над миром
  • История одного чаепития
  • Кошачья шерсть
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  • Друг для друга
  • Антон и Анна
  • Его звали Гиль
  • Мой король
  • Был вечер полон ожиданий
  • Слишком долгая ночь для веселья
  • Круговерть
  • Переплет
  • Линия Судьбы или Три дня у моря
  •   День первый
  •   День второй
  •   День третий
  • Вернуться в осень